ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОРЛИНОЕ ГНЕЗДО

Онлайн чтение книги Тома-Ягненок
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОРЛИНОЕ ГНЕЗДО

I

Звонили к полуденной молитве, когда с моря донесся отдаленный пушечный выстрел. И дозорные на башне Богоматери подали сигнал о том, что в северо-западном направлении показался корсарский фрегат, держа путь к рейду. Такое событие, разумеется, не представляло чего-нибудь необычного в Сен-Мало. Однако же всех привлекало поскорее полюбоваться благородным видом отважных малуанских кораблей, возвращающихся победителями из дальних походов, — и не успела еще эта новость разнестись по городу, как уже весь праздный народ очутился за городской стеной и толпился на Старой Набережной, откуда можно было скорей всего заметить возвещенный фрегат, как только он обогнет форт Колифише и Эперон.

Тут было много всякого народа: во-первых, разная сволочь, которая всегда стекается в изобилии туда, где можно поротозейничать, руки в боки, не слишком себя утруждая; затем много моряков, готовых на время оставить свою жвачку и стаканчик, чтобы со знанием дела оценить маневр своего же приятеля и сородича-моряка; потом горожане, арматоры1судовладельцы, поставщики и просто почтенные жители знатного города, богатство которых смело пускалось в морские приключения, принося большие доходы и еще большую славу; наконец, опередив всех, протиснувшись сквозь толпу в первые ряды, чуть не падая в воду своими деревянными башмаками и босыми ногами, женщины и дети, бледные, с пристальным взором, с искаженными тревогой губами и бровями: матери, сестры, жены, невесты и малыши ушедших в поход и медлящих с возвращением мужчин.

Между тем, фрегат, идя бакштаг под марселями, уже подошел к Терновому Камню. Теперь на нем потравливались шкоты и он начал спускаться под ветер, готовясь пройти фордевинд между мысом Наж и Эпероном, так как бриз задувал с юго-запада тепловатыми и крепкими шквалами.

Прошло четверть часа. Со Старой Набережной ничего еще не было видно. Как вдруг авангард ребятишек и их матерей закричал от нетерпения: грот-рея фрегата высунулась из-за Эперона наподобие длинной кулеврины среди пушек, ощетинивших бронзовыми стволами гранитный бок бастиона. Вслед затем, мало-помалу отделяясь от высокой рыжей стены, показался белый парус. И весь фрегат выступил из пролива.

Тогда кто-то из кучки именитых горожан обратился к самому невнимательному своему соседу — толстому арматору в простой серой одежде, с красным лицом под круглым париком, — и дружески хлопнул его по плечу.

— Эге! Жюльен Граве, приятель! Поглядите-ка получше, что за судно идет, потому что, клянусь Богом, это ваше. Ну да, или на меня затмение нашло, или это судно не что иное, как ваша «Большая Тифена».

Жюльен Граве, сразу выйдя из состояния безразличия, подался вперед, наморщил лоб и сузил свои и без того маленькие глаза:

— Что вы, — сказал он, едва взглянув, — вы шутите, господин Даникан? На моей «Большой Тифене» рангоут по меньшей мере на двадцать футов выше, чем на этом фрегате. Тут, видно, плотник без зазрения совести поубавил мачтового леса!

Но кавалер Даникан, статный и крепкий мужчина гордого вида, шпага которого приподымала край его одежды из тонкого, красиво расшитого сукна над штанами модного покроя, в ответ только улыбнулся и сделал в воздухе резкое движение рукой:

— Жюльен Граве, приятель! Всмотритесь лучше, всмотритесь!.. Тут поработали ядра Рэйтера, поверьте!..

Действительно, лето Господне тысяча шестьсот семьдесят третье еще не наступило, и грозные голландские эскадры крейсировали почти без всякой помехи в Северном море, л Ла-Манше, в Атлантическом океане и даже в Средиземном море. Правда, за последние четыре или пять месяцев, что король выигрывал битву за битвой в Нидерландах, во Фландрии и даже за Рейном, — побежденные, опустошенные, даже затопленные Соединенные Провинции на суше были сведены на нет. Но совсем не то было на море. И хотя уверяли, что господин Кольбер день и ночь трудится над созданием флота для королевства, однако он этого еще не достиг. Так что ремесло корсара было опасным, как никогда. И часто отважный грабеж товара с неприятельского судна обходился дороже, чем мирная его покупка на рынке.

Между тем, арматор Жюльен Граве, снова забеспокоившись, внимательнее рассматривал будто бы ему принадлежащий фрегат, огибавший тем временем Равелин2Большой бастион, теперь уже не существующий, прикрывавший Большие Ворота со стороны моря., так что нельзя было еще сказать, хочет ли он выкинуться на прибрежную отмель Доброго Моря3Доброе море, служившее собственно портом Сен-Мало, покрывало в 1708 — 1710 годах весь теперешний квартал Св. Винсента. у самого подножья стены, или подальше от города, посреди бухты, на пески острова Тузно.

— Горе мне! — вдруг возопил Жюльен Граве. — У вас ястребиные глаза, Даникан!.. Это мой корабль… но в каком виде, Господи Боже мой!..

Всеобщий гул покрыл восклицание судовладельца. «Большая Тифена» обогнула Равелин и правила к Доброму Морю. Не больше ста саженей отделяло ее от Старой Набережной; из опасения камней, расположенных неподалеку от Северной Башни Больших Ворот, фрегат тщательно избегал уклонений влево; поэтому он повернулся левым бортом, и корма его оказалась так близко, что можно было рассмотреть все подробности: от бизань-русленей до гакаборта. А тут было, поистине, чему удивиться: весь борт был пробит, изрублен, изрешечен, от абордажных сеток до ватерлинии представляя собой какое-то деревянное кружево, и, казалось, что волны забавляются, свободно вливаясь в эти зияющие дыры и, очевидно, попадая оттуда прямо в трюм, к великому изъяну для груза и к великому вреду для самого судна.

— Горе мне! — без конца повторял арматор, сжимая кулаки, весь бледный. — Горе мне! Новенький корпус, из лучшего дуба!.. Сдохни от чумы все голландские крысы!.. Вы посмотрите на этот растерзанный гальюн, на эти подпертые мачты! Вы только взгляните на эту отвислую корму, на этот фок, через который ветер проходит как через решето!..

Действительно, фрегат здорово потрепало; сомнительно было даже, чтобы нашлись плотники, которые могли бы привести его в порядок. Куда ни поглядеть, нельзя было найти места шире четырех квадратных футов, где бы не было следов от ядер или картечи. И, поистине, то был знатный бой, из которого он вышел победителем.

Победителем: на трех его мачтах развевалось знамя малуанских корсаров, доблестное знамя — голубое, пересеченное белым крестом, где на червленом поле вольной части блистает серебряный шествующий горностай, — эмблема вечно девственного города.

В то время как «Большая Тифена» проходила мимо Старой Набережной, бриз заколыхал эти три флага и развернул их на солнце. Самый большой из них — стяг, подымаемый в бою, — не избегнул, подобно фрегату, грубого прикосновения вражеского железа и свинца. Его флагдук обратился также в кружево — драгоценного плетения алансонское или английское кружево.

Невзирая на это, Жюльен Граве охал все пуще. Кавалер Даникан нетерпеливо схватил его за руку:

— Эй, приятель!.. На сегодня хватит слез!.. Посмотри-ка лучше на эту материю, что теребится там на корме. Я охотно куплю ее у вас, если ваш убыток вас разоряет! И отсчитаю вам чистоганом пятьдесят луидоров!

Не успел арматор ответить, как в толпе поднялось новое волнение. Фрегат, миновав Старую Набережную, начал подготовку к осушке и стал по очереди убирать остатки парусов. Между тем, голос капитана настолько ясно выделялся, что его можно было слышать и по ту сторону городской стены; к тому же, когда убрали контра-бизань, то отовсюду стали видны шканцы, с которых раздавалась команда.

Из уст в уста пронеслось одно имя, — имя этого капитана; его было слышно и было видно, но он оказался не тем, кого ожидали.

— Тома Трюбле! Тома Трюбле!..

Сразу же Жюльен Граве забыл и Даникана, и его пятьдесят луидоров и его флагдук. Вдруг онемев, нахмурив брови, он растолкал соседей и пробрался в первые ряды толпящегося народа:

— Да, — пробормотал он, воочию убедившись. — Да… командует Трюбле… Но… в таком случае…

Он не договорил. В корабельном списке, скрепляемом подписью арматора, и который он, Жюльен Граве, подписал несколько недель тому назад, Тома Трюбле не значился капитаном фрегата. Он даже не значился помощником…

Жюльен Граве вытер рукой вспотевший лоб и огляделся. Внезапная тишина наступила на Набережной. А в толпе женщин и детей, в смятении толпившихся у воды, как будто странная зыбь колебала спины и плечи. Прошла долгая минута — «Большая Тифена» успела только отдать свой большой якорь и распустить блинд. И вот раздался пронзительный крик, — первый крик вдовы, а за ним послышались отчаянные рыдания сирот…

Жюльен Граве поспешно протолкался назад, к кучке горожан и именитых лиц. Он сказал:

— Не угодно ли вам, господа, пройти со мной? Я прежде всего встречу своего капитана, затем сделаю чиновникам Адмиралтейства заявление о призовом грузе, если есть таковой… В чем я сомневаюсь. К сожалению не похоже на то, чтобы мой корабль озолотился!.. Пойдемте! Вы будете свидетелями…

Пройдя ходом Ленного Креста, а затем улицами Бэрери и Орбет, они достигли Больших Ворот, — между тем, как за ними уже несдерживаемый плач и стон возвещали всему городу о трауре по новым малуанцам, погибшим на море, после стольких других…

II

Ялик причалил к песчаной отмели севернее Равелина, и оба гребца взяли весла на прикол, чтобы держаться носом к волне. Тома Трюбле бросил румпель, перешагнул обе банки и выпрыгнул на берег. Не доходя до свода бастиона, он остановился и поднял глаза. Над внешней аркой Равелинский спаситель простирал свои бронзовые руки. Сняв шляпу и сложив руки, Тома опустился на колени и набожно помолился.

Только трижды повторив заключительное «аминь», решился он переступить городскую черту.

Дорога, ведущая в город, за первым же сводом круто поворачивала во внутренний двор. Посреди этого двора Тома снова остановился и снова снял свою кожаную шапку. Но на этот раз он не стал низко кланяться: Тома Трюбле не привык гнуть спину, разве что перед Богородицей, да перед ее сыном, ибо Тома Трюбле был благочестив.

Здесь же не в религии было дело. На ступеньках, ведущих в зал собраний, стоял в ожидании своего капитана Жюльен Граве. А вокруг, вместе с Жюльеном Граве, поджидало еще с десяток почтенных граждан.

Подойдя ближе, Тома прежде всего заметил своего второго крестного отца4В то время было принято иметь двух крестных отцов вместо одного, чтобы придать больше пышности крестинам; понятно, эти крестные отцы выбирались среди знати или горожан, способных стать в дальнейшем хорошими покровителями новорожденному., Гильома Гамона, господина де ла Трамбле, затем Жана Готье, который в то время строил свой особняк на улице Викариев, и Пьера Пикара, а также кавалера Даникана и еще нескольких других арматоров-судовладельцев. Тома Трюбле почтительно направился к ним и у ступенек остановился.

Судовладельцы в молчании поджидали моряка и, когда он приблизился, все разом обнажили головы, — не без веской к тому причины.

Левая рука Тома Трюбле висела на перевязи, и свежий шрам пересекал его широкое лицо от уха и до середины лба. Щеки его, обычно красные, казались поэтому бледными и помертвелыми. Большой и толстый от природы, он казался теперь, из-за своих ран, еще толще, еще больше, еще сильнее, как бы преувеличенным во всех размерах, огромным даже, и величественным. Поистине, казалось, что его обширное тело, так жестоко отделанное битвами, переполнено воинской славой. И хотя Тома Трюбле был весьма низкого происхождения, а по званию всего лишь боцман фрегата из самых захудалых, однако же богач Жюльен Граве, владелец двадцати других и лучших судов, приветствовал Тома Трюбле, держа в руке свою фетровую шляпу.

— Тома Трюбле, — сказал он, следуя обычаю, которого никто бы не решился нарушить, — Тома Трюбле, да сохранят нас обоих Спаситель и Пресвятая Богородица! Вот вы и вернулись милостью Всевышнего. Нет ли чего примечательного в шканечном журнале?

Левым кулаком он упирался в бедро. Перо его шляпы касалось земли. Своей здоровой рукой Тома Трюбле покачал собственную шапку, украшенную всего только двумя матросскими ленточками.

— Сударь, — произнес он не сразу, — в журнале, можно сказать, ничего особенного…

Он остановился, чтобы перевести дух. Видимо, Тома Трюбле не слишком был силен в красноречии и, верно, чувствовал себя лучше в деле.

Затем он повторил:

— Ничего особенного, значит… кроме…

Он опять остановился, глубоко вздохнул и затем выпалил залпом:

— Ничего особенного, кроме того, что мы напоролись на паршивца Голландца и его потопили, как и следует быть, а также, что капитан Гильом Морван, и потом помощник Ив Ле Горик, и семнадцать других еще… их нет в живых. Вот и все, сударь.

Кожаная шапка с длинными лентами описала на вытянутой руке две почтительные кривые — по одной на каждое из произнесенных имен, — и снова водрузилась на рыжем и курчавом парике Тома Трюбле. Тома Трюбле, уважив мертвых, почитал неприличным продолжать свое приветствие живым.

Арматор, однако же, продолжал расспросы:

— Тома, сынок, расскажи подробнее! Что это был за Голландец?

Тома Трюбле энергично тряхнул головой:

— Паршивец, сударь! Гильом Морван, как его увидел, вообразил, что это какой-нибудь купеческий корабль, благо они, желая действовать исподтишка, припрятали батарею под парусину. Мы тогда бросились их догонять. И на расстоянии, как бы сказать, двух мушкетных выстрелов, на паршивце отдали каболки, которыми был принайтовлен парус, и открыли бортовую артиллерию.

— Ну, и тогда?

— Тогда чуть было не вышло дело дрянь: потому что Гильом Морван не зарядил наших орудий, кроме двух погонных пушек. Да, вдобавок, у того были восемнадцатифунтовые, и числом двадцать четыре5Тома Трюбле объясняет на сокращенном морском жаргоне, что голландский фрегат был вооружен восемнадцатифунтовыми пушками, — пушками, стреляющими ядрами, весом в 18 фунтов, — и что пушек этих было 24, то есть по 12 орудий с каждого борта, тогда как «Большая Тифена», значительно более слабая, несла на себе всего 16 пушек, стреляющих 12 — фунтовыми ядрами, то есть имела по 8 пушек с каждой стороны. До последних времен парусного флота сохранялся обычай обозначать пушки не их калибром, в сантиметрах или миллиметрах, как это делается теперь — 305 миллиметровые орудия, а по весу снарядов, выраженному в фунтах.; что давало ему двенадцать выстрелов по правому борту, против наших восьми, да еще двенадцатифунтовых. Ну, тогда понятное дело…

— Продолжай, сынок.

— Нас порядком потрепали, сверху донизу, сударь. Я к самому важному бросился, стало быть к орудиям, чтобы вытащить пробки6Пробка — деревянная втулка, прикрывавшая пушечное жерло для защиты дула от дождя и пыли., изготовиться, зарядить, и все… А тем временем Голландец нам влепил два бортовых залпа, да так метко, что когда я снова выбрался на шканцы, то увидел, что нам срезало брамселя и фор-марсель. Наши начали сдавать. Иные попрыгали в люки, чтобы спрятаться в трюме. А один дурной… нет нужды его называть, чтобы не позорить его семью, так как он малуанец… один дурной, стало быть, теребил фал для спуска флага7Спустить флаг — сдаться.. Первым делом я двинулся к нему; и строго с ним поговорил пистолетной пулей в голову… Так уж нужно было… верно говорю…

— Хорошо, милый мой. А дальше?

— Дальше-то… да все так же! Гильом Морван и Ив Ле Горик уже свалились. Пришлось мне принять команду. Поэтому я решил пристать к Голландцу, благо он продолжал нам всыпать, сколько мог, в самое брюхо двойными залпами, а мы слишком слабо отвечали. Так бы долго мы не протянули, сударь.

— Я то же говорю. Только как же ты пристал, парень?

— На одном руле8Приставали на абордаж, управляя одновременно рулем и парусами., раз все постарались забраться поглубже в трюм. Я чуть ли не один и был на палубе. Но как только мы встали борт к борту с неприятелем, я живо выгнал всех наверх…

— То есть?

— Гранатами, черт побери! Которые я им побросал на головы! Этак ребятам стало жарче снизу, чем сверху. Вылезли, поверьте. И в такой ярости, что стало совсем просто двинуть их на того. Тем более, что это племя канониров и не подумало даже бросить свои пушки, чтобы нас встретить. Им кроме банников9Банник — род метелки, которой чистились пушечные стволы. нечем было и крыть, можно сказать. Живо все кончили.

— Опять скажу — хорошо! А призовое судно?

— Потоплено, сударь. Рук не хватало, чтобы его увести. У нас и так было семнадцать убитых, как я докладывал вам, да сорок-сорок пять раненых, из которых добрая половина либо изувеченных, либо выведенных из строя. К тому же приз стоил гроши: никакого груза и старый корпус.

— Сколько пленных, Тома Трюбле?

Тома Трюбле, переступая с ноги на ногу, покачал свое грузное тело и улыбнулся:

— Чего, сударь? Какие там пленные! Во-первых, не хватало помещения. А потом ребята слишком перетрусили, — теперь это приводило их в смущение. Невозможно было оставить на «Большой Тифене» свидетелей такой штуки — как малуанцы попрятались в трюм от неприятеля. Никак невозможно! Потому, когда топили Голландца, я не обращал внимания на его экипаж. Ну и вот. Что об этом толковать,

— У них были шлюпки?

— Да… поломанные чуточку… Но они сколотили вроде как бы плот… И потом они всегда отлично плавают, эти голландские крысы…

Тома Трюбле от души рассмеялся.

Арматоры тоже смеялись. Только один Жюльен Граве возразил для проформы

— Все же, милый мой Тома…

Но господин де ла Трамбле, старший среди всех, положил ему на плечо руку.

— Э, приятель! Или вы позабыли, как флиссингенцы захватили нашу «Лилию»в прошлом году? А как они поступили с пленными, эти флиссингенцы? Просто подвязали им камни к пяткам и побросали за борт на стосаженной глубине, — под тем предлогом, что флаг, будто бы, сперва был спущен, потом снова поднят… Как будто не случается никогда картечи перерубить фал!

— Да! — подтвердил Жан Готье.

И Пьер Пикар презрительно закончил:

— Бог ты мой, сколько препирательств!

— Право, больше слов, чем людей потонуло!

— Уж не боитесь ли вы, господа, что у голландцев мамаша помрет.

Они остановились на ступеньках, ведущих в залу собраний, в южном углу двора Равелина. В это время на башне Больших Ворот два раза ударил колокол «Хоремма». Тогда Жюльен Граве, сойдя со ступенек, подошел к своему капитану, чтобы дружески взять его под руку.

— Тома Трюбле, — сказал он, — Тома, сынок, ты честно поступил, и я за это ценю тебя. Теперь пора, ступай в Адмиралтейство. Мы постараемся, если возможно, добиться, чтобы не тянули с осмотром10Ни один матрос с возвратившегося в порт корсарского судна не мог сойти на берег раньше, чем чиновники Адмиралтейства не посетят судно и не оценят груз, с целью избежания тайной разгрузки, уменьшавшей обманным образом долю короля.; надо поскорее отпраздновать на берегу достойным образом победное возвращение наших славных малуанцев. Исполнивши эту обязанность, мы с тобой поговорим, о чем надлежит…

Они тронулись в путь, и остальная компания последовала за ними.

Однако же, когда они прошли главный свод между двумя большими башнями и ступили на малуанскую мостовую, Тома Трюбле вдруг оставил руку своего судовладельца и обернулся, глядя на городскую стену.

В противоположность бронзовому Христу, водруженному над внешней аркой, лицом к рейду, гранитная Богоматерь высилась над внутренней аркой, лицом к городу. И Богоматерь эта — Богоматерь Больших Ворот, которую попы называют также Богородицей Скоропомощницей, — наверно столько сотворила чудес кончиком своего мизинца, сколько все святые в самых святых местах не сотворили и не сотворят всеми своими разукрашенными мощами…

Вот почему Тома Трюбле, не заботясь о почтенных гражданах, терпеливо его ожидавших, одним взмахом руки скинул шапку, башмаки, фуфайку и штаны и затем в одной рубашке, опустившись голыми коленями на твердую мостовую, с шеей, повязанной ремнем от кинжала, три раза подряд прочел Богородице все, какие только знал, молитвы, исполнив таким образом добросовестно обет, который он тайно принес, в самый разгар недавнего боя, в тот самый миг, когда, казалось, все погибло и когда он решил, что одна лишь Богоматерь Больших Ворот способна вышней силой восстановить почти безнадежное положение, разбить уже торжествующих голландцев и даровать искромсанным малуанцам, уже казалось бы, невозможную и чудесную победу.

III

Мало Трюбле, держа в руке кочергу, наклонился над тлеющим очагом и стал мешать угли. Обнаженные головешки затрещали, и снопы искр полетели в широкое отверстие трубы. Мало Трюбле уселся в кресло, положив свои большие и узловатые руки на резные дубовые ручки. Несмотря на четыре свечи в железном подсвечнике, в нижней комнате было темно.

— Гильемета! — позвал Мало Трюбле. — Сними нагар!

Гильемета живо поднялась исполнить приказание. Отражение четырех огней заплясало в глубине ее светло-голубых глаз; чистое золото ее заплетенных в косы волос ореолом сияло вокруг ее головы.

Оправленные свечи шире раздвинули вокруг себя светлые круги и к самым стенам отогнали темноту. Вся нижняя комната стала видна — от светлого пола и до темных балок потолка.

Комната была прекрасная и почти новая. Оба шкафа и резной деревянный баул казались обстановкой богачей, однако окно, хотя и очень широкое и высокое, и в нем было много стекол, и все целые, было завешено простыми белыми занавесками. На лоснящемся дубовом столе сотрапезников ожидала кварта свежего вина и четыре кружки. Однако мужчина в комнате был только один — Мало Трюбле, отец и глава семейства. Тут же находились и две женщины — Перрина, его жена, и Гильемета, его дочь; одна шила, другая пряла.

— Мать, — заговорил снова Мало Трюбле после небольшого молчания, — взгляни, который час на кукушке?

Кукушка была рядом с прялкой. Ее деревянный циферблат едва выделялся на почти такого же цвета деревянной стене. Перрина Трюбле должна была встать, чтобы разглядеть стрелки.

— Десятый час уже, — разобрала она наконец.

Она говорила сиплым голосом, издававшим ряд прерывистых и дрожащих звуков, без всякой певучести. А между тем она вовсе не была стара. Но жене рыбака, матери шести сыновей и четырех дочерей, сорок пять лет давят голову и плечи, как девяносто. Мало Трюбле, узнав который час, нахмурил брови.

— В мое время, — произнес он, — дети больше поторапливались, чтобы провести у родителей первые посиделки после похода.

Гильемета подняла глаза от работы с видимым желанием возразить отцу. Но из уважения к нему промолчала.

Тогда, немного погодя, мать решилась выступить на защиту запаздывавшего сына:

— Парня, может быть, задержал хозяин со своими бумагами. Теперь не то, что раньше: напачкают бумаги больше, чем аптекарь, когда счет подает.

Малоразговорчивый Мало Трюбле медленно повел плечами и сначала ничего не ответил. Но минуты продолжали свой бег; кукушка пропела девять с половиной. И тогда Мало Трюбле, рассердившись уже не на шутку, заворчал:

— Сейчас «Хоремма» прозвонит тушить огонь. Порядочные люди никогда не сидят дольше!

На этот раз ни мать, ни дочь ничего не решились сказать. Только Гильемета поднялась, тихонько подошла к окну и раскрыла форточку, чтобы посмотреть на улицу.

Улица эта, Дубильная улица, называвшаяся так потому. что ее населял почти весь цех кожевников, очень узкая, извилистая и черная, как сажа, была в эту пору совсем пустынной из конца в конец. Высунувшись из окна, Гильемета могла различить справа высокий фасад нового дома, который ради каприза арматор Ив Готье, младший брат арматора Жана, выстроил вдалеке от зажиточного квартала, на краю улицы Кузнецов; каковая улица упиралась в Дубильную улицу, как упираются друг в друга две планки угольника. Все огни были в этой стороне потушены. Налево улица три раза подряд изгибалась так круто, что нельзя было видеть даже улицу Вязов, хоть она и была совсем рядом. Напряженно вглядываясь в темноту, которая с этой стороны была не так густа, потому что свет, падавший из невидимого окна, плясал по стенам и даже по гранитной мостовой, Гильемета чутко прислушивалась к отдаленным звукам, так как столь долгожданный Тома Трюбле, возвращаясь, не мог миновать улицы Вязов.

Однако Гильемета не только ничего не разглядела, но ничего и не услыхала, кроме ослабленного расстоянием, смутно доносившегося обычного шума кабаков, которые все были расположены вокруг Больших Ворот, стало быть на расстоянии семи-восьми кварталов от тех мирных домов, среди которых находился дом Трюбле.

И Гильемета собиралась уже закрыть форточку, как вдруг откуда-то послышался явственный топот сапог по мостовой. В то же время и посвистывание, в такт шагам запоздалого путника, прорезало ночную тишину.

Гильемета, услышав эти шаги я эту песню, одним прыжком очутилась посреди комнаты, хлопая в ладоши и крича от радости:

— Отец, отец! Не сердитесь! Вот он!

Она звонко смеялась, настолько же шумная, если не больше, насколько перед тем была тихой и смирной, сидя за иголкой. Так что старый Мало, снисходительный к молодости своей последней дочери, усмехнулся в свою седую и жесткую бороду:

— Да ты его хоть видела, стрекоза? Почем ты знаешь, что это твой брат, а не какой-нибудь другой пропойца, выставленный из кабака?

Но она возмутилась, почти забывая, с кем говорит:

— Тома, — сказала она, — Тома Трюбле, пропойца? Те, кто так говорят, оскорбляют вашего сына и вас вместе с ним, отец!

Она гневно трясла головой, и ее белокурые косы, как неистовые змеи, плясали по спине.

— Тома выставить из кабака? Скорее он сам разгонит весь кабак в один миг! Ведь так, отец? Или вы один во всем городе не признаете своей собственной крови? Уж не позвать ли сюда голландцев за него заступиться?

Она остановилась передохнуть. Но старик не рассердился.

— Ладно, — сказал он, — мир!

Он скорее был доволен. Он чувствовал в ней родную дочь. И чтобы она ни сказала, он горячо любил свою кровь, кровь Трюбле, красную и быстро закипающую. Почти нежно толкнул он круглое плечо, вырисовывавшееся под голубым праздничным платьем.

Для встречи своего брата Томы, которого она обожала так, как каждая сестра обожает своего брата, пока не начнет обожать возлюбленного, Гильемета разукрасилась, как могла.

— Мир! — повторил Мало Трюбле. — И прежде всего поди открой ему, чтобы он не слишком долго ждал, раз ты хочешь, чтобы ему здесь оказывали такие почести!

Она бросилась отворять… И вот корсар сидит во втором кресле, по другую сторону очага, лицом к отцу. А Перрина и Гильемета, замыкая между ними полукруг, сидят, изображая удовольствие на лице и не осмеливаясь рта раскрыть, чтобы лучше слышать мужские голоса — один голос старый, сильный еще и сухой, а другой — молодой и звонкий; оба обменивались вопросами и ответами с той сердечностью, которой надлежит связывать отца и сына. Нет, парень не был виноват в том, что столь придирчивое Адмиралтейство до захода солнца не разрешало экипажу сойти на берег и отправиться, по обычаю, бросить маленький дрек, взятый с судна, на пороге первого же кабака, что возле Больших Ворот, чтобы затем, на том же самом пороге, каждому выпить залпом по полной кружке за здоровье короля. Какой же капитан мог без ущерба для собственного достоинства оставить своих людей, не выполнив как следует этот обряд?

— Так как же, — спросил Мало Трюбле, — ты и впрямь теперь капитан, не достигнув еще и двадцати трех лет?

Но тут Тома нахмурил брови.

— Как сказать! — сказал он, как любят говорить нормандцы: мать его, Перрина, была из Сен-Васта, и Мало, часто заходивший туда во время рыбной ловли, взял ее оттуда. Тома, стало быть, был лишь наполовину бретонцем.

Но Мало, тот ни в какой мере не был нормандцем. Хитрить он не умел, а брал только упрямством; зато уж упрям он был основательно!

— Как сказать! — повторил он слова сына. — Что значит «как сказать»? Я такого языка не понимаю! Капитан ты или нет? Сын, отцу надо отвечать или да, или нет.

Мгновенно вспылив, Тома сжал было кулаки. Но сейчас же укротил себя усилием воли, залившим краской щеки и обагрившим свежий шрам на лбу.

— Отец, — сказал он изменившимся голосом, — вы правы! Но мне самому Жюльен Граве не сказал ни да ни нет…

Глаза Тома Трюбле, — стальные глаза того оттенка, который принимает океанская волна под грозовой тучей, — сверкали. В них отражались догорающие угли, и, казалось, что зрачки корсара мечут красное пламя.

Также рассердившись, но на этот раз уже не на сына, Мало Трюбле нахмурил свои щетинистые брови.

— Бог ты мой! — сказал он. — А за это чем заплатит Жюльен Граве?

Он направил свои два пальца на рассеченное лицо и руку на перевязи.

— О, — произнес Тома презрительно, — об этом кто же заботится? К тому же, оба паршивца, которые меня ударили, уже на том свете.

— Господи Иисусе! — вскричала Перрина Трюбле, и материнские глаза ее расширились от ужаса. — Скажи, сынок, своей старухе: рука твоя неужто сломана?

Но Тома, у которого гнев остыл, звонко расхохотался.

— Какое! Кость слишком тверда! Голландская сечка об нее зазубрилась. Успокойтесь и вы, мать Перрина, и наша Гильемета тоже: оторвало кожи не больше, чем пистолетной пулей; мяса под ней и не задело… Да не плачьте же! А что касается тех, кто меня убьет, то я вам вот что скажу. их отцы и матери пока что еще и не путали своих башмаков!

Четыре свечи в железном подсвечнике не настолько ярко светили, чтобы можно было с уверенностью разглядеть его широкое лицо, такое красное обычно. Что бы Тома ни говорил, все же он потерял по крайней мере две полные пинты крови. Одни только материнские глаза не обманулись. И Перрина Трюбле, боясь рассердить сына, больше не говорила о нанесенных и полученных им ударах.

Поговорили об отсутствующих, потому что в те времена редкое малуанское семейство бывало все в сборе. Впрочем, Тома незачем было расспрашивать ни о брате Жане, ни о брате Гильоме, ни о брате Бертране, ни о брате Бартелеми; все четверо были, как и он, моряками, и все четверо в ту пору плавали в дальних водах. Из пяти сыновей Трюбле (шестой погиб при кораблекрушении) Тома позже всех покинул Сен-Мало; «Большая Тифена», вооруженная лишь для нападений вблизи европейских портов и никогда не ходившая дальше мавританского берега или Мадеры, не проплавала и трех полных месяцев, как закончила, известным нам уже образом, свою кампанию, — гораздо быстрее, чем рассчитывал ее арматор.

Так что Тома, знакомый с обычаями, и не спрашивал новостей про других родных, кроме только трех своих сестер, которые были старше Гильеметы и все замужем: две в Сен-Васте за свояками нормандцами, а третья в Фау в дальних местах, в самом центре нижней Бретани. О последней ни Мало, ни Перрина никогда ничего, кроме неопределенных слухов, не знали. О первых тоже не много бывало известно, с тех пор, как Мало, разбитый болезнями и к тому же достаточно обеспеченный долей своих сыновей в добыче корсаров, продал сети и барку и навсегда отказался от рыбного промысла.

— И вот, сын мой Тома, — в заключение сказал Мало Трюбле в ответ на расспросы корсара, — наша большая семья стала теперь маленькой до той поры, пока не угодно будет Владычице вернуть сюда твоих трех братьев. Ничего! Нас четверо, и четыре полные кружки ждут на столе! Это настоящее вино с островов, которое досталось Гильому и Бартелеми, когда они, тому уж скоро семь лет, взяли на абордаж испанский галеон. Ты тогда был еще желторотым птенцом. Теперь и у тебя выросла борода. За твое здоровье, сынок!

Встав, Тома чокнулся своей кружкой о кружку отца. В это самое время кто-то снаружи три раза постучал во входную дверь.

IV

Было уже далеко за десять, и на башне Больших Ворот колокол «Хоррема» давно отзвонил к тушению огней. Правду говоря, много малуанцев, нисколько об этом не заботясь, продолжали самовольно сновать по городу, как будто ночь и не наступала. Но эти полуночники, презирающие закон и неоднократные запреты его высокопреосвященства и магистрата, ограничивали обычно свои прогулки одними только кабацкими улицами; Дубильная же улица была не из их числа.

Услышав, что стучат в дверь, и рассудив, что час был неподходящий для приличных приемов и посещений, Мало Трюбле недолго колебался.

И прежде, чем подойти к двери и раскрыть решетчатое окошечко, он спокойно снял со стены висевший там длинный мушкет и зажег у него фитиль.

— Кто стучит? — спросил он, ко всему готовый.

Но в ответ послышался отчетливый голос:

— Ваш кум, дружище Трюбле, ваш кум и сосед, проживающий, вы знаете где, — на улице Викариев.

Удивленный Мало Трюбле убрал мушкет. Тома, стоявший рядом с отцом, взглянул на него вопросительно.

— Открывай! — приказал старик.

В отверстие открытой двери показался высокий силуэт здорового мужчины приятного вида, левая рука которого покоилась на эфесе длинной шпаги. Тома не мог удержаться от удивленного восклицания.

— Ба, — произнес он, разинув рот, — господин кавалер Даникан!

Готье Даникан, господин де Клодоре, младший брат господина де Л'Эпин, сын которого сделался впоследствии маркизом де Ландивизно, маркизом де ла Тебоде и графом дю Плесси д'Алиг, конечно, не был самым богатым среди малуанских арматоров, — далеко нет! — но бесспорно он был самым предусмотрительным, самым смелым и самым удачливым из всех. Младший в семье, хорошего рода, но плохо обеспеченный, отнюдь не желая прозябать в качестве блюдолиза у старшего брата, он смело рискнул своей скудной законной долей, заменившей ему все полученные и ожидаемые наследства, с ранних пор пустив ее в море, — все до копейки, — и очень кстати. Он же, видя, что судьба сразу вознаградила его отвагу, повторил то же самое, — рискуя на этот раз не только основной ставкой, но и барышом, — потом снова повторил. И все настолько удачно, что менял торговлю на каперство, когда мир сменялся войной, — причем и то и другое обогащало сундуки предприимчивого кавалера. Готье Даникан, несмотря на свою молодость, стал числиться среди самой зажиточной буржуазии Сен-Мало; и надо было ожидать, что богатство его будет все расти и когда-нибудь затмит самые давние и блестящие состояния не только города, но, может быть, и всей области.

Он вошел в комнату, улыбаясь до ушей. Тотчас же четырьмя любезностями, ловко пущенными по четырем направлениям, он угодил всей семье: отцу, матери, дочери и сыну. Теперь он осушал свою кружку, восхищаясь качеством славного вина, некогда взятого на галеоне испанского короля.

— Черт возьми, кум Трюбле! Осталось ли у вас достаточно этого чудного зелья, чтобы попить его так, как надо будет пить в день свадьбы вот этой прелестной девочки?

— Всего лишь с полбочонка, сударь.

— Не беда! Тома позаботится о том, чтобы достать новый запас в Руйтеровских камерах!

И давай, что есть мочи хохотать, хлопая парня по плечу.

Он болтал в этом роде, много разговаривая и ничего серьезного не говоря. Однако все ждали, прекрасно зная, что умный человек, а кавалер Даникан был четырежды умен, понапрасну не побеспокоит в такой поздний час, чтобы только попить вина с островов, да поговорить о том о сем. Готье Даникан, действительно, поболтал ровно столько, сколько требовалось вежливостью.

— Кум, — сказал он вдруг, — я не думаю, чтобы тут были лишние, даже если нам захочется вдруг посекретничать, — он посмотрел в сторону Перрины и Гильеметы.

Мало тут же хотел отослать жену и дочь спать

— Да нет же, — возразил Даникан, — Мало Трюбле, вы меня не поняли. Я ничуть не хочу лишиться удовольствия видеть лицо благоразумной дамы и личико умненькой девушки. Отнюдь нет! Я просто хотел всех предупредить, что надо держать про себя то, о чем я буду говорить, и что то, что я скажу, одинаково всех нас касается, и мужчин и женщин, если только с моей стороны нет ошибки или неразумения.

Он отстегнул и положил свою шпагу на стол, с таким видом, словно хотел расположиться поудобнее для долгого разговора. Потом, опершись на локти и обернувшись на этот раз к Тома Трюбле, он посмотрел ему в глаза, — взглядом колючим, как бурав.

— Тома, — сказал он затем, без предисловий, — Тома, моряк! Скажи мне откровенно, не нарушая, понятно, клятв и чести: что тебе только что сказал Жюльен Граве, твой хозяин? Что ты ему ответил? И о чем вы между собой сговорились?

Он не спускал глаз с корсара. Трудно было бы лгать под надзором этих глаз, которые вам пронизывали зрачки и шарили у вас в башке, как будто подбирая отмычку к самым сокровенным вашим мыслям.

Но Тома Трюбле и не собирался врать. Гнев его, только что с трудом заглушенный, снова хлынул от сердца к горлу. Сначала он не мог даже слова произнести и начал заикаться. Под стиснутыми кулаками затрещали ручки кресла.

Готье Даникан невозмутимо наблюдал эту ярость.

— Малец, — сказал он, помолчав немного, — успокойся и отвечай мне. Не стыдись и не смущайся! Я уже знаю или догадываюсь, что ты скажешь. Потому что… к чему нам лицемерить»Я видел Жюльена Граве после того, как он виделся с тобой. Так что ничего нового ты мне не откроешь.

Тома Трюбле, у которого под нахмуренными бровями сверкало гневное пламя, подвинул вопрошающее лицо к кавалеру.

— Да, — подтвердил Даникан. — Твой арматор чересчур плутоват: он насмеялся над тобой, не правда ли? Скажем лучше — хотел насмеяться? Ну, сынок, смотри, не сломай кресла! Ты не баба, нечего стонать и кричать. Скажи мне определенно, как обстоят дела? Поставил ты свой крест под контрактом?

— Нет, — выговорил, наконец, Тома.

— Прекрасно! Ну, а по рукам вы еще не ударили?

— Нет еще!

— Слава Богу! Ты, значит, свободен! Эта балда, которая мешкает, чтобы побольше выиграть, проиграет, — или 1 я дурак! Теперь поговорим — пора! Эта, якобы новая, «Большая Тифена» прогнила насквозь? Я так и знал! Какой корабль хочет Жюльен Граве снарядить вместо нее?

— Свою «Галантную».

— Свою «Галантную»? Неужто «Галантную», которая еще старше лет на пятнадцать по крайней мере? Уж ты мне поверь. Мой дед помнит как ее спускали, а это было при покойном короле, — да сохранит его Господь в своем царстве. — Черт возьми! Пропади они пропадом, эти жадюги и скупердяи, которые все норовят на обухе рожь молотить! «Галантную»! Да ведь ты, Тома Трюбле, будешь на ней по двенадцать часов в сутки проводить у трюмной помпы, а остальное время молиться своему святому угоднику, чтобы он сохранил тебя от свежей погоды!

Тома только молча пожал плечами. Готье Даникан говорил правду и, видимо, не ждал ни одобрения, ни возражений. Впрочем, он уже продолжал, в то время как все остальные молчали:

— Кроме того, ты этой скорлупой и не будешь командовать. Нет, паренек. Ты не будешь ею командовать, это говорю тебе я, если Жюльен Граве еще не решился тебе этого сказать. На этой сверху донизу прогнившей «Галантной» ты будешь помощником, только и всего; помощником, с правом на восемь долей11При официальном разделе призов, треть всей добычи шла экипажу, треть арматору и треть поставщику. Треть, принадлежавшая экипажу, в свою очередь, делилась на доли, и каждый моряк получал либо одну долю, если он был матросом, либо половину доли, если он был молодым матросом, либо 2, 3 или 4 доли, смотря по тому, был ли он унтер-офицером или офицером. Что касается капитана, то он имел право на 12 долей, а помощник его на 8.. И знаешь, какого капитана?

Тома Трюбле поднял брови.

— Старого Франсуа Кентена, который за всю свою жизнь не мог выйти из Доброго Моря, чтобы не задеть по пути все суда, какие только стоят на якоре от Равелина до Таларов! Да, милый мой, и такому человеку ты будешь подчиняться, ты, Трюбле, который на самого Рэйтера нагнал бы страх! Ты спросишь меня, почему? Потому что Жюльен Граве боится тебя, ему страшно раздуть сверх меры твою храбрость и твою отвагу, потому что он войны не любит, а ты ею чересчур увлечен, на его взгляд. Так и есть! Сделай он тебя капитаном, ты бы слишком хорошо дрался, ты слишком бы многих тузил, и тебя бы порядочно тузили. А Жюльен Граве трясется за свое дерево, за свой трос, за свою парусину. Он не прочь заработать, твой хозяин. Но он боится рисковать. А в руках такого петуха, как ты, слишком уж не поздоровится его дереву, парусине и тросу. Вот Франсуа Кентен и будет всегда при тебе, чтобы загораживать от тебя дичь своей благоразумной трусостью. И, будь уверен, он тебя избавит от многих тревог! Например, большие призы уйдут у тебя из под носа! Большие призы, гм… это пахнет порохом, а Франсуа Кентен последит за тем, чтобы избежать перестрелок… Зато ты наверстаешь потерянное на мелкоте. В Зейдерзе селедочников довольно…

Мало-помалу, в продолжение этой речи, кровь отливала со щек Тома Трюбле. И Тома Трюбле, побагровевший было от мужественной ярости, стал теперь мертвенно-бледным, таким бледным, каким его сделали недавние раны, — еще бледнее, пожалуй; он даже позеленел, — до такой степени, что Даникан, не перестававший за ним наблюдать, скоро решил, что вместо отхлынувшей крови теперь уже только желчь и прочая ядовитая влага бешено струятся по жилам у Тома. И тогда, смело открыв все свои карты, как ему было свойственно, Готье Даникан, господин де Клодоре, судовладелец из Сен-Мало, разом оборвал свое многословие и, встав во весь рост, положил широкую свою ладонь на плечо корсара Тома Трюбле.

— Товарищ! — сказал он. — Поговорили и довольно! Твой Граве, его «Галантная»и Франсуа Кентен — все это для тебя не годится. Мне думается, я прав? Другие люди, другие предложения тебе больше подойдут, я уверен. Что скажешь?

Сделавшись сразу спокойным и внимательным, Тома Трюбле взглянул на Даникана.

— Да! — продолжал кавалер. — Закончу: другие люди — это я, другие предложения — это мой фрегат «Горностай». Брось ты своего скрягу и переходи ко мне! Такие ребята, как ты, мне нужны. А такие арматоры, как я, нужны тебе.

Он посмотрел прямо в глаза корсару и усмехнулся в свой длинный ус, подстриженный по моде последнего царствования, заметив, что Тома Трюбле, только что полный ярости и плохо владевший собой, все же, как только понадобилось обсудить важное дело, разом обрел свою осторожность, свой здравый смысл и даже свою полунормандскую хитрость.

— Как сказать! — произнес он спокойным и ясным голосом. — Господин кавалер, вы, конечно, оказываете мне большую честь. Я не стану отрицать разницы между вашим «Горностаем»и «Галантной» Жюльена Граве. Договоримся, однако же, если угодно, потому что всегда следует договориться. Прежде всего: что именно вы мне предлагаете?

Даникан опустил на стол сжатый кулак.

— Я предлагаю, — сказал он, — тебе, Тома Трюбле, бывшему боцману «Большой Тифены», что на службе у Жюльена Граве, перейти на службу ко мне, Готье Даникану, капитаном, с правом на двенадцать частей, и хозяином, вслед за Богом, моего фрегата «Горностай», вооруженного для крейсерства; каковой фрегат, в девяносто футов по длине киля, несет двенадцать восемнадцатифунтовых орудий и сто человек команды.

Тома Трюбле тоже встал. Он посмотрел на своего отца Мало, потом на свою мать Перрину. После чего снова повернулся к кавалеру Даникану.

— Слово крепкое? — коротко спросил он.

— Крепкое, — молвил Даникан. — И в доказательство, — вот тебе моя рука, которая стоит клятвы. Теперь, все решено, и Бог нам на помощь! Если хочешь, — по рукам, не хочешь, — не надо. Ни то, ни другое нас не поссорит.

— Пресвятая Дева Больших Ворот! — сказал Тома Трюбле, — по рукам!

Со всей силой хлопнул он по протянутой руке.

V

— Капитан, — произнес кавалер Даникан, — капитан, слушай и запомни то, что я тебе скажу, так как у нас, начиная с завтрашнего дня, больше не будет времени вволю поболтать: я хочу, чтобы наш «Горностай» был в воскресенье готов к походу. Сосчитай по пальцам: у тебя четыре дня в распоряжении.

Тома Трюбле прикинул на пальцах и покачал головой.

— Как далеко подвинулось вооружение?

— Все готово, и фрегат мог бы поднять якорь с первым же приливом, если бы мне заблагорассудилось. Твой помощник разворачивался как мог. А он человек с большими возможностями, — это Луи Геноле, сын кузнеца, что кует решетки. Ты его знаешь Тома. Он тебя тоже знает, любит тебя и готов тебе повиноваться.

Старый Мало удивленно поднял голову и посмотрел на судовладельца.

— Луи Геноле? — спросил он. — Маленький Луи помощником? Не слишком ли он молод?

Но Даникан ударил ладонью по эфесу шпаги, продолжавшей лежать на дубовом столе, и шпага издала воинственный звук.

— Молод? — произнес он. — Молод? Ну, конечно, кум! Слава Богу, что он молод. Потому что судьба — все равно, что гулящая девка, и только молодые умеют ей вовремя задрать юбку. Эх, Мало Трюбле! Не думаешь ли ты взаправду, что нужны седые бороды, чтобы ходить по волнам, и что только умудренная старость способна на воинские безумства, которые множат наше богатство? Ну, нет! Твой сын и сын. Геноле — вот кто мне нужны! И кроме нескольких старых морских волков, которым нипочем взять горошинку с нок-реи в непогоду, мне не надо людей старше этих молодцов на моем «Горностае», потому что когда мой «Горностай», закончив компанию, вернется в Сон-Мало, он должен быть доверху набит золотом!

Снова ударил он по эфесу своей шпаги и, посмотрев в глаза корсару, снова улыбнулся от удовольствия; глаза эти, словно заранее отражая блеск обещанной добычи, пылали рвением и алчностью.

— Итак, — продолжал кавалер, — докончим наш разговор. Фрегат в полной готовности, способен на любую работу; команда набрана, и ты будешь ею доволен. Впрочем, если тебе на борту что-нибудь окажется не по душе, то у тебя четыре дня в распоряжении, и ты двадцать раз успеешь все перегрузить и все перевернуть. Делай по-своему, это тебя касается. Клянусь Богом, ты хозяин на своем судне Но смотри, чтобы в воскресенье, с утренним приливом, все были на своих местах Тот трус, который отрекается!

— Да, — сказал Тома.

Он размышлял. Помолчав, он спросил:

— А место назначения от меня будет зависеть?

— Нет, — молвил Даникан.

Снова наступило молчание. Кавалер вглядывался в лица внимательных собеседников и старался взглядом проникнуть в глубину обращенных на него четырех пар глаз.

— Ба, — сказал он наконец, — другие… и Жюльен Граве в особенности… постарались бы напустить здесь туману — побольше, чем осенью бывает на Ла-Манше… Но чего мне таиться, раз все мы пятеро здесь присутствующих только выиграем, если сумеем молчать? Нет, капитан Трюбле, место назначения будет зависеть не от тебя, так как я его уже выбрал. Но не бойся! Если я выбрал, так значит знал, что выбрать. Сын мой, я тебя не пошлю в Зейдерзе ловить селедочников, и чтобы тебя самого там словили. Рэйтер король знает, что делает, когда воюет с Соединенными Провинциями не в Голландии, а в Эльзасе и даже в Германии. Черт возьми, почему мне, худому смерду, не следовать его примеру? И наш «Горностай» не станет стеречь голландских крыс у выходов из их норы. Никак нет! Эти прощелыги кичатся тем, что они «морские возчики», сами себе придумали название. На всех океанах лавируют их корабли, причем с таким гонором, как будто вся соленая вода им принадлежит, — и губят пиратством торговлю других стран… Разве я не правду говорю? Я, например, не слышал что-то, чтобы в Вест-Индии было много голландских земель, и все-таки, презирая договоры, всюду развевается трехцветный флаг и дерзко покрывает иные грузы, которые должны бы принадлежать иди нам, подданным короля Франции, или нашим друзьям, подданным королей Испании и Англии. Тома Трюбле, ты прежде всего должен прекратить это бесчинство.

— Стало быть, в Индию? — спросил Тома.

— Да, в Вест-Индию, к Антильским островам. Вот куда я тебе приказываю держать курс, как только выйдешь из фарватера. Ты должен бросить якорь у острова Тортуги. Если ты это сделаешь, ты выполнил мое приказание; остальное зависит от тебя. Там хорошенько разберись в обстоятельствах и помни общее мое наставление: опустошать вражеские трюмы и набивать свои собственные.

Снова воцарилось молчание. Нахмурив брови, старый Мало старался представить себе эти почти сказочные Антиллы, куда он никогда не добирался даже в самых отчаянных своих рыболовных предприятиях. Обе женщины слушали в смятении. Дочери уже чудились попугаи, обезьяны и другие неслыханные птицы и звери, населяющие острова, которых Тома, очевидно, привезет десятками; мать, своими материнскими глазами, видела бури, кораблекрушения, людоедов, акул, лихую горячку. Что касается Тома, то он обдумывал про себя слова кавалера, весьма их одобряя. Тома Трюбле был человек осторожный. И Готье Даникан с минуты на минуту все больше в этом убеждался. Постучав недавно в дверь, арматор явился, собственно, за тем, чтобы связать со своей судьбой судьбу храброго молодца, чья недавняя победа наполняла восхищением и гордостью весь Сен-Мало. Но удача, как всегда, баловала Даникана: упомянутый молодец, помимо всего прочего, оказался ловким и хитрым. Каждое его слово служило тому порукой, каждое молчание тоже.

Теперь он осведомлялся, задавая вопросы короткие и ясные.

— Что, сударь, ждет меня там хорошего и дурного? Я хочу знать, чтобы лучше вам послужить, так как мне незнакомы те широты.

Готье Даникан кивком одобрил своего капитана.

— Конечно, ты прав, что расспрашиваешь. И мне бы многое хотелось знать, чего я не знаю, чтобы тебя научить. Не беда! Ты и сам там научишься. Самое важное вот что: в Американской Индии есть, как я тебе говорил, французы, англичане, испанцы, которые имеют право там быть, и голландцы, которые этого права не имеют. Там есть много обширных земель: остров Санто-Доминго, полуфранцузский, полуиспанский, остров Ямайка, уже лет двадцать принадлежащий англичанам, и Куба. Но я тебе назвал Тортугу. Остров этот, как меня уверяли те, кто там бывал, в смысле размеров почти что нуль, и, может быть, Сен-Мало показалось бы на нем теснее, чем в кольце своих стен. Впрочем, кому важны размеры отчего дома? Мы, малуанцы, хорошо это знаем: город наш не велик, а слава о нем гремит повсюду. Точно так же и остров Тортуга превосходит своей известностью Ямайку, Санто-Доминго и Кубу, вместе взятые. Вот почему, сын мой, ты прежде всего бросишь якорь в этом благословенном месте, — в настоящей столице Антильских островов, чтобы собрать там справки и обучиться, как ты того желаешь, всем полезным вещам.

Тома, кивая головой, в свою очередь одобрил своего арматора.

— Я полагаю, — сказал он, — что Тортуга эта принадлежит французам?

— Да, — сказал Даникан, — король держит там губернатора: губернатор его величества над островом Тортуга и побережьем Сан-Доминго.

По последним сведениям, какие я имел, должность губернатора занимал господин д'Ожерон, о котором отзывались с похвалой. Это было в 1666 году, когда губернатор Мартиники, мой родственник, приезжал ко двору, чтобы по требованию господина Тюренна дать отчет в своем управлении. С тех пор не знаю… Еще бы! Тортуга — остров французский, может быть даже в большей степени, чем многие другие земли, подчиненные королю… хотя в тех местах не всегда в точности подчиняются королю…

Тома Трюбле вопросительно взглянул на Даникана.

— Не всегда в точности! — повторил судовладелец. Пусть это тебя не удивляет, капитан! Тортуга, во-первых, и прежде всего, владение и родина корсаров, и притом корсаров отважных среди отважных. Эти ребята имеют право на некоторое снисхождение его величества, и они им пользуются Поступай, как они, я жаловаться не буду.

Большое и румяное лицо, на котором, как свежая кровь, выступал косой шрам, нарисованный голландской саблей, расплылось неожиданной улыбкой. И Тома Трюбле продолжал расспросы:

— Кто же они, эти корсары с Тортуги?

— Они флибустьеры, — ответил кавалер Даникан. — Флибустьеры! Запомни это слово: флибустьеры! А тех, кто так называется, ты быстро узнаешь…

Кавалер уже встал и пристегивал портупею. Надев шпагу, он проверил, хорошо ли она вынимается из ножен. Несмотря на стражу, дурные встречи не были редкостью в ночном городе. Завернувшись в плащ, Готье Даникан оставил правую руку свободной, — на всякий случай…

— За сим, — сказал он, — до свидания, дорогие хозяева, покойной ночи всем вам и да хранит вас святой Винсент, патрон нашего города. Мало, сосед мой, мы попьем другого винца, не хуже этого, когда сын твой вернется с островов. Госпожа Перрина и вы, моя прелесть, целую ваши руки. А тебе, друг мой, скажу: до завтра, если угодно Богу!

И вышел.

VI

Тишина и сон царили теперь в доме на Дубильной улице.

Тома и Гильемета, как и подобает детям, первыми поднялись по деревянной лестнице, ведущей в их комнаты. Перрина последовала за ними. И, наконец, Мало, глава семейства, потушил последнюю свечу в железном подсвечнике и тщательно проверил все ли в порядке со стороны входа: замок и засовы.

После чего все погрузилось в молчание. Невзирая на это, немного позже, легкий шум возобновился в спящем доме: легкий шум шагов — осторожных и тихих, таких приглушенных, что они не потревожили сон стариков. Желтый луч, падавший из ручного фонаря, осветил нижнюю комнату. Тома и Гильемета, — она в нижней юбке, он совершенно одетый, готовый шататься где угодно, — веселые и лукавые заулыбались друг другу. Не в первый раз покровительствовала сестра ночным похождениям брата. Когда ему еще не исполнилось двадцати лет, — а Гильемете в то время не было пятнадцати, — уже тогда Тома каждую ночь удирал, чтобы таскаться по кабакам, а также и по другим местам, о которых он не говорил Гильемете. Понятно, не в вечер такого дня, — дня, бывшего свидетелем того, как он променял на шляпу с пером и шпагу свой боцманский серебряный свисток, — не в такой вечер капитан Тома Трюбле стал бы вместе с курами укладываться спать, не совершив сначала прогулки по городу и не пожав руку добрым приятелям и однокашникам.

— Ладно же! — сказала Гильемета. — Смотри только не шуми, когда вернешься. Ты узнаешь мое окно? Брось в него горсть песку, я тебя услышу и побегу тебе отворять.

— Экие дела! — беспечно сказал Тома. — Лучше не запирайся на засовы Я с собой возьму ключ, и все будет в порядке.

— Ну нет! Тут шатается слишком много всякого сброда… Слишком много бродяг, вроде тебя, дурной!

Она засмеялась, погрозив ему пальцем.

— Признайся, ты разве не забирался в чужие дома, разбойник?

Он схватил ее за руки и насильно поцеловал в обе щеки.

— Вредная девчонка! Ты знаешь, что это только ради шутки.

— Как бы не так! — сказала она. — А когда старик Дюге, который этого ведь не знал, взялся за мушкет, так это тоже в шутку один из вас проткнул его шпагой? Ведь это ты был…

— Ты у меня замолчишь?

Он душил ее в объятиях, продолжая покрывать поцелуями ее лицо, одновременно ругая ее и называя потаскушкой.

— Лжешь! — возмутилась она, потом спросила с любопытством: — А эта Анна-Мария, которую ты соблазнял, как ты теперь с ней? Ты к ней пойдешь?

Она презрительно сжала губы.

Анна-Мария Кердонкюф когда-то была ее подругой и приятельницей. Но Анна-Мария поддалась уговорам Тома. Была ли то добродетель или ревность, но Гильемета, ничего не имевшая против того, чтобы Тома был возлюбленным всех других женщин и девок12Девка (garce) — обозначало на простонародном языке того времени просто молодую девушку и не имело порочащего смысла., ей неизвестных, нашла очень дурным, что Анна-Мария стала любовницей Тома.

— Отвечай же! — сейчас же вскипела она, — пойдешь ты к этому отродью?

Тома поломался.

— Если захочу, — сказал он. — Ты тоже хороша. Чего ты на нее нападаешь? Что она тебе сделала?

Гильемета всем своим видом выразила крайнее презрение.

— Мне? — прошипела она, вытянув губы. Мне? Анна-Мария? Что бы она могла мне сделать? Или ты воображаешь, что я с ней разговариваю? Святые великомученицы!.. Да ни одна из нас, кто хоть чуточку себя уважает…

Но Тома насмешливо ее прервал:

— Ну да, болтай! Стану я тебя слушать!.. Ты забыла, что вас с ней было водой не разлить. А теперь она у тебя черна, как сажа. Это уж не без причины. Вы что, вцепились друг другу в волосы, и тебе верно попало?.. Она больше тебя и толще, Анна-Мария…

В ярости Гильемета со всей силы его ущипнула.

— Мне попало? Мне? Ей богу, ты не в своем уме. Да я ей ногтями глаза выцарапаю и заставлю прощение просить, твою потаскуху! Приведи ее сюда, если хочешь ее посмотреть слепую!..

— Тише, крикунья! Замолчишь ли ты, наконец? Покричи еще, и тогда кое-кто другой за тебя возьмется.

Он показал пальцем на деревянную лестницу и расположенную над ней дверь в комнату стариков. Гильемета смущенно опустила голову.

— Дура, ты, дура, — ласково сказал он. — Да нет, не пойду я к ней, к Анне-Марии.

— Верно? — недоверчиво спросила она.

— Так же верно, как воскресная служба. Ты же знаешь, тебе я не часто вру…

— Значит, она тебе больше не нужна?

— Нет! Мне нужна другая…

— О! — сказала она и радуясь, и сердясь. — Этому я еще могу поверить… Но бабник же ты!.. Ладно, я тебе на этот раз прощаю… Уж очень мне интересно будет посмотреть на рожу той, когда она узнает!

— Она не узнает.

— Как же! Да я сама ей скажу, когда встретимся у колодца!

— Вот сплетница! Уж больно ты любишь шишки да царапины!..

— А сам-то!

Стоя друг против друга, они залились смехом.

Гильемета не могла успокоиться:

— Скажи-ка… Кто это, новая-то твоя?

Но Тома насмешливо свистнул.

— Кто? — сказал он, — а та, к которой я пойду… и которая мне не прожужжит ушей, как ты, болтунья! Ну, теперь довольно. Дай пройти, мне пора… Уж первый час, никого не останется в кабаке!

Она за него уцепилась:

— Скажи, кто? А то не пущу…

Он поддразнил ее:

— Береги лучше юбку!.. Я сам тебя не пущу…

Красная, как мак, она вырвалась сильнее, чем стоила эта шутка.

— Иди, дурной!.. Вот тоже… видали вы такого пирата?

— Замолчишь ты, балаболка?

Насильно ее поцеловав, он захлопнул за собой дверь.

VII

В кабаке у Больших Ворот матросы Жюльена Граве все еще пьянствовали. Все были налицо. Входящего Тома Трюбле со всех сторон встретили криками.

— Будьте здоровы! — сказал он, отвечая всем сразу. — Вот и я опять, как обещал. Где бы тут присесть?

Он перелез через две скамейки и через стол. Плащ свой вскинул на плечо. Ножнами своей шпаги он задел чей-то стакан и опрокинул его.

— Смотри-ка, Трюбле! — вскричал сидевший за стаканом. — Твоей шпаге пить захотелось.

Трюбле засмеялся. В дальнем углу кто-то, сидевший за столом с несколькими собутыльниками, поднялся с табурета.

— Шпага? — сказал он. — Так, стало быть, мы теперь уже дворяне?

Тома Трюбле, успевший сесть, сразу вскочил.

— Кто меня задевает? — сухо спросил он.

Но тот предпочел благоразумно промолчать. Тома снова занял свое место. Матросы поднимали вокруг него стаканы.

— Трюбле, матрос! Ура! Выпей за наше здоровье!

Он выпил. И пока служанка подавала новую кружку, он сделал вид, будто портупея ему мешает, и, отстегнув ее, положил шпагу на стол, как при нем это давеча сделал кавалер Даникан.

— Черт подери! — выругался он. — Хочет она пить или нет, а за эту рапиру тоже стоит раздавить стаканчик; это та самая, которую носил покойник Гильом Морван, наш капитан. И, поистине, он хорошо ею владел.

— И ты тоже! — закричали ребята. — Ура! Этот стакан за рапиру!

Иные сказали: «за рапиру Гильома Морвана», а иные: «за рапиру Тома Трюбле». Довольный Тома ударил рукой по стальному эфесу, по-прежнему подражая Даникану.

— Так-то! — сказал он, поглядывая в дальний угол. — Шпага стала моей, как вы все подтвердили, по праву наследства. И как Гильом ею владел, так буду владеть ею и я, — капитан, как и он…

Он громко произнес надменный девиз, который герцогиня Анна высекла на границе своего замка:

— И «кто бы ни роптал, — так будет! Я так хочу!»

Послышались новые восторженные крики. Один из рьяных матросов со всей силы ударил кулаком по столу.

— Ура! — завопил он. — Эту чашу за Тома, капитана!

Чей-то голос, трудно было разобрать откуда, спросил:

— Капитан? Да будто бы?

— Да, капитан! — властно сказал Тома. — «Кто бы ни роптал…»

Но никто не роптал, совсем напротив. Во всей кучке матросов с «Большой Тифены» поднялось шумное ликование.

— Правильно сделано! — кричали со всех сторон. — Командуй, капитан! Бей голландцев! Да здравствует король! Тома, бери нас к себе на судно, мы твои люди.

— Черт меня побери, — воскликнул Тома, — если я не заберу вас всех, доказавших свою храбрость!

— Когда ты снимаешься с якоря? — спросил один из самых трезвых.

— Завтра, если захочу! — решительно ответил Тома.

В это время среди тех, кто пил в дальнем углу кабака, разгорелся спор:

— Да сиди ты! — советовал один из них другому, тот самый, что недавно издевался над шпагой Тома Трюбле. — Сиди и подожди немного. Не видишь разве, он пьян?

— Да, — подтвердил еще один. — И смотри, пьяный, он зол, как собака. Так же, как его отец, и все в их доме, когда напьются.

Но вставший не слушался товарищей.

— Как собака или кошка, — мне все равно. Ты разве не слышал, что он намерен завтра сняться с якоря? Я сегодня же с ним поговорю, и, пьяный или трезвый, а он меня выслушает.

— Винсент, ты с ума сошел! Чего ты? Незачем искать ссоры…

— Я и не думаю ссориться. Нет, клянусь Богоматерью, я не ищу ссоры!

Продолжая стоять, он высвободился из рук, пытавшихся его удержать. И подойдя к столу, за которым сидели ребята с «Большой Тифены», он придвинулся к Тома Трюбле и положил ему руку на плечо.

— Тома! — окликнул он его глухим и немного хриплым, но четким голосом.

Сразу наступило молчание. Человек, обратившийся к Тома, говорил негромко. Тем не менее его хорошо расслышали, может быть из-за странного его голоса. И как только он его окликнул, все пьяницы тут же прекратили крик и пение, так как для всех стало явной и неожиданной очевидностью, что не время горланить, и что должно произойти что-то важное.

Тома Трюбле разом повернулся на своем табурете. Побеспокоенный таким образом в разгаре пьянства и среди своих матросов, он готов был по своей природной вспыльчивости броситься на незваного собеседника. Он вскочил, сжав кулаки.

Но увидев подошедшего и узнав его, Тома сразу утих, расхохотался и снова уселся.

— Вот как? — сказал он. — Это ты, Винсент Кердонкюф? Чем ты там занят, в своем углу; отчего не идешь сюда, выпить с нами?

Успокоенная толпа громко выразила одобрение. Один только Винсент Кердонкюф не вторил ей.

— Тома, — сказал он, — ты, я знаю, хороший товарищ, и я тебе благодарен. Но сейчас нам с тобой совсем не время пить, у меня к тебе дело, и важное дело. Ты не сказал ли только что, что завтра, может быть, снимешься с якоря и выйдешь в море?

— Да, сказал.

— Так значит нам с тобой надо сегодня поговорить с глазу на глаз, и, если угодно Богу, по-дружески.

Тома, как ни казался он только что горластым и крикливым, на самом деле не выпил и четверти того, что ему надо было, чтобы хоть немножко захмелеть.

— По-дружески? — повторил он еще суше Винсента, — По-дружески? Винсент, приятель, раз это так, а я надеюсь, что это так, на кой черт прерывать наш вечер и уходить из этого места, где вино совсем недурное? Подходи лучше, садись сюда и выкладывай свою историю!

Винсент Кердонкюф отрицательно покачал головой.

— Нет, — сказал он, — это невозможно, Тома. Только мы двое, ты да я, и никто больше, должны знать эту историю. И я тебе повторяю: пойдем со мной куда сам скажешь, но только один, как и я.

Тома, ничего больше не возражая, но так резко, что толкнул стол и опрокинул множество стаканов, поднялся с места.

— Черт возьми! — воскликнул он, глядя на своих матросов. — Я не часто скрытничаю перед этими вот людьми. И все мне свидетели, что и на этот раз, если я играю с ними в жмурки, так не по своей воле.

И, как и следовало ожидать, никто не опроверг его слов, а некоторые даже довольно громко заворчали, причем один даже крикнул:

— Накласть в рот Рэйтеру и всем, кто нам мешает, и здесь, и всюду.

— Ну, ну, тихо! — приказал довольно вяло Тома.

Чуточку язвительно Винсент Кердонкюф выразил ему свое восхищение.

— Приятель Тома, тебя здорово любят…

Готовый, наконец, перешагнуть через стол, чтобы последовать за «своим приятелем Винсентом», Тома Трюбле не забыл опоясаться шпагой, — шпагой покойного Гильома Морвана, капитана, — и опять-таки точно таким же манером, как это сделал кавалер Готье Даникан в доме старого Мало…

VIII

Тома Трюбле, шедший впереди, выйдя из дверей кабака, тотчас же остановился и повернулся к следовавшему за ним Винсенту Кердонкюфу:

— Ну? — спросил он, готовый начать беседу.

Но Винсент Кердонкюф показал рукой на дальний конец улицы.

— Пойдем дальше, — сказал он. — Здесь слишком много ушей, которые могут нас услышать…

И действительно, Большая улица была веселой улицей. Здесь укрывалась вся ночная жизнь Сен-Мало, здесь, когда погасят огни, встречались и сходились для потехи, безобразий, пьянства и потасовок скверные банды добрых приятелей — ужас мирных граждан и главная забота городской стражи. Широкая и почти прямая улица эта была хороша на вид и ничуть на походила на те опасные закоулки, которые встречаются в других городах и правильно именуются «горячими переулками». Но не всяк монах, на ком клобук. И Большая улица Сен-Мало, хоть и казалась с виду честной и порядочной, однако насчитывала от городской стены до ограды Орденского Капитула десятка два дверей, всегда открытых настежь, ночью и днем, для этих добрых приятелей, постоянно готовых опорожнить бутылку, связаться с девками, зайти в игорный притон и, в конце концов, перерезать друг другу горло.

— Пойдем подальше, — предложил Винсент Кердонкюф.

— Пойдем подальше, — согласился Тома Трюбле.

Они прошли всю Большую улицу до ограды Капитула, затем, повернув направо, прошли улицей Ленного Креста, затем улицей Святого Жана до самой стены Трех кладбищ. Винсент хотел идти дальше, по направлению к северной стене, но Тома решил, что ходьбы достаточно.

— Какого черта! — сказал он. — На мой взгляд тут уже нет ни злонамеренных глаз, ни злонамеренных ушей.

Действительно, место было совсем пустынное. К тому же здесь кончался обитаемый город; поверх низких домов коротенькой улицы Красной Шапки, Кердонкюф и Трюбле могли видеть зубцы башни «Кикан-Груань»и слышать грохот морских волн.

— Говори же, если хочешь говорить! — воскликнул Тома уже насмешливо. — Или ты предпочтешь перелезть через эту стену, чтобы побеседовать подальше от всякой живой души?

Он указал на кладбищенскую стену, которая была значительно ниже стены Капитула.

— Нет! — сурово ответил Винсент Кердонкюф. — Если ты желаешь меня выслушать, нам будет и здесь хорошо.

— Говори, — повторил Тома Трюбле.

Они стояли посреди мостовой, лицом к лицу. Вокруг, в тени черных домов, тесно прижавшихся друг к другу, было совсем темно. Но кладбища были похожи на три сада, и луна, хоть и стояла низко, струила свои лучи между тисами и ивами. От низкой стены не падало тени, так что улица тоже была освещена. Тома и Винсент, пройдя совсем темными улицами, теперь ясно, как днем, различали друг друга.

И тогда Винсент Кердонкюф заговорил.

— Тома, — сказал он без всякого предисловия. — Тома!.. Сестра моя Анна-Мария… что ты с ней сделал… как собираешься с ней поступить?

Голос его, хотя и хриплый и почти дрожащий от волнения, прозвучал все же со страшной силой. Тома, захваченный врасплох и растерявшись, отступил на шаг.

— Твоя сестра? — спросил он, как будто не понимая. — Твоя сестра? А что? И что общего между мной и ею?

Но Кердонкюф резко придвинулся к Трюбле и схватил его за руки крепкой хваткой.

— Молчи, Бога ради! — закричал он со стремительной и буйной силой. — Молчи, если не хочешь врать! Я все знаю: сука мне все сказала… и в тот день я не пожалел ее шкуры! Я и сейчас не понимаю, почему я ее не убил… Впрочем, все равно: теперь дело тебя касается, а не ее. Тома, ты ее взял и взял невинной. Так отвечай же: как ты теперь намерен с ней поступить?

Он не выпускал рук Тома из своих. Тома, впрочем, и не пытался высвободиться.

— Почем я знаю? — произнес он в замешательстве с досадой. — Почем я знаю, в самом деле? Винсент, выслушай теперь ты меня и не сердись, потому что в этом деле нам с тобой гнев не поможет. Твоя сестра с тобой говорила? Тогда и мне нет нужды молчать. Ну да, я ее взял. Но не силой. Бог ты мой, совсем нет! Клянусь тебе, что, напротив, она была очень податлива. Ты лучше спроси ее, кто из нас за кем первый гонялся. Вот, стало быть, во первых… Кроме того, я про это дело не болтал. Ни один сосед ничего не знал. Так в чем же беда? Винсент, приятель, подумай о том, что Анна-Мария не единственная, у которой я отнял невинность. Но все они молчали и умно поступали; ни одна не пострадала, и все, кто только хотел, хорошо пристроились. Что тебе еще надо? Твоя сестра сделана из того же теста, что и другие. Оставь ее в покое и не изводись из-за этого. Это ее касается, а тебя не касается ничуть.

Тома Трюбле, высказавшись таким образом, глубоко вздохнул и, довольный тем, что сказал все, что надо было сказать, рассмеялся.

Это была длинная речь. Тома Трюбле совсем не был речист, разве когда злился. А сейчас этого не было. Поэтому он принужден был останавливаться и умолкать, и пыхтеть от сильного смущения. Винсент Кердонкюф, молчавший и суровый, дал ему договорить; он слушал его, но, пожалуй, не слышал, весь погруженный в какую-то мрачную задумчивость. Оба они все еще были сцеплены между собой: руки одного судорожно сжимали руки другого. Но ни Тома, ни Винсент этого как будто не замечали.

Итак, Тома Трюбле, кончив свою речь, засмеялся. Винсент Кердонкюф, неожиданно выйдя из задумчивости, заметил этот смех и в тот же миг стал похож на быка, увидевшего красную тряпку. Такая ярость потрясла его с головы до ног, что он сделал нечто вроде прыжка, споткнулся и чуть не упал. Трясущийся во рту язык не мог произнести ни звука. Он только заикался, до боли сжимая иступленными пальцами руки смеющегося Тома, который сначала опешил, однако же скоро заартачился.

— Эй! — повторил он, повышая голос, — эй, приятель… Пусти, да пусти же меня!.. Черт возьми, пустишь ли ты меня, скотина?

Началась борьба. Тома, конечно, был сильнее. Но взбешенный человек стоит троих. Винсент не сдавался и не выпускал добычи. Не будучи в силах освободиться, Тома резким усилием схватился за рукоять своей шпаги и снова выругался.

— Будь ты проклят, Винсент! Если ты меня не выпустишь, я тебя убью!

Винсент заметил движение его руки. Он дико вскрикнул, выпустил Тома, отскочил назад и выхватил шпагу, — все в мгновение ока. Обнаженная шпага засверкала под луной. Это был длинный и твердый клинок, хорошая боевая шпага, а не парадная игрушка, каких, впрочем, горожане Сен-Мало и не признавали, оставляя эту роскошь на долю дворян и не считая нужным надевать оружие, когда оно им не было нужно. Тома увидел острие на расстоянии каких-нибудь шести дюймов от себя. Тем не менее он не вынул собственной шпаги из ножен и даже скрестил руки на груди, сделавшись сразу очень спокойным, как всегда перед лицом настоящей опасности. Вытянув руку вперед и согнув колени, Кердонкюф готов был броситься на него. Тома остановил его, засмеявшись снова, но уже по иному.

— Ну, сударь! — сказал он презрительно. — Твоя сестра порадуется, когда ты меня убьешь!

Кердонкюф отступил на шаг и опустил руку. Все так же презрительно Тома продолжал:

— Если ты хочешь меня зарезать, ладно! Если нет, скажи, чего ты хочешь! Ты меня расспросил, и я тебе ответил. Теперь я тебя спрашиваю, а ты отвечай!

Но Винсент Кердонкюф не в состоянии был сразу заговорить. Он продолжал тяжело дышать и заикаться. Наконец к нему вернулась способность говорить.

— Сестру… — сказал он. — На сестре… женишься ты или нет?

Тома Трюбле по-прежнему стоял, скрестив руки на груди.

— И это все? — ответил он холодно. — Это все, что ты желал изречь? Нечего было и огород городить… Женюсь ли я на Анне-Марии, ты хочешь знать? Нет. Я на ней не женюсь. Впрочем, я ей столько же нужен, как и она мне. Между нами кончились всякие глупости. И я тебе уже сказал и снова повторяю: ты, Винсент, в это дело не вмешивайся! Твоя сестра выйдет замуж, за кого пожелает. Она смазливая девчонка, богатая, и, уверен, дурного про нее никто не скажет! Я же ни на ком не женюсь Такова моя причуда, и это разумно: жениться — не дело для корсара.

Винсент снова поднял руку. Тома снова увидал направленное на него острие шпаги. Но невозмутимо и отчетливо он повторил:

— Нет! Я на ней не женюсь! Нет и нет!

— Берегись, — пробормотал Винсент, дрожа всем телом.

Но Тома начинал терять терпение.

— Берегись-ка сам! — резко ответил он, все еще стараясь сохранить спокойствие. — Берегись, потому что я не люблю угроз. И, клянусь Богом, ты зря мне угрожаешь!..

Почти против воли, Винсент напряг левую ногу и вынес правую вперед, как делают дуэлянты, начиная фехтовать.

Полусогнутая рука его медленно распрямилась, и, так как Тома не отступил, шпага достигла подставленной груди и коснулась камзола.

Тогда они разом вскрикнули. Винсент произнес почти нечленораздельно:

— Женись на ней или умри!

Тома, слишком долго сдерживаемый гнев которого разом прорвался, вскричал как разрывается граната:

— Убирайся с моей дороги или оставайся тут навсегда!

То, что затем последовало, длилось не дольше минуты.

Винсент сделал выпад, Тома отскочил в сторону, но успел получить царапину в плечо. Шпага Винсента сверкнула красным. Тогда Тома взревел от ярости и, выхватив шпагу из ножен, тем же взмахом отразил рапиру противника, вытянул руку и всадил свой клинок на три фута в правый бок Винсенту, который без единого звука повалился наземь, как оглушенный бык.

IX

— Пресвятая Дева Больших Ворот! — вскричал Тома, держа шпагу в руке.

С опущенного к земле острия, капля за каплей, стекала темная кровь. На мостовой лежало, запрокинувшись, тело Винсента Кердонкюфа со сложенными накрест руками.

— Пресвятая Дева Больших Ворот! — вторично произнес Тома.

Он машинально вытер окровавленное лезвие. Вложив шпагу в ножны и опустившись на колено, он склонился над своим противником.

— Без сомнения, он умер…

Было похоже на то. Рана была двойная: рапира вошла с правого бока под мышкой и вышла через левое плечо. Кровь текла густым ключом из обеих ран.

— Умер.

Тома, приподнявший покрывшуюся уже мертвенной бледностью голову, выпустил ее из рук. Очевидно, это сотрясение сдвинуло какую-то внутреннюю пружину, потому что посиневшие веки вдруг приоткрылись и в потускневших зрачках слабо затеплилась жизнь. Измученный Тома Трюбле снова склонился к неподвижному еще лицу. Тогда бескровные губы зашевелились, и Винсент Кердонкюф очень тихо заговорил:

— Тома Трюбле, ты меня прикончил. Но я честный человек. Я тебя сам вызвал. Иди же с миром, так как я тебе говорю: ты не повинен в моей смерти.

Он закашлялся, и кровь окрасила его тубы; на минуту они стали похожи на губы живого человека. Видя это, Тома заклинал его молчать, так как было ясно, что каждое слово, исходящее из этого кровавого рта, приближает и без того близкую смерть.

Но Винсент все же снова заговорил. Он сказал:

— Тома Трюбле, на сестре моей Анне-Марии ты женишься?

В почти потускневших глазах теплилась жгучая тревога. Тома невольно поднял в удивлении брови. И Винсент ответил на его немой вопрос, с усилием, от которого на окровавленных губах появился черноватый сгусток.

— Да! Я не хотел тебе говорить… И был не прав… отчего теперь и умираю!.. Тома Трюбле, Анна-Мария, сестра моя… она в положении… четыре месяца… и ровно столько прошло со времени твоего отъезда… Тома Трюбле… клянусь Богом, который сейчас будет меня судить… Анна-Мария, сестра моя… Ты один ею владел. Да, кроме тебя, тебя одного… она со всеми хорошо себя держала. Тома Трюбле, женишься ты на ней?

Снова глаза его помутнели. На этот раз Винсент Кердонкюф взаправду умирал. Тома Трюбле почувствовал, как во все тело его проникает большое смятение. Надломленная, растворенная, размягченная воля его не выдержала мольбы этого полутрупа. Последним усилием Винсент Кердонкюф, опираясь обеими руками о мостовую, тянулся к Тома Трюбле, у которого все тело сжимало, как щипцами, от усталости, которой он не мог больше противиться. Тома уступил. Наклонив голову в знак согласия, он произнес:

— Хорошо. Ступай же и ты с миром, Винсент. Потому что, если верно, что у сестры твоей из-за меня ребенок, как ты говоришь, я действительно женюсь на ней, клянусь в том Равелинским Христом и Богородицей Больших Ворот. Иди с миром, Винсент, если ты мне прощаешь от чистого сердца.

— Аминь, — попытался сказать умирающий.

Но ему это не удалось. Второй сгусток крови, больше первого, застрял в горле и душил его. Из обеих ран текло Уже меньше крови. Она остановилась, а руки, опиравшиеся о землю, подались, и тело, лишенное поддержки, грузно рухнуло. Легкая дрожь пробежала по его членам. Потом все стало недвижимо.

И Тома, обнажив голову, перекрестился, прежде чем благоговейно начал те немногие молитвы, которые помнил об усопших.

Через час луна, стоявшая теперь высоко, ярко посеребрила все Доброе Море. И Тома Трюбле с городской стены, возвышавшейся над Старой Набережной, искал глазами среди всех этих мачт — целого леса — свой новый фрегат, «Горностай», стоянку которого указал ему Готье Даникан. Он нашел его.

— Так! — сказал он тогда. — С моей стороны, полагаю, было очень умно, что я ударил по рукам с кавалером!

В мощных руках Тома Трюбле бренные останки Винсента Кердонкюфа без особого труда перешли по ту сторону невысокой ограды Трех кладбищ. Теперь, значит, труп был там, где и следует быть трупам. А кусты, в которые Тома его положил, скроют его до поры до времени. Однако же ненадолго. Теперь было не так, как в старину: нынешний магистрат поднимал всякий раз много шума вокруг убитого, хотя бы и честным образом, в открытом бою.

Для Тома Трюбле, оказавшегося, правда, при самозащите, убийцей, это не предвещало ничего хорошего.

Но на темной воде, по которой луна разбросала свое новенькое серебро, четыре мачты «Горностая», перекрещенные десятью реями, покачивались весьма приветливо. И Тома Трюбле, взглянув на них, еще раз улыбнулся.

— Нет, не в воскресенье, — прошептал он, — а завтра же… завтра же, да, с вечерним приливом… если угодно будет моему святому угоднику, я снимусь с якоря!

В это время прозвонил колокол «Хоремма». И чае был очень поздний. На песчаном берегу, осушенном отливом, сторожевые псы Сен-Мало ответили колоколу протяжным завыванием. И Тома снова начал креститься, так как ему почудилось, что собаки воют об убитом Винсенте Кердонкюфе.

Но собаки, вволю поскулив, замолчали. И Тома Трюбле вздохнул:

— Не повезло парню, упокой его, Господи!

Ибо Тома Трюбле, корсар, не был ни жесток, ни черств сердцем.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОРЛИНОЕ ГНЕЗДО

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть