ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЫШЛИ ИЗ ГНЕЗДА. КАКОЙ ВЕТЕР!

Онлайн чтение книги Утро. Ветер. Дороги
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЫШЛИ ИЗ ГНЕЗДА. КАКОЙ ВЕТЕР!

Письмо Дана

ИДУ В ОКЕАН

Атлантика, июль 1978 года

Дорогая Владя!

В Атлантике непогода. Только что сменился с вахты, промерз до костей. Ночь — не видно ни зги. Штормит. Сверху вода, снизу вода. Не поймешь, где тучи, где волны. Огромные горы воды то опадают, то вздымаются.

До смешного маленькое суденышко, этот рыболовный траулер с трогательно русским названием «Ветлуга». И живут на этой «Ветлуге» двадцать три советских парня и два славных деда: капитан Евдокимов да старший механик Ян Юрис, латыш. Ну, капитан не так уж стар — сорок с чем-то, а вот стармех ходит в океан с незапамятных времен. Еще до Отечественной войны в Ледовитом океане плавал. Похоже, это его последнее плавание: еле выпустили в море — капитан отстоял. Хороший дед, наш Ян Юрис… Взял меня к себе в каюту и теперь доволен, что я не храплю. А я даже не знаю, храпит ли он; засыпаю, едва коснувшись подушки.

Учится у нас почти каждый. Кто готовится поступить в мореходку, кто в техникум, есть и заочники высших морских заведений, и практиканты, как я.

То, что строгий неразговорчивый дед взял меня в свою каюту, объясняется просто: он знал моего отца. Мне очень повезло, Владя, что я наконец встретил человека, который знал отца в его главном — в море, в труде — и может беспристрастно рассказать о нем.

Спасибо старому Яну Юрису, теперь я понял штурмана дальнего плавания Фому Алексеевича Добина, моего отца. Его портрет висит у меня над койкой — бравый моряк с добрыми и грустными глазами. У него был настоящий морской характер — решительный, мужественный, хладнокровный. Ведь он погиб, спасая матроса, смытого штормом ночью за борт-

Отец был однолюб. Для него во всем белом свете существовала лишь одна женщина — моя мать. Не удивительно, что и она больше не вышла замуж. Осталась верна его памяти.

Мы с тобой всегда жили по соседству… До сих пор не могу понять, почему Зинаида Кондратьевна так меня ненавидела? Что я ей сделал? Прости, Владя, все же это твоя мать. Но она, честное слово, не стоит ни тебя, ни твоего славного, умного отца, которого вы все недооцениваете и не понимаете. Как же! Она — работник министерства, кандидат наук, а он «недалеко пошел» — как был, так и остался рабочим. И вы не видите, что к его душе сама Поэзия прикоснулась.

Помню, как ты приходила к нам (всегда не ко мне, а к маме), я знал твой звонок и ни за что не шел отпирать дверь. Дверь открывала мама, а ты, заслышав ее шаги, спешила сообщить тоненьким голоском.: «Это я, Владя!»

Как долго я не мог принять тебя лишь потому, что ты дочка Кондаковой. Как часто дразнил тебя, делал всякие пакости, а ты всегда все прощала…

У тебя удивительно доверчивые сияющие глаза. Как будто они говорят: «Как я счастлива, что живу в этом чудесном мире. И мир, наверное, тоже радуется, что я живу в нем».

Как странно, что я, взрослый, сильный парень, моряк, в мыслях часто возвращаюсь в детство: то в школу, где меня считали трудным, то к семье, где я так часто расстраивал маму.

Если бы в детстве у меня не. было такой мамы, тебя (да, Владя, тебя, хотя я, кажется, все сделал, чтоб тебя оттолкнуть), ребят из нашего класса, которые любили меня простодушно и чистосердечно, как сейчас любят меня эти бородатые парни с «Ветлуги», я бы, наверное, вырос угрюмым, озлобленным хулиганом.

Спасла ваша любовь. Собственно, меня не за что было любить, а вы любили, несмотря ни на что. Некоторые учителя тоже ко мне хорошо относились. Ведь это они отстаивали меня каждый раз, когда за очередную проделку дирекция хотела исключить меня из школы. Получи я хоть пару двоек, это бы удалось. Но я был хотя и трудный ученик, зато отличник. Всегда пятерки. Только по поведению четверки.

Учиться я любил… Вообще дураков не жалую.

Спасибо тебе, Владя, за твои добрые, веселые письма. Я тебя, Владъка, очень люблю, почти как свою маму, а ее я люблю больше всех на свете. Пиши о себе. Не тяжело ли работать на заводе? Все-таки девушка… Конечно, завод приборостроения — это очень интересно. В наш век науки без таинственных и умных приборов далеко не уйдешь.

Встречаешь ли наших студентов? Как их успехи? Как поживают Алик, Миша Дорохов? Не пишут, черти, должно быть, слишком заняты.

Как живет Геленка? Она хоть и пишет, но только о своей музыке. Пожалуйста, не оставляй ее: я всегда боюсь за Гелю… Уж очень она незащищенная какая-то в жизни. Будь при ней на всякий случай.

Всего доброго, привет всем нашим ребятам. Спасибо, что не забываешь мою маму. Она тебя очень любит.

Даниил Добин.

Р.S. Вчера читал в кают-компании «Ученика дьявола» Шоу — сначала по книге, потом наизусть. Слушали все свободные от вахты. Пришел и капитан. Как присел на свободный стул у двери, так и просидел до конца пьесы. Даже курить забыл.

Твой Даниил.

Глава первая

ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ НЕСОВМЕСТИМОСТЬ ПАПЫ И МАМЫ

Едва мы окончили школу, жизнь обрушила на нас ураган информации — вопросов, мыслей, чувств. И никуда не денешься. Некоторые сразу заблудились. Сколько мы наделали ошибок! Сгоряча, по неведению или по глупости. Среди ошибок необратимых было даже преступление, которое мы не сумели предотвратить. А цена этим ошибкам — человеческая жизнь.

Мне кажется, то, что произошло со мной и моими друзьями после окончания школы, очень важно. Обо всем этом я и хочу написать. Не знаю только, что у меня выйдет. Я же не писатель, я только Владя Гусева, московская девчонка, которая вызывает у людей самые противоречивые суждения. Одни говорят, что я очень умная и развитая, только немного чудачка, другие (в том числе моя родная мать) — что я легкомысленна, безответственна, склонна к пустым фантазированиям и, наконец, настолько глупа, что становится страшно, как я буду жить на белом свете.

В школе за сочинение я всегда получала пять с минусом: пять за само сочинение, а минус за сумбур мыслей.

Так трудно разобрать, что главное, а что второстепенное или совсем не имеет значения. Я решила написать о себе и своих друзьях, как мы искали свое место в жизни, терпя поражения, а порой побеждая как-то неожиданно. А Даниил даже ничего не искал и вроде не заблуждался: как решил еще мальчиком, что станет моряком так и стал им… А ведь он, наверное, — гений… И я подозреваю, что сам он всегда знал об этом, но им овладела идея — доказать свою любовь к отцу тем, что он повторит его профессию.

Наверное, я начну писать об одном, а напишу совсем о другом — ничего не поделаешь. Только садишься за стол, как что-то оказывается сильнее тебя…

Итак, мы окончили среднюю школу. Время действия — конец семидесятых годов двадцатого века. Место действия — Москва, откуда виден весь мир, как с горки.

Здравствуйте, это я — Владлена Гусева, слесарь-наладчик. Вот жила я, ни о чем особенно не задумываясь, — играла-училась, дружила-дралась, росла; очень любила кино и театр, любила читать, особенно фантастику. Никак не могла выбрать, куда пойти учиться. Мне и журналисткой хотелось быть, и врачом (можно плавать на одном корабле с Даном), и ученым-генетиком или биофизиком, и космонавтом, чтоб полететь на Луну.

Уже в десятом классе была, а все не нашла свое настоящее призвание. Слишком во мне много детского, не по летам.

Впервые я села и подумала по-взрослому, — может, тогда у меня и детство кончилось, — когда случайно услышала одну папину фразу. Очень она меня ошеломила, эта горькая-прегорькая фраза. До того мне стало стыдно и совестно! Вот как это произошло.

Я пришла с концерта вся под впечатлением музыки. Отперла своим ключом дверь, захожу и поняла еще в передней: папа с мамой не то что ссорятся — они никогда не ссорятся, как все люди, — но разговаривают такими враждебными холодными голосами, будто они не муж и жена, а враги. Переносить этого не могу! Я тогда даже подумала: а не походить ли мне еще по улицам? Но у меня были уроки — выпускной класс, — и я проскользнула на кухню, чтобы поставить чай ник на плиту.

Мы все большие чаевники и за вечер несколько раз пьем чай: то один поставит чайник, то другой, а с ним за компанию и все остальные выпьют по чашечке.

Я стала накрывать на стол в нашей светлой и яркой кухоньке, даже не сняв нового платья. Я так была переполнена песнями, музыкой и радостью и так боялась, что это уйдет… «Хоть бы они помирились», — подумала я с досадой. Но ведь мирятся после доброй ссоры или драки. А они никогда не ссорятся, просто у них — психологическая несовместимость, как сказал мой старший брат Валерий. Он из-за этой психологической несовместимости ушел от нас, как только получил однокомнатную квартиру. И сейчас живет один. А как только он ушел, папа занял его комнату и обставил ее, как того требует его индивидуальность.

Я хотела позвать папу с мамой пить чай, но не успела, меня обожгло как огнем то, что сказал папа…

Он шел как слепой, даже наткнулся на пылесос, который я бросила в коридоре у стеллажей с книгами. Меня он не видел, потому и сказал это. Вполголоса, но так четко, с такой невыразимой болью:

— Змея! Восстановила против меня детей.

Мама была уже у себя. Она тоже слышала и бросила в ответ унижающее:

— Ничтожество!

Я вся сжалась от нестерпимого стыда и жалости. Как она может, как смеет! Папа вовсе не ничтожество! Его любят, ценят и уважают на заводе.

Но в следующий миг до меня дошло по-настоящему, что сказал отец: восстановила против меня детей… Почему он так сказал? Если бы еще восстановила сына, это я могла понять. Но он сказал: детей. Во множественном числе… А нас всего двое.

Неужели папа думает… Как же так? Ведь я очень люблю его, больше, чем маму. Мы с ним дружим. Почему же он так сказал?

Почему он думает, что я дала себя восстановить против родного отца? Ведь этого же нет? Нет.

Я долго стояла посреди кухни словно оглушенная, пока не увидела себя в зеркале над низким шкафчиком: красная, как помидор. Глаза горят виновато, словно у нашкодившего щенка. Ну и ну! Пришлось умываться холодной водой,

А чай я пила одна. Когда я их позвала, мама спросила из своей комнаты:

— Ты давно пришла?

— Только что, — заварила я.

От ужина они отказались. Я выпила с горя три чашки крепкого чая и пошла стелить себе постель. В столовой у меня свой уголок — зона, как называет мама. Это самая большая комната, угловая, и вот мама поделила ее на эти самые зоны.

Посредине — столовая (полированный раскладной стол, стулья и люстра), в переднем углу — гостиная (телевизор «Квант» и гарнитур современной рижской мебели), в другом углу — библиотека (стеллаж во всю стену, удобное старое кресло, накрытое литовским рядном, и двухголовый торшер). В третьем углу — дверь в коридор, а четвертый угол мой (тахта, полка с фантастикой, письменный столик в светлую полоску, настольная лампа, низенький стеллаж для учебников и балконная дверь). Кроме фантастики, все мамино, все по ее вкусу. У Валерия тоже все было на мамин вкус, он не осмеливался возражать и, когда переезжал в однокомнатную секцию, захватил мебель с собой. Пока мама помогала ему устраиваться на новом месте, опять-таки по своему вкусу, у нас тут тоже произошли кое-какие перемещения…

Мама сказала утром:

— Ну, Владлена, теперь у тебя будет отдельная комната, только учись хорошо. Вот наведу порядок у Валерия и буду обставлять твою комнату. А пока вымой в ней пол и окна.

Что я и сделала. А когда домыла пол, подошел папа и так смущенно говорит:

— Дочка, тебе очень нужна отдельная комната?

Я посмотрела на него и, хотя мне очень хотелось иметь отдельную комнату, почему-то сказала:

— Да мне, собственно, все равно, а что? Папа говорит:

— Видишь, какое дело, Владя, у меня нет своего угла… Даже макеты негде клеить (макеты — папино хобби). Цветов не могу завести, мама же не терпит горшков с землей… Или клетку с птичкой на зиму. Инструмент вот тоже негде держать. Книги мои в ящиках на антресолях. Видишь, какое дело…

Я видела. Я давно уже видела. Если мужчине пятый десяток, и в трехкомнатной квартире нет своего угла… Ведь кухня была тоже стильная, и мама никогда не позволила бы там «мусорить».

И вот, пока мама оформляла Валерию «современный интерьер», мы с папой торопливо обставляли его комнату. Мы не успели закончить к вечеру — была суббота, — но мама позвонила и сказала, что остается у Валерия ночевать. Мы вздохнули с облегчением.

Папа хотел поставить себе раскладушку, но я сделала большие глаза, и мы перенесли одну полированную кровать из маминой комнаты. Обе эти низкие, широкие кровати стояли посреди комнаты, что папе, наверное, очень не нравилось, и он с большим удовольствием поставил кровать боком к стене.

Стола не оказалось, как и стульев, и мы с папой отправились в ближайший мебельный магазин, где приобрели все, что нужно. (Насколько маме тяжело доставать то, что нужно ей, настолько это оказалось легко, для нас.)

Затем папа взял такси, быстренько объехал своих заводских приятелей и забрал хранившиеся у них свои вещи. В цветочный магазин мы ходили опять вместе.

Когда мама через день вернулась домой, готовая, несмотря на усталость, приступить к интерьеру моей комнаты, там уже разместился отец. И мама сузившимися зеленоватыми глазами осматривала, «как мы все хорошо устроили»…

Рядом со стильной кроватью стоял верстак… На выкрашенном скоросохнущей эмалью стеллаже, который папа сооружал всю ночь, лежали аккуратными стопками папины любимые книги из ящиков, на нижних полках — лучковая пила, лобзик, рубанки, фуганки, стамески, напильники, электропила в виде пистолета.

В углу аккуратно сложены древесина, картон, бумага, банки с клеем, мотки проволоки, фольга, стекловолокно и тому подобное. На свежесбитой деревянной подставке красовалась механическая фреза со шкивом, приводным ремнем — все честь честью.

На столе лежал начатый макет маяка (подарок мне), который папа мыслил сделать из камня, металла и дерева. На полке макет космического института — папина фантазия. На подоконнике стояло несколько горшков с розами.

— Смотри, мама, у папы будет теперь свой розарий! — воскликнула я.

Слова повисли в воздухе.

Я хотела еще обратить внимание мамы на канарейку в клетке и на репродукцию с картины Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану», которую папа вырезал из старого «Огонька» и вставил в рамку. Но с мамы было предостаточно. Она посмотрела на меня так, как смотрят на дурочку, — с сожалением и досадой, на папу взглянула вообще как-то странно — не поняла я ее взгляда — и молча ушла в свою комнату.

Мама молчала месяцев девять, да и потом была не слишком разговорчива.

Это был бунт с нашей стороны, и она нам этого не простила. Мама бунтовщиков не любит ни дома, ни вообще нигде. Оттого она и Даниила не любит. Он, конечно, никакой не бунтарь, просто у него есть свои собственные мысли.

Я отвлеклась, и не только про Даниила… Так вот, в тот вечер, когда папа с мамой сидели по своим комнатам, я стелила себе постель. Надо было бы решить задачи по физике, но мне было не до задач.

Я разделась и легла.

Сомневаюсь, чтоб кто-то из нас троих спал. Мне, во всяком случае, было не до сна. Я думала все о том же, почему папа так сказал: восстановила против меня детей. Обоих детей. Обоих!..

Валерий — это понятно. Он отца ни во что не ставит. Зато всегда восторгался мамой: вот это женщина! Красивая, умница, умеет заставить с собой считаться.

Когда-то они оба были рабочими, но как она далеко ушла вперед: окончила институт электроники и автоматики, заочную аспирантуру и, уже когда работала, стала кандидатом технических наук.

А папа как был наладчиком, так и остался, и все на том же месте. Только окончил вечерний энергетический техникум при заводе. От повышений категорически отказывается. Ну конечно, бригадир, поскольку в бригаде одни комсомольцы, и он их учит «овладевать мастерством».

Мама говорит, что это бригадирство, видимо, папин потолок, выше ему не подняться. Слесарь. Наладчик. Настройщик. Наладчик, а в Москве отпуск хоть не проводи: бегут за ним, звонят. Инженерам надо с ним посоветоваться.

У них на заводе есть слесарь-изобретатель, для которого специально создана экспериментальная лаборатория. Папа ему иногда помогает, но и только. Тот очень звал его в лабораторию, но папа отказался наотрез. Нет, он не изобретатель, мой отец, он просто хороший квалифицированный рабочий — слесарь, механик, наладчик.

Очевидно, чтобы в жизни чего-нибудь добиться, надо все время бить в одну точку, тогда пробьешь любую, самую твердую стену. А папа не бьет в одну точку. Он слишком многим интересуется кроме своей работы. Хотя бы эти макеты. Они же к его специальности не имеют никакого отношения. Папа делал макеты за Валерку, когда тот еще учился в институте, и эти макеты пользовались колоссальным успехом. Их даже на ВДНХ посылали.

Папин родной брат — младший — Александр Ефимович Гусев бил всегда в одну точку, и он уже профессор, известный в столице хирург. Мама всегда ставит его в укор отцу. А папа помогал брату и другим врачам доводить какие-то приборы. Переделал устаревший аппарат искусственного кровообращения. А для аппарата «искусственное сердце — легкие», где кровь насыщается кислородом, он предложил корпус-блок изготавливать не из нержавеющей стали, а из специального стекла. Теперь хирург может простым глазом контролировать уровень крови в легких.

У папы тогда появились толстенные тома по анатомия, физиологии, биохимии, биофизике и даже эмбриологии. Мама пожимала плечами: «Врачом же ты все равно не станешь, зачем тратить время?»

Мама время зря не тратит. Не представляю, чтобы она читала то, что ей не нужно непосредственно, например фантастику. А папа перечел все, что у нас издавалось.

Мама работала в научно-исследовательском институте кибернетиком, а потом перешла на работу в министерство и стала… начальством папиного начальства, Вот как!

«Сергей какой-то несобранный», — говорит мама об отце.

…Папа назвал ее змеей… Как странно: так ее зовут и на заводе, и для меня это всегда было очень обидно и больно. Кандидат наук, а любви ни в ком не завоевала. Однажды я спросила ее за ужином (еще Валерий жил с нами, а я училась тогда в шестом классе):

— Мама, почему тебя не любят?

Мама не сразу ответила, помолчала: должно быть, ей было неприятно, что я так прямо в лоб ей об этом сказала, да еще при отце. Его то все любят.

— Людям не нравится, когда от них требуют, — пояснила она неохотно, — а я очень требовательна.

— Мама, а требовательная и властная — это одно и то же? — спросила я простодушно.

Папа не удержался от смеха и, фыркнув, мгновенно уткнулся в газету. Не то что он боится мамы, но он не выносит, когда с ним не разговаривают, а мама может не разговаривать месяцами. И в ту бессонную ночь я не осуждала мать, но мне надо было разобраться, почему отец так думает… А также решить: существовал ли сам факт восстановления против родного отца и в чем он заключался?

Мама никогда как будто не говорила о нем плохо, а примерно так: «Сережа, конечно, порядочный человек, но… (вздох) недалеко пошел…»

Я любила отца больше матери, но невольно прониклась общим к нему отношением, которое можно выразить двумя словами: простой рабочий.

И вот я лежала в темноте — по потолку скользили лунные тени, отсветы ночной улицы — и чувствовала, что краснею. Все жарче и жарче становилось щекам. А не было ли в моей любви к отцу панибратства, снисходительности?

Валерка открыто похлопывал отца по плечу, даже когда хотел поблагодарить его за макет, который ему самому отродясь никогда не сделать: руки не те. Конечно, мы любили отца, но ставили слишком низко — вслед за мамой. Вот что подразумевал отец под словами «восстановила детей». А мама даже фамилию его не взяла при регистрации. Отец — Гусев, мама — Кондакова.

Меня бросило в пот. Какой тут сон! Я даже не могла улежать больше в постели. Я тихонько встала, накинула фланелевый халатик, домашние туфли, вышла на открытый балкон и уселась на низенькой скамеечке. Улица была пустынна и темна. В редких окнах желтел свет. Неярко светили звезды. Луна одиноко стояла в небе. Я поежилась. Холодно. После жаркого апрельского дня такая холодная ночь…

Как это мама сказала, когда выступала по телевидению… «Триединство рабочего класса, крестьянства, интеллигенции. Определяющее и первенствующее значение в этом союзе принадлежит рабочему классу».

Да, именно так и говорила, а на самом деле она считает рабочих недоучками, недалекими. Не уважает медицинскую сестру — почему не врач. Не уважает колхозника — почему не агроном, не председатель колхоза. Смешно!

А я невольно поддалась ей и тоже считала, что быть, например, профессором куда почетнее, чем рабочим. А дело-то вовсе не в этом! Суть в том, какой профессор и какой рабочий. Если профессор просто компилятор, примазывается к чужим талантливым трудам, а рабочий любит не труд, а заработок и мечтает лишь о выпивке или телевизоре да полированной мебели, то оба они ничего не стоят.

Важно, какой человек, как он представляет свой народ, свою родину.

А отцу дома неуютно и холодно: недобрая, вечно на что то дующаяся жена и дети, которые относятся к нему чуть ли не свысока и считают, что любят отца.

Я не выдержала и расплакалась от стыда и жалости. Плакала я долго, кляня себя на все корки, пока меня не отвлек гвалт и крик на улице.

Буйная компания подростков возвращалась откуда-то явно пьяная. Им было наплевать, что перебудят всю улицу. Орали кто во что горазд. Мальчишки и с ними одна девчонка. Она-то и верховодила ими. Я ее знала… Зинка Рябинина. Когда-то дружили — совсем маленькими. Мальчишек я тоже знала.

Шурка Герасимов — кудлатый, глаза серые, по смуглому лицу родинки, как мушки, вельветовый костюм, вечно гитара через плечо. Он уже, как и Зинка, побывал за кражу в колонии для несовершеннолетних. Правда, после спецучилища он так взялся за работу, что его даже приняли в комсомол. Но потом все-таки сорвался и опять стал хулиганить.

Олежка Куликов — все зовут его просто Кулик — толстенький, голубоглазый, флегматичный. Очень хорошо играет на балалайке, но с собой ее никогда не носит: бережет. Балалайку ему дарили в складчину родственники, чтобы отвлечь от «улицы». Но его хватает и на то, и на другое.

В этой же гоп-компании и близнецы — братья Рыжовы. Отвратительные мальчишки! Это они мучают котят, щенят, голубей и даже крошечных воробьев. Я сама видела, как они отрывали им крылышки, и — поскольку я с ними не слажу — подняла крик на всю улицу. Сбежались взрослые, увидели в чем дело и дали им по затылку.

Все они в свое время учились в нашей школе, и все один за другим были исключены за хулиганство и двойки. Близнецов определили в школу дефективных. Зинку с Шуркой в колонию, а Кулика в обычную школу, где директор брал всех хулиганов: «Надо же им где-то учиться». Кулик в той школе стал заниматься лучше, но вернулся из колонии Шурка Герасимов, перед которым Кулик преклоняется, и ему опять стало некогда учить уроки.

На улице их боятся. От них всего можно ожидать. Но лично я с ними не в плохих отношениях, связывают «воспоминания юности».

И в ту ночь я перегнулась через балкон, помахала руками и позвала вполголоса:

— Зина, Шурка!

Они меня увидели, и Шурка, кривляясь, спел серенаду, причем все ему подпевали.

— Вы всех перебудите, — сказала я, когда пение закончилось.

— Чего ты не спишь? — поинтересовалась Зинка.

— А вы чего не спите? Они загоготали.

— Так то — мы!!!

— А вам завтра на работу.

— Работа не волк, в лес не убежит, — изрек Шурка, а близнецы выругались. Кажется, они предпочитали, чтобы никакой работы вообще не было на свете.

Все же они разошлись по домам, чуть покуражившись для фасона.

Зинка Рябинина — родная дочь главного инженера нашего завода. Но живет она в заводском общежитии, и там не знают, как от нее избавиться. Зинка из тех неподдающихся, с кем не справились родители, школа, завод, милиция, колония. Тем более комендант девичьего общежития тетя Катя.

Выгнать Зинку с завода и из общежития не решаются: куда выгнать? Все терпеливо ждут, когда ее наконец заберут и отправят подальше. Но Зинка, прекрасно зная это, назло не делает открытых нарушений закона. Кажется, даже не ворует пока. У нее свои планы. Она всегда знает, что делает, в отличие от Кулика или близнецов.

В ту ночь мне было не до Зинки. Я думала о своих родителях… Кажется, именно в ту ночь от меня безвозвратно ушло детство.

«Восстановила против меня детей…» Нет, папа, нет! Я просто была дура, прости меня… Хорошо, если бы я провалилась на экзаменах в университет или не прошла по конкурсу… Тогда я пойду работать к тебе, на завод.

Глава вторая

ДАН И ЕГО МАМА

Даниил Добин. Дан, Даня, Данилушка… Непонятное у меня к нему отношение. Все-все, даже он сам, думают, что я в него влюблена. Но я-то знаю, что это совсем не так. Я часто думала об этом. Я люблю в нем личность — неповторимую и ни на кого не похожую. Верю, что для чего-то существует в нем эта яркая индивидуальность.

Какая-нибудь девушка полюбит его за внешние качества и станет его женой. Будет очень грустно, если она не разрешит нам дружить.

Конечно, если бы Дан женился на Геленке, то мы дружили бы по-прежнему: Геленку, кроме музыки, ничто по-настоящему не интересует. Ей даже в голову не пришло бы ревновать к другу. Хорошо, если бы они поженились, но они пока еще не додумались до этого. Геленка всегда и во всем слышит музыку, а Даниил — шум моря.

А когда я полюблю (я уже знаю, какого бы человека я могла полюбить), я буду горько разочарована, если не найду в нем яркой и своеобразной личности.

Ведь я не сказала ему ни слова и видела только однажды. Не слышала его голоса, не знаю, кто он — ни профессии, ни имени. Может, я никогда больше не встречу его — Москва так велика. Но я знаю, что могла бы полюбить только такого человека.

Время от времени кто-нибудь из ребят начинает «ухаживать» за мной, но скоро разочаровывается и, назвав меня недотрогой, находит другую девушку.

— Нечего было и пытаться, — говорят ему в утешение, — всем известно, что Владя безнадежно влюблена в Дана Добина, моряка.

Знали бы они, что я уже полгода ищу в уличных толпах безыменное лицо, виденное однажды.

…Шли выпускные экзамены. Я взяла с собой учебник физики и, позавтракав вместе с папой в шесть утра, отправилась в ботанический сад. Было желтое и розовое утро начала июня. До чего же ярка и свежа была листва, а травы пахли горьковато и пряно, на них еще и роса не просохла. Пустынны влажные песчаные дорожки. Я села на полосатой скамейке и, довольная — так хорошо и никто не мешает, — принялась усердно за физику.

Я прочла страницы две, когда услышала шаги. По аллее медленно шел молодой человек. Мне показалось, что он чем-то огорчен. Чтобы проверить впечатление, я взглянула на него повнимательнее. И — словно отпечатался он в моей памяти навсегда. Никогда так со мною не случалось.

Он не был красив, как, например, Дан: не широкоплеч, не высок. Мне даже показалось вначале, что он ниже среднего роста, но нет, именно среднего. Наверное, чуть выше меня. Худощавый, стройный (наверняка занимается спортом), походка четкая и непринужденная. Одет в серые лавсановые брюки, серую шелковую шведку, на ногах сандалеты.

Вдруг на аллею перед ним выскочила белка. Незнакомец, остановился, пошарил в карманах и, присев на корточки, стал кормить белку хлебом.

Я очень удивилась. Правда, белки в ботаническом саду довольно ручные, но не настолько, чтобы есть прямо из рук. Скормив весь хлеб, он поднялся и пошел дальше. Мы встретились с ним взглядом, и оба невольно улыбнулись — улыбка относилась к белке, которая, позавтракав, деловито побежала по дереву вверх.

Вот тогда я и разглядела его лицо: узкое, с резкими чертами, загорелое. Блестящие каштановые волосы подстрижены чисто и коротко (не так уж коротко, но на фоне патлатых и длинноволосых…), серо-зеленые глаза, лучистые и глубокие, обведенные, как тушью, черными густыми ресницами, смотрели ласково, добро, и все же была в них какая-то настороженность, напряженность.

В тем, как он улыбнулся мне, наблюдавшей за ним и за белочкой, было что-то хорошее, простодушное, по-мальчишески застенчивое и угловатое, и все-таки опять показалось мне: взгляд его не соответствовал ни общему облику, ни улыбке — слишком проницателен и серьезен…

Вот и все. Он прошел мимо, больше я его не видела, но не забыла. Может, и к лучшему, что мы больше не встретились: я бы его полюбила. А он, наверное, нет: было бы слишком чудесное совпадение…

Да и за что он полюбил бы меня? Ни красотой, ни особым умом не отличаюсь. Даже в университет не попала.

Может, он уже и женат. Ему на вид лет двадцать пять. И все-таки он красив. Только красота у него не как у Дана — не броская, ее разглядеть надо, прочувствовать, понять. По-моему, он незаурядный человек…

Ох как глупо, один ведь раз всего и видела…

Передо мной на столе лежат письма Дана и моих одноклассников. Мне многие пишут. У нас был очень дружный класс — наш «Б». Мы еще в девятом классе решили никогда в жизни не терять друг друга из виду, переписываться, помогать в беде, а я должна быть вроде связной.

Дан — не одноклассник. Я была еще в четвертом, когда он появился в седьмом «А»—крепкий, живой, сероглазый мальчишка, насупленный, сердитый, словно не в духе. Я одна знала, что он сын Марии Даниловны Добиной, которая жила этажом ниже, под нами, и когда-то меня частенько нянчила.

В перемену мальчишки полюбопытствовали:

— Ты что, с левой ноги встал, такой сердитый?

— Откуда ты взялся?

Не знаю, что Дан им ответил, но они подрались, и Дан разбил носы им обоим. Один перенес это стоически, другой же плакал и вытирал кровь рукавом школьной формы.

Появилась возмущенная директор школы.

— У нас не дерутся, — сказала она. — Плохо ты начинаешь, Добин.

— Разве у вас одни девчонки? — спросил новичок и снисходительно взглянул на плачущего.

— В нашей школе мальчишки дрались, — пояснил он, — но не ревели и не фискалили. Правда, у нас директор мужчина, и среди учителей тоже были мужчины… А здесь…

— Ты должен попросить у ребят извинения, — потребовала директор.

— Ладно, чего уж там, — добродушно буркнул Добин. — Извините, ребята, я ведь не знал, что вы не умеете драться. Ничего, я вас научу, и тогда, может, вы меня поколотите.

Директор пришла в ужас. А. семиклассник сквозь слезы засмеялся вместе с окружившими их школьниками.

Я была в восторге. И не только я. Все его сразу полюбили.

Даниил Добин научил мальчишек драться. А также не плакать из-за синяков и не жаловаться. Девчонок он не трогал. Только меня догнал как-то на улице и сказал:

— Не смей пялить на меня глаза, пигалица, а то я тебя вздую. Честное слово!

— Разве я пялю? — удивилась я.

— В том-то и дело, — мрачно подтвердил Дан, — ребята уже смеются.

— Ладно, — вздохнула я, — больше не буду.

Мы шли вместе, потому что жили в одном и том же пятиэтажном доме на Щербаковской улице.

— А почему ты… на меня смотришь? — не выдержал он уже на лестнице.

— Сама не знаю; но меня тянет на тебя смотреть… Наверное, потому…

Я запнулась. Даниил ждал. Мы даже остановились на площадке.

— Мне почему-то тебя очень жалко, — наконец выговорила я, чувствуя, что этого говорить не следовало.

Дан густо покраснел и сразу рассвирепел. Он очень вспыльчив. Глаза его из серых стали черными.

— Не смей меня жалеть, а то я не посмотрю, что ты девчонка…

Он так разозлился, что я струхнула.

— Больше не буду, — покорно обещала я.

Когда я первый раз зашла к нему, Дан выскочил со сжатыми кулаками.

— Зачем ты пришла? Разве я тебя звал?

— А я и не к тебе вовсе, я к твоей маме. Спроси Марию Даниловну, она приглашала меня.

Мария Даниловна вышла в переднюю в полосатеньком платье с белым воротничком и манжетами. Никогда не видела ее в халате или непричесанной.

— Правда твоя, Владенька, давно ты что-то у меня не была. Проходи. Сейчас варениками вас накормлю.

Я прошла как-то боком, далеко обходя Дана, чувствуя себя обманщицей, потому что на этот раз пришла как раз из-за него.

Мария Даниловна работала на одном заводе и даже в одном цехе с папой. И меня заносили к ней «на часок», когда я была еще грудным ребенком. Подрастая, я уже сама к ней бегала, чтобы рассказать нехитрые детские новости или показать хорошую книжку.

Мария Даниловна всегда поражала меня своей необыкновенностью, красотой, идущей изнутри, от духовного.

«Самая обыкновенная женщина», — говорила о ней мама, пренебрежительно пожимая плечами. Так я еще в детстве поняла, что на одного и того же человека можно смотреть по-разному и видеть совсем не одно и то же. И еще я поняла, что надо уметь видеть.

А мама не видела очевидного: какие у Марии Даниловны лучистые, веселые, добрые глаза (и у Дана такие же), во всем ее облике что-то девически строгое, какое-то врожденное изящество манер и движений. Вокруг нее, как вокруг фитонцидных растений, всегда царит атмосфера чистоты, добра, чего-то неуловимо прекрасного, светлого и радостного.

Отец мой это чувствовал, мама — нет.

Да, Мария Даниловна была личностью незаурядной, но судьба ее была трудной. Нужда в детстве. Отец, рабочий на стекольном заводе, умер рано. Мать осталась с четырьмя малышами на руках. Маленькая Маша рано поняла, что мать не приспособлена к жизни: слаба, запугана, непрактична, слишком ранима. В тринадцать лет Машенька сама нашла свой путь. Рослая, бойкая, целеустремленная девочка поступила в ФЗУ и довольно скоро овладела профессией. Через год она уже была лучшей штенгелевщицеи в цехе.

Семья впервые после смерти отца стала есть досыта и немного приоделась. Все были так довольны, что у Маши не хватало духа огорчить их. Она рассказывала дома лишь приятное — про успехи, как ее похвалил мастер, о подругах-работницах.

Никогда она так и не рассказала матери, чего ей стоила работа. Как деревенели к концу рабочего дня пальцы, ломило спину, слезились глаза, неудержимо тянуло на воздух.

Однажды Машенька пришла домой очень бледная.

— Ты заболела? — испугалась мать.

— Простыла, наверное, пройдет, — небрежно объяснила Маша.

Ее напоили липовым чаем, уложили в постель. Братишки шепотом переговаривались между собой. Все ходили на цыпочках. А произошло вот что.

Мастер сделал замечание. В монотонном шуме цеха, за работой, требующей большого внимания, она не расслышала, что ей сказали. Оглянувшись, Машенька вопросительно взглянула на мастера и снова наклонилась над станком. Парнишка, работающий рядом, подскочил к ней, толкнул. Машенька метнулась в сторону… Ее длинные косы попали в шкиф трансмиссии, и девочку потащило в машину.

Все присутствующие обомлели от ужаса. Только находчивость настройщика-механика, быстро выключившего мотор, спасла ей жизнь… Это был ее будущий муж Алексей.

Всю ночь ее терзали кошмары. Мелькающие колеса, скользящий, как удав, шкив куда-то тащит, ломает, что-то надвигается, какие-то огромные тяжелые прессы падают на нее. Лишь к утру она уснула спокойно, но тут же мать разбудила ее: «Доченька, родненькая, пора на работу.;.»

Мария Даниловна рассказала мне о многом, что она пережила. Многое о ней рассказывал отец. Никогда она не боялась за себя, не жалела себя. Страшной осенью 1941 года Мария Даниловна и ее муж Алексей Михайлович ушли добровольцами в ряды ополчения. Детей у них не было.

Ее муж погиб под Москвой в жесточайшей схватке с немцами.

Мария Даниловна была в тот час неподалеку. Она сама закрыла мужу глаза и… потащила другого солдата, истекающего кровью, но живого… Шесть часов длился этот бой. Три медицинские сестры были убиты. Маша осталась одна. Ползая от раненого к раненому, выносила их из зоны огня, прятала в воронки.

Когда контратака была отбита, опаленная, потемневшая, осунувшаяся Мария Даниловна пошла за телом мужа.

Он лежал на холме. Глаза его открылись, и он словно смотрел в синее высокое небо.

Вместе в горе и радости. Вместе работали на заводе. Вместе пошли на фронт. И вот… нет его больше. Тела погибших предали земле. Постояли у братской могилы…

Марию Даниловну пули словно не брали. Казалось, осколки снарядов летели не под тем углом, чтоб задеть ее. И год, и второй, и третий на самой линии огня. Скольким раненым она спасла жизнь. И в разведку ходила не раз, когда была в том нужда. На нее можно было положиться во всем.

За моряка Фому Добина она вышла замуж семь лет спустя после войны…

Дану было двенадцать лет, когда погиб в море отец. Он очень тяжело, не по-детски тяжело, пережил смерть отца, которого он по-мальчишески боготворил как моряка, героя, храбреца.

Глава третья

ОДИН АПРЕЛЬСКИЙ ВЕЧЕР

Однажды вечером мы всем классом собрались в нашем скверике. Немного поговорили и решили идти гулять.

Как раз подошел Даниил Добин, бронзовый от загара, в матросской форме. Он учился в Ленинградском морском училище на судоводительском факультете. Приехал в отпуск. Мы ему очень обрадовались. Ребята, что называется, пожирали глазами его форму. Дан держал себя естественно и просто, как всегда.

Гуляли мы допоздна. Никогда не забуду этот ясный апрельский вечер. Кто-то предложил отправиться на Ленинские горы. В метро мы встретили Геленку. Она шла не торопясь в светло-сером пальто и белой вязаной шапочке. В руках портфель с нотами. Мы и ее захватили с собой.

Ей было только пятнадцать с чем-то лет, совсем девчушка, но… девчушка талантливая, умная, целеустремленная. Она уже училась в консерватории.

Дан, который шел с красивой Ладой Мельниковой, сразу же ее оставил и, взяв у Геленки ноты, пошел рядом с ней.

Вместо того чтобы гулять в парке, почему-то мы очутились на территории Московского университета.

Присмиревшие, мы то подходили к главному учебному корпусу, — о, как замечательно сияли окна его тридцати двух этажей! — то бродили по площади, то шли к Астрономическому институту, то возвращались, останавливаясь у памятника Ломоносову, то выходили на Воробьевское шоссе.

Нам было очень хорошо, тревожно и радостно, мы были полны трепетного ожидания счастья.

Мы кружили по возвышенности, и Москва поворачивалась к нам то огнями телецентра и высотных домов, то сияющими очертаниями двухъярусного моста, то вдруг открывалась гладь Москвы-реки с сверкающей лунной дорожкой. Пробежать бы по ней, как Фрези Гранд, бегущая по волнам, и чтобы там, в конце лунной дорожки, ждала какая-нибудь необыкновенная Радость.

Все стали просить Даниила почитать стихи…

— Я прочту вам Павла Антокольского «Гамлет», — сказал он.

Даниил очень хорошо читал стихи. Лучше всех в школе. Это не я одна — все так считают. Но в этот вечер он читал их потрясающе. Он как будто читал просто, но так проникновенно и страстно, что мы забыли обо всем на свете.

Ум человека чист, глубок

И в суть вещей проник.

Луна светила прямо в лицо Даниилу — бледное, мужественное, прекрасное в своей трагической выразительности лицо.

Была жестка его постель.

Ночь одинока и надменна.

Он уже не был Даниилом Добиным, который решил стать моряком, потому что моряком был его любимый отец. Совсем другой человек…

Мосты скрипят, как смерть…

О, этот Эльсинор с его изменой, преступлениями, страхами, шпионами, закованной в латы стражей.

Рви окна, подлая метель!

Спи, если можешь спать, измена.

Гамлет мыслящий, негодующий, нетерпимый к злу и — добрый, какой же он добрый. Как ему тяжело жить в Эльсиноре.

Быть шумом гордого обвала,

Жить ненавидя и любя.

Мы долго молчали, не в силах даже хвалить или восхищаться. А потом сразу пошли по домам…

Вчетвером — Даниил, Геленка, Наташа и я — мы стояли у подъезда дома, где живет Геленка, когда рядом с нами неожиданно возникли из мрака Зинка Рябинина со своими хулиганами.

— Владя, посторонись! — крикнула Зинка. — Я хочу кое-кому проломить башку.

Осколки кирпичей запрыгали вокруг нас, подтверждая угрозу.

— Шурка, уйми ее! — сказал Даниил.

— Лучше расходитесь по домам, — лениво посоветовал Шурка Герасимов.

Я подошла к Зинке.

— Перестань, Зина. Долго ты ее будешь преследовать? — проговорила я по возможности убедительно.

— Когда-нибудь я доберусь до нее, — мрачно сказала Зинка, наблюдая, как Геленка торопливо прощалась с Даном и Наташей.

— Владя, пошли, — позвал меня Дан.

— Идите, я сама дойду, — ответила я, надеясь успокоить Зинку.

Она дрожала от злобы. Загорелое лицо ее с чуть выдающейся вперед челюстью и сверкающими, потемневшими глазами напомнило мне в этот момент разъяренную обезьяну, — а вообще Зинка была довольно хорошенькая.

К полночи похолодало, а на Зинке были лишь старый разношенный свитер и короткая клетчатая юбчонка.

Мы немного поговорили, потом они проводили меня домой. Дана уже не было. Да и зачем он стал бы меня ждать?

И вот, лежа в постели и перебирая в уме события вечера, я пыталась понять ускользающее. Что-то произошло очень важное, чего мы не заметили… Зинка? Это общая боль и вина. Моя тоже, конечно. Но в этот раз дело было не в Зинке…

Глава четвертая

ИСТОРИЯ ЗИНКИ

Я не могу писать о себе и своих друзьях, пока не расскажу историю Зинки. Никуда от этого не деться. Все равно Зинка появляется передо мной в самое неподходящее время, когда, например, хочется смеяться, радоваться.

Зинка-хулиганка, Зинка-шпана, Зинка-ругательница, хабалка, темная озорница — иначе не зовут ее на нашей улице. Зинка уже и в колонии побывала, где, кстати, вёла себя так примерно, что ее, на горе всем соседям, выпустили раньше срока. Сейчас она числится на заводе приборостроения — день работает, два гуляет, — и там не знают, что с ней делать.

Насколько, мне известно, от Зинки всем хотелось бы избавиться, как от соринки в глазу. Она сама в этом виновата, ведь у людей нервы не железные, а от Зинки только жди какой-нибудь пакости. Она может оборвать, обругать, избить, искусать, облить новый костюм чернилами. Лексикон ее на три четверти состоит из нецензурных слов. Обозлившаяся, жестокая, очень нахальная, отчаянная, притом врунья, которая никогда не говорит правды. Короче, она настолько плохая, насколько хватает ее фантазии и изобретательности.

Но я помню ее другой. И многие помнят ее другой. Нас с ней водили в один детский садик, а потом мы вместе пришли в первый класс и сели за одну парту. Да, мы с ней дружили. Она была этакая румяная пышка с веселыми голубыми глазками, двумя русыми косичками, ямочками на розовых щечках и подбородке, спокойная, покладистая, правда, довольно вспыльчивая, если ее незаслуженно обидят. Несправедливость она принимала как крушение мира и могла прийти в полное бешенство. Помню такой случай, кажется, в четвертом классе…

Была письменная по арифметике. Трудное дело для Зинки Рябининой: ей не давалось решение задач. Но в этот раз, хотя задача была трудной и многие с ней не справились, Зинка, наоборот, решила правильно и, сияя от восторга, сдала тетрадь.

Она еле дождалась раздачи тетрадей и вдруг… вместо ожидаемой пятерки — единица и крупно красными чернилами: «Списано».

Зинка так вознегодовала, что бросилась на учительницу. Класс онемел от ужаса, а учительница никак не могла стряхнуть Зинку, словно дикую кошку. На крики прибежал директор — добрейший и все понимающий Афанасий Афанасьевич. Было целое расследование…

Родители Зинки — инженеры на заводе, но я вспоминаю мать только больной, очень раздражительной (ее мучили сильные боли) и сильно разобиженной на мужа. У нее был рак, но необычайно стойкий организм долго не уступал болезни.

И умирала она очень тяжело.

Когда мать умерла, Зиночке (тогда ее еще звали Зиночкой, а не Зинкой) было одиннадцать лет. О матери она совсем не плакала, что меня, помню, очень поразило. Может, по малолетству не поняла величины утраты, а может, мать не сумела завоевать ее любви.

Я зашла к Зине дня через два после похорон. В фартучке, разрумянившись, она готовила обед. Я бы не сумела приготовить такой обед — с подливами, разнообразным гарниром. Сковородки, мисочки, кастрюльки — и в них что-то шипит, булькает и так вкусно пахнет!

— Как ты ловко управляешься! — восхитилась я.

— Папа придет голодный, — пояснила Зина и добавила с гордостью: —Это все его любимые блюда, а мне все равно, что есть.

И в комнатах было все так чисто: ни пылинки, паркетный пол натерт, растения в горшках вымыты до блеска. Уж так она старалась, так ей хотелось сделать приятное…

Через месяц Владимир Петрович снова женился.

— Видно, была наготове, — решили соседки неодобрительно.

Зиночку все жалели. Не знаю, как Рябинин сообщил дочке. Зина никогда мне этого не рассказывала, хотя по натуре словоохотлива и откровенна. Может, без всякой подготовки? Может, так: «Зиночка, у тебя будет новая мама и сестричка Теленочка».

Рябинин потом рассказывал, что ожидал слез и крика, но Зиночка промолчал а…

Если Рябинин рассказывал Гелене Стефановне, какая у него услужливая, послушная, чистоплотная дочка, какая она кулинарка, то сейчас жена могла заподозрить его во лжи. Прежней Зиночки больше не существовало, вместо нее оказалась теперешняя Зинка, темная озорница. Тот неистовый гнев и злоба, которые охватывали ее в редкие минуты вспыльчивости, теперь вселились в нее навсегда. Может, она, глупышка, надеялась, что ненавистные ей женщина и девчонка выйдут из терпения и уедут со всеми своими пожитками и роялем? Кажется, она делала все, чтобы так произошло…

Но мужчина и женщина давно любили друг друга и не собирались расставаться из-за вздорной, «вредной» девчонки. Отец испробовал и уговоры, и наказания… Ничего не помогало. Зинка постепенно превращалась в того косматого, злобного зверька, какой ее знает вся улица Булгакова. Более того, ее проказы и озорство принимали все более угрожающий и зловещий характер.

Гелена Стефановна любила керамику. Зинка «нечаянно» разбивала самые красивые кувшины и вазы. Прожигала папиросой (Зинка вскоре начала курить) самые дорогие платья, изрезала ножницами меха…

Но особенно Зинка возненавидела маленькую Гелену.

Да, это та самая Гелена, о которой просил меня заботиться Даниил. Гелену все любят, все ее оберегают, все ею восхищаются. В шестнадцать лет она уже стала лауреатом Международного конкурса пианистов, но ее невозможно было научить не доверять людям (даже Зинке) или отличить ложь от правды. Она всем верила, может, потому, что сама никогда не лгала. Помню день, когда Гелена впервые пришла в нашу школу. Мы с Зинкой учились в четвертом классе, Гелена — во втором. Тихая, задумчивая, но нисколько не робкая девочка, в обычной школьной форме и шелковом белом фартучке. Чем-то она выделялась среди нас, даже на первый взгляд. Темные волосы подстрижены, как у пажа, серые глаза смотрят без страха, но как-то рассеянно, словно не видят. Знаете этот взгляд, когда человек уходит весь в себя, в свои мысли, слышит что-то неслышимое для окружающих. Кожа у нее белая, бархатистая, но без тени румянца.

В большую перемену она подошла к роялю, нерешительно постояла возле него, затем присела на табурет и заиграла.

Вокруг нее сразу собрались ребята, даже старшеклассники, а потом и учителя. Она сыграла несколько пьес из «Детского альбома» Чайковского, а в заключение под собственный аккомпанемент спела чистым голоском, без единой фальшивой ноты. Песенка была безыскусная, веселая и исполнялась так простодушно, что все пришли в восторг.

Уже прозвенел звонок на урок, а нам не хотелось расходиться. Вдруг я увидела Зинку… И не сразу узнала ее, до того исказилось у нее лицо. Неужели так завидует? Нет, здесь была не только зависть. Владимир Петрович любил двух своих Геленок… И как ему было их не любить? Обе Геленки— сама поэзия, нежность, женственность, радость. Насколько он был несчастлив в первом браке, настолько теперь счастлив во втором.

Геленку в школе полюбили все. Это благодаря ей мы пристрастились к серьезной музыке. Это она тащила нас в консерваторию, концертный зал института имени Гнесиных или концертный зал на Большой Садовой. Она со всеми в школе дружила — и со старшими, и с младшими. При Геленке мы все старались казаться лучше. И только Зинка ненавидела ее, уже не надеясь избавиться. Зинкины проделки становились все злее, все опаснее. За ней был нужен глаз, а Гелены Стефановны ведь весь день не было дома. Она преподавала в консерватории.

После того как Зинка нарочно открыла зимой балконную дверь в комнате, где спала с высокой температурой Геленка — у нее был тяжелый грипп, — отец предупредил Зинку, что еще одна выходка, и он отдаст ее в интернат…

— Тебя нельзя держать в доме, ты опасна, как дикий зверь, — сказал он дочери жестко.

Зинка только сверкнула глазами. Она была уверена, что отец не осмелится этого сделать. В этой квартире Зинка родилась. Ее комната досталась ей от матери. На этой постели мать умерла. Это был ее, Зинкин, кров. Не могут же ее прогнать из родного дома, а этих двух — чужих — оставить. Так не бывает, не может быть!

Она как будто попритихла. На некоторое время. Но надолго ее не хватило…

В день рождения Геленки, когда та играла, Зинка попыталась разбить ей утюгом пальцы. По счастью, Владимир Петрович неожиданно вернулся домой раньше жены: он привез подарок для Геленки.

Судьба Зинки была решена. Ее отдали в интернат, откуда ее исключили через три дня за дикое хулиганство (она перебила все электрические лампочки). Рябинин определил Зинку в детдом.

Ребята из этого детдома ходили в нашу школу.

Из школы Зинку направили в колонию.

После колонии она поступила на завод, где главным инженером был ее отец.

У Зинки появился дружок с гитарой — Шурка Герасимов, озорник и хулиган. Глаза, правда, у пего почему-то хорошие: прямые, правдивые, смелые, не то что, например, у близнецов Рыжовых. Может, он не ведает, что творит? А творит эта гоп-компания черт те что. Каждый вечер собираются и куда-то бегут табуном с визгом, гоготом, криками. Прохожие в ужасе шарахаются, поспешно переходят в неположенном месте на другую сторону улицы. Всех они задирают, и все им прощают, потому что боятся с ними связываться. Только с нетерпением ждут, когда их наконец заберут. А милиция пока ведет с ними воспитательную работу и просит завод не увольнять их. Конечно, проще всего взять и отправить куда-нибудь, а попробуй человеком сделать…

Днем Зинка на заводе (если не прогуливает в этот день), вечером с гоп-компанией, ночью вообще невесть где, но несколько раз я встречала ее на Электрозаводской улице перед домом, где она жила в детстве…

Зинка стояла на противоположной стороне улицы и как-то странно смотрела на окна в квартире своего отца. Занавески были задернуты небрежно, наполовину, и можно было видеть движущиеся фигуры и даже обстановку.

У меня, что называется, сердце перевернулось. Я бросилась и обняла Зинку. Она не сразу меня узнала… Смотрела, но не видела ничего (кроме той квартиры), глаза будто без зрачков — странные, белесые, слепые глаза. Мне стало страшно.

— Это ты, Владя… — наконец произнесла она. — Ты… к ним… идешь?

Я шла именно к Рябининым, но наотрез отказалась: ей-то хода туда не было!

— Иду домой. Пошли.

Зинка еще раз взглянула на окна. Словно почувствовав этот свинцово-тяжелый взгляд. Гелена Стефановна подошла к окну и плотно задернула шторы. Я вдруг с ужасом поняла: это был взгляд убийцы. Зинка дошла в своей ненависти до предела…

— Ну что ж, пошли, — хрипло отозвалась она. Доказывать ей, что во всем виновата она сама, было бесполезно.

— Я иду к Наташе, — сказала я вдруг неожиданно для самой себя. — Пойдем со мной.

— Нужна я ей… — удивилась Зинка.

— Ну почему, Наташа простая, радушная, она будет рада. Пошли, Зина. А то — к нам…

Она вдруг остановилась посреди тротуара, косматая, в своем неизменном свитере и клетчатой юбке.

— Ты, Владька, иди своим путем, а я пойду своим. И не лезь ко мне. Поняла? Не береди мне душу.

И Зинка убежала. А я действительно пошла домой. Хотя направлялась к Геленке.

Глава пятая

НА ПЕРЕКРЕСТКЕ СТА ДОРОГ

Лета мы почти не видели: сначала выпускные экзамены, потом лихорадочная подготовка к приемным экзаменам, потом экзамены, потом… суп с котом, как говорит Генка, мой одноклассник.

Большинство из десятого «Б» осталось на мели.

Наташа не попала в медицинский, куда ее влекло призвание, и теперь в отчаянии. Не прошла по конкурсу. Алик Терехов тоже. Генка засыпался на сочинении. Он всегда недооценивал литературу. Толстушка Вероника по совету матери-завуча сдавала в педагогический, где у них «знакомство». Но так позорно провалилась, что и знакомые не помогли.

Поступили мои двоюродные — оба в физико-технический институт на факультет физической и квантовой электроники. Лада Мельникова — на филологический, отделение английского языка и литературы. Она хочет стать переводчицей и, конечно, станет, так как уже переводила для какого-то журнальчика Агату Кристи и даже гонорар получила. Лада знает четыре языка, а ее мама целых семь.

Еще поступил Миша Дорохов — на заочный, по специальности философия. Он уже работает таксистом. Отец его, московский таксист, погиб при аварии, и на иждивении Миши остались старая бабушка, братик и сестренка. Миша заменил им отца. Вообще Миша очень хороший и добрый человек.

Водить машину он умел с детства — отец научил. Но больше всего на свете Миша любит цветы…

Вот такие-то дела.

Я тоже не прошла по конкурсу, но не расстраиваюсь: мне хотелось до института поработать с папой на его заводе.

А Даниил? Теперь он в Ленинграде. Мечтает об океане. Будет штурманом дальнего плавания.

Помню, перед отъездом Дан зашел ко мне, и мы долго бродили по улицам вдвоем… Людей было мало, потому что дул холодный ветер, кружили первые желтые листья. И была луна на ущербе, стареющая луна, и мне хотелось плакать. Я тоже когда-нибудь постарею без любви и взаимности.

Нам попадались влюбленные парочки. Наверное, и про нас так думали. Дану только три дня осталось пробыть в Москве, и все же он тратил на меня целый драгоценный вечер. Прохожие иногда оглядывались на нас, наверное, думали: какой красивый парень, а гуляет с такой дурнушкой. Мои веснушки даже вечером видно.

Мы прошли мимо парка окружного Дома офицеров, оттуда доносилась танцевальная музыка, потом углубились в какую-то темноватую улицу и сели на первой попавшейся скамейке.

— Дан… ты любишь Геленку? — спросила вдруг я. Дан пожал плечами.

— Геленка ведь девочка еще… Не знаю. Но эта девочка мне очень дорога. Не потому, что талантливая пианистка… Она так поэтична, понимаешь… Вот я встречался с Ладой Мельниковой, воображал, что влюблен. Как девчонка она мне нравилась, но когда я разобрался, так сказать, в ее духовном содержании… Папа — писатель, мама — лингвист… Напихали в нее много всякой эрудиции, но своего-то у нее ничего нет. Щебечет о старинных церквях, о мастерах иконописной живописи, а никакого интереса у нее к ним сроду не было. Просто наслышалась, нахваталась, запомнила. Способный попугай!..

Мы помолчали.

— Тебе хочется знать, влюблен ли я в кого-нибудь? — сказал Даниил. — Нет. А почему я должен быть обязательно влюблен? Все это мальчишество и совсем не главное в жизни.

— А главное — судовождение на морских путях?

— Да.

— Стать капитаном, как твой отец…

— Да. И я стану им, черт побери!

— Наверное, тебе кажется, что быть капитаном дальнего плавания — самое большое счастье на земле… — сочувственно сказала я.

И тогда Даниил удивил меня. Испугал…

— Конечно, быть капитаном — это замечательно! Но есть счастье такое ослепительное, такое несбыточно прекрасное, что согласишься умереть за один час такого счастья…

— Дан! — У меня словно комок подступил к горлу. Я уже знала, что он скажет. Как же я сама этого не поняла раньше! Как мы все не поняли! Ох, Дан!

— Это театр, Владя! Поразительное и прекрасное чудо. Принять участие в чуде искусства… Есть же такие счастливцы.

— Дан, милый! Как же ты… Почему? Ты должен был учиться на актера. Ты же — талант. Я всегда это знала, всегда, но ты так рвался в океан… Ты никогда словом не обмолвился о театре. Только читал нам монологи. И целые пьесы наизусть. Какие мы все идиоты, а еще твои друзья. Но почему ты сам…

Даниил приблизил ко мне лицо, и я увидела его мрачные глаза.

— Как могу я верить, что из такого множества людей именно мне дано творческое озарение, власть над душами людей. Я слишком глубоко люблю театр, чтоб идти туда средненьким. Посредственностей там и без меня полно. А театру не нужны средние, как и поэзии, литературе, живописи, музыке.

— Дан! Ох, Дан!

Сердце мое разрывалось от жалости. И Дан это понял.

— Опять ты меня жалеешь! — закричал он в бешенстве, совсем как в детстве. — Черт бы тебя побрал, почему ты меня вечно жалеешь?!

Дан, разозлившись, схватил меня за плечи и стал так трясти, что у меня голова замоталась во все стороны.

— Прости, Владя, — сказал он с досадой, — я не могу тебя понять. Ты, что ли, правда в меня влюблена? Ведь ты меня жалеешь с третьего класса. Влюблена или нет, говори!

— Конечно нет, с чего ты взял? Люблю просто как личность!

— Ты большая фантазерка, Владя. Ты меня выдумала. Наверно, я не такой, каким тебе кажусь. Скажи, ты хоть целовалась когда-нибудь? Конечно нет. Я начинаю бояться, что испорчу тебе жизнь, Владя, что ж ты молчишь?

И так как я не отвечала (что я могла ему сказать?), а его начала терзать совесть или еще почему-то, только он начал меня целовать. Собственно, сначала это был один поцелуй, такой долгий, что у меня потемнело в глазах. Еще бы! Здесь смешалось все: потрясение — все-таки это был первый поцелуй, горечь от сознания случайности… ощущение неловкости и даже стыда.

Вот сколько разных чувств одновременно. Даниил был увлекающимся парнем. Наверное, он любую девчонку стал бы целовать, очутись с ней вдвоем на темной скамейке в поздний час и на столь пустынной улице. Если бы он опомнился и попросил прощения, я бы, наверное, разревелась. Но он и не думал просить прощения, а продолжал меня целовать.

О любви не было сказано ни слова. Может, Даниил считал себя виноватым в том, что я ни с кем еще ни разу не целовалась?

Когда рассвело, мы опомнились и пошли домой. Даниил проводил меня. Расстались без всяких объяснений. Я поднялась к себе и сразу пошла на кухню, мне зверски захотелось есть.

Как это ни удивительно, после такого потрясения я и поела, и уснула. Проснулась в одиннадцать часов, когда дома уже никого не было. Вспомнила все, ощутила поцелуи Дана на своем лице и, вздохнув, стала убирать квартиру.

Я знала, как поступит Дан… Он уедет на оставшиеся три дня куда-нибудь, на дачу к товарищу например. Увижу я его теперь лишь на зимние каникулы. К тому времени этот странный вечер совсем забудется.

Вечером я встретила на лестнице Марию Даниловну, она стала звать меня пить чай: «Даня уехал на дачу к приятелю, и я одна». Я на что-то сослалась.

Вечером я пошла к дяде Александру посоветоваться насчет Наташи.

Тетя Аля сочувственно расцеловала меня и кинулась подавать на стол. Дядя Александр тоже вышел ко мне из кабинета, чтобы выразить соболезнование. Он был в домашнем костюме из вельвета в крупный рубчик и выглядел свежо и молодо. Дядя очень похож на моего отца, только выше, дороднее и самоувереннее. Когда они вместе идут по улице, все оборачиваются — до того они похожи. И вместе с тем разные: один известный хирург, доктор медицинских наук, а другой — простой рабочий. Это очень чувствуется, хотя папа и начитан, и интеллигентен…

Близнецы со скромным видом сели рядышком на диване. С первого сентября они идут в институт на свой факультет квантовой электроники. Будут и там учиться на одни пятерки. Потом окончат с отличием аспирантуру и станут учеными-кибернетиками. И с ними никогда ничего не случится. У дяди-то вечно что-нибудь случается… Его путь в науку был чреват всякими осложнениями. Слишком прям, резок и принципиален хирург Гусев.

В этом доме так уютно. Мебель современная, светлая, много цветов и картин. И не эстампы, не репродукции, как у нас, а подлинные картины художников. Есть чудесный пейзаж Коровина «Утро», этюд Левитана, Мартироса Сарьяна — желто-розовые скалы, пронизанные яростным солнцем Армении, несколько картин современных молодых художников. Даже мой любимый художник Соколов есть у них. Ландшафт неведомой планеты. Туманный лилово-фиолетовый рассвет над причудливой растительностью. Андрей Константинович Соколов, художник-фантаст, сам подарил дяде этот холст в благодарность за излечение кого-то из его друзей. На картине стоит его подпись и дата. Какая это радость, наверное, когда осчастливленные тобою люди приносят в дар свое самое дорогое — труды, созданные душой. А на полке в кабинете дяди стоит макет каспийского маяка, искусно сделанный руками моего отца. Несколько лет назад папа ездил в отпуск на Каспий, а потом сделал этот макет. Дядя ездит отдыхать только вместе с тетей Алей, а мои родители всегда поврозь: мама куда-нибудь на курорт или в чей-нибудь Дом творчества (артистов, писателей, художников), она как-то умеет доставать путевки в такие дома творчества, к которым не имеет никакого отношения, а папа ездит в безлюдные и прекрасные места — вот на Каспий, на Баренцево море, на реку Ветлугу или в тайгу, в Сибирь.

Обычно он берет меня с собою. Мы снимаем комнату у какой-нибудь старушки. Сначала папа ей все починит — забор или сарай, огород прополет, а потом мы отдыхаем: ходим в лес за ягодами, купаемся, рыбачим, знакомимся с местными жителями. А мама любит знакомиться со знаменитостями…

Тетя Аля и дядя Александр очень хорошо и согласно живут. У них нет никакой психологической несовместимости, а дома так уютно, так душевно.

Тетя была когда-то квалифицированной медицинской сестрой и работала вместе с дядей — хирургом Гусевым. Но когда, они поженились и родились близнецы, тете Але пришлось всецело посвятить себя семье.

На стол подано, и вот мы все за столом. Тетя Аля разливает чай. Мне очень крепкого, без сахара. Помнит, какой я люблю.

— Как же это, Владенька, получилось? — расстроенно спрашивает тетя Аля. — И пятерки, и не прошла?

— Письменный русский — четверка, — напоминаю я, — ошибки синтаксические и орфографические.

Рот у меня набит тетиным печеньем, удивительно вкусным. Прожевав, я обращаюсь к дяде, а то чего доброго уйдет. Скажет: «Я опаздываю».

— Дядя, я пришла просить у тебя совета. Да не насчет себя. Я что, я — ничего, поступлю на завод, где папа, и все.

Рассказываю наскоро историю Наташи. О том, как она страстно хочет быть врачом.

— Пусть готовится, попадет на будущий год, — успокаивает меня дядя.

— Да я не о том. Наташа хочет поступать куда-нибудь в больницу санитаркой, а я зову ее на завод, с нами, Мы всем классом (кто не попал в институт) идем на завод приборостроения. Разве будущему врачу так уж обязательно мыть полы в палатах и выносить за больными горшки? Что это ей даст, не говоря о заработке?

Дядя Александр очень серьезно взглянул на меня. Глаза его потеплели:

— Она хочет поработать санитаркой? Молодец! Зачем ей завод, если она действительно хочет стать врачом? — Дядя фыркнул. — На медицинском нет санитарного практикума — и напрасно. Работа санитара, нянечки, сиделки в палате — это же лучшая школа милосердия, выдержки, сострадания, чего так часто не хватает молодому врачу. Не говоря уж о том, что он может оказаться в таком глухом углу, где ему самому придется организовывать больницу и самому обучать санитарок.

— Моя школьная подруга окончила медицинский и уехала на Камчатку, — сказала тетя Аля, — ей как раз и пришлось самой организовывать и самой обучать. Теперь она заслуженный врач, у нее есть свои печатные труды, но она по-прежнему живет на Севере. Только с Камчатки переехала на Новую Землю…

— Передай своей Наташе, что, если она пожелает, я могу ее взять к нам в хирургический корпус. Лучшая школа для будущего врача.

Я даже вскочила:

— Ой, дядя, спасибо! Наташа так обрадуется. Она стеснялась ходить по больницам и проситься на работу. А тут у тебя…

Дядя написал на бумажке адрес и к кому обратиться. Мы еще немного посидели за столом. Потом дядя, вспомнив, сообщил новость:

— У мамы твоей очередное повышение. Получила большой пост. Она ничего вам не говорила?

— Нет. И папа ничего не знает. Он бы мне сказал.

— Зинаида Кондратьевна — кандидат технических наук… — Дядя подлил себе еще чаю из маленького чайника: он любил покрепче, а тетя Аля, боясь за его сердце, всегда наливала послабее. — Я всегда говорил, что она сделает большую карьеру.

Дядя хотел еще что-то добавить, но взглянул на меня и промолчал, должно быть из педагогических соображений или щадя дочерние чувства.

Мама считает, что у меня дочерние чувства отсутствуют начисто. Это не так. Я люблю маму, и мне очень горько, что она у меня такая… Не то что карьеристка, но…

Наташа, как я и думала, очень обрадовалась и на другой же день пошла в клинику оформляться. А мы — Алик Терехов, Вероника, еще несколько девчонок и я — поступили на завод.

В отделе кадров мы попросили, чтобы нас устроили в один цех: мы не хотели расставаться, мы отчаянно цеплялись друг за друга, словно очутились в незнакомой стране. Как говорится, наша просьба была уважена: нас всех определили в монтажный цех.

Глава шестая

ГОЛУБЫЕ ЦЕХА

Итак, завод, где создаются умные приборы — сложнейшая аппаратура, которой только начинают оснащать научно-исследовательские институты, лаборатории, обсерватории. Завод быстро рос все эти годы. Последние его корпуса возникли в чистом поле…

Прежде чем отправить нас на рабочие места, нам, по традиции, показали весь завод. «Экскурсоводом» был Сергей Ефимович Гусев, мой отец.

Папе, видно, поручили это дело заранее. Он приоделся и выглядел так торжественно, будто сегодня большой праздник, а не самый обыкновенный день — среда. Веселые серо-синие глаза смотрели радостно и удовлетворенно. Папа был счастлив. (Наверное, из-за меня: я пришла на его завод.)

— Какой у тебя интересный отец! — удивлённо шепнули мне девчонки.

Да, это все говорят. Словно выточенный, прямой нос, полноватые, как у Пушкина, губы. Нижняя челюсть чуть-чуть выдается вперед. Лицо у него одухотворенное, но чувствуется душевная ранимость… быть может, слабость? Почему он столько лет терпит ложное мамино превосходство? Я бы на его месте… А он только и сделал, что разлюбил ее.

…Завод оказался такой огромный, что мы ходили до самого перерыва и далеко не все осмотрели. Во многие корпуса даже не заглянули.

Под конец мы еле тащились за папой. В глазах кружились, уплывали назад высокие, как храмы, голубые цеха.

Да, они были голубые: стены выложены голубовато-серой плиткой, вверху сияют люминесцентные лампы… Какие-то ажурные металлические конструкции, сочленения металла, не похожие ни на что на земле, словно мы очутились в инопланетной цивилизации. Паутина проводов, головоломная путаница цилиндров, конусов, труб, спиралей, шаров…

Может, оттого, что я не понимала, что к чему, но это шествие по заводу напомнило мне какой-то странный мультипликационный фильм художника, явно тяготеющего к абстракционизму. Но это была всего лишь высокая, неведомая, не познанная еще нами, вчерашними школьниками, техника.

Странно пустыми были эти огромные, словно залы метро, цеха, совсем мало людей. Автоматы, полуавтоматы, поточные линии… Отец мельком бросал нам: «Установка для ультразвуковой промывки масок (масок?!) и экранов, карусельные машины, машины откачки электронно-лучевых трубок… Обработка токами сверхвысокой частоты, сверхвысокое давление, фотоэкспонирование… Станки с программным управлением и обратной связью…»

Мы ничего не понимали и все медленнее тащились за отцом.

Синеватые вспышки электрических разрядов действовали на нервы, но свежий запах озона (как после грозы) бодрил и успокаивал. В некоторых цехах преобладал запах смазочных масел и кислот. В одних цехах было тихо, только мерно гудели автоматы, в других — отовсюду несся такой грохот, что не расслышать слов.

Отец подробно рассказал нам о заводе (как он любил его, как гордился!). Теперь и я не удержусь, чтоб не похвалиться: наш завод делал приборы и для космических кораблей!

Приборы, изготовленные в этих голубых цехах, фиксировали вакуум Луны и испепеляющий зной Венеры. Начнется освоение Марса, и наши приборы будут доставлены на Марс.

Приборы с маркой нашего завода можно встретить в обсерваториях, кораблях, самолетах, на пультах управлений мощных энергетических установок, в лабораториях научно-исследовательских институтов.

На подступах к сборочному цеху мы шли каким-то бесконечно длинным коридором, и нас чуть не сбил электрокар, несшийся на полной скорости. Мы успели прижаться к стене, тележка пролетела мимо, но тут же резко затормозила, и с нее соскочила Зинка. Она была в брюках и драном полосатом свитере, который был для нее слишком велик, волосы, по обыкновению, разлохмачены, глаза зло блестели.

— Кого я вижу! Ура! — завопила она в полном восторге. — Учились-учились целых десять лет и тоже пришли сюда?

— Зина, сколько раз я просил тебя не носиться с такой скоростью, — обратился к ней укоризненно отец.

— Разве уж так скоро? — слукавила Зинка. — Никого не зашибла? Ох, поговорила бы я с вами, да установили эту проклятую ультра, теперь никуда не укроешься от диспетчера. Перекурить не даст. Голоса ее не могу слышать. Когда-нибудь доведет меня, испорчу ей прическу! Иду, иду!.. — Зинка помахала нам рукой и, вскочив на свою тележку, умчалась.

— Как она работает? — поинтересовался Генка.

— Когда захочет — хорошо, — неохотно ответил отец. Генка хохотнул.

— Понятно.

Ничего ему не понятно. Папа рассказывал, что Зинка сама попросилась на электрокар, до этого она работала на поточной линии и всех возмущала прогулами и разгильдяйством.

На электрокаре она сначала работала очень даже хорошо… пока на них не установили небольшие приемники для связи с диспетчером (ультракоротковолновая установка). Все электрокарщики нашли, что это очень удобно и экономит массу времени. Освободившись, он тут же получает по радио приказ выполнить то или иное задание. На пульте управления постоянно знают, где находится «местный транспорт», а рабочему не нужно спешить каждый раз на диспетчерский пункт за новым поручением.

Эта радиосвязь резко повысила производительность труда, но… для Зинки это было чересчур. Она-то ведь отнюдь не торопилась к диспетчеру. Ей нравилось носиться по всему заводу, она любила поговорить там или здесь, посмеяться, позубоскалить, покурить с кем-нибудь за компанию, присев рядышком на разгруженную тележку.

Зинка не терпела, когда ее «погоняли». За последние полмесяца у нее уже было несколько яростных стычек с диспетчером.

— Папа, а где работают Шурка, Олежка, братья Рыжовы? — спросила я.

— Зайдем и к ним.

Зинкина компания обреталась неподалеку (тоже просились вместе). Шурка Герасимов уже имел специальности токаря и слесаря. Его сначала поставили на черновую обточку калибров. Окончательную доводку делал пожилой, высококвалифицированный рабочий Ковальчук. Шурка проработал недели две и заявил, что ему «скушно» делать заготовки, что это всякий дурак может, а он хочет сам доводить. Мастер, отнюдь не благоволивший к Шурке, передернул плечами.

— Вот дурья башка, да ты понимаешь, какая здесь доводка требуется? До микрона! Тысячную долю миллиметра, соображаешь? Его и не поймаешь без микроскопа, микрон этот! Куда тебе!

Шурка стал прогуливать. На увещевания мастера твердил одно: «Скушно, я хочу на доводку».

Тогда вмешался мой отец и уговорил Ковальчука взяться обучить Шурку. Мастер уверял, что это будет потерянное время, а толку от такой шпаны все равно не будет. Но отец настоял, и Ковальчук стал Шурку учить. И обучил. Шурке дали самостоятельный заказ…

Мы только еще подходили, но уже поняли, что там что-то стряслось. Шурка стоял возле своего станка и плакал. Ковальчука не "было (он уехал в отпуск), а мастер что-то нудно и злорадно говорил.

— Что случилось? — спросил отец встревоженно. Мастер торжествующе развел руками.

— Я же говорил… То случилось, что его двухнедельный труд пошел насмарку. В брак то есть. Ведь это какая работа: ошибись на два микрона, и — брак. Дал ему резьбовые калибры — и вот двухнедельная работа тю-тю. Запорол. Я же говорил… куда ему. Смехота!

— Ну и не надо, и к черту все! — крикнул Шурка, утирая слезы.

Увидев нас, он окончательно рассердился и, выругавшись» выбежал из цеха.

— Шура, Шурик! — позвал его отец и бросился за ним вдогонку.

— Скатертью дорога, — проворчал мастер, — носятся с ними, как с порядочными. А по-моему, гнать надо эту шпану с завода.

Мастер был худой, желчный, бледный. Может, у него была язва желудка?

Скоро вернулся отец.

— Не догнал. На глазах куда-то нырнул. Вот беда. Опять сорвется парень.

— Я говорил… — начал мастер быстро. Отец его резко оборвал:

— Вы не правы! Парнишка было увлекся работой…

— Портачить я ему не позволю.

— Не боги горшки обжигают. У Ковальчука каждое движение автоматизировалось за много лет работы, и то случается брак. Для тончайших приборов делаем, — обратился отец уже к нам, — подержал деталь в руке, и от тепла ладони набежало два-три микрона. А мальчишке можно было пока и полегче дать задание, а не резьбовые калибры.

— А вы мне, Сергей Ефимович, здесь не указ, — окончательно разозлился мастер. — И ежели вам охота возиться с такими, берите его к себе и учите. А мне он больше не надобен. Не допущу его к работе. Хоть к главному инженеру идите жалуйтесь. С меня тоже ведь спрашивают.

— Ладно, что-нибудь придумаем, — спокойно ответил отец, и мы пошли дальше.

— Забирал бы и обоих Рыжовых, — крикнул фальцетом мастер. У него от раздражения горло перехватило. — Работы ни на грош, только и знают, что хулиганят. А сегодня вообще не явились — прогульщики…

Видели мы и Олежку Куликова. Он сидел нахохлившись у круглого вращающегося станка с горящими газовыми горелками и сваривал какие-то нити.

— Как дела? — спросил отец.

— Плохие дела, угораю от газа, — мрачно пояснил Олежка. — Приду домой, и меня рвет. Каждый день. Скажите им, дядя Сережа, чтоб меня на другую работу поставили. Полегше чтоб.

— У тебя была «полегше», так жаловался, что от нее глаза болят.

— Болели, дядя Сережа, даже в поликлинику ходил, хоть проверьте. Спираль очень уж мелкая. Даже в киношку вечером не мог пойти, так глаза болели. Телевизор не мог смотреть. Испугался, что ослепну.

— Какую же тебе хочется работу? — спросил отец. Олежка насупился. Полуавтомат медленно вращался, помигивая пламенем крохотных горелок.

— Так что бы тебе хотелось делать? — переспросил отец. В голубых глазах Олежки проступила смертельная тоска.

Он прерывисто вздохнул, толстые губы его дрогнули.

— Ничего ему не хочется, — пренебрежительно заметила Вероника. — Ему жить и то лень.

— Ерунда! Что-нибудь в жизни он же делает с удовольствием! Ведь так, Олежка? — добродушно возразил отец и потрепал Олежку по спине.

— На балалайке играю с удовольствием, — тихо проронил бедняга.

А потом мы пришли в наш цех и… словно попали в царство Зимы. Здесь можно было говорить только шепотом, нельзя было даже убыстрить шаг, а белизна кафельных стен, пластмассовых покрытий столов и белоснежных халатов просто замораживала.

Здесь делали электронные микроскопы, которые увеличивают в двести тысяч раз! Это значит, что в этот микроскоп можно видеть не только микробы, но и вирусы, и даже молекулы полимеров. Ну, принцип действия, наверное, всем известен: вместо лучей света используется пучок бегущих с огромной скоростью электронов. Пучок этот фокусируется и преломляется с помощью электромагнитных волн, действующих на поток электронов, как линза на луч света. Эффект поразительный! Нам дали по очереди заглянуть в готовый электронный микроскоп… Да, но собирать его… Даже эпитет не могу подобрать в данном случае к слову труд. Титанический, адский — это все не то. Тонкий, ювелирный — тоже не то. Детали будущего микроскопа так мелки, что их обрабатывают под лупой, а то и под микроскопом (обыкновенным, увеличивающим в три тысячи раз). Вот как!

Алик Терехов будет учиться, как и его приятель Генка, на слесаря-лекальщика. Ну а нас, девчонок, посадили в «аквариум» на сборку. Что такое «аквариум»? Это я так назвала, а на самом деле огромный, с добрый кинозал, цех, где сидят, склонившись над столами, более двухсот женщин (в основном девчонки, как мы), монтируют эти самые микродетали. Одна стена этого ослепительно чистого цеха — сплошные окна, выходящие на улицу, где качаются на ветру тополя, а над тополями плывут облака. Остальные три стены тоже стеклянные, потому и похож этот цех на гигантский аквариум.

За стеклянными стенами мелькают люди, бесшумно проносятся электрокары. Мы все одеты в одинаковые желтые платья из шелкового полотна, прозрачные капроновые халаты и такие же белые капроновые шапочки. Ничего шерстяного: сразу пойдет брак.

Между столами ходит Алла Кузьминична (Наташина мама), готовая каждую минуту прийти на помощь. Наташины родители очень расстроились, что Наташа предпочла заводу больницу. Они не пускали ее, даже пытались применить родительскую власть, но Наташа была тверда и не уступила. И пришлось Алле Кузьминичне учить не дочь, а ее подруг.

Ох, до чего оказалось тяжело собирать эти мудреные приборы! Проволока тоньше паутины, детали размером в одну тысячную миллиметра…

В нашем цехе нет громоздких машин. Тихонько потрескивают на столах сварочные аппаратики, мелькают в руках серебристые тончайшие изделия. Хотя руки у нас безукоризненно чистые — у всех гигиенический маникюр, и моем их, как хирург перед операцией, — все равно руками ничего брать нельзя, только пинцетом.

Спокойно, ловко и быстро работают монтажницы… Что-то выхватят пинцетом из лоточка слева, неуловимым движением подставят смонтированный блок под сварочный аппаратик. Мгновенная вспышка — белая, трескучая искорка. Мы ничего не понимаем: что с чем монтируют? Тоже берем пинцетом, а оно ломается — хрусть, и все! Вероника даже всплакнула. У меня горит лицо, Майя угрюмо вздыхает и кусает губы. Кто-то в панике заявил, что никогда этому не научится.

Алла Кузьминична подходит то к одной, то к другой — полная, румяная, высокая, спокойная и властная женщина.

— Ну, давай вместе. Держи пинцет увереннее. Смотри. Вот этот «хвостик» ты отгибаешь сюда, а этот вот так. Теперь делаешь так. Поняла? Это же совсем просто. А потом вот так…

Вероника пришла в отчаяние. Круглое лицо ее даже удлинилось от досады.

— Ничего у меня не получится. Руки не те!

— Получится, давай попробуем еще раз. Вместе. Нет, нет, пальцами нельзя. Только пинцетом!

— Но я пинцетом не вставлю.

— Вставишь. Просто это движение надо отработать.

И мы отрабатывали все движения, как балерины трудное па.

К моему великому удивлению, первая все отработала и начала довольно успешно выполнять норму я.

Но едва я все усвоила, со мной приключился такой позор, что я никому, ни единому человеку, даже папе, не рассказала об этом. Но все по порядку…

Наступила осень с ее дождями, слякотью, мокрым снегом, пронизывающими ветрами. С тополей перед промытыми до блеска окнами сорвало последние листья. Тяжелые тучи спускались так низко, что задевали крыши. Но в «аквариуме» было уютно, тепло и как бы солнечно: желтые платья, прозрачные капроновые халаты, стеклянные стены. Все сосредоточенно работали, склонясь над столами, иногда переговаривались, если Алла Кузьминична отлучалась по своим бригадирским делам из цеха.

Когда сборкой овладеешь полностью, она не мешает мечтать. Кажется, все наши девчонки мечтали. Серьезная Майя, наверное, о том, как она поступит в университет, кудрявая веснушчатая Тося жаждала так овладеть специальностью, чтобы выделиться на заводе. Ей хотелось быть знатным бригадиром-мастером, как Алла Кузьминична, о которой писали в газетах, которая носила высокое звание Героя Социалистического Труда. Вероника, вечная троечница, полная, румяная и горячая, как поджаренная пышка только что из духовки, мечтала лишь об одном: удачном замужестве. А Люда, худенькая, высокая, смуглая, с коричневой родинкой посреди лба, хотела быть кинозвездой. Мечта несбыточная, потому что у нее не было ни таланта, ни даже средних сценических способностей. Она сдавала в институт кинематографии, и ее, как только прослушали, не допустили даже к дальнейшим экзаменам. Лицо у нее, правда, фотогеничное, но этого для искусства мало.

А я… знал бы кто… была в силах мечтать лишь об одном: когда кончится смена…

Работала я неплохо, мною были довольны, и ни одна душа не подозревала, каких это мне стоило усилий, как я страдала.

Никогда я этого от себя не ожидала.

Папа как-то спросил:

— Ну как, дочка, нравится тебе твоя работа?

— Очень! — с наигранной радостью ответила я.

И что за наваждение, ведь никто никогда меня не считал ленивой. Я охотно убирала, дома и в комнатах, и в кухне, с охотой шла на все школьные субботники и воскресники, у меня всегда было много всяких общественных нагрузок, и училась хорошо. В школе меня считали хорошим комсоргом, и вот такой позор: я просто изнывала на работе.

Часы тянулись как дни, а рабочий день мне казался длиной в трое суток. Я незаметно косилась на свои ручные часики или вроде невзначай поглядывала на огромные круглые часы за стеклянной стеной. Иногда мне казалось: часы стали — и ручные, и настенные.

Теперь только я начала понимать, какого счастья я лишилась, не попав в университет. Как я завидовала тем, кто теперь учился — своим двоюродным близнецам, подругам. Какие интересные лекции они слушают в просторных, гулких аудиториях…

Мне неудержимо хотелось бросить все и под любым предлогом бежать из цеха. Но я была слишком дисциплинированна, чтоб так сделать.

Ночью меня впервые в жизни стали мучить кошмары: какие-то микроскопические детали перепутались, ломались, я роюсь в них пинцетом, а они, словно магнитом, притягиваются друг к другу. Утром я приходила на работу неотдохнувшая. Ничего, привыкну, успокаивала я себя, но чем дальше, тем становилось хуже. Дошло до того, что я позавидовала Зинке: она хоть носилась на своем электрокаре по всему заводу.

Я незаметно выспрашивала у девчонок, но, кроме лентяйки Вероники, работой все были довольны: чистая, осмысленная, заработать хорошо можно. В перерыве, наскоро пообедав со всеми в столовой, я уходила погулять по заводскому двору, бродила среди мокрых клумб с засохшими астрами. За эти полчаса я хоть немного отдыхала душой. Однажды к концу перерыва я медленно возвращалась через участок, где стоят насосы и обжигательные печи. У входа в длинный извилистый коридор стоял разгруженный электрокар, а на нем сидели, мирно беседуя, Зинка и… Я споткнулась и чуть не упала от неожиданности. Рядом с Зинкой сидел молодой человек, которого я видела в ботаническом саду. Тот самый, что кормил белку. Теперь он был в клетчатом пальто и кепке, но это был он. Я искала его по всей Москве, а он сам пришел на завод, где я работаю.

Он был такой же загорелый, как весной, глаза вроде стали еще светлее, и он смотрел на Зинку, как тогда на шуструю белочку.

Я остановилась перед ними и самым неприличным образом уставилась на него. Он повернулся, замолчал и вопросительно взглянул на меня. Он меня не узнал. Подумать только, я помнила его столько лет (ну не лет, так месяцев), а он даже не узнал меня.

— Здравствуй, Зина, — нерешительно проговорила я (надо же было что-нибудь сказать).

— А мы уже здоровались, — напомнила проклятущая Зинка.

Уйти? А он пропадет, затеряется, быть может, навсегда. Знает ли Зинка его имя, адрес? Оба вопросительно смотрели на меня.

— Простите, мне на одну минуту тебя, Зина.

И я потащила Зинку в сторону, не упуская его взглядом. Удивленная Зинка шла за мной.

— Слушай, я тебе потом все объясню, — зашептала я ей в ухо. — Ты знаешь, с кем сидишь? Кто это? Ну, этот парень.

— А что?

Ох, до чего же она непонятливая!

— Объясню после. Мне надо знать, кто этот парень,

— Ермак?

— Его зовут Ермак?

— Ермак Станиславович Зайцев. Он… А зачем он тебе сдался?

— Значит, надо. Где он работает?

Щекам было до того жарко, словно они раскалились докрасна.

— Владя?!

У Зинки округлились глаза.

— Тебе хочется с ним познакомиться? (Ну что за человек, все-то ей надо!)

— Мне просто надо знать, кто он такой, этот Ермак.

— Ничего не выйдет, Владенька! — Зинка сочувственно поцокала языком. — Он не интересуется такими, как ты… благополучными девочками. Его могут заинтересовать я… Шурка, Олежка, всякое хулиганье. Он нас любит.

— А ну тебя! — Я обиженно отвернулась. Сердце у меня колотилось, будто я бежала на приз и боялась отстать. А Зинка просто издевалась:

— Он работает… Зачем тебе знать, где он работает?

— Тебя это не касается.

Зинка вернулась к своему собеседнику, а я пошла в цех. Правильно ли она назвала его имя? Можно узнать, где он живет, в адресном столе. Но что это мне даст? Не пойду же я к нему ни с того ни с сего? Может, поискать в телефонной книге? Если только у него есть собственный телефон, что весьма сомнительно. Что делать? Но я не могу опять потерять его!

— Что случилось? — спросила Майя, когда я вернулась на свое место. Мы сидим рядом. Я вопросительно взглянула на нее. — Ты чем-то взволнована, — заметила Майя.

— Тише. К нам идет Алла Кузьминична. Мы взялись за свои пинцеты.

В этот день мне работалось еще тяжелее, чем всегда. Казалось, что до конца смены несколько дней… Все же они кончились… Алла Кузьминична меня похвалила.

— Молодец, Гусева! — сказала она громко. — Работает совсем без брака, а ведь считанные дни, как пришла со школьной скамьи.

По дороге домой в переполненном троллейбусе я подумала об этой похвале: значит, можно хорошо выполнять и нелюбимую работу? Как странно. Я этого не знала. Но кто этот Ермак? О чем он мог с таким увлечением говорить с Зинкой? Что у них общего? А вдруг… У меня похолодело под ложечкой. Нет, этого не может быть: такое умное лицо… Глаза светлые, добрые, все понимающие. Он умный и добрый, значит, не может быть преступником. А откуда мне известно, что он умный и добрый? Знаю, и — все!

Кто-то поскреб ногтем о рукав моего пальто. Ухмыляющаяся физиономия Олежки Кулика. Он живет напротив нас.

— Слушай, Олежка, ты не знаешь, с кем это так долго сегодня разговаривала Зинка? Совсем молодой, в клетчатом сером пальто и кепке. Не знаешь? Ермак, кажется, его звать… Зайцев…

— Знаю, конечно. Он из милиции.

— С Петровки?

— Инспектор он, по делам несовершеннолетних. Мировой парень, хоть и с угрозыска. Никогда не откажет. Добрый очень. Если у кого беда, прямо к нему.

— Как же вы к нему… обращаетесь? Как его найти?

— Тебе-то зачем? По телефону можно звонить. Хоть в милицию, хоть к нему домой.

— И у тебя есть телефон?

— А вот есть. Наизусть знаю.

И Олежка назвал мне телефон. Я прошла мимо нашего дома еще целый квартал. Но это неважно. У меня был его телефон. Самая большая радость за этот год, довольно-таки неудачный для меня. Его зовут Ермак Зайцев, и у меня есть его телефон.

Глава седьмая

ЕГО ЗОВУТ ЕРМАК

Отныне, куда бы я ни шла, что бы ни делала, я думала о нем. Его зовут Ермак. Первый раз встречаю человека, которого зовут Ермак. А фамилия — Зайцев. Какая чудесная фамилия! Он инспектор по делам несовершеннолетних — какая гуманная профессия! Если у кого из ребят беда, прямо к нему обращаются.

У меня, к сожалению, нет никакой беды. И я безнадежно благополучная девушка. Инспектора угрозыска такие не интересуют.

У меня есть его телефон, но нет уважительной причины, чтоб ему позвонить. То есть причина-то уважительная: я в него влюбилась. Но ведь не скажешь ему по телефону, что я, мол, вас люблю.

…Неужели я действительно его люблю, человека, которого совсем не знаю и который работает в угрозыске? Почему стала думать о нем? Почему сразу поняла: вот этого человека я могла бы полюбить? О его нравственных качествах я и понятия не имела. Да и сейчас, что я знаю о нем? Ничего не знаю. Зинка сказала: «Он нас любит». Олежка — что к нему можно обратиться в беде. Понятно, видимо, инспектор он хороший. Но даже этого я не знала, когда стала мечтать о встрече с ним. Видела только одно: лицо у него хорошее и доброе.

Но какой бы он ни был добрый, все равно нельзя ему звонить ни с того ни с сего. Что я ему скажу?

Несколько дней я не звонила, а потом не выдержала. Тем более что вечером никого не было дома. Мама в своем министерстве, папа пошел в магазин купить хлеба, кефира и прочего.

Телефон у нас в маминой комнате на круглом столике с выдвижной круглой доской — не столик, а просто шик: верхняя доска отделана белым «формиком», нижняя — черным, ножки из березы.

Столик у тахты (кровать мама куда-то дела). В комнате чисто и неуютно. Современный пустынный «интерьер». Ни одной картины. Репродукций и эстампов мама не признает, а подлинники стоят дорого.

Я сидела на тахте, накрытой клетчатым пледом, и смотрела на телефон, как лисица на виноград.

В конце концов решила: чего я боюсь, может, его и дома нет. Конечно, его нет дома. Чего он будет сидеть дома?

Я набрала номер. Отозвались тотчас.

— Зайцев у телефона.

Я растерялась. Молчу. Словно язык отнялся.

— Алло, слушаю. Вы ко мне?

— Да. Мне вас… Я к вам, Ермак Станиславович. Я… — голос перехватило. Я тихонечко откашлялась в сторону.

— Что-нибудь случилось? — помог он мне. (Как он терпелив!)

— Ничего не случилось… Я просто так. (Что я болтаю? Ох! Молчу…)

— Пусть «просто так». Алло! Что-то вы все-таки хотели мне сказать? Выкладывайте.

(Что выкладывать?!)

— Вы, наверно, заняты сейчас… Ермак… Станиславович?

— Нет, не занят.

— Если не заняты… не могли бы вы… если есть время… немножко рассказать о себе.

Я совсем охрипла от волнения.

— Что? О себе?

Кажется, он от души удивился.

— Да, пожалуйста. Очень прошу.

— Простите, с кем я говорю? (Ох, вот срам-то! Что делать?)

— Разве обязательно? (Может, придумать себе имя?..) На том конце провода рассмеялись — он смеялся.

— Не обязательно, но…

— Владя Гусева… — прошептала я, но он услышал.

— Для чего вам моя биография, Владя? Алло? А вы не разыгрываете меня, Владя Гусева?

— Что вы! Мне трудно объяснить. Однажды… Давно… Я видела, как вы кормили белку. В ботаническом саду. Она вас нисколько не боялась.

— Белок многие кормят.

— Но прямо из рук. Ермак вздохнул.

— Я ничего не понимаю.

Ну вот, я все испортила. Более неудачного начала трудно придумать. Я была близка к слезам. Каким-то странным образом он это. почувствовал.

— Да вы не волнуйтесь, Владя. Быть может, вам нужна помощь или совет?

— Да, мне нужен совет!

— Я слушаю, Владя…

Какой мягкий голос, какое бесконечное терпение. Другой бы давно повесил трубку. Даниил Добин, например.

— Можно, я еще вам позвоню, в другой раз?

— Пожалуйста, звоните когда угодно.

— До свидания.

— Всего доброго, Владя.

Я медленно положила трубку. Ну и ну! Он, конечно, решил, что если я не из преступного мира, то во всяком случае запуталась.

Ведь обычно они к нему обращаются. На меня напал смех. А все-таки я с ним говорила — с Ермаком Зайцевым!

На радостях я стала отплясывать шейк. Пришел папа и смотрел на меня, стоя в дверях.

— А я и не знал, что ты так умеешь, — смеялся он и, поскольку я остановилась, пошел назад в переднюю снять пальто и шапку.

Мы вдвоем пили чай на кухне и говорили обо всем на свете, правда, я иногда отвечала как-то невпопад. Отец взглянул на меня с подозрением.

— У тебя, Владька, сейчас такое лицо, как в детстве, когда ты, бывало, нашкодишь.

— Да ну?

Я прыснула от смеха. Во мне все пело и ликовало: мы почти познакомились. Но какого же совета у него попросить?

— Папа, какого совета можно попросить у инспектора угрозыска, как, по-твоему?

Папа положил на тарелку докторскую колбасу, горчицу и резонно ответил:

— Если дело дойдет до того, что придется просить совета у сотрудников угрозыска, тогда и раздумывать над этим нечего.

— Да, но если просто как предлог… Что тогда можно придумать?

Отец пристально посмотрел на меня и отодвинул тарелку, словно сразу наелся.

— Выкладывай, Владька, что у тебя на уме. Вот теперь и папа говорит «выкладывай».

— Ничего особенного, просто мне нужен предлог… уважительный, чтобы позвонить инспектору угрозыска.

— Да ты что, очумела, зачем тебе ему звонить?

— Хочу с ним познакомиться.

— С кем?

— С инспектором.

— Ты… того, серьезно?

— Вполне, папка.

— Ну, слушаю. Выкладывай!

И я «выложила» про все: как он кормил белку, как я его искала по всей Москве, как неожиданно встретила на заводе.

— Но, понимаешь, его больше интересуют всякие запутавшиеся. Может, украсть что-нибудь?

— Это ты про кого же рассказываешь… Товарища Зайцева?

— Ты его знаешь!

— Уже года два. Это он просил меня присмотреть на заводе за Олежкой, Зинкой, Шуркой Герасимовым — всей их компанией.

Я была поражена. Ищу его по всей Москве, всматриваюсь во всех встречных без надежды когда-нибудь встретить, а родной отец с ним знаком. Чудеса, да и только!

— Ты что же… влюбилась, что ли, в него?

— Не знаю. Но мне так хочется его найти.

— Гм. Найти. А Даниил?

— Что Даниил? И ты тоже. Это ведь просто дружба.

— Знаю, что дружба. Но почему-то думал…

— Нет. Я Дане настоящий верный друг на всю жизнь. А любовь — это другое.

— Ты знаешь, что такое любовь?

— Предчувствую.

Отец долго смотрел на меня. Он явно расстроился. Я налила ему чаю с лимоном, крепкого, как он любил.

— Вспомнил, как носил тебя на руках, — сказал он. — Ездил с тобой на рыбалку. Как ты всегда прибегала ко мне с каждым затруднением. А теперь выросла. Неужто правда, влюбилась? Или морочишь голову? Тебе ведь только восемнадцать.

— Папа, ну при чем тут возраст! Я же не собираюсь замуж. Даже и не думала об этом. Просто у этого Ермака такое хорошее лицо, как у Гагарина. И мне стало грустно, когда он покормил белку и ушел… Даже не взглянул на меня. И теперь вот не он придумывает всякие предлоги, а я…

— А что тебе надо от него, дочка?

— Видеть его, хоть изредка. И… чтоб он меня тоже видел. Не знаю, в общем. Все эти месяцы мне просто хотелось его найти.

Я пригорюнилась. Отец вдруг расхохотался.

— Ну и Владька, ведь надо же…

— Что тут смешного? — Я даже обиделась. — Знала бы, что будешь смеяться, и не рассказала бы тебе.

— Ну, прости. Уж очень неожиданно. Зайцев парень хороший. Он тебя не обидит. Девки-то за ним табуном бегают, а он ни-ни. Серьезный. Живо мозги вправит.

— Так уж и табуном? — усомнилась я, но была уязвлена до глубины души.

— Бегают за ним, смотреть тошно, — уже серьезно подтвердил отец, — ни девичьего стыда, ни чувства достоинства. Звонят, письма пишут, записки. Как же, не женат, зарплата приличная, однокомнатная квартира в центре Москвы. А женится — дадут побольше квартиру. Хорошо, что он скромный и волевой парень, все эти записки и телефонные звонки ему что шелуха от семечек — беспорядок и мусор, больше ничего.

Я буквально помертвела. Ох, зачем же я звонила ему! Попала в табун тех, кто без достоинства, да еще имя назвала свое. Какой срам! Теперь и я для него — шелуха от семечек. Что я наделала!

Мы долго оба молчали. Четко доносились сюда, на четвертый этаж, звонкие мальчишечьи голоса, погромыхивали троллейбусы, надрывно ревели машины, преодолевая подъем. Улица Булгакова идет по склону холма. Когда-то здесь шумел лес… Мне было очень грустно.

Отцу стало меня жалко.

— Ну, не расстраивайся так.

— Ты же еще не знаешь…

И я разревелась, как маленькая, вслух. Всхлипывая, рассказала папе про злополучный телефонный разговор. Отец даже крякнул и потянулся за папиросой.

— Успела! Что б тебе посоветоваться сначала.

— А я разве знала.

Сердце у меня разрывалось от горести, слезы текли так обильно, что попадали в рот — соленые и горькие.

— Хватит, Владька, — поморщился отец (он не выносил слез), — ладно, придумал я предлог… Придется только как следует поработать тебе.

— Но я уже звонила ему… имя он знает. Что делать теперь?

— Скажешь, что об этом деле и хотела поговорить, но чего-то застеснялась.

— Каком деле?

— Высморкайся хоть да умойся. Холодной водой! Беда быть взрослой дочери отцом.

Пока я умывалась и причесывалась (папа не любит лохматых), он уже убрал со стола и ушел к себе.

Когда я вошла, он читал томик Есенина. Когда папе хочется уйти от обыденности, он всегда читает стихи. Но разве моя любовь — это обыденность? Я нехорошо начала, уподобилась тем… кто гоняется за женихами. Но ведь мне не нужно ничего этого. Папа-то должен знать.

Эх, если бы Ермак Зайцев допустил в работе недопустимую ошибку и его бы сняли с работы, может, выселили бы из Москвы, и все эти нахальные девицы, что донимают его телефонными звонками, отвернулись бы от него, а я… Я бы поехала за ним хоть в тундру, хоть в забытый всеми город Мангазею. Ко он никогда, никогда не сделает ничего такого, чтоб все от него отвернулись. Он скромный, волевой и любит свою работу.

Надежды никакой. Я ведь ни красотой, ни особым умом не отличаюсь, к тому же веснушки. Даже кислое молоко не помогает и никакой крем.

— Слушай, Владя, как хорошо!

И отец прочел мне вслух. Он хорошо читал стихи. Просто, мужественно, с уважением к поэту.

Голубая кофта. Синие глаза.

Никакой я правды милой не сказал.

Милая спросила: «Крутит ли метель?

Затопить бы печку, постелить постель».

Я ответил милой: «Нынче с высоты

Кто-то осыпает белые цветы.

Затопи ты печку, постели постель.

У меня на сердце без тебя метель».

— Почитай еще, — попросила я.

Я уже не спрашивала, какой бы найти предлог. Я была подавлена и разбита. Отец стал листать страницы, выбирая, что прочесть.

— Завтра у вас общецеховое комсомольское собрание, — сказал он рассеянно.

— Знаю.

— Между прочим, будут переизбирать шефов над детской комнатой милиции. Все почему-то отказываются обычно от этой работы. Если ты не против…

Я смотрела на отца, вытаращив глаза.

— Зайцев поможет, если когда не справитесь. Он вас и проинструктирует. Он ведь прикреплен к нашему заводу… Так вот… могу подсказать, чтоб тебя выдвинули. Если ты меня не подведешь.

— Папка, да какой же ты у меня хороший!

Я бросилась Целовать отца. Потом он еще читал мне Есенина.

Пришла мама — элегантная, красивая, молодая, — ни за что не дашь больше тридцати. Правда, последнее время она несколько похудела, стала бледной. Наверное, очень устает. Она честолюбива и любит в работе выделяться.

Мама пришла в хорошем настроении, хотя и пожаловалась, что чувствует себя неважно.

— Напоите меня чаем, что-то так устала, — сказала она я пошла переодеваться.

Я быстро накрыла на стол. Мама с аппетитом поела, выпила две чашки чаю. Мы за компанию тоже.

Мама, в домашних брюках пестрой кофточке из нейлона, волосы, как всегда, уложены у лучшего парикмахера. За чаем она оживленно рассказывала про служебные дела, про свои успехи.

Папа ушел к себе и стал клеить макет.

Мама выпила элениум и заперлась в своей комнате, как будто к ней кто-то ломился. Просто не переношу, когда она запирается на ключ. А я-то думала, что мы все вместе посидим у телевизора. Должна была быть кинопанорама. Но что поделаешь, если у папы и мамы психологическая несовместимость. Кинопанораму я смотрела одна, а потом легла спать и в темноте думала о Ермаке Зайцеве.

Открытое комсомольское собрание проходило в красном уголке сразу после смены. Все наши заняли места в третьем и четвертом рядах. Началось собрание мирно и даже торжественно.

Комсорг цеха, довольно интересный парень в ярком полосатом свитере, рассказал, как помогали заводские комсомольцы подшефному колхозу в уборке зерна и картофеля, а до того еще и на сенокосе. Хотя было очень холодно, пасмурно, дождь, ветер, ребята не пугались трудностей. Жители села Рождественского сразу почувствовали, что москвичи приехали не на прогулку, а для серьезной, самоотверженной работы!

Провожали их домой с почетом, и москвичи услышали в свой адрес много теплых слов. Бригаде была торжественно вручена похвальная грамота.

Теперь комитет комсомола принял решение помогать подшефному колхозу всячески: собирать для них библиотеку, посылать агитаторов, лекторов, художественную самодеятельность.

Но… кажется, комсорг Юра Савельев начал за здравие, а кончил за упокой. Он сказал, что за последнее время у нас резко упала трудовая дисциплина. За три месяца зафиксировано семьдесят случаев нарушения внутреннего распорядка. Это прогулы, опоздания, самовольный уход с работы, появление на заводе в нетрезвом виде. На восьмерых нарушителей общественного порядка получены письма из милиции. Савельев назвал фамилии… Конечно, среди них — братья Рыжовы, Зинка и Олежка. Были и настоящие ЧП, например, в ночной смене под утро играли в домино. Были случаи, когда в рабочее время кое-кто уходил за водкой.

— Принимаем кого попало на завод! — буркнул кто-то недовольно.

— Да, если посмотреть список нарушителей, — продолжал Савельев, — то это, как правило, люди, недавно пришедшие в цех. Те же братья Рыжовы. Направляя к нам новичков, отдел кадров должен повнимательнее к ним присматриваться.

После доклада о трудовой дисциплине начались обсуждения — не слишком бурные, всем хотелось домой. Кто-то выступил с критикой воспитательной работы среди молодежи.

Приняли решение усилить борьбу с нарушителями дисциплины.

Савельев заявил, что требуется переизбрать шефов над детской комнатой милиции, так как прежние шефы сами явно требуют над собой шефства (смех).

Комсорг предложил избрать двух незнакомых мне ребят и… (у меня екнуло сердце) Владлену Гусеву, монтажницу.

— Это из нового пополнения, — пояснил Савельев, — дочь нашего наладчика Сергея Ефимовича, окончила десятилетку, где была секретарем комсомольской организации.

— Мы ее знаем, — заметил парень справа. — А она будет работать?!

— Товарищ Гусева, встаньте и скажите, у вас есть желание работать с трудными подростками? — сказал Савельев.

— А у кого оно есть? — вопросил другой парень.

Я встала и, кажется сильно покраснев, поблагодарила за доверие и заверила, что буду очень стараться и что мне это по душе.

Нас тут же утвердили, хотя один из двух парней просил его не избирать: он учился заочно в энергетическом техникуме и был очень занят.

— Все заняты, — ответили ему.

Все думали, что собрание кончилось, и загалдели, но Савельев призвал нас к порядку.

— Здесь есть еще заявление токаря Александра Герасимова, где он заявляет, что выходит из комсомола, — хмуро сообщил комсорг. — Поскольку он перестал посещать комсомольские собрания, платить членские взносы, то он механически выбыл. Так и надо записать: механически выбыл.

— Не хочет, туда ему и дорога, плакать не будем, — выразила общее мнение кудрявая девушка в первом ряду.

И тогда я, неожиданно для самой себя, сказала:

— Он же, наверное, перестал посещать собрания после того, как подал заявление об уходе?

— Ну и что? Он еще не был исключен и обязан был посещать.

— Пожалуйста, прочтите его заявление. Почему он выходит из комсомола? Там же должна быть мотивировка?

Вдруг все уселись поудобнее, будто и не хотели домой. Стало очень тихо. Комсорг прочитал заявление.

Шурка Герасимов писал, что за два года пребывания в комсомоле ему ни разу не дали ни одного общественного поручения, что на каждом собрании он с замиранием сердца ждал, что его куда-нибудь выберут или поручат общественное дело. Но его каждый раз упорно обходили.

«Если мне не доверяют, — писал он, — так незачем было принимать меня в комсомол. Балластом быть я не желаю категорически и потому лучше выйду из комсомола…»

Стало еще тише…

— Дайте мне слово, — попросила я.

Первый раз я выступала не в школе, а на заводе — перед незнакомыми людьми. Девчонки мои сразу заволновались за меня. Народу еще прибавилось, сидели не только на скамьях» но и на подоконниках, толпились в проходе, в коридоре за распахнутыми настежь дверями. Все смотрели на меня с интересом (дочка Сергея Ефимовича) и доброжелательно.

— Герасимова я знаю с самого детства, — начала я. — Ходили в один детский садик. (Смех.) Потом учились в одной школе…

— Откуда его исключили за тихие успехи и громкое поведение, — вставил кто-то. (Смех.)

— Да, его исключили из школы за хулиганство. Но Шура— он способный. Отметки у него были неровные; то четверки, то двойки. Но были же иногда четверки?! Он попал в колонию, вы это знаете. Там он приобрел специальности токаря и слесаря, а когда вышел, стал работать на заводе. И работал, наверное, неплохо, иначе вы не приняли бы его в комсомол. Герасимов пришел в комсомол со всей душой, со страстным желанием работать наравне со всеми, а вот вы приняли его формально, без души, приняли и забыли о нем. Почему вы не дали ему серьезного общественного дела?

— А он просил? — расстроенно огрызнулся комсорг. — Он же никогда не просил. А вел себя все хуже и хуже.

— Не так-то просто ему просить о доверии, ведь у него это — самое больное место. Это так понятно. Я представляю, как он на каждом собрании ждал и ждал… Выбирают туда-то, поручают то-то, но никогда его, никогда ему. А он все ждет. Для некоторых общественное поручение это просто утомительная нагрузка, от которой они не знают как отделаться, а для Шуры Герасимова это — доверие. И он его не дождался. Я бы тоже никогда не согласилась быть балластом. По-моему, мы должны, просто обязаны исправить эту ошибку. Об исключении Герасимова не может быть и речи, раз он так рвался к работе. Предлагаю, с его согласия конечно, порвать заявление, будто он его и не подавал. И сейчас же, на этом собрании, доверить ему хорошее общественное дело.

— Правильно, пусть его вместо меня назначат шефом над детской комнатой милиции, а я учусь заочно, — выкрикнул один из избранных шефов.

Никто не понял, серьезно он это предложил или в шутку. Некоторые засмеялись, но смех потонул в бурных аплодисментах по моему адресу…

— Молодец, Владька, — шепнули мне девчонки.

— Герасимова нет здесь? — спросил Савельев.

— Я здесь, — откликнулся Шурка из-за двери. Его протиснули в зал.

— Если можно, то порвите… мое заявление… Я был не прав. Я погорячился, ребята…

Савельев задумался. Некоторые стали кричать, что надо порвать заявление и дать Герасимову нагрузку, другие протестовали — не поймешь, против чего.

Но большинство явно было теперь за Шурку.

Однако припомнили ему все его провинности: устраивал драки, ругался нецензурными словами, опаздывал, самовольно уходил с работы. Был случай, когда запорол серьезный заказ, над которым сам же трудился две недели. Мастер цеха характеризует его с самой плохой стороны. И так далее и тому подобное…

Герасимов клялся, что больше ничего подобного не допустит. Постановили: пока не исключать, дать возможность исправиться, подобрать ему подходящую общественную работу. И тогда Савельев удивил меня: нисколько не рассердившись, что вышло не по его, он тут же предложил Шурке общественную работу — да какую! — стать дружинником.

Был ли это умный ход или Савельев, поняв свою ошибку, решил доверять так доверять? Все так и замерли. На Шуркином лице выступили крупные капли пота.

— Не вздумай смотри! — раздался гневный окрик Зинки. Она, оказывается, тоже была здесь.

— Я согласен, — сказал Шурка Герасимов.

— Дешевка, идиот! — завопила Зинка.

— Будешь работать честно? — не сдержал улыбки Савельев.

— Если берусь, буду! — заверил Шурка.

— Вот и хорошо. Тебе доверено серьезное общественное дело. Проголосуем, товарищи!

Проголосовали. И только здесь я поняла точный расчет Савельева. Ведь за Шуркой пойдут и Олежка, и братья Рыжовы, и еще кое-кто. Коноводом-то был все же Шурка.

Он догнал меня на улице, когда я уже подходила к дому. Шурка был крайне взволнован, губы его дрожали, темные родинки на щеках особенно выделялись, копну густых темных волос развевал ветер. На Шурке было новое, но уже запачканное чем-то демисезонное пальто нараспашку.

— Спасибо, Владя, — проговорил он каким-то хриплым голосом. — Никогда тебе этого не забуду. Если бы не ты, я б опять сорвался. Ты такая же добрая, как твой отец. Дядя Сережа не знает, что я подавал заявление. Ты ему сама расскажи. Ладно?

— Ладно. Ты не расстраивайся. И не выпивай больше.

— Не буду. Если честно, ненавижу я эту водку.

— Зачем же пьешь?

— На душе муторно. Вообще-то сам во всем виноват: слишком обидчивый. Так спасибо, Владя. Если понадоблюсь зачем, только скажи: все для тебя сделаю!

Папа очень удивился и расстроился, узнав о Шуркином заявлении. Он долго расспрашивал меня о собрании.

Глава восьмая

ГЕЛЕНКА И ХУЛИГАНЫ

В тот вечер я была у Геленки. Владимир Петрович и Гелена Стефановна ушли в гости, и Гелена мне позвонила, сказала, что соскучилась, и очень просила прийти. Никто не помешает нам наговориться.

Как всегда, Геленка сначала играла для меня, а я слушала…

Играла она потрясающе. Я не специалист и, наверное, не очень разбираюсь в музыке, но я знаю одно: Геленка обладает редчайшим даром буквально с первых тактов захватить слушателя и увести его в какой-то таинственный, чарующий мир, где человек сбрасывает шелуху обыденности, забывает о своих заботах, обидах.

Я ничего не преувеличиваю — так играет Геленка! Она начала с Прокофьева. Самые трудные его вещи. Но исполняла она их просто, поэтично, мужественно. Затем она сыграла «Патетическую сонату» Бетховена. Перед этим она повернулась на круглом вертящемся стуле ко мне и сказала:

— Это о сильном, мужественном человеке. Его бьет и бьет судьба, а он не сдается, не сгибается, идет по каменистой дороге среди гор своим путем, к своей цели. Обрати внимание, когда он не выдерживает и плачет… Понимаешь, Владя, когда плачет слабый человек, его просто жалко, и все, но когда плачет человек мужественный и сильный — это очень страшно!

Геленка ударила по клавишам, и я забыла обо всем… Я шла за тем мужественным человеком по каменистой дороге. Почему оглохнуть было суждено именно Бетховену? Почему такая трудная жизнь у Прокофьева?..

Вопрос приходил за вопросом, а тот мужественный человек на трудной дороге уже шел дальше, преодолевая подъем, и холодный ветер осушал ему слезы.

Тоненькая, хрупкая Геленка извлекала из рояля водопад звуков. Когда она пригибалась к клавишам, распущенные темно-русые прямые и блестящие волосы отвесно падали. Она была одета в мягкий белый халатик (она любила белый цвет), который отец привез ей из заграничной командировки. Геленка обернулась и серьезно взглянула на меня.

— Ну вот, довела тебя до слез. Больше не буду сегодня играть. Будем пить чай. Хочешь домашних ватрушек только что из духовки?

Рояль стоял в комнате Геленки — самой большой и светлой комнате в квартире. Пить чай мы перешли в столовую, где уже накрывала на стол Дарья Дмитриевна. Ей было лет за шестьдесят — угрюмая, молчаливая, ширококостная, не то глухая, не то притворяющаяся глухой, чтоб к ней не приставали с разговорами. На ней было черное шерстяное платье из ГУМа, на голове белый платочек, повязанный под подбородком. От нее пахло травами, которыми она перекладывала белье в своем сундучке. Ее муж круглый год жил на даче Рябининых, в писательском поселке Переделкино, караулил дачу, садовничал и плотничал. Дарья Дмитриевна помогала семье по хозяйству.

За чаем (ватрушки были чудесные!) я рассказала Геленке все заводские новости про Шурку Герасимова. Затем мы опять перешли в ее комнату, сбросили с ног туфли, уселись с ногами на диван и стали разговаривать.

Геленка моложе меня на два с чем-то года — ей только что исполнилось шестнадцать, но она очень развита и умна не по летам. Учится на втором курсе Московской консерватории, ей предрекают блестящее будущее. Она будет участвовать в предстоящем международном конкурсе молодых пианистов. Обычно Геленка очень сдержанна и даже, пожалуй, скрытна, но в этот раз разговорилась. Она была откровенна.

— Видишь ли, Владя, — задумчиво говорила она, — я не могу этого сказать ни отцу, ни маме, никому, кроме тебя. Все мои радости, что жизнь предоставляет мне так щедро, разъедает, словно кислотой, мысль о Зине. Мысль эта гложет меня день и ночь… Понимаешь, для меня— всё! Мне — отец, мать, их горячая любовь, меня балуют, нежат, оберегают. Лучшая комната в доме, лучшая комната на даче, мое желание для них — закон… Меня любят подруги, учителя, хотя я для них ничего не делаю, разве только играю. Я живу среди интеллигентных людей, в атмосфере любви и ласки. И у меня еще — моя музыка! Музыка… Это моя радость, моя любовь, мои мысли, мои чувства, сама жизнь. Не знаю, чем я заслужила такое счастье? За что именно мне? Так вот, не могу я забыть, что там… на улице… Зина. Она совсем одна. Ты только подумай, Владя, — одна в огромном мире. Подожди, не перебивай. Я знаю, что ты хочешь сказать: она сама виновата. Но вот они факты. У нее умерла мать, от нее отказался отец, ее изгнали из дома, на заводе и в общежитии ждут не дождутся, когда ее заберет милиция и отправит куда-нибудь подальше.

Я все время вижу ее — озлобленную, буйную, ненавидящую весь мир (и больше всех меня), одинокую и безмерно несчастную. Понимаешь, Владя, у нее нет даже мечты. Произошло самое трагичное, что может произойти с человеком: сужение сознания. Замечала, когда выключают телевизор и экран уже темен, еще сияет секунду-другую узкая полосочка. Так вот ее светящаяся полосочка на темном экране — это ненависть ко мне. Она меня не убила до сих пор лишь потому, что (я знаю это от нее самой) готовит для меня что-нибудь похуже смерти. Она с радостью отрезала бы мне руки, чтобы лишить меня музыки.

А я не могу ее ненавидеть. Мне ее слишком жалко.

— Но, Геля, ее же невозможно было держать в доме… Она могла изуродовать тебя или Гелену Стефановну, могла положить в еду иголку, что угодно, ведь Зинка не знает удержу.

— Да. Она превратилась в звереныша. Но кто довел ее до этого? Ведь маленькой девочкой она не была такой? Скажи, ведь вы дружили.

— Нет, не была.

— Ну вот, она была обыкновенной славной девочкой Зиночкой… Нет, это не она виновата, а перед ней виноваты.

Может быть, если бы папа сказал ей: «Прости меня, Зиночка» — и заплакал, она бы все ему простила. И нам с мамой простила бы тогда. Но он никогда ей этого не скажет. Он тоже ненавидит Зину. А она вся в него уродилась. Вот и нашла коса на камень. Она же просто назло ему хулиганит, ворует, чтоб доказать ему: ты выгнал меня из дома, и вот чем я стала!

— Я тоже всегда так думала! — воскликнула я.

— И еще меня угнетает… — Геленка запнулась, розовые губы ее дрогнули, — я не могу любить своего отца…

— Из-за Зины?

— Зина и многое другое. Ты теперь работаешь на заводе… скоро его узнаешь.

— Но почему тебя это так угнетает? В конце концов, он же тебе не отец, а отчим.

Геленка вздохнула и переменила позу: у нее затекли ноги.

— Он мне отец, Владя, — сказала она тихо.

— Отец? Как же…

— Да. Он полюбил мою маму задолго до смерти жены — она ведь очень долго болела. Не мог же он бросить умирающую… Он меня потом уже удочерил. И я его родная дочь… к сожалению. Я знаю, о чем ты сейчас подумала, Владя: что они вдвоем ждали смерти больной женщины.

(Я действительно так подумала, но, разумеется, не сказала этого вслух.)

— Нет, Владя, нет, во всем виноват он один. Мама была тогда совсем юной девушкой, вот как ты… И он ее влюбил в себя. Для нее было бы лучше, если бы она никогда его не встречала!

— Что ты, тогда не было бы тебя, твоего таланта, Геля, у вас есть какие-нибудь родные — ну, тети, дяди?

— У мамы никого нет. Мать ее умерла, когда ей было шестнадцать лет, как мне сейчас. А отец погиб на фронте, под немецким танком. У папы есть родные, но он с ними совсем не поддерживает связи. В селе Рождественском есть племянница, но я ее никогда не видела… Александра Скоморохова. Не то телятница, не то доярка.

— Выходит, она твоя двоюродная сестра?! — почему-то удивилась я.

— Да, мне рассказывал дедушка Фома — муж нашей Дарьи Дмитриевны. Они ведь тоже из Рождественского оба…

— Подшефное село нашего завода…

— Да?

Мы помолчали, думая каждая о своем. Конечно, Геленка вся в своей музыке… Но если бы я узнала, что у меня где-то есть двоюродная сестра, я бы не успокоилась, пока ее не повидала. Может, она нуждается или одинока, и ей очень нужны родные.

Затем мои мысли перекинулись на то, что говорила мне Геленка раньше.

— Как ты это сильно сказала: сужение сознания, — заметила я.

— Но это не мое выражение, — объяснила Геленка, — так сказал Ермак Зайцев.

— Что?! — Я даже поднялась с дивана и стоя с удивлением смотрела на Геленку. — Разве ты его знаешь?

— Ермака? Конечно. Он не раз говорил со мной о Зине. Он славный. Он жалеет Зину, но боится, как бы она не сделала мне чего. Просил меня пока одной не ходить по улицам.

— Ты знаешь Ермака?

— Что же в том удивительного? Он хотел и с тобой поговорить.

— Со мной? О чем?

__ О Зине. Он расспрашивал меня о ее детстве, а я сказала, что ты лучше меня об этом знаешь.

__ Когда он тебе говорил, что хочет поговорить со мной?

— Сегодня, Он меня встретил у консерватории, и мы немножко постояли на углу.

Поистине мир тесен. Все знают Ермака Зайцева, только я никак не могу с ним познакомиться.

Вдруг стало так радостно на душе! Я надела туфли и прошлась по комнате.

— Как у тебя хорошо, — сказала я.

— Приходи чаще, — улыбнулась мне Геленка.

Ни у кого я не видела такой комнаты: простор, свежесть и какая-то одухотворенная чистота. Белый рояль. Рамы широкого окна просвечивают сквозь прозрачный капроновый занавес во всю стену.

— Владя… ты не слышала на заводе, что это за история… какой-то конфликт у отца со старшим братом Алика?

— Нет, не знаю.

— Постарайся узнать, хорошо?

— Ладно. Спрошу у папы или у Алика.

Мы еще долго говорили обо всем. Домой я пришла в полпервого и утром еле проснулась.

В перерыв, после обеда, я затащила Алика за клумбы, где я всегда гуляю (их уже занесло снегом), и попросила рассказать мне о конфликте между его братом и главинжем Рябининым. Алик сразу взвился.

— Ты уже слышала? Такое, Владька, безобразие, мерзость!

Вот что он мне рассказал. Его брат Юрий, талантливый инженер, изобретатель, когда стал начальником конструкторского бюро, подобрал группу способных молодых инженеров (в том числе моего брата Валерия), и они в самое короткое время столько дали заводу, что о них заговорили.

Прежде всего, это была разработка и установка новых автоматических линий. На первый взгляд то, что совершается теперь на каждом заводе. Но Терехов и его друзья наделили тупой бездушный конвейер машинным интеллектом: технологическим процессом теперь управляли электронно-вычислительные машины. Особенный восторг вызвала у всех автоматическая линия вакуумной обработки. Дистанционные датчики подавали в электронную машину (мозг!) данные о степени завершенности изделия. Машина анализировала их и, если требовалось, назначала индивидуальный режим обработки — дополнительные технологические программы. Таким образом, брак на этой линии отсутствовал начисто.

Алик сказал, что машины уже созданы, установлены и работают, но дело в том, что главный инженер в свое время, при составлении программы на очередной год, вычеркнул эту тему из плана.

Коллектив КБ работал вечерами и ночами, но машины оставались только на кальке да в технических докладных.

Пришлось им обратиться к заместителю министра, и он, сам инженер-конструктор, пришел от их работы в восторг. После его звонка вмешался главк, и все было доведено до конца, как и следовало. Машины построены, установлены, о них много писали и в технической литературе, и в газетах, но Юрий Терехов и еще кое-кто из конструкторов нажили себе врага на всю жизнь. Попал в немилость даже мой отец, потому что именно он, как наладчик, доводил линию и не уставал ею восхищаться.

С тех пор Рябинин допекал строптивых инженеров чем только мог. Поспорил Терехов с ним на совещании по техническому вопросу — выговор за «неэтичность». Конструктору Петрову понадобилась характеристика для поступления в заочную аспирантуру — никак не мог добиться, так и прошли все сроки… Некоторые, не выдержав, ушли на другой завод.

А потом конструкторское бюро приступило к работе огромной важности. Сборочный центр! Это тоже была идея Терехова, и весь коллектив КБ просто зажегся ею.

— Отец твой расскажет тебе подробно, он в курсе всего, — Алик посмотрел на часы. — Скажу только, что всю ту нудную работу, над которой вы корпите в своем «аквариуме», будет делать за вас этот «сборочный центр».

Я вся просияла. Алик сочувственно взглянул на меня.

— Я почему-то так и думал, что эта работа не для тебя. — Иди лучше в слесари.

— В слесари? А я… смогу?

— Почему нет? Я уже начал осваивать работу — помогу. Да тебе и отец твой поможет.

— Спасибо, Алик. Но продолжай… — пробормотала я. Мы уже подходили к нашему цеху.

— Так вот, на этот раз Рябинин не стал вычеркивать тему из плана. Он дал им возможность довести работу до той степени, когда идея брата уже была реализована, оставалась только доводка. Не думай, что это легко — самое кропотливое и трудоемкое дело, чреватое всякими неожиданностями. Вот тогда он просто отстранил моего брата от участия в изготовлении своего детища.

Юрия перевели в патентное бюро… со значительным понижением. Но это уже второстепенное. Главное — отстранили от осуществления его же идеи. Юрий вычеркнут и из авторской заявки.

Я возмутилась.

— Но почему вы не обратились опять к министру?

— Замминистра. Он как раз в длительной заграничной командировке. А тем, к кому мы обращались, Рябинин сумел доказать свою правоту. Конечно, на этом не кончится. Каша заварилась. Но люди хотят спокойно работать, а вместо этого им приходится доказывать очевидное, бороться, тратить время, нервы.

Мы подошли к цеху и стали медленно подниматься по лестнице.

— Да, — вспомнил Алик, — вместо Юрия начальником специального конструкторского бюро назначен твой брат Валерий.

— Валерка?

— Он один почему-то не вызвал гнева Рябинина.

— Ну и дела!

Алик грустно помахал мне рукой и пошел на свое рабочее место. Он очень похож на своего брата. Оба среднего роста, черноглазые, живые, общительные. Тонкие черные брови, темные густые волосы и удивительно хорошая открытая улыбка. И сами они оба хорошие.

Но почему папа до сих пор не рассказал мне об этой истории?

Вечером я расспросила его. У нас были билеты в театр Моссовета на спектакль «Глазами клоуна». Разговор начался сразу, как только впустили в театр. Мы сели в уголке фойе, возле цветов, и папа сказал:

— Я давно тебе собирался рассказать, но хотелось, чтоб ты сначала попривыкла к заводу.

— Папа, но почему Рябинину разрешают хулиганить? Отец усмехнулся. Он был в своем новом сером костюме и белоснежной водолазке, которая ему очень идет. Папка такой интересный, что на него оглядывались женщины.

— Никто это не квалифицирует как хулиганство, — пояснил он.

— А как иначе это можно квалифицировать?

— Все не так просто, Владя. Рябинин, прежде всего, очень уважаемый в Москве человек. И не только в Москве.

— Есть за что! — фыркнула я.

— Подожди, никогда не будь скоропалительна в выводах. Я коротко расскажу тебе о нем.

Рябинин родился в деревне Рождественское на Оке, за Калугой. Рано осиротел, жил у родственников, где своих ребят хватало… Подростком подался в Москву, поступил на завод, работал слесарем, потом механиком. Окончил вечерний рабфак, затем энергетический институт, затем еще один институт, заочную аспирантуру, стал кандидатом наук, спустя некоторое время защитил докторскую диссертацию.

Теперь он профессор — и все это без отрыва от производства, заметь это. Представляешь, руководит одной из крупнейших кафедр института (папа назвал институт), читает лекции студентам, проводит семинары и одновременно уже двадцать лет главный инженер такого огромного предприятия, как наш завод. Профессор — и все-таки не бросил завода, потому что не может без него жить.

Научный руководитель в институте, он остается научным руководителем и на заводе. Ты не представляешь, как он занят: сводки, распоряжения, бумаги, телефонные звонки, то на-;;о провести рапорт, то съездить в министерство, то встретиться с иностранными специалистами. Конференции, лекции, семинары, собрания, совещания. Сегодня день качества на заводе, и сегодня надо присутствовать на защите чьей-то докторской диссертации. И при всем этом он с а м вникает во все. Перестройка, реконструкция завода, строительство и ввод в эксплуатацию новых цехов, новых машин, новых поточных линий — ничто не обходится без него. К тому же он сам конструирует — является соавтором многих изобретений, соавтором многих книг по проблемам приборостроения, соавтором учебников, редактирует книги молодых специалистов. При этом хороший муж и семьянин… — папа осекся и покраснел, — если не считать неудачный первый брак.

— И Зинку…

— И Зину. Так вот, наш завод — это Рябинин, а Рябинин — это наш завод. Это слито неразрывно.

— А что из себя представляет директор завода?

— Иван Иванович? Очень добрый и старательный человек, не обещает, если не может выполнить. С неба звезд не хватает. Всю войну воевал, был трижды ранен и контужен, имеет награды. Сейчас как-то преждевременно постарел. Хочет одного: спокойно доработать до пенсии. Собрал большую библиотеку — говорит, будет читать, когда уйдет на отдых.

Так вот, на заводе один хозяин — главный инженер Рябинин. Иван Иванович никогда против него не пойдет…

— Не нравится мне это слово: хозяин… — заметила я.

— Мне тоже, — согласился отец, поднимаясь. Уже шли в зрительный зал.

В антракте я сказала:

— Все-таки не понимаю, как это все может совмещаться в одном человеке? Ну, все эти его действительно большие заслуги в науке и на заводе и его подлый поступок с Тереховым… вся эта недостойная травля. Как может совмещаться?

— На этот вопрос ты мне ответишь, дочка, когда станешь психологом.

— Я и сейчас могу, пожалуй, ответить.

— Ой ли!

— Он стал портиться потому, что слишком давно чувствует себя хозяином, которому никто не смеет перечить. Папа, а почему на место Терехова назначили именно Валерку?

— Не знаю, — сухо ответил отец, и я поняла, что ему не хочется обсуждать этот вопрос: больное место.

Тем не менее дома я опять завела этот разговор.

Конфликт, видимо, начался со злополучного вопроса о соавторстве. Юрий Терехов заявил своим товарищам по КБ, что он не в состоянии разговаривать с Рябининым. К главному инженеру отрядили с докладом о завершении работы нашего Валерия. Он это мог — разговаривать с Рябининым, не раздражая его и не раздражаясь сам, и так все доложил ему, что довольный Рябинин согласился с тем, что «очень удачная конструкция». Чтобы помочь молодым изобретателям «продвинуть все побыстрее», Рябинин «согласился» поставить свою фамилию… как ведущего соавтора. Валерка стал его благодарить. (За что?)

Но когда он у себя в конструкторском бюро передал слова Рябинина, Юрий взбунтовался и категорически отказался допустить главного инженера к проекту по той простой причине, что главный никаким соавтором в данном случае не был и не только ни разу не помог конструкторам, но, наоборот, мешал им.

Вот тогда и заварилась эта каша.

Я бы тоже на месте Терехова не взяла бы соавтора на свою законченную работу — принципиально! Мне вся эта история показалась просто дикой, но папа говорит, что это сейчас довольно распространено.

Черт те что! Как это у нас допускают примазываться к чужой работе? Папа согласился со мной, что с этим явлением надо бороться, и обещал поддержать Терехова.

Глава девятая

ГЕЛЕНКА И ХУЛИГАНЫ

(продолжение)

Вот как все это получилось… У Геленки были зимние каникулы, и она, как всегда, проводила их на даче с матерью и стариками. Ходила на лыжах, дышала сосновым воздухом, много играла на рояле, готовясь к конкурсу. На даче был старенький дореволюционный рояль, но хранился он бережно, и Геленка любила его даже больше, чем концертный, белый. Неожиданно Рябинину пришлось по делу выехать во Францию, и он взял с собой жену, так что Геленка осталась только со стариками. Но у них умерла племянница, и они отправились в пятницу утром в Рождественское.

К вечеру, когда я пришла с работы, Геленка мне позвонила и просила приехать к ней с ночевкой на два дня, до понедельника.

Я обещала. Сказала, что только зайду в детскую комнату милиции, поскольку меня выбрали шефом. И прямо оттуда — на электричку, в Переделкино.

Нас просили прийти к семи вечера — тех двух парнишек и меня. После обеда я приняла душ и стала примерять все свои платья по очереди, потому что там будет Ермак. Платья все оказывались какие-то не такие. Одно было слишком нарядное, неловко же вырядиться в милицию, как в театр, другие уже не имели свежего вида, к тому же слишком короткие. И главное, я в этих платьях была какой-то девчонкой (тоже мне — шеф). Наиболее солидно я выглядела в черном платье с кружевными манжетами. Его я и надела, а на шею — мамин янтарный кулончик на золотой цепочке (без спросу, она все равно раз в год надевает).

В черную кожаную сумку я положила ночную сорочку, лыжный костюм, зубную щетку и халатик. Мама была в театре Вахтангова со своими друзьями, а папа собирался рано утром на рыбалку и готовил все заранее. Он пожелал мне хорошо отдохнуть, я его чмокнула в щеку.

Я шла по улицам, а вокруг все сияло, все блестело: падал крупный снег, и каждая снежинка была как звездочка. Все прохожие были облеплены снегом, и отвисшие провода, и деревья. Вся Москва была в снегу, как в серебре.

На душе у меня было легко и радостно.

Из ребят явился лишь один, он поджидал меня возле милиции, постукивая нога об ногу. Но пришел он затем, чтобы просить меня передать, что у него заболела мать и он должен нести ей передачу в больницу. Какой-то чудак, будто нельзя было бы об этом сказать еще на заводе!

— А тот другой? — спросила я.

— Да он же учится.

— Так сейчас же каникулы.

— Да, но у него… он простыл и гриппует. Так ты передай, Гусева, ладно?

— Ладно.

Он так рванулся, будто за ним гнались. Наверно, боялся опоздать с передачей в больницу. На углу его кто-то ждал. Оба мигом исчезли, словно растворились в снегу.

И от других цехов шефы собирались плохо. Тоже — кто передачу нес в больницу, кто грипповал. Хоть бы придумали что-нибудь другое, а то как-то неловко за них было.

Восемь человек всего пришло, из девушек я одна. Заведующая детской комнатой милиции, худощавая пожилая женщина в роговых очках, одетая в форму, попросила нас подождать. Мы сели на стульях вдоль стены. Ермака не было. Я так и думала, что он не придет.

Заведующая детской комнатой была явно расстроена. Перед ее столом сидел живой, сероглазый мальчишка в клетчатом пальто, шапку он держал в руках. Он с интересом оглядел нас. Может, подумал, что мы тоже задержанные?

— Так и будем молчать? — устало спросила инспектор. — Разговора у нас не получится? Ну почему ты опять убежал из дома? Сколько можно бегать?

Мальчишка крепче сжал губы. Он упорно молчал.

— Ну, жду твоего объяснения, — уныло повторила инспектор.

В этот момент вошел Ермак (у меня екнуло сердце). Он, видимо, уже стряхнул с себя снег в коридоре, но на его пальто и шапке еще блестели снежинки. Он поздоровался с нами общим поклоном, с инспекторшей за руку и, подсев к столу, внимательно и доброжелательно оглядел мальчика.

— Вот, представляю вам — Женя Жигулев. Задержан на вокзале. Какой раз уже убегает из дома. И говорить не хочет… — сказала неодобрительно инспектор.

— А прошлый раз он говорил? — поинтересовался Ермак. Инспектор промолчала. Ермак наклонился к мальчику.

— Что-нибудь случилось, Женя?

— Она знает, — буркнул мальчик.

Ермак вопросительно взглянул на инспекторшу. Она пожала плечами.

— Недотрога. Стоит отцу шлепнуть его, как удирает из дома. Об избиении или там истязаниях и речи нет — ни синяка, ни ссадин. Отец нервный, бывший фронтовик. Чуть ударит его, так он сразу уходит из дома. Разве так можно?

— Я сказал ему, что не позволю себя бить, и не позволю, — объяснил Женя (в голосе мальчика прозвучал металл). — Если вы только отправите меня домой, он меня опять изобьет. Я опять сбегу. Предупреждаю заранее.

— Что же с тобой делать? — Инспектор даже глаза закрыла.

— Отправьте меня в интернат, там бить не будут.

— Отправим в колонию тебя, а не в интернат.

— За что?

— За бродяжничество.

— А почему не в интернат?

— Ну что с ним делать? — обратилась инспектор к Ермаку.

— Вы говорили с родителями?

— Говорила. Мать плачет. Отец… там все будет по-прежнему. Отец горяч и скор на руку. К тому же наш Женя отнюдь не отличается примерным поведением. Учится, правда, хорошо. Кстати, насчет интерната отец категорически не согласен. Он сам желает воспитывать своего сына.

— А я не желаю, чтобы меня так воспитывали, — заявил мальчик, — я не позволю себя бить.

Ермак вытащил блокнот и что-то записал в него.

— Других нарушений у него нет? — кивнул он на Женю.

— Других нет…

— Поговорите с отцом, скажите ему, что не всякий ребенок может перенести унижение достоинства.

— Товарищ Зайцев!!! — инспектор сделала большие глаза и покосилась на Женю, который так и просиял от поддержки.

— Думаю, что я добьюсь для него интерната, — сказал Ермак твердо. Серо-зеленые, яркие глаза его чуть сузились, ноздри дрогнули, на загорелом с резкими чертами лице проступил гнев. Он быстро написал на листке номер телефона и протянул его мальчику.

— Вот мой телефон. Здесь домашний и рабочий… Лучше запомни их наизусть. В случае чего не слоняйся по вокзалам, а звони прямо мне. Помогу.

— Спасибо, — Женя вдруг всхлипнул. Записку он крепко зажал в кулаке.

— Подожди меня в соседней комнате, — сказал Ермак, — сам отвезу тебя домой и поговорю с твоим отцом.

— Спасибо, — крикнул еще раз мальчишка, обернувшись к Ермаку.

Совещание «шефов» было недолгим. Инспекторша растолковала нам кое-какие законы, сообщила, что трудные подростки — современная проблема номер один. Затем она простилась с нами.

Ермак серьезно осмотрел нас, подивился, что нас мало, и предложил для начала каждому взять шефство над одним-двумя трудными подростками и попытаться помочь им выправиться.

Каждый подумал и выбрал себе подростка, как правило, из своего же цеха. Но у нас в «аквариуме» трудных не было, и я выбрала Олежку.

Кто-то вспомнил про Зину Рябинину, дескать, над ней не мешало бы кому-нибудь взять шефство. Но ни у кого не появилось такого желания. Бедная Зинка!

На этом Ермак отпустил всех, попросив меня остаться. Все мигом расхватали свои пальто, шапки и высыпали на улицу, как школьники в перемену — довольно-таки шумно.

Ермак смеющимися глазами посмотрел им вслед и сел на краешек стола.

Так я впервые очутилась наедине со своим любимым, который даже и не подозревал о том, что он мой любимый. Чувствуя некоторую неловкость, я постаралась ее скрыть. Непринужденно прошлась по комнате и села на кожаный диван возле стола.

Мы молча смотрели друг на друга…

— Я так и не понял, почему вы мне тогда звонили? — проговорил наконец Ермак. — Я потом ждал вашего звонка, но его так и не последовало.

— Раздумала, — пояснила я, — просто я хотела посоветоваться насчет Зины, а потом раздумала.

(Какая же я лгунья!) Но Ермак поверил.

— Я почему-то так и думал. Зина о вас очень хорошо отзывалась. Если она с кем и считается, так это с вами.

— Она ни с кем не считается, — возразила я. — Мы с ней когда-то дружили — совсем маленькими, и она еще помнит об этом.

— Зина хорошая девочка, но она решила стать плохой и стала, — задумчиво сказал Ермак. — Не возражаете, если я закурю?

— Пожалуйста.

Ермак достал сигарету и закурил. Он был в штатском: темно-серый костюм и зеленый свитер.

— Расскажите мне, пожалуйста, все, что знаете о ее детстве, — попросил Ермак.

Я рассказала подробно, как Зина любила отца, как после смерти матери старательно хозяйничала, готовила его любимые блюда, как он нежданно и скоро привел в дом двух Геленок — большую и маленькую, которых глубоко и нежно любил. Как Зинка превратилась из веселой, услужливой девочки в злобную хулиганку. Как ее отдали в интернат.

— Понимаете, она почему-то не верила, что ее отдадут в интернат… Ну, считала это просто невозможным, ведь она в этой квартире родилась, росла… Мать ей говорила, что после ее смерти угловая комната будет Зинина и мебель тоже. Но мебель всю переменили на более современную, а Зину фактически выгнали из дома. Конечно, она вела себя невозможно… могла изуродовать Геленку, что угодно могла сделать, но… как-то все-таки… жестоко. Когда я представляю ее первый день, первую ночь вне родного дома, мне становится жутко.

Мы помолчали. Слышались телефонные звонки, разговоры, топот ног, во двор въезжали и выезжали с урчанием машины.

— Вы думаете, какой-нибудь подход в то время можно было найти? — спросил Ермак.

— О да! Если бы отец как-то убедительно показал ей, что любит ее, Зину, по-прежнему и не менее новой жены и другой девочки… Но что теперь убеждать, все зашло слишком далеко… ненависть разъедает ей душу. — У меня вдруг заболело сердце: Геленка-то одна!

— Меня беспокоит то, что в их компании появился рецидивист— Валерий Шутов, по кличке «Зомби». Противный парень!

— Почему же его не заберут…

— А его недавно выпустили. Мать добилась прописки. Пока еще ни в чем не попался. Но если попадется, непременно в чем-нибудь гнусном. Боюсь, здесь мы бессильны. Ему только двадцать лет. Устроился на работу в автопарк. Машины ему пока не дали. Работает по ремонту.

Я порывисто встала и пошла к вешалке.

— Вы торопитесь? — спросил Ермак, тоже вставая.

Я объяснила, в чем дело. Он, кажется, встревожился.

— Тогда надо торопиться. Минуточку… может, я вас подвезу до вокзала.

Ермак вышел из комнаты. Пока я оделась, он уже вернулся и взял свое пальто, на ходу надевая его.

— Машина есть свободная! Кстати, завезу мальчика.

Он сел рядом с шофером, я с мальчишкой сзади. По Москве в ночных огнях сияла снежная круговерть. К Киевскому вокзалу мы подъехали быстро.

— Пожалуйста, позвоните мне, я буду дома, — попросил меня Ермак. — У вас славный отец, — неожиданно добавил он, пожимая мне руку.

— Спасибо. А у вас есть родители?

— Мать давно умерла. Отец в Одессе. Он недавно женился. До свидания. Так позвоните!..

Я еле успела вскочить в вагон. Электричка тронулась.

…Зинка всегда была в курсе их жизни, как если бы жила вместе с ними — отцом и двумя Геленками. Не знаю, как ей это удавалось, но она всегда все о них знала.

Узнала и на этот раз.

Пустынной заснеженной улочкой я шла веселая и довольная к даче Рябининых, когда мне навстречу метнулась Зинка.

— Владя! Ты к ней?

— Да. А ты чего здесь?

— Так… ничего. Приехала посмотреть… Думала отца увидеть, а его, оказывается, нет.

— Да, он уехал за границу.

— С супругой, конечно? Владя… проводи меня до станции.

— Да я устала.

— Ну, проводи, Владенька! Милая! Мне нужно с тобой поговорить.

— О чем?

— Пошли, да?

Зинка потащила меня обратно на станцию. Я никогда не могла ей отказать, не отказала и теперь, но сердце у меня заныло. Что-то в Зинке было странное. Неприятное. Смесь злорадства и чего-то гнусного. Когда мы проходили мимо фонарного столба, электрический свет упал на ее лицо, и я увидела поистине крысиный оскал.

Но я была рада отвести ее подальше от Геленки и усадить в электричку. Пусть едет отсюда.

Некоторое время мы шли молча вдоль деревянных заборов, за которыми шумели опушенные снегом сосны и березы.

— О чем ты хотела со мной говорить? — вспомнила я.

Зинка стала рассказывать про завод… О том, что ей надоела работа, просто осточертела, особенно с тех пор, как устроили эту проклятущую радиосвязь. Никуда не укроешься от диспетчера. Покурить спокойно не даст. Потом стала рассказывать про Шурку Герасимова. С ума сошел, что ли, в дружинники подался. Все равно тому не бывать. Зинка лихорадочно болтала, перескакивая с одной темы на другую. Зачем я ей нужна? А может, ей просто тоскливо, смутно одной?

Разговор не вязался. Так мы дошли до станции. Пустынно. Большинство дач заколочено, но в некоторых огоньки — живут. Лаяли собаки. Шумел ветер в ветвях, роняя снег. Черные облака неслись в рыжеватом небе — отблеск огней столицы. Снег уже перестал идти, но его насыпало столько, что занесло тропинки, дороги.

— Смотри, электричка! — крикнула я, ускоряя шаги.

— Пропустим, я не тороплюсь, — заявила Зинка. Поезд ушел, громыхая.

Мы дождались следующего, но Зинка вдруг раздумала ехать.

— Я буду всю ночь гулять здесь! — решила Зинка.

— Как хочешь, — холодно ответила я, — но ведь ты замерзнешь.

— Ладно, уеду. Успею еще. До последней электрички далеко. Подожду…

— Чего же ждать? Ну, я пошла.

— Посиди немножко со мной, — умоляюще сказала Зинка и даже в рукав вцепилась.

— Я устала. Суматошный был день. Пусти. Я пойду. Но Зинка вцепилась в меня еще крепче.

— Подожди, Владя!

— Чего ты меня держишь?

— Потому что я к тебе хорошо отношусь…

— Не понимаю…

— Лучше тебе туда не ходить… на их дачу.

— Почему?

— Пусть первой придет милиция.

— Зинка!!!

Я изо всей силы оттолкнула ее и бросилась бежать назад к даче Рябининых.

— Владя, Владя, — кричала она мне вслед. — Не ходи, не ходи, не ходи туда!

Это было словно в кошмарном сне. Я бежала изо всех сил, но мне казалось: я не двигаюсь. Сердце колотилось, кровь стучала в ушах, горло пересохло и саднило. Я вязла в снегу. Как много навалило снега! Геленка, Геленка, родная моя! Она мне позвонила, а не одноклассницам своим. На меня надеялась… А я… Так легкомысленно. Надо было сразу к ней, как только она позвонила. Что они с ней сделали, эти подонки… Там этот Зомби, рецидивист. Это не люди! Геленка!..

Я бежала, ничего не видя: так редко фонари и нет дороги. Сплошные сугробы намело. Зинка бежала за мной. Раз догнала, схватила за рукав, но я ее отшвырнула. Несколько раз я падала и тут же вскакивала и бежала опять. Геленка! Геленка! Ударилась обо что-то, содрала кожу на щеке и опять бежала, бежала. А за мной, не отставая, бежала Зинка. Как же я дала себя провести? Ведь это Зинка на стреме стояла. Ох, Геля!

Я с размаху ударилась о калитку, влетела на крыльцо, в коридор, распахнула дверь, вторую, третью…

Странно, что я еще в саду не услышала звучания рояля. Или в ушах так шумело. Или выключено было все, кроме той части сознания, в которой билось одно, страшное — увидеть Геленку неподвижную, бездыханную. Жива ли она?

Я вбежала, как сумасшедшая, опрокинув что-то на пути. За мной влетела Зинка.

— Тише, вы — шикнул Олежка Кулик.

За ярко освещенным роялем сидела Геленка в белом шерстяном платьице, с распущенными волосами, тонкие руки ее так и носились по клавишам, словно две птицы. А вся Зинкина компания, потрясенная и растроганная, слушала Геленку, присев кто где: Шурка и Олежка у самого рояля на стульях, братья Рыжовы на ступенях лестницы, ведущей на второй этаж, а какой-то длинноногий смазливый парень с выпуклыми зеленоватыми глазами на краешке дивана. Зомби?

Я тоже присела на опрокинутый мною стул, тихонечко поставив его на место.

Зинка осталась стоять в дверях… Я не смотрела на нее: боялась даже взглянуть. Никто на нее не смотрел.

Я не сразу поняла, что именно Геленка играла — в ушах у меня еще стучало, я изнемогала от усталости и потрясения, на щеке горела и кровоточила ссадина, — но, вслушиваясь, я поняла:»Патетическая соната»…

Как они слушали! Даже братья Рыжовы, близнецы, даже Зомби… Шурка был очень бледен. У Олежки как-то странно блестели глаза.

Но Геленка! Только она одна могла придумать такое — безмерную печаль и восторг Бетховена для этих подонков, пришедших испугать ее, быть может, убить или надругаться над нею. Во всяком случае, Зинка хотела именно этого.

Скорбь Бетховена, его мужество, его умение переносить несчастья, все богатство его души, доброй, прекрасной, возвышенной, Геленка передавала своим странным гостям. Звуки то нарастали, гремели, грохотали, как ураган над разбушевавшимся океаном, словно обрушивались скалы, тонули корабли, то стихали до слабого ветерка, колышущего травы, и тогда явственно слышался голос Человека, идущего по трудной дороге вперед и вперед…

Это было чудо! Геленка опустила руки на колени и обернулась.

— Но настал день, когда мир для него обеззвучил, — сказала она, видимо продолжая рассказывать начатое еще до нашего с Зинкой прихода.

— Представьте только, мир умолк для человека, у которого весь смысл жизни был в звуках. Бесшумно билась огромная муха о стекло, бесшумно неслись экипажи по мостовой, люди беззвучно шевелили губами… Он садился к роялю, ударял по клавишам — не было звуков, словно перервали струны.

Нет, были — он слышал их в своем воображении. Сейчас я сыграю вам отрывок… для фортепьяно… из бессмертной его вещи, которую он от начала до конца слышал только в своем воображении. Вся вещь целиком написана для симфонического оркестра, она посвящена Радости.

Вы только представьте себе: мир отказал ему в радости, а он подарил миру радость. Какой невиданно щедрый дар! Слушайте…

Геленка стремительно, так что взметнулись волосы, ударила по клавишам. Высокая деревянная комната наполнилась звуками мощными и мужественными. Светлое чувство охватило всех — и я это видела по лицам, по глазам, даже Зомби был смущен и… растроган, что ли. Всех, но не Зинку. Она была в бешенстве, она задыхалась от ярости, словно в приступе стенокардии. Но даже Зинка не посмела помешать. Зато она дала себе волю, когда Геленка проиграла отрывок.

— Дурачье! Дешевки! Господи, какие же это идиоты!

Целый ушат нецензурных ругательств вылила она на головы своих злополучных приятелей. Они молча слушали, сконфуженно застыв на месте. Первым опомнился Олежка и резко повернулся к Шурке Герасимову. Шурка подошел к Зинке и как-то деловито закатил ей оплеуху. Зинка от неожиданности замолчала. Ведь коноводом-то она считала себя и не привыкла получать оплеухи.

— Слушай, Зинаида, — голос Шурки от гнева перехватило, — заявляю тебе при всех: если ты посмеешь еще тронуть ее, то я… убью тебя сам. Своими руками.

Зинка не шевельнулась. Щека ее сразу вспухла и покраснела. Голубые глаза так потемнели, что казались черными. Я поежилась. Я по-прежнему боялась встретиться с ней взглядом.

В этот насыщенный эмоциями миг пронзительно зазвонил телефон. Геленка, бледная, с трясущимися губами, сняла трубку.

— Да? Ермак? Здравствуйте. Спасибо, все в порядке. У меня тут гости, я им играла. Владя? Тоже здесь. Все хорошо. Будем сейчас чай пить. Спасибо. До свидания.

Она медленно опустила трубку.

— Будем пить чай, ребята. Я сейчас приготовлю.

— Спасибо, нам пора, — мрачно проговорил Шурка, — пошли, ребята. Спасибо, Геленка, за игру… Больше не бойся, никто тебя не посмеет обидеть. До свидания, Владя…

— До свидания, — сказал Олежка и обратился к Геленке: — Мне правда можно прийти с балалайкой?

— Да, приходи обязательно. Я тебя прослушаю. Может, мы вместе сыграем.

Ребята вышли гуськом. Зомби ухмылялся. Его, кажется, очень веселила вся эта история. Последней уходила Зинка…

Я наконец взглянула на нее. И — не подумайте, что я преувеличиваю, — она смотрела на Геленку, смотрела, только и всего, но это было страшно.

Хлопнула дверь. Все ушли. Хлопнула калитка в саду…

Я вышла и заперла дверь на все крючки, засовы и цепочки, которые там были. Затем я обошла всю дачу и всюду заперла ставни — они были внутренние, с хорошими запорами.

А когда вернулась, Гелена сидела на ступеньках лестницы, ведущей на антресоли и второй этаж, и беззвучно плакала, не утирая слезы.

Я крепко обняла ее. Она вся дрожала.

— Они напугали тебя? Прости, что я задержалась.

— Нет, я не испугалась: там же были Олежка и Шурка Герасимов. Они бы не дали меня в обиду. Но, Владя, Владя, ты видела, как она взглянула на меня? Как можно так ненавидеть? Не врага, не фашиста — обыкновенного человека? Не понимаю!..

— Тут уж ничего не поделаешь. Постарайся не думать о ней. Давай чай пить?

Мы пошли на кухню и приготовили чай. Пирогов всяких было предостаточно.

Но даже после горячего чая нас продолжало трясти. Очень болела щека, йода не было. Я просто промыла ранку водой с одеколоном. Опять позвонил Ёрмак. На этот раз к телефону подошла я.

— Владя? Вы уже одни…

— Ох, Ермак! Одни…

— Что это были за гости? Я перечислила «гостей».

— Выкладывайте! — приказал он.

Я выложила со всеми подробностями. Ермак даже присвистнул.

— Я сразу что-то почувствовал… — заметил он. — Голос Геленки звучал слишком напряженно. Вы не боитесь там одни?

— Боимся очень! Я заперла все двери и ставни, но меня трясет до сих пор. Нервы, должно быть, расходились.

— Спроси Геленку, можно ли приехать к вам с ночевкой? Сдерживая ликование, я спросила. Геленка обрадовалась, и мы обе наперебой приглашали его. После чего мы опять пошли на кухню приготовить ужин для Ермака.

Он приехал ровно через час. О таком завершении вечера я и мечтать не смела!

Едва раздевшись, Ермак потребовал новых подробностей.

— За ужином, — улыбнулась ему Геленка.

Мы накрыли стол в угловой комнате на втором этаже — самой уютной. Ситцевые в цветочках занавески, такие же ситцевые чехлы на двух диванах, поставленных под углом друг к другу, простая люстра, в углу телевизор, посредине круглый стол. Мы уставили его всеми закусками, которые только нашли в доме.

Я разливала чай.

— Так я слушаю, Геля — напомнил Ермак.

Он был в том же сером костюме и зеленом свитере. Геленка рассказала очень коротко.

В ожидании моего прихода она сидела за роялем, отделывая вещи, которые готовила к конкурсу. Когда раздался звонок, она решила, что это я, и спокойно открыла. Насколько я ее знаю, она бы отперла и Зинке с ее компанией, непременно бы отперла!

Кроме Шурки Герасимова и Олежки, никто из них даже не поздоровался. Зинка, словно хозяйка, провела их внутрь дома (хотя никогда здесь не была). Они прошли дальше той комнаты, где стоял рояль, но Геленка за ними не пошла. Она. села у рояля на вертящийся стул и ждала, что будет дальше. Тогда они вернулись назад… Геленка посмотрела на Зину, на та избегала ее взгляда.

— Ну, я иду, ребята, — сказала Зинка со смехом — резка и фальшиво прозвучал этот смех.

Зинка исчезла. Хулиганы молча стояли посреди комнаты и смотрели на Геленку во все глаза.

— Садитесь, раз пришли, — пригласила Геленка (они не шевельнулись), — хотите, я сыграю для вас?

Они молчали, словно язык проглотили. Геленка повернулась к ним спиной и стала играть…

— Что вы им исполнили для начала? — усмехнулся Ермак.

— Двенадцатую рапсодию Листа.

Когда Геленка мельком взглянула на хулиганов, они уже сидели кто где и очень внимательно слушали.

…Я представила себе засыпанный снегом дачный поселок: глухие дома с заколоченными окнами, одинокую торжествующую Зинку у дороги (на стреме!), темное беззвездное небо над нею, угрюмый шум сосен, а в деревянной даче профессора Рябинина самый невероятный концерт, который когда-либо давался. Геленка играла, хулиганы слушали. О чем они: думали в этот час?

Ни малейшей скидки не сделала Геленка на их развитие, эмоциональную глухоту. После Листа она стала играть Шостаковича, Прокофьева, сонату Бетховена… Забегая вперед, скажу, что мне потом говорил восхищенный Шурка Герасимов: «Она сидела за роялем такая сосредоточенная, бесстрашная и играла. Эх, как играла!»

А потом влетели мы с Зинкой, и Олежка шикнул на нас: «Тише!»

— Теперь вся группа озорников распадется, — заметил Ермак, когда мы ему все рассказали, — Зина уйдет к Зомби а его сообщникам. И это будет уже преступная группа.

Ермак был встревожен и огорчен. Ему было жаль Зинку.

— Попытаюсь убедить ее, — проговорил он с сомнением.

Я взглянула на Геленку: она, казалось, еле сидела за столом. Не прошел для нее даром этот вечер. У нее даже носик заострился, а щеки залила голубоватая бледность.

— Давайте сегодня больше не говорить на эту тему, — предложила я, вставая. — А ты, Геленка, сейчас ляжешь, и мы будем разговаривать возле тебя.

Несмотря на протесты Геленки (довольно слабые), я уложила ее на один из диванов, укрыла пледом, а мы сели рядом на другом диване.

— Ермак, расскажите что-нибудь, — попросила я. — Можете курить, воздуха здесь много.

Ермак взял руками мою голову и ласково повернул, рассматривая ссадину.

— Болит щека-то?

— Немножечко болит.

— На ветку, что ли, наткнулась?

— Не знаю, на что. Так бежала — думала, сердце разорвется. Но мы решили… Вы расскажете нам что-нибудь?

Ермак как-то непонятно смотрел на меня. Как будто я ему, в общем-то, нравлюсь.

— Если хотите, я расскажу вам о своем лучшем друге, — предложил он, усаживаясь поудобнее.

— Кто он? — оживилась Геленка.

— Океанолог. Александр Дружников. Он сейчас в плавании в Индийском океане. Научно-исследовательское судно «Дельфин». Впервые я увидел Санди еще пятиклассником, когда перешел в новую школу. Он мне очень понравился. И чем больше я его узнавал, тем больше любил его. Мне казалось, что самое большое счастье на земле — быть другом Санди… Но я не мог этого себе позволить… Я не доверял ему, не доверял его родным…

— Почему? — не поняла Геленка. А я даже дыхание затаила.

— Потому что я был мальчик из неблагополучной семьи… У меня… были… трудные родители. Еще в третьем классе я подружился. с одним мальчуганом и очень привязался к нему. Но его родители узнали и запретили ему со мной дружить.

Я очень тяжело пережил это… Вот почему я боялся. Санди тянуло ко мне, а я упорно уходил от него.

Но у Александра славная мать! Настоящий человек! Милая, добрая, веселая, умная, все понимающая — тетя Вика. Так я ее зову. Не знаю, каким чудом она поняла мои опасения и заверила, что мне нечего бояться. Она хотела, чтобы я дружил с ее сыном. Все, чего мне мучительно не хватало в детстве, я получил в их семье: дружбу, искренность, душевное тепло, истинную культуру, высокие чувства, человечность! Счастлив тот, у кого есть такие друзья. А потом мы подросли. И когда со мной случилось несчастье, Санди доказал свою дружбу делом. Он спас мне…

— Жизнь? — подсказала я.

— Нет. Больше, чем жизнь.

— А кто его мама? — тихо спросила я.

— Тетя Вика — медицинская сестра в глазной клинике.

— А отец Александра?

— Он был летчиком, по призванию. Когда его списали на землю по болезни сердца, он очень тяжело пережил это. Однако не пал духом. Пошел работать на судостроительный завод. Он уже года два как умер от инфаркта.

— И теперь его мама одна — когда Санди в плавании?

— Вдвоем, с женой Санди… Он женился на моей сестре Ате.

— У вас есть сестра? — почему-то очень удивилась я.

В тот вечер Ермак долго рассказывал нам о своем детстве в Севастополе, о слепнущей сестре своей Ате, о дружбе с Санди, о его письмах с борта «Дельфина».

В двенадцать часов мы втроем убрали со стола и разошлись по своим комнатам. Я долго не могла уснуть, потому что чувствовала себя очень счастливой: познакомилась с Ермаком, и он очень хорошо ко мне относится — больше мне ничего в жизни не надо.

Глава десятая

НЕ ЗАБУДУ ЭТИ СОСНЫ

Утром мы позавтракали яичницей-глазуньей, кофе да вчерашними пирогами. Нам было так хорошо вместе!

Ермак посоветовал Геленке до приезда стариков вернуться в московскую квартиру. Но Геленка придумала нечто лучшее.

— Вам сегодня и завтра не надо на работу? — спросила она Ермака.

— Нет.

— И Владе не надо. Оставайтесь с нами. Завтра вечером все втроем вернемся в город. У нас есть несколько пар лыж, подберете себе, походите по лесу. Вообще, отдохнете оба. Вам надо отдохнуть.

Мы с улыбкой переглянулись: уж очень заманчивое было предложение.

Нет, он не останется, промелькнула у меня мысль. Это было бы слишком чудесно!

Ермак остался. Мы оделись и вышли в сад. Снегу-то, снегу навалило! Он лежал на яблонях, кустах малины, крыжовника, на дорожках. Беседку всю завалило снегом. И был он так бел, свеж, пушист, так ослепительно сверкал на солнце!.. Почему-то на нас напал смех. Мы носились, как маленькие, по саду и хохотали во все горло, так, что снег сыпался с деревьев и кустов. Геленка споткнулась и упала в снег, умирая от смеха. Пока мы ее подымали, сами извалялись по макушку.

Часа полтора мы бегали по саду, потом отрыли беседку, очистили дорожку до калитки, играли в снежки. Я думала, что, наверное, Ермак в угрозыске держит себя куда серьезнее, его бы сейчас не узнали.

Потом мы помогли друг другу стряхнуть снег и вернулись в дом, румяные и проголодавшиеся. Напились чая, поели, болтая кто во что горазд. Даже не могу вспомнить, о чем мы говорили и почему нам было так смешно…

После завтрака Геленка со вздохом сказала:

— Я должна упражняться — отработать некоторые места. А вы займитесь чем хотите: читайте, спите, разговаривайте, смотрите телевизор или берите лыжи и идите в лес.

Мы решили идти в лес. Я надела свой новый лыжный костюм сочного зеленого цвета, под него — теплый белый свитер, белую вязаную шапочку, башмаки и — была готова. Ермаку мы нашли в чемодане пушистую шерстяную фуфайку Владимира Петровича. Великовата, но теплая и очень шла ему. Нашли мужскую вязаную шапочку и шарф, но Ермак почему-то не захотел их надевать.

Мы еще не вышли за калитку, а Геленка уже играла какие-то сложные гаммы. Свернув с дороги, мы ушли в лес. И сразу нас покорила чистая проникновенная тишина.

Ермак шел впереди, чтобы прокладывать лыжню, а я за ним. Снег был так легок и пушист, что вокруг ног словно метель бушевала. Но небо в просветах сосен синело, как весной. Я легко отталкивалась палками, не отводя глаз от Ермака.

Внезапно меня охватил такой прилив нежности к этому худенькому, невысокому пареньку, что я чуть не заплакала. Еле перевела дух. Все мне было в нем так мило, так дорого, что не выразить никакими словами. И эта его угловатость, и резкие черты лица, и серо-зеленые глаза, такие яркие, такие умные и добрые, и его застенчивость, которую он подавлял, и этот подстриженный затылок. У него были маленькие для мужчины руки и ноги — туфли размером тридцать девять, не больше. Он сам заботился о себе: у него же никого нет. И в детстве сам должен был заботиться о себе да еще и о трудных, безалаберных своих родителях. Какое, наверное, это счастье — заботиться о нем! С какой радостью я готовила бы для него обед, что-нибудь самое вкусное, и стирала бы его рубашки, и гладила, и сама чистила его костюм. Я бы так заботилась о нем, как никогда не заботилась о моем бедном отце…

Сквозь мою бесконечную нежность к Ермаку проступило что-то похожее на угрызение совести: почему я так плохо забочусь об отце, раз уж мама игнорирует его?

Конечно, если я стирала себе, то прихватывала по пути папино и мамино белье, но часто бывало так, что папа сам включал стиральную машину и бросал туда все, что лежало в баке для белья. И сам себе гладил рубашки, брюки.

Теперь я буду гладить папе.

…Мы вышли на поляну и остановились под старой сосной, вершина которой качалась в небе. Ермак хотел что-то сказать, но вдруг запнулся и молча смотрел мне в лицо. А вокруг одни сосны, только сосны — старый, мудрый, приветливый бор.

Сосны шумели на ветру — внизу-то, у подножья, было тихо — протяжно, тревожно и радостно. Ветер то стихал, словно прислушивался к чему-то, то порывисто срывался, и тогда с разлапистых, отяжелевших ветвей падал снег и рассыпался пушистым холодным облаком.

— У вас такие доверчивые, сияющие глаза, — проговорил Ермак смущенно, — как будто вы ждете от жизни одной радости.

— А разве это не так?

— Жизнь не может быть сплошной радостью, — с сожалением ко мне проговорил Ермак.

— Но сама жизнь — это радость! — воскликнула я уверенно.

Ермак медленно покачал головой.

— В жизни еще много тяжелого и страшного. Вот я сейчас иду на лыжах сосновым бором с доброй и славной девушкой — мне хорошо, но я не могу забыть: Зине Рябининой грозит опасность, а кто-то бьет сейчас сынишку, которого нельзя бить, потому что у него слишком развито чувство достоинства. Или Шурку Герасимова с его тягой к добру и… моральной неустойчивостью. А рядом с ними Зомби… У него даже сентиментальность, свойственная преступникам, отсутствует, что такое добро, он просто не понимает, не может понять. А чувство юмора у него так искажено, что он может найти смешным то, что всякому нормальному человеку покажется жутким. Сталкиваясь со злом по роду своей работы, я никак не могу согласиться, что жизнь — это одна радость…

— Но не все же вокруг нас преступники! — воскликнула я в отчаянии.

— Конечно, не все, но, пока остается хоть один, я не могу согласиться, что жизнь это только радость.

— Ну а простое человеческое счастье… пройти лесной тропинкой по утру и услышать пение птиц — разве это не радость? А это ведь всем доступно!

— Радоваться пению птиц в лесу можно лишь тогда, когда на душе мир и покой. А такой, как Зомби, способен бросить камнем в поющего соловья.

Дался ему этот проклятый Зомби!

— Но вы-то радуетесь?

— Я радуюсь, но не могу забыть, что Зомби существует. Я не знаю, как пробудить в Зомби человечность. Пытался не раз… ничего не вышло. Его очень это потешало. Он очень смешлив — по-своему.

— Ермак, вы всегда думаете о них, всегда? Ни на минуту не забываете?

— Когда я на работе, они со мной глаза в глаза, когда я иду домой жить для себя, они отходят немного в сторону… Идут по обочине дороги… В общем-то, я не могу о них забыть, даже когда сплю. Бывает, что, засыпая, я не нахожу слов для того или другого, а просыпаюсь — знаю. Значит, пока я спал, подсознание мое нашло эти нужные слова.

— Но, Ермак, ведь это ужасно!

— Почему ужасно? Так, по-моему, происходит со всяким, кто всерьез относится к своей работе. Отсюда и пословица: утро вечера мудренее.

Ермак некоторое время молча смотрел на меня.

— Мне вдруг так захотелось оградить вас, уберечь от разочарований, — сказал он как-то даже удивленно, — должно быть, сказывается моя профессия.

— Спасибо. Но меня не от чего охранять. Со мной-то ничего не случится. Только две беды могут грозить мне: смерть близких или… неразделенная любовь.

— Последнее — вряд ли! — засмеялся Ермак, и мы пошли дальше.

Вряд ли… знал бы он!

Около часа мы шли молча. Ермак скользил на лыжах довольно быстро, и мне стало жарко. Мы вышли на опушку леса, на дорогу. Впереди белело поле, а потом опять темнел лес. Мы остановились, потому что увидели стайку снегирей, они оживленно щебетали вокруг сосновых шишек. Снегири были киноварно-красные, а шея и спинка светло-серые. До чего же красивые — ярко-красные птички на белом снегу. И прыгали как мячики!

Мы полюбовались на снегирей и пошли дальше дорогой, уже рядом.

— Мое любимое дерево — сосна, — сказал Ермак. — Хотя я вырос на юге, где их нет. Сосна такая сильная, стойкая, растет в самых суровых условиях, на скудной почве, на песке. А какая она прекрасная, как любит простор, свет, ветер! Запах ее так свеж и целителен, что больной человек становится здоровым.

— Я тоже люблю сосны, — сказала я в полном восторге. Мы шли по сосновому бору, и нам было так хорошо. Если бы только Ермак мог хоть на время забыть всяких Зомби! Но видимо, они все-таки отошли на обочину дороги, потому что Ермак был спокоен и счастлив. Он сам сказал об этом.

— Почему-то я чувствую себя беспричинно счастливым. Вот что делают сосны…

Когда мы вернулись, Геленка все еще упражнялась. Мы не стали ее тревожить, переоделись и пошли варить суп.

После обеда Геленка опять засела за рояль, а мы с Ермаком почти весь вечер проговорили в угловой комнате.

Неожиданно для себя я рассказала ему о психологической несовместимости папы и мамы.

— Они женились по сильной любви, мне рассказывала мать Дана, а теперь совсем чужие друг другу, — закончила я с огорчением.

— Я знаю ваших родителей — обоих… — сказал Ермак медленно. — Вы думаете, что у них психологическая несовместимость? По-моему, просто диаметрально разные взгляды на жизнь.

Рассказала я Ермаку и про свой позор, как тяготит меня моя работа в «аквариуме».

— Вы слишком живая для такой работы, только и всего. Почему бы вам не стать наладчиком, как ваш отец?

— Чтоб стать хорошим наладчиком, нужен стаж работы не меньше пятнадцати лет. Ну пусть десять. А я ведь хотела изучать психологию. Но насчет слесарной работы я уже думала. Наверно попрошусь, хоть и неловко. Анна Кузьминична так старалась, учила. А может, мне остаться на заводе и стать наладчиком, как папа… Подумаю.

— Ваш отец хороший психолог и именно поэтому — отличный наставник.

Я рассказала Ермаку и о Терехове. Всю историю с изобретением. Ермак не знал об этом и был поражен.

— Вот не думал, что Владимир Петрович такой! Впрочем, я его мало знаю.

Ермак считал, что, прежде чем обращаться в «Известия» или к министру, надо попытаться добиться справедливости через партийное собрание.

Потом пришла Геленка.

— Хотите немного потанцевать? — предложила наша славная хозяйка, решив, наверное, что надо все же развлекать гостей.

Мы согласились.

Геленка проиграла подряд все танцы, и новые, и старые, вроде отжившего свой век рок-н-ролла. А Ермак совсем неплохо танцевал.

— Я почему-то думала, что вы не танцуете, — удивленно заметила я, бросаясь на диван, чтобы отдышаться.

— Что вы, работнику угрозыска надо уметь все, что умеют его современники.

А потом Геленка нам играла, и Ермак сразу забыл о моем присутствии. Это я упомянула не от обиды, а просто констатируя факт: когда Геленка играет, обо всем на свете забудешь.

Мы засиделись допоздна, слушая Геленку. Когда она опустила крышку рояля, Ермак подошел и поцеловал ей руку.

— Спасибо, — только и сказал он.

В этот вечер я долго не спала. Я лежала и думала о Ермаке. О том, что люблю его, а он меня нет. Что вот вернемся мы в Москву, и работа поглотит его целиком, и я буду встречать его редко-редко. На совещании в детской комнате милиции или случайно на улице… И мне останется только воспоминание о сегодняшнем дне. Как мы шли вдвоем на лыжах среди зеленых, заснеженных сосен…

Завтра уже такого не будет. Что-то мне говорило, что Ермак и Геленка захотят вернуться в город утром, а не вечером, как хотели вначале.

Так и вышло. Мы все трое немного проспали и вернулись в город сразу после завтрака. А в электричке молчали. Каждый думал о своем. Геленка взяла такси и предложила меня «подбросить». Ермак помахал нам рукой. Улыбающийся, благожелательный, чуть ироничный. Такие яркие серо-зеленые глаза на худощавом лице с резкими чертами. В своем клетчатом демисезонном пальто (почему не зимнем?), шапке-боярке, туфлях на толстой подошве. Таким я его и запомнила.

В понедельник меня вызвали в комитет комсомола и сообщили, что командируют с группой комсомольцев в подшефное село Рождественское на пять дней.

— Да что я там буду делать в январе? — изумилась я.

— Поможешь стенгазету выпустить, культработу наладить, — пояснил Юра Савельев.

— Да что, у них своей интеллигенции нет? Учителя, агрономы, врачи, зоотехники, инженеры, механики…

— Интеллигенция-то имеется, а рабочего класса нет. Тебя посылают, как рабочий класс.

— Кого-нибудь хоть с пятилетним стажем пошлите.

— Комсомол знает, кого посылать, — отпарировал Савельев и стал звонить по телефону, показывая этим, что разговор окончен.

Ну что ж, Рождественское так Рождественское. Я там еще никогда не была. И даже обрадовалась первой в своей жизни командировке, только сомневалась, смогу ли быть полезной. Правда, ехала я не одна, значит всегда можно посоветоваться.

В перерыв я побежала в бухгалтерию оформляться. Пришлось подождать. И там я неожиданно услышала разговор двух работниц про моих родителей… Они тоже ждали и от нечего делать судачили. В общем-то, отца они хвалили («другие наладчики и спиртом берут, чтоб не в очередь починить станок, а Гусев уж такой бескорыстный, такой ласковый, прямо как врач больных, обходит каждое утро свои станки. Они у него и не портятся никогда, потому что — профилактика»), но, хваля его, они поражались:

— Такой положительный мужчина, такой умница и в кого влюбился?! Простая деревенская баба, разводка. Телятница, что ли…

— Ты только подумай! У него ведь жена — красавица и чуть ли не профессор…

— Ну уж насчет этой «профессорши» помалкивай. Все про нее знают. Сергей-то Ефимович разве что душой страдает по своей телятнице, а так ни-ни, наотрез отказался в Рождественское ездить. Кого хошь спроси. А про Кондакову вся Москва знает. Она и в гости-то ходит не с мужем. Другой бы ушел от нее давно, а Гусев, как овца, все терпит.

— Да что же терпит-то? Добро бы любил, а говоришь, телятницу…

— Дочка у него. Вот из-за дочери и терпит.

— Ну и дурной. А как же та, в деревне-то?

— А как шефы наши приедут, она всегда расспрашивает про Гусева.

— Ну и дела!

— Как вам не стыдно, — не выдержала я, — а еще пожилые женщины!

Меня даже в жар бросило от возмущения.

— Из молодых да ранняя, учить-то!

— Не тебе говорилось, девушка, зачем слушать? Освободилась бухгалтерша, я подошла к ней и назвалась.

Услышав мою фамилию, женщины сразу сникли. Потом подкараулили меня в коридоре, извинялись и чуть не со слезами просили не передавать отцу. Я обещала.

А маме все-таки не надо бы подавать повод для сплетен… Ведь не молодая, сорок четыре года. Хотя больше тридцати двух ей никто и не дает. А папа моложе ее, но выглядит немножко старше.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЫШЛИ ИЗ ГНЕЗДА. КАКОЙ ВЕТЕР!

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть