ЗОЛОТОЕ РУНО

Онлайн чтение книги Два актера на одну роль Two Actors for One Role
ЗОЛОТОЕ РУНО

ГЛАВА I

Тибурций был поистине весьма удивительный молодой человек, а главное, своеобычность его отличалась одним преимуществом: она была неподдельной, он не сбрасывал ее с себя дома, как шляпу и перчатки, но и в четырех стенах, без людей, перед самим собой, был подлинно оригинален.

Не сочтите его, пожалуйста, смешным чудаком, который докучает ближним своими странностями, — он не ел пауков, не играл ни на каких музыкальных инструментах, не декламировал стихи; он был ровен, тих, говорил мало, еще меньше слушал, и взгляд его из-под опущенных век, казалось, устремлен был куда-то вовнутрь.

Он проводил дни, сидя в углу своего дивана, поджав под себя ноги, обложившись подушками, и к событиям века относился с таким же безразличием, как если бы они происходили на Луне. Лишь очень немногие имена существительные имели власть над ним, и мир не видел человека менее чувствительного к звонким словам, чем он. Он нимало не дорожил своими политическими правами и полагал, что в кабаке как-никак народ пользуется полной свободой.

Образ его мыслей отличался крайней простотой: ему больше нравилось ничего не делать, чем работать; доброе вино он предпочитал суслу и хорошенькую женщину — дурнушке, а в естественной истории руководствовался одной наикратчайшей классификацией видов, по принципу: «это едят, а это не едят». Впрочем, он был совершенно чужд всего житейского и до того рассудителен, что это смахивало на юродство.

У него не было ни малейшего самолюбия; он не мнил себя главным двигателем мироздания, отлично понимая, что Земля может вращаться и без его помощи; в собственных глазах он значил не больше, чем сырный акар или уксусные угрицы; перед лицом вечности и беспредельной вселенной он не дерзал быть тщеславным; ему доводилось смотреть и в микроскоп и в телескоп, почему он и не переоценивал значение человека; он был ростом в пять футов и четыре дюйма, но допускал, что обитатели Солнца вполне могут быть ростом в восемьсот лье.

Таков был наш друг Тибурций.

Отсюда все же не следует, что он был чужд страстей. Под пеплом внешнего спокойствия тлел пламень. Однако никто не мог бы назвать имя его постоянной любовницы, и он не баловал своим вниманием дам. Как почти вся нынешняя молодежь, Тибурций, не будучи ни поэтом, ни живописцем, прочел много романов и видел много картин; лентяй по натуре, он предпочитал жить чужим опытом; он любил любовью поэта, смотрел глазами художника и лучше разбирался в портретах, чем в лицах человеческих; действительность ему претила, а жизнь среди книг и картин отучила считать мерилом истинности живую природу.

После мадонн Рафаэля и куртизанок Тициана дурнушками стали в его глазах признанные красавицы; по сравнению с Лаурой Петрарки, дантовской Беатриче, байроновской Гайде, Камиллой Андре Шенье ему казалась вульгарной женщина в шляпке, современном платье и накидке, любовником которой он мог бы стать; правда, он не требовал идеала с белыми крылышками и нимбом; но изучение античной скульптуры и различных школ итальянской живописи, соприкосновение с высочайшими произведениями искусства, чтение поэзии — все это выработало в нем изощренный вкус и чувствительность к форме, и он не в состоянии был бы полюбить женщину прекраснейшей души, если ей не даны плечи Венеры Милосской. Вот почему Тибурций и не влюблялся.

Эту одержимость красотой выдавало великое множество статуэток, гипсовых слепков, рисунков и гравюр, висевших на стенах и загромождавших комнату Тибурция, о которой буржуа сказал бы, что это просто немыслимое жилье, так как, кроме упомянутого дивана и нескольких разноцветных подушек, разбросанных по ковру, мебели не имелось. У Тибурция не было секретов, поэтому он обходился без секретера, однако и без комода, ибо давно убедился в том, что эта удобная мебель создает неудобства.

Тибурций редко появлялся в свете, и не потому, что был нелюдим, а по халатности; он радушно принимал гостей, но никогда не отдавал визитов. Был ли Тибурций счастлив? Нет, но и не был несчастлив; и только одного ему очень хотелось: ходить в красном, будь это дозволено. Верхогляды обвиняли его в бесчувственности, содержанки — в бездушии, а в сущности, это был человек с золотым сердцем, и его поиски совершенной формы открыли бы внимательному взгляду горькие разочарования в красоте нравственной. Если амфора для благовоний пустовала, Тибурций стремился возместить ее пустоту изяществом амфоры; он не жаловался, не впадал в элегическую грусть, не носил кружевные манжеты-плерезы, но было очевидно, что он когда-то страдал, что он однажды обманулся и хочет любить без риска ошибиться. А так как женщине труднее скрыть изъян телесный, чем душевный, то он удовлетворился бы совершенством формы; но увы! прекрасное тело такая же редкость, как и прекрасная душа. К тому же Тибурция совратили бредни романистов, он жил в идеальном, пленительном мире, творимом поэтами, перед взором его неотступно стояли совершенные образы, созданные ваятелями и живописцами, вкус его стал привередлив, изыскан, и то, что он принимал за любовь, было только восторгом художника. Он замечал погрешности рисунка в силуэте любовницы, не подозревая, что женщина для него только модель.

Однажды, выкурив свой кальян, наглядевшись на корреджиевское тройное воплощение Леды в его узорной оправе, осмотрев со всех сторон последнюю статуэтку Прадье, посидев сперва по-турецки, затем положив ноги на край каминной доски и исчерпав все доступные для него виды развлечений, Тибурций вынужден был признаться наедине с собой, что не знает, куда себя девать, и что со стен этой, пропитанной пылью, погруженной в спячку комнаты ползут пауки скуки. Он спросил: «Который час?» Ему ответили: «Без четверти час», — что он счел непреложным и решительным знаком судьбы. Одевшись с помощью слуги, он отправился бродить по городу и, шагая по улицам, пришел к выводу, что сердце его пусто и надо бы, как выражаются парижане, «завести пассию».

Приняв сие похвальное решение, он задал себе нижеследующие вопросы:

— Полюбить ли мне смуглую испанку, с янтарным отливом кожи, с густыми бровями вразлет и смоляными волосами? Или итальянку, у которой тело античной статуи и огненные глаза под тяжелыми веками, тронутыми легкой коричневой тенью? Или хрупкую француженку с носом Рокселаны и кукольной ножкой? Рыжую, зеленоглазую еврейку с голубоватой кожей? Негритянку, черную, как ночь, и сияющую, как отполированная бронза? Будет у меня темноволосая или белокурая пассия? Я положительно теряюсь!

Погруженный в размышления, он шел, опустив голову, когда вдруг наткнулся на какой-то твердый предмет, который отскочил от него, крепко выругавшись. Предмет этот оказался приятелем Тибурция, художником, и они тут же вдвоем отправились в музей. Художник был страстным почитателем Рубенса, поэтому останавливался преимущественно перед полотнами этого нидерландского Микеланджело и превозносил его так пылко и красноречиво, что воистину заражал своим восторгом. Да и Тибурцию наскучили греческие носы, римские пропорции и красновато-коричневый колорит итальянских мастеров; неудивительно, что его пленила пышность рубенсовских форм, эти отливающие атласом тела, разнообразные оттенки этой цветущей наготы, будто собранные в огромный букет, все это могучее здоровье, которое по воле антверпенского художника струится под кожей его созданий по сети лазоревых и алых жилок. Тибурций испытывал почти чувственное наслаждение, любуясь прекрасными, поблескивающими перламутром плечами и бедрами сирен в золотистом разливе распущенных волос, в жемчужной россыпи. Наделенный редкостной впечатлительностью и глубоко понимавший самые различные типы людей, Тибурций сейчас ощущал себя фламандцем, словно родился среди польдеров и всю жизнь только и видел, что форт Лилло и антверпенскую колокольню.

— Решено, — сказал он себе, выходя из картинной галереи, — я полюблю фламандку.

А так как Тибурций был самый логичный человек в мире, то отсюда следовал неопровержимый вывод, а именно: фламандки должны чаще всего встречаться во Фландрии, и, стало быть, ему надлежит немедля отправиться в Бельгию на поиски Светлокудрой.

Сей новый Ясон, пускаясь в погоню за своим золотым руном, в тот же вечер уехал дилижансом в Брюссель с поспешностью банкрота, порывающего все связи с обществом и вынужденного покинуть Францию, эту классическую страну изящных искусств, хороших манер и судебных исполнителей.

Через несколько часов Тибурций не без удовольствия увидел на вывесках бельгийских кабачков бельгийского льва, похожего больше на пуделя в нанковых панталончиках и в сопровождении неизбежной надписи: «Verkoopt men dranken».[27]«Продажа питей» (флам.) Назавтра к вечеру Тибурций гулял уже в Брюсселе по Магдаленштрассе, взбирался на Огородный холм, любовался витражами церкви св. Гудулы и каланчой ратуши, озирая не без тревоги всех проходящих женщин.

Он встретил несметное множество негритянок, мулаток, квартеронок, метисок, полуиндианок-полунегритянок, женщин с желтой, медной, зеленой и палевой кожей, но ни одной блондинки; будь в Брюсселе пожарче, Тибурций подумал бы, что попал в Севилью; сходство было полное, вплоть до черных мантилий.

Однако, вернувшись в свою гостиницу на Золотой улице, он заметил девушку с темно-каштановыми волосами, правда, не красивую, зато на другой день у королевского дворца увидел огненно-рыжую англичанку в светло- зеленых ботинках на шнурках; но она была худа, как лягушка, просидевшая полгода в банке, исполняя обязанности барометра, так что никак не соответствовала рубенсовскому идеалу женщины.

Увидев, что в Брюсселе водятся только «смуглогрудые андалузки», — впрочем, это явление вполне объяснимо испанским владычеством, долго тяготевшим над Нидерландами, — Тибурций решил направиться в Антверпен; он рассудил, и в этом был свой резон, что присущие кисти Рубенса и воссоздаваемые им с таким постоянством женские типы должны часто встречаться в его родном и любимом городе.

Стало быть, он отправился на станцию железной дороги, соединяющей Брюссель с Антверпеном. Паровому коню уже задали его черного овса, он нетерпеливо фыркал и с пронзительным свистом выбрасывал из огненных ноздрей густые клубы белого пара вперемешку с фонтаном искр. Тибурций занял положенное ему место в купе, оказавшись в обществе пяти валлонцев, застывших в своих креслах, словно монахи на капитуле, и поезд тронулся. Сначала он шел с умеренной скоростью, пожалуй, не быстрее почтовой кареты — по десяти франков за прогон; но немного погодя конь разгорячился и помчался с бешеной быстротой. Придорожные тополя, справа и слева от рельс, убегали назад, точно стремительно отступающая армия, очертания местности еле виднелись сквозь заволакивающую их серую дымку; проносились мимо черные полосы земли с будто вкрапленными в них золотыми и синими звездочками сурепки и полевых маков; время от времени в разрыве клубящихся туч возникал тонкий силуэт колокольни и сразу же пропадал, будто корабельная мачта в бурном море; в глубине палисадников мелькали нежно-розовые или желтовато-зеленые ресторанчики, увитые гирляндами дикого винограда или плюща; то тут, то там вспыхивали слепящим блеском, словно зеркала в ловушках для жаворонков, небольшие болотца, окаймленные коричневой тиной. А чугунное чудовище, клокоча кипящей водой, дышало все громче, хрипело, словно кашалот, страдающий одышкой, его литые бока покрылись горячей испариной. Казалось, оно жалуется, что его заставляют мчаться с такой безумной быстротой, и просит пощады у своих закопченных ямщиков, которые непрестанно подгоняют его, подсыпая лопатами торф. Но вот послышался стук буферов и лязг цепей: приехали!

Тибурций выскочил и пустился бегом куда глаза глядят, метнулся налево, потом направо, точно кролик, которого вдруг выпустили из клетки, и зашагал по первой же открывшейся перед ним улице; затем свернул в другую, третью и отважно углубился в самое сердце старого города, ища Светлокудрую с пылом, достойным странствующего рыцаря былых времен.

Он увидел множество разноцветных домов — мышино-серых, канареечно-желтых, светло-зеленых, сиреневых, со ступенчатыми черепичными крышами «лесенкой», с витыми коньками, с волнистым орнаментом на рустике входа, с кряжистыми колоннами в четырехугольных браслетах, подобно колоннам Люксембургского дворца, с окнами в стиле Ренессанс, забранными сетчатой свинцовой решеткой, с маскаронами, с резными балками и несчетным количеством примечательных архитектурных деталей, которыми он при других обстоятельствах несомненно бы восхищался; он окидывал рассеянным взглядом раскрашенных мадонн, статуи Христа, несущие фонари на перекрестках, деревянные или восковые фигуры святых с их мишурной сусальной благостью — все эти эмблемы католицизма, кажущиеся такими странными обитателям наших вольтерьянских городов. Он был поглощен одним: глаза его искали за бурыми, закопченными стеклами окон хотя б ненароком мелькнувший светлый женский образ, доброе, спокойное лицо брабантки, розовеющее, как свежий персик, и улыбающееся в ореоле золотых волос. Но на глаза ему попадались только старухи, вязавшие кружева, читавшие молитвенник либо притаившиеся в углах комнаты, чтобы следить исподтишка за редким прохожим, отражающимся в их «шпионе» или в полированном стальном шарике, подвешенном под потолком.

Улицы были пустынны и безмолвны, безмолвнее даже, чем улицы Венеции; единственным звуком, нарушавшим тишину, был бой курантов, звонивших на все лады в различных церквах не менее двадцати минут подряд; мостовая, с проросшей сквозь камни травой, как бывает в опустелых домах, говорила о том, что прохожие здесь встречаются редко и немногочисленны. Порой какие-то скромницы, закутанные в темные фландрские шелка, ниспадающие тяжелыми складками, крадучись проходили мимо, стараясь держаться поближе к домам, будто боязливые ласточки, летающие над самой землей; иногда за такой женщиной шел мальчик, неся на руках собачку. Тибурций ускорял шаг, чтобы разглядеть их лица, затененные капюшонами, и тогда его взору открывались худые, бледные физиономии с поджатыми губами, с темными подглазьями, с ханжеским подбородком, с тонким, подозрительно принюхивающимся носом, — поистине физиономии римских богомолок или испанских дуэний; пыл Тибурция сразу сникал, когда он встречался глазами с их мертвым взглядом, с глазами вареной рыбы.

Так, идя от перекрестка до перекрестка, от одной улицы до другой, Тибурций в конце концов вышел на набережную Эско через ворота порта. У него вырвался крик изумления перед великолепным зрелищем: огромное скопление мачт на реке, рей и корабельных снастей казалось лесом, потерявшим листву и превратившимся в нагой древесный скелет. Бушприты и реи привычно прилегли верхушками на парапет, будто лошади, кладущие голову на холку своей соседки по упряжке; здесь были голландские косатки, крутобокие, с красными парусами; американские бриги, остроносые и черные, с тонкими, как шелковые нити, снастями; норвежские коффы цвета семги, от которых пахнет душистой, свежевыстроганной сосной; шаланды, быстроходные рыбачьи лодки, бретонские «солеторговцы», английские «угольщики», — суда из всех частей света. То была неописуемая смесь запахов — копченой сельди, табака, прогорклого сала, дегтя, — сдобренная пряными ароматами судов, прибывших из Батавии с грузом перца, корицы, имбиря, кошенили; от всего этого в воздухе носились густые испарения, напоминающие дым громадной курильницы, в которой курят фимиам во славу торговли.

В надежде найти истинно фламандский и национальный тип среди простонародья, Тибурций заходил в таверны и кофейни; там он пил брюссельское и белое лувенское пиво, крепкий ламбик, эль, портер, виски, чтобы заодно познакомиться и с северным Бахусом. Испробовал он и сигары, различных сортов, ел семгу, Sauerkraut,[28]Кислая капуста (нем.). тушеный картофель, кровавый ростбиф и вкусил всех местных удовольствий.

За обедом к его столику подошли какие-то немки с пышными формами, черномазые, как цыганки, в коротеньких юбочках и эльзасских чепцах, и жалобно пропищали заунывную Lied,[29]Песня (нем.). аккомпанируя себе на скрипке и других режущих слух инструментах. Белокурая Германия, словно в издевку над Тибурцием, была покрыта особенно густым загаром; взбешенный, он швырнул им горсть сентов, за что и поплатился: его отблагодарили новой Lied, притом еще более пронзительной и душераздирающей, чем первая.

Вечером он ходил по всевозможным «музико» смотреть, как танцуют матросы со своими возлюбленными; у всех этих женщин были восхитительные волосы, иссиня-черные и блестящие, как вороново крыло; одна из них, прехорошенькая креолка, подсела даже к Тибурцию, без стеснения пригубила его бокал, по местному обычаю, и попыталась завести с ним разговор, изъясняясь на чистейшем испанском языке, ибо родилась в Гаване; у нее были такие бархатные черные глаза на бледном лице такого теплого, золотистого тона, такая маленькая ножка, такая тонкая талия, что Тибурций, разозлившись, послал ее ко всем чертям, чем очень удивил бедное созданье, не привыкшее к подобному обращению.

Обнаружив полную бесчувственность к смуглым прелестям танцовщиц «музико», Тибурций вернулся в свою гостиницу «Герб Брабанта». Чрезвычайно недовольный, он разделся и, запеленавшись в меру своих сил в камчатные скатерти, которые во Фландрии служат простынями, сразу заснул сном праведника.

И приснились ему самые золотокудрые сны на свете.

К нему с полуночным визитом явились нимфы и аллегорические фигуры из галереи Медичи, изысканнейшим образом полураздетые; они нежно смотрели на него большими лазоревыми глазами; яркие губы, рдевшие, будто алые цветы на молочно-белых, круглых и пухлых личиках, улыбались ему необычайно ласково. Одна из гостий, нереида с картины «Путешествие королевы», позволила себе даже вольность, — провела своими узкими, окрашенными в карминный цвет пальцами по волосам изнемогшего от страсти сновидца.

Обвивавшая стан нереиды узорчатая парча искусно скрывала уродство бедер, которые были покрыты чешуей и переходили в раздвоенный хвост; белокурые волосы нереиды украшал венец из водорослей и кораллов, как и подобает дочери моря; она была прелестна в этом наряде. В воздухе, пронизанном светом, стайками парили толстощекие и румяные, как розаны, младенцы, поддерживая ручонками гирлянды нестерпимо ярких цветов, струивших с неба на землю дождь благовоний. По знаку нереиды нимфы встали в два ряда, друг против друга, и сплели из своих длинных волос золотую сетку, похожую на гамак, для счастливца Тибурция и его возлюбленной с рыбьими плавниками; они легли в этот гамак, и нимфы качали их, склоняя головы то в одну, то в другую сторону, в неизъяснимо сладостном ритме.

Вдруг раздался резкий, отрывистый стук, золотые нити распались, и Тибурций рухнул наземь. Он открыл глаза и увидел над собой какую-то страшную бронзовую маску, глядевшую на него в упор эмалевыми глазищами, в которых видны были только белки.

— Mein Herr,[30]Сударь (нем.) вот ваш завтрак, — сказала старуха негритянка, прислуживавшая в гостинице, и поставила на столик-одноножку подле Тибурция поднос с тарелками и серебряными блюдами.

— Видали? Стало быть, за блондинками надо было ехать в Африку, — пробормотал Тибурций, уныло принимаясь за свой бифштекс.

ГЛАВА II

Откушав не без приятности, Тибурций вышел из гостиницы «Герб Брабанта» с добросовестным и похвальным намерением продолжать поиски идеала. Но, как и накануне, ему не посчастливилось; навстречу, как нарочно, со всех улиц стекались смуглые маски иронии, бросая ему притворные и насмешливые улыбки; перед ним продефилировали Индия, Африка, Америка, представленные более или менее меднолицыми экземплярами; впору было подумать, что почтенный город, проведав о замысле Тибурция, решил над ним подшутить и запрятал в глубине самых непроходимых задних дворов и за самыми непроницаемо-мутными оконцами тех своих дочерей, которые могли бы вблизи или издали напомнить образы Иорданса и Рубенса; скупясь на золото, он расточал черное дерево.

Взбешенный этим безмолвным издевательством, Тибурций бежал от него в музеи и картинные галереи. Фламандский Олимп вновь засиял перед его глазами. Каскады волос снова струили рыжеватые мелкие волны с трепещущими в них крупинками золота и света; плечи аллегорических фигур вновь ожили перед ним, блистая своей серебристой белизной ярче прежнего; лазурь глаз стала еще прозрачней, щеки цвели румянцем, походя на пучки гвоздик; розовая дымка сделала теплее голубоватый тон колен, локтей и пальцев всех этих белокурых богинь; глянцевые, будто муаровые, блики, алые отблески света скользили, играя, по дородным, округлым телам; под дыханьем невидимого ветра вздувались синевато-серые мантии, взлетали ввысь, в лазоревую мглу; свежая и плотская поэзия Нидерландов открылась во всей своей сути нашему восторженному страннику.

Но он не мог довольствоваться лицезрением красавиц на полотнах. Он приехал за живым, реальным типом женщины. Уже довольно давно духовной пищей ему служила поэзия слова и красок, и он мог бы заметить, что общение с абстракциями не слишком питательно. Разумеется, куда проще было бы остаться в Париже и влюбиться, как все, в хорошенькую, или даже некрасивую, женщину; но Тибурций не понимал Человека в подлиннике, поэтому читал его только в переводах. Он очень тонко разбирался во всех разновидностях людей, воссоздаваемых в творениях великих мастеров, но, встретив прототипы этих людей на улице или в обществе, он бы их не заметил; словом, будь он художником, он рисовал бы заставки к стихам поэтов; будь он поэтом, он писал бы стихи о картинах художников. Искусство покорило его, когда он был еще совсем молод, оно его испортило и исковеркало; при наших чрезмерно утонченных нравах, когда мы чаще соприкасаемся с произведениями рук человеческих, чем с созданиями природы, такие характеры распространены гораздо больше, чем принято думать.

У Тибурция мелькнула мысль — не войти ли в сделку с совестью, и он высказал такое подловатое и вероотступническое соображение:

— А ведь каштановый цвет волос тоже недурен…

Он посмел даже признаться, — предатель он эдакий, негодяй, бессовестный человек! — что черные глаза, живые и искрящиеся, бывают очень хороши. Правда, нужно сказать в его оправдание, что он обрыскал — и притом без малейшего результата — целый город, население которого он имел все основания считать почти поголовно белокурым. Ему позволительно было немного и приуныть.

Но в ту минуту, когда он мысленно произносил эти кощунственные слова, навстречу ему, из-под мантильи, блеснул пленительный синий взор и исчез, точно блуждающий огонек, за углом, у площади Меир.

Тибурций ускорил шаг, но ничего не увидел; перед ним простиралась во всю свою длину пустынная улица. Мимолетное видение скользнуло, вероятно, в один из соседних домов или скрылось в каком-нибудь неведомом проулке; разочарованный своей неудачей, Тибурций обозрел колодезь, украшенный железными волютами, которые ковал художник-кузнец Квентин Метсю, затем с горя решил осмотреть собор; собор оказался сверху донизу выкрашен клеевой краской омерзительного канареечного цвета. К счастью, деревянная резная кафедра работы Вербрюггена с орнаментом в виде ветвей, густо усыпанных птицами, белками, распустившими хвост веером индюками, со всем этим чрезмерным зоологическим великолепием, окружавшим Адама и Еву в земном раю, искупала изяществом своей конструкции и совершенством деталей все остальное, измаранное клеевой краской; к счастью, гербы знатных фамилий, картины Отто Вениуса, Рубенса и Ван-Дейка несколько скрадывали эту омерзительную окраску, столь милую буржуазии и духовенству.

На плитах каменного пола, поодаль друг от друга, стояли на коленях молящиеся бегинки; но в пылу благочестия они так низко склонялись над своими молитвенниками с красным обрезом, что было трудно различить их черты. Впрочем, святость места и ветхозаветный облик богомолок отняли у Тибурция охоту продолжать свои изыскания.

Пять-шесть англичан разглядывали картины, еще не отдышавшись после подъема и спуска по четыремстам семидесяти ступенькам лестницы на колокольню, во все времена года заснеженную стаями белых голубей, отчего она напоминает альпийскую горную вершину; лишь вполуха внимая ученым разглагольствованиям чичероне, англичане искали в своих путеводителях имя названного художника, дабы по ошибке не восхититься не тем, чем следует, и перед каждым холстом повторяли с неколебимым хладнокровием:

— It is a very fine exhibition.[31]Это очень хорошая выставка (англ.).

У них были квадратные лица, а внушительное расстояние между носом и подбородком свидетельствовало о чистоте расы этих британцев. Их спутница оказалась той самой англичанкой, которую Тибурций видел подле королевского дворца; она была в тех же зеленых ботинках на шнурках и все в тех же рыжих буклях. Разуверившись в светлокудрости Фландрии, Тибурций чуть-чуть не послал англичанке испепеляюще-пламенный взгляд; но тут ему, очень кстати, пришли на память водевильные куплеты о коварном Альбионе.

В честь этих посетителей, столь явно британских, что каждое их движение сопровождалось звоном гиней, причетник распахнул створки, за которыми три четверти года скрываются два чудесных творения Рубенса: «Воздвиженье креста» и «Снятие с креста».

«Воздвиженье креста» — произведение совсем особое; когда Рубенс его писал, он бредил Микеланджело. Рисунок здесь резкий, размашистый, яростно-выразительный, в духе римской школы; напряжены все мускулы, вырисовывается каждая кость, каждый хрящ, сквозь гранитное тело проступают стальные жилы. Это уже не тот радостный багрянец, которым антверпенский художник беспечно кропит свои бесчисленные творения, это итальянский бистр, рыжевато-бурый, предельно густой; палачи Христа — великаны со слоновыми телами, тигриными мордами, по-звериному жестокие; даже на самого Христа распространяется эта гиперболизация; он скорее напоминает Милона Кротонского, которого вздернули на дыбу его соперники-атлеты, чем бога, добровольно пожертвовавшего собою во искупление человечества. Фламандского тут ничего нет, разве что лающий в углу картины большой снейдеровский пес.

Когда же отворились створки, прикрывающие «Снятие с креста», у ослепленного Тибурция закружилась голова, будто он заглянул в зияющую бездну света: прекрасный лик Магдалины победоносно сверкал в океане золота, и казалось, глаза ее пронизывают лучами свинцовый и мглистый воздух, сочившийся сквозь узкие готические окна. Все вокруг куда-то пропало, воцарилась полная пустота; квадратные англичане, красноволосая англичанка, фиолетовый причетник — ничего этого он уже не замечал.

Этот увиденный им лик был для Тибурция откровением свыше; с глаз его словно пелена спала, он стоял лицом к лицу со своей затаенной мечтою, со своей невысказанной надеждой; неуловимый образ, за которым он гонялся со всей страстью влюбленного воображенья и частицу которого ему удавалось заметить лишь мельком — то профиль, то краешек платья, тотчас исчезавшие, — своевольная и жестокая химера, чьи беспокойные крылья всегда наготове, — была здесь, не убегала больше, недвижная в сиянии своей красоты. Великий мастер скопировал образ предчувствуемой и желанной возлюбленной, таимый в сердце Тибурция; Тибурцию казалось, что он сам написал эту картину; рука гения уверенно и четко нарисовала то, что у него было только неясным наброском, и облекла в лучезарные краски смутную мечту о неведомом. Тибурций узнавал это лицо, хотя никогда его не видел.

Он стоял, безмолвный, ушедший в себя, бесчувственный, как в столбняке, не мигая, погрузив взгляд в бездонный взор великой и раскаявшейся грешницы.

Ступня Христа бескровно-белая, чистая и матовая, как церковная облатка, безжизненно и вяло, со всей реальностью смерти, лежала на золотистом плече святой, точно на скамеечке из слоновой кости, которую великий мастер подставил трупу бога, снимаемому с древа искупления. Тибурций позавидовал Христу: чтобы испытать такое счастье, он бы принял любую муку. Утишить его зависть не могла и синеватая белизна мертвого тела. И он был глубоко уязвлен тем, что Магдалина не обратила на него свой лучистый и ясный взор, в котором переливались алмазы света и жемчуга скорби; исступленное и скорбное упорство этого взгляда, окутывавшего тело возлюбленного саваном нежности, казалось Тибурцию оскорбительным, высочайшей несправедливостью. Он так хотел бы, чтоб она чуть заметным движением дала ему понять, что тронута его любовью. Он уже забыл, что стоит перед картиной — столь быстро страсть готова поверить, что пыл ее разделяют даже предметы, неспособные его ощутить. Когда статуя, изваянная Пигмалионом, не ответила ему лаской на ласку, он, наверное, изумился и нашел, что это очень странно; не меньше был сражен холодностью своей нарисованной красавицы и Тибурций.

Коленопреклоненная, в атласном зеленом платье, ниспадавшем широкими, пышными складками, она не отрывала глаз от Христа с каким-то скорбным сладострастьем, точно любовница, жаждущая вдосталь наглядеться на обожаемое лицо, которое ей нельзя будет больше увидеть; пряди рассыпавшихся волос окаймили блестящей бахромой ее плечи; случайно заблудший солнечный луч озарил теплую белизну шейной косынки и бледно-палевый мрамор рук; в его мерцающем свете чудилось, что грудь ее вздымается и трепещет, как живая; из глаз Магдалины капали слезы и скатывались по щекам, будто настоящие.

Тибурцию померещилось вдруг, что она встает и сходит с холста.

Но внезапно настала тьма: видение померкло.

Англичане ушли, сказав: «Very well, a pretty picture»,[32]Очень хорошо, премилая картина (англ.). — и причетник, которому надоело ждать, пока Тибурций оторвется от картины, затворил створки и потребовал положенной платы. Тибурций отдал ему все, что было у него в кармане; влюбленные щедры с дуэньями, а антверпенский причетник был дуэньей Магдалины, и Тибурций, помышляя уже о следующем свидании, очень хотел заручиться его благосклонностью.

Ни исполинский святой Христофор, ни отшельник с фонарем, написанные на внешней стороне створок, хоть это и значительные произведения искусства, никак не могли утешить Тибурция, когда перед ним заперли ослепительное святилище, где гений Рубенса сверкает, как дароносица, усыпанная драгоценными каменьями.

Он вышел из церкви, ужаленный в самое сердце зазубренной стрелой неутолимой любви; он обрел наконец страсть, которую искал, но совершаемый им грех нес в себе и возмездие; он слишком страстно любил живопись, он был осужден любить картину. Природа, покинутая им ради искусства, жестоко отомстила; даже самый робкий влюбленный, находясь рядом с самой добродетельной женщиной, всегда сохраняет в уголке сердца тайную надежду; Тибурций же был уверен в неодолимости своей возлюбленной и твердо знал, что никогда не будет счастлив; поэтому его страсть была истинной, была страстью необычайной, нелепой и способной на все; а главное, она блистала полнейшим бескорыстием.

Но не будем потешаться над любовью Тибурция, — разве мы мало встречали людей, страстно влюбленных в женщину, которую они видели только в раме театральной ложи и которой они никогда не сказали ни слова, чей голос, даже тембр его, они никогда не узнали бы? Разве эти люди разумнее нашего героя, и может ли их неосязаемый идол сравниться с Магдалиной Антверпенской?

Тибурций ходил с загадочным и гордым видом, словно любовник после первого свидания. Его приятно удивляла острота этого ощущения, — он, воспринимавший все в жизни только мозгом, сейчас почувствовал, что у него есть сердце; это было ново: вот почему он целиком отдался обаянию этого, еще не испытанного впечатления; живая женщина его бы так не волновала. Неестественного человека может взволновать только явление неестественное; они гармонируют друг с другом, истинно жизненное было бы ему несозвучно. Тибурций, как мы уже говорили, много читал, много видел, много думал и мало чувствовал; его увлечения были чисто головными, и ниже галстука страсть его почти никогда не опускалась; но на этот раз он был влюблен по-настоящему, как школяр; ослепительный образ Магдалины реял пред ним, расплываясь радужными пятнами, как будто Тибурций смотрел на солнце; мельчайшая складочка, самая незаметная деталь запечатлелись в его памяти, картина неотступно стояла перед его глазами. Он всерьез обдумывал способы оживить эту бесчувственную красавицу и заставить ее выйти из рамы; он вспомнил Прометея, который похитил небесный огонь, чтобы одухотворить свои безжизненные творенья; Пигмалиона, нашедшего способ придать нежность и теплоту мрамору; он додумался до того, что решил погрузиться в бездонный океан оккультных наук и открыть такое чудотворное средство, которое оживило бы и одело плотью этот призрак жизни. Он бредил наяву, он просто спятил: вам, разумеется, ясно, что он был влюблен.

А разве вас самих, если даже вы не доходили до такого исступления, разве вас не охватывало чувство невыразимой грусти в галерее старинных мастеров при мысли, что красавиц, изображенных на их картинах, уже более нет? Разве вам не хотелось вернуть к жизни все эти бледные и безмолвные образы, которые как будто о чем-то печально мечтают на позеленевшем ультрамарине или на угольно-черном фоне? Эти искристые глаза, переливающиеся живым блеском под флером ветхости, были написаны с натуры, с какой-нибудь юной принцессы или прекрасной куртизанки, от которых не осталось уже ничего, ни крупинки праха; эти губы, приоткрывшиеся в нарисованной улыбке, напоминают о живых улыбках, навсегда отлетевших. А ведь правда же, какая жалость, что рафаэлевские, корреджиевские, тициановские женщины — всего лишь бесплотные тени! И почему модели этих мастеров не получили право на бессмертие, как их творения? Сераль самого сладострастного султана померк бы перед тем, который можно было бы составить из портретов одалисок, и, право, жаль, что столько красавиц потеряно невозвратно.

Каждый день Тибурций ходил в собор и самозабвенно созерцал свою возлюбленную Магдалину и каждый вечер уходил оттуда печальный, влюбленный и безумный — пуще прежнего.

Не раз бывало, что, и не питая любви к картинам, человек с благородным сердцем испытывал такие же страдания, как и наш друг, потому что хотел вдохнуть свою душу в свою угрюмую богиню, которая была только призрачным подобием жизни и понимала внушенную ею страсть не больше, чем написанная маслом фигура.

Вооружившись сильным биноклем, наш влюбленный изучил свою красавицу вплоть до самых неуловимых особенностей письма ее творца. Он любовался тонкостью грунтовки, прочностью и мягкостью красок, мощью мазка и силой рисунка, как иной любуется бархатистой кожей и цветущим телом любовницы; якобы оттого, что ему хочется поближе рассмотреть работу Рубенса, он выпросил у своего приятеля-причетника лестницу и, трепеща от любви, коснулся дерзкой рукой плеча Магдалины. Он изумился, ощутив под пальцами не мягкое, нежное тело женщины, а жесткую, шершавую, как терка, поверхность, которую вдоль и поперек исходила, оставив рубцы и вмятины, буйная кисть неистового мастера. Тибурций был очень огорчен этим открытием, но, едва спустился на пол, снова оказался во власти иллюзии.

Две недели с лишком провел Тибурций в таком состоянии высокой одержимости, простирая истомленные руки к своей химере, моля небо о чуде. В минуты просветления он смирялся и ходил по городу, ища ту, которая своим обликом хоть сколько-нибудь приближалась к его идеалу, но поиски ни к чему не приводили, потому что нелегко, блуждая по улицам и городским паркам, найти такую жемчужину.

И все же однажды вечером на углу площади Меир он снова встретил пленительно синий взор, о котором мы уже рассказывали: на этот раз видение скрылось не так быстро, и Тибурций успел увидеть прелестное лицо, обрамленное густыми светлыми волосами, и ясную улыбку на несравненно свежих устах. Она ускорила шаг, когда почувствовала, что кто-то идет за ней следом, однако Тибурцию удалось, держась на некотором расстоянии, заметить, что она остановилась перед очень милым стареньким фламандским домиком, бедным, но добропорядочным с виду. Отворили ей не сразу, и она, движимая, конечно же, бессознательным женским кокетством, на секунду оглянулась, чтобы посмотреть, не отпугнула ли она незнакомца, заставив его проделать столь длинный путь. И Тибурций, в каком-то мгновенном провидении совершенства, вдруг понял, что она поразительно похожа на Магдалину.

ГЛАВА III

Дом, в который вошла стройная женская фигурка, носил на себе отпечаток чисто патриархального, фламандского простодушия; он был коричневато-розовый, с белыми полосками вдоль швов каменной кладки; конек на крыше с уступами по краям, образующими лестницы, слуховые окошки с волютами; импост над входной дверью, на котором с поистине допотопной безыскусственностью изображены были похождения Ноя, ставшего посмешищем для своих сыновей; гнездо аиста; голуби, чистившие перышки на солнце, — все это довершало характерную наружность домика, как две капли воды похожего на одно из тех строеньиц, что так часто встречаются на картинах Ван-дер-Гейдена или Тенирса.

Шаловливо вьющиеся зеленые плети хмеля скрашивали общий вид этого жилища, которое могло бы показаться слишком чинным и слишком опрятным. Нижние окна огораживала полукруглая решетка, а на двух первых оконных рамах висели квадратные тюлевые занавески, густо расшитые, на брюссельский манер, пышными букетами цветов; в промежутке между дугою решетки и окном красовались два горшка из китайского фаянса с чахлыми, явно больными гвоздиками, как ни заботилась о них хозяйка, ибо это, верно, она, чтобы поддержать никнущие головки, придумала подпорки для них из игральных карт и довольно сложное устройство, похожее на крохотные строительные леса, из ивовых прутиков. Тибурций приметил эту деталь, которая говорила о безгрешной и скромной жизни — настоящей поэме юности и чистоты.

Он прождал два часа, однако прекрасная Магдалина с синим взором больше не появилась, из чего он и заключил вполне резонно, что она здесь живет; так оно и было; оставалось всего лишь знать ее имя, завязать знакомство и заслужить ее любовь — сущие пустяки. Записному ловласу понадобилось бы на это минут пять; но наш славный Тибурций был не ловлас, напротив: дерзал в мечтах, робел, когда требовалось приступить к делу. Способность переходить от общего к частному у него совершенно отсутствовала, и в любовных делах он до крайности нуждался в честном Пандаре, который выхвалял бы его достоинства и устраивал бы ему свидания. Но уж если Тибурций разойдется, он мог быть и красноречив; декламировал довольно смело томные тирады и играл роль влюбленного не хуже, чем провинциальный первый любовник; вот только, в отличие от Пти-Жана, выступавшего обвинителем пса Ситрона, самое трудное для него было — начать.

А посему мы вынуждены признаться, что бедняга Тибурций плавал в пучине неизвестности и, чтобы приблизиться к своей богине, сочинял один за другим разные стратегические планы, хитроумнее стратагем Полибия. И не придумал ничего лучшего, чем поджечь дом, подобно Клеофасу из «Хромого беса», дабы таким путем получить возможность вынести свою инфанту из пламени и засвидетельствовать перед ней свою отвагу и преданность; потом все же он сообразил, что любой пожарный, более привычный бегать по горящим стропилам, его опередит, да к тому же такой способ знакомиться с хорошенькой женщиной предусмотрен Уголовным кодексом.

А пока, в чаянье лучшего, он постарался запечатлеть в своей памяти расположение дома, посмотрел название улицы и вернулся в гостиницу довольный, так как ему показалось, что за окном, затянутым вышитым тюлем, смутно виднеется прелестный силуэт незнакомки и маленькая ручка приподняла край прозрачной ткани; наверное, девушка хотела проверить, стоит ли он все еще с бескорыстным упорством, как часовой, на углу пустынной антверпенской улицы, без надежды на смену караула. Но, может быть, Тибурций возомнил о себе, и это был просто приятный мираж, какой случается видеть близоруким, когда они принимают тряпки, висящие на оконной раме, за покрывало Джульетты, наклонившейся к Ромео, а горшки с левкоями — за принцесс в платьях из золотой парчи? Так или иначе, он ушел оттуда ликующий, считая себя неотразимым соблазнителем. Хозяйка «Герба Брабанта» и ее чернокожая служанка были изумлены его величием, поистине гамилькаровским, и лихостью тамбурмажора. Необычайно решительно закурив сигару, он сел и, заложив ногу на ногу, стал помахивать ночкой туфлей с великолепным пренебрежением к окружающему, как и полагается человеку, который глубоко презирает всю вселенную и познал радости, недоступные черни: он нашел наконец Светлокудрую. Таким счастливым не чувствовал себя и Ясон, снимая с заколдованного дерева чудесное руно.

Герой наш находится в положении, которое можно назвать наилучшим из возможных: в зубах у него настоящая гаванская сигара, на ногах — ночные туфли, на столе — бутылка рейнвейна, газета за прошлую неделю и прелестное пиратское издание стихов Альфреда де Мюссе.

Он может выпить стакан, а то и два токайского, почитать «Намуну» или рецензию на последний балет; оставив его ненадолго в одиночестве, мы не погрешим против вежливости: мы сделали все, чтобы он не соскучился, если только влюбленный способен скучать. Вернемся же без него, — потому что это не тот человек, перед которым там распахнут двери, — к маленькому домику на улице Кипдорп, и мы берем на себя обязанность ввести вас в этот круг. Мы покажем вам ту часть дома, которая находится за расшитой занавеской нижнего окна, так как прежде всего должны вам поведать, что героиня этой повести живет в нижнем этаже и носит имя Гретхен — имя, хоть и не столь благозвучное, как Этельвина или Азелия, но приятное для немецкого или нидерландского уха.

Войдите, тщательно вытерев ноги, ибо здесь деспотически властвует фламандская опрятность. Во Фландрии моют лицо только раз в неделю, зато полы моют горячей водой и скоблят добела дважды в день. Паркет в коридоре, как и в остальном доме, сделан из некрашеных сосновых дощечек, сохранивших присущий им оттенок, и никакая мастика не мешает видеть их длинные бледные жилки и сучки, похожие на маленькие звезды; он слегка посыпан морским, тщательно просеянным песком, отчего нога чувствует себя устойчиво и оступиться здесь не так легко, как в наших гостиных, где подчас не ходишь, а скользишь, будто по льду. Комната Гретхен — направо, вот дверь скромного серого цвета, ее медная, начищенная трепелем ручка горит, как золотая, вытрите еще раз подошвы об этот соломенный половик, — сам император не вошел бы сюда в грязных сапогах.

Присмотритесь к убранству этого милого, тихого жилища; ничто здесь не режет глаз; все здесь спокойно, строго, неброско. Даже в комнате самой Маргариты на вас не пахнёт такой целомудренной печалью; от каждой мелочи, пленительно чистой, веет безмятежной невинностью.

Стены коричневого тона, до половины обшитые дубовыми панелями, голы, их единственное украшение — мадонна из раскрашенного гипса, одетая, как кукла, в настоящее платье, в атласных башмачках, в венке из камышинок, в ожерелье из стекляшек; перед нею стоят две вазочки с искусственными цветами. В глубине комнаты, в том углу, где царит сумрак, возвышается старинная кровать со столбиками, поддерживающими зеленый саржевый балдахин с крупными фестонами, обшитыми желтой тесьмой; у изголовья — Христос, нижняя часть распятия переходит в чашу для свяченой воды, а сам он раскинул руки из слоновой кости, будто оберегая сон чистого создания. Старинный шкаф стоит против света и сияет, как зеркало, так тщательно он отполирован; стол с гнутыми ножками, заваленный клубками ниток, катушками и всеми принадлежностями кружевного промысла; большое кресло, крытое штофом, несколько стульев со спинками в стиле Людовика XIII, какие мы видим на старинных гравюрах Абрахама Босса, — таково убранство этой комнаты, обставленной с почти пуританской простотою.

И все же мы должны добавить, что Гретхен, хоть она и разумница, позволила себе такую роскошь, как венецианское граненое зеркало в оправе из черного дерева с медными инкрустациями. Правда, чтобы очистить от скверны этот предмет соблазна, за раму зеркала заткнули веточку самшита, окропленную святой водой.

Вообразите сейчас Гретхен: вот она сидит в большом штофном кресле, поставив ноги на расшитую ею самою скамеечку, и плетет своими пальцами феи, петля за петлей, тончайшую вязь начатого кружева; на склоненной над работой хорошенькой головке играют бесчисленные мимолетные отблески и серебрят своим воздушным легким мерцаньем прозрачную тень, в которую она погружена; нежное цветение юности одело бархатистым пушком ее щеки, чуточку слишком по-голландски пышущие здоровьем, — погасить их румянец не может даже светотень; свет, скупо пропускаемый верхними створками окон, падает только на верхнюю часть ее лба, отливающую шелком, и заставляет сверкать волнистые прядки, выбившиеся из-под гребня, похожие на золотых змеек. Озарите тонким лучом света карниз и шкаф, положите по солнечной блестке на каждый оловянный кувшин, пожелтите слегка Христа, примните чересчур прямые, топорщащиеся складки полога, подмешайте коричневой краски к мертвенной — по-современному — белизне тюлевых занавесок, поместите в глубине комнаты старуху Барбару, вооруженную метлой, сосредоточьте свет на головке, на руках девушки и вы получите фламандскую живопись времен ее расцвета, полотно, на котором не отказался бы поставить свою подпись Тербург или Гаспар Нетчер.

Как непохоже это жилище, такое ясное, чистое, такое понятное, на комнату молодой француженки, где вперемешку валяются тряпки, нотная бумага, начатые акварели, где каждая вещь не на месте, где прямо на спинках стульев висят смятые платья и кошка когтями доискивается да сути романа, забытого на полу!

А здесь как прозрачна хрустальная вода, в которой стоит полурасцветшая роза! Какое белоснежное белье, как светится это стекло! Ни пылинки в воздухе, ни соринки на полу.

Метсю, который писал в беседке, выстроенной посреди пруда, чтобы ничто не могло загрязнить краски, работал бы без опасения в комнате Гретхен. Здесь даже чугунная доска внутри камина блестит, как серебряный барельеф.

Но теперь нам становится страшно: а та ли это героиня, которая предназначена нашему герою? Взаправду ли Гретхен — идеал Тибурция? Не слишком ли все это мелкотравчато, буржуазно, прозаично? Может, это скорее голландский, нежели фламандский тип женщины, и скажите, положа руку на сердце, разве вы думаете, что модели Рубенса были такие? А не были ли они, в сущности, веселые бабы, краснощекие, пышнотелые, могучего здоровья, разухабистые и простонародные, и гений художника преобразил их пошлую натуру? Великие мастера частенько устраивают нам такие фортели. Ничем не примечательный вид они превращают в прелестный пейзаж; отвратительную служанку в Венеру; они воспроизводят не то, что видят, а то, что желают увидеть.

Однако Гретхен, хоть она и милей и нежней, действительно очень похожа на Магдалину из собора Антверпенской богоматери, и фантазия Тибурция может остановить на ней свой выбор, не рискуя его разочаровать. Едва ли найдет он нечто более великолепное, чтобы одеть плотью призрак своей музейной возлюбленной.

А теперь, когда вы так же хорошо, как мы сами, узнали Гретхен и ее комнату — птичку и ее гнездо, — вы, конечно, хотите услышать подробности о ее жизни и положении. Нет ничего на свете проще ее истории: Гретхен — дочь небогатого купца, который разорился, она осиротела несколько лет назад; живет она с Барбарой, старой верной служанкой, на маленькую ренту — остатки отцовского наследства — и на доход от своего труда; а так как Гретхен носит платья и кружева своей работы и слывет, даже среди фламандцев, чудом домовитости и опрятности, то и может, хоть она всего лишь простая работница, одеваться довольно изящно и внешне почти не отличается от дочерей буржуа: на ней тонкое белье, чепчики ее всегда поражают своей безукоризненной белизной, а ее шнурованные башмачки шил лучший в городе сапожник, потому что, — мы вынуждены в этом сознаться, даже если эта подробность и не понравится Тибурцию, — у Гретхен ножка андалузской графини, а стало быть, Гретхен и обувь носит графскую. Кроме того, она хорошо воспитанная девушка, умеет читать, премило пишет, может по-всякому вышивать, не знает соперниц в рукоделии и не играет на фортепиано. Зато, добавим мы, у нее удивительный талант печь грушевые торты и сдобные пироги, готовить карпа в вине, потому что она считает за честь, как все хорошие хозяйки, понимать толк в стряпне, и мастерица готовить по особым рецептам всевозможные изысканные лакомства.

Эти подробности, наверное, покажутся не слишком аристократическими, но наша героиня не титулованная дама из дипломатического круга, не обворожительная тридцатилетняя женщина, не модная певица. Она всего-навсего простая работница с улицы Кипдорп, что у крепостного вала, в Антверпене; но так как, на наш взгляд, истинным мерилом благородного происхождения женщин служит их красота, то Гретхен равна по рангу герцогине, пользующейся «правом табурета», а ее шестнадцать лет мы зачтем ей за шестнадцать колен родословной.

В каком состоянии ее сердце? Да в самом подходящем: она никого еще не любила, кроме палевых голубок, золотых рыбок и других совершенно невинных зверюшек, которые не вызвали бы тревогу даже в самом свирепом ревнивце. Каждое воскресенье вместе с Барбарой, несущей за нею молитвенник, она ходит в своем строгом платье из фландрского шелка к большой обедне в церковь ордена иезуитов, потом возвращается домой и перелистывает Библию, «где показан Бог-отец в императорском облачении», и в тысячный раз восхищается украшающими ее гравюрами по дереву. Если погода хорошая, Гретхен гуляет у форта Лилло или у Тет-де-Фландр со своей сверстницей, тоже кружевницей; в будни она почти не выходит из дому, разве что отнесет свою работу; да и то чаще всего это делает Барбара. В более теплом климате шестнадцатилетняя девушка, никогда и не помышлявшая о любви, была бы чем-то невероятным, но воздух Фландрии, перегруженный пресными испарениями каналов, плохая среда для бацилл сладострастия: цветы здесь расцветают поздно и вырастают крупные, пышные, мясистые; их густой, влажный аромат похож на запах ароматических настоек; фрукты — водянистые; земля и небо, насыщенные влагой, посылают друг другу клубы пара, поглотить который сами они не могут, а солнце тщетно пытается выпить своими бледными губами; женщинам, погруженным, точно в ванну, в этот туман, не трудно быть добродетельными, потому что, как сказал Байрон, солнце — шельма, оно великий соблазнитель и одержало больше побед, чем Дон-Жуан.

Итак, не удивительно, что ей в столь высоконравственном климате была чужда всякая мысль о любви — даже в форме брака, в законной и дозволенной форме. Она никогда не читала плохих романов, да и хороших тоже; у нее нет никаких родственников мужского пола, ни кузенов, ни свойственников. Счастливец Тибурций! Впрочем, матросы с короткими прокуренными трубками, капитаны дальнего плавания, не знающие, чем занять свой досуг, почтенные негоцианты, которые являются на биржу, чтобы мановением бровей изменить соотношение цифр, — все они, чьи силуэты мельком отражаются в «шпионе» Гретхен, когда они проходят мимо ее дома, — все они не способны воспламенить воображение.

Признаемся все же, что, несмотря на свою девичью неопытность, кружевница обратила внимание на Тибурция, как на благовоспитанного юношу с приятной внешностью; она несколько раз видела его в соборе, когда он стоял, замерев, перед «Снятием с креста», и объясняла его экстаз благочестием, высоко поучительным в молодом человеке. Не переставая мотать нитки, она думала о незнакомце, встреченном на площади Меир, и предавалась невинным мечтам. Однажды под впечатлением этой встречи она встала и как-то вдруг, незаметно для себя, очутилась перед зеркалом и долго в него гляделась; она рассматривала себя анфас, в три четверти, со всех сторон, открыла, что кожа у нее — и это истинная правда — шелковистей папиросной бумаги, нежней лепестков камелии; что глаза у нее синие и удивительно прозрачные, что зубы у нее чудесные и рот, как персик, а белокурые волосы на редкость удачного оттенка. Она впервые заметила, что молода и хороша. Она вынула из изящного хрустального бокала белую розу, и воткнула себе в волосы, и улыбнулась, увидев, как красит ее этот простой цветок: так родилось кокетство, вскоре за ним придет и любовь.

Но мы уже очень давно расстались с Тибурцием; что-то он там поделывает в гостинице «Герб Брабанта», пока мы сообщаем вам эти сведения о кружевнице?

Он написал что-то на очень красивой бумаге, — должно быть, объяснение в любви, если только это не вызов на дуэль, измаранные и исчерканные вдоль и поперек листки, валяющиеся на полу, свидетельствуют, что это материал, потребовавший очень большой правки и крайне важный. Покончив с ним, Тибурций накинул плащ и отправился снова на улицу Кипдорп.

Лампа Гретхен, звезда мира и труда, мягко светилась за окном, и на прозрачный тюль падала тень склоненной девушки, терпеливо трудившейся над своим нескончаемым рукоделием. Тибурций, волнуясь, точно вор, который вот-вот отомкнет сундук с сокровищами, подкрался к решетке у окна, просунул руку между прутьями и воткнул уголком вниз в рыхлую землю в горшке с гвоздиками свое письмо, сложенное втрое; он надеялся, что Гретхен заметит его утром, когда отворит окно, чтобы полить цветы.

Сделав свое дело, он скрылся так тихо, словно башмаки у него были подбиты войлоком.

ГЛАВА IV

Голубой и юный свет утра заставил померкнуть болезненно-желтые огни догорающих фонарей; от Эско шел пар, как от загнанной лошади, и сквозь разрывы в тумане уже сочилась заря, когда распахнулось окно Гретхен. Глаза у нее были заспанные, и узор, оттиснутый на нежной щеке — след от смятой подушки — свидетельствовал, что она всю ночь спала в своей девичьей кровати на одном и том же боку, сном без просыпа, секрет которого известен только молодости. Торопясь посмотреть, как провели ночь ее милые гвоздики, она накинула на себя что попало под руку; этот грациозный и целомудренный беспорядок был ей удивительно к лицу, и если образу богини не противоречит маленький чепчик, отделанный мехельнскими кружевами, и белый бумазеевый пеньюар, то мы скажем вам, что Гретхен походила на Аврору, «приоткрывшую врата Востока»; может быть это сравнение слишком высокое для простой кружевницы, которая поливает свой сад, помещающийся в двух фаянсовых горшках; но право же, Аврора была не так свежа и румяна, как Гретхен, особенно Аврора Фландрская, — у нее всегда под глазами легкая синева.

Вооруженная большим графином, Гретхен собралась было полить свои гвоздики, и на горячее объяснение Тибурция чуть-чуть не хлынул карающий потоп из графина с холодной водой; но Гретхен заметила что-то белое, выдернула из земли письмо и, узнав его содержание, изумилась. Оно содержало только два предложения, одно на французском, другое на немецком языке; французское предложение состояло из двух слов: «Люблю тебя», а немецкое из трех: «Ich liebe dich», — что на обоих языках означает совершенно одно и то же. Тибурций сделал это на случай, если Гретхен знает только свой родной язык; как видите, он был на редкость предусмотрительный человек!

А ведь правда же, стоило, пожалуй, измарать больше бумаги, чем уходило у Малерба на одну строфу, и выпить для вдохновения бутылку превосходного токайского, чтобы в итоге прийти к этой остроумной и новой мысли. Что ж! Несмотря на свою кажущуюся простоту, письмо Тибурция, может статься, было шедевром коварного расчета, если только оно не было глупостью, что пока еще возможно. И все-таки, разве это не изумительно ловкий прием, уронить вот так, будто каплю расплавленного свинца, в ее безмятежную душу, одно-единственное слово «люблю»? И разве, когда оно туда упадет, в ее душе не возникнут, как на озерной глади, сотни отблесков и кругов, расходящихся вдаль?

Да и, в сущности, что главное во всех самых пламенных любовных посланиях? Что остается от всех этих пузырей страсти, когда вскроешь их ланцетом разума? Все красноречие Сен-Прё сводится к одному слову, и Тибурций действительно достиг наибольшей глубины, сконцентрировав в этом коротком предложении цветистую риторику черновиков своего письма.

Он не подписался; впрочем, что сказало бы ей его имя? Он был чужой в ее городе, да и сам не знал имени Гретхен, и, правду сказать, это мало его заботило, — так было романтичней, загадочней. При самой скудной фантазии на этом можно было построить двадцать томов in octavo более или менее правдоподобных решений задачи. Кто он? Сильф, чистый дух, влюбленный ангел, красивый капитан, сын банкира, юный лорд, пэр Англии и обладатель миллионной ренты? Русский боярин с фамилией, кончающейся на «ов», с изрядным количеством рублей и уймой мехов? Вот какие важные вопросы неизбежно должна была вызвать эта столь лаконично-красноречивая записка. Обращение на «ты», дозволенное только с Богом, было признаком сильной страсти, — ее-то Тибурций и не испытывал, — но оно могло как нельзя лучше воздействовать на душу девушки, ведь гипербола всегда кажется женщинам правдоподобнее правды.

Гретхен, ни секунды не колеблясь, решила, что автор записки — юноша, встретившийся ей на площади Меир; в таких вещах женщины никогда не ошибаются, у них есть инстинкт, изумительное чутье, заменяющее им знание света и страстей. Самая большая скромница знает в этом толк лучше Дон-Жуана с его списком побед.

Мы изобразили нашу героиню как очень наивную, очень неопытную и очень порядочную девушку, и все же мы вынуждены признаться, что она не ощутила того добродетельного негодования, какое должна чувствовать женщина, получив записку на двух языках, являющуюся прямым нарушением правил приличия. Пожалуй, она ощутила удовольствие, и по ее лицу прошло легкое розовое облачко. Письмо это было для нее своего рода аттестатом красоты; оно внушало уверенность в себе, поднимало на новую, высшую ступень; это был первый взгляд, проникший в ее скромное, безвестное существование; никто доныне не искал руки Гретхен, — мешало ее небогатое приданое. Прежде ее считали ребенком, теперь Тибурций возвел ее в сан юной и прекрасной девушки, за это она была ему благодарна, как должна быть благодарна жемчужина водолазу, нашедшему ее в створках грубой раковины под темным плащом океана.

Когда же это первое ощущение прошло, у Гретхен возникло чувство, хорошо знакомое каждому, кто в детстве воспитывался в строгости и никогда не имел никаких тайн; письмо тяготило ее, давило, как каменная плита, она не знала, что с ним делать. Ей казалось, что у себя в комнате она не найдет такого укромного уголка, таких надежных тайников, где можно укрыть его от людских глаз; она сунула его в шкаф под горку белья, но через несколько минут вынула оттуда; письмо излучало свет сквозь стенки шкафа, как гомункул доктора Фауста на офорте Рембрандта. Гретхен решила найти другое, более безопасное место: Барбаре может понадобиться в шкафу полотенце или простыня, и она обнаружит письмо. Гретхен стала на стул и положила письмо на выступ балдахина; листок бумаги жег ей руку, как раскаленное железо.

Вошла Барбара, чтобы прибрать в комнате. Гретхен как ни в чем не бывало села на свое обычное место и принялась за начатую накануне работу; но едва Барбара делала шаг к кровати, с Гретхен творилось что-то ужасное — кровь стучала в виски, на лбу от страха выступала испарина, пальцы путались в нитках, и будто невидимая рука сжимала ей сердце. Ей казалось, что у Барбары встревоженный и подозрительный взгляд, какой ей совсем не свойствен. Наконец старуха взяла корзинку и отправилась за покупками. Бедная Гретхен вздохнула с облегчением и переложила письмо к себе в карман, но и там оно ее мучило; ее пугало шуршанье бумаги, и она спрятала записку на груди, — ведь именно там помещают женщины все, что нельзя показать. Корсаж — это шкаф без замка, хранилище для цветов, подаренных на память локонов, медальонов и чувствительных посланий; это своего рода ящик для писем, в который опускают всю корреспонденцию сердца.

Почему же Гретхен не сожгла этот ничтожный клочок бумаги, внушавший ей такой безмерный ужас? Да прежде всего потому, что Гретхен никогда еще в жизни не испытывала такого жгуче захватывающего чувства, — испуг и радость одновременно; а кроме того, скажите, пожалуйста, почему любовники так упорно не хотят уничтожить письма, которые позднее могут их выдать и погубить? Потому что письмо есть зримая душа; потому что страсть пронизала своим электрическим током этот жалкий листок бумаги и сообщила ему жизнь. Сжечь письмо — значит убить чей-то внутренний мир; в пепле уничтоженной переписки всегда есть какие-то частицы двух душ.

Гретхен, стало быть, спрятала это письмо за корсаж, рядом с золотым крестиком, который очень удивился столь близкому соседству с любовной запиской.

Как хорошо воспитанный молодой человек, Тибурций ждал, пока его признание окажет свое действие. Он не подавал признаков жизни и не показывался на улице Кипдорп. Гретхен стала уже беспокоиться, когда вдруг в одно прекрасное утро заметила между решеткой и окном роскошный букет заморских цветов. Это Тибурций мимоходом забросил свою визитную карточку.

Букет доставил большую радость юной кружевнице, она уже свыклась с мыслью о Тибурции и втайне была уязвлена, что после такого бурного начала он не торопится продолжать: она унесла к себе этот сноп цветов, налила водою прелестную вазу саксонского фарфора с синим узором, развязала стебли цветов и поставила букет в воду, чтобы подольше сохранялся. И тут-то впервые в жизни она солгала, сказала Барбаре, что букет подарила ей дама, которая постоянно заказывает Гретхен кружева и знает, как она любит цветы.

Днем Тибурций занял свой пост перед домом, прикинувшись, что срисовывает какие-то любопытные архитектурные детали; в этой позиции он пробыл очень долго, усердно царапая тупым рисовальным карандашом по злосчастному листку пергамента.

Теперь уже Гретхен, в свой черед, не подавала признаков жизни; ни одна складка на шторах не шевельнулась, не приоткрылось ни одно окошко, — дом будто заснул. Притаившись в углу, она могла вволю разглядывать Тибурция в своем «шпионе». Она увидела, что он высок и строен, что все в нем отмечено печатью особого благородства, что черты у него правильные, глаза грустные и добрые, и меланхолический вид, а это особенно тронуло Гретхен, которая очень уж привыкла к пышущему здоровьем румянцу брабантских лиц. Впрочем, Тибурций, хоть и не числился ни светским львом, ни модным щеголем, не лишен был природного изящества и такой неискушенной девушке, как Гретхен, не мог не показаться образцом элегантности; на Гентском бульваре в Париже он выглядел бы разве что сносно, на улице Кипдорп он был неотразим.

Поздно ночью Гретхен не утерпела и совсем по-детски вскочила и босиком побежала смотреть на свой букет; она зарылась лицом в самую гущу цветов и поцеловала Тибурция в алые губы роскошного георгина; в самозабвении она окунулась с головой в пестрые волны этого цветочного душа, смакуя каждый глоток его пьянящих ароматов, вдыхая их полной грудью, так что замирало сердце и сами собой закрывались глаза. Когда она выпрямилась, брызги на ее щеках блестели, как мелкий жемчуг, а хорошенький носик, перепачканный золотистой цветочной пыльцой, был мил до невозможности и очень красивого желтого цвета. Она, смеясь, отерла лицо, легла в постель и заснула; вы, конечно, догадываетесь, что во всех сновиденьях той ночи неизменно присутствовал Тибурций.

А что меж тем поделывает Магдалина рубенсовского «Снятия с креста»? Она по-прежнему царит, не зная соперниц, в сердце нашего юного энтузиаста; у нее есть одно преимущество перед живыми женщинами, самыми красивыми: любовь к ней неутолима, в ней нельзя обмануться, ею нельзя пресытиться! Она не разочарует пошлым или нелепым словом; она здесь, недвижная, свято сохраняющая совершенство линий, в которые замкнул ее великий мастер, уверенная, что будет прекрасной вечно, и повествующая миру на своем безгласном языке о мечте высокого гения.

Молоденькая работница с улицы Кипдорп, бесспорно, прелестное созданье; но линиям ее рук далеко до совершенства рук Магдалины, до этих округлых и мягких контуров, до этой покоряющей силы в сочетании с грацией! Как хрупки еще ее девичьи плечи! Как бледно золото ее кудрей по сравнению с причудливым богатством тонов, которыми Рубенс утеплил сверкающий каскад волос святой грешницы!

Такие речи держал перед самим собою Тибурций, гуляя по набережной Эско.

Однако, раз уж его любовные похождения в живописи не увенчались успехом, он отчитал себя как самый здравомыслящий человек на свете, за такое неслыханное безумие. И вернулся к мысли о Гретхен, правда, с глубоким вздохом сожаления; он не любил ее, но она, по крайней мере, напоминала ему его мечту, как иногда черты дочери напоминают черты ее покойной матери, которую вы когда-то боготворили.

Не будем входить в подробности этой любовной истории, их легко вообразит каждый.

Случай, этот великий сводник, предоставил нашим влюбленным естественную возможность заговорить друг с другом. Гретхен гуляла, как обычно, с подружкой в Тет-де-Фландр, на другом берегу реки. Они ловили бабочек, сплетали венки из васильков, скатывались кубарем со стогов сена, да так усердно, что не заметили, как настал вечер и паромщик пустился в последний обратный рейс. Вот они и стояли, порядком испуганные, у самой кромки воды и изо всех сил кричали, зовя перевозчика. Но шалый ветер относил в сторону их серебристые голоса, и отвечал им только жалобный лепет волны, набегающей на песок. К счастью, у берега на парусной лодке лавировал Тибурций; он услышал их зов и предложил себя в качестве перевозчика. Подружка Гретхен ухватилась за это предложение, не обратив внимания на ее смущенный вид и вспыхнувшие щеки. Тибурций проводил Гретхен домой и догадался устроить прогулку на лодке в следующее воскресенье с согласия Барбары, которую очень расположили к Тибурцию его хождения по церквам и благоговейное чувство к «Снятию с креста».

Тибурцию почти не пришлось преодолевать сопротивление Гретхен. Она была настолько чиста, что не защищалась, ибо не ведала, что против нее готовится наступление; к тому же она ведь полюбила Тибурция; хоть разговаривать с ним было очень весело и он обо всем отзывался с иронической беззаботностью, она чутьем распознала в нем несчастного человека, а врожденное призвание женщины — быть утешительницей; страдание манит их, как жаворонков — зеркало.

И все же, как ни предупредительно, как ни нежно относился к ней молодой француз, она чувствовала, что владеет им не безраздельно, что в его душе есть тайники, куда ей нет доступа. Казалось, он одержим одною высокой и сокровенной мыслью, и видно было, что он часто уносится в какой-то неведомый мир. Но едва его фантазия невольно расправляла крылья и взмывала ввысь, она ударялась о потолок, точно пленная птица, рвущаяся в небесную синь. Бывало, он часами рассматривал Гретхен со странной пристальностью, и лицо его то выражало удовольствие, то омрачалось. Он смотрел на нее не взглядом любовника. Его поведение было необъяснимо для Гретхен, но она верила в честность Тибурция и потому не тревожилась.

Оттого что Тибурцию якобы трудно произносить имя Гретхен, он перекрестил ее в Магдалину, а она охотно это позволила, — была тайная сладость в том, что любовник называет ее этим загадочным и особенным именем, будто она для него какая-то иная женщина. При этом он частенько наведывался в собор, распаляя свою призрачную страсть бесплодным созерцанием; в такие дни за жестокосердие Магдалины наказывалась Гретхен: реальность расплачивалась за идеал. Тибурций смотрел тучей, скучал и наводил скуку, а Гретхен, добрая душа, объясняла это его больными нервами или тем, что он утомлен — слишком много читает.

Но ведь Гретхен очаровательная девушка и достойна любви такая, как есть! Во всей Фландрии, Брабанте и Генегау вы не сыщете никого белей и румяней Гретхен, не увидите ни у кого таких изумительных золотых волос; рука у нее узкая и округлая, с ногтями, как розовый агат, — настоящая ручка принцессы, и — достоинство, редко встречающееся на родине Рубенса, — маленькая ножка.

Ах, Тибурций, Тибурций! Вы хотите замкнуть в кольце объятий идеал во плоти, целовать химеру в губы, — берегитесь! У химер, несмотря на высокую грудь, лебединые крылья и светозарную улыбку, — острые зубы и хорошо отточенные когти. Злодейки высосут чистую кровь вашего сердца и бросят вас, опустошенного и выжатого как губка. Откажитесь от ваших необузданных желаний, не пытайтесь заставить мраморные статуи сойти с пьедестала и не взывайте с мольбой к немым полотнам: все ваши художники и поэты страдали тем же недугом, что и вы; они хотели создать свой особый мир внутри мира божьего. С помощью мрамора, цвета и ритма они выразили и запечатлели свою мечту о красоте: их произведения — не портреты женщин, которыми они обладали, а тех, которыми они желали бы обладать; не ищите же напрасно их модели на земле. Преподнесите еще один букет Гретхен, такой прекрасной и доброй; предоставьте мертвецов и призраков их участи и постарайтесь жить жизнью этого мира.

ГЛАВА V

Да, Тибурций, как ни удивительно это вам покажется, Гретхен гораздо выше вас. Она не читала поэтов, и даже имя Гомера или Вергилия ей неизвестно; вся ее литература — это жалостные истории о Вечном Жиде, Генриетте и Дамоне, с грубо раскрашенными лубочными картинками да латинские тексты молитвенника, которые она добросовестно читает по складам каждое воскресенье; Виргиния в своем раю с магнолиями и миртом знала едва ли больше.

Спору нет, вы великий знаток в литературе. Вы постигли всю суть эстетики, философической мистики, пластики, архитектоники и поэтики; столь блистательный список познаний, оканчивающихся на «ика», не в состоянии предъявить даже Марфуриус и Панкрас. Вы поглотили все, — от Орфея и Ликофрона до последнего тома Ламартина, — что когда-либо слагалось в чеканные метры, замыкалось рифмами и выливалось в строфы всех существующих форм; ни один роман не ускользнул от вашего внимания. Вы исходили из конца в конец весь огромный мир воображения; вы знаете всех художников от Андреа Рико Критского и Бидзамано до Энгра и Делакруа; вы изучали красоту по чистейшим ее первоисточникам: барельефы Эгины, фризы Парфенона, этрусские вазы, священные изваяния Египта, греческое и римское искусство, готику и Возрождение; вы все анализировали, досконально все исследовали; вы стали чем-то вроде барышника в вопросах красоты, с которым художники советуются о выборе натурщицы, как покупатель лошади советуется с берейтором. Конечно, никто лучше вас не разбирается в женских статях; в этом вы поспорите с афинским ваятелем; но, всецело отдавшись поэзии, вы отлучили себя от природы, мира и жизни. Любовницы были для вас картинами, более или менее удачными; ваша любовь к ним дозировалась по шкале — Тициан, Буше или Ванлоо, но вас никогда не волновала мысль: а может, под этой внешней оболочкой трепещет и бьется что-то живое? Горе и радость, хоть у вас и доброе сердце, вам кажутся гримасами, нарушающими гармоническое спокойствие линии, женщина для вас только теплая статуя.

Ах, бедный мальчик, бросьте ваши книги в огонь, порвите ваши гравюры, разбейте ваши гипсовые копии, забудьте Рафаэля, забудьте Гомера, забудьте Фидия, если у вас не хватает мужества взять в руки кисть, перо или резец; что толку в этом бесплодном любовании? К чему приведут эти безумные стремления? Не требуйте от жизни больше, чем она может дать. Только великие гении имеют право быть недовольными мирозданием. Они могут выдержать взгляд сфинкса, потому что разгадывают его загадки. Но вы не великий гений; будьте же чисты сердцем, любите ту, что вас любит, и, как говорит Жан-Поль, не требуйте ни луны с неба, ни гондолы на Лаго-Маджоре, ни свидания в Изола-Белла.

Сделайтесь адвокатом-филантропом или привратником, стремитесь стать избирателем в своем квартале и капралом в своей роте; добейтесь того, что люди называют положением в обществе, будьте порядочным буржуа. Но, конечно же, при одном этом слове ваши длинные волосы становятся дыбом от омерзения, ведь вы гнушаетесь буржуа, как немецкий бурш — филистеров, военный — «шпаков», а брамин — париев. Вы относитесь с невыразимым убийственным презрением к каждому добропорядочному купцу, который предпочитает водевильный куплет терцинам Данте и гладкопись модных портретистов микеланджеловскому этюду тела с обнаженными мускулами. По-вашему такой субъект ниже животного, тогда как он принадлежит к тем буржуа, чья душа (а у них есть душа) исполнена поэзии, кто способен самоотверженно любить, кто испытывает чувства, на которые не способны вы, у кого мозг убил сердце.

Взгляните на Гретхен, которая всю свою жизнь только и делала, что холила свои гвоздики и плела кружева; она в тысячу раз поэтичней, чем вы, господин «артист», выражаясь по-современному; она верит, надеется, ей даны улыбка и слезы; одно ваше слово может вызвать и солнце и дождь на ее милом лице; вот она сидит в большом штофном кресле у окна, освещенная печальным сумеречным светом, выполняя свой поденный урок; но как напряженно работает ее юная головка! Как кипит воображение! Что за воздушные замки оно строит и рушит! Вот она то краснеет, то бледнеет, ее бросает то в жар, то в холод, словно влюбленную из старинной оды; кружева выпадают из ее рук, она услыхала шаги на плитах тротуара, она отличит их от тысячи других благодаря той остроте восприятия, которую дает нашим чувствам страсть; хоть вы и явились в условленный час, вас ждут уже давно. Целый день ее мысль была занята только вами, она спрашивала себя: «Где он сейчас? Что делает? Думает ли обо мне, как я о нем? Может, он болен, вчера мне показалось, что он бледен, не такой, как всегда; он уходил печальный, озабоченный; не случилось ли что? Может, он получил из Парижа дурные вести?» О многом еще спрашивала она себя, обо всем, о чем в минуту бескорыстной тревоги спрашивают себя любящие.

Эта бедная девочка, такая щедрая сердцем, сделала вас центром своего бытия, она живет только вами и ради вас. Ее душа, послушная чудесному таинству воплощенья любви, обитает в вашем теле, ее дух нисходит на вас, ваш частый гость; если бы над вашей грудью занесли клинок, она заслонила бы вас собою, удар шпаги, поразивший вас, был бы смертелен для нее. А вы пользуетесь ею как игрушкой, превратили в марионетку, покорную вашему воображению. И эту великую любовь вы заслужили двумя-тремя нежными взглядами, несколькими букетами и пылко продекламированными банальными тирадами из романа. Истинно любящему это, быть может, не удалось бы; увы! для того, чтобы нас полюбили, мы должны не любить. Хладнокровнейшим образом вы навсегда замутили ясную гладь этой скромной жизни. Да, маэстро Тибурций, поклонник Светлокудрой и хулитель всяческой буржуазности, вы поистине содеяли зло; к сожалению, мы вынуждены вам это сказать.

Гретхен не была счастлива; она догадывалась, что между нею и возлюбленным стоит невидимая соперница, она ревновала. Она начала следить за Тибурцием и убедилась, что он бывает только у себя в гостинице «Герб Брабанта» и в соборе на площади Меир. Она успокоилась.

Как-то раз она спросила:

— Чем это вам приглянулась святая Магдалина, та, что поддерживает тело Спасителя на картине «Снятие с креста»? Отчего вы всегда ходите на нее смотреть?

— Оттого, что она на тебя похожа, — ответил Тибурций.

Гретхен покраснела от радости и подбежала к зеркалу проверить, верно ли это; и увидела, что у нее такие же исполненные внутреннего сияния глаза с поволокой, белокурые волосы, выпуклый лоб и весь склад лица, как у святой Магдалины.

— Так вы потому и зовете меня Магдалиной, а не Гретхен или Маргаритой, как меня взаправду зовут?

— Именно потому, — смутившись, ответил Тибурций.

— Никогда бы не подумала, что я такая красивая, — сказала Гретхен, — и я ужасно рада, ведь тогда я буду нравиться вам еще больше.

На некоторое время к ней вернулось душевное спокойствие, и мы должны признать, что Тибурций честно старался побороть свою сумасбродную страсть. Он испугался при мысли, что может стать мономаном, и, чтобы разделаться с этим наваждением, решил уехать в Париж.

Перед отъездом он в последний раз пошел в собор и велел своему приятелю-причетнику отворить створки, скрывающие «Снятие с креста».

Ему показалось, что Магдалина сегодня особенно грустна, что лицо у нее заплакано больше обычного; крупные слезы текли по ее побледневшим щекам, губы судорожно кривились в сдерживаемом рыдании, под страдальческими глазами легла синева, светлые волосы не золотил больше солнечный луч, и вся ее поза выражала отчаяние, бессилие, будто она потеряла веру в воскресение возлюбленного. И правда, сегодня в фигуре Христа преобладали такие мертвенно-бледные, зеленоватые тона, что невероятной казалась мысль, будто в эту разложившуюся плоть может когда-нибудь возвратиться жизнь. Это опасение разделяли все остальные участники «Снятия с креста»; взор их померк, лица были угрюмы, венцы над их головами светились свинцовым, тусклым блеском; картину, еще недавно пленявшую своими теплыми красками и жизненной мощью, окутала все обесцвечивающая пелена смерти.

Тибурция поразило новое, безысходно скорбное выражение лица Магдалины, и его решимость уехать поколебалась. Он предпочел объяснить перемену в ней таинственной симпатией душ, но только не игрой света. А день выдался ненастный, дождь тонкой сеткой заштриховал небо, и сквозь окна, которые заливал водой и хлестал крылом налетевший ветер, еле проникала тонкая полоска света, влажная от дождя и тумана; но это объяснение было чересчур правдоподобно, Тибурций не мог его принять.

— Ах, как бы я тебя любил, будь ты сейчас жива! — вполголоса произнес он так кстати пришедший ему на память стих одного из наших молодых поэтов. — Почему ты только неосязаемая тень, навсегда прикованная к ткани этого холста, заключенная под тонким слоем лака? Почему ты только безжизненное подобие жизни? Что проку в твоей красоте, благородстве, величии, зачем горит в твоих очах огонь любви земной и небесной, к чему этот сияющий нимб раскаяния, когда ты всего лишь некая толика масла и красок, особым образом наложенная на холст? Обожаемая, прекрасная, обрати на меня хоть на миг свой так мягко сияющий и все же пронзительный взор! Ты, познавшая грех, сжалься над страстью безумца, разве не любовь открыла тебе врата в царство небесное? Выйди из рамы, встань во весь рост, шелестя шелком своей длинной зеленой юбки, — ведь ты так давно стоишь на коленях пред этой высочайшей из виселиц; святые жены и без тебя уберегут его тело, хватит и их, чтобы бдеть над покойником.

Приди, приди, Магдалина, ты еще не расточила всех благовоний у ног владыки небесного, на дне ониксовой вазы еще есть достаточно нарда и коричного масла, чтоб вернуть прежний блеск твоим волосам, посеревшим от пепла в дни покаяния. И, как некогда, у тебя будут вновь ожерелья из разноцветного жемчуга, пажи-арапчата, покрывала из сидонского пурпура. Приди, Магдалина, и пускай ты мертва уже два тысячелетия, мне достанет и юного жара, и страсти, чтобы оживить твой прах! О призрак красоты, дай обнять тебя хоть на миг, а там пускай умру!

Сдавленный стон, слабый и нежный, как жалоба раненной насмерть голубки, печально отозвался под сводами. Тибурций подумал, что это ответила ему Магдалина.

Но то была Гретхен; спрятавшись за колонной, она все видела, все слышала, все поняла. Что-то в сердце ее оборвалось, — он не любил ее.

Вечером Тибурций пришел к ней бледный, изнеможенный. Гретхен была бела как воск. Утреннее потрясение смело с ее щек румянец, словно пыльцу с крыльев бабочки.

— Завтра я еду в Париж. Поедешь со мною?

— И в Париж и куда угодно, куда пожелаете, — ответила Гретхен. Казалось, в ней вовсе угасла сила воли. — Разве я не буду несчастна везде?

Тибурций вскинул на нее глаза, взгляд их был ясен и проницателен.

— Приходите завтра утром, я буду готова; я отдала вам сердце и жизнь, располагайте же вашей служанкой.

Она пошла с Тибурцием в «Герб Брабанта» помочь ему собраться в путь. Сложив его книги, белье и гравюры, она вернулась домой в свою комнатку на улице Кипдорп и, не раздеваясь, бросилась на кровать.

Ее охватила неодолимая тоска, и все вокруг печалилось вместе с нею; увяли цветы в синих стеклянных вазочках, напоминающих рог изобилия, потрескивала и мигала лампа, бросая бледные, неверные отсветы; Христос из слоновой кости скорбно понурил голову, а свяченый самшит походил на кипарисовую ветвь, вынутую из кропильницы.

Маленькая богородица, обитавшая в этой маленькой комнате, как-то странно посматривала на Гретхен своими эмалевыми глазами, а буря, упершись коленом в стекло, ломилась в окна так, что стонали и хрустели свинцовые переплеты рам.

Вся мебель, даже самая тяжеловесная, вся домашняя утварь, даже самая мелкая, выражали ей сочувствие и согласие с ней, жалобно скрипели и уныло позвякивали.

Кресло протягивало ей свои мягкие праздные ручки; вьющийся хмель дружески помахивал зеленой лапкой сквозь разбитое стекло; в золе погасшего очага всхлипывал, заливаясь слезами, котелок; смялись и обвисли складки полога над кроватью; вся комната будто понимала, что теряет свою молодую хозяйку.

Гретхен позвала плачущую Барбару, вручила своей старой служанке ключи и бумаги, дававшие ей право на небольшую ренту, затем отворила клетку и выпустила на волю своих палевых горлиц.

На другой день она уехала с Тибурцием в Париж.

ГЛАВА VI

Жилище Тибурция изумило юную фламандку, привыкшую к нерушимому укладу жизни и фламандской аккуратности; здесь это сочетание роскоши с полным небрежением противоречило всем ее понятиям. Так, на дрянной колченогий стол было наброшено ярко-розовое бархатное покрывало; на великолепных подсвечниках, отвечавших самому изысканному вкусу, которые не испортили бы ансамбль в будуаре любовницы короля, были жалкие розетки из простого стекла, полопавшиеся от огня, потому что свечи сгорали дотла; китайский кувшин изумительного фарфора и необыкновенно дорогой пнули однажды в бок, а потом, чтобы соединить его звездообразные черепки, наложили на них швы из железной проволоки; очень редкие гравюры, иногда из первых оттисков, еще без подписи мастера, были приколоты к стене булавками; голову античной Венеры украшал фригийский колпак, а на стульях и полках навалом лежала всякая всячина: турецкие трубки, кальяны, кинжалы, ятаганы, китайские башмачки, остроносые индийские туфли без задников.

Как добрая хозяйка, Гретхен не успокоилась до тех пор, пока все это не было вычищено, развешано, надписано; подобно Творцу, извлекшему мир из хаоса, она извлекла из всей этой мешанины прелестную квартиру. Тибурцию сперва было нелегко с этим освоиться, он привык к заведенному им беспорядку и безошибочно находил вещи там, где им не положено находиться, но в конце концов он смирился. Вещи, которые он перекладывал, возвращались на свои места, как по волшебству. Впервые в жизни он понял, что такое уют. Как все люди, живущие воображением, он пренебрегал мелочами. Дверь в его комнату, раззолоченная и расписанная арабесками, не была утеплена; как настоящего дикаря, — а он таким и был, — его привлекала роскошь, а не комфорт; живи он на Востоке, он носил бы парчовый кафтан на подкладке из дерюги.

И все же хоть ему нравилось так жить — по-людски и разумно, — на него частенько находила хандра; тогда он целыми днями не вставал с дивана, обложившись с обоих боков подушками, упорно храня молчанье, закрыв глаза, свесив руки; Гретхен не смела ни о чем спрашивать — так боялась она услышать его ответ. Сцена в соборе врезалась в память, оставив болезненные, неизгладимые рубцы.

Он все еще помнил Магдалину Антверпенскую, — разлука сделала ее еще прекрасней: она стояла перед его глазами, как светозарное видение. Незримое солнце пронизывало ее волосы золотыми лучами, изумрудно-прозрачным стало платье, белизною паросского мрамора сияли плечи. Слезы ее высохли, цветущей юностью веяло от ее бархатистых, алых щек. Казалось, она больше не скорбит о смерти Христа и будто нехотя поддерживает его посинелую ногу, повернув голову к своему земному возлюбленному.

Образ святой утратил строгость очертаний, линии стали более округлыми и зыбкими; сквозь обличье кающейся проглянула грешница; косынка ее небрежней лежала на плечах, и в том, как падали складки ее юбки, было что-то соблазнительное и суетное; руки Магдалины влюбленно тянулись ему навстречу, словно вот-вот сомкнут объятья вкруг своей вожделеющей жертвы. Великая святая превращалась в куртизанку, становилась искусительницей. Если бы Тибурций жил в другом, более легковерном веке, он усмотрел бы в этом темные козни того, кто бродит вокруг quaerens quem devoret;[33]Ища, кого бы пожрать (лат.). он вообразил бы, что попал в лапы к дьяволу, что он заклят и заколдован по всем правилам ведовства.

Отчего же Тибурций, которого любит прелестная девушка с умом простодушным, но с умным сердцем, прекрасная, чистая, юная, обладающая всеми дарами истинными, ибо дарует их только Бог и приобрести их никому не дано, — отчего же Тибурций упрямо гоняется за пустой химерой, за несбыточною мечтой, почему его разум, столь ясный и сильный, мог поддаться этому мороку? А ведь такое случается всякий день; разве каждого из нас когда-нибудь не любило втайне чье-то смиренное сердце, а мы домогались другой любви, более блистательной? Разве нам не случалось растоптать мимоходом бледную, робко благоухающую фиалку, засмотревшись на сверкающую холодным блеском звезду, бросавшую нам насмешливый взгляд из глуби бесконечности? Разве бездна не манит и нас не чарует невозможное?

Однажды Тибурций вошел к Гретхен со свертком. В нем оказались зеленая атласная юбка и корсаж, какие носили в незапамятные времена, блузка старинного покроя и нитка крупного жемчуга. Он попросил Гретхен надеть этот наряд — который, конечно же, будет ей необыкновенно к лицу — и принять его в подарок. Все это он объяснил тем, что очень любит костюмы XVI века, и если она согласится выполнить его каприз, она доставит ему несказанное удовольствие. Вы легко можете себе представить, что молодая девушка не заставит дважды просить себя примерить новое платье; Гретхен тотчас же переоделась, и, когда она вышла в гостиную, у Тибурция вырвался крик изумления и восторга.

Он только нашел нужным несколько изменить ее прическу, вынул гребень из волос Гретхен и распустил их так, что они крупными локонами падали на ее плечи, как у рубенсовской Магдалины. Затем он иначе расположил складки юбки, ослабил шнуровку на корсаже, немного примял слишком туго накрахмаленный ворот блузки и, отступив на несколько шагов назад, оглядел свое творение.

Вам, без сомнения, случалось видеть на каком-нибудь спектакле с дивертисментом так называемые живые картины. Для этого отбирают самых красивых актрис театра, одевают в особые костюмы и располагают на сцене таким образом, чтобы весь ансамбль воссоздавал какое-либо известное произведение живописи; так вот Тибурций создал шедевр в этом жанре, — вы бы сказали, что это фрагмент картины Рубенса.

Гретхен вздрогнула.

— Не шевелись, ты все испортишь, ты так хороша в этой позе! — взмолился Тибурций.

Бедная девочка повиновалась и несколько минут стояла неподвижно. Когда же она повернула голову, Тибурций увидел ее залитое слезами лицо.

Он понял, что она все знает.

Гретхен плакала неслышно, слезы текли по ее щекам, не искажая лица, сами собой падали, как жемчуга из глаз, будто росинки из переполненных чашечек цветов, прозрачных, как небесная лазурь; горе не нарушало гармонии ее черт, слезы Гретхен были милее иной улыбки.

Гретхен кулачком отерла щеки и, опершись на ручку кресла, слабым голосом, в котором звучало волнение, сказала:

— Ах, Тибурций, на какую же муку вы меня обрекли! Мое сердце терзала небывалая ревность; казалось, соперницы у меня нет, а между тем вы мне изменяли; вы любили нарисованную женщину, ей принадлежали ваши думы, ваши мечты, ее одну вы считали прекрасной, кроме нее, никого на свете не видели; вы так ушли в это безумное созерцание, что не заметили даже, что я плачу. А я было поверила, что вы меня любите! Но я была для вас только дублершей, играющей роль той, только приблизительной копией вашей пассии. Знаю, в ваших глазах я всего лишь невежественная девочка, которая говорит по-французски с немецким акцентом, и вам это ужасно смешно; вам нравится мое лицо, потому что оно напоминает вашу идеальную возлюбленную: я для вас только хорошенькая куколка, которую вы наряжаете по своей прихоти; но, поверьте, ваша кукла страдает и любит вас…

Тибурций попытался привлечь ее к себе, но она увернулась и продолжала:

— Вы говорили мне столько чудесных любовных слов, вы открыли мне, что я хороша собой, что на меня приятно смотреть, вы любовались моими руками, уверяли, будто прелестней их не бывало даже у фей; про мои волосы вы говорили, что они краше златотканой мантии принцессы, а про глаза придумали, будто ангелы слетали с неба, чтобы смотреться в них, как в зеркало, да так загляделись, что опоздали в рай, и господь на них разгневался, и все это вы говорили так нежно, так искренне, звучало это так правдиво, что даже самая опытная женщина могла бы обмануться. Увы! Сходство между мною и Магдалиной с той картины разжигало ваше воображение, ему обязаны вы вашим фальшивым красноречием; и вот она ответила вам моими устами; у меня она заимствовала жизнь, которой ей недоставало, я одела плотью вашу иллюзию. Если я дала вам хоть малость счастья, я прощаю вам навязанную мне роль. Что ж, не ваша вина, ежели вы не умеете любить, ежели вас манит только невозможное и вы желаете лишь того, чего достичь не можете. Вы вообразили, будто способны любить, — ошибаетесь, вы никогда не полюбите. Вам ведь требуется совершенство, идеальное, поэзия — все, чего нет на свете. Вам надобно бы любить в женщине ее любовь к вам, дорожить ее чувством, отданной вам душою, а вы ищете в ней сходство с Венерой, с той, гипсовой, что стоит у вас в кабинете. Горе любовнице, ежели линия лба у нее не такая, какой вам хочется! Самое важное для вас, какая у нее кожа, оттенок ее волос, тонкие ли у нее запястья и лодыжки, а о сердце ее вы никогда и не вспомните! Милый вы мой Тибурций, вы не влюбленный, вы только художник! То, что вы принимали за страсть, было лишь поклонением форме и красоте; вы влюбились в талант Рубенса, а не в Магдалину; в вас томилось, ища себе выход, призванье художника, оно-то и вызывало эти безудержные порывы, над которыми вы не властны. Отсюда и больные причуды вашего воображения. Я поняла это потому, что полюбила вас. Любовь — это женское дарование, ум женщины не бывает поглощен себялюбивым созерцанием! За то время, что я здесь, я пересмотрела все ваши книги, прочитала ваших поэтов, я стала почти что ученой. Глаза мои открылись. Я разгадала многое, чего так никогда бы и не подозревала. Вот почему мне легко читать в вашем сердце. Вы ведь когда-то занимались живописью, возьмитесь снова за кисть. Вы запечатлеете ваши мечты на холсте, и все эти треволнения уймутся сами собой. Если я не могу быть вашей любовницей, я буду хотя бы вашей натурщицей.

Она позвонила слуге и велела ему принести мольберт, холст, краски и кисти.

Когда слуга, все приготовив, ушел, она с царственным бесстыдством сбросила с себя одежды, распустила волосы, словно Афродита, выходящая из моря, и предстала перед Тибурцием в своей целомудренной наготе, озаренная лучом солнца.

— Разве я не так же прекрасна, как ваша Венера Милосская? — сказала она с прелестной усмешкой.

Через два часа на холсте ожила и будто выглядывала из него ее головка. Через неделю картина была закончена. Правда, она не стала совершенным произведением, но ощущение чудесного изящества и чистоты, которое она вызывала, мягкость ее колорита и благородная простота композиции делали ее примечательной, особенно в глазах знатоков. Эта стройная женская фигура, белая и светлокудрая, так естественно возникающая на двойной лазури неба и моря и предстающая перед миром улыбающейся и нагою, была как бы отголоском позиции древних и будила воспоминание о цветущей поре греческой скульптуры.

Тибурций больше не думал о Магдалине Антверпенской.

— Ну что, довольны вы вашей натурщицей? — спросила Гретхен.

— Когда мы объявим о нашей помолвке? — ответил Тибурций.

— Я буду женой великого художника! — И она бросилась ему на шею. — Но, сударь, не забывайте, талант ваш, этот бесценный алмаз, открыла я, маленькая Гретхен с улицы Кипдорп!


Читать далее

ЗОЛОТОЕ РУНО

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть