Ксавье мог не покупать билета заранее: в купе было занято только одно место, как раз против него. Там лежали коричневая фетровая шляпа, перчатки и видавший виды плащ. Чемодан в сетке тоже был далеко не новый. Ксавье понадеялся, что его попутчиком окажется именно тот молодой человек без шляпы, который стоял сейчас на перроне спиной к вагону и разговаривал с молодой женщиной. Ведь вполне вероятно, что она только провожает его. Да, она глядела на него так, что Ксавье уже не сомневался — она остается. Она любит его, это несомненно, и пользуется последней возможностью запечатлеть в памяти черты его лица, которое через несколько мгновений она уже не увидит. «А вот я, — думал Ксавье, — смогу разглядывать его сколько захочу. Все семь часов, пока мы будем ехать до Парижа, он никуда от меня не денется».

Он устыдился этого своего интереса, впрочем, совершенно невинного. Но ведь невинных интересов нет. Он заставил себя сосредоточиться и принялся старательно разрезать страницы «Духовной жизни» — журнала, который он читал по обязанности, не видя в этом чтении никакого смысла, разве что ему казалось полезным всякое дело, сделанное без удовольствия, только благодаря усилию воли.

И все же, сам того не желая, он снова перевел взгляд на пару, чье молчание было красноречивей любых слов. Их разлад был Ксавье очевиден. Хотя, наверно, два пожилых господина и дама, которые стояли у окна в коридоре вагона и тоже наблюдали за парой, прощавшейся на перроне, этого не заметили. Ксавье знал, что она с трудом сдерживает слезы лишь до той минуты, когда, проводив поезд, сядет в свой автомобиль. (Он вспомнил, что только что видел их в машине на привокзальной площади. Она сидела за рулем.) Пожалуй, чуть грузноватая, слегка расплывшаяся, пышущая здоровьем, она уставилась в стенку вагона, словно запрещая себе еще раз поднять свои темные глаза на молодого человека — друга? любовника? жениха? мужа? — который сейчас исчезнет, превратится в неуловимый образ. Теперь Ксавье позволил себе сосредоточить жадное внимание на ней, ведь он больше ее никогда не увидит, она навсегда пропадет для него, как если бы он вдруг умер, и все, что могло бы возникнуть между ними, оборвется в тот момент, когда поезд тронется, — в этом нет никаких сомнений. Ее полотняный костюм в черно-белую клеточку был, пожалуй, чересчур легок для этого последнего сентябрьского дня, правда, еще не очень прохладного; не озябнет ли она вечером, по пути в имение, где она, Ксавье был в этом уверен, живет? Впрочем, ничто в ее одежде не выдавало в ней сельской жительницы, ничто, кроме туфель на толстой подметке. Но так не загоришь — он поглядел на ее полную шею — за несколько дней пребывания на побережье. Да и вообще Ксавье не нужно было никаких примет, ему и так было ясно, что она постоянно живет в деревне и сама управляет хозяйством в своем имении: так он решил.

С грохотом захлопнулись двери вагонов, и все пассажиры заняли места в купе, только эта пара стояла еще на перроне. Молодая женщина вдруг задрожала, он отвернулся, его плечи чуть приподнялись. Она слегка коснулась губами его щеки, он не поцеловал ее в ответ и поднялся в тамбур. И хотя поезд все еще не тронулся с места, а она по-прежнему стояла на перроне, запрокинув голову, молодой человек не одарил ее тем взглядом, который выпрашивали ее глаза. Ксавье казалось, что он слышит крик, вырывающийся из этого немого рта — теперь он видел его совсем близко, потому что она вплотную подошла к окну. Золотая цепочка поблескивала на матовой коже порывисто вздымавшейся груди. Ксавье готов был молить своего попутчика: «Скажите же ей хоть что-нибудь! Ну, скажите!» Но тот уткнулся в газету. Это был листок крайне правых. Ксавье не сомневался, что он лишь делает вид, будто читает. Каким бы он ни был жестокосердым, разве можно читать в такую минуту! Ведь против всяких ожиданий ему было еще отпущено немного времени, потому что поезд, который должен был уже уйти, почему-то задерживался; чтобы все спасти в последнюю секунду, хватило бы улыбки, движения руки, губ.

«А если опустить стекло…» — подумал Ксавье. Это было все, что он мог сделать. Он поднялся и потянул за ремни раму, стараясь не глядеть на напряженное лицо молодой женщины. Она, видимо, заметила, что за ней наблюдают, резко отвернулась и торопливо пошла к подземному переходу. Тогда поднялся и сосед Ксавье; высунувшись в окно, он проводил ее взглядом, но она не оглянулась. Поезд тихо тронулся. Незнакомец вышел в коридор и закурил.

Ксавье вдруг почувствовал себя как только что проснувшийся ребенок — да, словно ему приснился дурной сон, и он впал в отчаяние оттого, что утратил состояние благодати, а потом с тревогой и радостью понял, что ни в чем не виноват. Нет, он, видно, действительно сошел с ума. Недаром все считают его сумасшедшим. Какое ему дело до этой женщины, которую он никогда в жизни больше не увидит? И вдруг ему стало ясно, что они еще непременно встретятся. Он был в этом так же уверен, как в том, что его сосед по купе стоит, окутанный дымом сигареты, в коридоре вагона, опершись локтями о спущенную раму и приподняв свои широкие плечи. Ксавье отогнал эту абсурдную мысль, раскрыл «Духовную жизнь» и начал читать, шепча про себя каждое слово:

«Трактат об ангелах» — это теологический трактат святого Фомы, основанный на откровении. Но виртуально в нем содержится и метафизический трактат, относящийся к онтологической структуре нематериальных субстанций и к естественной жизни духа, взятого в чистом виде. Познание, которое мы, таким образом, можем приобрести о сотворенных чистых духах, происходит на первой ступени из ананоэтической интеллекции или из аналогии. Трансобъективный субъект преобладает над познанием, которое мы имеем о нем, и становится для нас объектом в объективации иных субъектов, поддающихся нашему восприятию и рассматриваемых трансцендентально; однако высший аналог…»

Журнал выскользнул у него из рук, он откинул голову и закрыл глаза. Он не верил в случай. Разве можно считать случайным, что, едва начав путешествие, которое должно было определить всю его дальнейшую жизнь, он поддался своему всегдашнему искушению, тому искушению, которое он называл «искушением чужими», — необоримому интересу ко всем людям вокруг. Не случайно и то, что он всегда как-то впутывался в их истории, оказывался в них замешанным. Он замечал и понимал каждого встреченного им человека. Незнакомые люди завораживали его. Ведь только он один из всех пассажиров и провожающих обратил внимание на эту пару. Ведь никто не заметил ничего особенного ни в этом молодом человеке, ни в провожавшей его даме, молча стоявших, у вагона. С раннего детства отец и мать твердили ему: «Что ты суешь нос в чужие дела? Пусть люди сами разбираются как хотят…» Но он все равно не мог заставить себя быть равнодушным.

Его духовный наставник внушал ему, что он глубоко ошибается, принимая эту свою страсть за сострадание к людям, что на самом деле она является не чем иным, как тайным, суетным интересом, что настанет день, если Всевышнему будет угодно, когда он, благополучно завершив учение в семинарии, вернется в мир с окрепшей душой, вооруженный против всех и всяческих искусов, и тогда его дар наконец обретет свой истинный смысл и поможет людям приобщаться благодати господней. Но как он был еще далек от этого! Да и мог ли он надеяться, что когда-либо достигнет этой душевной уравновешенности — ведь его сердце буквально разрывалось от нежности к этим двум незнакомым людям, особенно к ней. Он представлял себе, как она сейчас мчится в своей машине одна по шоссе либо в сторону ланд, либо по долине реки, в какое-нибудь поместье… Там она наткнется на сапоги, сброшенные им всего лишь несколько часов назад, на кровати будет валяться его охотничья куртка, а в пепельнице на столе она увидит его окурок.

Собрав всю свою волю, Ксавье заставил себя оторваться от этого виденья. Нет, ему, верно, так и суждено проваливаться в эти бездны, его магнитом притягивают люди, но только те, с которыми он не связан кровными узами, о которых ничего не знает, помимо того, что сам угадывает, «чует», как он говорит. Зато дома, в кругу родных, он должен был бороться с собой, чтобы одолеть приступы гнева и презрения Ни отец, ни мать, ни брат не вызывали у него той любви, которая переполняла его, стоило ему увидеть первое же попавшееся незнакомое лицо. Он снова склонился над раскрытым журналом, по-прежнему лежавшим у него на коленях.

«Однако высший аналог, достигнутый таким образом, не выходит за пределы объемлющего его аналогичного концепта, ибо трансцендентальная полнота концепта духа достаточна, чтобы охватить сотворенный чистый дух…»

Слова эти были лишены для него всякого смысла. Каково ему придется в семинарии? Сумеет ли он там учиться? Когда он читал в книгах о Боге, он не узнавал в нем того, к кому обращался в молитвах. Ксавье прислонился лбом к стеклу окна. Поезд замедлил ход из-за путевых работ и шел теперь со скоростью пешехода. Дорожные рабочие воспользовались этой вынужденной передышкой для краткого отдыха. Ксавье обратил внимание на парня, с ухмылкой разглядывавшего пассажиров, и на старика, стоявшего, опершись руками на рукоять кирки, — он был от них дальше, чем от планет другой галактики. Жизнь ежеминутно ставит нас перед подобным выбором: место в мягком вагоне, при том, что есть общий, навсегда отделяет нас от бедняков, создает непреодолимую пропасть. Быть священником — надеялся он — это и значит иметь право подойти к любому существу, не чувствуя никаких преград. Почему он ехал в мягком? Он искал для себя оправдания. Ему, кажется, сказали, что в этом поезде нет общего вагона или что все билеты проданы. Ложь! Просто он разрешил себе это, в последний раз разрешил себе такую роскошь — роскошь быть огражденным, защищенным от людей, которых, как он считал, любит и которым мечтает отдать всего себя безраздельно.

Чувство собственной ничтожности придавило его. А поезд тем временем снова набирал скорость. Плотный туман за окном расползался клочьями. В прорывах виднелись уже рыжие виноградники и люди с корзинами за спиной. На миг взгляд его задержался на аллее какого-то сада. Пожилая пара в черном не спеша шла между облетевшими каштанами. Быть может, они носили траур по своему единственному сыну. 27 сентября 1921 года. Сегодня Ксавье исполнилось двадцать два года. Война окончилась, когда настал его черед быть принесенным в жертву. А потом он заболел плевритом, и его вообще освободили от военной службы. Но он не желает, чтобы судьба его миловала. Просто его временно оставили в покое, потому что от него ждут другой жертвы, это он знал, знал всегда. Он закрыл глаза. О, это присутствие Бога, о, эта уверенность! Его словно сжимала какая-то рука — он ощущал ее жгучее прикосновение временами так крепко, что у него прерывалось дыхание. Вероятно, она поведет его по пути, который он себе и вообразить не мог. Бог не имел лица, он был воплощен для него в лицах тех, кого Ксавье обожал, как ему казалось, со дня своего рождения, «в этих миллионах Христов с темными и нежными глазами… Где он прочел эти строчки? Его всегда жгли слова: «Зло, что вы причинили одному из малых сих, вы мне его причинили…» Значит, каждый из них был Христом, сливался с Христом. Всем людям открыта благодать — но это знает только он, двадцатидвухлетний Ксавье, который переступит завтра в половине седьмого вечера порог семинарии на улице Вожирар, чтобы «изучать то, к чему он чувствует призвание». Собственно говоря, вся эта учеба, как он считал, даст ему возможность жить согласно своему желанию, повинуясь своей натуре. И он вдруг всецело отдался тому переполнявшему его ощущению счастья, против которого его не раз предупреждал духовный наставник. «Вы, в силу чувствительности своей натуры, — твердил он, — находите интерес в самом себе, и природа его сугубо подозрительна. Отдайтесь всецело вере, добродетели веры, она не только не требует никакого ответа во времени, но даже, по сути, исключает его. Плоть использует все, идет на любые уловки, и даже состояние благодати обращает себе во благо. Святые стали святыми не благодаря своему экстатическому состоянию, а вопреки ему».

Ксавье хотел было снова взяться за журнал, но не нашел его.

— Извините меня, пожалуйста… я поднял его с пола…

Его попутчик протянул ему журнал.

— Читайте, прошу вас, — сказал Ксавье.

— Нет, я просто полистал его… Это чтиво не для меня, — добавил он со смехом.

У него были очень белые редкие зубы; едва заметные морщины пересекали лоб, и, глядя на них, можно было предположить, что он старше, чем казался поначалу. Ему дашь скорее тридцать, чем двадцать. Красивое лицо со следами бурно прожитой жизни. Или, может быть, война? Он воевал — об этом свидетельствовала орденская ленточка в петлице. Коричневый пиджак спортивного покроя, небрежно завязанный галстук, полуботинки на толстой подметке производили то же впечатление, что и его лицо, — все это было красиво, но чуть трачено временем, словно опалено. Кончики большого и указательного пальцев порыжели от никотина.

— Вас это в самом деле интересует? — спросил он Ксавье и привычным, видимо, с детства движением тряхнул головой, чтобы откинуть свесившуюся на лоб прядь рыжеватых волос.

Ксавье так энергично запротестовал, что его собеседник расхохотался.

— Так что ж вы это читаете?

— Надо, — ответил Ксавье. — Видите ли… Я должен…

Он замолчал, не зная, какую указать причину, но еще больше боясь соскользнуть на свою любимую тему. Разве можно было ожидать, что благодаря журналу они сразу коснутся его главной проблемы? И вместе с тем он боролся с желанием вызвать к себе интерес этого долговязого парня, который теперь не спускал с него своих синих глаз. Но в этом настойчивом взгляде не было наглости, одно лишь холодное, спокойное любопытство.

— Все они маньяки, психопаты, — произнес наконец Жан.

И так как Ксавье вопросительно посмотрел на него, добавил:

— Ну да, вся эта компания, те, кто пишет подобные сочинения… Вы так не считаете?

Ксавье покачал головой:

— Если бы я так думал…

Он снова замолчал, чтобы не добавить: «Я никогда бы не поступил туда, куда я поступлю завтра вечером…» Ксавье не признался в этом из страха, что его попутчик разом утратит к нему всякий интерес. Он оборвал себя на полуслове не потому, что не желал откровенничать: он боялся порвать эту вдруг возникшую между ними связь — тоненькую паутинку, перекинувшуюся с одного дерева на другое. Всякий раз Ксавье испытывал чувство Робинзона, внезапно увидевшего на своем острове человека, — только он появляется там не в результате кораблекрушения, но промыслом господним, которому открыты тайны всех сердец. Он не решался вымолвить слова и положить конец этой истории прежде, чем она успела начаться Но тот настаивал:

— Вы же не отрицаете, что вас это не интересует?

— Мне посоветовали прочесть этот журнал.

— Кто, если не секрет?

Та часть личности Ксавье, что была подвластна духовному наставнику, нашептывала ему: «Твой долг — произнести слово, которое оттолкнет от тебя этого человека. Ты выдумываешь себе какие-то высшие оправдания, а на самом деле ты, уже будучи на пороге семинарии, поддаешься соблазну любопытства, вызванного первым встречным, а ведь именно этой страстью ты должен прежде всего пожертвовать. Все остальное не в счет…» Но Ксавье возражал: «Возможно… однако ведь речь идет не только обо мне». Та молодая женщина, где она в эту минуту? Он представил себе гостиную в сельском доме, распахнутую на луг дверь веранды, на луг, подобный тому, что проплывал сейчас в окне вагона, затянутый рваной пеленой тумана и окаймленный цепочкой дрожащих тополей. Ведь из-за нее, именно из-за нее, в этом он был уверен, он старался поддержать разговор — он хотел расспросить о ней… А тем временем его попутчик говорил:

— Уж вы простите мою настырность… У меня просто мания задавать вопросы.

И он снова углубился в газету — словно отчалил от берега Ксавье и уплыл навсегда. И тогда Ксавье сказал поспешно, так, как кидаются в воду, чтобы спасти утопающего:

— Здесь напечатана статья моего руководителя. Он попросил меня ее прочитать.

— Вашего руководителя? Вы где-то служите?

— Да нет! Моего духовного наставника.

Ксавье не сомневался, что сосед рассмеется ему в лицо или найдет вежливый предлог тут же прекратить разговор. Но тот, напротив, стал куда внимательнее и поглядел на Ксавье с любопытством, быть может, даже с неприязнью, с жалостью, но уже, во всяком случае, с большим интересом. Да, бесспорно, Ксавье его заинтересовал. Чувства, которые Ксавье вызвал в нем своим признанием, тенью пробегали по его красивому, ожесточенному лицу. Ксавье был счастлив. И в ту же минуту он спросил себя, не предает ли он свое призвание: «Всякий человек, если вас привлекает в нем что-то, помимо его души, пусть даже в этом влечении нет ничего порочного, отнимает вас у Бога. Вы не вольны распоряжаться собственным сердцем, раз вы вознамерились отдать его целиком Всевышнему, и должны поэтому решительно подавлять в себе тот отзвук, что вызывает у вас любая встреча». Ксавье выписал этот абзац из письма своего духовного наставника. Необходимо оборвать эту возникшую нить, сказать то, что отшвырнет от него собеседника, и Ксавье снова останется в одиночестве, на своем берегу, в пустыне.

Завтра вечером я поступлю в семинарию кармелитов.[4]Монашеский орден, основанный в XII веке в Палестине.

— Как? Вы станете кармелитом?

Попутчик Ксавье был явно растерян.

— Нет, это семинария при католическом институте на улице Вожирар…

И тут же добавил:

— Впрочем, я не принял еще окончательного решения, просто я хочу изучать то, к чему чувствую призвание. Пока я не взял на себя никаких обязательств.

Незнакомец резко встал, но тут же снова сел, поджав под себя одну ногу, и наклонился вперед, словно желая получше разглядеть Ксавье; щеки его порозовели, от этого он как-то сразу вдруг помолодел.

— Быть не может! — воскликнул он. — Вы этого не сделаете!

И тут же добавил властным тоном:

— Еще не поздно, вы жертва, попавшая в лапы этим душителям. Уж я-то их знаю, поверьте. Я помогу вам спастись, я вырву вас из их когтей, вот увидите!

И Ксавье вспомнил, как родители отнеслись к этому его решению, как они пожимали плечами, как старательно делали вид, что не принимают его всерьез, как уверяли, что он и трех месяцев не выдержит в семинарии. «Только смотри никому не болтай о своих намерениях, не то, когда удерешь оттуда, станешь всеобщим посмешищем. Разве ты был постоянен хоть в одном из своих увлечений? Начал изучать право, потом перекинулся на филологию, а теперь вот это… Хочешь стать священником, — сказал отец, — пожалуйста, сделай одолжение. Что бы там ни говорили, быть епископом — это положение, и даже просто получить большой приход совсем не плохо. В конце концов, в наше время сделать карьеру проще всего именно на этой стезе… Но ты… Уж я-то тебя хорошо знаю: ты не способен преодолевать трудности, а значит, ты никогда ничего не добьешься». А Жак, брат Ксавье, орал: «Болван! Жалкая личность. Так и проживешь всю жизнь!» Все были против, и отец, и мать, и брат, хотя все они считали себя «верующими» и причащались по праздникам, и вот этот случайный попутчик тоже, конечно, его осуждал, более того, испытывал ужас перед тем путем, на который он хотел вступить. Во всяком случае, собеседник Ксавье хоть оценил всю меру серьезности этого шага, понимал, что этим решается судьба. Вдруг Ксавье услышал, что его спрашивают: «Как вас зовут?» Так, как дети, придя в школу после каникул, спрашивают новенького: «Как тебя зовут?» Да, Ксавье не удивился бы, если бы этот долговязый парень заговорил с ним на «ты». И он произнес свое имя с той застенчивостью, с какой произносил его, когда был мальчишкой:

— Ксавье Дартижелонг.

— Сын адвоката? Я знаю вашего брата Жака.

Ксавье тут же почувствовал, что его вместе со всей многочисленной родней поставили именно на ту ступеньку иерархической лестницы, которую они занимали в этом городе.

— А я — Жан де Мирбель, — сказал вдруг его спутник. Он не сказал: «Меня зовут Жан де Мирбель». Он знал, что при одном упоминании своего имени он подымается на высоту, недосягаемую для этого мелкого буржуа.

— О, я про вас много слышал!

Ксавье с уважением разглядывал человека, прославившегося в городе своим беспутством и тем не менее отличившегося на войне. «Таких вот и пуля не берет, — говорили родители Ксавье, — а сколько серьезных юношей не вернулось!» Ходили слухи, что Жан де Мирбель собирается разводиться

— Ваша жена, кажется, урожденная Пиан? — спросил Ксавье с видом посвященного. — Моя мать очень дружит с мадам Пиан.

— С этой старой грымзой!

Ксавье с удивлением отметил, что нисколько не шокирован и не обижен этими словами. Он вдохнул пыльный воздух вагона и стал разглядывать синюю обивку кресел, словно увидел ее впервые, разобрал монограмму железнодорожной компании под гипюровыми салфеточками, над которыми красовались видовые фотографии. Мирбель спросил:

— Как вы только могли решиться? Что у вас вдруг возникло такое желание, это я понимаю. В ваши годы в голову лезут самые нелепые идеи. Но сделать этот шаг… Знаю, окончательных обязательств вы на себя еще не взяли… И все же пойти учиться в семинарию — это уже ответственный поступок, такое даром не проходит, это оставит след…

Ксавье медлил с ответом. Наконец он спросил:

— Помните эту фразу у Рембо?… Ведь вы наверняка любите Рембо?

— Ну, знаете, я к литературе… Моя мать пишет романы. Назидательные романы графини Мирбель очень популярны, они издаются большими тиражами… Романы как раз для вас, — добавил он с добродушной усмешкой.

— Я слышал о них, — сказал Ксавье.

— Вот и хорошо. Этим и ограничьтесь. Не вздумайте только их читать. Да, так что вы говорили о Рембо?

— Помните, как он пишет об одном из своих старых друзей, которого увидел во сне… Деревенский дом, гостиная, освещенная свечами, старинная мебель, и там «друг священник, одетый в сутану… для того, чтоб свободнее быть», добавляет Рембо… Понимаете, чтобы быть свободнее.

— Свободнее, чтобы любить.

Ксавье чуть покраснел и добавил:

— Не принадлежать никому, чтобы принадлежать всем. Иметь возможность отдать себя целиком любому человеку, никому при этом не изменяя. В браке…

Ксавье замолчал, вдруг сообразив, что он говорит все это молодому мужу, который только что расстался с женой на перроне, даже не поцеловав ее.

— Но брачные узы можно, слава Богу, порвать, — возразил Мирбель. — Это легче сказать, чем сделать, уж кто-кто, а я это знаю, но в конце концов все же возможно. Вот я…

Он ничего больше не добавил. Наступило молчание, и Ксавье тихо сказал:

— Она очень красивая.

И так как Мирбель сделал вид, что не понял, о ком речь, Ксавье настойчиво повторил:

— Я имею в виду ту молодую женщину, которая провожала вас на вокзале. Это ведь она, верно?

Лицо Мирбеля стало вдруг жестким, он отвернулся.

— Вы еще заглядываетесь на женщин?

Ксавье видел, как у него задвигались желваки. Однако несколько минут спустя Мирбель сам прервал молчание:

— Да вообще, что тут говорить! Вы же не можете верить во всю эту муть! Нельзя губить свою жизнь из-за детской сказки, из-за вымысла. Вы ведь знаете, что все это ложь, — настаивал он с плохо скрываемым раздражением. — По сути, никто в это не верит.

И так как Ксавье молчал, он продолжал допытываться:

— Короче, вы верите? Да или нет?

Он наклонился вперед, упершись локтями в колени, и Ксавье увидел теперь совсем вблизи его лицо, такое алчное и такое печальное, его глаза, из-за легкой косины казавшиеся какими-то растерянными. Ксавье сам не знал, что именно ему мешает ответить: «Да, верю». Ни за что на свете он не согласился бы сказать хоть слово неправды этому разгневанному ребенку, сидевшему напротив него. Чтобы хоть как-то выпутаться, он пошел на попятный:

— Если бы я не верил, разве я пошел бы в семинарию?

— Вы отвечаете вопросом на вопрос. Совершить такое безумие, чтобы защищать и пропагандировать учение, которое вы считаете мифом, — нет, это слишком!

Ксавье не стал протестовать. Он сказал только, словно рассуждая сам с собой:

— Бог существует, раз я его люблю. Уж я-то знаю, что Христос не умер, что он жив. Он присутствует в моей жизни, это факт, и каждое его слово адресовано, в частности, и лично мне. И всякий раз я убеждаюсь, что он мне дороже всех людей, которых я люблю.

Он сам удивился, что осмелился все это высказать этому прожженному цинику, этому распутнику, как называли Мирбеля родители Ксавье.

— Так будет, пока вам не станет дороже кто-нибудь из живых… Но тогда будет поздно: вы окажетесь в плену этой ужасной одежды, черной сутаны. И молодость уйдет. Вы очутитесь в ловушке: с одной стороны, вы будете бояться скандала, с другой — терзаться, что внушаете отвращение. И тогда вы умрете от удушья или от жажды.

Он взял Ксавье за руку и сказал, приблизив к нему лицо:

— Вам крупно повезло, что вы повстречали меня, пока еще не поздно. Вы даже не знаете, от чего вы отказываетесь, жалкий девственник. Вы хоть разок кого-нибудь…

Не успел он произнести это грязное слово, как почувствовал, что Ксавье высвободил свою руку. Мирбель окинул будущего семинариста взглядом и понял, что перед ним не двадцатидвухлетний мужчина, а малый ребенок, еще не переступивший порога детства, наоборот, с каждым днем все больше от него удалявшийся. Мирбель спохватился и поспешно добавил, что прекрасно понимает подобное отвращение, что оно ему отнюдь не чуждо и что он сам через это прошел.

— Обходиться без женщин и научить людей освобождаться от соблазна — тут я вас понимаю, — сказал Мирбель. — Обет безбрачия священников — глубокая мысль католической церкви.

Ксавье не воспользовался этой уступкой и ничего не сказал в ответ. Больше, чем само слово, его потряс вульгарный, циничный тон этого человека, которого он встретил как раз в день поступления в семинарию, конечно, не случайно. Одним своим присутствием он разрушал покой, обретенный Ксавье с той минуты, как он принял решение. А теперь вдруг все снова смешалось в его душе. Нет-нет, это невозможно, они расстанутся на перроне вокзала, и все между ними будет кончено. Нет, не будет, Ксавье уже давно сказал себе, что человек, раз вошедший в его жизнь, никогда из нее не выйдет. Такой зарок был под силу его неуемному сердцу. Если бы Мирбель спросил его, он ответил бы, что не знает сам, верит ли в святое причастие, но обряд этот исполняет так страстно, что причащаться стало для него чем-то само собой разумеющимся, неотъемлемым от реальной жизни. И даже если ему не суждено еще раз встретиться с Жаном де Мирбелем (в самом деле, маловероятно, чтобы их дороги снова пересеклись), Ксавье включил его в свое поминание за здравие, которое он всю жизнь будет повторять, и Мирбель останется там до тех пор, пока один из них не умрет. Ибо это тоже входило в его личное кредо: он верил, что мало избранных, но каждый избранный имеет власть повести за собой все, казалось бы, отверженные души, попавшие в его орбиту. Эта «хитрость» благодати не может быть открыта непосвященным, иначе они стали бы ею злоупотреблять. Ксавье весь ушел в свои мысли, когда Мирбель снова спросил его:

— Вы всегда думали об этом?… Ну, о том, чтобы поступить в семинарию?

— Всегда.

— Но вы долго сомневались?

— Да, до прошлой зимы.

— И в один прекрасный день вы вдруг приняли решение?

— Да, именно в один прекрасный день.

— И вы могли бы назвать эту дату?

— Да, мог бы.

— Значит, произошло какое-то событие. Положившее конец вашим сомнениям?

— Возможно… Не знаю… Я не могу вам этого сказать.

— Конечно, с моей стороны нескромно вас так расспрашивать. Но клянусь, мною движет не любопытство. У меня его нет. Люди меня не интересуют. Кроме тех, кого я люблю.

Ксавье отвернулся. Он вдруг почувствовал под пальцами правой руки грубую ткань обивки кресла. Небо в окне было совсем белесым, лишь кое-где темнели тучки. Вот он, миг, когда он услышал это слово. И это слово будет всегда с ним. Он затаит его в себе, как когда-то ребенком таил свои сокровища в старой коробке. Быть может, через много лет в какой-то день он найдет его целым и невредимым, но слишком слабым, чтобы дать росток.

— Нет, вы не нескромны, — сказал он. — Но есть вещи… если их рассказать, они кажутся такими неправдоподобными и нелепыми…

— Я пойму.

— Вы будете надо мной смеяться, а главное, воспользуетесь моей откровенностью, чтобы убедить меня, что мое решение — безумие.

— Ну так докажите, что не боитесь меня, что ваше призвание устоит перед этим испытанием — настолько оно серьезно.

— Да-да, я сделал свой выбор уже давно, хотя сам этого и не сознавал. Поэтому достаточно было пустяка, чтобы все прояснилось. О, вам это покажется смешным!.. Родители, чтобы бороться с моим призванием, заставляли меня ходить в гости.

Мирбель расхохотался:

— О, это уж чересчур! Блестящая затея! Знаю я эти званые вечера, которые дают буржуа, чтобы пристроить своих дочек. Там и у меня возникает желание податься в монастырь, хоть к траппистам!..[5]Монашеский орден, основанный в 1636 году, отличается особой строгостью устава.

— Ведь верно? — подхватил Ксавье.

— Кошмар! Все эти прыщеватые юнцы, и бедняжка дочка барабанит на пианино, жара — не продохнуть, слишком сладкое шампанское и запах пота… Уж если любишь праздники, то надо бывать в свете, не правда ли? В настоящем! Впрочем, меня от него просто рвет.

Его рвало от общества, но он к нему принадлежал, был его частью.

— На этих вечеринках я был наверняка нелепее всех, — сказал Ксавье. — Я плохо танцую и не знаю, как себя вести. Представления не имею, о чем принято болтать с девушками. На званом вечере, конечна Вообще-то, поверьте, у меня были знакомые девушки, признаюсь даже, что у меня есть подруга…

— А что тут такого? — прервал его Мирбель.

— Но на таких вечерах… я решил, что всегда буду ухаживать за одной и той же девушкой… ее почти не приглашали танцевать, хотя она вполне мила… только, пожалуй, немного болезненна, что ли. Она была самой младшей в многодетной семье; представляете, один только мальчик и целый хоровод девиц. Она довольствовалась мной, поскольку не было ничего лучшего.

— Она вам нравилась?

— Конечно, нет. Во всяком случае, не в том смысле, какой вы имеете в виду. Да и вообще ни в каком. Я ходил с ней, чтобы чем-то заняться, чтобы не стоять вечно у окна.

— Но вы ведь так щепетильны, разве вас не пугало, что она к вам привяжется?

— Нет, любой человек, даже я, никогда на этот счет не ошибается. Я знал, что не нравлюсь ей, она терпела мое общество, только чтобы не просиживать стул во время танцев. Но тут возникло одно обстоятельство, которого я не учел. Как-то раз Жак, это мой старший брат…

— Да, я его знаю. Вам нравится ваш брат, вы его любите?

— Ну конечно! Кто же не любит брата?

— Между нами говоря, он полная посредственность, да еще этот надутый, высокомерный вид… одним словом, зануда… И одет, словно только что от портного.

Ксавье, к досаде своей, почему-то не рассердился и даже не почувствовал себя задетым.

— Нет, нет, это несправедливо, — запротестовал он. — Вы меня огорчаете. Не судите о нем по внешности. Клянусь вам, у него столько достоинств! Его все очень ценят. Он пожертвовал учебой, чтобы помогать отцу. А вот я… словом, как говорится, в семье не без урода.

— Вот что значит семья! Вашим братом в семье гордятся, верно? А то, что есть в вас, — этот удивительный свет, который от вас исходит, — этого никто дома не видит.

Ксавье совсем смутился:

— Да вы просто смеетесь надо мной! Я, правда, никчемная личность. Так ведь часто бывает в семьях — Богу отдают того, кто не годен ни на что другое…

— Так какую же роль в той истории играет этот болван, ваш брат?

— Он меня предупредил (смешно, да?), что родные этой девушки имеют на меня виды. В конце концов, мне все же двадцать два года. Жаку говорили, будто ее брат собирается вынудить меня сделать решительный шаг, заявить мне публично, что я обязан жениться… Я подумал, что Жак меня дразнит, что все это не всерьез. Однако на следующем званом вечере я стал ее избегать. Это, видно, их насторожило, и они решили действовать не откладывая, при первом удобном случае. Чтобы не быть невежливым, я все же разок пригласил ее танцевать, а потом мы пошли в маленькую гостиную, и едва мы сели, как появился ее брат…

— Скажите, это случайно не Глоберы? Все это так на них похоже.

Ксавье поклялся, что речь идет не о них.

— Итак, ее брат сел между нами. Вид у него был растроганный. Он схватил наши руки и хотел их соединить, бормоча при этом какие-то невнятные фразы, смысл которых от меня все же не ускользнул. Я резко высвободил руку, сказал, что это недоразумение, и тут с ужасом увидел, что он не собирается отступать. «Простите, я вас не понимаю, — заявил он. — Вы думаете, можно безнаказанно компрометировать девушку?…» Естественно, тут его сестра отошла в сторонку.

Мирбель не выдержал:

— О, теперь я уверен, что это был Жюль Глобер! Надеюсь, вы его не испугались?

Ксавье не скрыл, что испугался, но не брата, а подстроенной ему ловушки, хотя и был уверен, что выберется из нее.

— Во всяком случае не из страха я произнес вдруг те удивительные слова, которые меня самого повергли в недоумение: «Конечно, я ни о чем другом и не помышлял бы… Но в сентябре я поступлю в семинарию».

— Вы так и сказали? Грандиозно!

Мирбель выделил это слово особым ударением. Смех у него был молодой, раскатистый.

— И вы вернулись в зал?

— Нет, я воспользовался тем, что они остолбенели, и кинулся вниз, в прихожую, за пальто…

Мирбель уже не смеялся. Он еще ниже наклонился к Ксавье, он не сводил с него взгляда, словно гипнотизируя его:

— Бедняжка! Так вот из-за чего вы готовы загубить свою жизнь!

Ксавье ответил ему спокойным голосом:

— Вы все-таки этого не думаете, правда? И знаете, что самое странное в этой истории: стоило мне только произнести ту смешную фразу, как я понял, что уже давно это знал, но не смел себе в этом признаться. Все было чистой правдой: да, я поступлю в семинарию, в этом мире для меня нет иного выбора. Та девушка встала на моем пути лишь для того, чтобы заставить меня заявить вслух, при свидетеле: «В сентябре я поступлю в семинарию!..»

— Ну да, — прервал его Мирбель (но его смех звучал уже по-другому), — малютка Глобер появилась на свет специально для того, чтобы вызвать реплику в драме, герой которой — Ксавье. Ведь судьбой Ксавье заняты земля, рай и ад! А потом эта жалкая тварь может тут же сдохнуть.

— Вы меня не так поняли, — слабо защищался Ксавье.

Но Мирбель снова напал на него глухим от бешенства голосом:

— Все вы, христиане, вызываете во мне отвращение, вернее, вызывали бы, не считай я скорее смешным ваше желание быть в числе тех немногих избранных, что не обречены на вечное отчаяние. Не знаю, есть ли в мире что-нибудь более гнусное, чем экстаз, в который впадает Паскаль при мысли, что одну каплю крови Христос пролил лично за него.

— Я и хочу стать священником, — сказал Ксавье, — чтобы быть на стороне грешников, посвятить себя им, отдать им себя без остатка, спастись вместе с ними или вместе пропасть…

Но Мирбель не сдавался, он даже повысил голос:

— Нет, вы как все, вы тоже сводите все к самому себе. А меня, для чего вы меня встретили? — спросил он вдруг резко. — На что вас толкнет наша встреча в этом вагоне?

— Меня — не знаю… но вас, быть может, вас двоих…

— Нас двоих? Что вы хотите сказать?

Он говорил резко, отчужденно. Ксавье пробормотал:

— Вас ведь двое. Я видел вас вместе на перроне. Я понял…

— Нет уж! Куда вы лезете? Если вы воображаете, что я вам позволю совать нос в мои отношения с женой…

— О, конечно, вы вправе мне это запретить.

Тут по коридору прошел проводник и объявил, что первая очередь может проследовать в вагон-ресторан. Жан де Мирбель молча поднялся и вышел из купе. Ксавье привычным жестом закрыл лицо ладонями, прислушиваясь к дребезжащему громыханию поезда. Потом он стал глядеть, как сумрак густеет над обнаженными полями, там, где дымились костры, — это жгли солому. Кустарник на опушке леса набирался тьмы. По узенькой тропке вдоль полотна железной дороги какой-то человек шел рядом с девушкой. Ксавье вспомнил, что не взял талон на обед в вагоне-ресторане. А вдруг за столом Мирбеля все же окажется свободный стул? Но нет, Ксавье сел на единственное незанятое место и увидел его вдалеке, в другом конце вагона. Пара напротив Ксавье, уже приступившая к еде, мешала ему наблюдать за Мирбелем. Мужчина был грузный, тучный, из тех, что будто созданы для того, чтобы торговать скотом; смуглый, темноголовый, с волосатыми руками — густая блестящая шерсть покрывала не только тыльную сторону его ладоней, но и пальцы. Его спутница бесстыдно обнажала в застывшей улыбке розовые десны. Ксавье подметил, что годы совместной жизни не укротили страсть этой супружеской пары: эти чудища, казалось, прилипли друг к другу, атмосфера спальни окружала их и сейчас Ксавье вдруг пришла в голову мысль, что и у этих существ тоже есть душа и что он должен их любить. Отыскивая глазами Мирбеля, он стал издеваться над самим собой, над той связью, которую устанавливает между лицами и душами, над своим призванием, которое ощущает в себе, только когда сталкивается с молодыми. Он заставил себя подробно разглядеть эту пару, сидевшую напротив, и решил, что в конце концов ему не так уж трудно было бы их полюбить, особенно женщину — ее запущенные руки свидетельствовали о тяжелой домашней работе. Ксавье успокоился: да, он сумеет посвятить свою жизнь и им, когда они окажутся в числе его паствы. Таким вот особенно: этому звероподобному мужлану и его беззубой Еве, чье жаркое дыхание сейчас долетало до него. С другими же людьми благоразумнее всего вообще не вступать ни в какую связь, кроме общей молитвы и причастия. Выпитое вино — Ксавье заказал полбутылки «Листрака» — поддерживало в нем то состояние легкого возбуждения, когда всякая мысль превращается в образ. Он подумал, что открыл наконец, как определять, кто ему опасен, кого надо избегать: всякий раз, когда он почувствует, что кто-то высадился на его острове, проник в его пустыню, он должен бежать без оглядки, потому что пустыня — это его доля, его крест. Перестать чувствовать себя одиноким значило бы для него сойти с креста. Завтра вечером он переступит порог своей кельи. Это конец. Ему двадцать два года. Перед ним вся жизнь, в которой не будет никого, никого до последнего его дыхания, ни жены, ни друга — одни только души. Возможно ли это? Достанет ли у него сил? А что, если этот поезд, с безумным грохотом и лязгом пролетающий мимо полустанков, вдруг сойдет с рельсов и Ксавье очнется в сияющем мире покоя, невообразимого покоя? Он ужаснулся своему страстному желанию смерти. Как странно поддаться подобному искушению в вагоне-ресторане, среди этого пьющего и курящего человеческого стада. Все они торопятся навстречу жизни, делам, любви. И он тоже торопится навстречу своей любви, но той любви, что не увидишь, не коснешься, не обнимешь. Он — молодой мужчина двадцати двух лет от роду и отличается от всех остальных, с кем ему довелось столкнуться, кого довелось узнать, только своим ненасытным сердцем, той странной жаждой привязаться, страдать и умереть, которой он не встречал еще ни в одном живом существе. Это и есть суть его одиночества. Он как бы не существует сам по себе, реальность — те люди, к которым его постоянно швыряла потребность отдать свою жизнь. То, что недавно произошло в купе между ним и его случайным попутчиком, будет бесконечно повторяться даже после того, как он станет священником. До его смертного часа, до этого предельного одиночества.

Официант протянул ему сдачу. Пара, сидевшая напротив, исчезла. Мирбеля тоже не было. Ксавье удивился, что не заметил, как Мирбель прошел мимо его столика. За время их отсутствия в купе появились два новых пассажира, один из них, дряхлый старик с отвисшей челюстью, уже спал. Мирбель сбежал в коридор. Он облокотился на медный поручень окна, почти касаясь стекла лбом. Ксавье тоже уперся в поручень, но у другого окна, решив ни жестом, ни словом не пытаться возобновить контакт. Но Мирбель сам подошел к нему и предложил закурить. Они молча курили, стоя рядом, их локти соприкасались.

— Не сердитесь на меня, — сказал Мирбель.

— А за что мне на вас сердиться?

— Естественно, что вы заговорили о моей жене. Но я не выношу, когда о ней говорят.

— Я больше не буду, — сказал Ксавье.

— Вы- это другое дело, вы имеете право.

Ксавье был счастлив. Разве священника не отличают от обычных людей его право, его власть, его долг читать в чужих душах и слушать исповеди; и не только все выслушивать, но и угадывать то, чего люди сами о себе не знают?

— Вы не представляете, чем она была для меня, когда я был ребенком…

— Тем же, чем она осталась для вас сейчас и чем будет всегда…

— Да, конечно. Ничто не может помешать…

За стеклом мелькали смутные силуэты деревьев на фоне холодного неба, дома, в чью тайную жизнь, в чей замкнутый мир, наполовину поглощенный мраком, на миг вводила пассажиров горящая в комнате лампа.

— Я должен поговорить с вами о ней. Но не сегодня, во всяком случае не сейчас… Что вы собираетесь делать вечером?

Ксавье твердо заявил:

— Мы с вами попрощаемся на вокзале.

— Что вы будете делать один?

— Не знаю, буду бродить по городу…

— Нет, я вас не покину.

Ксавье ответил не сразу. Как трудна эта изнурительная жизнь, состоящая из одних отказов! Впереди была еще вся молодость, и ему надо будет постоянно мотать головой, справа налево, слева направо. Говорить «нет», всегда «нет» на все, что не ты, Господи.

— Нет, благодарю вас. Я должен быть один.

Мирбель придвинулся к Ксавье еще ближе.

— Жаль, — сказал он тихо. — А вам, быть может, удалось бы все уладить.

Ксавье ответил почти грубо:

— С вашей женой? Почему я? Я ее не знаю. И вас я тоже не знаю.

Он добавил почти шепотом:

— Оставьте меня в покое!

Но Мирбель не отступил:

— Вы забыли, что вы мне говорили о том, какое значение для вас имеет любая встреча.

— Не всякая встреча угодна Богу.

Ксавье отодвинулся немного и приник лбом к стеклу. Жан де Мирбель рассмеялся.

— Вы полагаете, я вам послан не Богом? Признавайтесь: вы меня считаете дьяволом. — И так как Ксавье пожал плечами, добавил: — Вот еще один христианин, который смеется, когда ему говорят о дьяволе!

— Я вовсе не говорю, что дьявола не существует. Только…

— Только — что? Если дьявола выдумали, значит, выдумали и все остальное, признайте хоть это.

— Но если есть дьявол, значит, есть и все остальное.

— Но дьявола нет, вы это отлично знаете.

— Я знаю лишь одно, — начал Ксавье после недолгого молчания, — мы часто ссылаемся на него, чтобы оградить себя от иных людей — от тех дурных влияний, которых мы избегаем, повинуясь нашим духовным наставникам.

— От меня, например?

Мирбель снова оказался совсем рядом, и Ксавье — он был ниже ростом — пришлось чуть поднять голову.

— Вы думаете, это дьявол подстроил нашу встречу?

Ксавье сказал, отвернувшись:

— Вы здесь — вот все, что я знаю. Я не знаю, для чего Господь послал мне встречу с вами. Главное — понять, как надлежит поступить. Но это не просто. Часто правильной дорогой оказывается та, на которую трудней всего вступить…

— Почти всегда… но ведь не всегда? Вы можете ошибиться, заставляя себя всегда поступать против воли. Вам хочется провести со мной сегодняшний вечер. Но кто решится утверждать, что ваш Бог не желает, чтобы вы это сделали?

— Я не пойду с вами, — сказал Ксавье.

— Значит, вы лишаете Мишель ее последней надежды…

— Мишель?

— Да, ее зовут Мишель.

Ксавье поднял глаза на склоненное к нему лицо, потом снова отвел их, словно его вдруг сковала безнадежная усталость вроде той, что одолевает в горах, когда выходишь в путь на рассвете и тебя охватывает ужас перед тем, что предстоит: еще ничего не пройдено, а ты уже без сил. Мирбель небось считал, что придал своему лицу наиболее подходящее случаю выражение. Но Ксавье разглядел в этой маске хитрость твари, способной сбить с пути любого, помешать осуществиться даже самому высокому призванию. И тем не менее Ксавье не смог удержаться, чтобы не повторить имя: «Мишель».

— Почему вы ее бросили? Где она сейчас? Почему вы ее больше не любите?

— Вам я это скажу, да, вам скажу… Но для этого надо хоть немного времени.

Поезд, не замедляя хода, промчался мимо какой-то станции.

— Это, должно быть, Жювизи, — сказал Ксавье. — Вы уже не успеете мне рассказать, — добавил он тихо.

— Почему не успею? У нас впереди весь вечер, вся ночь. Другими словами, целая жизнь.

— Нет! — Ксавье повторил горячо: — Нет! Я буду за вас молиться, — добавил он. — Это тоже хорошо, даже лучше.

— Я спокоен. Я знаю, что вы меня не бросите.

В коридоре вагона было темновато, но станционные фонари на перронах, мимо которых проносился поезд, на краткие миги ярко освещали Жана де Мирбеля. В этих вспышках света он казался огромным.

Ксавье вернулся в купе, сел напротив человека, спавшего с открытым ртом, и постарался думать только о том, что ему надо купить завтра: ботинки и шерстяные носки. Да, и книги отца Мармиона, которых он не нашел в Бордо. И еще «Духовную жизнь» и «Проповеди» этой настоятельницы из Солема. Мирбель стоял в дверях — он заполнял весь проем.

— Аустерлиц. Осталось десять минут.

Он схватил без спроса чемодан Ксавье, вынес его вместе со своим в коридор и окинул Ксавье взглядом, в котором больше не сквозили ни хитрость, ни насмешка. У Ксавье возникло какое-то странное чувство: словно бы ночью на берегу моря он вдруг услышал вой сирены — сигнал какого-то неведомого бедствия.

— Вы заказали себе номер? — спросил Мирбель.

Ксавье покачал головой. Во время его коротких поездок в Париж он всегда останавливался, как и многие другие приезжие из Бордо, в гостинице «Пале д'Орсэ». Он со смехом процитировал фразу своего отца: «Так хоть экономишь на двух такси — с вокзала и на вокзал». Мирбель возразил, что это ужасная гостиница. Чего стоят одни эти километровые коридоры! Он вот знает небольшую гостиницу возле Национальной библиотеки, она несколько старомодна, но вполне комфортабельна.

— Я вас отвезу туда, — заявил он твердо.

Ксавье не стал даже подыскивать предлога для отказа. Поезд медленно подъезжал к вокзалу. Они стояли в проходе, загроможденном чемоданами, их со всех сторон теснили люди, они опять оказались совсем рядом.

— Я подумал, — начал Мирбель, — да нет, вы будете надо мной смеяться. Вы скажете, что это совсем не вяжется с моим прежним, издевательским тоном.

— Что вы подумали?

— Что наша встреча не случайна. Вы тоже как будто к этому склонялись. Но христиане вашего толка повторяют подобные вещи по привычке. А я, представьте себе, я и в самом деле в это поверил, у меня появилась надежда, мне даже показалось, что это само собой разумеется… Вообразите себе тонущего человека, который вдруг видит рядом с собой качающийся на волнах плот… или, точнее, лодку с лодочником… Я подумал, что вы возьмете меня на борт…

Ксавье воскликнул, словно испугавшись чего-то:

— Нет, нет! Но мы еще встретимся, — добавил он, — я вам это обещаю.

Мирбель покачал головой и сказал тихо:

— Сегодня вечером или никогда.

Их толкали пассажиры, торопившиеся выйти из вагона; Мирбель хотел снова взять чемодан Ксавье, но тот не разрешил.

Мирбель говорил ему почти в ухо:

— Вы были для нас, для Мишель и меня, последней надеждой… Но в самом деле, откуда вам догадаться, что встретили меня у последнего порога, через который я переступлю один…

Ксавье переспросил:

— У какого порога? — И, не ожидая ответа, крикнул с гневом: — Ловко это у вас получается! Будь это правдой, вы не стали бы говорить…

— Вы думаете, я обмолвился хоть словом кому-нибудь, кроме вас? Мишель не дала бы мне уехать или послала бы за мной, если бы догадалась… Впрочем, речь идет не о том, о чем вы думаете… Есть много способов уйти.

Они медленно подымались по железной лестнице. Чемоданы били их по ногам. Ксавье не оборачивался, но чувствовал на своем затылке дыхание Мирбеля.


— Я тебя никогда еще не спрашивала: что вы делали той ночью?

— Я могу рассказать тебе все, что было, час за часом: мы сдали чемоданы в камеру хранения, пошли пешком через мост к площади Согласия и потом сели за столик у Вебера. Там я и начал его шантажировать.

— Шантажировать? Чем шантажировать? Самоубийством?

— Самоубийством? Да, сперва… Но он не поверил, тогда я поставил ему другую ловушку: «Я сделаю все, что бы вы мне ни приказали». Тогда он мне сказал, как я и ожидал: «Возвращайтесь к вашей жене». Я сказал, что готов на это, но лишь при одном условии: он должен сам проводить меня в Ларжюзон и оставаться там до тех пор, пока я не войду в норму. Он был возмущен тем, что я считаю, будто ради такой малости он способен отсрочить поступление в семинарию. Тогда я, в свою очередь, возмутился тем, что он с такой легкостью распоряжается твоей судьбой. Он смешался, потому что в то время речь шла только о тебе, Мишель. Ты одна его тогда интересовала…

— Ненадолго. — Она рассмеялась.

— Не смейся! — почти крикнул он и отодвинулся от нее.

Но она снова прижалась к нему. Жан продолжал настаивать:

— Он увидел тебя на перроне вокзала. Понял, что ты страдаешь. Мной он заинтересовался только из-за тебя. Разве ты этого не знала?

— Он раза два-три вспоминал про полотняный костюм в черно-белую клеточку, который был на мне в тот день. Помню, я сказала ему смеясь, что мне придется ждать мая, чтобы его опять надеть, и тогда, быть может, я снова ему приглянусь. Уж что он мне ответил — не помню. Вероятно, ничего. Он ведь не слушал, а иногда даже и не слышал, что ему говорят.

— Просто к тому времени и ты уже отошла для него в тень. Для него всегда существовал один, только один человек. Он был поглощен им целиком, а потом в его поле зрения попадал кто-нибудь другой, он словно все искал, ради кого умереть.

Голос Жана пресекся, и он вздохнул.

— Знаешь, Мишель, я вдруг понял, что именно заставляло меня ревновать его до безумия: я хотел, чтобы эта жертва была принесена исключительно ради меня. Вот в чем дело. Я не хотел ее делить ни с кем. Вся его жизнь, вся целиком, не была слишком дорогой ценой за мою жизнь.

— Опомнись! Что ты несешь! Что за бред!

Они замолкли, вслушиваясь в шелест тихого реденького дождичка, быть может, они его и не услышали бы, не ворвись в комнату сырой запах ночи.

— Ах, Ксавье, Ксавье, какая пародия на Бога, которого он так любил! Принадлежать безраздельно всем и каждому в отдельности! Сперва тебе, потом мне, потом по очереди всем, кого мы застали в Ларжюзоне, включая мальчишку! Ух как я его ненавидел, этого Ролана. Я мог бы его утопить как котенка. Господи!

Она обхватила его голову обеими руками, повторяя:

— Все это прошло, ты перестал его ненавидеть, ты исцелился, все прошло… — И вытирала платком его лицо, невидимое в темноте. — Не думай больше о Ролане, лучше скажи: куда вы пошли от Вебера? В гостиницу?

— Нет, спать нам не хотелось. Мы пешком поднялись на Монмартр, и я все время переводил разговор на тебя, все повторяя, что твоя судьба всецело зависит от него, от того решения, которое он примет. Он ярился, отбивался, как мог, но я знал, что держу его мертвой хваткой.

— Вы так за всю ночь ни на минуту и не расстались?

— Нет, расстались у бокового входа в Сакре-Кер. Там шла какая-то ночная служба, уж не знаю какая. Я назначил ему свидание на вокзале д'Орсэ, за полчаса до отхода первого поезда в Бордо. Он поклялся, что не придет, но я был спокоен.

— А сам ты где шатался до рассвета?

Он не ответил, чуть отодвинулся от нее и повернулся к стене. Она пробормотала: — Понятно.

Он сказал, не поворачивая головы:

— Слушай, я хотел доказать себе, что с любой другой у меня все получится. Ведь теперь тебя это больше не ранит? Ведь теперь нет причин обижаться…

Он привлек ее к себе. Был ли это запах дождя или запах их мокрых от слез лиц? Были ли это их вздохи и стоны или скрип веток в парке? Озверелые кошки орали где-то в деревне.

Она тихо сказала:

— Я сейчас представила себе его бедное тело.

Он не ответил. Тогда она спросила:

— Итак, вы встретились на вокзале… Ну а потом?…

— Я пошел звонить в Ларжюзон. К телефону подошла не ты, а Доминика. Так я узнал, что ты здесь не одна, что у нас полный дом народа. Что за дикая идея вызвать к себе Бригитту Пиан!

— На первых порах мне было необходимо, чтобы хоть кто-то был в доме, пусть даже такое отвратительное существо, как она.

— Я скрыл от Ксавье, что она там: вдруг бы он под этим предлогом отказался ехать.

— Он больше не возражал?

— Нет, он написал за столиком в кафе два письма; одно — ректору семинарии, другое — своему духовному наставнику, сообщал, какой фортель он выкинул в последнюю минуту. Насколько я знаю, он объяснял свое решение единственно тем, что хочет еще подумать. Он знал, что для него все кончено. Он сказал мне об этом в вагоне как о чем-то само собой разумеющемся.

— Что он тебе сказал? Припомни точно его слова.

— Да именно это: что все для него кончено.

Она спросила:

— Ты думаешь, он знал заранее…

Они помолчали. Потом Мишель снова заговорила:

— Я помню, в тот вечер, когда вы приехали, мы с тобой зашли в гостиную. Он стоял перед неподвижно сидевшей Бригиттой — этой древней Паркой, высеченной из камня, как ты ее называешь. А он… он был подобен агнцу со связанными ногами.



Читать далее

Мартышка
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
Галигай 04.04.13
Агнец
3 - 1 04.04.13
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
X 04.04.13
XI 04.04.13
XII 04.04.13
XIII 04.04.13
XIV 04.04.13
XV 04.04.13
Подросток былых времен
Глава I 04.04.13
Глава II 04.04.13
Глава III 04.04.13
Глава IV 04.04.13
Глава V 04.04.13
Глава VI 04.04.13
Глава VII 04.04.13
Глава VIII 04.04.13
Глава IX 04.04.13
Глава X 04.04.13
Глава XI 04.04.13
Глава XII 04.04.13
Глава XIII 04.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть