Часть IV. ОСТРОВА ГИЛБЕРТА АПЕМАМА

Онлайн чтение книги В южных морях
Часть IV. ОСТРОВА ГИЛБЕРТА АПЕМАМА

Глава первая

КОРОЛЬ АПЕМАМЫ ЦАРСТВЕННЫЙ ТОРГОВЕЦ

На островах Гилберта есть один великий персонаж: Тембинок, король Апемамы, поистине вьщающиися герой, предмет пересудов. На всех других островах архипелага короли убиты или взяты под опеку, остается только Тембинок, последний тиран, последний живой след ушедшего в прошлое общества. Белый человек во всех других местах строит дома, пьет джин, ссорится и мирится со слабыми туземными правительствами. На Апемаме всего один белый, живет он там из милости, вдали от двора, прислушивается и следит за своим поведением, как мышь в ухе у кошки. На всех других островах появляются потоки туземцев-вояжеров, они путешествуют семьями, проводят годы в этой большой экскурсии. Только Апемама стоит особняком, турист боится угодить в когти Тембинока. И ужас перед этим страшилищем не покидает его даже дома. Маиана некогда платила ему дань; некогда он напал на Нонути и захватил его — это были первые шаги к созданию на архипелаге империи. К месту происшествия прибыл британский военный корабль, его устремления были сдержаны в самом начале, дорогостоящее оружие утопили в его собственной лагуне. Но впечатление было произведено; до сих пор страх перед Тембиноком периодически сотрясает острова; слухи рисуют его готовящим каноэ для нового набега; слухи могут называть цель его нападения; и образ Тембинока в патриотических военных песнях островов Гилберта похож на образ Наполеона в песнях наших дедов.

Мы плыли от Марики в Нонути и Тапитуеа, когда ветер внезапно оказался благоприятным для путешествия в Апемаму. Курс тут же изменили; всех матросов подняли приводить в порядок судно, драить палубу песчаником, мыть кают-компанию, очищать торговый отсек. Во всех наших плаваниях «Экватор» никогда не был так опрятен, как на пути к Тембиноку. Капитан Рейд не был одинок в этом кокетстве; во время моего пребывания на Апемаме туда рискнула прибыть другая шхуна, и я обнаружил, что она тоже прихорошилась к такому случаю.

У нас на борту была семья туземных туристов, от дедушки до младенца, пытавшихся (после умопомрачительной серии неудач) вернуться на родной остров Перу[55]В архипелаге Гилберта (прим. авт.). Они уже пять раз оплачивали проезд и садились на судно; пять раз их обманывали, высаживали без гроша в кармане на чужие острова или привозили обратно в Бутаритари. Эта последняя попытка оказалась не более удачной; их провизия подходила к концу. Перу был недостижим, и они бодро решились на новый этап изгнания на Тапитуеа или Нонути. С переменой ветра их выбранное наобум место назначения изменилось снова; и подобно лоцману с «Календаря», когда показались Черные горы, они побледнели и принялись бить себя в грудь. Лагерь их, находившийся на шкафуте, огласился жалобами. Их заставят работать, превратят в невольников, бегство невозможно, им придется жить, надрываться и умирать в логове тирана. Своими речами они так перепугали детей, что один (большой неуклюжий мальчик) чуть не бросился за борт. Я почти не сомневался, что им не позволят бездельничать, но могу ручаться, что обходились с ними благожелательно и платили им щедро. Примерно через год я вновь встретился с этими непостоянными странниками на борту «Жанет Николь». Проезд их оплатил Тембинок; с борта «Экватора» они сошли на берег бедняками, а на борту «Жанет» появились в новой одежде, нагруженные циновками и подарками, принесли с собой целый склад продуктов и до конца путешествия катались как сыр в масле; я видел, как они в конце концов высадились на родной остров, и должен сказать, все выказывали больше грусти при расставании с Апемамой, чем радости при возвращении домой.

Мы вошли в северный пролив, петляя между отмелями. Экваториальное солнце слепило глаза, но ветер был сильным, прохладным, и старпом, управлявший шхуной с салинга, спустился на палубу продрогшим. Лагуна была покрыта многоцветной рябью; якорную стоянку оглашал непрестанный рев внешнего моря, и длинный вогнутый полумесяц пальм трепетал и искрился на ветру. Пляж напротив нашей стоянки был увенчан длинной насыпью из белого коралла семи-восьми футов в высоту, увенчанной в свою очередь рассеянными, разнохарактерными постройками дворца. С юга к нему примыкает деревня, горстка маниапов с высокими крышами. И она, и дворец казались безлюдными.

Однако едва мы встали на якорь, на пляже появились далекие суетливые фигурки, на воду была спущена лодка, и гребцы стали грести в нашу сторону, везя королевский трап. С Темнибоком однажды произошел несчастный случай, и с тех пор он побаивался доверять свою персону гнилым посудинам торговцев в Южных морях, поэтому соорудил деревянную раму, ее доставляли на судно, едва оно появлялось, и она оставалась привязанной к его борту до отплытия. Гребцы, доставив эту штуковину, немедленно вернулись на берег. Они не могли подниматься на борт, и мы не могли сойти на берег, по крайней мере, без риска совершить правонарушение; разрешение на сообщение с берегом король давал самолично. Последовал перерыв, во время которого обед задерживался ради этого великого человека; вид трапа, дающего некоторое представление о его грузном теле и остром, изобретательном уме, весьма возбудил наше любопытство, и мы с чем-то похожим на волнение увидели, что пляж и насыпь внезапно почернели от сопровождающих вассалов, король и свита сели в лодку (командирскую шлюпку с военного корабля), и она понеслась к нам по ветру, царственный рулевой ловко подвел ее к нашему борту, с настороженным видом поднялся по трапу и грузно спустился на палубу.

Не так давно он был чрезмерно ожиревшим, что уродовало его и превращало в бремя для самого себя. Приплывшие на остров капитаны советовали ему ходить пешком; и хотя это шло вразрез с житейскими привычками и традициями его положения, он успешно пользовался этим средством. Дородность его теперь была умеренной, вы назвали бы его скорее дюжим, чем жирным, но походка оставалась вялой, неловкой, слоновой. Он не останавливается, не спешит, но идет по своему делу с какой-то неукротимой медлительностью. Нельзя было видеть этого человека и не поразиться его необычайно театральной внешности: орлиный профиль, будто у Данте в маске, грива длинных черных волос, глаза блестящие, властные и пытливые, кое-кому такое лицо могло бы принести состояние. Голос вполне соответствовал лицу, был резким, сильным, грозным, с какой-то ноткой, напоминающей крик морской птицы. Там, где нет мод, где вводить их некому, мало кто следует им, если они введены, и никто их не подвергает критике, Тембинок одевается — как жил сэр Чарльз Грандисон — «по своему усмотрению». Носит то женский халат, то военно-морскую форму, то (большей частью) маскарадный костюм собственного изобретения: брюки и своеобразный пиджак с фалдами, крой и пригонка для островного мастера поразительны, материал неизменно красив — зеленый бархат или ярко-красный шелк. Этот маскарад идет ему великолепно. В женском халате он выглядит невероятно зловеще и таинственно. Я зрительно представляю его, неторопливо идущего ко мне под жгучим солнцем, похожего на персонажа из сказок Гофмана.

Визит на борт судна, такой, как тот, при котором мы присутствовали, представляет собой главное занятие и главнейшее развлечение в жизни Тембинока. Он не только единственный правитель, но и единственный торговец в своем тройном королевстве: Апемаме, Арануке и Курии — островах, где много растительности. Плоды таро идут вождям, которые делят их по своему усмотрению среди ближайших сторонников; но определенные виды рыб, черепахи, которых в изобилии на Курии, и весь урожай кокосовых орехов полностью принадлежит Тембиноку. «Копра[56]Копра — сушеные ядра кокосовых орехов, главный предмет торговли на всех Тихоокеанских островах (прим. авт.) принадлежит мне», — заметил его величество, взмахнув рукой; он считает и продает ее полными сараями. Я слышал, как один торговец спросил его: «Король, у вас есть копра?» — «Не то два, не то три сарая, — ответил его величество. — Кажется, три». Этим объясняется торговая значимость Апемамы, торговля трех островов сосредоточена здесь в одних руках; этим объясняется, что столько белых тщетно пытаются обрести или сохранить положение здесь; этим объясняется, что суда украшают, коки стряпают особые блюда и капитаны не перестают улыбаться, приветствуя короля. Если он будет доволен приемом и угощеньями, тому, что может провести на борту несколько дней, то каждый день, иногда каждый час будет приносить судну выгоду. Он ходит взад-вперед между каютой, где его угощают диковинной едой, и торговым отсеком, где наслаждается покупками в масштабах, подобающих его персоне. Несколько раболепных членов свиты сидят на корточках у двери отсека, ожидая его сигнала. В лодке у кормы лежит одна жена или две, прячась от солнца под циновками, болтаясь на зыби лагуны и страдая от скуки и жары. Эта суровость время от времени смягчается, и жены поднимаются на борт. Три или четыре были удостоены этой любезности в день нашего прибытия: крупные женщины, легкомысленно одетые в риди. У каждой была какая-то доля копры, пекулиум на покупку чего-то для себя. Выставка товаров в торговом отсеке: шляпы, ленты, платья, духи, консервированный лосось — услады глаз и ублажение плоти — тщетно искушала их. У женщин была лишь одна мысль — табак, островная валюта, равноценная золотым монетам; они вернулись на берег с ним, нагруженные, но довольные; и ночью допоздна было видно, как они на королевской террасе считали плитки при свете лампы под открытым небом.

Король не такой экономист. Он жаден до новых чужеземных вещей. Сундуки, сараи возле дворца забиты часами, музыкальными шкатулками, синими очками, вязаными жилетами, рулонами ткани, инструментами, винтовками, охотничьими ружьями, лекарствами, консервами, швейными машинками и, что более неожиданно, грелками для ног: все, что попадалось на глаза, возбуждало у него жадность, соблазняло своей полезностью или кажущейся никчемностью. И страсть его не утолена до сих пор. Он одержим семью демонами коллекционера. Когда слышит разговор о какой-то вещи, на лицо его набегает тень. «Кажется, у меня такой нет», — говорит он; и все его сокровища кажутся ничего не стоящими по сравнению с ней. Если судно идет к Апемаме, торговец ломает голову, какой бы новинкой поразить короля. Эту вещь он небрежно кладет в торговом отсеке или плохо прячет у себя в каюте, чтобы король обнаружил ее сам. «Сколько ты хочешь за этот вещь?» — спрашивает Тембинок, проходя мимо и указывая пальцем. «Нет, король, вещь очень дорогая», — отвечает торговец. «Мне она нравится», — говорит король. Так он приобрел аквариум с золотыми рыбками. В другой раз его внимание привлекло душистое мыло. «Нет, король, это очень дорогая вещь, — сказал торговец, — слишком хорошая для канака». — «Сколько их у тебя? Беру все», — ответил Тембинок и стал обладателем семнадцати ящиков, заплатив по два доллара за каждый кусок. Или же торговец делает вид, что вещь не продается, что Это его личная собственность, наследство, подарок; и эта хитрость неизменно приносит успех. Поспорьте с королем, и он у вас в руках. Его самодержавная натура восстает против возражений. Он воспринимает их как вызов, стискивает зубы, словно охотник перед препятствием, и, не выражая волнения, почти не выказывая интереса, бесстрастно набавляет цену. Так, ему захотелось приобрести дорожный несессер моей жены, вещь для мужчины совершенно бесполезную, к тому же потрепанную за много лет службы. Однажды утром Тембинок пришел к нам в дом, сел и внезапно предложил купить его. Я ответил, что ничего не продаю. И притом несессер является подарком, но он был давно знаком с этими отговорками, знал, чего они стоят и как им противостоять. Прибегнув к методу, который, по-моему, называется «предметным», он достал мешочек с английскими золотыми монетами, соверенами и полусоверенами, и стал молча выкладывать их по одной на стол, вглядываясь после каждой в наши лица. Тщетно я продолжал уверять его, что я не торговец; он не снисходил до ответа. На столе лежало уже фунтов двадцать, Тембинок продолжал выкладывать золотые, к раздражению у нас стало прибавляться замешательство, и тут нам пришла счастливая мысль. Раз его величеству так нравится несессер, сказали мы, то мы просим его величество принять эту вещь в подарок. Должно быть, такой оборот дела явился самым поразительным в практике Тембинока. Он слишком поздно сообразил, что настойчивость его невежлива, посидел, свесив голову, в молчании, потом вскинул ее с застенчивым выражением лица и произнес: «Моя стыдно». То был первый и последний раз, когда мы слышали от него, что он раскаивается в своем поведении. Полчаса спустя король прислал нам ящик из камфорного дерева, стоивший всего несколько долларов — но бог весть, сколько Тембинок заплатил за него.

Не нужно полагать, что король, хитрый по натуре, поднаторевший за сорок лет в управлении людьми, слепо поддавался обману или покорно становился дойной коровой заезжего торговца. Усилия его бывали даже героическими. Как и макинский Накаеиа, он владел шхунами. Более удачливый, чем Накаеиа, нашел капитанов. Его суда доходили до колоний. Он вел прямую торговлю с Новой Зеландией. И все равно охватившая весь мир бесчестность белого человека препятствовала ему, доходы его таяли, судно было отдано за долги, деньги за страховку кто-то присвоил, и когда он лишился шхуны «Коронет», то с изумлением обнаружил, что лишился всего. И тут Тембинок сложил оружие, понял, что с таким же успехом может сражаться с небесными ветрами, и, как опытная овца, отдавал с тех пор свое руно стригалям. Он как никто на свете понимает, что бессмысленно расточать гнев против неизбежности, принимает ее с циничным спокойствием от тех, с кем ведет дела. Не требует большего, чем определенная порядочность или умеренность, заключает сделки, как удается, и когда считает, что надули его больше, чем обычно, делает зарубку в памяти возле фамилии торговца. Однажды Тембинок представил мне перечень капитанов, разделив их на три категории: «Он обманывает мало» — «Он обманывает много» — и, «По-моему, он обманывает слишком много». К первым двум категориям он выражал полнейшую терпимость; к третьей не всегда. Однажды в моем присутствии некий торговец был уличен в мошенничестве. И я (имея значительное влияние после истории с монетами) уладил конфликт. Даже в день нашего прибытия едва не возникли распри с капитаном Рейдом; и пожалуй, имеет смысл рассказать из-за чего. Среди товаров, привозимых специально для Тембинока, есть напиток, известный (и снабженный этикеткой) как бренди Хеннесси. На самом деле это не Хеннесси и даже не бренди; у него цвет шерри. Но это не шерри; вкус кирша, но это и не кирш. Во всяком случае король привык к этой поразительной марке и немало гордится своим вкусом; любая подмена является оскорблением вдвойне. Попыткой обмануть его и сомнением в его вкусе. Подобная слабость наблюдается у всех знатоков. И вот в последнем ящике, проданном на «Экваторе», оказался другой, наивно полагаю, лучший напиток, это привело к очень неприятному для капитана разговору. Но Тембинок сдержанный человек. Он согласился, что все люди, даже его величество, могут ошибаться, принял принцип, что благородно признанную ошибку следует прощать, и завершил разговор таким предложением: «Если моя ошибись, твоя скажи мне. Если твоя ошибись, моя скажи тебе. Много лучша».

После обеда и ужина в кают-компании, нескольких рюмок «Хеннесси» — на сей раз настоящего, с «киршбукетом» — и пяти часов, проведенных у прилавка торгового отсека, его величество отбыл домой. Лодка подошла тремя галсами к мели перед дворцом и села на грунт; вассалы перенесли на спинах к берегу королевских жен; Тембинок ступил на платформу с перилами, напоминающими пароходные сходни. И его понесли на плечах по мелководью, по вымощенному галькой склону к сверкающей насыпи, где он живет.

Глава вторая

КОРОЛЬ АПЕМАМЫ. ЗАКЛАДКА ГОРОДА ЭКВАТОР

К первой встрече с Тембиноком мы готовились с беспокойством, чуть ли не с тревогой. Предстояло добиваться его благосклонности, обращаться к нему с подобающей учтивостью просителей, либо угодить ему, либо поставить крест на основной цели нашего путешествия. Мы хотели сойти на берег и пожить на Апемаме, видеть вблизи этого странного человека и странное (или скорее древнее) состояние острова. На всех остальных островах Южных морей белый человек может высадиться со всем скарбом и жить там всю жизнь, если у него есть деньги или ремесло; никто в этом не будет ему препятствовать. Но Апемама — закрытый остров, никому не открывает дверей; король сам, словно бдительный страж, стоит у входа, выявляя и не допуская непрошеных визитеров. Этим и объяснялась соблазнительность нашего предприятия; не просто своей затруднительностью, а тем, что этот социальный карантин, сам по себе диковинка, является заповедником многих других достопримечательностей.

Тембинок, подобно большинству тиранов-консерваторов, как большинство консерваторов, пылко приветствует новые идеи и, исключая сферу политики, склоняется к полезным реформам. Когда приплыли миссионеры и заявили, что знают истину, он охотно принял их, посещал богослужения, выучил молитву «Отче Наш», стал их послушным учеником. Таким образом, используя подобные подвернувшиеся случаи, он выучился читать, писать, считать и говорить на своем особом английском, очень непохожим на обычный «бичламер», гораздо более неразборчивом, выразительном и сжатом. Завершив образование, он стал критически относиться к этим новым обитателям острова. Подобно макинскому Накаеиа, он восхищался тишиной на острове, которая нависает над ним, словно гигантское ухо, ежедневно выслушивает донесения шпиков и предпочитает, чтобы подданные пели, а не разговаривали. Церковная служба, и особенно проповедь, разумеется, стали нарушениями: «Здесь, на свой остров, говорит я, — как-то заметил он мне. — Мои вожди не говорить — они делать то, что я сказал». Тембинок посмотрел на миссионеров, и что же увидел? «Увидеть, что канак говори в большой доме!» — воскликнул он с сильной ноткой сарказма. Однако король вытерпел этот опасный спектакль и, возможно, терпел бы дальше, если б не возникло новое осложнение. Он, пользуясь его собственными словами, «посмотреть снова», и канак уже не говорил, а делал нечто худшее — строил склад для копры. Были задеты главные интересы короля, под угрозой оказались его доход и прерогатива. Кроме того, он решил (и ему в этом кое-кто помог), что торговля несовместима с заявлениями миссионеров. «Если миссионер думает „хороший человек“ — очень хорошо. Если он думает „копра“ — нехорошо. Я отправить его отсюда судно». Такова была краткая история миссионерства на Апамаме.

Подобные депортации — явление довольно обычное. «Я отправить его отсюда судно» служит эпитафией многим, его величество оплачивает проезд изгнанника до очередного места службы. Например, будучи страстным любителем европейской еды, Тембинок несколько раз добавлял к своей челяди белого повара, и все они один за другим были изгнаны. Повара со своей стороны клялись, что не получали зарплаты; король со своей, что они так обманывали и обкрадывали его, что это становилось нестерпимым. Возможно, правдой было и то, и другое. Более значительным было дело агента, засланного (как утверждалось в рассказе) одной торговой фирмой, чтобы втереться королю в доверие, стать, если удастся, премьер-министром и манипулировать копрой в интересах своих нанимателей. Агент добивался власти, использовал свое обаяние, Тембинок терпеливо выслушивал его, и тот считал себя на верном пути к успеху; и вот на тебе! Как только к Апемаме подошло очередное судно, несостоявшегося премьера бросили в лодку, втащили на борт, оплатили его проезд, и с тем до свиданья. Но множить примеры нет нужды; чтобы узнать, каков пудинг, нужно его съесть. Когда мы прибыли на Апемаму, из множества белых, боровшихся за место на этом богатом рынке, оставался один — тихий, скромный, одинокий, жалкий отшельник, о котором король отзывается так: «Моя думает, он хороший; он не говорит».

Меня с самого начала предупредили, что наш план вполне может провалиться, однако нам и в голову не приходило, что мы будем оставлены на сутки в тревожном ожидании и едва не получим категорического отказа. Капитан Рейд взял на себя основную задачу; как только король оказался на борту, и вопрос о «Хеннесси» был дружелюбно решен, он принялся выражать мою просьбу и делать краткий обзор моих достоинств и добродетелей. Вздор насчет того, что я сын королевы Виктории, мог сгодиться для Бутаритари; здесь об этом не могло быть и речи — я и теперь был представлен как «один из старейшин Англии», человек глубоких познаний, специально приплывший посетить владения Тембинока и стремящийся рассказать о них столь же стремящейся выслушать королеве Виктории. Король не дал никакого ответа и вскоре заговорил о другом. Можно было подумать, что он не слышал или не понял; только мы оказались объектом постоянного изучения. За едой Темби-нок разглядывал нас поочередно, задерживая на каждом почти на минуту суровый, задумчивый взгляд. При этом казалось, что он забыл о себе, теме разговора, обществе и углубился в раздумья; взгляд его был совершенно бесстрастным: я видел такой в глазах художников-портретистов. Основных причин депортации белых было четыре: обман Тембинока, повышенный интерес к копре, источнику его богатства и одной из основ его могущества, разговоры и политические интриги. Я считал себя непричастным ко всему этому, но как это показать? Копру я не взял бы даже в подарок: как выразить это поведением за обеденным столом? Остальные присутствующие разделяли мои неведение и замешательство. Разделили они и мое разочарование, когда после ужина и еще нескольких минут, посвященных этой разведке, Тембинок отбыл в молчании. Наутро возобновилось то же откровенное изучение, то же молчание; и лишь к полудню мне было внезапно сказано, что испытание я выдержал. «Я смотреть твои глаза. Ты хороший человек. Ты не лгать», — сказал король; комплимент для романтического писателя сомнительный. Впоследствии Тембинок объяснил, что судил не только по глазам, но и по губам. «Допустим, я вижу человек, — сказал он. — Я не знаю, хороший человек, плохой человек. Я смотреть в глаза, смотреть рот. Потом я знаю. Смотреть глаза, смотреть рот», — повторил он. Действительно, в случае с нами рот играл очень большую роль, и благодаря нашим разговорам мы получили доступ на остров; король лично обещал (и полагаю, совершенно искренне), что мы увезем отсюда много полезных знаний.

Условия доступа на остров были таковы: мы должны были выбрать место, и король построит там для нас город. Работать на нас будут его люди, но давать им распоряжения станет только он сам. Один из его поваров будет ежедневно приходить к моему и учиться у него. Если наши припасы придут к концу, он будет снабжать нас, и мы расплатимся по возвращении на «Экватор». С другой стороны, он будет приходить и есть вместе в нами, когда захочет. Когда он будет дома, мы будем отправлять ему какое-то блюдо со своего стола, и я торжественно обещал не давать его подданным ни спиртного, ни денег (иметь то и другое было запрещено), ни табака, который они должны получать только из королевских рук. Кажется, я протестовал против последнего пункта, во всяком случае он был смягчен, и когда человек работал у меня, мне было дозволено давать ему выкурить трубку, но ни табачной крошки с собой.

Место для города — мы назвали его Экватор в честь нашей шхуны — было выбрано быстро. Примыкающее к воде побережье лагуны было ветреным и слепящим; Тембинок сам с удовольствием ходил ощупью в синих очках по своей террасе; мы также избегали района, где болеют конъюктивитом и много нищих, которые преследуют проходящих белых, прося у них глазные примочки. За городом местность разнообразная: в одном месте открытая, песчаная, неровная, усеянная карликовыми пальмами, в другом изрыта канавами для таро, глубокими и мелкими, и в зависимости от роста растений напоминает то песчаный солярий, то зеленый сад с аллеями. К морю ведет дорога, резко поднимающаяся к самому высокому уровню острова — двадцать или даже тридцать футов, хотя Финдли считает, что пять; и прямо у гребня этого подъема местности, где начинают хорошо расти кокосовые пальмы, мы нашли рощу пандануса и клочок земли, приятно покрытый зеленым подлеском. Невдалеке под навесом находился колодец, еще ближе, в песчаной выемке, — пруд, где можно было стирать одежду. Место было защищено от ветра, от солнца и от взглядов из деревни. Мы показали его королю, и назавтра был обещан город.

Завтра наступило. Мистер Осборн высадился на берег. Обнаружил, что ничего не сделано. И пошел с жалобами к Тембиноку. Король выслушал его, поднялся, потребовал винчестер, вышел за королевский палисадник и дважды выстрелил в воздух. Выстрел в воздух — это первое предупреждение на Апемаме; он имеет силу официального объявления в более словоохотливых странах; и его величество мило заметил, что это сделает его работников «умнее». И действительно, меньше, чем за полчала люди собрались, работа началась, и нам сказали, что мы можем привозить свой багаж, когда захотим.

В два часа к берегу пристала первая лодка, и длинная процессия с мешками, ящиками и сундуками потянулась через песчаную пустыню к городу Экватор. Роща пандануса, можно сказать, прекратила существование. Ее окружал огонь, из зеленого подлеска поднимался дым. В широком круге все еще раздавался стук топоров. Те самые преимущества, из-за которых было выбрано это место, король первым делом решил уничтожить; и среди этого опустошения уже стояли довольно большой маниап и маленький закрытый домик. Возле него была расстелена циновка для Тембинока; там он сидел, наблюдая, в красном одеянии, с тропическим шлемом на голове, с пенковой трубкой во рту, одна из жен лежала за его спиной, оберегая спички и табак. В двадцати-тридцати ярдах перед ним на земле сидели работники; кое-какие кусты там уцелели; они скрывали простолюдинов почти до плеч. Нам была видна только дуга коричневых лиц, черных голов и внимательных глаз, устремленных на его величество. Царили долгие паузы, во время которых подданные таращились, а король курил. Затем Тембинок повышал голос, говорил пронзительно и кратко. Словесных ответов не следовало; но если речь бывала шутливой, в ответ раздавался сдержанный, подобострастный смех, какой мы слышим в школе; если практической — ответом был внезапный подъем и уход бригады. Работники дважды исчезали таким образом и возвращались с новыми частями города: второго дома и второго маниапа. Странно было наблюдать издали, сквозь заросли пальм, как беззвучно появляется маниап, сперва (казалось) он самопроизвольно взмывает в воздух, но вблизи при взгляде под свес крыши виднелись десятки движущихся голых ног. В общем, подобострастное послушание было не менее заметно, чем подобострастная сдержанность. Бригада была собрана здесь по звуку смертоносного оружия; человек, наблюдавший за этими людьми, был неоспоримым владыкой их жизни и смерти; и если не принимать во внимание благовоспитанности, они тем не менее шевелились вяло, как служащие отеля в Америке. Зритель видел робкую, однако неодолимую инертность, от которой шкипер торгового шлюпа, наверно, принялся бы рвать волосы.

Однако работа была выполнена. К началу сумерек, когда его величество удалился, город был заложен и завершен, новый и более дикий Амфион вызвал его из небытия двумя винтовочными выстрелами. А наутро этот фокусник сделал нам одолжение еще одним чудом: нас ограждал таинственный крепостной вал, поэтому дорога, шедшая мимо нашей двери, внезапно стала непроходимой, жильцы, у которых были дела по всему острову, были вынуждены описывать широкий круг. И мы сидели в прозрачном уединении, видящие, видимые, но недоступные, словно пчелы в стеклянном улье. Наружным и видимым знаком этого волшебства были несколько гирлянд из зазубренных листьев вокруг стволов пальм снаружи, но его значительность покоилась на строгой санкции тапу и ружья Тембинока.

Тем вечером мы приготовили первую трапезу в этом импровизированном городе, где нам предстояло жить два месяца и которому — едва мы покинем его — предстояло исчезнуть, как он и возник, за день, составные части его вернутся туда, откуда появились, тапу будет снято, движение по дороге возобновится, и луна будет тщетно высматривать среди пальм былые сооружения, а ветер гулять по пустому месту. Однако город, ныне всего лишь эпизод в воспоминаниях, казалось, был выстроен на многие годы. Место это было оживленным. В одном из маниапов мы устроили столовую, в другом — кухню. Дома оставили для сна. Построены они были по восхитительному апемамскому плану, являлись, вне всякого сомнения, лучшими в Южных морях, возвышались над землей на трехфутовых сваях; сплетенные из пальмовых листьев боковые стены можно было поднять, чтобы впустить свет и воздух, и опустить, чтобы преградить путь ветру или дождю: они были просторными, здоровыми, чистыми и водонепроницаемыми. У нас была очень любопытная курица: почти уникальная на моей памяти, потому что время от времени несла яйца. Неподалеку миссис Стивенсон устроила огород, где росли салат и лук-шалот. Салат очень любила курица, хотя он был для нее ядовит. Лук подавали по одной стрелке, и мы смаковали его, будто персики. Пальмовый сок и зеленые кокосовые орехи приносили нам каждый день. Однажды король прислал нам в подарок рыбу, однажды — черепаху. Иногда мы подстреливали так называемую ржанку на берегу, иногда дикую курочку в кустах. Остальную часть нашей диеты составляли консервы.

Занятия наши были весьма разнообразны. Пока кое-кто из компании уходил писать этюды, мистер Осборн и я продолжали работу над романом. Читали вслух Гиббона и Карлейля, играли на флежолетах, бренчали на гитарах, фотографировали при солнечном и лунном свете и при магнитной вспышке, иногда играли в карты. Часть нашего досуга занимала охота. Я проводил вторую половину дня в волнующем, но безобидном преследовании с револьвером крылатых созданий; к счастью, среди нас были более меткие стрелки, чем я, и к счастью, король одолжил нам более подходящее оружие — превосходный дробовик, иначе наша скудная диета была бы еще более скудной.

Ночь, после того как всходила луна, зажигались лампы и пока еще в кухонной печи плясал огонь, была временем любования нашим городом. Мы страдали от полчищ комаров и мух, сравнимых с египетскими; обеденный стол (одолженный у короля, как и вся мебель) пришлось окружить шатром из противомоскитной сетки, ставшим нашей крепостью и прибежищем; он круглился, светился, сверкал под свесом крыши, словно гигантская лампа под краем абажура. Сквозь сплетенные пальмовые листья стен домиков проступали причудливые, угловатые световые узоры. В кухне без стен был виден при свете печного огня и лампы возившийся с кастрюлями А Фу. И все это было залито необычайно великолепным в то время года мягким лунным светом. Песок искрился, словно алмазная пыль, звезд не было видно, время от времени сквозь колоннаду стволов с хриплым карканьем медленно низко пролетала какая-то ночная птица.

Глава третья

КОРОЛЬ АПЕМАМЫ. ДВОРЕЦ, ГДЕ ЖИВЕТ МНОГО ЖЕН

Дворец, вернее, его территория, занимает несколько акров. Со стороны лагуны его ограждает насыпь, со стороны суши — частокол с несколькими воротами. И то и другое вряд ли предназначено для обороны; сильный мужчина может без труда выдернуть колья; и не нужно особой ловкости, чтобы вскочить с пляжа на насыпь. Здесь не стоят вооруженные стражи или солдаты, арсенал на замке, и единственными часовыми являются неприметные старухи, таящиеся ночью и днем перед воротами. Днем эти карги варят сироп или занимаются тому подобными хозяйственными делами, ночью лежат в засаде или, сидя вдоль частокола, исполняют обязанности евнухов гарема и являются единственными стражами жизни тирана.

Стражницы — подходящая охрана для этого дворца женщин. О количестве жен короля я не имею ни малейшего представления, а о назначении имею лишь смутное. Сам он выказывает смущение, когда их называют его женами, именует их «моя семья» и объясняет, что они его «кусини» — кузины. Из всего множества мы выделяли только четырех: мать короля, его сестру, серьезную, энергичную, почти столь же умную, как брат, собственно королеву, ей (и только ей) моя жена была официально представлена, и фаворитку на час, красивую, грациозную девушку, она целыми днями сидела с королем и как-то (когда он лил слезы) утешала его ласками. Меня уверяли, что даже с ней отношения у него платонические. На заднем плане фигурировало множество женщин, худощавых, полных и слоноподобных, в широких свободных платьях и в крохотных риди; знатных и простолюдинок, рабынь и повелительниц; от королевы до судомоек, от фаворитки до тощих часовых у частокола. Не все они, разумеется, «моя семья» — многие просто служанки; однако занимало ответственные должности поразительное множество их. То были ключницы, казначейши, блюстительницы арсенала, бельевых и складов. Каждая знала и выполняла свои обязанности просто восхитительно. Если что-то требовалось — то или иное ружье, тот или иной рулон ткани — Тембинок вызывал нужную королеву; та приносила нужный ящик, открывала его перед королем и демонстрировала доверенное ей добро в полной сохранности — вычищенное и смазанное оружие, должным образом сложенные вещи. Все это громадное хозяйство работает без сбоев и спешки, с минимумом слов, четко, как часы. Нигде я не видел более полного и повсеместного порядка. Однако мне всегда вспоминались скандинавские сказки о троллях и великанах-людоедах, сердца которых ради безопасности зарывали в землю и должны были поверять эту тайну женам. Он не гонится за популярностью, но тиранически правит подданными с таким простодушием, которым нельзя не восхищаться и о котором трудно не сожалеть. Если одна из этого множества окажется вероломной, если арсенал будет тайком открыт, старые карги у частокола заснут и оружие попадет в деревню, почти наверняка произойдет революция, наиболее вероятным исходом ее будет смерть, и дух короля Апемамы вознесется к духам его предшественников с Марики и Тапитуеа. Однако те, кому он доверяет, все женщины и все соперницы.

Собственно говоря, существует нечто вроде мужского министерства или штаба: повар, стюард, плотник и суперкарго: иерархия та же, что и на шхуне. Шпики, «ежедневные газеты его величества», как мы их прозвали, каждое утро приходят с донесениями и уходят снова. Повар и стюард занимаются только столом. Суперкарго, чьей обязанностью является вести учет копры, получая за это в месяц три фунта плюс комиссионные, бывают во дворце редко; минимум двое из них находятся на других островах. Плотник, весьма искусный и общительный старик Рубам — очевидно, Рувим? — во время моего последнего визита возведенный в губернаторы, ежедневно что-нибудь меняет, расширяет, украшает, исполняя бесконечные королевские изобретения; его величество иногда проводит вторую половину дня, наблюдая за работой Рубама и беседуя с ним. Но все-таки мужчины во дворце посторонние; никто из них не вооружен, никому не доверен ни единый ключ; к сумеркам их обычно уже нет во дворце; бремя монархии и жизни монарха безраздельно лежит на женщинах.

Это семейство не похоже на европейское; еще меньше похоже оно на восточный гарем: пожилой бездетный мужчина, жизнь которого находится под угрозой, одиноко живет в окружении женщин всех возрастов, положений и степеней родства — матери, сестры, кузины, законной жены, наложниц и фавориток, старых и малых; среди них он единственный господин, единственный мужчина, единственный распорядитель почестей, одежд и предметов роскоши, единственная цель многочисленных желаний и устремлений. Сомневаюсь, что в Европе отыщется смельчак, способный опробовать подобный такт и образ правления. И в начале у Тембинока, похоже, были сложности. Я слышал, он застрелил одну из жен за легкомысленное поведение на борту шхуны. Другую за более серьезное преступление убил на месте, выставил ее труп в открытом гробу и (чтобы это предостережение лучше запомнилось) оставил гнить перед воротами дворца. Годы, вне всякого сомнения, благотворно подействовали на него; в таком громадном масштабе легче играть роль отца, чем мужа. И сейчас, по крайней мере на взгляд чужеземца, все как будто бы идет гладко, жены гордятся его доверием, своим положением и своим хитроумным повелителем.

Насколько я понимаю, они видят в нем полубога. Любимый учитель в женской школе, пожалуй, мог бы вызвать такое отношение к себе. Только учителю не приходится есть, спать, жить и стирать свое грязное белье среди поклонниц, он уходит из школы, у него есть свое жилье, своя личная жизнь, по крайней мере, у него есть выходные, а более невезучий Тембинок всегда на сцене и в напряжении.

Никогда я не слышал, чтобы король говорил грубо или выражал хотя бы малейшее неудовольствие. Поведению его была присуща полнейшая, несколько суровая доброта — доброта человека, уверенного, что ему будут повиноваться; и временами он напоминал мне Сэмюэла Ричардсона в кругу обожающих его женщин. Жены его говорили громко и без спросу высказывали свое мнение, как жены в Англии или, может быть, как слабоумные от старости, но уважаемые тетушки. В целом я нахожу, что он управлял своим сералем гораздо больше с помощью искусства, чем страха; и те, кто высказывает иное мнение (и кто не имел моих возможностей наблюдать), видимо, неспособны обнаружить разницу между уровнями занимаемого положения, между «моей семьей» и прихлебательницами, прачками и проститутками.

Примечательной чертой вечера является игра в карты; на насыпь выносят лампы и «я и моя семья» играют на табак в течение часа. Совершенно в духе Тембинока то, что он сам изобрел для себя игру, совершенно в духе обожающей его семьи, что ее члены клянутся этим нелепым изобретением. Игра основана на покере, ведется с онерами из нескольких колод и невообразимо скучна. Но я увлекаюсь всеми играми, изучил и эту — факт, за который жены (не находящие в моей персоне иных достоинств) громко выражали мне свое восхищение. Подделать его было невозможно, это было искреннее чувство: жены короля гордились своей особой игрой, были задеты за живое тем, что другие не проявляют к ней интереса, и расцвели, польщенные моим вниманием. Тембинок делает двойную ставку и за это получает две сдачи карт на выбор: мелкая уловка, в которой жены (за много лет) еще не разобрались. Он сам, разговаривая со мной наедине, сказал под большим секретом, что обеспечивает себе выигрыш, и этим объяснил свое недавнее великодушие на борту «Экватора». Он позволил женам купить себе табака, чем они тогда были очень довольны. Потом выиграл этот табак в карты и вновь стал, без дополнительных расходов, кем надлежало, — единственным источником всяческих поблажек. И подвел итог этой истории той фразой, которой почти всегда завершал любой рассказ о своей политике: «Много лучша».

Территория дворца выложена раздробленным кораллом, причиняющим боль глазам и босым ступням, но тщательно заровненным и прополотым. Десятка два или больше построек образуют внутри частокола что-то вроде улицы и разбросаны по краю насыпи; жилые дома для жен и служанок, склады для королевских редкостей и драгоценностей, просторные маниа-пы для пиршества и советов, некоторые на деревянных сваях, некоторые на сложенных из камней столбах. Один еще строился. Это новейшее изобретение короля: европейский каркасный дом, возведенный для прохлады внутри просторного маниапа, крыша его, похожая на палубу судна, должна служить высоким, затененным, однако частным променадом. Там-то король и проводит часы с Рубамом; там я иногда присоединялся к ним. Выглядит этот дом совершенно необычно, должен сказать, мне он весьма понравился, и я с удовольствием приходил на советы архитекторов.

Допустим, у нас были днем дела с его величеством, мы шли по песку мимо карликовых пальм, обменивались «Конамаори» с дежурными старухами и входили на огражденную территорию. Перед нами блестела широкая пустынная полоса коралла, все попрятались кто куда от жары. Я ходил взад-вперед по этому лабиринту в поисках короля и смог обнаружить лишь одно живое существо, когда заглянул под крышу одного из маниапов и увидел сильное тело одной из жен, распростертое на полу, голую, беззвучно спящую Амазонку. Если еще шел час «утренних газет», поиски оказывались легче, с полдюжины подобострастных пронырливых ищеек сидели на земле в узкой тени дома и обращали к королю ряд алчных лиц. Тембинок находился внутри, плетенные из пальмовых листьев стены были подняты, комнату продувал ветер, он выслушивал их донесения. Как и журналисты в Англии, когда дневные новости бывают скудными, шпики прибегали к вымыслу; я знаю случай, когда один из них за неимением никаких сведений передал королю воображаемый разговор двух собак. Король иногда соизволит смеяться, иногда расспрашивать их или шутить с ними, голос его пронзительно раздается из дома. Рядом с королем может сидеть его предполагаемый наследник Пол, племянник и приемный сын, совершенно голый, образец детской красоты. Там непременно будет фаворитка и, возможно, еще две бодрствующие жены; еще четверо лежат навзничь под циновками, погруженные в сон. Или мы приходили попозже, в более укромный час, и находили Тембинока уединившимся в доме с фавориткой, глиняной плевательницей, свинцовой чернильницей и гроссбухом. В нем он, лежа на животе, изо дня в день пишет небогатую событиями историю своего правления; во время этого занятия он выказывает легкое раздражение тем, что ему мешают, чему я вполне способен посочувствовать. Царственный летописец однажды прочел мне одну страницу, переводя по ходу чтения, но тот отрывок был генеалогическим, и автор был весьма неуверен в своей версии. Признаюсь, развлечение это было не из лучших. Прозой король не ограничивается, в часы досуга иногда берется за лиру и считается первым бардом в королевстве, где он, кроме того, единственный общественный деятель, главный архитектор и единственный торговец. Компетентность его, однако, не распространяется на музыку; и написанные стихи учит наизусть какой-нибудь профессиональный музыкант, потом кладет их на музыку и руководит хором. На вопрос, о чем его песни, Тембинок ответил: «О любви, деревьях и море. Там не все правда и не все ложь». С узкой точки зрения лирики (за исключением того, что он забыл о звездах и цветах) лучше сказать трудно. Эти разнообразные занятия свидетельствуют о необычайной живости ума у туземного владыки. Двор этого дворца в полдень вспоминается с благоговением, визитер карабкается туда по осыпающимся камням, в великолепном кошмаре света и зноя, но ветер избавляет двор от мух и москитов, а с заходом солнца он становится райским. Лучше всего он вспоминается мне в безлунной ночи. Воздух казался ванной из парного молока. В небе сияли бесчисленные звезды, лагуна была словно бы вымощена ими. Кучки жен, сидевших компаниями на корточках, негромко болтали. Тембинок снимал свой пиджак и сидел обнаженный, безмолвный, возможно, обдумывая песни; фаворитка сидела рядом, тоже безмолвная. Тем временем во дворе зажигали фонари и ставили на земле в ряд шесть или восемь квадратных ярдов фонарей; это зрелище наводило на странные мысли о численности «моей семьи»: такое зрелище можно увидеть в сумерках в углу какого-нибудь большого вокзала в Англии. Вскоре женщины расходились по всем углам, освещая последние труды дня и путь друг другу к ночлегу. Кое-кто оставался посреди двора для игры в карты, я видел, как их тасуют и сдают, как Тембинок выбирает одну из двух сдач, и королевы проигрывают свой табак. Потом эти тоже расходились, исчезали, и место их занимал большой костер, ночное освещение дворца. Когда он догорал, у ворот вспыхивали костры поменьше. За ними присматривали старухи, невидимые, неусыпные, не всегда неслышимые. Если в ночные часы кто-то приближался, вдоль всего частокола сдержанно поднималась тревога; каждая из часовых подавала камешком сигнал соседке; стук падающих камней замирал; и стражницы Тембинока сидели на своих местах, безмолвные, как и раньше.

Глава четвертая

КОРОЛЬ АПЕМАМЫ. ГОРОД ЭКВАТОР И ДВОРЕЦ

Для обслуживания нас были назначены пять человек. Дядюшка Паркер, приносивший нам пальмовый сок и зеленые орехи, был пожилым, почти стариком, с живостью, ловкостью и манерами десятилетнего мальчишки. Лицо его было страдальческим, шутовским, дьявольским, кожа плотно облегала тугие мышцы, как парус на гайдропе, улыбался он всеми мышцами лица. Орехи его требовалось считать каждый день, иначе бы он обманывал нас в количестве, их нужно было ежедневно осматривать, иначе бы многие оказались неочищенными, заставить его добросовестно выполнять свои обязанности могло бы разве что королевское имя. По окончании трудов он получал трубку, спички, табак и усаживался на пол маниапа покурить. Казалось, он не менял позы, и однако ежедневно, когда приходило время возврата вещей, прессованный табак исчезал, он приноровился прятать его в крыше, откуда с улыбкой доставал на другое утро. Хотя этот фокус проделывался регулярно под взглядами трех-четырех пар глаз, мы не могли поймать его с поличным. И хотя мы искали после его ухода, найти табак не могли. Вот такими были развлечения почти шестидесятилетнего дядюшки Паркера. Но он понес наказание по заслугам: миссис Стивенсон захотелось написать его портрет, и страдания натурщика были неописуемы.

Из дворца приходили три девицы стирать и мыть вместе с А Фу посуду. Они были самого низкого положения, прихлебательницами, которых держали для утехи шкиперов, возможно, плебейского происхождения, возможно, уроженками других островов, не блиставшими ни внешностью, ни манерами, но по-своему славными. Одну мы прозвали Беспризорницей, потому что копию ее можно найти в трущобах любого большого города: такое же худощавое, темноглазое, алчное, вульгарное лицо, тот же внезапный хриплый гогот, то же нахальное и вместе с тем опасливое, словно с оглядкой на полицейского, поведение — только полицейским здесь был король с винтовкой вместо дубинки. Сомневаюсь, чтобы где-то за пределами этих островов могли бы встретить подобие Толстушки, слоноподобной девицы, она, должно быть, весила столько же стоунов, сколько ей было лет, могла дать хорошее представление о лейб-гвардейце, обладала детским лицом и тратила немалую физическую силу почти исключительно на игры. Но все трое обладали веселым духом. Наша стирка проходила в какой-то шумной игре; девицы гонялись друг за другом, плескались, бросались чем попало, боролись, катаясь по песку, постоянно вскрикивали и хохотали, как веселящиеся дети. И в самом деле, какими бы странными ни были их обязанности в том суровом учреждении, разве они не вырвались на время из самой большой и самой строгой женской школы в Южных морях?

Пятым нашим слугой был сам королевский повар. С поразительно красивыми телом и лицом, ленивый, как раб, и наглый, как слуга мясника. Он спал и курил у нас во всевозможных грациозных позах, но отнюдь не помогал А Фу и даже старался приглядываться к его работе. О нем можно сказать, что он пришел учиться, а остался учить. На полпути от колодца он обнаружил мою жену, поливающую лук, поменялся с ней ведрами, оставил ей пустое, а с полным вернулся на кухню. В другом случае ему дали блюдо клецок для короля, сказали, что их нужно есть горячими и чтобы он нес блюдо как можно быстрее. Этот негодник отправился со скоростью около мили в час, задрав голову и выворачивая носки. При виде этого терпение мое после месячных испытаний лопнуло. Я догнал повара, схватил за широкие плечи и, толкая его перед собой, побежал вместе с ним вниз по склону холма и по аплодирующей деревне к Дому Совета, где король вел тогда шумное собрание. Повар имел наглость сделать вид, что я повредил ему внутренности, и выразить серьезные опасения за свою жизнь.

Все это мы терпели; суд у Тембинока скорый, а я еще не созрел для соучастия в убийстве. Но тем временем мой несчастный слуга-китаец работал за двоих и вскоре плохо себя почувствовал. Тогда я оказался в положении Лантенака из «Девяносто третьего года»: чтобы продолжать спасать виновного, я должен был принести в жертву неповинного. Как всегда, я попытался спасти обоих и, как всегда, не преуспел в этом. Основательно порепетировав, я отправился во дворец, нашел короля одного и наговорил ему вздора. Повар уже слишком стар, чтобы учиться, кажется, никаких успехов не делает, может, заменить его мальчиком? — дети более способны к учению. Все тщетно; король разглядел за моими уловками суть дела, понял, что повар вел себя отвратительно, и молча сидел с хмурым видом. «Думаю, он слишком много знает», — сказал наконец Тембинок с мрачной отрывистостью и тут же перевел разговор на другие темы. В тот же день вместо повара появился другой высокопоставленный чиновник, стюард, и, должен сказать, оказался вежливым и трудолюбивым.

Видимо, как только я ушел, король потребовал винчестер и вышел за частокол дожидаться провинившегося. В тот день на Тембиноке был женский халат; скорее всего наряд его довершали тропический шлем и синие очки. Представьте себе залитые солнцем песчаные холмы, карликовые пальмы с их полуденной тенью, линию частокола, часовых-старух (каждая у маленького бездымного костра), варящих на посту сироп, — и эту химеру, ждущую со своим смертоносным оружием. Наконец появился шедший вниз по склону холма из Экватора повар, спокойный, самодовольный, грациозный, совершенно не думающий об опасности. Как только он подошел на прицельное расстояние, разнаряженный монарх сделал шесть выстрелов — над его головой, под ноги, мимо туловища с обеих сторон: второе апемамское предупреждение, само по себе пугающее и предвещающее смерть, в следующий раз его величество будет целить не мимо. Мне говорили, что король меткий стрелок, что когда он прицеливается с намерением убить, могила обеспечена, а чтобы не попасть, он стреляет так, что пули проходят впритирку, и преступник шесть раз вкушает горечь смерти. Мы с женой, возвращаясь с морского берега, увидели, что кто-то полушагом-полубегом спешит нам навстречу. Когда расстояние между нами сократилось, разглядели, что это повар, вне себя от волнения, его смуглый цвет кожи сменился синеватой бледностью. Он разминулся с нами без слова, без жеста, глядя на нас с сатанинским выражением лица, и пустился через лес к безлюдной части острова и длинному пустынному пляжу, где мог вдали от людских глаз в бешенстве носиться по песку, изливая свой гнев, страх и унижение. Несомненно, в проклятиях, которые он выкрикивал бьющемуся прибою, тропическим птицам, часто повторялось имя Каупои — богатый человек. В истории с королевскими клецками я превратил его в посмешище всей деревни; последнее и, возможно, самое обидное — я застал его в минуту смятения.

Время шло, и мы больше его не видели. Наступил период полнолуния, когда человек считает, что стыдно спать; и я допоздна — до полуночи, а то и за полночь — гулял по светлому песку и качающимся теням пальм. При этом играл на флажолете, которому уделял много внимания; пальмовые листья трепетали вверху с металлическим стуком; и босые ноги почти беззвучно ступали по мягкой почве. Но когда я вернулся в Экватор, где все лампы были погашены, жена (она все еще не спала и выглядывала наружу) спросила, кто шел следом за мной. Я решил, что это шутка. «Вовсе нет, — сказала она. — Когда ты проходил, я дважды видела, что он шел почти вплотную за тобой. Оставил тебя только возле угла маниапа; и наверно, до сих пор за кухней». Тут я побежал туда — как дурак, без оружия — и столкнулся лицом к лицу с поваром. Он перешел линию моего талу, что само по себе каралось смертью, и в этот час мог находиться здесь лишь затем, чтобы украсть или убить, осознание вины сделало его пугливым, он повернулся и молча побежал от меня в ночь. Я догнал его, дал пинка в то место, откуда ноги растут, и он вскрикнул тонко, как ушибленная мышь. Думаю, решил в этот миг, что его коснулось смертоносное оружие.

Что ему было нужно? Моя музыка может скорее разогнать, чем собрать слушателей. Я любитель и не мог предположить, что ему интересна моя интерпретация «Венецианского карнавала» или что он пожертвует сном ради вариации на тему «Пахаря». Какие бы у него ни были намерения, позволять ему бродить ночью среди домов было нельзя. Одно слово королю, и этого человека не станет, то, что он совершил, непростительно. Но одно дело убить человека самому, совсем другое — наушничать за его спиной, чтобы его убил кто-то третий; и я решил разобраться с этим типом по-своему. Рассказал А Фу о случившемся и велел привести повара, как только его найдет. Я думал, это будет нелегко; ничего подобного, повар пришел по собственной воле: это был акт безрассудства, от моего молчания зависела его жизнь, и лучшее, на что он мог надеяться, — это то, что я забуду о нем. Однако он явился с уверенным видом, без извинений или объяснений, пожаловался на полученные ушибы и притворился, что не может сесть. Полагаю, я самый слабый мужчина на свете, я ударил его в наименее уязвимое место крупного тела, нога моя была босой, и я даже не ушиб ступню. А Фу не мог сдержать смеха. Я же, понимая, в чем причина его страха, нашел в этой наглости своего рода отвагу и втайне восхитился этим человеком. И пообещал, что ничего не скажу королю о ночном приключении, что позволяю ему, когда он будет выполнять поручения, пересекать мою линию тапу в дневное время, но если только увижу его здесь после захода солнца, пристрелю на месте, и в подтверждение своих слов показал револьвер. Повар, должно быть, испытал громадное облегчение, но ничем его не выказал, ушел с обычной щегольской небрежностью, и потом мы его почти не видели.

Итак, эти пятеро, из числа которых повар был заменен стюардом, приходили, уходили и были нашими единственными визитерами. Жителей деревни отпугивал круг тапу. Что касается «моей семьи», они жили за своей оградой монахинями. Одну я как-то встретил за пределами ограды, но то была сестра короля, и место, где она появилась (островной лазарет), скорее всего было привилегированным. Остается рассказать только о короле. Он приходил неспешным шагом, всегда один, незадолго до еды, усаживался, разговаривал и ел с нами, как старый друг семьи. Гилбертянский этикет, кажется, ущербен в отношении ухода из гостей. Вспомните наши затруднение с Караити, и было что-то детское, смущенное в отрывистой фразе Тембинока «Теперь хочу идти домой», которую сопровождало неуклюжее вставание и за которой следовал грубый уход. Это было единственным пятном на его манерах, во всем остальном простых, скромных, разумных и достойных. Он никогда подолгу не засиживался, много не пил и копировал наше поведение там, где оно отличалось от его собственного. Например, он быстро перестал есть с ножа. Было ясно, что он решил извлечь из нашего приезда всевозможную пользу, особенно в области этикета. Его беспокоила и ставила в тупик знатность белых визитеров; он называл имя за именем и спрашивал, является ли его обладатель «большим вождем» или хотя бы вообще «вождем», что, поскольку многие были моими добрыми друзьями и не являлись отпрысками королей, иногда становилось затруднительным. Ему трудно было поверить, что общественные классы у нас различаются по речи и что некоторые слова (например) являются тапу на шканцах военного корабля; поэтому он попросил, чтобы мы следили за его речью и где нужно поправляли. Нам удалось убедить его, что в этом нет нужды. Словарный запас у Тембинока поразительно богатый и выразительный. Бог весть, где он набирался слов, однако то ли случайно, то ли интуитивно избегал всяких грубостей и непристойностей. «Обязан», «заколотый», «глодать», «сторожка», «мощь», «компания», «стройный», «вкрадчиво» и «дивный» представляют собой многие неожиданные слова, обогащающие его диалект. Пожалуй, с наибольшим удовольствием он слушал о салюте на шканцах военных кораблей. Благодарность его за этот рассказ была чрезмерной. «Капитаны шхун не говорить мне, — воскликнул он, — видимо, не знать! Твоя знай очень много, знай океан, знай военный корабль. Я думай, твоя знай все на свете». Однако он часто перебивал меня бесконечными вопросами; и самозванец мистер Барлоу зачастую бывал беззащитен перед царственным Сэндфордом. Особенно запомнился один случай. Мы показывали волшебный фонарь, был вставлен диапозитив с Виндзорским дворцом, и я сказал ему, что это дом Виктории. «Сколько фатомов он в высоту?» — спросил король, и я онемел. Это говорил строитель, неустанный архитектор дворцов; хотя он и был собирателем, но ненужных сведений не собирал, все его вопросы имели цель. Главный интерес представляли для него этикет, правление, закон, полиция, деньги — вещи, жизненно важные для него как короля и отца своего народа. Моей задачей было не только сообщать новые сведения, но и уточнять старые. «Мой папа он говори мне» или «Белый человек он говори мне», — постоянно начинал король свои речи, — «Думаешь, он лгать?» Иногда я думал, что да. Однажды Тембинок поставил меня перед трудной задачей, над которой я долго ломал голову. Один капитан шхуны рассказал ему о капитане Куке, король очень заинтересовался этой историей и обратился за более полными сведениями не к словарю мистера Стивена, не к энциклопедии «Британника», а к Библии в версии для островов Гилберта (состоящей главным образом из Нового завета и псалмов). Искал он долго и тщательно; нашел Павла, Феста и Александра медника, но ни слова о Куке. Вывод, разумеется, был такой: этот исследователь был мифом. Вот так трудно, даже для столь одаренного человека, как Тембинок, понять идеи нового общества и культуры.

Глава пятая

КОРОЛЬ И ПРОСТОЙ НАРОД

На острове мы видели мало простых людей. Впервые мы встретились с ними у колодца, где они стирали белье, а мы брали воду для еды. Сочетание было несносным; имея влияние на тирана, мы обратились к нему, и он включил колодец в наше тапу. Это была одна из тех немногих любезностей, которые Тембинок делал явно неохотно, и можно представить, какими непопулярными она сделала чужеземцев. Мимо нас проходили в поле многие деревенские жители, но они описывали широкий круг возле нашего тапу и как будто отворачивались.

Иногда мы сами ходили в деревню — странное место, напоминавшее каналами Голландию, высокими покатыми крышами, похожими в сумерках на храмы, — Восток, но в какой-нибудь дом нас приглашали редко: не предлагали ни гостеприимства, ни дружбы; и домашнюю жизнь мы видели только с одной стороны: прощанье с покойником, леденящую, мучительную сцену — вдова держала на коленях холодное синеватое тело мужа и то ела с ходившего по кругу блюда, то плакала и целовала бледные губы. («Боюсь, вы глубоко ощущаете это несчастье», — сказал шотландский священник. «Да, сэр, ощущаю! — ответила вдова. — Я всю ночь плакала, сейчас немного поем и опять буду плакать».) В наших прогулках я всегда считал, что островитяне нас избегают, возможно, из неприязни, возможно, по приказу; и тех, кого мы встречали, обычно захватывали врасплох. Поверхность острова разнообразится пальмовыми рощами, зарослями и романтическими лесистыми долинами фута четыре в глубину, остатками плантаций таро, и вот тут можно наткнуться на людей, отдыхающих или прячущихся от работы. На расстоянии пистолетного выстрела от нашего города среди густых зарослей есть пруд, островные девушки ходили туда купаться и несколько раз были потревожены нашим появлением. Не для них светлые, прохладные реки Таити или Уполу, не для них плесканье и смех в сумерках с веселыми друзьями и подругами, им приходится красться сюда поодиночке, сидеть на корточках в месте, похожем на коровью лужу, и мыться (если это можно назвать мытьем) в теплой, коричневой, как их кожа, грязи. Мне приходят на память другие, более редкие встречи. Меня несколько раз привлекали нежные голоса в кустах, приятные, как музыка флейты, со спокойными интонациями. Воображение рисовало красивую сказку, я раздвинул листья — и на тебе! — вместо ожидаемых дриад там курили, сидя на корточках, две чрезмерно располневшие дамы в неизящных риди. Красота голосов и глаз — вот и все, что осталось расплывшимся дамам, но голоса были поистине необыкновенные. Странно, что я никогда не слышал более приятного звука речи, хотя островной диалект отличался резкими, неприятными, странными вокабулами, даже сам Тембинок заявил, что этот язык его утомляет, и признался, что находит отдых, говоря по-английски.

О положении народа, которого почти не видел, я могу лишь догадываться. Сам король объясняет его хитро. «Нет, я им не плачу, — сказал он однажды. — Я даю им табак. Они работают на меня совсем как братья». Правда, на Адене был некогда брат! Но мы предпочитаем употреблять другое слово. Они обладают всеми чертами рабов: детским легкомыслием, неисправимой ленью, равнодушным смирением. Наглость повара была его личной чертой; легкомыслие — нет, он делил его с наивным дядюшкой Паркером. С одинаковой беззаботностью оба резвились под сенью виселицы и позволяли себе вольности со смертью, которые могли бы удавить нерадивого ученого, изучавшего природу. Я писал о Паркере, что он вел себя как десятилетний мальчишка: кем еще мог быть этот шестидесятилетний раб? Он провел все свои годы в школе, его кормили, одевали, за него думали, им командовали; он свыкся со страхом наказания и заигрывал с ним. Гнать страхом людей можно долго, но не далеко. Здесь, на Апемаме, они работают под постоянной угрозой мгновенной гибели и погружены в какую-то летаргию лени. Обычное дело видеть человека, идущего без пояса в поле, поэтому он идет, прижимая локти к корпусу, будто связанная птица, и что бы он ни делал правой рукой, левая должна поддерживать одежду. Обычное дело видеть, как двое мужчин несут на шесте одно ведро воды. Вполне можно откусывать от вишни дважды, делать две ноши из солдатского ранца, но пройти с ними полфурлонга — это уж слишком. Женщины, будучи менее ребячливыми существами, меньше расслаблены рабским состоянием. Даже в отсутствии короля, даже когда они одни, я видел апемамских женщин, работавших непрерывно. Но самое большее, чего можно ждать от мужчины, — что он будет работать урывками, подолгу отдыхая. Я видел, что так работали и куривший трубку художник и его сидевший у камина друг. Можно предположить, что у этого народа нет никакой культуры, даже живости, пока не увидишь его в танцах. Из ночи в ночь, иногда день за днем они распевают хором песни в Доме Совета — торжественные адажио и анданте, исполняемые под хлопанье в ладоши с такой силой, что крыша содрогается. Ритм его не столь уж медленный, хотя медленный для островов; но я предпочитаю рассказывать о воздействии на слушателей. Музыка вблизи похожа на церковную, и европейскому уху кажется более правильной, чем быстрый темп островной музыки.

Я дважды слышал правильно разрешенный диссонанс. Издали, из города Экватор, к примеру, музыка усиливается, ослабевает и хрипит, словно собачий лай в далекой псарне.

Рабы определенно не перетруждались — десятилетние дети могут сделать больше, не устав, и у апемамских тружеников есть выходные, когда пение начинается вскоре после полудня. Диета скудная; копра и сладкая мякоть пандануса — единственные блюда, какие я видел за пределами дворца, но в количестве, кажется, ограничений нет, и король делится с ними своими черепахами. Во время нашего пребывания на лодке привезли с Курии трех, одна была оставлена для дворца, одна была послана нам, одна подарена деревне. У островитян существует обычай готовить черепаху в собственном панцире, панцири обещали нам отдать, и мы попросили короля наложить тапу на этот глупый обычай. Лицо Тембинока помрачнело, и он промолчал. Колебания в вопросе о колодце я мог понять, поскольку воды на низком острове мало; что он откажется вмешиваться в вопрос стряпни, я даже не надеялся, и пришел к выводу (не знаю, верному или нет), что он не хочет ни в коей мере касаться личной жизни и привычек своих рабов. Так что даже здесь, при полном деспотизме, общественное мнение кое-что значит, даже здесь, в атмосфере рабства, есть какой-то уголок свободы.

Жизнь на острове течет размеренно, спокойно, благонравно, как на образцовой плантации у образцового плантатора. В благотворности этого сурового правления сомневаться невозможно. Для большинства апемамцев характерны причудливая любезность, мягкие, приятные манеры, нечто женственное и угодливое; об этом говорили все торговцы, это ощущали даже столь малолюбимые жители, как мы, это было заметно даже в поваре, даже когда он позволял себе наглость. Король со своим мужественным, простым поведением очень резко выделяется из всех, его можно назвать единственным гилбертянцем на Апемаме. Столь обычное в Бутаритари насилие здесь как будто бы неизвестно. Кражи и пьянство тоже. Меня уверяли, что в виде эксперимента на пляже перед деревней оставили золотые соверены — они так и лежали нетронутыми. Пока мы жили на острове, спиртного у меня попросили всего лишь раз. Обратился за ним весьма благопристойный человек, носивший европейскую одежду и прекрасно говоривший по-английски, — зовут его Тамаити, или, как переделали это имя белые, Том Уайт: он один из королевского суперкарго получает в месяц три фунта и проценты, кроме того, он медик и в личное время колдун. Однажды он нашел меня на окраине деревни в жарком укромном месте, где ямы для таро глубокие, а растения высокие. Здесь Том Уайт подошел ко мне и, озираясь, будто заговорщик, спросил, есть ли у меня джин.

Я ответил что есть. Том Уайт заметил, что джин запрещен, какое-то время расхваливал этот запрет, а потом стал объяснять, что он врач, что джин необходим ему для настоек, что у него не осталось ни капли и что будет благодарен мне за какое-то количество. Я сказал ему, что, сходя на берег, дал королю слово, но поскольку тут столь исключительный случай, немедленно отправлюсь во дворец и не сомневаюсь, что Тембинок возражать не будет. Том Уайт тут же смутился, перепугался, попросил в самых трогательных выражениях не выдавать его и исчез. У него не было смелости повара, прошла неделя, прежде чем он осмелился вновь показаться мне на глаза, да и то по приказу короля и по особому делу.

Чем больше я наблюдал это торжество твердого владычества и восхищался им, тем больше занимала и тревожила меня проблема нашего будущего. Здесь люди защищены от всех серьезных несчастий, избавлены от всех серьезных тревог и лишены того, что мы именуем нашей свободой. Нравится им это? И какие чувства питают они к правителю? Задать первый вопрос я, разумеется, не мог, туземцы, пожалуй, не могли на него ответить. Даже второй был щекотливым, однако в конце концов, при очаровательных и странных обстоятельствах, я нашел возможность задать его и услышать ответ. В небе висела почти полная луна, дул великолепный ветерок; остров был освящен, как днем, — спать было бы святотатством; и я гулял в кустах, играя на своей дудке. И возможно, звук того, что мне лестно называть своей музыкой, привлек в мою сторону другого странника в ночи. Это был молодой человек, облаченный в великолепную циновку. С венком на голове, потому что он шел с танцев и пения в общественном зале; лицо его, тело и глаза были чарующе красивы. На островах Гилберта часто встречаются юноши с этим нелепым совершенством; мы впятером провели полчаса, восхищаясь одним парнем на Марики; и Те Копа (моего приятеля с венком и в превосходной циновке) я видел уже несколько раз и давно счел самым красивым животным на Апемаме. Приворотное зелье восхищения, должно быть, очень крепкое, или туземцы особенно восприимчивы к его действию, потому что на этих островах я восхищался только теми, кто искал моего знакомства. Итак, это был Те Коп. Он повел меня к берегу океана, и мы часа два курили, разговаривали на сверкающем песке под неописуемо яркой луной. Мой приятель выказал себя очень чутким к красоте и прелести этой поры. «Хорошая ночь! Хороший ветер!» — то и дело восклицал он и этими словами словно поддерживал меня. Я давно придумал это повторяющееся выражение восторга для персонажа (Фелип в рассказе «Олалла»), задуманного только отчасти животным. Но в Те Копе не было ничего животного, была только детская радость этой минуты. Те Коп был меньше доволен своим компаньоном или, по крайней мере, имел любезность сказать так, почтил меня перед уходом, назвав «Те Коп», обратился ко мне «Мое имя!» с очень нежной интонацией, быстро положив при этом руку мне на колено; а когда мы поднялись и наши пути начали разделяться в кустах, дважды воскликнул с какой-то мягкой радостью: «Ты мне очень понравился!» Он с самого начала не делал секрета из страха перед королем, не хотел ни садиться, ни говорить громче, чем шепотом, пока между ним и монархом, уже безобидно спящим, не оказалась вся протяженность острова; и даже там, рядом с окружающим морем, где наш разговор заглушался шумом прибоя и шелестом ветра в пальмах, продолжал говорить осторожно, понижая свой серебряный голос (довольно громко звеневший в хоре) и озираясь, словно боялся шпиков. Странно, что я потом уже не видел его. На любом другом острове в Южных морях, если я провел половину того времени с любым туземцем, он наутро пришел бы ко мне с дарами и ожидал бы ответных. Но Те Коп исчез в кустах навсегда. К моему дому, разумеется, подходить запрещалось; но парень знал, где найти меня на океанском пляже, куда я ходил ежедневно. Я был Каупои, богатый человек, мой табак и товары для торговли считались нескончаемыми, он был уверен в подарке. Не знаю, как объяснить его поведение, разве только тем, что Те Коп вспомнил со страхом и раскаянием один отрывок из нашего разговора. Вот он:

— Король, он хороший человек? — спросил я.

— Если ты ему нравишься, хороший, — ответил Те Коп, — не нравишься — нет.

Разумеется, объяснить это можно только одним образом. Те Коп, видимо, не был фаворитом, так как не произвел на меня впечатление трудолюбивого. И явно было много других, которые (будем придерживаться этой формулировки) не нравились королю. Нравился ли этим несчастным король? Или скорее антипатия была взаимной? И добросовестный Тембинок, как до него добросовестный Брэксфилд и много добросовестных правителей и судей, окружен множеством «недовольных». Взять, к примеру, повара, когда он прошел мимо нас, синий от ярости и ужаса. Он был очень разгневан на меня; думаю, по всем древним принципам человеческой природы он был не особенно доволен своим повелителем. Он хотел устроить засаду богатому человеку; уверен, что немногое отделяло от того, чтобы устроить засаду самому королю. А король предоставляет, или кажется, что предоставляет, много возможностей; он днем и ночью ходит за пределы частокола один, вооруженный или нет, можно только догадываться; а заросли таро, куда он ходит по делам часто, кажется, созданы для убийства. Случай с поваром лежал тяжелым бременем на моей совести. Я не хотел убивать своего врага чужими руками, но были ли вправе скрывать от короля, который доверял мне, опасный характер его слуги? И если б король пал, какая судьба ждала бы его друзей? Мы тогда полагали, что могли бы дорого заплатить за то, что колодец был закрыт, что мы живы, пока жив король, что, если короля убьют в роще таро, философствующие и музицирующие жители города Экватор могут откладывать музыкальные инструменты и прибегать ко всем доступным средствам обороны с очень туманной перспективой успеха. Эти размышления вызвали у нас инцидент, о котором стыдно говорить. Шхуна «Х.Л. Хейзелтайн» (впоследствии опрокинувшаяся в море, что стоило жизни одиннадцати людям) подошла к Апемаме в добрый час для нас, почти прикончивших свои припасы. Король, по своему обыкновению, день за днем проводил на борту; джин, к сожалению, пришелся ему по вкусу; он привез запас его с собой на берег, и какое-то время единственному тирану острова было море по колено. Он не бывал пьян — этот человек не пьяница, у него под рукой всегда есть запас выпивки, которую он потребляет умеренно, но был одуревшим, тупым, бестолковым. Однажды он пришел к нам обедать и, пока стелили скатерть, заснул в кресле. Его смущение, когда он проснулся, не уступало нашему беспокойству. Когда он ушел, мы сидели и говорили об опасности, в которую попали он и в известной мере мы, о том, как легко могут на человека в таком состоянии напасть недовольные, о страшных сценах, которые последовали бы затем: королевские сокровища и склады оказались бы в руках сброда, дворец захвачен, женский гарнизон брошен на произвол судьбы. По ходу разговора нас испугал выстрел и внезапный варварский крик. Думаю, мы все побледнели, но это просто-напросто король выстрелил в собаку, а в Доме Совета запел хор. Два дня спустя я узнал, что король очень болен; отправился туда, поставил диагноз и сразу же стал медицинским светилом, достав питьевую соду. Меньше чем через час Ричард ожил, я нашел его в недостроенном доме, где он вдвойне наслаждался, давая указания Рубаму, обедая клецками из кокосовых орехов и радуясь тому, что стал обладателем рецепта нового болеутолителя — на острове болеутолителем называются все лекарства. Так окончились умеренный загул короля и наша тревога.

Благонадежность его, должен сказать, оставалась непоколебимой. Когда шхуна в конце концов вернулась за нами, натерпевшись от противных ветров, она привезла весть, что Тебуреимоа объявил войну Апемаме. Тембинок преобразился — лицо его сияло; поза его, когда я увидел монарха председательствующим на совете вождей в одном из дворцовых маниапов, была ликующей, как у мальчишки; голос его, резкий и торжествующий, оглашал всю территорию дворца. Война — это то, чего он жаждет, и вот случай представился. Когда он топил в лагуне оружие, английский капитан запретил ему (за исключением единственного случая) в будущем все военные приключения; и вот этот случай настал. Совет заседал все утро; всю вторую половину дня обучали людей, покупали оружие, раздавалась стрельба, король составил и сообщил мне план кампании, весьма изобретательный и продуманный, но, возможно, несколько изощренный для грубых и неожиданных превратностей войны. И во всей этой шумихе проявлялся превосходный характер людей, в каждом лице было необычное оживление, и даже дядька Паркер горел воинским пылом.

Разумеется, тревога оказалась ложной. У Тебуреимоа были другие заботы. Посол, сопровождавший нас на обратном пути в Бутаритари, выяснил, что он удалился на маленький островок рифа, рассерженный на Стариков, разгневанный на торговцев и в большем страхе перед мятежом дома, чем с желанием воевать за границей. Тебуреимоа был отдан под мое покровительство; и при встрече мы торжественно приветствовали друг друга. Он оказался прекрасным рыбаком и поймал скумбрию через борт судна. Хорошо греб и приносил пользу в течение всей жаркой второй половины дня, буксируя заштиленный «Экватор» от Марики. Он вернулся на свой пост и никакой пользы не принес. Вернулся домой, не причинив никакого вреда. О si sic omnes![57]О если бы так все! (лат.)

Глава шестая

КОРОЛЬ АПЕМАМЫ. ДЬЯВОЛЬСКАЯ РАБОТА

Океанский пляж Апемамы был нашим ежедневным местом отдыха. Берег изрезан мелкими бухтами. Риф обособлен, возвышен и включает в себя лагуну глубиной примерно по колено, в нее постоянно захлестывал прибой. Поскольку берег выпуклый, его можно видеть от силы на четверть мили; земля до того низкая, что до горизонта, кажется, можно добросить камнем; и узкая перспектива усиливает ощущение одиночества. Человек избегает этого места — даже следов его здесь мало, но множество птиц с криками парит там, ловит рыбу и оставляет изогнутые следы на песке. Единственный кроме этого звук (и единственное общество) создают буруны.

На каждом выступе берега сразу же над пляжем коралловые обломки выровнены и выстроен столб высотой примерно по грудь. Это не надгробья; всех мертвых хоронят на обитаемой стороне острова, близко к домам жителей и (что хуже) к их колодцам. Мне сказали, что столбы возведены для защиты Апемамы от вторжений с моря — это божественные или дьявольские мартелло, возможно, посвященные Табурику, богу грома.

Бухта прямо напротив города Экватор, которую мы назвали Фу в честь нашего повара, была так укреплена на обоих выступах берега. Она хорошо защищена рифом, вода в ней чистая, спокойная, окружающий ее пляж, широкий и крутой, изогнут подковой. Дорога выходит на открытую местность примерно посередине, лес кончается на некотором расстоянии от берега. Спереди, между опушкой леса и гребнем пляжа, была размечена правильная геометрическая фигура, похожая на корт для какой-то новой разновидности тенниса, границы ее были выложены круглыми камнями, по углам стояли невысокие столбы, тоже из камня. Это было молитвенное место короля. О чем и о ком он молился, я так и не смог узнать. Эта территория представляла собой тапу.

В углу у конца дороги стоял маниап. Поблизости от него был дом, теперь перевезенный и временно представлявший собой город Экватор. Он был и будет после нашего отъезда резиденцией колдуна и хранителя этого места — Тамаити. Здесь, на отшибе, где слышен шум моря, у него было жилье и чародейская служба. Я не помню, чтобы кто-то еще жил на океанской стороне открытого атолла; и Тамаити должен был обладать крепкими нервами, еще более крепкой уверенностью в силе своих чар или, что мне кажется истиной, завидным скептицизмом. Охранял Тамаити молитвенное место или нет, не знаю. Но его собственная молельня стояла подальше, на опушке леса. Она представляла собой высокое дерево. Вокруг него был очерчен круг, обложенный такими же камнями, как молитвенное место короля; с морской стороны близко к стволу стоял камень гораздо большего размера с небольшой выемкой в виде умывальницы; перед камнем была коническая куча гальки. В углублении того, что я назвал умывальницей (хотя оказалось, что это волшебное сиденье), лежало жертвоприношение в виде зеленых кокосовых орехов; а подняв взгляд, зритель обнаруживал, что дерево увешано странными плодами: причудливо заплетенными пальмовыми ветвями и прекрасными моделями каноэ, отделанными и оснащенными до мелочей. В целом оно выглядело летней лесной рождественской елкой al fresco. Однако мы были уже хорошо знакомы с островами Гилберта и с первого взгляда узнали в нем орудие колдовства или, как говорят на этом архипелаге, дьявольской работы.

Узнали мы заплетенные пальмовые ветви. Мы уже видели их на Апианге, наиболее христианизированном из этих островов, где жил и работал высокочтимый мистер Бингем, оставивший о себе добрые воспоминания, откуда ведет начало все просвещение на северных островах Гилберта и где нас осаждали маленькие туземки, ученицы воскресной школы, в чистых халатах, с застенчивыми лицами, певшие псалмы на местный манер.

Знакомство наше с дьявольской работой на Апемаме было таким: мы засиделись дотемна в доме капитана Тирни. Жилье мы снимали у одного китайца в полумиле оттуда, поэтому капитан Рейд и парень-туземец провожали нас с факелом. По пути факел погас. И мы зашли в маленькую пустую христианскую часовню зажечь его снова. Среди балок часовни была воткнута пальмовая ветвь с завязанными в узлы листьями. «Что это?» — спросил я. «Дьявольская работа», — ответил капитан. «А что она представляет собой?» — поинтересовался я. «Если хотите, покажу вам кое-что, когда дойдем до „Дома Джонни“, — сказал он. Это был причудливый домик на гребне пляжа, стоявший на трехфутовых сваях, в него вела лестница; кое-где вместо стен там были решетки с вьющимися растениями. Внутри его украшали рекламные фотографии. Там были стол и складная кровать, на которой спала миссис Стивенсон, я располагался на покрытом циновками полу с Джонни, миссис Джонни, ее сестрой и дьявольским полчищем тараканов. Туда позвали старую колдунью, дополнявшую собой весь тот кошмар. Лампу поставили на пол, старуха села на порог, в руке она держала зеленую пальмовую ветвь, свет ярко освещал ее старческое лицо и выхватывал из темноты за ее спиной робкие лица зрителей. Наша волшебница начала с чтения нараспев заклинаний на древнем языке, переводчика с которого у меня не было; однако вновь и вновь в толпе снаружи раздавался смех, который быстро начинает распознавать любой из путешественников по тем островам, — смех ужаса. Вне всякого сомнения, эти полухристиане были потрясены, эти полуязычники испуганы. Мы спросили, к кому она обращается: к Ченчу или Табурику, — старуха завязывала узлами листья то здесь, то там, явно по какой-то арифметической системе, осмотрела с явно громадным удовольствием результат и дала ответы. Синди Колвин пребывал в добром здравии и совершал путешествие; у нас завтра должен был быть попутный ветер: таков был итог нашей консультации, за которую мы заплатили доллар. Следующий день занялся ясным и безветренным, но, думаю, капитан Рейд втайне поверил этой прорицательнице, потому что шхуна его была готова к выходу в море. К восьми часам лагуна покрылась рябью, пальмы закачались, зашелестели, до десяти часов мы плыли из пролива и шли под всеми незарифленными парусами, с бурлящей у шпигатов водой. Так что мы получили ветер, вполне стоивший доллара, но сведения о моем друге в Англии, как выяснилось полгода спустя, когда я получил почту, были неверными. Видимо, Лондон лежит за горизонтом островных богов.

Тембинок во время первых сделок показал себя суровым противником суеверий; и не задержись там «Экватор», мы бы могли покинуть остров, считая его агностиком. Однако же он как-то пришел к нам в маниап, где миссис Стивенсон раскладывала пасьянс. Она, как могла, объяснила, что представляет собой эта игра, и в шутку заключила, что это ее дьявольская работа, и если пасьянс выйдет, «Экватор» прибудет на другой день. Тембинок, по всей видимости, облегченно вздохнул; мы оказались не такими уж отсталыми; ему больше не требовалось притворяться, и он тут же ударился в исповедь. Сказал, что каждый день тоже занимается дьявольской работой, чтобы узнать, появятся ли суда, а потом принес нам настоящий отчет о результатах. Поразительно, до чего регулярно он ошибался, однако объяснения у него были всегда наготове. В открытом море, но не на виду была шхуна, но она либо шла не к Апемаме, либо изменила курс, либо заштилела. Когда король так публично обманывал себя, я взирал на него с каким-то почтением. Видел за ним всех отцов, всех философов и ученых прошлого; перед ним — всех тех, что появятся в будущем, а себя посередине; все эти воображаемые плеяды трудились над одной и той же задачей совмещения несовместимого. Табурик, бог грома, управляет ветрами и погодой. Недавно существовали колдуньи, способные призвать его на землю в виде молнии. «Мой папа, он говори мне, он видеть: думаете, он лгать?» Тиенти, которого его величество называл похоже на «Ченч» и считал дьяволом, насылает и уносит телесные болезни. Его вызывают свистом на паумотский манер, и, говорят, он появляется; но король его ни разу не видел. Врачи лечат болезни с помощью Ченча: эклектичный Тембинок при этом выдает «болеутолитель» из своего шкафчика с лекарствами, чтобы предоставить больному обе возможности. «Я думает много лучша», — заметил его величество с большим чем обычно самодовольством. Очевидно, эти боги неревнивы и спокойно довольствуются общими алтарем и жрецом. К примеру, на лекарственном дереве Тамаити модели каноэ подвешены ex voto[58]из благодарности (лат., см. комментарии) для успешного плавания и поэтому должны были быть посвящены Табурику, богу погоды, но к камню перед ним больные приходят, чтобы умиротворить Ченча.

К великому счастью, когда мы говорили об этих делах, я почувствовал признаки простуды. Не думаю, что когда-либо радовался простуде в прошлом или буду радоваться когда-нибудь в будущем, но эта возможность увидеть колдунов за работой была бесценной, и я призвал апемамских целителей. Они пришли скопом в лучших одеяниях, увешанные венками, раковинами, знаками отличия дьявольской работы. Тамаити я уже знал, Терутака видел впервые — это был высокий, тощий, серьезный рыбак из северных морей, ставший колдуном. В их обществе был третий, имени его я ни разу не слышал, он играл при Тамаити роль фамулуса[59]помощник (полинезийск.). Тамаити принялся за меня первым и повел, дружелюбно разговаривая, к берегу бухты Фу. Фамулус полез на пальму за зелеными кокосовыми орехами. Сам Тамаити исчез на время в кустах и вернулся с сухими веточками, листьями и пучками восковицы. Меня усадили на камень спиной к дереву, лицом к ветру, между мной и кучей гальки был положен один из зеленых орехов, а затем Тамаити (предварительно разувшийся, так как пришел в парусиновых туфлях, причинявших ему страдания) вошел ко мне в волшебный круг. Сделал ямку в вершине галечного конуса, сложил там костер и поднес к нему спичку марки «Байрент и Мэй». Костер никак не загорался, и непочтительный волшебник заполнял время разговорами о чужеземных местах — о Лондоне и «компаниях», о том, как у них много денег; о Сан-Франциско и отвратительных туманах, «совсем как дым», которые едва не стали причиной его смерти. Тщетно я пытался вернуть его к насущному делу. «Все делает лекарство», — беспечно сказал он. А когда я спросил, хороший ли он врач, ответил еще беспечнее: «Не знаю». Наконец листья вспыхнули. И он стал поддерживать огонь, в лицо мне несся густой светлый дым, языки пламени тянулись к моей одежде и опаляли ее. Тамаити тем временем взывал или притворялся, что взывает, к злому духу, губы его двигались быстро, но беззвучно; при этом он размахивал в воздухе и дважды ударил меня по груди пучком травы. Как только листья превратились в пепел, трава была вставлена в кучу гальки, и церемония окончилась.

Читатель «Тысячи и одной ночи» чувствовал себя легко. Тут было окуривание, тут было бормотание колдуна, тут было пустынное место, куда заманил Алладина мнимый дядя. Но в сказках это все гораздо лучше. Эффект был испорчен легкомыслием волшебника, развлекающего пациента болтовней, будто любезный дантист, и неуместным присутствием мистера Осборна с фотоаппаратом. Что до простуды, здоровье мое не стало ни лучше, ни хуже.

Затем Тамаити передал меня Терутаку, ведущему врачу или медицинскому баронету Апемамы. Его место находится возле лагуны, почти рядом с дворцом. Загородка из тонких жердей высотой около трех футов окружает продолговатую, выложенную галькой площадку, похожую на молитвенное место короля, посередине ее растет зеленое дерево, под ним на каменном столе два ящика, накрытых тонкой циновкой, перед ними ежедневно кладется жертвоприношение — кокосовый орех, кусочек таро или рыбы. Вдоль двух сторон площади стоит маниап, и один член нашей компании, ходивший туда рисовать, замечал там ежедневное скопление народа и множество больных детей; в сущности, это и есть апемамский лазарет. Врач и я вошли в это священное место одни; ящики с циновкой были убраны; вместо них на камень был усажен я, вновь лицом на восток. Какое-то время волшебник оставался невидимым за моей спиной, делал в воздухе пассы пальмовой ветвью. Потом он слегка стукнул по полю моей соломенной шляпы; и этот удар он повторял время от времени, иногда проводя рукой по моей руке и плечу. Меня уже пытались загипнотизировать добрый десяток раз и все без малейшего результата. Но от первого удара — по части тела не более жизненно важной, чем поля шляпы, ничем более магическим, чем пальмовый прутик в руке человека, которого я не видел, — сон набросился на меня, словно вооруженный человек. Мои мышцы расслабились, сперва инстинктивно, потом с каким-то возбуждением отчаяния, в конце концов успешно, если можно назвать успехом, что я кое-как поднялся на ноги, сонно побрел домой, где сразу же бросился на кровать и моментально погрузился в сон без сновидений. Когда проснулся, моя простуда прошла. Так что я оставляю дело, которого не понимаю.

Тем временем мой интерес к необычным вещам (обычно не очень острый) был странно возбужден священными ящиками. Они были из древесины пандануса, продолговатые, словно бы с соломенным плетением по бокам, слегка покрытые волосками или волокнами и стояли на четырех ножках. Внешность их была изящной, как у игрушек; внутри находилась тайна, в которую я задался целью проникнуть. Но тут существовало препятствие. Я не мог обратиться к Терутаку, так как обещал ничего не покупать на острове, обращаться к королю не смел, потому что получил от него столько даров, что не знал, как смогу его отблагодарить. В поисках решения этой дилеммы (шхуна наконец вернулась) мы прибегли к хитрости. Вместо меня покупателем выступил капитан Рейд, выказал неудержимую страсть к этим ящикам и добился разрешения поторговаться за них с волшебником. В тот же день мы с капитаном поспешили в лазарет и принялись неторопливо разглядывать ящики, тут из одного стоявшего поблизости дома выскочила жена Терутака, оттолкнула нас, схватила эти сокровища и исчезла. Более полной неожиданности не бывало. Она появилась, схватила, скрылась, мы понятия не имели куда и остались с глупым видом и смехом на пустой площадке. Это был подходящий пролог к нашей достопамятной торговле.

Вскоре появился Терутак, ведя с собой Тамаити, оба улыбались; и мы вчетвером уселись на корточках возле ограды. В трех маниапах лазарета собралась кой-какая публика: семья больного ребенка, находившегося на излечении, сестра короля, игравшая в карты, хорошенькая девушка, клявшаяся, что я копия ее отца, — в общей сложности человек двадцать. Жена Терутака вернулась незаметно (как и исчезла) и теперь сидела, затаив дыхание, настороженная, рядом с мужем. Возможно, разошелся какой-то слух о наших намерениях, или мы напугали всех неподобающей вольностью; во всяком случае на лицах присутствующих проступили ожидание и тревога.

Капитан Рейд без предисловий и обиняков объявил, что я пришел с целью купить, Терутак с неожиданной серьезностью отказался продавать. Капитан настаивал, он упорствовал. Ему объяснили, что нам нужен только один ящик. Нет, сказали нам, для лечения больных нужно два. Над ним подшучивали, его урезонивали — тщетно. Терутак с важным, спокойным видом отказывался. Все это было лишь предварительной перестрелкой, пока что не называлось никаких цен, но тут капитан пустил в ход тяжелую артиллерию. Предложил за ящик фунт, потом два, потом три. Из маниапов к нам один за другим стали подходить люди, одни взволнованные, другие с испугом на лицах. Хорошенькая девушка подсела ко мне, тогда-то — с самой простодушной лестью — она и сообщила мне о сходстве с ее отцом. Неверный Тамаити сидел, свесив голову, всем видом выражая уныние. По лицу Терутака струился пот, глаза его сверкали, губы мучительно кривились, грудь вздымалась, как у усталого бегуна. По природе он, видимо, был жадным; и вряд ли мне доводилось видеть более трагичную картину душевных страданий. Сидевшая рядом жена пылко поощряла его сопротивление.

И тут началась атака второй гвардии. Капитан, сделав рывок, предложил поразительную сумму в пять фунтов. В маниапах никого не осталось. Сестра короля бросила карты и с тучей на челе вышла вперед послушать. Хорошенькая девушка принялась бить себя в грудь и твердить с надоедливыми повторами, что будь это ее ящик, он бы достался мне. Жена Терутака была вне себя от благочестивого страха, лицо ее исказилось. Голос (продолжавший предостерегать и ободрять) стал пронзительным, как свисток. Терутак утратил свою скульптурную неподвижность, которую сохранял до сих пор. Закачался на циновке, поочередно вскидывая согнутые колени и ударяя себя в грудь, как танцоры. Но остался непреклонен и слабым голосом продолжал отвергать подкуп.

И тут последовало своевременное вмешательство. «Деньги не будут лечить больных», — наставительно произнесла сестра короля; и едва это замечание перевели, у меня глаза открылись, и я начал краснеть за свое занятие. Вот больной ребенок, а я хочу на глазах у его родителей забрать ящик с лекарствами. Вот служитель религии, а я (миллионер-язычник) совращаю его на святотатство. Вот жадный человек, разрываемый надвое алчностью и совестью, а я сижу рядом и наслаждаюсь его страданиями. Ave, Caesar[60]Приветствую тебя, Цезарь! (лат.)! Загнанные в угол, дремлющие, но не мертвые, мы все обладаем этой чертой характера: детской страстью к песку и крови арены. Поэтому я положил конец своему первому и последнему знакомству с радостями миллионеров и ушел среди безмолвного благословения. Больше нигде я не смог бы взволновать глубины человеческой души предложением пяти фунтов, больше нигде, даже за миллионы, не мог увидеть так наглядно зло богатства. Из всех присутствующих никто, кроме королевской сестры, не осознавал серьезности и опасности ведшейся торговли. Глаза их сверкали, девушка била себя в грудь в бессмысленном животном волнении. Им ничего не предлагалось; они ничего не приобретали и не теряли; при одном лишь упоминании этих громадных сумм ими овладел Сатана.

После этого необычного разговора я отправился прямо во дворец, нашел короля, сознался в том, что делал, попросил его похвалить от моего имени Терутака за его добродетель и попросить его изготовить для меня такой же ящик к возвращению шхуны. Тембинок, Рубам и один из «Ежедневных газет» — мы прозвали его «Разделом юмора» — некоторое время обсуждали какую-то идею и в конце концов внятно изложили ее. Они боялись, что я решил, что ящик будет исцелять меня, однако без волшебника он бесполезен, и когда у меня вновь начнется простуда, мне легче полагаться на болеутолитель. Я объяснил, что просто хотел поставить ящик у себя дома как предмет, изготовленный на Апемаме, и эти честные люди восприняли мои слова с большим облегчением.

В тот же вечер моя жена, идя по острову навстречу ветру, услышала пение в кустах. В этот час там самое обычное дело слышать торжествующую песнь добывателя пальмового сока, раскачивающегося в высоте; видящего внизу узкую полоску острова, окружающий простор океана и закатное зарево. Но это пение было более серьезным и как будто бы неслось с уровня земли. Немного углубясь в чащу, миссис Стивенсон увидела поляну, расстеленную посреди нее красивую циновку, на ней венок из белых цветов и один из тех ящиков дьявольской работы. Какая-то женщина — надо полагать, миссис Терутак — сидела перед циновкой, то склоняясь над ящиком, словно мать над колыбелькой, то воздевая лицо и обращая песнь к Небу. Проходивший мимо туземец сказал моей жене, что она молится. Может быть, она не столько молилась, сколько протестовала; может, то была церемония, потому что ящик был уже обречен — ему предстояло расстаться с зеленым целебным деревом, священным местом и праведными служителями, достаться язычнику, пересечь три моря, прибыть на землю, находящуюся под шутовским колпаком собора Святого Павла, оказаться в доме, где слышится песенка о Лилли Бридж, там с него будет стирать пыль британская горничная, и возможно, гул Лондона будет казаться ему шумом океана у рифов. Не успели мы закончить ужин, как Ченч начал свое путешествие, и один из «газет» уже поставил ящик на мой стол в подарок от Тембинока.

Я поспешил во дворец поблагодарить короля, но предложил возвратить ящик, так как не мог допустить страданий больных на острове. Тембинок поразил меня своим ответом. Оказалось, что у Терутака есть на всякий случай еще три-четыре ящика; его нежелание расставаться с одним из них и ужас, поначалу написанный на всех лицах, были вызваны не перспективой лишения источника исцеления, а преклонением перед Ченчем. Я проникся гораздо большим почтением к власти короля, который смог мгновенно и бесплатно добиться святотатственной любезности, которой я тщетно домогался с помощью больших денег! Однако теперь передо мной встала нелегкая задача — я считал, что Терутан не должен страдать из-за своей добродетели, и я должен был убедить короля разделить мою точку зрения, позволить мне обогатить одного из его подданных и (что было еще затруднительнее) заплатить за полученный подарок.

Ничто не выказывает короля в более благоприятном свете, чем то, что я добился успеха. В принципе Тембинок был против; когда я назвал сумму, он вскрикнул с презрительным неудовольствием: «Большие деньги!» Но его сопротивление не было серьезным, и, выплеснув свое дурное настроение, он сказал: «Хорошо. Заплати ему. Много лучша».

С этим разрешением я отправился в лазарет. Уже наступила ночь, прохладная, темная, звездная. Терутак лежал рядом с женой на циновке у костра из дров и ореховой скорлупы. Оба они улыбались: страданию пришел конец, власть короля успокоила (надо полагать) их мятежную совесть; и я получил приглашение сесть с ними и выкурить ходившую по кругу трубку. Я сам слегка растрогался, положив пять золотых соверенов в руку колдуна, но Терутак не проявил никаких чувств, вернул их, кивнул на дворец и назвал имя Тембинока. Когда мне удалось все объяснить, сцена переменилась. Терутак, долгое время рыбачивший вместе с шотландцами, выразил удовлетворение сдержанно, но жена его засияла; при этом присутствовал некий старец, видимо, ее отец, которому все хорошо объяснили. У него глаза выкатились из орбит. «Каупои, каупои — богач, богач!» — срывалось с его уст, словно припев; и он не мог встретиться со мной взглядом без глупого смеха.

Я теперь пойду домой, оставив эту семью возле костра радоваться неожиданному богатству и обдумать столь странный день. Я старался вознаградить добродетель Терутака и добился своего. Я разыгрывал из себя миллионера, вел себя отвратительно, а потом в какой-то мере загладил собственную глупость. Теперь у меня был ящик, я мог открыть его и заглянуть внутрь. В нем находились миниатюрная циновка и белая раковина. На другой день я спросил о ней Тамаити, и он объяснил, что это не совсем Ченч, а ячейка или тело, где он иногда пребывает. На вопрос, для чего там циновка, он негодующе ответил: «А вам зачем матрацы?» Вот вам и скептический Тамаити! Но островной скептицизм существует лишь на словах.

Глава седьмая

КОРОЛЬ АПЕМАМЫ

Таким образом, на острове все, даже служители богов, покорны слову Тембинока. Он может дать и отнять, может убить, может успокоить совесть принципиальных и делать все (очевидно) за исключением вмешательства в приготовление черепахи. «Я обладаю властью», — его излюбленное присловье, оно звучит во всех разговорах, эта мысль преследует его и всегда свежа, и когда расспрашивает и думает о чужих странах, он поднимает взгляд с улыбкой, напоминая собеседникам: «Я обладаю властью». Наслаждается он не только ее обладанием, но и применением. Он радуется извилистым и жестким путям правления, как спортсмен состязаниям или художник своему искусству. Ощущать свою власть, пользоваться ею, приукрашивать свой остров и картину островной жизни в соответствии с собственным идеалом, вовсю наживаться на труде островитян, расширять свой уникальный музей — вот на что он с удовольствием тратит все силы. Я ни разу не видел человека, более упорного в обычной профессии.

Было бы естественно предположить, что королевская власть непрестанно переходит по наследству в течение многих поколений. Отнюдь нет, началось это совсем недавно. Я уже учился в школе, когда Апемама была еще республикой, управлялась шумным советом старейшин и раздиралась непримиримой враждой. И Тембинок никакой не Бурбон, скорее, сын Наполеона. Разумеется, он знатного рода. На Тихоокеанских островах человеку не следует стремиться к власти, если он не обладает длинной родословной, в истоках — мифической. И наш король считает себя в родстве с большинством знатных семейств архипелага, ведет свой род от акулы и героической женщины. По указанию оракула она уплыла для встречи со своим отвратительным любовником так далеко, что не стало видно земли, и приняла в море семя предопределенного семейства. «Я думать ложь», — выразительно комментирует король эту легенду, однако гордится ею. После этого блистательного начала счастье рода, видимо, пошло на убыль; Тенкорути, дед Тембинока, был вождем деревни на севере острова. Острова Куриа и Аранука.были еще независимы; Апемама была ареной опустошительной вражды. В течение всего этого бурного периода истории фигура Тенкорути остается памятной. На войне он был быстр и жесток, захватил несколько городов, и все их жители до единого человека были перебиты. В мирной жизни его надменность была неслыханной. Когда собирался совет старейшин, он входил в Дом Совета, высказывался и уходил, не дожидаясь, чтобы ему ответили. Здравый смысл гласил: пусть другие спорят в меру своей глупости. Его боялись, ненавидели, и это доставляло ему радость. Поэтом он не был, ни познания, ни искусства его не интересовали. «Мой дед знай один вещь, знай хорошо», — заметил король. В какое-то затишье своих споров старейшины Апемамы отважились на завоевание Апемамы, и этот неотесанный Гай Марий был избран главнокомандующим объединенных войск. Ему сопутствовал успех, острова были покорены, и Тенкорути вернулся к своему правлению, прославленный и ненавидимый. Скончался он примерно в 1860 году семидесятилетним и совершенно непопулярным. Он был рослым и худощавым, говорит его внук, выглядел очень дряхлым и «ходи все равно, как молодой». Этот самый наблюдатель сообщил мне многозначительную подробность. Все люди, пережившие ту суровую эпоху, были обезображены шрамами от нанесенных копьем ран, на теле этого искусного бойца не было ни единого. «Я видеть старика, копьем его нет», — сказал король.

Тенкорути оставил двух сыновей, Тембаитаке и Тембинатаке. Тембаитаке, отец нашего короля, был невысоким, полноватым поэтом, хорошим генеалогистом и в какой-то степени воином; кажется, он воспринимал себя всерьез и, пожалуй, вряд ли сознавал, что был креатурой и питомцем своего брата. Между ними не существовало и тени разногласий: наиболее значительный из обоих был весьма деятельным и довольствовался вторым местом, во время войны принимал на себя самую трудную задачу, в мирное время вел все важные дела, и когда брат ругал его, молчал, глядя в землю. Был, как и Тенкорути, рослым, худощавым и быстрым ходоком — на островах Гилберта это редкая черта. Обладал всеми совершенствами. Знал волшебство, был лучшим генеалогистом своего времени, поэтом, умел танцевать, мастерить каноэ и оружие; и знаменитая апемамская мачта, на одно сочленение выше грот-мачты полностью оснащенного судна, была создана им. Но это были побочные занятия, ремеслом этого человека была война. «Когда мой дядя идти на война, он смеяться», — сказал Тембинок. Тембинатаке запретил военные действия туземцев; его люди должны были сражаться на открытом пространстве и побеждать или быть побитыми в рукопашной схватке; смелость его вдохновляла сторонников, а быстрота ударов сломила сопротивление трех островов. Он сделал своего брата правителем, племянника оставил абсолютным монархом. «Мой дядя сделал все легко, — сказал Тембинок. — Я больше король, чем мой папа, я обладаю властью», — произнес он с огромным удовольствием.

Таков портрет дяди, нарисованный племянником. Рядом с ним я могу поставить другой, созданный иным художником, который часто — можно сказать, всегда — восхищал меня романтическим вкусом в повествовании, но не всегда — и можно сказать, не часто — убеждал меня в своей правдивости. Я так долго лишал себя превосходного материала из этого источника, что начал думать, не пора ли вознаградить себя за хорошее решение, и его рассказ о Тембинатаке настолько совпадает с королевским, что вполне может оказаться (надеюсь, что так и есть) отражением фактов, а не (подозреваю, что так и есть) приятной игрой воображения, превосходящего воображение матроса. А. — пожалуй, мне лучше называть его так — шел по острову в сумерках в северную сторону, и путь привел его в довольно большую освещенную деревню, пришельцу показали дом вождя, он попросил разрешения отдохнуть и выкурить трубку. «Садись, кури, умойся, поешь и ложись спать, — ответил вождь, — а завтра пойдешь дальше». Принесли еду, была прочитана молитва (то были краткие дни христианства), вождь молился красноречиво и как будто искренне. А. весь вечер сидел и любовался этим человеком при свете пламени очага. Он был шести футов ростом, худощавым, пожилым и производил впечатление необычайно воспитанного и властного человека. «Казалось, он может убить тебя смеясь», — сказал А., повторяя одно из королевских выражений. И еще вот что: «Я читал книги о мушкетерах, и он напомнил мне Арамиса». Таков портрет Тембинатаке, начертанный опытным выдумщиком.

Мы слышали много рассказов о «моем папе», но ни слова о дяде, пока до нашего отплытия не осталось два дня. С приближением этого времени Тембинок сильно изменился, стал мягче, меланхоличнее и доверчивее. Он вздумал старательно объяснить моей жене, что хотя понимал, что по естественному закону должен лишиться отца, но не думал об этом, пока не пришло время смерти; и теперь, когда должен расстаться с нами, повторяется то же самое. Однажды вечером мы устроили на насыпи фейерверк. Дело это было невеселым, всех угнетало сознание разлуки, и разговор не клеился. Король был особенно удручен, сидел с безутешным видом на циновке и часто вздыхал. Внезапно из толпы вышла одна из жен, подошла к нему, молча поцеловала его и беззвучно вернулась обратно. Так европейцы могут ласкать только безутешного ребенка, и король принял эту ласку с детской простотой. Вскоре после этого мы попрощались и ушли, но Тембинок задержал мистера Осборна, постелил рядом с собой циновку и сказал: «Садись. Я чувствовать плохо, я хочу поговорить». Осборн сел рядом с ним. «Хочешь пива?» — спросил король. И одна из жен принесла бутылку. Сам он пить не стал, сидел, вздыхая, и курил пеньковую трубку. «Мне очень жаль, вы уезжать, — наконец сказал он. — Мисс Стливенс он хороший человек, женщина он хороший человек, парень он хороший человек, все хороший человек. Женщина он умный, все равно как мужчина. Моя женщина (глянув при этом на жен) он хороший женщина, но очень умный. Я думать мисс Стливенс он богатый человек, все равно как я. Все уплывают шхуна. Моя очень жаль. Мой папа он ушел, мой дядя он ушел, мой братья он ушел, мисс Стливенс он ушел: все ушел. Твоя раньше не видеть король плакать. Король он такой же человек: ему плохо, он плакать. Моя очень жаль».

Утром вся деревня говорила о том, что король плакал. Мне он сказал: «Вчера вечер я не мог говорить много здесь, — и приложил руку к груди. — Теперь вы уходить все равно как моя семья. Мой братья, мой дядя ушел. И вы все равно». Это было сказано чуть ли не со страстным унынием. И тут я впервые услышал, что он упомянул дядю, собственно, впервые употребил это слово. В тот же день он прислал мне в подарок двое лат, сплетенных на островной манер из пальмовых волокон, тяжелых и крепких. Одни носил Тенкорути, другие Тембаитаке; подарок был принят с благодарностью, и по возвращении посланца король отправил еще третий — латы Тембаитаке. Это возбудило мое любопытство, я попросил сведений об этих трех латоносцах, и король с удовольствием углубился в уже приведенные подробности. Странно было, что раньше он так много рассказывал о своей семье и ни разу не упомянул о том родственнике, которым явно больше всего гордился. Нет, более того, до сих пор он похвалялся отцом, после этого об отце почти не говорил, и достоинства, за которые восхвалял отца, теперь были отнесены к кому и положено — к дяде. Такое смешение может быть вполне естественным среди островитян, которые всех сыновей деда именуют общим словом «отец». Но у Тембинока дело обстояло не так. Теперь, когда лед был сломан, слово «дядя» не сходило с его уст, если раньше он готов был их смешивать, то теперь старался проводить между ними различие, и отец постепенно превращался в обычного самодовольного человека, а дядя возвышался в полный рост как герой и основатель государства.

Чем больше я слышал и обдумывал, тем больше поведение Тембинока интриговало и занимало меня. И объяснение, когда оно было получено, могло бы поразить воображение драматурга. У Тембинока было два брата. Один, уличенный в частной торговле, был изгнан, затем прощен, живет по сей день на острове и является отцом предполагаемого наследника, Пола.

У другого надежды на прощенье нет. Я слышал, у него была интрижка с одной из королевских жен, что вполне возможно на этом романтическом архипелаге. Была попытка начать войну, но Тембинок опередил мятежников, виновный брат бежал, уплыв на каноэ. Притом не один. Тембинатаке принимал участие в мятеже, и человек, создавший королевство более слабому брату, был изгнан сыном этого брата. Беженцы высадились на других островах, но Тембинок по сей день ничего не знает об их участи.

Это история. А теперь пришло время предположений. Тембинок по привычке путает не только достоинства и заслуги отца и дяди, но даже их разную внешность. Прежде чем он упомянул или подумал упомянуть о Тембинатаке, король часто рассказывал мне о высоком худощавом отце, искусном в бою, знатоке генеалогии и островных искусств. Что, если они оба были отцами, один родным, другой приемным? Что, если наследником Тембаитаке, как и наследник самого Тембинока, был не сын, а усыновленный племянник? Что, если основатель монархии, стараясь для брата, старался вместе с тем для своего отпрыска? Что, если после смерти Тембаитаке две сильные натуры, отец и сын, король и коронатор, столкнулись, и Тембинок, изгнав дядю, изгнал того, кто дал ему жизнь? Вот по крайней мере трагедийный четырехугольник.

Король, одевший по такому случаю военно-морской мундир, усадил нас на борт своей командирской шлюпки. Говорил он мало, отказался от угощения, обменялся с нами краткими рукопожатиями и вернулся на берег. В ту ночь вершины апемамских пальм постепенно исчезли из виду, и шхуна плыла в одиночестве под звездами.


Читать далее

Часть IV. ОСТРОВА ГИЛБЕРТА АПЕМАМА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть