IV. Новая жизнь

Онлайн чтение книги Торжество смерти
IV. Новая жизнь

1

Занималась заря. Небо было туманно, покрыто облаками и казалось молочным. Теплый неподвижный воздух был пропитан сыростью. Бледное бездушное море потеряло всякую прелесть и сливалось с далекими испарениями. Около островов Диомеда виднелся неподвижный белый парус, составлявший редкость на Адриатическом море, одинокий белый парус с необыкновенно длинным отражением, образующий как бы видимый центр этого бездушного мира, который понемногу исчезал.

Ипполита сидела в усталой позе у перил террасы, устремив глаза на парус; его белизна ослепляла ее. Она сидела немного сгорбившись, и во всей ее фигуре отражалась усталость, а на лице лежало глупое, идиотское выражение, указывавшее на временное притупление ее внутренней жизни. Из-за отсутствия выразительности наиболее вульгарные и неправильные черты ее лица обозначались резче обыкновенного, а нижняя часть лица сильнее выдавалась вперед. Даже изящный и грациозный рот, внушавший столько раз ее возлюбленному при поцелуях что-то вроде неопределенного инстинктивного ужаса, казался теперь лишенным своей обычной прелести и сведенным к простому грубому органу, для которого даже поцелуи могли быть только простым механическим действием, лишенным всякого очарования.

«Все кончено. Пламя внезапно потухло. Я больше не люблю ее, — думал Джиорджио, ясным и внимательным взором следя за бессознательным созданием, с жизнью которого он соединял свою жизнь до сего дня. — Я больше не люблю ее. Но как это могло случиться так внезапно?» — Он чувствовал не только отвращение после злоупотребления физическим удовольствием, но глубокую и сильную отчужденность, казавшуюся ему окончательной и неизгладимой. — «Как можно любить после того, что я видел?» — В нем повторилось обычное явление: соединяя первые разрозненные реальные впечатления в один призрак, он получал от него гораздо более сильное впечатление, чем от самого предмета. Ипполита олицетворяла теперь в его глазах только женщину, низшее существо без духовной жизни, простой предмет удовольствия, разрушения и смерти. — А он еще относился с отвращением к отцу. Разве он не делал сам того же самого? И в его уме мелькнуло воспоминание о содержанке отца и некоторые отрывки из ужасного разговора между ним и отцом в его деревенском доме у открытого окна, откуда он слышал крики своих маленьких незаконных братьев, перед огромным столом, заваленным бумагами, на котором он заметил стеклянное пресс-папье со скабрезной виньеткой.

— Боже мой, как тяжело! — прошептала Ипполита, отводя взор от белого паруса, остававшегося неподвижным в беспредельном пространстве. — А ты разве не чувствуешь себя утомленным?

Она встала, сделала несколько шагов в сторону большого бамбукового стула, покрытого подушками, грузно опустилась на него, глубоко вздохнула, откинула голову назад и закрыла глаза. Ее длинные ресницы дрожали. Она вдруг стала по-прежнему красива, и ее красота засветилась, как факел.

— Когда же поднимется, наконец, северо-западный ветер? Погляди на этот парус. Он не движется с места. Это первая парусная лодка с тех пор, как я здесь. Мне кажется, что это сон.

Джиорджио с таким напряженным вниманием следил за каждым ее жестом, движением, словом, что все остальное, казалось, не существовало для него. Ее недавний образ не отвечал больше ее теперешней внешности, но продолжал еще царить в его уме, поддерживая в нем чувство нравственной отчужденности и мешая ему глядеть на женщину с прежней точки зрения, видеть в ней прежнее существо, восстановить все ее права. Тем не менее, все ее жесты, движения, слова дышали неотразимой прелестью, и, казалось, образовали ловушку, в которую он попался и из которой не мог выбраться. Между ним и этой женщиной установилась какая-то физическая связь и органическая зависимость, в силу которой ее малейшее движение вызывало в его чувствах невольную перемену, и он был не способен жить и чувствовать независимо. Но как же могла уживаться эта скрытая связь с тайной ненавистью, которую он обнаружил в то же время в глубине своей души?

Побуждаемая живым любопытством и инстинктивной потребностью умножить свои ощущения и слиться с окружающим миром, Ипполита внимательно следила за расстилавшимся перед ней зрелищем. Может быть, именно ее способность сообщаться с явлениями природы и находить сходство между человеческими чувствами и видом самых разнообразных предметов, — эта быстрая симпатия, связывавшая ее не только с предметами, с которыми она имела ежедневное общение, но и с посторонними, — эта способность к подражанию, благодаря которой она могла одним движением изобразить характерную особенность одушевленного и неодушевленного предмета или разговаривать с домашними животными, понимая их язык, — все эти мимические способности делали в глазах Джиорджио яснее превосходство в ней низшей физической жизни.

— Что это может быть? — спросила она удивленным тоном, услышав неожиданный шум непонятного происхождения. — Ты ничего не слышишь?

Это был глухой удар; за ним последовали другие, более быстрые удары, такие странные, что невозможно, было определить, раздавались они вблизи или вдалеке.

— Ты ничего не слышишь?

— Может быть, это гром?

— О нет…

— Тогда что же?

Они удивленно оглядывались. Море ежесекундно меняло цвет, по мере того как небо освобождалось от тумана. Местами оно принимало зеленоватый оттенок незрелого льна, когда сквозь его прозрачные стебельки проникают косые лучи апрельского заката.

— Да ведь это парус бьется там! — воскликнула Ипполита, довольная, что первая разоблачила истину, — это белый парус! Погляди, вот он надувается, а вот и лодка начинает двигаться.

2

За исключением немногих промежутков вялости и лени, Ипполита чувствовала постоянную потребность находиться на воздухе, гулять на солнце, исследовать берег и соседнюю местность, открывать новые тропинки. Она звала с собой друга; иногда ей приходилось тащить его за собой силой, иногда же она уходила одна, а он неожиданно нагонял ее.

Они шли однажды по горной дорожке между живыми изгородями, осыпанными лиловыми цветами, между которыми проглядывали крупные, белоснежные цветы с пятью нежными лепестками и чудным ароматом. За изгородями колыхались наклонившиеся на стеблях колосья, то зеленые, то желтые, собиравшиеся более или менее скоро окраситься в золотой цвет: некоторые колосья были так высоки и пышны, что переросли изгородь, напоминая чашку, из которой жидкость льется через край.

Ничто не ускользнуло от зорких глаз Ипполиты. Иногда она наклонялась, чтобы разрушить одним дуновением легкие одуванчики на длинных тонких ножках; иногда останавливалась поглядеть на маленьких паучков, поднимавшихся с низкорослого цветка на высокую ветку по еле заметной нити.

В одной залитой солнцем долине находилось поле уже зрелого льна. Желтоватые стебельки кончались золотыми шариками; там и сям золото казалось покрытым ржавчиной. Наиболее высокие стебельки еле заметно колыхались. Необычайным изяществом и воздушностью поле напоминало художественную работу золотых дел мастера.

— Погляди-ка, это настоящая филигранная работа! — сказала Ипполита.

Дрок начинал отцветать. Из некоторых цветов свисало что-то вроде белой пены в хлопьях; на других ползали черные и оранжевые гусеницы, мягкие, как бархат. Ипполита взяла в руки одну гусеницу с красными крапинками на нежном пушке и стала спокойно глядеть, как она ползает по ее ладони.

— Она красивее цветка, — сказала она.

Джиорджио замечал уже не в первый раз, что Ипполита не чувствовала сильного и непобедимого отвращения к насекомым и вообще многому, что он считал чудовищным.

— Брось ее, пожалуйста!

Она засмеялась и протянула руку, точно хотела посадить ему гусеницу на шею, но он с криком отскочил от нее. Она засмеялась еще громче.

— Какой ты, однако, храбрый!

Увлекшись игрой, она бросилась бежать за ним по дубовой роще, по крутым тропинкам, составляющим что-то вроде альпийского лабиринта. Ее звонкий смех спугивал целые стаи диких воробьев, ютившихся среди серых камней.

— Я устала, — сказала Ипполита. — Посидим здесь немного.

Они сели. Джиорджио обратил внимание на то, что они находились совсем близко от того места с цветущим дроком, где в майское утро пять девушек собирали цветы, чтобы усыпать ими путь Прекрасной Римлянки. Это утро казалось ему уже необычайно далеким, окутанным туманом мечты.

— Видишь, вон там кусты без цветов? — сказал он. — Там мы наполняли корзины цветами, чтобы усеять ими твой путь по приезде. О, какой это был день! Ты помнишь?

Она улыбнулась и под наплывом нежности взяла его руку в свои. Продолжая крепко держать ее, она прижалась щекой к плечу возлюбленного и углубилась в приятное воспоминание среди окружающего их уединения, тишины и поэзии.

Временами вершины молодых дубков колебались от ветра, а подальше на склоне холма по серой листве оливковых деревьев пробегали светлые серебряные волны. Немая пастушка понемногу удалялась вместе со своими овцами и, казалось, оставляла за собой следы чего-то фантастического, как бы отражение сказок, в которых злые феи преображаются в жаб на поворотах тропинок.

— Неужели ты не счастлив теперь? — продолжала Ипполита.

«Уже пятнадцать дней прошло, — думал Джиорджио, — а ничего не переменилось во мне. Я постоянно тревожусь, постоянно беспокоюсь, постоянно недоволен. Мы только что начали новую жизнь, а я уже вижу конец ее. Как я могу наслаждаться при этом нашей жизнью?» — Он вспомнил некоторые фразы из письма Ипполиты: «О, когда я буду проводить с тобой целые дни, когда я буду жить твоей жизнью! Ты увидишь во мне перемену… Я буду говорить тебе свои мысли, и ты будешь говорить мне все, что ты думаешь. Я буду твоей возлюбленной, твоей подругой, твоей сестрой, а если ты сочтешь меня достойной, то и твоей советницей… Ты будешь иметь от меня только удовольствие и отдых… Это будет жизнь, полная любви, какой никогда никто не знал…»

«И вот в течение пятнадцати дней вся наша жизнь состоит из мелких событий, подобных сегодняшнему. Я действительно вижу в ней перемену. Даже внешность ее меняется. Она невероятно быстро поправляется. Мне кажется, что каждая ягода и плод преображаются в ней в кровь, а живительный воздух проникает во все ее поры. Она создана для праздной, свободной, легкомысленной жизни, для низменных удовольствий. До сих пор ее губы ни разу не произнесли ни одного серьезного слова, указывающего на душевные заботы. С каждым днем ее поведение, вкусы, желания становятся более детскими. Между ней и мной только и есть общего, что утонченная чувственность. Она вносит даже в любовное упоение медленность и обдуманность, с которыми она ест вкусные фрукты и старается продлить всякое низменное удовольствие; она ясно показывает, что не хочет жить ни для чего другого и посвящает все свои заботы только тому, чтобы культивировать и изощрять свои и мои ощущения. Редкие промежутки молчания и инертности происходят у нее только от мускульной усталости, как сейчас».

— О чем ты думаешь? — спросил Джиорджио.

— Ни о чем. Я счастлива.

И через несколько минут она добавила:

— Хочешь, пойдем дальше?

Они встали. Ипполита звонко поцеловала его в щеку. Она была весела и чувствовала потребность двигаться.

Они остановились на середине склона, на опушке леса, под впечатлением поэтической красоты моря.

Море было окрашено в нежный зелено-голубой цвет, становившийся понемногу все более зеленым; свинцово-голубое небо, изборожденное там и сям облаками, отливало розовым оттенком в направлении Ортоны, и этот свет слабо отражался на горизонте, напоминая растрепанные розы, плавающие на поверхности воды. На фоне моря красивыми ступенями выделялись сперва два огромных дуба с темными вершинами, ниже светлые оливковые деревья и еще ниже — смоковницы с яркой листвой и фиолетовыми ветвями. Огромная, почти полная оранжевая луна всплыла из-за горизонта, подобно прозрачному хрустальному шару, сквозь который виднеется изображение сказочной страны, высеченное в виде барельефа в массивном золотом круге.

Тишина нарушалась близким и далеким щебетанием птиц. Где-то замычал бык, потом залаяла собака, затем послышался детский плач. Вдруг все звуки затихли, кроме этого плача.

Это был негромкий и прерывистый, слабый и постоянный, почти нежный плач ребенка. Он хватал за душу, не позволяя человеку сосредоточиться ни на чем другом и наслаждаться прелестью надвигавшихся сумерок, наполняя душу искренней тоской, отвечавшей страданиям неизвестного маленького невидимого существа.

— Ты слышишь? — сказала Ипполита, невольно понижая голос, в котором звучало сострадание.

— Я знаю, кто плачет.

— Ты знаешь? — спросил Джиорджио, неожиданно вздрагивая при звуке ее голоса.

— Да.

Она продолжала прислушиваться к жалобным звукам, наполнявшим, казалось, всю окружающую местность.

— Это ребенок, которого сосет нечистая сила, — добавила она.

Она произнесла эти слова без малейшей улыбки, точно разделяла сама это суеверное мнение.

— Он там, в этой хижине. Кандия рассказывала мне про него.

После нескольких секунд колебания, в течение которых оба прислушивались к жалобному плачу и воображение рисовало им картину умирающего ребенка, она предложила:

— Не пойти ли нам посмотреть на него? Здесь недалеко.

Джиорджио был в недоумении. Он боялся жалкого зрелища и общения с опечаленными грубыми людьми!

— Пойдем, — повторила Ипполита с неудержимым любопытством. — Он там, внизу, в хижине под сосной. Я знаю дорогу.

— Пойдем.

Она пошла вперед, ускоряя шаги, по полю на склоне холма. Оба молчали, внимательно прислушиваясь к детскому плачу, по направлению которого они шли. И с каждым шагом неприятное впечатление становилось тяжелее, по мере того как плач делался отчетливее, и они ожидали увидеть сейчас маленькое бескровное, страдающее тельце, из которого вырывался этот плач.

Они молчали. Их сердца сжимались, колени подгибались, во рту был горький вкус. Жалобный плач ребенка сливался теперь с другими голосами, с другими звуками, и они удивились, каким образом они могли издалека слышать так отчетливо один только плач. Но тут их взор привлекла высокая и прямая сосна, стройный ствол которой казался почти черным в рассеянном свете сумерек. На вершине сосны распевали воробьи.

Когда они подошли к группе женщин, собравшихся около маленькой жертвы, пробежал шепот:

— Вот господа, вот приезжие от Кандии.

— Идите! Идите!

Женщины расступились, чтобы пропустить приезжих. Одна из них — старуха с морщинистым лицом землистого цвета и безжизненными беловатыми глазами, казавшимися стеклянными шарами в глубоких впадинах, сказала, обращаясь к Ипполите и дотрагиваясь до ее руки:

— Видишь, видишь, синьора? Нечистые силы сосут бедное создание. Погляди, до чего они довели его! Да освободит Господь Бог твое потомство!

Ее голос был беззвучный и казался искусственным, как автомат.

— Синьора, перекрестись, — добавила она.

Ее предостережение, произнесенное голосом, утратившим всякое сходство с человеческими звуками и раздававшимися из провалившегося рта, прозвучало как-то зловеще. Ипполита перекрестилась и поглядела на своего спутника.

Женщины стояли группой у двери в хижину, точно перед каким-то интересным зрелищем, и время от времени машинально выражали свое сочувствие. Состав группы постоянно менялся; уставшие глядеть уходили, и их место занимали новые. И все они делали почти одинаковые движения и повторяли почти одни и те же слова при виде медленной агонии.

Ребенок лежал в маленькой люльке из грубых березовых обрубков, похожей на маленький гробик без крышки. Несчастное создание, голое, истощенное, худое, бледное, непрерывно издавало жалобные звуки, слабо шевеля ручками и ножками, точно прося о помощи. От него остались только кожа да кости. Мать сидела в ногах люльки, наклонившись так низко, что голова се почти касалась колен, и не отзывалась ни на чей зов. Казалось, что какая-то ужасная тяжесть давила ей шею и мешала выпрямиться. По временам она машинально дотрагивалась до края люльки своей грубой, мозолистой, сухой рукой и слегка покачивала люльку, оставаясь в прежней безмолвной позе. Плач на секунду затихал, а священные изображения, медальки и образки, которыми была увешана почти вся поверхность люльки, начинали с шумом колыхаться.

— Либерата, Либерата, — закричала одна из женщин, тряся ее. — Погляди, Либерата, пришла синьора. Погляди на нее!

Мать медленно подняла голову, растерянным взглядом обвела присутствующих и устремила на посетительницу сухие и темные глаза, в которых светились не столько усталость и страдание, сколько бессильный ужас перед ночными злыми силами, от которых не помогали никакие заклинания, ужас перед ненасытными существами, захватившими ее дом в свою власть и, по-видимому, не собиравшимися покинуть его иначе, как с маленьким трупиком.

— Говори же, говори! — убеждала ее одна из женщин, снова тряся ее за руку. — Говори, скажи синьоре, чтобы она послала тебя к Чудотворной Божьей Матери.

— Да, синьора, окажи ей эту милость! — стали просить все женщины хором. — Пошли ее к Божьей Матери, пошли ее к Божьей Матери.

Ребенок заплакал громче. Воробьи на вершине большой сосны подняли оглушительный шум. Вблизи, между корявыми стволами оливковой рощи, залаяла собака. При свете восходящей луны начали вырисовываться тени предметов.

— Да, — пробормотала Ипполита, будучи не в состоянии дольше выносить устремленный на нее взгляд безмолвной матери, — хорошо, хорошо, мы пошлем ее завтра…

— Не завтра, а в субботу, синьора.

— В субботу годовой праздник в Казальбордино.

— Дай ей денег на свечку.

— На большую свечку.

— На свечку в десять фунтов.

— Ты слышала, Либерата, ты слышала?

— Синьора посылает тебя к Божьей Матери!

— Божья Матерь смилостивится над тобой.

— Говори же, говори.

— Она онемела, синьора.

— Она уже три дня не говорит.

Ребенок плакал сильнее среди шума женских голосов.

— Слышишь, как он плачет?

— Когда наступает ночь, он всегда плачет громче, синьора.

— Может быть, кто-нибудь уже приближается…

— Может быть, он уже видит…

— Перекрестись, синьора.

— Скоро наступит ночь.

— Слышишь, как он плачет.

— Кажется, звонят в колокол.

— Нет, отсюда не слыхать.

— Тише!

— Отсюда не слыхать!

— Я слышу.

— Я тоже слышу. Ave Maria.

Все замолчали, перекрестились и склонили головы. Из далекого городка временами долетали до них редкие, еле заметные волны звуков, но плач ребенка сейчас же заглушал их. Мать упала на колени в ногах люльки и склонилась до земли. Ипполита горячо молилась, опустив голову.

— Погляди-ка, что там у двери, — прошептала одна из женщин своей соседке.

Джиорджио, внимательно следивший за всем происходившим, с беспокойством оглянулся. Дверь была темна.

— Погляди-ка на дверь. Ты ничего не видишь?

— Да, вижу, — ответила та неуверенным и немного испуганным голосом.

— Что там? Что вы видите? — спросила третья.

— Что вы видите? — спросила четвертая.

— Что вы видите?

Всех охватило внезапно чувство любопытства и испуга. Они стали глядеть на дверь. Ребенок продолжал плакать. Мать встала и тоже устремила свои расширенные неподвижные глаза на дверь, окутанную таинственным мраком сумерек. Собака лаяла в оливковой роще.

— Что там такое? — спросил Джиорджио громким голосом, делая над собой усилия, чтобы не дать волю своему взволнованному воображению. — Что вы там видите?

Ни у одной из женщин не хватило мужества ответить, но все видели во мраке что-то блестящее.

Тогда Джиорджио приблизился к двери.

Когда он переступил порог, духота от печи и отвратительный запах заставили его затаить дыхание. Он повернулся и вышел.

— Это коса, — сказал он.

Это была коса, висевшая на стене.

— Ах, коса!

И опять раздались восклицания.

— Либерата, Либерата!

— Да ты с ума сошла!

— Она потеряла рассудок.

— Наступает ночь. Мы уходим.

— Он перестал плакать.

— Бедное создание! Он спит?

— Он перестал плакать.

— Внеси теперь люльку в комнату. Становится сыро. Мы поможем тебе, Либерата.

— Бедное создание! Он спит?

— Он похож на мертвого. Он больше не шевелится.

— Внеси люльку в комнату. Ты разве не слышишь, что мы говорим тебе, Либерата?

— Она сошла с ума.

— Где у тебя свечка? Сейчас вернется Джузеппе. У тебя разве нет свечи? Вот сейчас вернется Джузеппе с работы.

— Она сошла с ума. Она не говорит ни слова.

— Мы уходим. Прощайте.

— Бедное измученное существо! Оно спит?

— Спит, спит… Оно больше не мучается.

— Господь наш Иисус Христос, спаси его!

— Благослови нас, Господи!

— Пойдемте, пойдемте. Спокойной ночи.

— Прощайте!

— Прощайте!

3

Собака не ереставала лаять в оливковой роще, когда Ипполита и Джиорджио шли по тропинке к дому Кандии. Узнав их, собака замолчала и, весело прыгая, подбежала к ним.

— О, да это Джиардино! — воскликнула Ипполита, наклоняясь погладить бедное худое животное, к которому она успела уже привязаться. — Он звал нас. Уже поздно…

Луна медленно поднималась на тихом небе, предшествуемая волной света, постепенно заливавшей небесную лазурь. Все звуки затихали под ее мирным светом, и внезапное прекращение всякого шума произвело на Джиорджио, объятого невыразимой тоской, впечатление чего-то необычайного, почти сверхъестественного.

— Остановись-ка на минуту, — сказал он, удерживая Ипполиту.

Он стал прислушиваться.

— Что ты слышишь?

— Мне казалось…

И они оба оглянулись в сторону дома, скрытого за оливковой рощей.

Но тишина нарушалась только ровным и тихим плеском моря в маленькой бухте, у подножия холма. Кузнечик прорезал воздух над их головой с таким шумом, точно алмазом резали стеклянную пластинку.

— Как ты думаешь, не умер ли ребенок? — спросил Джиорджио, не скрывая своего волнения. — Он перестал плакать.

— Правда, — сказала Ипполита. — Ты думаешь, что он уже умер?

Джиорджио ничего не ответил, и они пошли дальше по серебристой оливковой роще.

— Ты хорошо разглядела мать? — спросил он опять после минутного молчания под впечатлением мрачного образа.

— Боже мой! Боже мой!

— А эта старуха, дотронувшаяся до твоей руки… Какой голос! Какие глаза!

В его словах звучал испуг и какая-то странная тоска, Щемившая ему сердце, точно он получил от недавнего зрелища ужасное откровение, и жизнь представилась ему сегодня в новом таинственном свете, нанеся ему жестокие удары, оставившие неизгладимые следы.

— Знаешь, когда я вошел в дом, за дверью лежало дохлое животное. Оно, очевидно, уже наполовину разложилось. Невозможно было дышать из-за отвратительного запаха.

— Да что ты?

— Это была кошка или собака, я хорошенько не знаю… Там было плохо видно.

— Ты уверен в этом?

— Да, да, несомненно, это было дохлое животное… Какой запах!..

И дрожь отвращения пробежала по его телу при этом воспоминании.

— Но чем же это объяснить? — спросила Ипполита, которой передавались его тоска и отвращение.

— Почем знать!

Собака залаяла. Они дошли до дома. Кандия ждала их; стол был уже накрыт под дубом.

— Как поздно, синьора! — воскликнула женщина, приветливо улыбаясь. — Откуда ты? Что ты мне дашь, если я отгадала, где ты была? Ты ходила навестить ребенка Либераты Маннеллы… Sabato sia, Gesu

Когда Джиорджио с Ипполитой уселись за стол, Кандия опять подошла к ним и начала с любопытством расспрашивать их.

— Ты видела его, синьора? Ему ничего не помогает. Чего только не делал отец с матерью, чтобы спасти его! Чего только они не делали!

Она стала рассказывать обо всех их страданиях. Мать заклинала злых духов много раз, звала священника и он произносил над ребенком слова из Евангелия, покрыв его головку концом епитрахили. Она подвесила к потолку восковой крест, освященный в день Воскресения Христова, окропила святой водой петли ставень и прочитала три раза вслух Credo, завязала в тряпочку горсть соли и повесила ее на шею умирающему ребенку. Отец проделал семь ночей, т. е. в течение семи ночей просидел в темноте перед зажженным фонарем, покрытым котелком, прислушиваясь к малейшему шуму и готовясь напасть на злого духа, чтобы ранить его. Достаточно было бы одного укола булавкой, чтобы сделать духа видимым для глаза человеческого! Но семь ночей не принесли никакой пользы; ребенок таял и угасал с каждым часом. Наконец отец в отчаянии убил собаку и положил труп за дверью по совету одной знахарки. Злой дух не мог бы войти в дом, не пересчитав предварительно всех волосков на трупе животного…

— Слышишь? — сказал Джиорджио, обращаясь к Ипполите.

Они перестали есть от волнения. Сердца их сжимались от сострадания и тоски под тяжелым впечатлением мрака невежества, окружавшего их праздную бесполезную любовь.

— Sabato sia, Gesu! — повторила Кандия с благоговейным чувством, дотрагиваясь ладонью растопыренной руки до своего живота, в котором трепетало живое создание. — Да спасет Господь Бог твое потомство, синьора!

— Отчего ты ничего не ешь сегодня? — продолжала она. — У тебя нет аппетита. Ты жалеешь маленькую невинную душу. Твой муж тоже ничего не ест. Погляди!

— Сколько народу умирает здесь… таким образом? — спросила ее Ипполита.

— Ох! — ответила Кандия, — у нас плохое место. Очень уж тут дурной народ. Никогда нельзя быть спокойным. Здесь Sabato sia, Gesu.

И повторив заклинание, она продолжала, указывая на стоявшее на столе блюдо:

— Посмотри-ка на эту рыбу. Это морская рыба. Ее принес Туркино.

И понижая голос, она добавила:

— Хочешь знать? Туркино со всей семьей уже почти целый год находится во власти нечистой силы и до сих пор не может освободиться от нее.

— Кто это — Туркино? — спросил Джиорджио, не спускавший глаз с лица женщины под впечатлением всей этой таинственности. — Это, кажется, человек, который занимается рыбной ловлей там, на мысу?

Он помнил землистое лицо этого человека величиной немногим больше кулака, со слабо развитым подбородком и длинным, острым, как морда щуки, носом между маленькими блестящими глазками.

— Да, синьор. Погляди в ту сторону. Если у тебя хорошее зрение, то ты увидишь его. Сегодня ночью он ловит рыбу при лунном свете.

Кандия указала на черные скалы с огромным приспособлением для рыбной ловли, состоящим из грубо обделанных бревен, досок и канатов и белевшим вдалеке наподобие колоссального скелета допотопного земноводного.

В тишине ночи слышался скрип ворот. Отлив оставлял скалы голыми, а запах водорослей поднимался по берегу, заглушая своей силой и свежестью благоухание плодородного холма.

— Ах, какая прелесть! — прошептала Ипполита, вдыхая в себя опьяняющий запах, закрывая глаза и наслаждаясь сильным ощущением, заставлявшим вздрагивать ее ноздри. — Ты разве не чувствуешь, Джиорджио?

Он внимательно слушал, что говорила Кандия, и представлял себе немую драму, висевшую над морем. Его душа, по природе суеверная и склонная к таинственности, придавала образам, вызванным наивной женщиной, безгранично трагическую, ужасную жизненную силу.

— Да, у нас плохое место, — повторила Кандия, покачивая головой. — Но скоро придет Мессия из Каппелле и очистит землю…

— Мессия?

— Послушай-ка, отец, — крикнула Кандия, глядя на дверь своего дома. — Когда придет Мессия?

Старик показался на пороге.

— В один из этих дней, — ответил он.

И, повернувшись в сторону залитого лучами берега вблизи Ортоны, он указал широким жестом, откуда должен был прийти новый освободитель, в которого верил народ и на которого он возлагал все свои надежды.

— Он скоро придет. В один из ближайших дней.

Болтливый старик подошел к столу, поглядел на гостя с неуверенной улыбкой и спросил:

— Ты разве не знаешь этого?

— Это, может быть, Симпличио? — сказал Джиорджио; в его памяти зашевелилось смутное воспоминание об этом Симпличио из Сулмоны, который приходил в экстаз каждый раз, как устремлял взгляд на солнце.

— Нет, синьор, Сембри умер. Это Оресте из Каппелле, новый Мессия.

И одноглазый старик образным языком стал с увлечением рассказывать новую легенду в таком виде, как она сложилась у жителей деревни.

Оресте, бывший в то время монахом-капуцином, увидал Симпличио в Сулмоне и научился от него предсказывать будущее по виду восходящего солнца. Затем он отправился путешествовать по всему миру; он был в Риме и говорил с папой; в другом государстве он говорил с королем. Вернувшись на родину в Каппелле, он провел семь лет на кладбище, в обществе скелетов, одетый в рубище и подвергая себя день и ночь строгому подвижничеству. Он читал проповеди в местной церкви, вызывая плач и раскаяние грешников. Потом он снова отправился путешествовать по всем святым местам, пробыл тридцать дней на горе в Анконе, двенадцать дней в монастыре святого Бернарда, поднимался с обнаженной головой на самые высокие горы, покрытые снегом. По возвращении на родину он возобновил свои проповеди в местной церкви, но нападки и преследования врагов вскоре заставили его бежать на остров Корсику; там он сделался апостолом с целью пройти всю Италию и написать своей кровью на воротах каждого города имя Пресвятой Девы. В качестве апостола же он вернулся на родину и объявил, что видел в густой листве деревьев звезду, от которой получил откровение. И, наконец, по внушению Вечного Отца, он принял великое имя Нового Мессии.

Он обходил теперь деревни, одетый в красную тунику и голубой плащ, с длинной бородой и отросшими волосами, развевавшимися по плечам. За ним следовали апостолы; это были люди, оставившие лопату и плуг, чтобы посвятить себя торжеству новой веры. В Панталеоне Донадио жил дух святого Матвея; в Антонио Секамильо жил дух святого Петра; в Джузеппе Скурти — дух Массимино; в Марии Кларе — дух святой Елизаветы. Винченцо ди Джиамбатиста представлял святого Архангела Михаила; он был посланником Мессии.

Все эти люди прежде возделывали поля и виноградники, жали хлеб, выжимали масло из оливков; все они водили скот на ярмарку и торговались с покупателями; все они были женаты, производили детей, и эти дети рождались, росли и умирали на их глазах; одним словом, все они жили обыкновенной жизнью обитателей деревни среди равных им людей. А теперь это были последователи Мессии, и те самые люди, которые за неделю до того ссорились с ними из-за меры зерна, глядели теперь на них, как на святых. Они преобразились, делили с Оресте его святость, и он наделял их милостью Божьей.

Все эти люди, кто на поле, кто дома, слышали голос и чувствовали, как в их греховную плоть вдруг вселился дух. В Джузеппе Коппа жил дух святого Иоанна, в Паскуале Базилико — дух святого Захария. Женщины тоже получали откровение. Одна женщина из Сенегалии, жена Августинона, портного из Каппелле, хотела дать Мессии доказательство своей горячей веры, повторив жертву Авраама, и зажгла сенник, на котором спали ее дети. Другие женщины тоже давали доказательства своей веры.

А избранник шел теперь по деревням в сопровождении апостолов и Марии. Толпы народа стекались к нему изо всех прибрежных и горных деревень. Каждое утро на заре, когда он появлялся на пороге дома, где он проводил ночь, его глазам представлялась огромная коленопреклоненная толпа, ожидавшая его. Стоя на пороге, он говорил святые слова, исповедовал верующих и причащал их кусками хлеба. Сам он охотнее всего питался цветами бузины или головками дикой спаржи, заправленными яйцами, иногда же ел кушанье, приготовленное из меда, орехов и миндаля, которое он называл манной в память манны пустыни.

Его чудеса были неисчислимы. Силой, заключавшейся в большом, указательном и среднем пальце, сложенных вместе и поднятых кверху, он освобождал бесноватых, исцелял больных, воскрешал мертвых. Когда кто-нибудь являлся к нему за советом, он не давал ему открыть рта и начинал сам перечислять ему имена всех его родных, определял его семейное положение, открывал самые сокровенные тайны. Он давал также сведения о душах умерших, указывал места, где спрятаны сокровища, своими треугольными образками выгонял печаль из сердец людей.

— Одним словом, Христос опять явился на землю, — закончил свой рассказ Кола ди Шампанья, и в голосе его звучала горячая вера. — Он должен прийти и сюда. Разве ты не видишь, как вырос хлеб на полях, как цветут оливки, как богаты виноградники.

Джиорджио спросил серьезным тоном, относясь с уважением к верованиям старика:

— А где он теперь?

— В Пиомба, — ответил старик.

И он указал на отдаленный берег за Ортоной. Джиорджио знал этот край, омываемый морем, и слова старика вызвали в его уме туманное видение плодородных земель, изборожденных извилистыми речками, в которых вода быстро бежала по гладким камушкам, под тенью дрожащих тополей.

После краткого молчания Кола продолжал:

— В Пиомба он одним словом остановил поезд на железной дороге. Мой сын видел это. Не правда ли, Кандия, Вито рассказывал это?

Кандия подтвердила его слова и стала приводить подробности этого чуда. Одетый в красную тунику, Мессия спокойно шел по полотну между рельсами навстречу приближавшемуся поезду.

Рассказывая о нем, и Кандия, и старик время от времени глядели в сторону далекого края, как будто видели уже там священную фигуру грядущего.

— Послушай! — прервала старика Ипполита, заставляя встрепенуться Джиорджио, углубившегося в созерцание внутреннего зрелища, вырисовывавшегося все шире и отчетливее в его уме. — Ты слышишь?

Она встала и в сопровождении Джиорджио подошла к парапету под акациями. Они стали прислушиваться.

— Это богомольцы идут к Мадонне в Казальбордино, — сказала Кандия.

В лунной тишине раздалось медленное, однообразное религиозное пение; мужские голоса чередовались с женскими через ровные промежутки времени. Первая половина хора пела басом, вторая пела припев более высоким голосом и невероятно тянула последние ноты. Пение напоминало приближавшуюся волну, которая то опускалась, то поднималась.

Толпа приближалась чрезвычайно быстро в сравнении с медленным темпом пения. Первые паломники уже появились на мосту у поворота дорожки.

— Вот они! — воскликнула Ипполита, взволнованная всем, что она видела и слышала. — Вот они! Как их много.

Они шли густой толпой. Контрастом между быстрой походкой и медленным ритмом пения они производили впечатление сказочных людей. Казалось, что они идут бессознательно, и их гонит вперед какая-то сверхъестественная сила, а голоса их переливались и продолжали звучать в освещенном пространстве, даже когда они отошли на значительное расстояние.

Да здравствует Мария!

Мария да здравствует!

Они прошли шумно, оставив после себя неприятный запах стада, прижимаясь друг к другу так плотно, что можно было разобрать в толпе только высокие крестообразные палки. Мужчины шли впереди, женщины, более многочисленные, сзади, увешанные блестящими образками под белыми вуалями.

Да здравствует Мария

И Тот, который создал Ее!

Вблизи их пение при каждом новом стихе напоминало громкие крики, постепенно затихавшие; в голосах этих людей ясно слышалась усталость, побеждаемая постоянным усилием двух запевал, по одному в каждой половине хора. Голоса этих запевал возвышались над другими не только в начале каждого стиха, но звучали громко и отчетливо среди всего хора в продолжение всего стиха или припева, указывая на чью-то более горячую веру, на существование двух возвышающихся над низменной толпой душ.

Джиорджио обратил внимание на эти два голоса и следил за ними по мере их удаления, пока они не затихли. И в нем зашевелилось чувство мистицизма, укоренившееся в туземном народе, от которого он сам происходил.

Паломники исчезли за холмом, потом опять появились на конце мыса при свете луны, потом опять исчезли. И пение их все затихало и затихало в ночной дали и, наконец, стало еле слышно, почти заглушаемое медленным и ровным шумом моря.

Ипполита неподвижно сидела у парапета, прислонившись к стволу акации, не желая нарушать религиозного настроения друга.

Самый яркий солнечный свет не мог открыть Джиорджио ничего нового после этого простого ночного пения. Все отдельные образы, недавние и давнишние, сливались теперь в его уме, образуя одну картину, шире и величественнее всякой действительности. Его земля и его народ являлись ему теперь в ином свете, вне времени; их сказочный и внушительный вид был полон таинственности; все было вечно и не имело имени. Посредине высилась огромная гора, покрытая вечным снегом. Печальное и постоянно меняющееся море омывало извилистые берега и покрытые оливковыми деревьями мысы. По широким, как реки, дорогам, окаймленным зеленеющей травой и усеянным камнями, спускались в долины огромные стада. Давно забытые в других местах религиозные обряды продолжали существовать в этой земле; символы давно исчезнувшей власти оставались в ней нетронутыми, обычаи первобытных, навсегда исчезнувших народов продолжали жить, передаваясь из поколения в поколение; богатые, странные и первобытные формы сохранялись в прежнем виде и свидетельствовали о благородстве и красоте прежней жизни. По дорогам проезжало множество возов с пшеницей; верующие ехали верхом на вьючных животных, с венками из колосьев на голове и приносили хлебные дары Богу, кладя их у ног священных статуй. Молодые девушки несли на головах корзины с зерном и вели за повод ослов, навьюченных более крупными корзинами, с пением направляясь в церковь для приношения даров Богу. Мужчины и дети, украшенные розами и розовыми ягодами, шли поклоняться Богу на скалу, где был виден след ноги Самсона. Светло-рыжий бык, покрытый красным покрывалом и откормленный в течение целого года на богатом пастбище, торжественно шагал между хоругвями и зажженными свечами. На быке сидел верхом ребенок. На пороге церкви бык сгибал колени, и толпа шумно приветствовала его; войдя в церковь, бык опорожнял желудок, а верующие видели в этой дымящейся массе доброе предзнаменование для земледелия. По праздникам прибрежное население украшало головы цветами ломоноса, а ночью каталось в лодках с пением и музыкой, держа в руках кудрявые ветки. Молодые девушки, исполняя данный обет, омывали руки, ноги и лицо в свежей росе на лугах. Всюду на горах и в долинах первые теплые лучи весеннего солнца приветствовались старинными гимнами, шумным хлопаньем в бубны, криками и танцами. По всей местности мужчины, женщины и дети искали только что проснувшихся после зимней спячки змей, хватали их живыми, обвивали себе ими шею и руки, чтобы предстать в таком виде перед Покровителем, который делал их неуязвимыми для ядовитых укусов. На залитых солнцем склонах холмов молодые земледельцы с запряженными в плуг быками состязались между собой в присутствии стариков в том, кто проведет самую прямую борозду от вершины холма до низу лежащей долины; а жюри присуждало премию победителю, и отец со слезами радости обнимал своего достойного сына. И во всех церемониях, во всех торжествах, во всех играх, при рождении, любви, свадьбах, похоронах, всегда присутствовал земледельческий элемент, всегда была представлена с уважением великая мать Земля, в чреве которой брали начало источники всех благ и счастья. После свадьбы к молодой являлись ее родственницы и приносили на голове корзины с зерном, а на зерне лежал хлеб и на хлебе — цветок; они входили по очереди и посыпали горстью этой пшеницы голову молодой. Когда у человека долго продолжалась предсмертная агония, два кровных родственника приносили к его постели плуг, который обладал способностью сокращать страдания, ускоряя смерть. Земледельческие продукты и орудия имели высокое значение и силу. Глубокое и постоянное чувство и потребность видеть во всем элемент сверхъестественности заставляли население вкладывать деятельную душу во все окружающее, то добрую, то злую, то благосклонную, то зловещую, принимавшую участие во всех делах и событиях, когда тайным, когда явным образом. Свежий лист, прилепленный к голой руке человека, обнаруживал любовь или нелюбовь к нему другого человека; горсть известки, брошенная на пороге двери, призывала обратно разлетевшихся голубей; проглоченное сердце ласточки делало человека мудрым. Таинственный элемент проникал таким образом во все события, окружал и влиял на всех живых существ, сверхъестественная жизнь царила над обыденной жизнью, подчиняла ее себе и создавала бесчисленное множество неразрушимых призраков, населявших поля и дома, заполнявших небеса, волновавших воды. Таинственность и ритм составляли два существенных элемента всякого культа и были рассеяны повсюду. Мужчины и женщины постоянно выражали свои чувства пением, сопровождая им все свои работы на открытом воздухе и дома, всякое рождение и смерть. У детской люльки и у гроба раздавались медленные старинные однообразные мелодии, такие же старинные, как народ, грустное настроение которого они выражали. Ровный ритм этих печальных и торжественных мелодий никогда не нарушался; они казались отрывками из гимнов, входивших в состав незапамятных религиозных служб и переживших разрушение какого-то великого мира из первобытных времен. Несмотря на свою малочисленность, они преобладали над новыми песнями, которые не могли ни вытеснить их, ни уменьшить их значения. Они передавались из поколения в поколение как духовное наследство, связанное с физическим организмом; и в каждом пробуждавшемся к жизни человеке они звучали как врожденный язык, которому голос придавал чувствительную форму. Подобно горам, долинам, рекам, подобно обычаям, порокам, качествам и верованиям, они составляли неразрывную часть со страной и народом и были бессмертны, как земля или кровь.

В эту страну, к этому народу шел теперь Новый Мессия, о жизни и чудесах которого рассказывал старый крестьянин. Кто он был? Наивный и бесхитростный аскет, подобно Симпличио, поклонявшийся солнцу? Или хитрый и жадный обманщик, старавшийся извлечь пользу из горячей веры народа? Кто был этот человек, который мог с берега реки волновать своим именем далекие и близкие массы народа, побуждать матерей покидать своих детей, вызывать неземные голоса и видения в самых грубых душах?

В уме Джиорджио вырисовывалась фигура Оресте в красной тунике, шагающего по берегу извилистой речки, в которой вода быстро бежала по гладким камушкам под тенью дрожащих тополей.

«Может быть, я найду свое спасение в этом неожиданном откровении, — думал Джиорджио. — Может быть, непосредственное сближение с народом, из которого я вышел, вернет мне прежнее спокойствие. Пуская корни в родной земле, я буду впитывать в себя чистый и могучий сок, который, может быть, выгонит из меня все неестественное и наносное, что я приобрел сознательно и бессознательно в общении с другими людьми. Я не ищу теперь истины, а стараюсь только вернуться к прежнему состоянию, выследить в себе характерные особенности своей расы, чтобы укрепить их и сделать как можно более интенсивными. Когда моя душа сольется с духом народа, она придет в равновесие. А именно этого мне теперь не хватает. Весь секрет равновесия для интеллигентного человека состоит в том, чтобы уметь возвысить инстинкты, потребности, стремления и основные чувства своей расы.

Вот кто мой настоящий враг, — думал Джиорджио, глядя на Ипполиту. — Пока она жива, пока я нахожусь под ее влиянием, она будет мешать мне ступить на порог, который виднеется предо мною. Как я могу вернуться к прежнему состоянию равновесия, если значительная часть моего существа находится во власти этой женщины? Напрасно я стремлюсь к новому миру, к новой жизни. Пока жива моя любовь к Ипполите, весь мир сосредоточен для меня в одном существе и жизнь заперта в узком кругу. Чтобы ожить, мне необходимо освободиться от любви, отделаться от своего врага…»

Однажды он представил себе Ипполиту мертвой. «Мертвая, она стала бы для меня предметом мысли, чистым идеалом. Ее бренное и несовершенное существование сменилось бы совершенным и неизменным; она навсегда покинула бы свою больную, слабую и сладострастную плоть. Разрушить, чтобы обладать — нет другого средства для того, кто ищет в любви абсолютное».

Ипполита вдруг сильно вздрогнула, точно от какого-то внутреннего толчка, и сказала с намеком на местное суеверие:

— Смерть прошла.

Она улыбнулась, но Джиорджио, пораженный странным совпадением, не мог удержаться от инстинктивного движения страха и удивления. «Разве она почувствовала мою мысль?»

В этот момент яростно залаяла собака. Оба вскочили на ноги.

— Кто это может быть? — спросила Ипполита с беспокойством.

Собака продолжала лаять, повернувшись в сторону оливковой рощи, туда, где начиналась тропинка. Кандия со стариком появились на пороге дома.

— Кто это может быть? — повторила Ипполита с беспокойством.

— Кто это может быть? — сказал старик, вглядываясь в светлую даль.

Из оливковой рощи до их слуха донеслись человеческие рыдания и жалобы и показалась темная фигура, которую Кандия сейчас же узнала.

— Либерата!

Мать несла на голове люльку, покрытую куском темной материи. Она шла, выпрямившись, не оборачиваясь, не сворачивая в сторону, угрюмая и безмолвная, напоминая зловещего лунатика, которого какая-то сила слепо гнала к неизвестной цели. А за нею шел человек с непокрытой головой, волнуясь, рыдая, умоляя ее, называя ее по имени, хлопая себя по бедрам или хватая себя за волосы с выражением полного отчаяния.

— Либерата, Либерата! Послушай, послушай! Вернись домой. О, Боже мой, Боже мой! — кричал он, рыдая, и бежал с глупым и несчастным видом за глухой женщиной. — Куда ты идешь? Что ты хочешь делать? Либерата, послушай же меня! О, Боже мой, Боже мой!

Он молил ее, чтобы она остановилась, но не дотрагивался до нее. Он протягивал к ней руки со страдальческим выражением лица, но не дотрагивался до нее, как будто какая-то таинственная сила не позволяла ему этого, делая Либерату неприкосновенной.

Кандия тоже не приблизилась к ней и не загородила ей дорогу.

— Что у вас, Джузеппе? Что случилось? — спросила она. Тот жестом показал, что она лишилась рассудка. В ушах Джиорджио и Ипполиты зазвучали причитания кумушек: «Она сошла с ума. Она онемела, синьора. Она уже три дня ничего не говорит. Она сошла с ума, она сошла с ума».

— Он умер? — снова спросила Кандия тихим голосом, указывая на покрытую люльку.

Джузеппе зарыдал еще громче. И в ушах Джиорджио и Ипполиты опять зазвучали голоса кумушек:

— Он перестал плакать. Бедное создание! Он спит? Он выглядит, как мертвый. Он перестал шевелиться. Он спит, он спит… он больше не страдает.

— Либерата! — закричала Кандия во все горло, желая заставить ее откликнуться. — Либерата! Куда ты идешь?

Но она тоже не дотронулась до нее и не загородила ей, дорогу.

Тогда все замолчали.

Мать продолжала идти, выпрямившись, не оборачиваясь, устремив вперед свои расширенные и сухие глаза и крепко зажав губы, точно на них лежала печать, точно она дала обет вечного молчания и даже перестала дышать. На голове ее качалась люлька, обратившаяся в гроб. Жалобный вой мужа становился монотонным, как песня.

Перейдя площадку, эта трагическая пара направилась по дорожке, где были еще свежи следы богомольцев и витал религиозный дух пропетого гимна.

У Джиорджио и Ипполиты сердце сжималось от ужаса и сострадания при виде фигуры убитой горем матери, удалявшейся в ночной дали в сторону костра безмолвных зарниц.

4

Инициатива длинных прогулок и исследования местности исходила теперь постоянно не от Ипполиты, но от Джиорджио. Осужденный «постоянно пассивно выносить течение жизни», он думал теперь, что идет ей навстречу, видит и понимает ее в реальной природе. С чисто искусственным любопытством он искал теперь того, что в действительности могло только затронуть его душу поверхностным образом, а отнюдь не проникнуть до ее глубины и взволновать ее. Он старался найти между разными предметами и своей душой несуществующую связь, старался расшевелить свое пассивное равнодушие, делавшее его столько времени чуждым всякому внешнему воздействию. Он употреблял все свои силы, чтобы найти что-нибудь общее между своим существом и окружающей природой, чтобы сблизиться с ней, как сын с матерью, и навеки остаться верным ей.

Но своеобразное чувство бодрости и оживления, явившееся у него в первые дни пребывания в Обители до приезда Ипполиты, не возвращалось теперь. Он не мог воскресить в своей душе чувства панического опьянения, охватившего его в первый день по приезде, когда ему казалось, что солнце светит в его сердце; не мог воскресить приятного впечатления грусти при первой одинокой прогулке и возвышенного наслаждения, которое доставляли ему пение Фаветты и запах осыпанного свежей росой дрока в чудное майское утро. Люди бросали на землю и на море трагическую тень. Нищета, болезни, сумасшествие, ужас и смерть в явном или скрытом виде процветали всюду, куда он ни глядел. Вихрь яркого фанатизма проносился по стране с одного конца на другой. Днем и ночью, вблизи и вдалеке раздавались монотонные и бесконечные священные гимны. Народ ждал Мессию, и красные цветы мака на хлебных полях служили напоминанием о его красной тунике.

Вера накладывала свою печать на все местные растения. Христианские легенды обвивали стволы деревьев, цвели на их ветвях. В подоле Божьей Матери, спасавшейся от преследований фарисеев, младенец Иисус обращался в обильную пшеницу. Спрятавшись в квашню, Он заставлял тесто подниматься и делал его неистощимым. Над сухим колючим лупинусом, изранившим нежные ноги Пресвятой Девы, тяготело проклятие, но лен был благословенным растением, потому что ослепил фарисеев. Оливковое дерево — тоже благословенным, потому что оно дало Святому Семейству приют в своем стволе, открытом в виде хижины, и освещало его своим чистым маслом. Одинаковая благодать распространялась и на можжевельник, и на остролистник, защищавшие в древности Божественного Младенца, и на лавровое дерево, бывшее продуктом почвы, политой водой, послужившей для омовения Сына Божия.

Как мог Джиорджио избежать обаяния мистического духа, царившего во всем окружающем и обращавшего внешние предметы в эмблемы другой жизни?

«О, если бы я имел настоящую веру, ту веру, которая позволяла святой Терезе действительно видеть Бога при причастии», — думал Джиорджио, чувствуя, что в этой обстановке сильнее развивается его наклонность к мистицизму. И это было не смутное и мимолетное желание, но глубокое и пылкое стремление всей его души и тревожное чувство, волновавшее все элементы его существа; он понимал, что находится перед тайной своего несчастья и слабости. Подобно Димитрию Ауриспа, он был аскет, не верующий в Бога.

Он вспомнил тихого и задумчивого человека с мужественным, но грустным лицом; прядка седых волос, начинавшихся над серединой лба, придавала его лицу какое-то странное выражение.

Димитрий был его настоящим отцом, и по странному совпадению имен казалось, что их духовная близость была освещена словами, написанными на великолепной дарохранительнице, пожертвованной их предками и хранившейся в соборе в Гуардиагреле.

Ego Demetrius Aurispa et unicus Georgius filius meus donamus istud Tabernaculum Ecclesiae S. M. de Guardia quod factum est per manus abbastis Ioannis Castorii de Guardia archipresbyteri ad usum Eucharistiae.

Nicolaus Andrae de Guardia me fecit A. D. MCCCXIII.

Действительно, оба они были умственно и нравственно разбитые люди; оба унаследовали мистический склад ума рода Ауриспа; у обоих была религиозная душа, склонная жить в лесу символов или в чисто отвлеченном мире; оба любили обряды латинской церкви, духовную музыку, запах ладана, все наиболее сильные и нежные чувственные проявления религиозного культа. Но оба потеряли веру в Бога и преклонялись перед алтарем, покинутым Богом.

Причиной их несчастья была, значит, склонность к метафизическому мышлению, которой неумолимые сомнения мешали успокоиться на лоне Божьем. Не будучи в состоянии по своей природе выдерживать борьбу за существование, они оба поняли необходимость отшельничества. Но как может изгнанник жизни переносить уединение кельи, где не достает печати Вечного Бога? Уединение служит лучшим доказательством либо покорности, либо возвышенной силы души, так как доступно людям либо при условии полного отречения от мира и горячей веры в Бога, либо при условии, что сильная душа служит несокрушимым центром целого мира.

Один из них, очевидно, почувствовал неожиданно, что его острые страдания начинают превосходить выносливость его органов, и решил преобразиться с помощью смерти в более возвышенное существо, бросившись в объятия великой тайны, откуда он глядел на оставшегося наследника нетленными глазами.

— Ego Demetrius Aurispa et unicus Georgius filius meus…

И наследник понимал теперь вполне ясно, что ему ни в каком случае не удастся достигнуть идеала полной жизни, мелькнувшего перед ним под высоким дубом в то время, как он ел кусок свежего хлеба, отломленный молодой и веселой женщиной. Он понимал, что его умственные и нравственные способности были слишком неуравновешены, чтобы он когда-нибудь смог управлять ими. Он понимал, наконец, что вместо того, чтобы стараться овладеть собой, он должен был отказаться от самого себя, а в этом отношении ему оставались только два пути: либо последовать примеру Димитрия, либо отдаться Богу.

Второй путь прельщал его. Обсуждая его мысленно, он не принимал во внимание непосредственных преград и препятствии к его осуществлению в силу своего непобедимого стремления обдумывать иллюзии в мельчайших подробностях и жить ими в течение некоторого времени. Разве в этой стране он не чувствовал пылкой веры живее самого солнечного сияния? Разве в его жилах не текла чисто христианская кровь? Разве аскетический идеал не процветал в его роде, начиная с благородного жертвователя Димитрия и кончая жалким созданием Джиокондою? Почему этот идеал не мог возродиться в нем, достигнуть высшей степени развития и слияния человека с Богом? Все было готово в нем к этому событию. Он обладал всеми качествами аскета: созерцательным умом, склонностью к аллегории и символам, способностью к отвлеченному мышлению, развитой чувствительности в отношении к зрительному и слуховому внушению, органической склонностью к галлюцинациям. Ему недоставало только одного крупного элемента, который, может быть, и существовал в нем, но находился в состоянии усыпления: это была вера, древняя вера его народа, та, которая спускалась с гор и пела хвалы Богу на берегу моря.

Но как он мог пробудить ее? Как воскресить ее? Никакие усилия не могли помочь ему в этом отношении. Он должен был ожидать внезапной искры, внезапного толчка. Он должен был, может быть, увидеть для этого Божественный свет и услышать голос, подобно последователям Оресте, среди поля, у поворота тропинки.

Он вспомнил также свою мечту об Орвието, и в его уме вырисовывалась картина города гвельфов: окна были закрыты; в темных переулках росла трава; одинокий капуцин переходил площадь; перед больницей останавливалась черная закрытая карета, дряхлый служитель появлялся у дверцы и из кареты выходил епископ. Башня выделялась на сером дождливом небе, медленно били часы, и вдруг в конце улицы являлось чудо: собор! Ведь он мечтал однажды найти приют на вершине этой песчаной горы, украшенной монастырями. Сколько раз он искренно стремился к этому миру и тишине! В его душе шевелились мечты, возбужденные в нем женской красотой в теплый и пасмурный апрельский день. «Как хорошо было бы приехать сюда с подругой или лучше с подругой, любящей меня, как сестра, и глубоко набожной, и прожить здесь долго… Проводить долгие часы в соборе, перед ним и около него, собирать розы в садах монастырей, есть варенье у монахинь… много любить и спать на мягкой девственной постели, под белым пологом…»

И опять Джиорджио почувствовал стремление к мраку, тишине и мирному уединению, где могли процветать нежные цветы, возвышенные мысли и чувственные удовольствия. Яркий свет солнца, заливавший все эти редкие и отчетливые линии, казался ему почти дерзким. И подобно тому, как картина журчащего ручья не выходит из головы человека, которого мучает жажда, так перед глазами Джиорджио постоянно витало видение свежего и торжественного мрака латинской церкви.

До обители не долетали звуки колокольного звона; изредка только приносились ветром слабые волны звуков. Местная церковь тоже была далека и не славилась искусством, красотой и древними традициями, а Джиорджио нуждался именно в близком и достойном приюте, где его эстетический мистицизм мог бы процветать, как видения Данте в мраморной урне, созданной художником Лука Синьорелли.

— Не переменить ли нам место? — сказал Джиорджио Ипполите. — Помнишь наши мечтания об Орвието?

— Ах, этот город с монастырями? — воскликнула она. — Тот самый, куда ты не хотел везти меня?

— Я хочу увезти тебя далеко, в одно аббатство, заброшенное и еще более уединенное, чем наша Обитель, красивое, как собор, и полное древнейших воспоминаний; там есть огромный канделябр из белого мрамора, редкостное произведение искусства, созданное художником без имени… С этого канделябра в тишине храма ты будешь освещать своим лицом мечтания моей души.

Эта лирическая фраза вызвала у него самого улыбку; тем не менее он увлекался созерцанием красивого образа, вызванного этими словами. А на Ипполиту с ее наивным эгоизмом и упорным животным чувством, составляющим основу существа каждой женщины, ничто не действовало так обаятельно, как эта мимолетная поэзия. Она была счастлива, когда могла явиться в глазах возлюбленного в идеальном свете, как в первый вечер в голубом полумраке, или в уединенной церкви, окутанная духовной музыкой и запахом ладана и фиалок, или на дикой тропинке, усеянной цветами дрока.

Она спросила своим звонким голосом:

— Когда же мы поедем?

— Хочешь завтра?

— Хочу.

— Смотри, если ты попадешь туда, то не сможешь выйти…

— Что же такого? Я буду глядеть на тебя.

— Ты будешь гореть на канделябре и сгорать, как свеча.

— Я буду освещать тебя.

— Ты будешь освещать также мои похороны…

Он произносил эти фразы вполне непринужденно, но его ум работал тем временем над мистической мечтой. После долгих лет заблуждений, проведенных в пропасти сладострастия, к нему вернулось раскаяние. Познав в теле своей возлюбленной все тайны, к которым стремилось все его существо, Джиорджио молил теперь Милосердного Бога о прощении за свою невыносимо печальную чувственную любовь:

— Боже, прости мне все мои увлечения и теперешние мучения! Сделай, о Боже, чтобы я мог принести жертву во Имя Твое! — И он бежал в сопровождении своей возлюбленной и искал спасения. И вот на границе спасения совершилось чудо: нечистая женщина, совратительница, его неуловимый враг, Роза Ада, внезапно освобождалась от греха, становилась чистой, чтобы следовать за другом к алтарю, и освещала священный мрак храма. На высоком мраморном канделябре, где в течение многих веков не горели свечи, образ Ипполиты светился теперь в неугасимом и тихом пламени ее любви.

— Слышишь, это опять богомольцы! — прервала его мечты Ипполита и стала прислушиваться к пению. — Завтра годовой праздник в Казальбордино.

Утром и вечером, днем и ночью местность оглашалась религиозным пением. Народ валил толпами и под палящими лучами солнца, и при свете луны. Все стремились к одной и той же цели, воспевали одно и то же имя и были охвачены одной и той же страстью; вид их был жалок и ужасен; они шли не останавливаясь, оставляя на дороге больных и умирающих, преодолевая все встречавшиеся препятствия, чтобы достигнуть того места, где они ожидали исцеления своих страданий, осуществления всех своих надежд. Они шли и шли без передышки, увлажняя потом свои собственные следы на глубокой пыли.

Какая огромная сила у этого простого образа, раз она поднимала и привлекала к себе все эти тяжелые народные массы! Около четырех веков тому назад одному семидесятилетнему старику в опустошенной градом равнине явилась сострадательная Божья Матерь на вершине дерева, и с этого времени каждую годовщину видения горцы и прибрежные жители стекались в священное место молить Богородицу, чтобы она сжалилась над их страданиями.

Ипполита знала эту легенду от Кандии и уже несколько дней лелеяла набожную мечту посетить святое место. Сильная любовь и привычка к чувственному наслаждению подавили в ней религиозный дух, но будучи римлянкою по происхождению и даже родившись в Трастевере (один из центральных кварталов Рима. — Прим. перев.), выросши в буржуазной семье, где в силу незапамятных традиций ключи сознания находятся всегда в руках священника, Ипполита была убежденной католичкой, любившей обрядную сторону церкви, и испытывала периодические приступы горячей веры в Бога.

— Почему бы и нам не съездить в Казальбордино? — сказала она. — Завтра там годовой праздник. Поедем. Тебе это будет интересно. Мы возьмем с собой и старика.

Джиорджио согласился. Желание Ипполиты совпадало с его желанием. Он находил необходимым последовать за этим глубоким течением, смешаться с этой дикой массой народа, испытать материальное общение с низшим слоем своей расы, в котором первобытный характер остался, быть может, в нетронутом виде.

— Завтра утром мы поедем, — добавил он, побуждаемый каким-то тревожным чувством при звуках приближавшегося пения.

Ипполита стала рассказывать со слов Кандии некоторые ужасные поступки, совершаемые богомольцами в силу обета. Она вся дрожала от ужаса. И по мере того как пение становилось громче, оба чувствовали, что на них надвигается что-то трагическое.

Они стояли на склоне холма. Луна поднималась на небосклоне. Свежая сырость окутывала богатую растительность, носившую еще следы дневного ливня. Все деревья были осыпаны каплями дождя, и эти мириады алмазных слез блестели при свете луны, совершенно изменяя внешний вид леса. Джиорджио нечаянно толкнул ствол дерева, и блестящие капли упали на Ипполиту и замочили ее. Она слегка вскрикнула, но сейчас же засмеялась.

— Ах, изменник! — прошептала она, воображая, что Джиорджио нарочно окатил ее дождем, и стала мстить ему.

Под их усилиями деревья и кусты с сильным шумом освобождались от своих жидких алмазов, а смех Ипполиты звонко звучал на склоне холма. Джиорджио смеялся ей в ответ, сразу забыв свои фантазии и отдаваясь всей душой этому увлечению молодости. Ночная свежесть, пропитанная благоуханием земли, действовала на него живительным образом. Он старался первым добежать до дерева с наиболее влажной вершиной, а Ипполита в свою очередь старалась опередить его и смелыми, уверенными шагами бежала вниз по скользкому склону. Большей частью они добегали до ствола одновременно и трясли его, стоя вместе под дождем. В подвижной тени листвы глаза и зубы Ипполиты сверкали необычайной белизной, и мельчайшие, бриллиантовые брызги блестели на нежном пушке ее висков, на щеках, на губах, даже на ресницах, и дрожали, когда она смеялась.

— Ах, колдунья! — воскликнул Джиорджио, выпуская из рук ствол дерева и схватывая в свои объятия женщину, которая казалась ему опять на редкость красивой при таинственном свете луны.

И он стал целовать ее лицо, свежее и влажное, как только что снятый с ветви плод.

— На тебе, получай, получай!

Он крепко прижимался губами к ее щекам, глазам, вискам, шее и не мог насытиться, точно это тело представляло для него прелесть новизны. Она же под его поцелуями впадала в какое-то сознание экстаза; это случалось с ней каждый раз, как она видела, что Джиорджио действительно упивается ее любовью. И она, в свою очередь, старалась как бы вызвать из глубины своего существа самое нежное и сильное дыхание любви, чтобы довести его упоение до крайнего предела.

— На, получай!

И он остановился, достигнув крайнего предела упоения и не надеясь на что-нибудь более приятное.

Они молча взялись за руки и пошли домой; сбившись с тропинки из-за своей безумной беготни, они шли теперь напрямик по полям. Волнение и неожиданный подъем духа улеглись, и они чувствовали теперь усталость и безграничную печаль. Джиорджио молчал в задумчивости. Таким образом жизнь внезапно как бы скрытым во мраке движением предложила ему новое наслаждение, новое ощущение, реальное и глубокое, в конце беспокойного дня, прожитого в царстве витающих призраков! «Но была ли это действительно жизнь? Может быть, это были одни мечты? Но ведь они в тесной зависимости между собой, — подумал Джиорджио. — Где жизнь, там и мечты, а где мечты, там и жизнь».

— Погляди-ка! — прервала его Ипполита, вздрагивая от удивления.

Джиорджио показалось, что в представшем перед его глазами зрелище выражалась не высказанная им мысль.

Перед ним расстилались залитые лунным светом виноградники. Виноградные лозы вились по палкам, и влажные ветви с прозрачными листьями, в которых тончайшие жилки составляли целую нежную сеть, были совершенно неподвижны и казались не имеющими никакой связи с окружающим миром, стеклянными, хрупкими, неземными творениями; они производили впечатление последних видимых обломков волшебно-аллегорического мира в том виде, как он представляется мистически настроенному воображению.

И внезапно в памяти Джиорджио мелькнули слова из Песни Песней: Vinea mea coram me est.

5

С самого рассвета на станцию в Казальбордино поезда привозили через короткие промежутки времени огромные толпы народа. Все это были люди, приехавшие из мелких ближайших городов, или паломники из более отдаленных местностей, которые не хотели или не могли совершить дальний путь пешком. Они поспешно выскакивали из вагонов, толпились у дверей и решеток, кричали и жестикулировали, толкаясь и бранясь, чтобы занять место на телегах и в экипажах среди щелканья бичей и звона колокольчиков; некоторые вытягивались в длинную вереницу и шли за распятием по пыльной дороге, с пением гимна.

Джиорджио и Ипполите надоело ждать, пока рассеется толпа, и они инстинктивно устремили взоры на море. Конопляное поле тихо волновалось на голубом фоне воды. Паруса сверкали белизной на чистом горизонте.

— Хватит ли у тебя мужества? — спросил Джиорджио свою спутницу. — Я боюсь, что ты очень устанешь здесь.

— Не бойся, — ответила она. — Я сильна и, кроме того, надо же немного пострадать, чтобы заслужить милость…

— А ты разве будешь просить о милости? — спросил он, улыбаясь.

— Об одной только.

— Но разве мы не совершаем смертного греха?

— Это правда.

— Ну, так как же?

— Я все-таки буду просить о милости.

Они взяли с собой старого Кола, потому что он знал местность и обычай и мог служить им проводником. Когда проход стал свободным, они вышли и сели в коляску; лошади, разукрашенные перьями, точно берберийские, помчались галопом, громко звеня колокольчиками. К шляпам кучеров были приколоты павлиньи перья; воздух оглашался громким щелканьем кнутов и хриплыми криками возниц.

— Сколько нам езды до церкви? — спросила старика Ипполита, которую мучили нетерпение и непонятное беспокойство, точно она ожидала в этот день какого-то события.

— Меньше получаса, — ответил старик.

— А что, церковь старая?

— Нет, синьора, она выстроена на моей памяти. Пятьдесят лет тому назад здесь была только часовенка.

Он вытащил из кармана сложенный лист бумаги, развернул его и подал Джиорджио.

— Прочти. Здесь написана история.

На листе было написано священное изображение Божьей Матери, окруженной сонмом ангелов, над оливковым деревом, а у подножия ствола стоял на коленях старик. Этого старика звали Александр Муцио. Под изображением была написана легенда. Под вечер дня 10-го июня, в год Господа Бога нашего 1527, в день Святой Троицы ураган налетел на землю в Казальбордино и разрушил виноградники, хлебные поля и оливковые рощи. На следующее утро семидесятилетний старик из Поллутри Александр Муцио, у которого было хлебное поле в Пиано-дель-Лаго, отправился поглядеть на него. Сердце его сжималось при виде опустошенной земли, но тем не менее он с глубокой покорностью восхвалял справедливость Божью. Он шел, перебирая четки и, дойдя до границы долины, услышал звон колокола, призывающий к обедне. Он сейчас же встал на колени и стал горячо молиться; и вот во время молитвы он увидел, что вокруг него засиял свет, ярче солнечного, и в этом свете ему явилась Сострадательная Божья Матерь в голубом одеянии и сказала нежным голосом: — Ступай и скажи всем; раскаяние будет вознаграждено. Пусть здесь воздвигнут храм, и я распространю на него свою благодать. Ступай на свое поле и увидишь хлеб нетронутым. — И она исчезла с сонмом ангелов. Старик встал, отправился на свое поле и нашел хлеб нетронутым. Оттуда он побежал в Поллутри, явился к священнику Мариано д'Иддоне и рассказал ему чудо. Эта весть мигом распространилась по всей земле в Казальбордино. Весь народ сбежался к святому месту, увидел сухую почву вокруг дерева и цветущее колыхающееся хлебное поле, убедился в том, что совершилось чудо, и стал проливать слезы раскаяния и умиления.

Вскоре после этого викарий из Аробоны положил первый камень часовни. Ее строили Джеронимо да Джернимо и Джиованни Фаталоне из Казале. На алтаре был поставлен образ Божьей Матери с поклоняющимся ей Александром.

Это была самая простая и обыкновенная легенда, похожая на другие и основанная на чуде. После этой первой благодати именем Пресвятой Девы Марии суда спасались на море от бури, поля — от града, прохожие — от грабителей, больные — от смерти. Среди измученного народа образ Божьей Матери был источником вечной благодати.

— Эта Божья Матерь творит чудеса больше всех на свете, — сказал Кола ди Шампанья, целуя священный листик бумаги, прежде чем спрятать его. — Говорят, что теперь в нашем королевстве появилась новая Божья Матерь, но будь уверен, что наша превзойдет ее! Наша всегда идет впереди всех…

В его голосе и во всех его движениях ясно проглядывал партийный фанатизм, зажигающий кровь всех идолопоклонников и толкающий иногда народ в стране Абруццких гор на жестокие войны за первенство того или другого идола. Старик, подобно всем своим товарищам по вере, не понимал верховного существа без кумира, но видел в кумире и поклонялся в нем живому небесному существу. Образ на алтаре жил, как создание из плоти и крови: он дышал, улыбался, опускал и поднимал веки, кивал головой, делал движения рукой. Повсюду священные статуи, деревянные, восковые, бронзовые, серебряные жили полной жизнью. Когда они старились, ломались или разрушались от ветхости, то не уступали места новым статуям без резких проявлений гнева. Однажды обломок статуи, ставший неузнаваемым и попавший в дрова, обрызгал живой кровью рубивший его топор и произнес слова угрозы. Другой обломок, попавший в кадку с помоями, проявлял свой божественный дух, воспроизведя в воде призрак цельной фигуры в первоначальном виде, к которой он принадлежал…

— Эй, Алиджи! — окликнул старик одного пешехода, который двигался с трудом на краю дороги в удушливой пыли. — Эй, ты!

И, обращаясь к своим гостям, он сказал заискивающим тоном:

— Это добрый христианин из наших краев. Он идет дать обет Богородице. Он только что перенес тяжелую болезнь. Погляди, как ему трудно двигаться. Синьора, позволь ему сесть к нам на козлы.

— Да, да, конечно. Остановитесь, остановитесь, — воскликнула Ипполита растроганным тоном.

Коляска остановилась.

— Алиджи, беги скорее сюда! Господа сжалились над тобой и позволяют тебе сесть к ним на козлы.

Добрый христианин подошел к ним. Он тяжело дышал, опираясь на свою крестообразную палку, весь в пыли и в поту и отупев от жары. Рыжая борода в виде ожерелья обрамляла до самых ушей его лицо, покрытое веснушками; прядки рыжих волос, слипшихся от пота, выбивались из-под его шляпы на лбу и на висках; впавшие, выцветшие глаза, расположенные очень близко один от другого, напоминали глаза человека, страдающего частыми судорогами.

— Благодарю вас, — сказал он хриплым голосом, с трудом переводя дыхание. — Да наградит вас за это Господь! Да благословит вас Божья Матерь! Но я не могу сесть к вам.

Он держал в левой руке что-то завернутое в белый носовой платок.

— Что ты несешь? — спросил его старик. — Покажи-ка. Тот развернул платок и показал восковую ногу, бледную, как мертвое тело; на ней была нарисована фиолетовая рана. От жары она размякла и стала блестящей, точно от испарины.

— Разве ты не видишь, что она тает?

И старый Кола протянул руку, чтобы пощупать ее.

— Она совсем мягкая. Если ты пойдешь завтра пешком, то она растает у тебя по дороге.

Но Алиджи повторил:

— Я не могу сесть к вам. Я дал обет идти пешком.

И он стал с беспокойством разглядывать ногу, подняв ее на высоту своих косивших глаз.

На этой огненной дороге, среди всей этой пыли, под палящими лучами яркого солнца ничего не могло быть печальнее изможденного человека с бледным предметом, отвратительным, как ампутированная нога, который должен был запечатлеть воспоминание об ужасной ране на стенах церкви, увешанных безмолвными и неподвижными изображениями стольких страданий, рассеянных в течение долгих веков в бедной человеческой плоти.

— Вперед!

Лошади тронулись.

Оставив за собой низенькие холмы, дорога шла теперь по богатой равнине, покрытой полями с почти зрелым хлебом. Кола рассказывал со своей обычной старческой болтливостью некоторые эпизоды из болезни Алиджи; он рассказывал об ужасной роковой язве, исцеленной прикосновением Божьей Матери. С обеих сторон дороги чудные колосья переросли в живые изгороди, напоминая красивую, слишком полную чашу.

— А вот и церковь! — воскликнула Ипполита, указывая на здание из красного кирпича, возвышавшееся посреди запруженного народом луга.

Через несколько минут коляска подъехала к толпе.

6

Это было поразительное и ужасное зрелище, неслыханное и невиданное скопление вещей и народа, состоящее из таких странных, кричащих и разнообразных элементов, что оно превосходило самые невероятные картины, рисуемые кошмаром. Все унижения и страдания вечного раба, все гадкие пороки, все ужасы; все страдания и уродства крещеной плоти, все слезы раскаяния и смех обжор; безумие, жадность, хитрость, распутство, обман, идиотизм, страх, смертельная усталость, окаменевшее равнодушие, безмолвное отчаяние; священные песни, завыванье бесноватых, крики акробатов, звон колоколов, звуки труб, стоны, мычанье коров, ржанье лошадей; треск огня под котелками, кучи фруктов и сластей, ларьки с домашней утварью, материями, оружием, украшениями, четками; грязные пляски уличных танцовщиц, конвульсии эпилептиков, свалки дерущихся, бегство воров, преследуемых в толпе; весь цвет разврата, вынесенный из грязнейших закоулков отдаленных городов и вылитый на невежественную и растерянную толпу; целые облака безжалостных паразитов, напоминающих рой слепней, кружащихся над стадом, густая толпа народа, неспособная защищаться от них; всевозможные низменные искушения для грубых аппетитов, все виды обмана, простоты и глупости, все гадости и безобразия, проявляемые совершенно скрыто; одним словом — всевозможные элементы были собраны тут и кипели, и кишели вокруг дома Божьей Матери.

Этот дом был массивным зданием грубой архитектуры из красного кирпича без штукатурки и без всяких украшений. У внешних стен, около колонн портиков, торговцы священными предметами воздвигли свои навесы и прилавки и торговали. Вблизи высились конические бараки акробатов, украшенные огромными картинами с изображением кровавых битв и трапез людоедов. Мужчины с косыми взглядами и неопрятной подозрительной внешностью трубили и кричали у входов. Нахальные женщины с огромными ногами, вспухшим животом и отвисшей грудью, плохо прикрытые грязными трико и блестящими тряпками, расписывали на грубом языке чудеса, скрытые за красной занавеской позади них. Одна из этих растрепанных продажных баб, казавшаяся дочерью карлика и свиньи, кормила из своего слюнявого рта гадкую обезьяну, а рядом с нею клоун, намазанный мукой и кармином, с остервенением тряс оглушающий колокольчик.

Богомольцы являлись длинными вереницами, неся распятие и распевая гимны. Женщины держали друг друга за край платья и шли в полном экстазе и отупении, с расширенными и устремленными вперед глазами. Женщины из Труньо были одеты в ярко-красные с мелкими складками суконные платья, застегнутые на спине и подпоясанные пестрыми кушаками, образовавшими сзади настоящие горбы. Они шли согнувшись, усталой походкой, с трудом передвигая растопыренные ноги в тяжелых, как свинец, туфлях и напоминая каких-то странных горбатых животных. У некоторых женщин были зобы, и золотые ожерелья блестели на их шее под этими красными сухими опухолями.

Да здравствует Мария!

Над толпой возвышались ясновидящие, сидевшие в узких высоких ложах, одна против другой. Лица их были завязаны, оставляя открытым только неутомимый рот, из которого постоянно текла слюна. Они говорили нараспев, возвышая и понижая голос, отбивая такт движениями головы. Время от времени они с легким свистом втягивали внутрь накоплявшуюся слюну. Одна из них кричала, поднимая руку с засаленной игральной картой:

— Вот якорь доброй надежды!

Другая, с огромным ртом, в котором мелькал изредка покрытый какой-то желтой массой язык между испорченными зубами, сидела, нагнувшись к слушателям, и держала на коленях огромные руки с вспухшими венами; в подоле ее лежала куча медных монет. Окружающая публика внимательно слушала ее, стараясь не пропустить ни одного слова, не шевелясь и только изредка смачивая языком сухие губы.

Да здравствует Мария!

Новые толпы богомольцев являлись, проходили и исчезали. Там и сям, в тени бараков, под огромными голубыми зонтиками или прямо под палящими лучами солнца старухи спали от усталости, сидя с опущенной на руки головой на высушенной солнцем траве. Другие молча сидели в кругу, вытянув ноги на земле, и с трудом жевали хлеб и овощи, не оглядываясь по сторонам и относясь вполне безучастно к окружавшей их жизни; по их желтоватой, морщинистой, как панцирь черепахи, шее видно было, с каким усилием они глотали слишком крупные куски.

Некоторые женщины были покрыты ранами, корками, шрамами; некоторые были без зубов, без ресниц, без волос; они не спали и не ели, а сидели неподвижно и с покорным видом, точно ожидали смерти, а над ними кружились, как над падалью, густым роем назойливые насекомые.

Но в трактирах, под накаленными солнцем навесами, вокруг врытых в землю и украшенных зеленью столбов толпились люди, с огромным трудом накопившие маленькие сбережения, чтобы прийти помолиться Богородице и удовлетворить свой огромный аппетит, назревавший постепенно среди скудных трапез и утомительного труда и дошедший до обжорства. Снаружи были видны их наклонившиеся над чашками лица, движения их скрипящих челюстей, руки, разрывающие кушанье, их грубые фигуры, трудящиеся над непривычной пищей. Большие котлы с какой-то фиолетовой мякотью дымились в круглых дырках, обращенных в очаги, привлекая к себе публику. Худая девушка с покрытым зеленоватой бледностью лицом предлагала сыр в виде маленьких фигурок лошадей, птиц и цветов. Один человек с лоснящимся и гладким, как у женщины, лицом, с золотыми серьгами в ушах и с руками, окрашенными анилиновой краской, предлагал мороженое, которое производило впечатление яда.

Да здравствует Мария!

Новые богомольцы прибывали и проходили. Постоянно обновлявшееся течение народа не прекращалось в пестрой, волнующейся толпе; один и тот же напев неизменно раздавался в хаосе звуков. Понемногу ухо стало различать только имя Марии на неясном фоне различных звуков. Гимн заглушал шум. Живые и неутихавшие волны били в стены церкви, накалившиеся на солнце.

Да здравствует Мария!

Мария да здравствует!

В течение нескольких минут Джиорджио и Ипполита растерянно и с удивлением глядели на огромную толпу народа, издававшую отвратительный запах; там и сям мелькали накрашенные лица актрис и завязанные лица ясновидящих. Отвращение сдавливало горло и побуждало бежать прочь, но невиданное зрелище привязывало к толпе и толкало туда, где нищета, жестокость, невежество и обман проявлялись более резко, где крики раздавались громче, где слезы лились обильнее.

— Пойдем поближе к церкви, — сказала Ипполита, заражаясь, по-видимому, пламенем безумия от фанатичной толпы, волновавшейся все больше по мере того, как солнце пекло головы.

— А у тебя хватит на это сил? — спросил Джиорджио, беря ее за руки. — Не хочешь ли уйти отсюда? Мы найдем где-нибудь место для отдыха. Я боюсь, что тебе сделается дурно. Не уйти ли нам отсюда?

— Нет, нет, я сильна, я выдержу. Пойдем поближе к церкви, войдем в церковь. Видишь, все идут туда. Слышишь, как они кричат!

Видно было, что она плохо себя чувствует. Губы ее были искривлены, мускулы лица сокращены, и она теребила пальцами руку Джиорджио, не сводя, однако, глаз с дверей Церкви, окутанной голубоватой дымкой, в которой мелькали время от времени огоньки свечей.

— Слышишь, как там кричат!

Ипполита колебалась. Судя по крикам, можно было подуть, что там происходит драка, что мужчины и женщины душат друг друга или борются в кипящей крови.

— Они молят Божью Матерь о ниспослании им милости, — сказал Кола.

Он не отходил от своих гостей ни на шаг, стараясь все время расчистить им путь в толпе, чтобы им было удобнее продвигаться вперед.

— Хотите пойти туда? — спросил он. Ипполита окончательно решилась.

— Пойдемте, пойдемте.

Старик пошел вперед по направлению к портику, все время работая локтями. Ипполита еле касалась земли, опираясь на Джиорджио, который напрягал все свои силы, чтобы поддерживать и ее и себя. Какой-то старый нищий шел за ними следом и жалобным тоном просил у них милостыню, протягивая руку и иногда даже дотрагиваясь до них. Они видели только эту старческую руку, обезображенную опухолями суставов, не то желтую, не то синеватую, с длинными фиолетовыми ногтями и облупившейся между пальцами кожей; эта рука напоминала руку старой и дряхлой обезьяны.

Они добрались наконец до портика и прислонились к одной из колонн вблизи прилавка торговца четками.

Богомольцы бродили вокруг церкви, ожидая своей очереди войти в нее. Они ходили и ходили без передышки с непокрытой головой, следуя за распятиями и не прекращая пения ни на минуту.

У каждой группы богомольцев было свое распятие и свой вожак. Вожаком всегда был крепкий и сильный человек, постоянно ободрявший своих товарищей воплями и движениями сумасшедшего, толкая в спину отставших, таща вперед утомленных стариков, ругая женщин, которые прерывали на минуту пение, чтобы передохнуть немного. Смуглый великан с пламенными глазами под прядкой черных волос тащил на веревках трех женщин. Одна женщина шла одетая в мешок, из которого торчали только голова и руки. Другая, худая и высокая, с мертвенно-бледным лицом и беловатыми глазами, шла молча и безучастно; на груди ее красовалась красная повязка, точно она была смертельно ранена в грудь; время от времени она шаталась, точно не могла стоять на ногах и готова была упасть. Еще одна, худощавая и со злым выражением лица, настоящее воплощение деревенской фурии, с костлявыми бедрами, обернутыми в багровый плащ, с блестящей вышивкой на груди, потрясала в воздухе черным распятием, ведя за собой и ободряя своих товарищей. Еще одна несла на голове люльку, покрытую черной тряпкой, как Либерата в роковую ночь.

Да здравствует Мария!

Они шли и шли без передышки, ускоряя шаги, возвышая голос и все более возбуждаясь от воплей и жестов исступленных. Незамужние женщины с редкими, распущенными по плечам и намазанными оливковым маслом волосами и почти лысыми макушками голов, с идиотским, чисто бараньим выражением лица, шли длинной вереницей; каждая из них держалась за плечо подруги, с грустным видом, потупив глаза в землю; это были несчастные создания, не знавшие радостей материнства. Четыре человека несли что-то вроде гроба, в котором лежал страшно полный паралитик с безжизненно висевшими руками; отчаянная подагра сделала их узловатыми, как корни деревьев. Они, не переставая, дрожали; обильный пот увлажнял его лоб и голый череп и струился по широкому выцветшему лицу с нежными красными жилками, как селезенка у быков. На шее его висели многочисленные образки, а на животе лежал развернутый лист бумаги с изображением Божьей Матери. Он пыхтел и стонал точно в мучительной агонии; тело его издавало отвратительный запах, как будто оно начало уже разлагаться и из всех пор глядели ужасные страдания, сопровождавшие последние проблески жизни, и все-таки ему не хотелось умирать и он велел принести себя чуть не в гробу к ногам Божьей Матери, чтобы не умереть. Недалеко от него сильные и крепкие мужчины, привыкшие носить на храмовых праздниках массивные статуи и огромные хоругви, тащили вперед буйного сумасшедшего, который рычал и вырывался из их крепких тисков; платье его было разорвано, изо рта текла пена, глаза выкатились из орбит, артерии на шее страшно надулись, волосы были растрепаны, лицо потемнело, как у задушенного. Прошел также Алоджи, исцеленный Божьей Матерью и ставший бледнее восковой ноги, которую он принес ей в благодарность. И снова прошли все остальные в постоянном круговороте: и три женщины на веревках, и фурия с черным распятием, и молчаливая женщина с красной повязкой, и женщина с люлькой на голове, и женщина в мешке с униженным видом; из-под ее опущенных век катились тихие слезы; она, по-видимому, чувствовала себя одинокой в толпе и напоминала фигуру из отдаленных веков, на которую древняя строгость наложила покаяние, снова возбуждая в уме Джиорджио видение величественной и чистой базилики Климента с первобытным склепом, напоминавшим христиан IX века и времена Людовика II.

Да здравствует Мария!

Они все шли и шли, не останавливаясь, ускоряя шаги, возвышая голос, чуть не теряя рассудок от жаркого солнца, которое жгло им головы и затылки, возбуждаемые воплями исступленных и криками, несшимися из церкви, охваченные безумным фанатизмом, толкавшим их на кровавые жертвы, на ранения плоти, на самые нечеловеческие доказательства своей веры. Они шли и шли, горя нетерпением войти в церковь и преклонить колени на священных камнях, заполнить своими слезами следы колен, оставленные на камнях многими тысячами народа. Они шли и шли, и число их возрастало; они толпились и возбуждали друг друга, охваченные таким единодушным пылом, что производили впечатление не скопления отдельных людей, но одной сплошной массы какой-то слепой материи, которую гонит вперед сила вихря.

Да здравствует Мария!

Мария да здравствует!

Один молодой человек вдруг грохнулся на землю в припадке падучей болезни. Его близкие окружили его и вытащили из круговорота. Другие из толпы прибежали посмотреть на зрелище.

— Что случилось? — спросила Ипполита дрожащим голосом, бледнея и меняясь в лице.

— Ничего, ничего. Солнечный удар, — ответил Джиорджио, беря ее за руку и желая отвести в сторону.

Но Ипполита поняла. Она видела, как двое мужчин силой открыли челюсти упавшего и вложили ему ключ в рот. — Очевидно, чтобы он не укусил себе язык! — И она тоже почувствовала в зубах этот ужасный скрип железа, и невольно задрожала всем телом, испытывая отвращение и ужас до самой глубины своего существа, где таилась болезнь, которая могла опять проснуться.

— Не бойся, — сказал Кола ди Шампанья. — Это болезнь святого Доната.

— Уйдем, уйдем отсюда, — настаивал Джиорджио с беспокойством, стараясь увлечь за собой подругу.

«А вдруг она упадет здесь у меня! Что, если припадок случится с ней здесь в толпе!» — думал он, и сердце его леденело при этой мысли. Он невольно вспомнил ее письма из Каронно, в которых она тоном отчаяния разоблачала перед ним ужасную истину. И снова, как тогда, он представлял себе «ее бледные и сведенные судорогами руки, а между пальцами зажатую прядку вырванных волос».

— Уйдем отсюда! Хочешь войти в церковь?

Она молчала со страдальческим выражением лица, точно чувствовала боль в затылке.

— Хочешь войти в церковь? — повторил Джиорджио, тряся ее и стараясь скрыть свое беспокойство. Ему хотелось спросить: «О чем ты думаешь?» — но он не осмелился. В ее глазах отражалась такая мрачная печаль, что сердце его сжалось и волнение сдавило ему горло. Подозрение, что ее молчание и безучастность были признаками надвигающегося приступа болезни, вызвало в нем панический страх, и он, не думая, пробормотал:

— Ты чувствуешь себя плохо?

Его тревожные слова, в которых отражалось сомнение и тайный страх, увеличили в них обоих волнение.

— Нет, нет, — сказала она, сильно дрожа от страха и прижимаясь к другу, чтобы он защитил ее от опасности.

Затерянные в толпе, которая давила их со всех сторон, несчастные и отчаявшиеся Джиорджио и Ипполита искали сострадания и помощи и чувствовали тяжесть своих бренных тел, как все остальные; на несколько минут они действительно слились с массой народа, среди которого они жили и страдали, и души их поняли необъятную людскую печаль.

Ипполита первая обратилась к церкви, к огромным дверям, подернутым голубоватой дымкой, в которой мелькали изредка огоньки свечей на фоне людского течения.

— Войдем, — сказала она сдавленным голосом, продолжая прижиматься к Джиорджио.

Кола предупредил их, что в главные двери невозможно было проникнуть.

— Я знаю другой вход, — добавил он. — Идите за мной.

Они с трудом проталкивались вперед. Их поддерживала какая-то искусственная энергия; какое-то слепое упрямство толкало их вперед, как фанатиков. Они заразились примером. Джиорджио сознавал, что не владеет больше собой. Нервы его развинтились и производили беспорядок в его ощущениях.

— Идите за мной, — повторял старик, расталкивая народ локтями и употребляя все усилия для того, чтобы оградить своих гостей от толчков.

Они вошли через боковую дверь в помещение, похожее на ризницу; сквозь голубоватую дымку виднелись стены, сплошь увешанные восковыми предметами, принесенными в благодарность Божьей Матери за совершенные чудеса. Руки, ноги, груди, бесформенные куски, изображавшие опухоли, нарывы, язвы, грубые изображения чудовищных болезней, ярко-красные и лиловые раны, нарисованные на бледном воске, — все эти неподвижные предметы на четырех высоких стенах вызывали отвращение и страх и производили впечатление ампутированных членов, собранных в одной комнате. Куча неподвижных человеческих тел валялась на полу, и из нее глядели мертвенно-бледные лица, окровавленные губы, пыльные лбы, лысые черепа, седые волосы. Почти все это были старики, потерявшие сознание в экстазе перед алтарем, принесенные сюда на руках и сваленные в кучу, как трупы во время чумы. Двое рыдавших мужчин несли из церкви старика; голова его свешивалась то на грудь, то на плечо, и кровь капала на рубашку с его оцарапанного носа, губ, подбородка. Он испускал отчаянные крики, которых, может быть, сам не слышал, крики сумасшедшего, просившего о милости и не удостоившегося ее.

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица!

Это был неслыханный шум, отчаяннее воплей людей, которые горят живыми и не могут спастись, ужаснее криков погибающих ночью на море и осужденных на верную смерть людей.

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица!

Тысячи рук протягивались к алтарю в диком пылу. Женщины тащились на коленях, рыдали, рвали на себе волосы, хлопали себя по бокам, бились лбом о каменный пол, точно их мучили отчаянные судороги. Некоторые поддерживали тело локтями и большими пальцами босых ног в горизонтальном положении и понемногу подвигались к алтарю, напоминая пресмыкающихся и периодически отталкиваясь от пола пальцами ног. Из-под юбок торчали их уродливые мозолистые ступни и выступающие острые щиколотки. Иногда они двигались с помощью кистей рук, которые дрожали у губ, целовавших пыль, и у языка, творившего в пыли крестное знамение слюной, смешанной с кровью. Пресмыкающиеся тела ползли по этим кровавым следам, не стирая их, а перед каждой головой мужчина стоя бил концом палки по полу, указывая прямой путь к алтарю.

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица!

Кровные родственницы этих женщин тащились на коленях по обеим сторонам их, наблюдая за этой пыткой по обету. Иногда они наклонялись, чтобы одобрить несчастных. Если они замечали у них признаки обморока, то приходили им на помощь, поддерживая их под мышки или обматывая им головы тряпками. Они плакали горячими слезами. Но еще громче они плакали, помогая старикам и молодым людям в исполнении этого обета. Не только женщины, но и старики, и средних лет мужчины, и молодые люди подвергали себя этой пытке, чтобы добраться до алтаря и быть достойными взглянуть на образ Божьей Матери. Каждый мочил своим языком то место, где его предшественник оставил влажный след, каждый бился лбом или подбородком в то место, где его предшественник оставил кусок кожи, или каплю крови, или пот, или слезы. Яркие лучи солнца внезапно врывались иногда через главные двери в церковь и освещали подошвы сведенных от напряжения ног, покрывшихся мозолями на сухих полях и на каменистой почве гор, искалеченных и больше похожих на ноги животных, чем людей; они освещали и волосатые, и голые затылки, седые, рыжие и темные, и толстые, как у быка, шеи, надувшиеся от напряжения или слабо дрожавшие, как зеленоватые головы старых черепах, или напоминавшие вырытые из земли черепа, на которых черви оставили несколько прядок выцветших волос или несколько огрызков красноватой кожи.

Голубоватая волна ладана медленно разливалась в воздухе, скрывая иногда все это унижение, надежды и физические страдания. Новые верующие являлись перед алтарем, моля о милости и заглушая своими криками голоса лежащих на земле людей, которым, казалось, не суждено было встать с земли.

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица!

Матери обнажали свои безмолочные груди и показывали их Богородице, моля ее ниспослать им молоко, а сзади них родственницы держали на руках их худых, почти умирающих и тихо плачущих детей. Замужние женщины просили у Божьей Матери плодовитости, предлагая в дар свадебное платье и украшения.

— Сжалься надо мной, пресвятая Мария, ради сына, которого ты держишь на руках.

Они молились сперва тихим голосом, со слезами рассказывая о своих страданиях, точно говорили с образом наедине, точно он наклонился к ним с высоты, чтобы выслушать их жалобы; но постепенно они доходили до исступления, до безумия. Казалось, что они хотели вырвать у Богородицы согласие на чудо с помощью криков и безумных жестов, напрягая все свои силы, чтобы издать самый громкий и резкий крик, который долетел бы до глубины сердца Божьей Матери.

— Смилостивься надо мной! Смилостивься надо мной!

И они ждали в тревожном молчании, тараща глаза в надежде заметить какую-нибудь перемену в божественном лице, недоступно сиявшем среди колонн алтаря и осыпанном Драгоценными каменьями.

Новые потоки фанатиков вытесняли прежних и вытягивались вдоль решетки. Громкие крики и безумные жесты чередовались с принесением даров. По другую сторону решетки, закрывавшей доступ к главному алтарю, монахи принимали жирными и бледными руками монеты и драгоценности. Протягивая руки то в одну, то в другую сторону, они метались, как дикие звери в клетках зверинца. Сзади них церковнослужители держали большие металлические подносы, на которые дары сыпались со звоном. Сбоку, у двери ризницы, другие священники сидели нагнувшись вокруг стола, считая монеты и разглядывая драгоценности, а один из них, костлявый и рыжий, писал гусиным пером в большой книге. Они по очереди отрывались от своих обязанностей и совершали богослужение. Колокольчик звонил тогда, и кадило качалось в воздухе, распространяя в церкви запах ладана. Голубоватые полосы тянулись над тонзурами и исчезали за решеткой. Священный аромат сливался с человеческой вонью.

— Оrа pro nobis, Sancta Dei Genetrix.

— Ut digni efficiamur promissionibus Christi.

Иногда в церкви воцарялось неожиданное зловещее молчание, точно буря затихала на несколько мгновений; толпа замирала в тревожном ожидании, и латинские слова ясно звучали в тишине церкви.

— Concede nos famulos tuos…

В главные двери торжественно входила молодая супружеская чета в сопровождении разряженных родственников, сверкая золотыми украшениями, шурша шелковыми одеждами. Здоровая и крепкая молодая напоминала головой королеву диких народов; у нее были густые и близко сдвинутые брови, черные, волнистые, блестящие волосы, пухлые, красные губы; верхняя губа оттенялась черным пушком и была поднята кверху неправильными передними зубами. Ожерелье из золотых бус три раза обвивало ее шею; из ее ушей свешивались на щеки крупные золотые кольца, обвитые филигранными цветами; блестящий как кольчуга лиф охватывал ее бюст. Она шла с серьезным видом, углубившись в свои мысли, не поднимая глаз; ее усыпанная кольцами рука покоилась на плече мужа. Муж был тоже молод, маленького роста, почти без бороды и страшно бледен; на его лице лежало выражение глубокой печали, точно его точила какая-то скрытая болезнь. Казалось, что эта чета заключала в себе какую-то роковую первобытную тайну.

Шепот пробежал в толпе. Молодые молчали и не оглядывались по сторонам; родственники, мужчины и женщины, шли за ними следом, образуя цепь и держа друг друга под руки, как в старинных танцах. — Какой обет исполняли они? Какую милость они испрашивали у Божьей Матери? — Известие шепотом сообщалось друг другу в толпе. Они молили, чтобы молодому супругу была возвращена способность производить потомство, разрушенная в нем, может быть, колдовством. Девственность молодой супруги была еще нетронута, и кровь не обагрила еще брачного ложа.

Дойдя до решетки, молодые супруги молча подняли глаза к образу и несколько минут стояли неподвижно, углубившись в немую молитву. Но сзади них обе матери стали протягивать морщинистые, сухие руки, напрасно сыпавшие на голову молодой пшеницу в день венчания. Они протягивали руки и кричали:

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица!

Молодая медленными движениями сняла с пальцев кольца и подала их в дар Божьей Матери. Потом она сняла тяжелые серьги, затем наследственное ожерелье и принесла все эти драгоценности в жертву Божьей Матери.

— Возьми, благословенная Дева!.. Возьми, чудотворица, пресвятейшая Мария! — восклицали матери охрипшими от криков голосами, все более экзальтируясь и бросая друг на друга мимолетные косые взгляды, чтобы убедиться, что одна не превосходит другую в проявлениях отчаяния перед внимательно глядевшей на них толпой.

— Возьми, возьми!

Они глядели, как золото падает в безучастные руки священников; они слышали звон металла, падавшего на подносы церковнослужителей, звон драгоценного металла, приобретенного упорным трудом многих поколений, сохранявшегося в течение долгих лет на дне сундука и вынимавшегося только в день новой свадьбы. Они видели, как фамильные драгоценности падают и исчезают навсегда, и эта жертва приводила их в отчаяние. Волнение их сообщалось ближним, и в конце концов крики родственников слились в общий гул. Один только молодой супруг стоял, молча устремив на образ Божьей Матери неподвижные глаза, из которых лились тихие слезы.

В церкви воцарилась тишина, нарушаемая только латинскими словами богослужения и звуками гимна, который пели бродившие вокруг церкви богомольцы. Затем молодая чета, не сводя глаз с образа Божьей Матери, медленно отступила назад. Новая толпа заняла ее место у решетки. В течение нескольких секунд голова молодой женщины возвышалась над массой народа; она была лишена теперь своих украшений, но казалась красивее и величественнее, точно дышала таинственной жизнью древности в толпе варваров; затем она исчезла, неизгладимо запечатлевшись в памяти присутствующих.

Джиорджио следил за ней взглядом, пока она исчезла. Он не сознавал теперь времени и действительности и чувствовал себя в ужасном незнакомом мире, среди народа без имени; он принимал участие в каком-то обряде темного происхождения. Лица мужчин и женщин являлись ему, как в бреду, и были сделаны не из такого вещества, как он, их взгляды, жесты, крики и все внешние проявления чувств поражали его, точно они не имели никакого сходства с обычными человеческими выражениями, которые ему приходилось видеть до сих пор. Некоторые фигуры неожиданно приковывали к себе его внимание, как магнит. Он шел за ними в толпе, увлекая за собой Ипполиту, следил за ними тревожным взглядом, приподнимаясь на цыпочки, наблюдая за каждым их движением, крики их отдавались в его душе; он чувствовал, что заражается их безумием и тоже испытывал животную потребность кричать и неистовствовать.

Иногда они с Ипполитой взглядывали друг на друга; лица их были бледны, напряжены и выражали усталость и растерянность. Но ни один из них не заговорил о том, чтобы уйти из этого ужасного места, хотя обоих совершенно покидали силы. Народ теснил их и толкал взад и вперед; они крепко держались друг за друга, а старик Кола делал постоянные усилия, чтобы помочь им и уберечь их от натиска толпы. Группа богомольцев оттолкнула их к решетке. В течение нескольких минут они стояли там, как в плену, стиснутые со всех сторон, окутанные дымом ладана, оглушенные криками, задыхаясь от духоты, в самом центре возбуждения и сумасшествия.

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица!

Это были крики пресмыкающихся женщин, которые доползли до алтаря и поднимались с полу. Одну из них родственницы подняли с земли в бесчувственном состоянии, подняли на ноги и стали трясти. Она выглядела, как мертвое тело. Все ее лицо было в пыли, нос и лоб были оцарапаны, рот полон крови. Родственницы стали дуть ей в лицо, чтобы привести се в сознание, вытерли ей рот тряпкой, которая стала багровой, снова стали трясти ее и громко звать по имени. Она вдруг откинула голову назад, бросилась к решетке, судорожно ухватилась руками за железные прутья и стала рычать, как роженица.

Ее рычание и исступленные крики заглушали окружающий шум. Потоки слез лились по ее лицу, смывая пыль и кровь.

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица!

А позади нее и рядом с ней другие женщины бесновались, неистовствовали и орали.

— Милости! Милости!

Они теряли голос, бледнели, падали, как сноп на землю, их уносили, а другие вырастали вместо них словно из-под земли.

— Милости! Милости!

Эти вопли, чуть не раздиравшие грудь, эти слова, повторяемые без передышки с упорной настойчивостью и верой, этот дым, сгущавшийся, как грозовая туча, эта теснота и смешение дыханий, вид крови и слез подействовали на толпу, и она слилась в одно единое существо с общей ужасной и несчастной душой, с общими движениями и страданиями, с одним голосом и безумием. Все болезни и мучения слились в одну общую болезнь, которую Божья Матерь должна была исцелить; все надежды слились в одну общую надежду, и народ ожидал ее осуществления от Божьей Матери.

— Милости! Милости!

И пламя свечей под блестящим образом задрожало в этом вихре страстей.

7

Джиорджио и Ипполита сидели теперь в стороне на открытом воздухе под деревьями; они были безучастны ко всему и подавлены, точно спаслись от погибели во время кораблекрушения; оба молчали и почти лишились способности думать, хотя изредка вздрагивали еще при воспоминании о пережитых ужасах. Глаза Ипполиты были красны от слез. Оба чувствовали в церкви в трагический момент, что заразились общим лихорадочным возбуждением, и бежали оттуда, боясь сойти с ума.

Теперь они сидели в стороне, на границе равнины, под деревьями. Это место было совершенно безлюдно. Вокруг редких оливковых деревьев стояли группы вьючных животных с пустыми корзинами; своей неподвижностью они напоминали безжизненные предметы и делали еще мрачнее тень деревьев. Издали доносился глухой гул волнующейся массы, звуки священного гимна и труб, звон колоколов, виднелись Длинные вереницы богомольцев, бродивших вокруг церкви, входивших и выходивших из нее.

— Тебе хочется спать? — спросил Джиорджио Ипполиту, видя, что она закрывает глаза.

— Нет, но я не могу больше глядеть…

Джиорджио испытывал такое же отвращение. Непрерывность и острота ощущений превзошли выносливость его органов, и зрелище стало невыносимым. Джиорджио встал.

— Встань, уйдем отсюда, — сказал он. — Сядем подальше.

Они спустились в возделанный овраг, ища тенистый уголок. Солнце страшно пекло. Они вспомнили свой домик в Сан-Вито и крупные, полные воздуха комнаты с видом на море.

— Тебе очень нехорошо? — спросил Джиорджио, замечая на лице подруги явные признаки страданий, а в глазах ее мрачную печаль, которая испугала его еще прежде у колонн портика.

— Нет, но я ужасно устала.

— Тебе хочется спать? Почему бы тебе не уснуть немного? Прислонись ко мне? Хочешь? Ты будешь лучше чувствовать себя после этого.

— Нет, нет.

— Прислонись ко мне. Мы подождем, пока вернется Кола, и пойдем с ним на станцию. А ты отдохнешь тем временем.

Она сняла шляпу, наклонилась и прислонилась к нему головой.

— Как ты красива! — сказал он, любуясь ею.

Она улыбнулась. Страдание опять преобразило ее и придало особую прелесть ее красоте.

— Как давно ты уже не целовала меня, — продолжал он. Они поцеловались.

— Теперь усни немного, — попросил он нежным голосом.

Ему казалось, что чувство любви обновилось в нем после всех отвратительных и чуждых его природе впечатлений. Он снова изолировался от внешнего мира, уходил в себя, отталкивал от себя всякое общение с людьми, кроме общения с избранным им созданием.

Издали доносился неясный гул дикой толпы, из которой Джиорджио только что вышел; этот гул иногда возбуждал в его уме быстро исчезающее видение огромного мрачного пламени, в котором трагически мучились бесноватые. И среди этого неумолкающего шума он различал при каждом дуновении ветерка тихий шелест ветвей, защищавший его раздумье и сон Ипполиты. Ипполита спала с приоткрытым ртом и еле дышала; легкий пот увлажнял ее лоб. Ее бледные руки без перчаток были сложены в подол, и воображение Джиорджио рисовало в них «прядку вырванных волос». И вместе с этой прядкой мелькал в ярком свете солнца призрак эпилептика, который вдруг упал под портиком и выбивался из рук двух мужчин, хотевших силой открыть ему челюсти и вставить ключ в рот. Этот призрак то появлялся, то исчезал. Джиорджио казалось, что это сон спящей Ипполиты, который стал видимым для его глаз. «А вдруг она проснется сейчас и с нею вместе пробудится ее страшная болезнь? — думал Джиорджио, дрожа всем телом. — Может быть, призрак, рисуемый моим воображением, передан мне ею. Может быть, я вижу ее сон. Может быть, причиной сна служит начинающийся в ее организме беспорядок, который дойдет до припадка болезни. Ведь сон часто бывает предвестником проявления скрытой болезни». И он постарался глубже вникнуть в эти физиологические тайны жизни, которые он смутно понимал. На неясном фоне его органической чувствительности, освещенном пятью высшими чувствами, понемногу проявлялись еще другие добавочные чувства, открывая ему неведомый доселе мир. Может быть он мог найти в скрытой болезни Ипполиты какое-нибудь состояние, благодаря которому он мог бы сообщаться с ней каким-нибудь необычным способом.

Он пристально глядел на нее, как тот раз на постели в давно прошедший первый день ее приезда. На ее лице мелькали легкие тени от дрожавших веток. Он слышал непрерывный шум у церкви. Сердце его снова наполнилось грустью. Он почувствовал усталость, прислонился головой к стволу дерева и закрыл глаза, перестал думать.

Он уже дремал, как вдруг крик Ипполиты заставил его очнуться.

— Джиорджио!

На лице ее лежало выражение страха и растерянности, точно она не понимала, где она; яркий солнечный свет ослеплял ее, и она закрывала глаза руками.

— Боже мой, как больно!

Она жаловалась на боль в висках.

— Где мы? Ах, это был гадкий сон!

— Я не должен был привозить тебя сюда, — сказал Джиорджио с беспокойством. — Как я жалею, что привез тебя.

— У меня нет сил подняться. Помоги мне.

Он поднял ее за руки. Она зашаталась от головокружения и ухватилась за него.

— Что с тобой? Что ты чувствуешь? — закричал он изменившимся от страха голосом, испугавшись, как бы припадок не случился с ней здесь, в поле, вдали от всякой помощи. — Что с тобой? Что с тобой?

Он крепко прижал ее к своему сердцу, которое билось страшно сильно.

— Нет, нет, нет, — прошептала Ипполита, сразу поняв, чего он боится, и сильно бледнея. — Ничего… У меня немного кружится голова. Мне сделалось дурно от жары. Это пройдет…

Ее губы были бескровны. Она избегала глядеть в глаза другу. Джиорджио все еще не мог овладеть собой, и совесть мучила его за то, что он пробудил в ней страх перед болезнью и стыд за нее. Ему вспомнился один отрывок из ее письма. «Что, если такой припадок случится со мной, когда ты держишь меня в своих объятиях? Нет, нет, я не могу больше видеть тебя!»

— Прошло, — сказала она тихим голосом. — Мне уже много лучше, только хочется пить. Где бы тут можно напиться?

— Там около церкви, под навесами, — ответил Джиорджио.

Она с живостью отрицательно закачала головой.

— Я пойду, а ты подождешь меня здесь.

Но она упорно стояла на своем.

— Пошлем Кола. Он должен быть где-нибудь поблизости. Я сейчас позову его.

— Да, позови, но пойдем все-таки в Казальбордино. Там мы и напьемся. Я могу дойти до станции. Идем.

Она оперлась на руку Джиорджио. Они поднялись из оврага и, добравшись до верху, увидели запруженную народом равнину, белые навесы, красное здание церкви. Под оливковыми деревьями по-прежнему неподвижно стояли скучные вьючные животные. Поблизости, на том самом месте, куда они укрылись недавно, сидела какая-то старуха. На вид ей было лет сто; она тоже сидела неподвижно со сложенными на коленях руками. Из-под юбки торчали ее худые голени. Седые волосы падали на ее восковые щеки; у рта не было губ, и он напоминал глубокую морщину. Глаза были навсегда закрыты красными веками. Вся ее внешность носила отпечаток долгих страданий.

— Не умерла ли она? — спросила Ипполита тихим голосом, останавливаясь под влиянием страха и уважения.

Старуха не шевелилась, от ее одинокой старости веяло чем-то величественным, ужасным и сверхъестественным, а двойной ствол сухого оливкового дерева, казалось, был расщеплен небесной молнией и напоминал надгробный камень. Если даже в ней остались еще искры жизни, то, несомненно, ее глаза больше не видели, уши больше не слышали, и все ее чувства заглохли. Тем не менее она выглядела как свидетельница, проникновенно глядящая в лицо вечности.

«Смерть не так загадочна, как этот остаток жизни в человеческой развалине!» — подумал Джиорджио, и в его уме возник неясный образ. Из одного древнего мира. — Почему ты не разбудишь столетней Матери, которая спит на пороге смерти? Во сне ее заключается важнейшая наука. Почему ты не расспрашиваешь мудрой Матери земли? — Неясные слова, отрывки из далеких эпопей пробуждались в его памяти; смутные контуры символов, колеблясь, окружали его.

— Пойдем, Джиорджио, — сказала Ипполита, слегка дергая его после тяжелого молчания.

— Как все здесь печально! В ее голосе звучала усталость, и глаза глядели мрачно.

Джиорджио прочел в них невыразимо тяжелое чувство и не решался утешать ее из боязни, что она увидит в его словах страх перед ужасной угрозой, висевшей над нею с того самого момента, как на ее глазах эпилептик грохнулся на землю среди толпы.

Но после нескольких шагов она снова остановилась, точно ее угнетало горе, которое она не могла подавить, точно ее душили рыдания, которые не могли разразиться. Она с растерянным видом поглядела на друга, огляделась кругом.

— Боже мой, Боже мой, как тяжело!

Это была чисто физическая тяжесть, поднимавшаяся из глубины ее существа, как что-то плотное и грузное, невыносимо давившее ее. Ей хотелось опуститься на землю, как под непосильной ношей, чтобы больше не вставать; хотелось лишиться сознания, стать инертной массой, выдохнуть из себя жизнь.

— Скажи мне, скажи, что я должен сделать? Скажи, чем я могу помочь тебе? — говорил Джиорджио прерывающимся голосом, держа ее за руки, охваченный паническим страхом.

Может быть, эта тяжесть была признаком ее болезни?

В течение нескольких секунд она стояла неподвижно с немного расширенными глазами, но вдруг вздрогнула от крика богомольцев, посылавших храму последнее приветствие перед уходом.

— Веди меня куда-нибудь. Может, в Казальбордино есть гостиница… Где может быть Кола?

Джиорджио пристальным взглядом искал старика.

— Может быть, он ищет нас в толпе, — сказал он, — или отправился в Казальбордино, думая найти нас там…

— Тогда пойдем без него. Я вижу отсюда экипажи.

— Пойдем, если хочешь, только опирайся сильнее на меня.

Они направились к дороге, белевшей с одной стороны Равнины. Окружающий шум, казалось, подгонял их вперед. Труба жонглера издавала резкие звуки сзади них. Ровный напев гимна царил над всеми другими звуками и своей непрерывностью действовал на нервы.

Да здравствует Мария!

Мария да здравствует!

Какой-то нищий появился, точно выросший из-под земли, и протянул руку.

— Милостыню, ради Божьей Матери!

Это был молодой парень с повязанной красным платком головой: кончик его платка покрывал один глаз. Он приподнял этот кончик и обнаружил свой огромный, вспухший, как мешок, гноящийся глаз с мигающим верхним веком. Вид этого глаза вызывал глубокое отвращение.

— Милостыню, ради Божьей Матери!

Джиорджио подал ему милостыню, и он покрыл свое уродство. Но немного дальше полнокровный великан без руки скинул с плеча рубашку, чтобы показать свой неровный и красноватый шрам, оставшийся после ампутации.

— Укус! Лошадь укусила! Глядите! Глядите!

И он бросился в полураздетом виде на колени и стал целовать землю, крича резким голосом:

— Сжальтесь надо мной!

Другой нищий, калека, лежал под деревом на ложе из мешка, шкуры козы, пустой жестянки из-под керосина и крупных камней. Он был покрыт грязной простыней, из-под которой высовывались его волосатые, запачканные сухой грязью ноги, и яростно отмахивался искривленной, как корень дерева, рукой от назойливых мух, круживших вокруг него целым роем.

— Милостыню, милостыню! Подайте милостыню! Божья Матерь наградит вас! Подайте милостыню!

Увидя, что еще несколько нищих бегут к ним, Ипполита ускорила шаги, а Джиорджио жестами подозвал ближайший экипаж. Когда они уселись, Ипполита воскликнула со вздохом облегчения:

— Наконец-то!

— В Казальбордино есть гостиница? — спросил Джиорджио у кучера.

— Да, есть, синьор.

— Сколько туда езды?

— Меньше получаса, синьор.

— Ступай.

Он взял руки Ипполиты и постарался развеселить ее.

— Ну, оживись! Возьмем комнату и отдохнем. Мы ничего не будем тогда слышать и чувствовать. Я тоже изнемогаю от усталости и как-то отупел.

— Может быть, ты и голодна немного? — продолжал он, улыбаясь.

Она ответила на его улыбку. Он сказал, вспомнив старую гостиницу Людовика Тоньи:

— Нам будет так же хорошо, как в Альбано. Помнишь? Ему показалось, что она понемногу оживляется, и он постарался навести ее на радостные, бодрые мысли.

— А что поделывает теперь Панкрацио? О, если бы у меня был теперь апельсин! Помнишь? Я не знаю, что бы я дал теперь за один апельсин. Тебе очень хочется пить? Тебе нехорошо?

— Нет, мне лучше. Только мне не верится, что эта пытка кончилась. Боже мой! Я никогда не забуду этого дня, никогда, никогда.

— Бедная моя!

Он нежно поцеловал ее руки. Затем, указывая на поля вдоль дороги, воскликнул:

— Погляди, какой хороший урожай! Очистим наши впечатления, гляди на поля.

По всем направлениям расстилались богатые поля, уже вполне созревшие; бесчисленные, высокие и пышные колосья отливали золотом и ярко блестели на солнце, и их чистое дыхание под безоблачным небесным сводом действовало живительно на два опечаленных и усталых сердца.

— Какой яркий свет! — сказала Ипполита, опуская свои длинные ресницы.

— Закрой занавески…

Она улыбнулась. Ее печаль, по-видимому, рассеялась.

Ряд экипажей, направляющихся к церкви, попался им навстречу и поднял целые столбы удушливой пыли. На несколько минут дорога, изгороди, поля, все окружающее исчезло в этой белой пыли.

— Милостыню ради Божьей Матери! Подайте, подайте!

— Подайте ради Чудотворной Девы!

— Милостыню бедному созданию Божьему!

— Подайте, подайте!

— Дайте милостыню!

— Дайте кусок хлеба!

— Подайте Христа ради!

Один, два, три, четыре, пять голосов невидимых созданий раздались в пыли — и хриплых, и робких, и сердитых, и рыдающих, самых разнообразных и режущих ухо.

— Подайте милостыню!

— Подайте, подайте!

— Остановитесь! Остановитесь!

— Подайте ради Пресвятейшей Чудотворной Марии!

— Милостыню, милостыню!

— Остановитесь!

В пыли стала вырисовываться группа калек. Один безрукий нищий махал в воздухе окровавленными обрубками, по-видимому, еще не совсем зажившими. У другого ладони рук были снабжены кожаными кругами, на которых он с трудом перетаскивал свою инертную тушу. У третьего на груди болтался огромный, морщинистый фиолетовый зоб. У четвертого был нарост на губе; казалось, будто он держит в зубах кусок сырой печенки. У пятого все лицо было изъедено какой-то болезнью, и ноздри, и нижняя челюсть были обнажены. Остальные наперерыв выставляли свои уродства, делая угрожающие жесты, точно хотели добиться признания своих прав.

— Остановитесь, остановитесь!

— Подайте милостыню!

— Глядите, глядите, глядите!

— Мне, мне!

— Дайте ради Христа!

— Подайте милостыню!

— Мне, мне!

Это было целое нападение, какое-то настойчивое насилие. Видно было, что они твердо решились требовать несчастные гроши, хотя бы пришлось для этого уцепиться за колеса и ухватиться за ноги лошадей.

— Остановитесь, остановитесь!

Джиорджио искал в своих карманах медные монеты, чтобы бросить их нищим. Ипполита сидела, крепко прижавшись к нему; отвращение сдавливало ей горло; она была не в состоянии дальше сдерживать фантастический страх, охвативший ее при ярком свете солнца в этой незнакомой стране, кишащей такой темной и отвратительной жизнью.

— Остановитесь, остановитесь!

— Подайте милостыню!

— Мне, мне!

Но кучер рассердился в конце концов и, выпрямившись на козлах, стал изо всей силы хлестать нищих, сопровождая каждый удар хлыста ругательствами. Веревка со свистом извивалась в воздухе, как змея. Нищие кричали под ее ударами, но все-таки не отступали. Каждый требовал своей доли.

— Мне, мне!

Джиорджио бросил нищим пригоршню монет, и пыль покрыла этих чудовищ, заглушая их проклятия. Человек без кистей рук и человек с разбитыми ногами некоторое время пробовали следовать за экипажем, но остановились под угрозой кнута.

— Не бойся, синьора, — сказал кучер. — Обещаю тебе, что больше никто не подойдет к нам.

Но другие голоса стали выть и стонать, призывая Пресвятую Деву и Иисуса Христа, крича о своих уродствах и язвах, рассказывая о болезнях и несчастьях. Кроме первой группы мошенников, целая армия оборванцев вытянулась в два ряда с обеих сторон дороги до самого города.

— Боже мой, Боже мой, какая несчастная страна! — прошептала Ипполита в изнеможении, чувствуя, что теряет сознание. — Уедем отсюда! Уедем отсюда! Вернемся назад. Пожалуйста, Джиорджио, вернемся назад.

Действительно, ничто — ни фанатичный народ, кружившийся в вихре безумия вокруг церкви, ни отчаянные крики людей, напоминавшие вопли погибавших в огне или в кораблекрушении, или в кровавой распре, ни безжизненные и окровавленные тела стариков, сваленные в кучи вдоль стен, увешанных восковыми предметами, ни женщины, которые судорожно ползли к алтарю, разрывая язык о камень, ни оглушительный шум пестрой толпы, сливавшийся в один страдальческий крик, — ничто не могло сравниться с отвратительным зрелищем этого пыльного склона ослепительной белизны, на котором все эти чудовища, эти отбросы жалкой расы, напоминавшие самых отвратительных животных, выставляли напоказ свои уродства из-под лохмотьев и кричали о них.

Это было бесчисленное племя, расположившееся в овраге и на опушке леса со своими семействами, потомством, родством и хозяйством. Среди них были полуголые женщины с разбитыми ногами и худые, зеленые, как ящерицы, дети с хищным взором, угрюмые и молчаливые, с укоренившейся в крови наследственной болезнью. У каждой группы был свой урод: безрукий, калека, горбатый, слепой, эпилептик, прокаженный; у каждой группы была своя собственность в виде какого-нибудь уродства, которое она эксплуатировала. По ее наущениям урод отделялся от своей группы, жестикулировал и просил на общую пользу, стоя на пыльной дороге.

— Подайте милостыню, если хотите милости от Божьей Матери! Дайте милостыню! Поглядите на мою жизнь! Поглядите на мою жизнь!

Какой-то одноногий человек, смуглый и плосконосый, как мулат, с пышной, как у льва, гривой, набирал в кудри пыль и тряс головой, окружая себя целым облаком пыли. Одна женщина неопределенного возраста, страдающая грыжей и потерявшая человеческий облик, поднимала свой передник, обнажая страшную желтоватую грыжу, похожую на мешок сала. Прокаженный сидел на земле, указывая на свою распухшую ногу, напоминающую ствол дуба, покрытую бородавками и желтыми корками, местами совсем почерневшую и таких огромных размеров, что нельзя было подумать, что она действительно принадлежит ему. Один слепой стоял в экстазе на коленях, с поднятыми к небу ладонями рук, а под его высоким лбом виднелись две маленькие кровавые дырки. Новые и новые калеки были повсюду, куда только ни проникал взор. Весь склон был усеян ими. Их крики звучали на тысячу ладов. Расстилающаяся вокруг них даль, безоблачное и безмолвное небо, ослепительный отблеск залитой солнечным светом дороги, неподвижная растительность, одним словом, вся окружающая обстановка придавала этой картине еще более трагический характер, напоминая библейский путь отчаяния, ведущий к воротам проклятого города.

— Уедем отсюда! Вернемся назад! Пожалуйста, Джиорджио, вернемся назад, — повторяла Ипполита с дрожью в голосе. Ее преследовала суеверная мысль о божественном наказании, и она боялась увидеть еще более ужасное зрелище под огненным небом.

— Но куда же мы поедем? Куда же?

— Все равно куда. Поедем туда, назад к морю. Подождем там час отъезда… Прошу тебя!

Голод, жажда и жара увеличивали еще более их тяжелое нравственное состояние.

— Видишь, видишь? — закричала она вне себя, точно ей мерещилось сверхъестественное видение. — Видишь, этому никогда не будет конца.

В ярком, ослепительном свете солнца шла им навстречу толпа мужчин и женщин в лохмотьях во главе с каким-то вожаком, который кричал, держа в руках медное блюдо. Эти мужчины и женщины несли на плечах носилки с сенником, на которых лежала больная с мертвенно-бледным лицом — исхудавшее и желтое создание с голыми ногами и забинтованным, как у мумии, телом. Смуглый и гибкий вожак с безумными глазами указывал на умирающую и громко рассказывал, как она много лет страдала кровотечением и на заре этого самого дня Богородица чудесным образом исцелила ее. И потрясая в воздухе медным блюдом, на котором звенело несколько монет, он просил для нее милостыню, чтобы, исцелившись от своей болезни, она могла окончательно поправиться и окрепнуть.

— Божья Матерь свершила чудо! Чудо! Чудо! Подайте милостыню! Ради Пресвятейшей Марии подайте милостыню!

Мужчины и женщины единодушно рыдали и плакали. Больная слегка поднимала костлявые руки, шевеля пальцами, точно она хотела взять что-то; ее голые ноги, такие же желтые, как руки и лицо, с блестящими щиколотками были совершенно неподвижны. И эта группа подвигалась все ближе и ближе в ярком, ослепительном свете солнца…

— Вернись назад! Вернись назад! — закричал Джиорджио кучеру. — Поверни экипаж и поезжай скорее!

— Но мы уже приехали, синьор. Чего ты боишься?

— Вернись назад.

Голос Джиорджио звучал так внушительно, что кучер повернул лошадей среди оглушительных криков.

— Поезжай скорее! Поезжай скорее!

Езда с горы напоминала бегство среди густых облаков пыли, прорезываемых время от времени хриплыми рычаньями.

— Куда мы поедем, синьор? — спросил кучер, наклоняясь к седокам.

— Вниз, вниз, к морю. Поезжай скорее.

Ипполита была почти в бессознательном состоянии. Джиорджио поддерживал ее, стараясь облегчить тяжелое состояние. Он только смутно понимал то, что происходило вокруг. Реальные и фантастические призраки кружились в его уме, вызывая галлюцинации. В его ушах звучал непрерывный шум, мешавший ему различать отдельные звуки. Сердце его сжималось от тревожной тоски, точно от кошмара: это было тревожное стремление выйти из области этих отвратительных зрелищ, тревожное желание вернуться к своему прежнему состоянию, почувствовать на своей груди полное жизни, любимое создание и увидеть его нежную улыбку.

Да здравствует Мария!

И опять до его слуха донеслись звуки гимна, и слева показался дом Божьей Матери в кишащей массе народа — красное здание, залитое огненными лучами, высящееся над мирскими холщевыми навесами и сияющее чудовищной силой.

Да здравствует Мария!

Мария да здравствует!

Звуки затихли, и церковь исчезла за поворотом дороги. Внезапно свежее дыхание пробежало по волнующимся нивам, и широкая голубая полоса появилась на горизонте.

— Вот и море! Вот и море! — воскликнул Джиорджио таким голосом, точно они были спасены от опасности.

И сердце наполнилось радостью.

— Ободрись, дорогая! Погляди на море!


Читать далее

IV. Новая жизнь

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть