Стихотворения, 1922 — февраль 1923

Онлайн чтение книги Том 4. Стихотворения, поэмы, агитлубки и очерки 1922-1923
Стихотворения, 1922 — февраль 1923

Прозаседавшиеся*

Чуть ночь превратится в рассвет,

вижу каждый день я:

кто в глав,

кто в ком,

кто в полит,

кто в просвет,

расходится народ в учрежденья.

Обдают дождем дела бумажные,

чуть войдешь в здание:

отобрав с полсотни —

самые важные! —

служащие расходятся на заседания.

Заявишься:

«Не могут ли аудиенцию дать?

Хожу со времени о́на». —

«Товарищ Иван Ваныч ушли заседать —

объединение Тео * и Гукона *».

Исколесишь сто лестниц.

Свет не мил.

Опять:

«Через час велели придти вам.

Заседают:

покупка склянки чернил

Губкооперативом».

Через час:

ни секретаря,

ни секретарши нет —

го́ло!

Все до 22-х лет

на заседании комсомола.

Снова взбираюсь, глядя на́ ночь,

на верхний этаж семиэтажного дома.

«Пришел товарищ Иван Ваныч?» —

«На заседании

А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома».

Взъяренный,

на заседание

врываюсь лавиной,

дикие проклятья доро́гой изрыгая.

И вижу:

сидят людей половины.

О дьявольщина!

Где же половина другая?

«Зарезали!

Убили!»

Мечусь, оря́.

От страшной картины свихнулся разум.

И слышу

спокойнейший голосок секретаря:

«Они на двух заседаниях сразу.

В день

заседаний на двадцать

надо поспеть нам.

Поневоле приходится раздвояться.

До пояса здесь,

а остальное

там».

С волнения не уснешь.

Утро раннее.

Мечтой встречаю рассвет ранний:

«О, хотя бы

еще

одно заседание

относительно искоренения всех заседаний!»

[ 1922 ]

Спросили раз меня: «Вы любите ли НЭП?» — «люблю, — ответил я, — когда он не нелеп»*

Многие товарищи повесили нос.

— Бросьте, товарищи!

Очень не умно-с.

На арену!

С купцами сражаться иди!

Надо счётами бить учиться.

Пусть «всерьез и надолго»,

но там,

впереди,

может новый Октябрь случиться.

С Адама буржую пролетарий не мил.

Но раньше побаивался —

как бы не сбросили;

хамил, конечно,

но в меру хамил —

а то

революций не оберешься после.

Да и то

в Октябре

пролетарская голь

из-под ихнего пуза-груза —

продралась

и загна́ла осиновый кол

в кругосветное ихнее пузо.

И вот,

Вечекой *,

Эмчекою * вынянчена,

вчера пресмыкавшаяся тварь еще —

трехэтажным «нэпом» улюлюкает нынче нам:

«Погодите, голубчики!

Попались, товарищи!»

Против их

инженерски-бухгалтерских числ

не попрешь, с винтовкою выйдя.

Продувным арифметикам ихним учись —

стиснув зубы

и ненавидя.

Великолепен был буржуазный Лоренцо *.

Разве что

с шампанского очень огорчится —

возьмет

и выкинет коленце:

нос

— и только! —

вымажет горчицей.

Да и то

в Октябре

пролетарская голь,

до хруста зажав в кулаке их, —

объявила:

«Не буду в лакеях!»

Сегодня,

изголодавшиеся сами,

им открывая двери «Гротеска *»,

знаем —

всех нас

горчицами,

соуса̀ми

смажут сначала:

«НЭП» — дескать.

Вам не нравится с вымазанной рожей?

И мне — тоже.

Не нравится-то, не нравится,

а черт их знает,

как с ними справиться.

Раньше

был буржуй

и жирен

и толст,

драл на сотню — сотню,

на тыщи — тыщи.

Но зато,

в «Мерилизах *» тебе

и пальто-с,

и гвоздишки,

и сапожищи.

Да и то

в Октябре

пролетарская голь

попросила:

«Убираться изволь!»

А теперь буржуазия!

Что делает она?

Ни тебе сапог,

ни ситец,

ни гвоздь!

Она —

из мухи делает слона

и после

продает слоновую кость.

Не нравится производство кости слонячей?

Производи ина́че!

А так сидеть и «благородно» мучиться —

из этого ровно ничего не получится.

Пусть

от мыслей торгашских

морщины — ров.

В мозг вбирай купцовский опыт!

Мы

еще

услышим по странам миров

революций радостный топот.

[ 1922 ]

Сволочи*

Гвоздимые строками,

стойте не́мы!

Слушайте этот волчий вой,

еле прикидывающийся поэмой!

Дайте сюда

самого жирного,

самого плешивого!

За шиворот!

Ткну в отчет Помгола *.

Смотри!

Видишь —

за цифрой голой…

Ветер рванулся.

Рванулся и тише…

Снова снегами огрёб

тысяче —

миллионно-крыший

волжских селений гроб.

Трубы —

гробовые свечи.

Даже во́роны

исчезают,

чуя,

что, дымя́сь,

тянется

слащавый,

тошнотворный

дух

зажариваемых мяс.

Сына?

Отца?

Матери?

Дочери?

Чья?!

Чья в людоедчестве очередь?!.

Помощи не будет!

Отрезаны снегами.

Помощи не будет!

Воздух пуст.

Помощи не будет!

Под ногами

даже глина сожрана,

даже куст.

Нет,

не помогут!

Надо сдаваться.

В 10 губерний могилу вы́меряйте!

Двадцать

миллионов!

Двадцать!

Ложитесь!

Вымрите!..

Только одна,

осипшим голосом,

сумасшедшие проклятия метелями меля,

рек,

дорог снеговые волосы

ветром рвя, рыдает земля.

Хлеба!

Хлебушка!

Хлебца!

Сам смотрящий смерть воочию,

еле едящий,

только б не сдох, —

тянет город руку рабочую

горстью сухих крох.

«Хлеба!

Хлебушка!

Хлебца!»

Радио ревет за все границы.

И в ответ

за нелепицей нелепица

сыплется в газетные страницы.

«Лондон.

Банкет.

Присутствие короля и королевы.

Жрущих — не вместишь в раззолоченные хлевы».

Будьте прокляты!

Пусть

за вашей головою ве́нчанной

из колоний

дикари придут,

питаемые человечиной!

Пусть

горят над королевством

бунтов зарева!

Пусть

столицы ваши

будут выжжены дотла!

Пусть из наследников,

из наследниц варево

варится в коронах-котлах!

«Париж.

Собрались парламентарии.

Доклад о голоде.

Фритиоф Нансен *.

С улыбкой слушали.

Будто соловьиные арии.

Будто те́нора слушали в модном романсе».

Будьте прокляты!

Пусть

вовеки

вам

не слышать речи человечьей!

Пролетарий французский!

Эй,

стягивай петлею вместо речи

толщь непроходимых шей!

«Вашингтон.

Фермеры,

доевшие,

допившие

до того,

что лебедками подымают пузы,

в океане

пшеницу

от излишества топившие, —

топят паровозы грузом кукурузы».

Будьте прокляты!

Пусть

ваши улицы

бунтом будут запру́жены.

Выбрав

место, где более больно,

пусть

по Америке —

по Северной,

по Южной —

гонят

брюх ваших

мячище футбольный!

«Берлин.

Оживает эмиграция.

Банды радуются:

с голодными драться им.

По Берлину,

закручивая усики,

ходят,

хвастаются:

— Патриот!

Русский! —»

Будьте прокляты!

Вечное «вон!» им!

Всех отвращая иудьим видом,

французского золота преследуемые звоном,

скитайтесь чужбинами Вечным жи́дом!

Леса российские,

соберитесь все!

Выберите по самой большой осине,

чтоб образ ихний

вечно висел,

под самым небом качался, синий.

«Москва.

Жалоба сборщицы:

в «Ампирах *» морщатся

или дадут

тридцатирублевку,

вышедшую из употребления в 1918 году».

Будьте прокляты!

Пусть будет так,

чтоб каждый проглоченный

глоток

желудок жёг!

Чтоб ножницами оборачивался бифштекс сочный,

вспарывая стенки кишок!

Вымрет.

Вымрет 20 миллионов человек!

Именем всех упокоенных тут —

проклятие отныне,

проклятие вовек

от Волги отвернувшим морд толстоту.

Это слово не к жирному пузу,

это слово не к царскому трону, —

в сердце таком

слова ничего не тронут:

трогают их революций штыком.

Вам,

несметной армии частицам малым,

порох мира,

силой чьей,

силой,

брошенной по всем подвалам,

будет взорван

мир несметных богачей!

Вам! Вам! Вам!

Эти слова вот!

Цифрами верстовыми,

вмещающимися едва,

запишите Волгу буржуазии в счет!

Будет день!

Пожар всехсветный,

чистящий и чадный.

Выворачивая богачей палаты,

будьте так же,

так же беспощадны

в этот час расплаты!

[ 1922 ]

Бюрократиада*

Прабабушка бюрократизма

Бульвар.

Машина.

Сунь пятак —

что-то повертится,

пошипит гадко.

Минуты через две,

приблизительно так,

из машины вылазит трехкопеечная

шоколадка.

Бараны!

Чего разглазелись кучей?!

В магазине и проще,

и дешевле,

и лучше.

Вчерашнее

Черт,

сын его

или евонный брат,

расшутившийся сверх всяких мер,

раздул машину в миллиарды крат

и расставил по всей РСФСР.

С ночи становятся людей тени.

Тяжелая — подъемный мост! —

скрипит,

глотает дверь учреждений

извивающийся человечий хвост.

Дверь разгорожена.

Еще не узка́ им!

Через решетки канцелярских баррикад,

вырвав пропуск, идет пропускаемый.

Разлилась коридорами человечья река.

(Первый шип —

первый вой —

«С очереди сшиб!»

«Осади без трудовой! *»)

— Ищите и обрящете, —

пойди и «рящь» ее! —

которая «входящая» и которая «исходящая»?!

Обрящут через час-другой.

На рупь бумаги — совсем ма́ло! —

всовывают дрожащей рукой

в пасть входящего журнала.

Колесики завертелись.

От дамы к даме

пошла бумажка, украшаясь номерами.

От дам бумажка перекинулась к секретарше.

Шесть секретарш от младшей до старшей!

До старшей бумажка дошла в обед.

Старшая разошлась.

Потерялся след.

Звезды считать?

Сойдешь с ума!

Инстанций не считаю — плавай сама!

Бумажка плыла, шевелилась еле.

Лениво ворочались машины валы.

В карманы тыкалась,

совалась в портфели,

на полку ставилась,

клалась в столы.

Под грудой таких же

столами коллегий

ждала,

когда подымут ввысь ее,

и вновь

под сукном

в многомесячной неге

дремала в тридцать третьей комиссии.

Бумажное тело сначала толстело.

Потом прибавились клипсы-лапки.

Затем бумага выросла в «дело» —

пошла в огромной синей папке.

Зав ее исписал на славу,

от зава к замзаву вернулась вспять,

замзав подписал,

и обратно

к заву

вернулась на подпись бумага опять.

Без подписи места не сыщем под ней мы,

но вновь

механизм

бумагу волок,

с плеча рассыпая печати и клейма

на каждый

чистый еще

уголок.

И вот,

через какой-нибудь год,

отверз журнал исходящий рот.

И, скрипнув перьями,

выкинул вон

бумаги негодной — на миллион.

Сегодняшнее

Высунув языки,

разинув рты,

носятся нэписты

в рьяни,

в яри…

А посередине

высятся

недоступные форты́,

серые крепости советских канцелярий.

С угрозой выдвинув пики-перья,

закованные в бумажные латы,

работали канцеляристы,

когда

в двери

бумажка втиснулась:

«Сокращай штаты!»

Без всякого волнения,

без всякой паники

завертелись колеса канцелярской механики.

Один берет.

Другая берет.

Бумага взад.

Бумага вперед.

По проторенному другими следу

через замзава проплыла к преду.

Пред в коллегию внес вопрос:

«Обсудите!

Аппарат оброс».

Все в коллегии спорили стойко.

Решив вести работу рысью,

немедленно избрали тройку.

Тройка выделила комиссию и подкомиссию.

Комиссию распирала работа.

Комиссия работала до четвертого пота.

Начертили схему:

кружки и линии,

которые красные, которые синие.

Расширив штат сверхштатной сотней,

работали и в праздник и в день субботний.

Согнулись над кипами,

расселись в ряд,

щеголяют выкладками,

цифрами пещрят.

Глотками хриплыми,

ртами пенными

вновь вопрос подымался в пленуме.

Все предлагали умно и трезво:

«Вдвое урезывать!»

«Втрое урезывать!»

Строчил секретарь —

от работы в мыле:

постановили — слушали,

слушали — постановили…

Всю ночь,

над машинкой склонившись низко,

резолюции переписывала и переписывала машинистка.

И…

через неделю

забредшие киски

играли листиками из переписки.

Моя резолюция

По-моему,

это

— с другого бочка —

знаменитая сказка про белого бычка.

Конкретное предложение

Я,

как известно,

не делопроизводитель.

Поэт.

Канцелярских способностей у меня нет

Но, по-моему,

надо

без всякой хитрости

взять за трубу канцелярию

и вытрясти.

Потом

над вытряхнутыми

посидеть в тиши,

выбрать одного и велеть:

«Пиши!»

Только попросить его:

«Ради бога,

пиши, товарищ, не очень много!»

[ 1922 ]

Выждем*

Видит Антанта —

не разгрызть ореха.

Зря тщатся.

Зовет коммунистов

в Геную

посовещаться.

РСФСР согласилась.

И снова Франция начинает тянуть.

Авось, мол, удастся сломить разрухой.

Авось, мол, голодом удастся согнуть.

То Франция требует,

чтоб на съезд собрались какие-то дальние народы,

такие,

что их не соберешь и за годы.

То съезд предварительный требуют.

Решит, что нравится ей,

а ты, мол, сиди потом и глазей.

Ясно —

на какой бы нас ни звали съезд,

Антанта одного ждет —

скоро ли нас съест.

Стойте же стойко,

рабочий,

крестьянин,

красноармеец!

Покажите, что Россия сильна,

что только на такую конференцию согласимся,

которая выгодна нам.

[ 1922 ]

Моя речь на Генуэзской конференции*

Не мне российская делегация вверена.

Я —

самозванец на конференции Генуэзской *.

Дипломатическую вежливость товарища Чичерина *

дополню по-моему —

просто и резко.

Слушай!

Министерская компанийка!

Нечего заплывшими глазками мерцать.

Сквозь фраки спокойные вижу —

паника

трясет лихорадкой ваши сердца.

Неужели

без смеха

думать в силе,

что вы

на конференцию

нас пригласили?

В штыки бросаясь на Перекоп идти,

мятежных склоняя под красное знамя,

трудом сгибаясь в фабричной копоти, —

мы знали —

заставим разговаривать с нами.

Не просьбой просителей язык замер,

не нищие, жмурящиеся от господского света, —

мы ехали, осматривая хозяйскими глазами

грядущую

Мировую Федерацию Советов.

Болтают язычишки газетных строк:

«Испытать их сначала…»

Хватили лишку!

Не вы на испытание даете срок —

а мы на время даем передышку.

Лишь первая фабрика взвила дым —

враждой к вам

в рабочих

вспыхнули души.

Слюной ли речей пожары вражды

на конференции

нынче

затушим?!

Долги наши,

каждый медный грош,

считают «Матэны *»,

считают «Таймсы *».

Считаться хотите?

Давайте!

Что ж!

Посчитаемся!

О вздернутых Врангелем,

о расстрелянном,

о заколотом

память на каждой крымской горе.

Какими пудами

какого золота

опла́тите это, господин Пуанкаре *?

О вашем Колчаке — Урал спроси́те!

Зверством — аж горы вгонялись в дрожь.

Каким золотом —

хватит ли в Сити *?! —

опла́тите это, господин Ллойд-Джордж *?

Вонзите в Волгу ваше зрение:

разве этот

голодный ад,

разве это

мужицкое разорение —

не хвост от ваших войн и блокад?

Пусть

кладби́щами голодной смерти

каждый из вас протащится сам!

На каком —

на железном, что ли, эксперте

не встанут дыбом волоса?

Не защититесь пунктами резолюций-плотин.

Мировая —

ночи пальбой веселя —

революция будет —

и велит:

«Плати

и по этим российским векселям!»

И розовые краснеют мало-помалу.

Тише!

Не дыша!

Слышите

из Берлина

первый шаг

трех Интернационалов? *

Растя единство при каждом ударе,

идем.

Прислушайтесь —

вздрагивает здание.

Я кончил.

Милостивые государи,

можете продолжать заседание.

[ 1922 ]

Мой май*

Всем,

на улицы вышедшим,

тело машиной измаяв, —

всем,

молящим о празднике

спинам, землею натру́женным, —

Первое мая!

Первый из маев

встретим, товарищи,

голосом, в пение сдру́женным.

Вёснами мир мой!

Солнцем снежное тай!

Я рабочий —

этот май мой!

Я крестьянин —

это мой май.

Всем,

для убийств залёгшим,

злобу окопов иззме́ив, —

всем,

с броненосцев

на братьев

пушками вцеливших люки, —

Первое мая!

Первый из маев

встретим,

сплетая

войной разобщенные руки.

Молкнь, винтовки вой!

Тихнь, пулемета лай!

Я матрос —

этот май мой!

Я солдат —

это мой май.

Всем

домам,

площадям,

улицам,

сжатым льдяной зимою, —

всем

изглоданным голодом

степям,

лесам,

нивам —

Первое мая!

Первый из маев

славьте —

людей,

плодородий,

вёсен разливом!

Зелень полей, пой!

Вой гудков, вздымай!

Я железо —

этот май мой!

Я земля —

это мой май!

[ 1922 ]

Как работает республика демократическая?*

Стихотворение опытное. Восторженно критическое

Словно дети, просящие с медом ковригу,

буржуи вымаливают.

«Паспорточек бы!

В Р-и-и-и-гу!»

Поэтому,

думаю,

не лишнее

выслушать очевидевшего благоустройства заграничные.

Во-первых,

как это ни странно,

и Латвия — страна.

Все причиндалы, полагающиеся странам,

имеет и она.

И правительство (управляют которые),

и народонаселение,

и территория…

Территория

Территории, собственно говоря, нет —

только делают вид…

Просто полгубернии отдельно лежит.

А чтоб в этом

никто

не убедился воочию —

поезда от границ отходят ночью.

Спишь,

а паровоз

старается,

ревет —

и взад,

и вперед,

и топчется на месте.

Думаешь утром — напутешествовался вот! —

а до Риги

всего

верст сто или двести.

Ригу не выругаешь —

чистенький вид.

Публика мыта.

Мостовая блестит.

Отчего же

у нас

грязно и гадко?

Дело простое —

в размерах разгадка:

такая была б Русь —

в три часа

всю берусь

и умыть и причесать.

Армия

Об армии не буду отзываться худо:

откуда ее набрать с двухмиллионного люда?!

(Кой о чем приходится помолчать условиться,

помните? — пословица:

«Не плюй вниз

в ожидании виз»).

Войска мало,

но выглядит мило.

На меня б

на одного

уж во всяком случае хватило.

Тем более, говорят, что и пушки есть:

не то пять,

не то шесть.

Правительство

Латвией управляет учредилка *.

Учредилка — место, где спорят пылко.

А чтоб языками вертели не слишком часто,

председателя выбрали —

господин Чаксте.

Республика много демократичней, чем у нас.

Ясно без слов.

Все решается большинством голосов.

(Если выборы в руках

— понимаете сами —

трудно ли обзавестись нужными голосами!)

Голоснули,

подсчитали —

и вопрос ясен…

Земля помещикам и перешла восвояси.

Не с собой же спорить!

Глупо и скучно.

Для споров *

несколько эсдечков приручено.

Если же очень шебутятся с левых мест,

проголосуют —

и пожалуйте под аре́ст.

Чтоб удостовериться,

правдивы мои слова ли,

спросите у Дермана *

его «проголосовали».

Свобода слова

Конечно,

ни для кого не ново,

что у демократов свобода слова.

У нас цензура —

разрешат или запретят.

Кому такие ужасы не претят?!

А в Латвии свободно —

печатай сколько угодно!

Кто не верит,

убедитесь на моем личном примере.

«Напечатал «Люблю» *

любовная лирика.

Вещь — безобиднее найдите в мире-ка!

А полиция — хоть бы что!

Насчет репрессий вяло.

Едва-едва через три дня арестовала.

Свобода манифестаций

И насчет демонстраций свобод немало —

ходи и пой досы́та и до отвала!

А чтоб не пели чего,

устои ломая, —

учредилку открыли в день маёвки.

Даже парад правительственный — первого мая.

Не правда ли,

ловкие головки?!

Народ на маёвку повалил валом:

только

отчего-то

распелись «Интернационалом».

И в общем ничего,

сошло мило —

только человек пятьдесят полиция побила.

А чтоб было по-домашнему,

а не официально-важно,

полиция в буршей * была переряжена.

Культура

Что Россия?

Россия дура!

То-то за границей —

за границей культура.

Поэту в России —

одна грусть!

А в Латвии

каждый знает тебя наизусть.

В Латвии

даже министр каждый —

и то томится духовной жаждой.

Есть аудитории.

И залы есть.

Мне и захотелось лекциишку прочесть.

Лекцию не утаишь.

Лекция — что шило.

Пришлось просить,

чтоб полиция разрешила.

Жду разрешения

у господина префекта.

Господин симпатичный —

в погончиках некто.

У нас

с бумажкой

натерпелись бы волокит,

а он

и не взглянул на бумажкин вид.

Сразу говорит:

«Запрещается.

Прощайте!»

— Разрешите, — прошу, —

ну чего вы запрещаете? —

Вотще!

«Квесис, — говорит, — против футуризма вообще».

Спрашиваю,

в поклоне свесясь:

— Что это за кушанье такое —

К-в-е-с-и-с? —

«Министр внудел,

— префект рёк —

образованный —

знает вас вдоль и поперек».

— А Квесис

не запрещает,

ежели человек — брюнет? —

спрашиваю в бессильной яри.

«Нет, — говорит, —

на брюнетов запрещения нет».

Слава богу!

(я-то, на всякий случай — карий).

Народонаселение

В Риге не видно худого народонаселения.

Голод попрятался на фабрики и в селения.

А в бульварной гуще —

народ жирнющий.

Щеки красные,

рот — во!

В России даже у нэпистов меньше рот.

А в остальном —

народ ничего,

даже довольно милый народ.

Мораль в общем

Зря,

ребята,

на Россию ропщем.

[ 1922 ]

Баллада о доблестном Эмиле*

Замри, народ! Любуйся, тих!

Плети венки из лилий.

Греми о Вандервельде стих,

о доблестном Эмиле!

С Эмилем сим сравнимся мы ль:

он чист, он благороден.

Душою любящей Эмиль *

голубки белой вроде.

Не любит страсть Эмиль Чеку,

Эмиль Христова нрава:

ударь щеку Эмильчику —

он повернется справа.

Но к страждущим Эмиль премил,

в любви к несчастным тая,

за всех бороться рад Эмиль,

язык не покладая.

Читал Эмиль газету раз.

Вдруг вздрогнул, кофий вылья,

и слезы брызнули из глаз

предоброго Эмиля.

«Что это? Сказка? Или быль?

Не сказка!.. Вот!.. В газете… —

Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —

Ведь у эсеров дети…

Судить?! За пулю Ильичу?!

За что? Двух-трех убили?

Не допущу! Бегу! Лечу!»

Надел штаны Эмилий.

Эмилий взял портфель и трость.

Бежит. От спешки в мыле.

По миле миль несется гость.

И думает Эмилий:

«Уж погоди, Чека-змея!

Раздокажу я! Или

не адвокат я? Я не я!

сапог, а не Эмилий».

Москва. Вокзал. Народу сонм.

Набит, что в бочке сельди.

И, выгнув груди колесом,

выходит Вандервельде.

Эмиль разинул сладкий рот,

тряхнул кудрёй Эмилий.

Застыл народ. И вдруг… И вот…

Мильоном кошек взвыли.

Грознее и грознее вой.

Господь, храни Эмиля!

А вдруг букетом-крапиво́й

кой-что Эмилю взмылят?

Но друг один нашелся вдруг.

Дорогу шпорой пы́ля,

за ручку взял Эмиля друг

и ткнул в авто Эмиля.

— Свою неконченную речь

слезой, Эмилий, вылей! —

И, нежно другу ткнувшись в френч,

истек слезой Эмилий.

А друг за лаской ласку льет: —

Не плачь, Эмилий милый!

Не плачь! До свадьбы заживет! —

И в ласках стих Эмилий.

Смахнувши слезку со щеки,

обнять дружище рад он.

«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист

особого отряда. —

«Да это я?! Да это вы ль?!

Ох! Сердце… Сердце рана!»

Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.

Приставлены… Охрана… —

Эмиль белей, чем белый лист,

осмыслить факты тужась.

«Один лишь друг и тот — чекист!

Позор! Проклятье! Ужас!»

* * *

Морали в сей поэме нет.

Эмилий милый, вы вот,

должно быть, тож на сей предмет

успели сделать вывод?!

[ 1922 ]

Нате! Басня о «Крокодиле» и о подписной плате*

Вокруг «Крокодила»

компания ходила.

Захотелось нэпам,

так или иначе,

получить на обед филей «Крокодилячий».

Чтоб обед рассервизить тонко,

решили:

— Сначала измерим «Крокодилёнка»! —

От хвоста до ноздри,

с ноздрею даже,

оказалось —

без вершка 50 сажен.

Перемерили «Крокодилину»,

и вдруг

в ней —

от хвоста до ноздри 90 саженей.

Перемерили опять:

до ноздри

с хвоста

саженей оказалось больше ста.

«Крокодилище» перемерили

— ну и делища! —

500 саженей!

750!

1000!

Бегают,

меряют.

Не то, что съесть,

времени нет отдохнуть сесть.

До 200 000 саженей дошли,

тут

сбились с ног,

легли —

и капут.

Подняли другие шум и галдеж:

«На что ж арифметика?

Алгебра на что ж?»

А дело простое.

Даже из Готтентотии житель

поймет.

Ну чего впадать в раж?!

Пока вы с аршином к ноздре бежите,

у «Крокодила»

с хвоста

вырастает тираж.

Мораль простая —

проще и нету:

Подписывайтесь на «Крокодила»

и на «Рабочую газету».

[ 1922 ]

Стих резкий о рулетке и железке*

Напечатайте, братцы, дайте отыграться.

Общий вид

Есть одно учреждение,

оно

имя имеет такое — «Казино́».

Помещается в тесноте — в Каретном ряду *, —

а деятельность большая — желдороги, банки *.

По-моему,

к лицу ему больше идут

просторные помещения на Малой Лубянке *.

Железная дорога

В 12 без минут

или в 12 с минутами.

Воры, воришки,

плуты и плутики

с вздутыми карманами,

с животами вздутыми

вылазят у «Эрмитажа *», остановив «дутики *».

Две комнаты, проплеванные и накуренные.

Столы.

За каждым,

сладкий, как патока,

человечек.

У человечка ручки наманикюренные.

А в ручке у человечка небольшая лопатка.

Выроют могилку и уложат вас в яме.

Человечки эти называются «крупья́ми *».

Чуть войдешь,

один из «крупѐй»

прилепливается, как репей:

«Господин товарищ —

свободное место», —

и проводит вас чрез человечье тесто.

Глазки у «крупьи» — две звездочки-точки.

«Сколько, — говорит, — прикажете объявить в банчочке?..»

Достаешь из кармана сотнягу деньгу.

В зале моментально прекращается гул.

На тебя облизываются, как на баранье рагу.

Крупье

С изяществом, превосходящим балерину,

парочку карточек барашку кинул.

А другую пару берет лапа

арапа.

Барашек

еле успевает

руки

совать за деньгами то в пиджак, то в брюки.

Минут через 15 такой пластики

даже брюк не остается —

одни хлястики.

Без «шпалера *»,

без шума,

без малейшей царапины,

50 разбандитят до ниточки лапы арапины.

Вся эта афера

называется — шмендефером.

Рулетка

Чтоб не скучали нэповы жены и детки,

и им развлечение —

зал рулетки.

И сыну приятно,

и мамаше лучше:

сын обучение математическое получит.

Объяснение для товарищей, не видавших рулетки.

Рулетка — стол,

а на столе —

клетки.

А чтоб арифметикой позабавиться сыночку и маме,

клеточка украшена номерами.

Поставь на единицу миллион твой-ка,

крупье объявляет:

«Выиграла двойка».

Если всю доску изыграть эту,

считать и выучишься к будущему лету.

Образование небольшое —

всего три дюжины.

Ну, а много ли нэповскому сыночку нужно?

А что рабочим?

По-моему,

и от «Казино»,

как и от всего прочего,

должна быть польза для сознательного рабочего.

Сделать

в двери

дырку-глазок,

чтоб рабочий играющих посмотрел разок.

При виде шестиэтажного нэповского затылка

руки начинают чесаться пылко.

Зрелище оное —

очень агитационное.

Мой совет

Удел поэта — за ближнего боле́й.

Предлагаю

как-нибудь

в вечер хмурый

придти ГПУ и снять «дамбле́» —

половину играющих себе,

а другую —

МУРу *.

[ 1922 ]

После изъятий*

Известно:

у меня

и у бога

разногласий чрезвычайно много.

Я ходил раздетый,

ходил босой,

а у него —

в жемчугах ряса.

При виде его

гнев свой

еле сдерживал.

Просто трясся.

А теперь бог — что надо.

Много проще бог стал.

Смотрит из деревянного оклада.

Риза — из холста.

— Товарищ бог!

Меняю гнев на милость.

Видите —

даже отношение к вам немного переменилось:

называю «товарищем»,

а раньше —

«господин».

(И у вас появился товарищ один.)

По крайней мере,

на человека похожи

стали.

Что же,

зайдите ко мне как-нибудь.

Снизойдите

с вашей звездной дали.

У нас промышленность расстроена,

транспорт тож.

А вы

— говорят —

занимались чудесами.

Сделайте одолжение,

сойдите,

поработайте с нами.

А чтоб ангелы не били баклуши,

посреди звезд —

напечатайте,

чтоб лезло в глаза и в уши:

не трудящийся не ест.

[ 1922 ]

Германия*

Германия —

это тебе!

Это не от Рапалло *.

Не наркомвнешторжьим я расчетам внял.

Никогда,

никогда язык мой не трепала

комплиментщины официальной болтовня.

Я не спрашивал,

Вильгельму,

Николаю прок ли, —

разбираться в дрязгах царственных не мне.

Я

от первых дней

войнищу эту проклял,

плюнул рифмами в лицо войне.

Распустив демократические слюни,

шел Керенский в орудийном гуле *.

С теми был я,

кто в июне

отстранял

от вас

нацеленные пули.

И когда, стянув полков ободья,

сжали горла вам французы и британцы,

голос наш

взвивался песней о свободе,

руки фронта вытянул брататься.

Сегодня

хожу

по твоей земле, Германия,

и моя любовь к тебе

расцветает романнее и романнее.

Я видел —

цепенеют верфи на Одере,

я видел —

фабрики сковывает тишь.

Пусть, —

не верю,

что на смертном одре

лежишь.

Я давно

с себя

лохмотья наций скинул.

Нищая Германия,

позволь

мне,

как немцу,

как собственному сыну,

за тебя твою распѐснить боль.

Рабочая песня

Мы сеем,

мы жнем,

мы куем,

мы прядем,

рабы всемогущих Стиннесов *.

Но мы не мертвы.

Мы еще придем.

Мы еще наметим и кинемся.

Обернулась шибером *,

улыбка на морде, —

история стала.

Старая врет.

Мы еще придем

Мы пройдем из Норденов *

сквозь Вильгельмов пролет * Бранденбургских ворот *.

У них долла́ры.

Победа дала.

Из унтерденлиндских отелей *

ползут,

вгрызают в горло долла́р,

пируют на нашем теле.

Терпите, товарищи, расплаты во имя…

За все —

за войну,

за после,

за раньше,

со всеми,

с ихними

и со своими

мы рассчитаемся в Красном реванше…

На глотке колено.

Мы — зверьи рычим.

Наш голос судорогой не́мится..

Мы знаем, под кем,

мы знаем, под чьим

еще подымутся немцы.

Мы

еще

извеселим берлинские улицы.

Красный флаг, —

мы зажда́лись —

вздымайся и рей!

Красной песне

из окон каждого Шульца

откликайся,

свободный

с Запада

Рейн.

Это тебе дарю, Германия!

Это

не долларов тыщи,

этой песней счёта с голодом не свесть.

Что ж,

и ты

и я —

мы оба нищи, —

у меня

это лучшее из всего, что есть.

[ 1922–1923 ]

На цепь!*

— Патронов не жалейте! Не жалейте пуль!

Опять по армиям приказ Антанты отдан.

Январь готовят обернуть в июль —

июль 14-го года *.

И может быть,

уже

рабам на Сене

хозяйским окриком пове́лено.

— Раба немецкого поставить на колени.

Не встанут — расстрелять по переулкам Кельна!

Сияй, Пуанкаре!

Сквозь жир

в твоих ушах

раскат пальбы гремит прелестней песен:

рабочий Франции по штольням мирных шахт

берет в штыки рабочий мирный Эссен.

Тюрьмою Рим — дубин заплечных свист *,

рабочий Рима, бей немецких в Руре *

пока

чернорубашечник фашист

твоих вождей крошит в застенках тюрем.

Британский лев держи нейтралитет,

блудливые глаза прикрой стыдливой лапой,

а пальцем

укажи,

куда судам лететь,

рукой свободною колоний горсти хапай.

Блестит английский фунт у греков на носу,

и греки прут, в посул топыря веки;

чтоб Бонар-Лоу * подарить Мосул *,

из турков пустят кровь и крови греков реки.

Товарищ мир!

Я знаю,

ты бы мог

спинищу разогнуть.

И просто —

шагни!

И раздавили б танки ног

с горба попадавших прохвостов.

Время с горба сдуть.

Бунт, барабан, бей!

Время вздеть узду

капиталиста алчбе.

Или не жалко горба?

Быть рабом лучше?

Рабочих шагов барабан,

по миру греми, гремучий!

Европе указана смерть

пальцем Антанты потным.

Лучше восстать посметь,

встать и стать свободным.

   Тем, кто забит и сер,

   в ком курья вера —

   красный СССР

   будь тебе примером!

Свобода сама собою

не валится в рот.

Пять —

пять лет вырываем с бою

за пядью каждую пядь.

   Еще не кончен труд,

   еще не рай неб.

   Капитализм — спрут.

   Щупальцы спрута — НЭП.

Мы идем мерно,

идем, с трудом дыша,

но каждый шаг верный

близит коммуны шаг.

Рукой на станок ляг!

Винтовку держи другой!

Нам покажут кулак,

мы вырвем кулак с рукой.

   Чтоб тебя, Европа-раба,

   не убили в это лето —

   бунт бей, барабан,

   мир обнимите, Советы!

Снова сотни стай

лезут жечь и резать.

Рабочий, встань!

Взнуздай!

Антанте узду из железа!

[ 1923 ]

Товарищи! Разрешите мне поделиться впечатлениями о Париже и о Моне*

Я занимаюсь художеством.

Оно —

подданное Моно́ *.

Я не ною:

под Моною, так под Моною.

Чуть с Виндавского * вышел —

поборол усталость и лень я.

Бегу в Моно.

«Подпишите афиши!

Рад Москве излить впечатления».

Латвийских поездов тише

по лону Моно поплыли афиши.

Стою.

Позевываю зевотой сладкой.

Совсем как в Эйдкунене * в ожидании пересадки.

Афиши обсуждаются

и единолично,

и вкупе.

Пропадут на час.

Поищут и выроют.

Будто на границе в Себеже или в Зилу́пе *

вагоны полдня на месте маневрируют.

Постоим…

и дальше в черепашьем марше!

Остановка:

станция «Член коллегии».

Остановка:

разъезд «Две секретарши»…

Ну и товарно-пассажирская элегия!

Я был в Моно,

был в Париже —

Париж на 4 часа ближе.

За разрешением Моно и до Парижа города

путешественники отправляются в 2.

В 12 вылазишь из Gare du Nord’a [1]Северный вокзал ( франц ),

а из Моно

и в 4 выберешься едва.

Оно понятно:

меньше станций —

инстанций.

Пару моралей высказать рад.

Первая:

нам бы да ихний аппарат!

Вторая для сеятелей подписе́й:

чем сеять подписи —

хлеб сей.

[ 1923 ]

Пернатые*

(Нам посвящается)

Перемириваются в мире.

Передышка в грозе.

А мы воюем.

Воюем без перемирий.

Мы —

действующая армия журналов и газет.

Лишь строки-улицы в ночь рядятся,

маскированные домами-горами,

мы

клоним головы в штабах редакций

над фоно-теле-радио-граммами.

Ночь.

Лишь косятся звездные лучики.

Попробуй —

вылезь в час вот в этакий!

А мы,

мы ползем — репортеры-лазутчики —

сенсацию в плен поймать на разведке.

Поймаем,

допросим

и тут же

храбро

на мир,

на весь миллиардомильный

в атаку,

щетинясь штыками Фабера *,

идем,

истекая кровью чернильной.

Враг,

колючей проволокой мотанный,

думает:

— В рукопашную не дойти! —

Пустяк.

Разливая огонь словометный,

пойдет пулеметом хлестать линотип *.

Армия вражья крепости рада.

Стереть!

Не бросать идти!

По стенам армии вражьей

снарядами

бей, стереотип *!

Наконец,

в довершенье вражьей паники,

скрежеща,

воя,

ротационки-танки *,

укатывайте поле боевое!

А утром…

форды —

лишь луч проскребся —

летите,

киоскам о победе тараторя:

— Враг

разбит петитом и корпусом *

на полях газетно-журнальных территорий.

[ 1923 ]

Стихотворение это — одинаково полезно и для редактора и для поэтов*

Всем товарищам по ремеслу:

несколько идей о «прожигании глаголами сердец людей*».

Что поэзия?!

Пустяк.

Шутка.

А мне от этих шуточек жутко.

Мысленным оком окидывая Федерацию —

готов от боли визжать и драться я.

Во всей округе —

тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.

От жизни сидячей высохли в жгут.

Изголодались.

С локтями голыми.

Но денно и нощно

жгут и жгут

сердца неповинных людей «глаголами».

Написал.

Готово.

Спрашивается — прожёг?

Прожёг!

И сердце и даже бок.

Только поймут ли поэтические стада,

что сердца

сгорают —

исключительно со стыда.

Посудите:

сидит какой-нибудь верзила

(мало ли слов в России есть?!).

А он

вытягивает,

как булавку из ила,

пустяк,

который полегше зарифмоплесть.

А много ль в языке такой чуши,

чтоб сама

колокольчиком

лезла в уши?!!

Выберет…

и опять отчесывает вычески,

чтоб образ был «классический»,

«поэтический».

Вычешут…

и опять кряхтят они:

любят ямбы редактора́ лающиеся.

А попробуй

в ямб

пойди и запихни

какое-нибудь слово,

например, «млекопитающееся».

Потеют как следует

над большим листом.

А только сбоку

на узеньком клочочке

коротенькие строчки растянулись глистом.

А остальное —

одни запятые да точки.

Хороший язык взял да и искрошил,

зря только на обучение тратились гроши.

В редакции

поэтов банда такая,

что у редактора хронический разлив жёлчи.

Банду локтями,

дверями толкают,

курьер орет: «Набилось сволочи!»

Не от мира сего —

стоят молча.

Поэту в редкость удачи лучи.

Разве что редактор заталмудится слишком,

и врасплох удастся ему всучить

какую-нибудь

позапрошлогоднюю

залежавшуюся «веснишку».

И, наконец,

выпускающий,

над чушью фыркая,

режет набранное мелким петитиком

и затыкает стихами дырку за дыркой,

на горе родителям и на радость критикам.

И лезут за прибавками наборщик и наборщица.

Оно понятно —

набирают и морщатся.

У меня решение одно отлежалось:

помочь людям.

А то жалость!

(Особенно предложение пригодилось к весне б,

когда стихом зачитывается весь нэп.)

Я не против такой поэзии.

Отнюдь.

Весною тянет на меланхолическую нудь.

Но долой рукоделие!

Что может быть старей

кустарей?!

Как мастер этого дела

(ко мне не прице́питесь)

сообщу вам об универсальном рецепте-с.

(Новость та,

что моими мерами

поэты заменяются редакционными курьерами.)

Рецепт

(Правила простые совсем:

всего — семь.)

1. Берутся классики,

свертываются в трубку

и пропускаются через мясорубку.

2. Что получится, то

откидывают на решето.

3. Откинутое выставляется на вольный дух.

(Смотри, чтоб на «образы» не насело мух!)

4. Просушиваемое перетряхивается еле

(чтоб мягкие знаки чересчур не затвердели).

5. Сушится (чтоб не успело переве́чниться)

и сыпется в машину:

обыкновенная перечница.

6. Затем

раскладывается под машиной

}липкая бумага

(для ловли мушиной).

7. Теперь просто:

верти ручку,

да смотри, чтоб рифмы не сбились в кучку!

(Чтоб «кровь» к «любовь»,

«тень» ко «дню»,

чтоб шли аккуратненько

одна через одну)

Полученное вынь и…

готово к употреблению:

к чтению,

к декламированию,

к пению.

А чтоб поэтов от безработной меланхолии вылечить,

чтоб их не тянуло портить бумажки,

отобрать их от добрейшего Анатолия Васильича *

и передать

товарищу Семашке *.

[ 1923 ]

О «фиасках», «апогеях» и других неведомых вещах*

На съезде печати

у товарища Калинина

великолепнейшая мысль в речь вклинена:

«Газетчики,

думайте о форме!»

До сих пор мы

не подумали об усовершенствовании статейной формы.

Товарищи газетчики,

СССР оглазейте, —

как понимается описываемое в газете.

Акуловкой * получена газет связка.

Читают.

В буквы глаза втыкают.

Прочли:

— «Пуанкаре терпит фиаско». —

Задумались.

Что это за «фиаска» за такая?

Из-за этой «фиаски»

грамотей Ванюха

чуть не разодрался:

— Слушай, Петь,

с «фиаской» востро́ держи ухо:

даже Пуанкаре приходится его терпеть.

Пуанкаре не потерпит какой-нибудь клячи.

Даже Стиннеса *

и то! —

прогнал из Рура *.

А этого терпит.

Значит богаче.

Американец, должно̀.

Понимаешь, дура?! —

С тех пор,

когда самогонщик,

местный туз,

проезжал по Акуловке, гремя коляской,

в уважение к богатству,

скидава́я картуз,

его называли —

Господином Фиаской.

Последние известия получили красноармейцы.

Сели.

Читают, газетиной вея.

— О французском наступлении в Руре имеется? —

Да, вот написано:

«Дошли до своего апогея».

— Товарищ Иванов!

Ты ближе.

Эй!

На карту глянь!

Что за место такое:

А-п-о-г-е-й? —

Иванов ищет.

Дело дрянь.

У парня

аж скулу от напряжения свело.

Каждый город просмотрел,

каждое село.

«Эссен есть —

Апогея нету!

Деревушка махонькая, должно быть, это.

Верчусь —

аж дыру провертел в сапоге я —

не могу найти никакого Апогея!»

Казарма

малость

посовещалась.

Наконец —

товарищ Петров взял слово:

— Сказано: до своего дошли.

Ведь не до чужого?!

Пусть рассеется сомнений дым.

Будь он селом или градом,

своего «апогея» никому не отдадим,

а чужих «апогеев» — нам не надо. —

Чтоб мне не писать, впустую оря,

мораль вывожу тоже:

то, что годится для иностранного словаря,

газете — не гоже.

[ 1923 ]

На земле мир. Во человецех благоволение*

Радостный крик греми —

это не краса ли?!

Наконец

наступил мир,

подписанный в Версале.

Лишь взглянем в газету мы —

мир!

Некуда деться!

На земле мир.

Благоволение во человецех.

Только (хотя и нехотя)

заметим:

у греков негоже.

Грек норовит заехать

товарищу турку по роже.

Да еще

Пуанкаре

немного

немцев желает высечь *.

Закинул в Рур ногу

солдат 200 тысяч! *

Еще, пожалуй,

в Мѐмеле *

Литвы поведенье игриво —

кого-то

за какие-то земли

дуют в хвост и в гриву.

Не приходите в отчаяние

(пятно в солнечном глянце):

англичане

норовят укокошить ирландца.

В остальном —

сияет солнце,

мир без края,

без берега.

Вот разве что

японцы

лезут с ножом на Америку.

Зато

в остальных местах —

особенно у северного полюса, —

мир,

пение птах.

Любой без отказу пользуйся.

Старики!

Взрослые!

Дети!

Падайте перед Пуанкарою *:

— Спасибо, отец благодетель!..

Когда

за «миры» за эти

тебя, наконец, накроют?

[ 1923 ]

Барабанная песня*

Наш отец — завод.

Красная кепка — флаг.

Только завод позовет —

руку прочь, враг!

 Вперед, сыны стали!

 Рука, на приклад ляг!

 Громи, шаг, дали!

 Громче печать — шаг!

Наша мать — пашня,

Пашню нашу не тронь!

Стража наша страшная —

глаз, винтовок огонь.

 Вперед, дети ржи!

 Рука, на приклад ляг!

 Ногу ровней держи!

 Громче печать — шаг!

Армия — наша семья.

Равный в равном ряду.

Сегодня солдат я —

завтра полк веду.

 За себя, за всех стой.

 С неба не будет благ.

 За себя, за всех в строй!

 Громче печать — шаг!

Коммуна, наш вождь,

велит нам: напролом!

Разольем пуль дождь,

разгремим орудий гром.

 Если вождь зовет,

 рука, на винтовку ляг!

 Вперед, за взводом взвод!

 Громче печать — шаг!

Совет — наша власть.

Сами собой правим.

На шею вовек не класть

рук барской ораве.

 Только кликнул совет —

 рука, на винтовку ляг!

 Шагами громи свет!

 Громче печать — шаг!

Наша родина — мир.

Пролетарии всех стран,

ваш щит — мы,

вооруженный стан.

 Где б враг нѐ был,

 станем под красный флаг.

 Над нами мира небо.

 Громче печать — шаг!

Будем, будем везде.

В свете частей пять.

Пятиконечной звезде —

во всех пяти сиять.

 Отступит назад враг.

 Снова России всей

 рука, на плуг ляг!

 Снова, свободная, сей!

Отступит врага нога.

Пыль, убегая, взовьет.

С танка слезь!

К станкам!

 Назад!

 К труду.

 На завод.

[ 1923 ]

Срочно. Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану*

Есть слова иностранные.

Иные

чрезвычайно странные.

Если люди друг друга процеловали до дыр,

вот это

по-русски

называется — мир.

А если

грохнут в уха оба,

и тот

орет, разинув рот,

такое доведение людей до гроба

называется убивством.

А у них —

наоборот.

За примерами не гоняться! —

Оптом перемиривает Лига Наций *.

До пола печати и подписи свисали.

Перемирили и Юг, и Север.

То Пуанкаре расписывается в Версале,

то —

припечатывает печатями Севр *.

Кончилась конференция.

Завершен труд.

Умолкните, пушечные гулы!

Ничего подобного!

Тут —

только и готовь скулы.

— Севрский мир — вот это штука! —

орут,

наседают на греков турки.

— А ну, турки,

помиримся,

ну-ка! —

орут греки, налазя на турка.

Сыплется с обоих с двух штукатурка.

Ясно —

каждому лестно мириться.

В мирной яри

лезут мириться государств тридцать:

румыны,

сербы,

черногорцы,

болгаре…

Суматоха.

У кого-то кошель стянули,

какие-то каким-то расшибли переносья —

и пошли мириться!

Только жужжат пули,

да в воздухе летают щеки и волосья.

Да и версальцы людей мирят не худо.

Перемирили половину европейского люда.

Поровну меж государствами поделили земли:

кому Вильны *,

кому Мѐмели.

Мир подписали минуты в две.

Только

география — штука скользкая;

польские городишки раздарили Литве,

а литовские —

в распоряжение польское.

А чтоб промеж детей не шла ссора —

крейсер французский

для родительского надзора.

Глядит восторженно Лига Наций.

Не ей же в драку вмешиваться.

Милые, мол, бранятся —

только… чешутся.

Словом —

мир сплошной:

некуда деться,

от Мосула *

до Рура *

благоволение во человецех.

Одно меня настраивает хмуро.

Чтоб выяснить это,

шлю телеграмму

с оплаченным ответом:

«Париж

(точка,

две тиры)

Пуанкаре — Мильерану.

Обоим

(точка).

Сообщите —

если это называется миры,

то что

у вас

называется мордобоем?»

[ 1923 ]

Париж**

(Разговорчики с Эйфелевой башней)

Обшаркан мильоном ног.

Исшелестен тыщей шин.

Я борозжу Париж —

до жути одинок,

до жути ни лица,

до жути ни души.

Вокруг меня —

авто фантастят танец,

вокруг меня —

из зверорыбьих морд —

еще с Людовиков *

свистит вода, фонтанясь.

Я выхожу

на Place de la Concorde [2]Площадь Согласия ( франц. )..

Я жду,

пока,

подняв резную главку,

домовьей слежкою ума́яна,

ко мне,

к большевику,

на явку

выходит Эйфелева из тумана.

— Т-ш-ш-ш,

башня,

тише шлепайте! —

увидят! —

луна — гильотинная жуть.

Я вот что скажу

(пришипился в шепоте,

ей

в радиоухо

шепчу,

жужжу):

— Я разагитировал вещи и здания.

Мы —

только согласия вашего ждем.

Башня —

хотите возглавить восстание?

Башня —

мы

вас выбираем вождем!

Не вам —

образцу машинного гения —

здесь

таять от аполлинеровских * вирш.

Для вас

не место — место гниения —

Париж проституток,

поэтов,

бирж.

Метро согласились,

метро со мною —

они

из своих облицованных нутр

публику выплюют —

кровью смоют

со стен

плакаты духов и пудр.

Они убедились —

не ими литься

вагонам богатых.

Они не рабы!

Они убедились —

им

более к лицам

наши афиши,

плакаты борьбы.

Башня —

улиц не бойтесь!

Если

метро не выпустит уличный грунт —

грунт

исполосуют рельсы.

Я подымаю рельсовый бунт.

Боитесь?

Трактиры заступятся стаями?

Боитесь?

На помощь придет Рив-гош [3]Левый берег ( франц. )..

Не бойтесь!

Я уговорился с мостами.

Вплавь

реку

переплыть

не легко ж!

Мосты,

распалясь от движения злого,

подымутся враз с парижских боков.

Мосты забунтуют.

По первому зову —

прохожих ссыпят на камень быков.

Все вещи вздыбятся.

Вещам невмоготу.

Пройдет

пятнадцать лет

иль двадцать,

обдрябнет сталь,

и сами

вещи

тут

пойдут

Монмартрами * на ночи продаваться.

Идемте, башня!

К нам!

Вы —

там,

у нас,

нужней!

Идемте к нам!

В блестеньи стали,

в дымах —

мы встретим вас.

Мы встретим вас нежней,

чем первые любимые любимых.

Идем в Москву!

У нас

в Москве

простор.

Вы

— каждой! —

будете по улице иметь.

Мы

будем холить вас:

раз сто

за день

до солнц расчистим вашу сталь и медь.

Пусть

город ваш,

Париж франтих и дур,

Париж бульварных ротозеев,

кончается один, в сплошной складбищась Лувр *,

в старье лесов Булонских * и музеев.

Вперед!

Шагни четверкой мощных лап,

прибитых чертежами Эйфеля,

чтоб в нашем небе твой израдиило лоб,

чтоб наши звезды пред тобою сдрейфили!

Решайтесь, башня, —

нынче же вставайте все,

разворотив Париж с верхушки и до низу!

Идемте!

К нам!

К нам, в СССР!

Идемте к нам —

я

вам достану визу!

[ 1923 ]

Давиду Штеренбергу — Владимир Маяковский*

Милый Давид!

При вашем имени

обязательно вспоминаю Зимний.

Еще хлестали пули-ливни —

нас

с самых низов

прибой-революция вбросила в Зимний

с кличкой странной — ИЗО.

Влетели, сея смех и крик,

вы,

Пунин *,

я

и Ося Брик *.

И древних яркостью дразня,

в бока дворца впилась «мазня».

Дивит покои царёвы и княжьи

наш

далеко не царственный вид.

Люстры —

и то шарахались даже,

глядя…

хотя бы на вас, Давид:

рукой

в подрамниковой раме

выво́дите Неву и синь,

другой рукой —

под ордерами

расчеркиваетесь на керосин.

Собранье!

Митинг!

Речью сотой,

призвав на помощь крошки-руки,

выхваливаете ком красо́ты

на невозможном волапюке *.

Ладно,

а много ли толку тут?!

Обычно

воду в ступе толкут?!

Казалось,

что толку в Смольном?

Митинги, вот и всё.

А стали со Смольного вольными

тысячи городов и сёл.

Мы слыли говорунами

на тему: футуризм,

но будущее не нами ли

сияет радугой риз!

[ 1922–1923?]


Читать далее

Стихотворения, 1922 — февраль 1923

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть