Бессонное окошко
Белые занавески на окнах уснули, побелели, засеребрились: полная луна стояла над городком. Тени крыш, заборов, кранов строек, деревьев спали на булыжной мостовой в самых неожиданных положениях. А моя тень перемещалась, металась – то пропадала, то вновь появлялась: я шел – искал домик с башенкой.
Домик с башенкой?
Да!
Услышав из темноты, что доктора, который когда-то исчез, звали Сергей Сергеевич Думчев, я вздрогнул от неожиданности и удивления, а потом, придя в себя, воскликнул:
– Кто это? Кто говорит?
– Это я, Андрей Варфоломеевич, сторож институтский. Как пришел на ночное дежурство, так стул и вынес сюда. Ночь теплая. Сначала слушал вальсы всякие из городского парка. Потом вы все вышли, я конец разговора вашего услышал. Был, был такой доктор в нашем Ченске. Да вот исчез…
– Но как? При каких обстоятельствах? Что с ним случилось? – забросал я вопросами сторожа.
И услышал в ответ:
– Об этом меня, почтеннейший, не спрашивайте. Много разных разговоров было. В городе с того времени, может, только два-три человека остались. Вот, к примеру, Булай Полина Александровна. Возраста она уже почтенного. Ну, помоложе меня лет этак на десять. С ней поговорите и от нее многое узнаете. Пресимпатичная особа. А в городе ее когда-то «вечной невестой» прозвали. Будто ждала она, ждала жениха своего, Сергея Сергеевича Думчева, в том самом домике с башенкой, из которого он и ушел, пропал. Так и живет она там до сего дня.
– А адрес?
– Какой там адрес! Вот если идти отсюда налево, дойдете до переулка, а переулок выведет к площади, от нее бульвар идет, с бульвара повернете во вторую улицу – опять налево. С этой улицы, считай, третий переулок направо. Так вот в этом переулке, на правой стороне, четвертый дом от угла после забора. Дом с башенкой. Но как бы вам лучше пояснить – с мезонинчиком таким. А вокруг мезонинчика – балкончик. Махонький, с перильцами.
– А название переулка?
– Раньше Верхнетроицким назывался, а теперь не знаю. Да вы и так найдете. Как сказал я, так и идите… Почтеннейший, зачем же ночью людей беспокоить? – крикнул мне вслед Андрей Варфоломеевич, увидев, что я устремился налево, к переулку.
Конечно, я вовсе не собирался стучать ночью в чужие двери, будить в полночь незнакомых людей.
Так зачем же я искал дом с башенкой? Разве прояснится темный смысл микрозаписок оттого, что я при луне посмотрю, взгляну на какой-то домик? И разве может быть какая-либо связь между человеком, который исчез много-много лет назад из домика с башенкой, и крошечными записками, найденными две недели назад в довольно сохранном виде на цветах за городом?
Но надо! Непременно надо было убедиться, что есть такой домик в Ченске, а следовательно, ночной разговор, услышанный в поезде, не выдумка.
Конечно, можно будет сверить почерк странных записок с каким-либо рецептом, хранящимся у женщины из дома с башенкой. Необходимо убедиться, что писал эти записки доктор, который исчез… И уже не буду я так смешон со своими догадками. Но в этом ли дело? Это мелочь. Главное, что вот-вот – и загадка исчезновения человека, может быть, перестанет быть загадкой. Но откуда эта уверенность, что писал микрозаписки о дневнике открытий и о туберкулезе тот же человек, который жил здесь, в Ченске, в том домике, куда я теперь иду?
С бульвара я повернул во вторую улицу налево. А с этой улицы надо свернуть в третий переулок направо. Вот и четвертый дом после забора – дом с башенкой!
Шумят на легком ветру деревья в палисаднике. Сквозь их густую листву светит одно окошко. Я тихо поднялся по ступенькам крылечка и на двери домика прочел на эмалевой дощечке: «Зубной врач П. А. Булай. Прием все дни, кроме воскресенья».
Постоял. Прислушался. В домике было тихо. Слегка шумели тополя. Светило в палисадник бессонное окошко: кто-то кого-то ждал.
Новое знакомство
Только взошло солнце, и я уже был у дома с башенкой. Ниже эмалевой дощечки надпись, сделанная чернилами на обрывке бумаги: «Звонок не звонит – прошу стучать».
Я постучал, но дверь мне не открыли. Снова постучал. Молчание.
Посмотрел на часы: семь. Не слишком ли рано?
Чтобы сократить время ожидания, я пошел на вокзал. Выйдя на перрон, я стал дожидаться прихода дальнего поезда и зачем-то спросил проходящего по перрону дежурного по станции: скоро ли придет?
Вот пришел дальний поезд. На тихой станции стало шумно, беспокойно. Забегали люди. Затолпились у киосков. Гудок паровоза. И снова все кругом опустело.
Вернулся к дому с башенкой. Ходил по переулку. Но на дом все посматривал – словно боялся: не убежит ли куда-нибудь, не тронется ли с места, не спрячется ли?
На часах девять. Пора!
На мой осторожный стук отозвался торопливый голос:
– Иду, иду!
Дверь приоткрылась. Маленькая остроносая женщина высунула голову, повязанную белесоватым, когда-то голубым платком. Быстрые, любопытные глаза внимательно глядели на меня.
– Ага! Вы тот самый, что ехали в вагоне, где моя Зинуша проводником? Не вас ли до полуночи ждала? Свет не тушила. Пожалуйста, заходите! Я ее разбужу.
– Нет, нет! Я пришел к зубному врачу Полине Александровне Булай.
– К Булай? К Полине Александровне? Пожалуйста, проходите. Присядьте вот тут. – Она указала на одинокий стул среди высоких шкафов и кованых сундуков, заполнивших длинный коридор. – Сейчас постучу.
Подойдя к какой-то двери, она постояла, к чему-то прислушалась и вернулась обратно:
– Сколько ни живу здесь, а не возьму в толк ее жизнь. Неизвестно, когда встает, когда ложится. И сейчас не пойму: спит или не спит. Больные всё больше после обеда приходят.
– Что ж, – поднялся я, – приду после обеда.
– Видать, вы приезжий? – сказала она.
– Приезжий.
– А откуда будете? Надолго ли сюда? Часто ли к ней ходить будете?
– Не много ли вопросов сразу?
– Ах, гражданин, – сказала женщина тихо, – не от любопытства спрашиваю, а от боязни! Боюсь! Ох, как боюсь, опасаюсь я! Всего в этом доме боюсь.
– Чего же вы боитесь?
Она еще больше понизила голос и, указывая на ту дверь, к которой раньше подходила, заговорила:
– Ее боюсь…
В эту минуту дверь отворилась.
– Вот она! Ну потом, потом все расскажу вам.
На пороге стояла женщина, высокая, седая, гладко причесанная, в черном старомодном платье, наглухо застегнутом. На вид ей было лет шестьдесят пять.
– Полина Александровна Булай?
– Пожалуйста, заходите! – Полина Александровна раскрыла дверь комнаты.
«Странный зубоврачебный кабинет», – подумал я, входя.
Комната была сплошь заставлена старинными шкафчиками со множеством ящиков и ящичков, низенькими креслами, столиками с бесконечными безделушками. На стенах без всякого порядка висели гравюры и репродукции старинных картин, изображавших радостный семейный уют. Картины были в почерневших от времени золоченых рамах с отбитыми краями. У окна стояло зубоврачебное кресло, сиденье и подголовник которого были обиты малиновым бархатом, сильно потертым.
Все носило следы старины, некоторой дряхлости, но нигде не было ни пылинки.
– Садитесь в кресло, – сказала Булай и подошла к умывальнику. Стала мыть руки.
– Полина Александровна, я не больной.
– Зачем же вы пришли?
– Чтобы поговорить о Думчеве.
– Сергее Сергеевиче? – переспросила она спокойно, тихо и как-то особенно светло. И при этом без всякого удивления.
В дверь слегка постучали, и в комнату вошла соседка.
– Полина Александровна, – спросила она, – вы не брали из кухни мою эмалированную кастрюлю?
– Нет, Авдотья Васильевна, не брала.
– Не брали? Ну и хорошо. Может, моя Зинуша припрятала. Потом ее спрошу. Спит она, сердечная, сейчас… Да, вот еще что я вам скажу: в том сундуке, что на кухне, мышь всю-то ноченьку скреблась. И теперь она, видно, там. Открыть бы, выгнать бы…
– Мышь? В моем сундуке, что с письмами?..
Булай вышла из комнаты.
Авдотья Васильевна осталась в комнате и заговорила:
– Боюсь я… Того боюсь, что, верно, не в своем уме моя соседка. Зинуша моя с поездом на целые недели уезжает. Во всей квартире остаюсь я одна с Полиной Александровной. Ходит она тихо, говорит мало. Уж давно, я еще и не переехала сюда, а в городе про нее разное говорил и, будто она все на дорогу глядит, жениха какого-то ждет. А я как на нее посмотрю, так и думаю: «Самой-то невесте саван пора шить»… Зинуша говорит: «Мама, чего вы беспокоитесь? Человек живет тихо, дело свое исполняет. Вполне нормальная старушка». А я все сомневаюсь. Коли будете к ней ходить, присмотритесь, мнение свое составьте и мне скажите: надо ее опасаться или нет…
Послышались шаги Булай. Соседка ушла.
Я снова обратился к Полине Александровне:
– Прошу вас… Извините за беспокойство… Прошу вас рассказать все, что вы знаете о Сергее Сергеевиче. О том, как он исчез…
– Нет, нет, не произносите этого слова! Он просто ушел… ушел из этого дома.
– Ушел? Давно?
Сразу я почувствовал всю бестактность моего восклицания, смутился и смолк.
Булай помедлила, словно собираясь с духом, и сказала:
– Простите, как вас зовут?
Я назвал себя.
– Так что же, Григорий Александрович, привело вас сюда? Ведь Думчева все забыли.
– Совсем случайно я услышал один рассказ, который приблизил меня к судьбе Думчева. Но, прошу, пока не спрашивайте ни о чем.
– Хорошо, я вам верю. Когда-то очень давно меня прозвали невестой Сергея Сергеевича. Ах, разве вы теперь можете себе представить, вообразить, как когда-то в глухой провинции забавлялись скучающие люди! Однако дело не в этом. Я сейчас думаю о том, как лучше рассказать вам о Думчеве. Не знаю, с чего начать: с того ли, в какой необычной обстановке увидела его в первый раз, или просто о встречах и разговорах с ним.
– Если можно, расскажите все по порядку.
– Но отложите же свое вечное перо! Нельзя же спокойно рассказывать, вспоминать, когда каждое слово записывают.
Я послушно спрятал авторучку и блокнот в карман, уселся поудобнее в кресло и приготовился слушать.
– Итак, это было давно… – начала Полина Александровна.
За дверями послышался шум.
– Не обращайте внимания, это Гибралтар передвигает мебель и снова подметает чистый пол у моих дверей.
– Но почему Гибралтар?
– Так я окрестила соседку Авдотью Васильевну за то, что мимо ее глаз, как кораблю мимо Гибралтара, незаметно не пройти. Всякий будет досконально изучен. Она всегда всего боится.
– Итак, это было давно… – повторил я.
Икар на ярмарке
– Да, давно, – повторила Полина Александровна. – Мне было тогда семнадцать лет. Я помню тот день, тот час и даже ту минуту, когда я впервые увидела Сергея Сергеевича Думчева. Это было на заре воздухоплавания. Нет, правильнее сказать так: перед самой зарей воздухоплавания… День был воскресный, девятое июня. Была ярмарка.
Старая, седая женщина говорила, а я забыл, что она стара. Уже не видел, что она седа. И уже не верил, что все это было так давно. Точно огонь ее несбывшихся мечтаний сжег эти десятилетия. Прошлое вернулось. Я его увидел, услышал…
Вот ярмарка. Южная ярмарка под полуденным солнцем. Шумная, пестрая, звонкая и нарядная.
Проснешься, откроешь ставни, распахнешь окно – и гудит-звенит ярмарка вовсю, шумит людской толпой, пестрит, мелькает яркими платками и юбками баб, гудом гудит и оглушает криком, ржанием, блеянием и мычанием.
А в лавках и ларьках, наспех сколоченных из свежевыстроганных досок, разметались на солнце, блестят и пышут буйными красками ленты, ситцы, платки, бусы, сливаясь и переливаясь в яркие полосы.
Тесно, не пробраться!
Со скрипом вертится-крутится карусель под стон шарманки, под визг девиц, сидящих в размалеванных колясочках, под свист восседающих на деревянных резвых конях парней – веселых, насмешливых парней в картузах, залихватски заломленных набекрень.
Тесно!
Едва-едва пробираясь под возами продавцов и между ног покупателей, нюхая землю и поджав хвост, ищет своего хозяина дворовая собачонка. Но где там! Сидит он где-нибудь в кабаке. Парень-гармонист ткнул ее ногой. Собачка взвизгнула, сжалась, подобрала хвост, кинулась под воз и снова пошла пробираться дальше.
Тянут слепые певцы песню. Песню однотонную и протяжную. Когда она началась? Когда кончится? Неизвестно. Их ведет, расталкивая толпу, мальчуган, протягивая рваную шапку, белобрысый, остроносый, с хитрыми глазенками. А они идут за ним, положив друг другу руки на плечи, высоко подняв к небу бесстрастные лица.
И вслед за ними легко и вольно идет цыганка с накинутым на одно плечо пестрым с бахромой платком, увешанная бусами, бренча монистами, сверкая огромными полукруглыми серьгами, слегка поводя плечами, идет меж возов и лавок, хватая за руки то одного, то другого, и скороговоркой заверяет: «Позолоти ручку, погадаю – судьбу расскажу!»
А солнце все выше и выше, все жарче и жарче. Все шумнее и люднее южная ярмарка.
И вдруг откуда-то издалека долгий, протяжный крик:
– Летит! На небо летит человек!
Крик потонул в шуме и грохоте базара.
Никто не обернулся и не отозвался. Базар продолжал гудеть.
Какой-то человек в чуйке и в картузе с блестящим козырьком вскочил на воз и замахал руками.
– Братцы! – кричал он, стоя на возу. – Братцы, глядите! Глядите, что делается на вышке!
– Где, где?
– Вон на вышке! С вышки человек полетит!
– На небо полетит человек!
И толпа, нестройная, любопытная, жадная до зрелищ, кинулась к видневшейся на холме вышке.
На широком помосте вышки лежал снаряд, похожий на огромную стрекозу. Рядом с этим снарядом стоял молодой человек и поправлял какие-то длинные ремни на снаряде.
Он был в косоворотке и в черном плаще-крылатке. Бледное лицо, длинные нервные пальцы, губы сжаты, а когда он выпрямился, то глаза его сосредоточенно устремились куда-то далеко, через головы обступивших помост людей.
Странен, непонятен и очень одинок был этот человек на крикливой, нарядной южной ярмарке. Он, видно, был так занят своим снарядом, что не замечал всего, что делалось вокруг.
Хозяин-предприниматель, построивший на холме вышку, получал по пятачку с каждого входящего за изгородь.
Огороженное место вокруг вышки густо заполнялось народом.
Хозяин поднялся на несколько ступенек вышки и возгласил:
– Почтеннейшие дамы и господа! Сейчас человек на небо полетит. Сами своими собственными глазами увидите. Так не угодно ли за свою плату вопросики задавать этому человеку? Как-никак, от нас в небо человек отбудет и обратно к нам прибудет!
Предприниматель вытер блестящую лысину красным клетчатым платком.
Из толпы послышались голоса— обращались к человеку на вышке:
– Назовись: кто ты такой?
– Личность какая?
– Промысловое свидетельство? Веры какой?
– Раз на небо летит – так веры какой?
– Я Сергей Сергеевич Думчев! Русский, – отвечал молодой человек.
– Ну, лети! – сказали в толпе.
Человек, назвавшийся Думчевым, снял крылатку и продолжал возиться у снаряда.
– Уважаемая публика! – обратился хозяин к толпе. – Терпение! Лишь пять – десять минуточек – и полетит!..
– Я стояла недалеко от вышки, – продолжала свой рассказ Полина Александровна, – и видела, как дрожали руки Думчева. Беспокойство, волнение, испуг охватили меня. Ведь вышка высокая! Неужели они все здесь не понимают, что он, этот смельчак, сейчас разобьется?
– Отговори, отговори его от полета! – упрашивала я брата-студента.
Учился он в политехническом. Знаете, такие красивые эполеты на синей тужурке. Он очень хорошо разбирался в технических делах. Всюду брат сопровождал меня. Как давно это было! Я тогда носила широкую соломенную шляпу. У меня была длинная русая коса.
Отговори, отговори его от полета! – упрашивала я брата-студента.
– Коллега! – крикнул брат изобретателю. – Не помочь ли вам?
И он стал взбираться на вышку.
Но изобретатель отрицательно покачал головой. Он продолжал возиться у снаряда.
Кругом говорили:
– Никогда не полетит!
– А почему птица летит? Вся сила у птицы в перьях, – объяснял степенный купец. – А в его снаряде крылья-то без перьев.
– А летучая мышь летает или не летает? – обернулся брат и добавил: – Выходит, что дело не в перьях!
– Ну, так что ж он не летит? Дотянет до ночи, да так и не полетит!
– Время! Времечко!
– Скорей! Начинай! Пора! – кричала нетерпеливая толпа.
Думчев расправил широкие крылья снаряда и подтянул весь снаряд к краю вышки.
Толпа затихла.
Он продел ноги в ремни и приладил снаряд к поясу. Затем стал просовывать руки под крылья. Крылья были легки, из ивовых прутьев, обтянуты материей и очень подвижны, по-видимому на шарнирах.
– Вот-вот полетит! – раздались голоса.
– Стой! Стой! – вдруг закричал хозяин. – Стой!
Все время хозяин не стоял на одном месте: то взбирался на вышку, то убегал к калитке проверять выручку.
– Стой! – крикнул он, расталкивая толпу, и подвел к самой вышке какого-то чиновника с женой.
Чиновник крикнул Думчеву:
– Слушайте! Супруга моя желает задать вопрос, а вы, сударь, потрудитесь ответить!
Жена чиновника вскинула лорнет:
– Молодой человек, я любопытствую, какая материя на крыльях этих? Снизу мне кажется, что это муслин. Скажите, где вы брали такой прелестный цвет? Много ли за аршин платили?
Думчев обстоятельно ответил на этот вопрос.
– Теперь лети! – крикнул хозяин.
Брат тихо сказал:
– Поля! Помнишь эти стихи:
Любители пошлого сыты,
Их доля светла и легка,
А руки Икара разбиты
За дерзость обнять облака.
В толпе говорили:
– Примеривается к ветру!
Внезапно Думчев кинулся с площадки. Полетел!
Все замерли, затаили дыхание. И вдруг побежали вслед. Бежали, перепрыгивая, перелезая через изгороди. Бежали молча, запрокинув голову.
Снаряд неожиданно накренился. Люди шарахнулись в стороны.
Быстрым рывком ног, продетых в стремена, что были прикреплены к веерообразному хвосту, Думчев восстановил равновесие.
Стрекоза выпрямилась.
– Ура-а-а!!! – загудело кругом.
Но это продолжалось едва ли больше одной-двух минут.
От порыва налетевшего ветра всколыхнулись платки у баб. Схватились за шапки и картузы бежавшие за снарядом люди. Ветер подул сильнее.
Брат, бежавший рядом со мной, крикнул:
– Беда! Ветер мешает ему! На схватку с ветром пошел наш русский Икар!
Я видела: крылья снаряда-стрекозы перекосились. Снаряд сильно наклонялся то в одну сторону, то в другую. Вот-вот упадет!
Брат кричал:
– Смотрите! Ветер валит аппарат влево – Думчев выносит ноги вправо! Ветер вправо – Думчев влево! И снаряд выравнивается!
Но ветер точно понял уловки человека и налетел сверху. Аппарат «клюнул» носом.
И тогда Думчев стал руками опускать и поднимать крылья. Аппарат опять на время выпрямился. Рядом со мной раздавалось:
– У него силы кончаются! За воздух не уцепишься!
Аппарат падал. Напрасны были взмахи крыльев. Снаряд гнало ветром к морю.
Толпа ахнула:
– Утопнет! Утопнет!
Заголосили женщины, кто-то начал креститься. У самой воды снаряд ткнулся в песок.
– Убился! Убился! – кричала толпа и бежала к морю.
Я опередила всех. Соломенная шляпа сбилась набок и едва держалась на ленте. Я первая подбежала к Думчеву. За мной – брат.
– Вы живы? – крикнула я.
Думчев пошевелился. Расстегнув ремни, мы помогли ему выбраться из-под снаряда, застрявшего в сыпучем песке.
Подбежали люди. Подходили осторожно и молча, точно боялись потревожить Думчева. Даже мальчишки, босоногие, вихрастые, перебегая от толпы к снаряду и от снаряда к толпе, говорили между собой шепотом.
Брат попросил всех разойтись.
Принесли кувшин воды, и я смочила Думчеву лоб. Брат побежал за извозчиком.
Думчев пришел в себя. Но он не замечал никого. Время шло. Люди стали расходиться. Вдруг он сделал усилие, чтобы подняться. Я помогла ему. Он встал, обернулся и увидел свой разбитый аппарат.
– Я еще полечу! Полечу! – сказал он тихо и упрямо.
Низко над нами легко пронеслась чайка.
– Как эта птица? – Я указала ему на чайку.
– Птица? – переспросил он.
– Как эта чайка? – повторила я.
Он долго молчал, точно справляясь с какими-то своими мыслями.
– Нет! Нет! – вдруг резко крикнул он. – Лучше птицы! Как муха! Не только летать, но и стоять в небе! Стоять в воздухе так же твердо, как человек на земле!
Я испугалась: не помешался ли он? И спросила:
– Какая муха? Что вы! Разве муха стоит в воздухе?
Он ничего не ответил. Потом тихо прибавил:
– Я научусь всему этому не здесь! А там… только там!
– Где?
Но он ничего не ответил.
Мне стало страшно. Брата с извозчиком все еще не было.
Медленно, опираясь на мою руку, Думчев пошел в город.
У моря остался разбитый аппарат. Уже темнело. Я помогала идти этому странному человеку…
Рядом с ним я по-иному, по-новому теперь услышала шум моря, по-новому увидела, какие косые лучи бывают у заходящего солнца.
А он шел рядом со мной, опустив голову. На меня он ни разу не посмотрел. И все шептал:
– Выхода нет! Выхода нет! Только у них! У них учиться.
Я слышала эти слова, но ничего не понимала и ни о чем не спрашивала. А солнце уходило в море.
Письмо Андрея Булая
Где-то далеко в коридоре то стучал, то шуршал веничек соседки.
С самого начала рассказа Полины Александровны я думал: «Скорей бы проверить, доктор ли Думчев писал микрозаписки. Его ли рука? Сверить почерк! Это главное».
Но длился рассказ, и постепенно душа моя стала полна иными мыслями, чувствами. Я ощутил резкое дуновение воздуха, почувствовал острый порыв ветра, взметнувшегося под крыльями первых самолетов. Как светла и дерзновенна была мечта людей, впервые отважившихся подчинить себе воздушное пространство!
Странное состояние: сидеть в зубоврачебном кресле, смотреть на старую ножную бормашину и на блестящие металлические инструменты, но ничего этого не видеть, а принимать сердцем тепло и свет той мечты, что владела Думчевым, когда на самодельном аппарате он поднялся в воздух и полетел над кричащей ярмаркой.
Но что же значат слова Думчева после неудачного полета: «Я научусь всему этому не здесь! А там… только там!» Понять бы эту фразу как надо, раскрыть бы ее подлинный смысл!
Шуршал, стучал веничек соседки в коридоре. Полина Александровна прервала мои мысли:
– Я уже говорила вам, что за полетом Думчева наблюдал и мой брат, который учился в Петербурге в политехническом институте. После этого полета брат часто навещал Думчева. Бывал он у Сергея Сергеевича и всякий раз, когда приезжал в Ченск в последующие годы.
Вот что написал мне брат, когда узнал об исчезновении Сергея Сергеевича.
Я взял у Полины Александровны письмо и прочел:
«Дорогая Поля!
Я взволнован, потрясен твоим сообщением о Думчеве. Ты пишешь, что его одежда найдена на берегу моря. Неужели он утонул? С этим не могу примириться. По кусочкам создаю образ этого человека. Его уж больше никогда-никогда не увижу. Что сильнее всего удивляло в нем? Многообразие интересов, научных поисков и опытов! Однажды, наблюдая за его опытами, я подумал: „Это немыслимо! Как же вмещаются в голове одного человека научные интересы, столь разные и далекие один от другого? Что, если всё – только порыв, увлечение?“ Не удержался, сказал Думчеву об этом. Он не рассердился: „Да, понимаю! Так со стороны может показаться… Но за кем следую? У кого учусь?“
С необыкновенной живостью он кинулся к книжной полке, достал Пушкина и прочел:
„Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник…“ О ком это сказано? О Ломоносове! За ним надо следовать, у него учиться, как проникать в разные отделы науки.
„Так было когда-то… – сказал я. – Далекий восемнадцатый век!“
„Когда-то“? А я докажу, покажу, что естественные науки и техника переплетаются. И у мухи, стоящей в воздухе, надо учиться, как строить самолет. Разные науки – совсем не разные. И даже математика и поэзия едины!“
Тут уж я не выдержал:
„А вы сами-то и впрямь верите, что математики писали стихи, а поэты…“
„Лобачевский писал стихи так же, как любимый мною Тютчев. Оба они поэты! И близки друг другу по духу и по стшпо“.
„Что ж, – сказал я, – прочтите мне стихотворение Лобачевского“.
„Прочту Тютчева, а затем Лобачевского, – сказал он.
Для них и солнцы, знать, не дышат
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела.
При них леса не говорили
И ночь в звездах нема была!
А теперь послушайте, как у Лобачевского:
„Но вы, которых существование несправедливый случай обратил в тяжелый налог другим, вы, которых ум отупел и чувство заглохло, вы не наслаждаетесь жизнью! Для вас мертва природа, чужды красоты поэзии, лишена прелести и великолепия архитектура, незанимательна история веков…“
Думчев читал эти строки как-то торжественно. Но я так и не понял, что же общего между Тютчевым и Лобачевским.
И вот теперь, когда Думчева нет, я взял в руки томик Тютчева и труды Лобачевского, прочел снова те же отрывки и говорю:
„Да, Думчев был прав. В те дни я не понимал его. Теперь за это бичую себя“.
Почему-то сейчас вспомнился один разговор с Сергеем Сергеевичем. Это было утром в день моего отъезда из Ченска, когда я пришел к нему попрощаться.
Я сказал:
„Вот вы ведете поиски в разных областях науки. Но где же цель, в чем ведущая задача?“
„Чтоб стать микроскопом, живым микроскопом!“
„Вы смеетесь, Сергей Сергеевич“.
„Ничуть, – продолжал Думчев серьезно и просто. – Почему вы не желаете допустить, вообразить: человек делает разнообразные опыты и приходит к находке самых удивительных ферментов. Допускаете?“
„Допускаю“, – сказал я.
„А допускаете ли вы, что такие ферменты лежат теперь здесь, перед вами, на столе, в виде порошка? Человек принимает этот порошок. И вот…“
Думчев задумался.
„…И вот, – подсказал я, – человек видит мир как будто сквозь стекла микроскопа“.
„Почему – как будто? Мир перед этим человеком действительно начнет вырастать в масштабах, потому что человек начнет… – Думчев не закончил фразы и весело рассмеялся: – А здо́рово я над вами подшутил? Человек-микроскоп… могущественные ферменты… Не правда ли, какая нелепая, смешная выдумка? – Думчев смеялся все заразительнее и все веселее. – А вы вот-вот и поверили бы мне“.
Он схватил скрипку и заиграл мазурку Венявского…
Милая Поля! Я знаю, что все деньги Сергей Сергеевич тратил на опыты или на покупку лекарств для больных. При мне к Думчеву приходил хозяин домика и говорил: „Вам, доктор, ничего не остается, как броситься в море, – арендную плату вы мне не уплатили еще за прошлый год“.
Уплати же, Полина, по получении моего письма все, что причитается хозяину. Поселитесь с мамой в этом домике. Запри на замок лабораторию. Приеду – разберусь в записках, работах, опытах Думчева.
Заканчиваю письмо, уж пятый час ночи. Что-то странное и непонятное есть во всей этой истории… Самоубийство? Но столько начато поисков! И какая-то великая научная задача стояла перед Думчевым! Не мог же он сам все оборвать. И потом: самоубийство – это трусость. А я вижу Думчева таким спокойным, смелым, сосредоточенным, каким он стоял на помосте на ярмарочной площади, готовый к своему безумному полету… Напиши мне, Поля дорогая, все поподробнее и яснее. Как хочется поскорее приехать к вам, повидать всех вас!
– Но ответить брату я не смогла, – тихо и горестно сказала Полина Александровна. – Провокатор выдал брата царским жандармам. Андрей участвовал в одном революционном деле. Он скончался, когда гнали по этапу в ссылку. Я сделала, как просил брат, – поселилась в этом доме. Лабораторию я заперла на замок. Все в ней осталось в таком виде, в каком она была, когда Сергей Сергеевич бросил на нее свой последний взгляд… Вы, может быть, хотите посмотреть лабораторию? – Старая женщина достала из ящика столика большой ржавый ключ.
В лаборатории Думчева
Я распахнул дверь, чтобы пойти вслед за Полиной Александровной в лабораторию. Булай взяла с собой свечу в медном подсвечнике и спички.
На пороге перед нами предстала соседка Авдотья Васильевна. Она как-то значительно посмотрела на меня, точно собиралась что-то сказать, но промолчала.
Мы поднимались по узкой внутренней лестнице со скрипучими ступеньками. Остановились на небольшой площадке перед лабораторией Думчева. Булай отомкнула ржавый замок, висевший на дверях.
Огонек свечи, неровный и колеблющийся, вырывал из темноты лаборатории всевозможные предметы: колбы, книги, склянки, ноты, скрипку в футляре, штатив с пробирками, портреты, микроскоп, медный чайный под носик со стаканом и блюдечком, спиртовку, лупу.
Я взял из рук Полины Александровны свечу и осторожно обошел всю небольшую комнату. Осмотрел стены, потолок. Это был мезонин слегка округлой формы. С улицы он-то и казался башенкой. Окна были закрыты плотными ставнями. Полине Александровне было, наверное, тяжело и тоскливо бывать здесь. И сразу же она оставила меня одного. Хорошо помню, как она уходила: медленные, тихие, осторожные шаги.
На отдельном столике стояло диковинное сооружение. Это была, по-видимому, модель насекомого в полете. Здесь же лежала записка. Смахнув пыль, я увидел: острый, с легкой вязью, несколько старомодный почерк. Знакомый почерк! Это была та же рука! Та, что писала микрозаписки, которые я читал в институте под микроскопом.
Молча стоял я, держа в руках свечу, и думал: «Это он, Сергей Сергеевич Думчев, писал о каком-то путешествии, в которое отправляется, чтобы передать дневник открытий. Какое это путешествие? Для чего он уменьшал текст записок? И как записки, написанные им давно, могли оказаться теперь на цветах у беседки? Или не Думчев, а кто-то другой уменьшал при помощи фотографии листки его старого дневника и уронил их на цветы?
Тишина прислушивается к этим вопросам. Она прислушивается и к скрипу телеги, проезжающей по булыжной мостовой, к отдаленному сигналу автомобиля, запутавшегося в переулках. Прислушивается. Молчит. Все годы тишина хранила легкий звон колб и склянок, переставляемых Думчевым, хранила шорох перелистываемых книг, сухой скрип пера, хранила тяжелые шаги сосредоточенного человека, в последнюю минуту в раздумье остановившегося у этих дверей. Тишина прислушивалась: вот шаги стали удаляться – все глуше скрипели ступени. Неожиданно резко хлопнула наружная дверь. Тишина вздрогнула. Жалкое трепетание колокольчика там, внизу, – вот последнее, что услышала тишина. И человек исчез! Навсегда!
И с тех пор тишина лаборатории, сроднившаяся со своим доктором, хранит эти звуки и чутко ждет – с каждым годом все настороженнее, – не раздадутся ли знакомые шаги, не зазвучит ли его голос, не зашелестят ли снова страницы книг под его рукой, не запоют ли снова струны скрипки – вот этой скрипки, которая лежит на углу стола в запыленном футляре.
Но почему в моей голове зазвучала мазурка Венявского? Почему возник этот мотив, возник и не уходит? Потому что на скрипке Думчев играл мазурку, говоря о ферментах, о порошке и о человеке-микроскопе.
Где же этот порошок?
Надо осмотреть лабораторию, В записке, лежащей около сооружения, напоминающего модель насекомого в полете, объяснялась «тема» этого сооружения.
Привожу дословный текст.
«Искусственное воспроизведение полета насекомого с целью сделать более наглядными действие крыла насекомого и влияние на него сопротивления воздуха устроен сей аппарат.
Фигура сия изображает два искусственных крыла, имеющих твердую жилку, к которой прикреплены сзади кусочки кишечной перепонки, поддерживаемой крепкими тонкими нитями. Плоскость этих крыльев горизонтальна; прибор из рычагов поднимает и опускает их, не сообщая им никакого бокового движения. Крылья приводятся в движение маленьким медным барабаном – компрессором, в котором воздух переменно сжимается или разрежается действием насоса. Поверхности барабана сделаны из каучуковых пластинок, сочлененных с обоими крыльями рычагами; воздух, сжатый или разреженный в барабане, сообщает упругим перепонкам сильные и быстрые движения, которые передаются одновременно обоим крыльям. Горизонтальная труба, уравновешенная гирей, позволяет аппарату вертеться вокруг горизонтальной оси и служит в то же время для приведения воздуха из насоса в двигательный барабан. Ось состоит из ртутного газометра, допускающего герметическое закрывание воздушных трубок и вместе с тем позволяющего инструменту свободно вертеться в горизонтальной плоскости.
При таком устройстве аппарата можно изучить механизм, посредством которого сила сопротивления воздуха в сочетании с движением крыльев обусловливает движение насекомого вперед.
Действительно, если с помощью воздушного насоса привести в движение крылья искусственного насекомого, то можно видеть, что аппарат начинает быстро вертеться вокруг своей оси.
Механизм движения насекомого объясняется, стало быть, этим опытом».
Удивительные записи, рисунки и пространные чертежи лежали тут же, точно Думчев спорил, был вовсе не согласен с чужим проектом сооружения и собирался построить по своим чертежам какую-то иную модель насекомого в полете.
Я не очень хорошо разбираюсь в проектах, чертежах, моделях машин, конструкций, сооружений, но никогда не оставался равнодушным к ним. Здесь ум и сердце человека искали, находили, снова теряли, терпели поражение, но побеждали. Здесь изобретатель горевал и радовался точно так же, как писатель в работе над книгой, как художник – над картиной.
Записи Думчева производили впечатление поисков ума, своеобразного и сильного. В самом деле, разве можно предположить, что кто-нибудь подсчитает число взмахов крыла насекомого в одну секунду? У Думчева я нашел вот какую таблицу:
Здесь же, под таблицей, было отмечено полное совпадение движений обоих крыльев насекомого: оба крыла движутся одновременно, и оба совершают одинаковое число движений.
В записках Думчева несколько раз повторяется: «Я найду, непременно найду настоящую причину летательной силы насекомого!»
На отдельном листке было сделано презанятное вычисление: «Вес грудных мускулов птицы составляет одну шестую часть всего тела, в то время как у человека это соотношение равно одной сотой. А у насекомого?
Главное – исследовать силу мышц насекомого при полете. Определить, какой груз может поднять крыло насекомого».
Затем была еще одна запись:
«Нашел! Вот! Вот причина летательной мощи насекомого!.. Вертикальные и продольные мышцы насекомого. Энергия вертикальных мышц поднимает крыло. Энергия продольных – опускает. Взмах крыла – отброшена струя воздуха, и перед насекомым воздух пониженного давления. В любом направлении насекомое может отбрасывать токи воздуха. Не поэтому ли оно может подниматься под любым углом?»
А рядом была новая запись:
«Теперь остается найти последнее: как и почему оно (по-видимому, речь шла о насекомом) стоит в воздухе?»
Быстрые, азартные росчерки пера. И при этом очень деловые и точные записи, чертежи и фотографии.
Из них я мог заключить, что в своих опытах Думчев шел невероятными путями: он применял одновременно и графический, и оптический, и даже музыкальный метод.
И тут опять были какие-то непонятные чертежи. На одном я увидел сопоставление дрожаний… камертона и взмахов крыла у шмеля и пчелы.
Первые две линии этого чертежа были обрывистые, почти точечные и показывали частоту взмахов крыла у шмеля; третья линия была волнообразная, с острыми гребнями. Она была образована дрожанием камертона, снабженного острием. А вот пожелтевший листок нотной бумаги с записями весьма странных «мелодий». Это напевы комаров, шмелей, мух…
На полках было расставлено множество книг и журналов. Тут же, в деревянных библиотечных ящичках, – хорошо организованная картотека. Все в строго алфавитном порядке. Я обратил внимание на то, что в одном ящичке лежало всего несколько карточек не по алфавиту: Свифт – «Путешествия Гулливера» (на английском языке), Афанасьев – «Сказки», Н. Рубакин – «Дедушка Время», Е. Маевский – «Доктор Мухолапский» (на польском языке), Ринер – «Человек-муравей» (на французском языке), Ласвиц – «На мыльном пузыре» (на немецком языке).
На каждой карточке была аннотация книги. Я прочел их при свече. Все эти столь разные книги, написанные на разных языках и в разное время, были схожи в одной детали – в неожиданном сопоставлении масштабов героя и окружающей его среды.
На другой полке я увидел карточку «Кибальчич». К перечню физико-механических опытов удивительного русского человека, самоотверженного героя-революционера и гениального изобретателя, было приписано обращение Думчева к нему: «Ты, казненный царем! Ты, начертавший проект реактивного двигателя! Имя твое вспомнят, когда человек полетит в мировое пространство и познает далекие миры».
И рядом с этим возгласом стояли два слова, написанных красным карандашом: «Личинка стрекозы». Эти слова были подчеркнуты тем же красным карандашом.
Что это – бред? Что общего между проектом Кибальчича и личинкой стрекозы?
Или вот – на карточке Циолковского было написано: «Ты, мой дорогой современник! Человечество реактивным двигателем покорит межпланетное пространство».
Но опять рядом с этим обращением к Циолковскому была красная, подчеркнутая надпись: «Личинка стрекозы».
«Какая странная приписка!» – решил я. Необычайная лаборатория, где записываются мелодии комаров, где подсчитываются взмахи крыльев осы… Где на карточках трудов Кибальчича и Циолковского вспоминают о личинке стрекозы… Да, о ней упоминалось и в микрозаписке…
Какой хоровод нелепостей в одном маленьком доме тихого городка! И как загадочны микрозаписки, в которых Думчев дает людям ненужные, запоздалые советы, как лечить туберкулез, или пишет о том, что мир вырос перед ним в «сто – двести раз»…
Горит свеча. Закрыты ставнями окна лаборатории. Молчат книги. Молчат колбы, склянки и пробирки. Молчит старенький микроскоп, устало наклонив свой окуляр над запыленным предметным стеклышком.
Где же он теперь, Думчев? Что с ним случилось?
Я оглядываю в последний раз лабораторию. Смотрю на пыльный футляр, в котором лежит скрипка Думчева, вспоминаю мазурку Венявского – ее исполнял он, говоря о ферментах, о порошке, о человеке-микроскопе… Да! Я так и не нашел порошка в лаборатории! Разве можно что-либо найти в пыли, при свече и закрытых ставнях?
Лампа с рефлектором
И снова скрипящие ступени, свеча в руке – как бы не оступиться на темной лестнице; недоумевающий взгляд соседки с веничком в руке: «Какая вам, гражданин, выгода будет из всего этого?»
Я спросил Полину Александровну, где порошок, о котором упоминает в своем письме ее брат Андрей. Хорошо бы сделать химический анализ.
– Не знаю, – произнесла она с горечью и болью в голосе, – не знаю, где порошок. Чужие люди обшарили лабораторию, искали, всё пересмотрели, но не нашли никаких порошков.
С наивной беспомощностью она стала перебирать пальцами бахрому салфетки на небольшом столике и с грустью смотрела в окно, за которым уже разгорался летний день. И вдруг точно вспомнила:
– Да, одну записку Сергея Сергеевича я никому не показывала. В последний раз я видела Сергея Сергеевича в субботу вечером…
Я слушал внимательно, не перебивая, и, только когда рассказ кончился, понял, как много в нем связано с этой запиской.
– …Я зашла к Сергею Сергеевичу с горничной Дуняшей, чтобы передать книги, которые у него взял брат и не успел сам занести перед отъездом. И когда мне было пора идти домой, он вдруг задумался, взял скрипку и запел: «Буря мглою небо кроет». Он всегда был задумчив, у него было большое грустное сердце. Но в этот вечер улыбка и взгляд были радостны. Я стала подпевать. Музыка захватывала его все больше и больше. Где-то далеко прогрохотал гром. На небе собирались тучи. Мне надо было поскорее вернуться домой. Но я не решалась прервать скрипку. Сергей Сергеевич все играл и играл. Гром ударил совсем близко.
– Барышня, барышня! – вбежала моя горничная. – Я вам из дому зонтик, калоши и шаль принесла.
Думчев опустил скрипку. Я поспешно попрощалась, просила не провожать меня. Он сказал, что всю ночь будет играть. Мы с Дуняшей побежали домой. На повороте улицы, под дождем, я оглянулась. В последний раз! Ах, какая гроза была! Ливень…
Я слушал Полину Александровну и припоминал голос, прерываемый кашлем, там, в поезде… «Помню, большая гроза была. С ливнем. И вдруг скрипка… совсем близко стала слышна».
– Ночью дождь то стихал, переставал, то снова начинал лить. Дул ветер. Деревья шумели под окном. Все в доме рано легли спать. Задремала и я. Вдруг слышу тихий частый стук в мое окно. Прислушалась. Стук по стеклу повторился. Кто-то стучал все настойчивее. Собака на дворе было залаяла. А потом вдруг стихла, заскулила под окном – словно знакомого узнала. Я подбежала к окну. Прильнула лицом к стеклу. Приставила ладони. На меня сквозь мокрое стекло смотрят знакомые глаза: Сергей Сергеевич! Я вскрикнула. Тут Дуняша со свечой вбежала из другой комнаты:
– Барышня! Барышня! Что с вами?
– Ничего, иди спать! – ответила я. Она ушла. Я распахнула окно. Тревожно и глухо шумел за окном мокрый сад. Дождь шел все сильнее. И мне почудились чьи-то тяжелые удаляющиеся шаги. Это был Думчев. Он, наверное, приходил к моему дому, хотел что-то передать, но не посмел, а Дуняша со свечой спугнула его.
Наступило утро, серое, туманное. Небо не прояснялось. И было странно слышать, как весело чирикают мокрые воробьи. И я увидела под моим окном на сырой земле след. Он был полон воды. Я сразу послала Дуняшу к Сергею Сергеевичу. Она вернулась и говорит:
– Пропал наш доктор!
А в городе уже пошли нехорошие слухи. Говорили, что доктор утонул и даже одежду нашли.
Как-то, проходя через кухню, я увидела, что Дуняша разжигает какой-то бумажкой лучину для самовара. Мне бросился в глаза знакомый почерк… Я выхватила, затушила, расправила скомканную обгоревшую бумагу. Да, это был почерк Сергея Сергеевича. Легкомысленная Дуняша не смогла толком рассказать, где и как она взяла бумажку.
Полина Александровна подошла к дубовому резному шкафчику с опускающимися и поднимающимися решеточками, собранными и составленными из хорошо отполированных планочек – свидетельство неторопливой мысли столяров девятнадцатого века, – и стала что-то искать.
– Я ищу, все ищу, – говорила она, – и все никак не найду. Где же она, где эта записка?.. Ах, вот она!
Бережно и осторожно положила она на стол бархатную папку, открыла ее:
– Читайте!
На обгорелой бумаге я прочел следующее:
Все тот же почерк: на всех записях в лаборатории, на листках, прочитанных под микроскопом, и на обгорелой потускневшей бумажке.
И чем внимательнее я всматривался в разрозненные слова, тем больше овладевало мной тревожное чувство, тяжелое беспокойство. Эти отдельные слова, едва уцелевшие от огня, такие заброшенные и одинокие, придвинули меня к судьбе того неизвестного человека, который когда-то вложил в них столько надежд. Что с ним случилось? «На время вынужден уехать»… Может, он и не утонул?
– Я поступила так, как писал мне брат, – переехала в домик, где жил и откуда ушел Сергей Сергеевич, – сказала Полина Александровна и с большой горечью продолжала: – Тогда, давно, сразу после ухода Думчева сюда приходили люди, смотрели, удивлялись. И я примечала столько недоверчивых улыбок, столько иронических взглядов! Но я не обращала на это внимания. Никому не позволяла тронуть ни один предмет в его доме. Но, наверное, один из любопытствующих посетителей был злым шутником.
В провинциальном юмористическом журнале этот случай был описан как курьез и даже с карикатурой. Вот у меня сохранился этот журнальчик. Не правда ли, у него такое легкое название – «Мотылек», а так тяжело он обидел меня. Вот, вот, читайте на семнадцатой странице…
«В связи с продолжающимися разговорами, – прочел я в пожелтевшем юмористическом журнальчике, – о таинственном исчезновении жителя города Ченска доктора Думчева наш журнал не остановился перед затратами и направил в сей город своего корреспондента господина Петрушина, который любезно предоставил редакции достоверный художественный рассказ об этом событии в виде драматической пьесы в четырех картинах.
Картина I. На улице Ченска. Воскресенье. Полдень. Звонят колокола. Двери церкви настежь открыты. Подъезжают фаэтоны, дрожки, коляски. А за рессоры колясок цепляются босоногие мальчишки. И когда извозчик вспугивает их кнутом, они бегут рядом с колесами и кричат:
– Женится! Доктор-стрекоза сегодня женится!
Картина II. Дом жениха. Вбегает соседка. Кричит прислуге доктора:
– Арсеньевна! Скорей! Скорей! Певчие в храм уж пошли! Жених-то твой готов?
Арсеньевна стучит в дверь:
– Сергей Сергеевич, пора! Скоро венчание! Вот возьмите накрахмаленную сорочку.
Дверь открывается, из-за двери высовывается рука доктора за сорочкой. Дверь захлопывается.
Вскоре Арсеньевна снова стучит в дверь:
– Не желаете ли, Сергей Сергеевич, выпить стакан чаю и откушать моего слоеного пирога перед венчанием? А то день-деньской – ни маковой росинки.
– Пожалуй! – говорит доктор, подойдя к двери.
И опять из-за двери высовывается рука и берет поднос со стаканом чаю и пирогом.
– Сергей Сергеевич! Ша́фер прибыл за вами!
Дверь закрывается.
– Пора, Сергей Сергеевич! – кричит шафер.
– Простите! Не могу вам открыть дверь – я еще не одет. Сейчас! Сейчас!
Шафер ждет немного, снова стучит:
– Скорее!
– Иду! – слышится из-за двери.
Картина III. В доме невесты. В подвенечном наряде сидит невеста. Ждет. Никто за ней не приезжает. Она восклицает:
– Ничего не понимаю! Ничего не понимаю!
Картина IV. Снова в доме жениха. Стучат в дверь. Ответа нет. Открывают дверь. Комната пуста! На столе, на полу в неописуемом беспорядке валяются свадебный фрак… накрахмаленный воротничок… сорочка… галстук… брюки… ботинки…
– Доктор, доктор!.. Где вы?
Смотрят под стол, открывают шкафы, даже в открытое окно глядят. Но под окном все время стоят любопытные ребята.
Они кричат:
– Сюда не смотри! Из окна никто не прыгал.
– Доктор! Где вы? Где вы?..
Молчание.
– Истратился! Как будто истратился человек! – всплескивает руками старушка Арсеньевна. – И дни и ночи работал, работал, тратился, тратился – и истратился!
Соседки и кумушки ее поддерживают:
– Истраченный человек!»
Я прочел этот нелепый фельетон – порождение скуки, безделья и злобы. На лице Булай, когда она брала из моих рук журнальчик, отражалось такое отчаяние, словно все вокруг нее рушилось. Видно, бывают обиды-раны, которые слишком долго ноют.
Я заговорил:
– Стоит ли пустая злая шутка, написанная в бесцветное время, стоит ли она того, чтобы живые чувства и мысли застыли на ней, как это случилось с диккенсовской героиней, которая сама в минуту отчаяния навсегда остановила свои часы в столовой – «остановила часы своей жизни»?..
Не знаю, мои ли слова помогли старой женщине отодвинуть от себя подальше обиду или это сделали ее душевные движения – те движения, которые ни на миг не покидают человека и, беспрестанно меняясь, переливаясь, толкают мысли и чувства к надежде, к уверенности, что его ждет впереди что-то радостное, – но старая женщина посмотрела светло и ясно на записку:
– Ах, если вам, Григорий Александрович, удастся разгадать смысл обгорелой записки! Отгадать теперь, через много-много лет, то, что никто не мог сделать до сих пор. Здесь написано: «Читайте… Дарвина и Фабра…» Я прочла и Дарвина, и всего Фабра. Но все сотни и тысячи страниц, которые я читала и перечитывала, не восстановили для меня тех нескольких слов, что были уничтожены спичкой при разжигании самовара. Или вот: «Зажигайте мою лампу с рефлектором»… Вы видели – у самого окна лаборатории, выходящего на запад, на деревянной подножке стоит зеркало. Оно прикрыто материей. Когда-то она была белой. Рядом стоит лампа с рефлектором. Рефлектор направлен на зеркало. Вечерами я открывала окно, зажигала лампу и направляла рефлектор на эту белую материю. Так лето и прошло. Наступили дни осени, холодные и ненастные. Рано стало темнеть. Хлопали ставни. Я закрыла окна, забила ставни в башенке-лаборатории.
– Но я не заметил, Полина Александровна, не разглядел при свече в лаборатории ни лампы с рефлектором, ни белой материи, натянутой на зеркало. Нельзя ли открыть ставни?
Дверь в комнату, где мы сидели, приоткрылась, и соседка Авдотья Васильевна сказала:
– Я лестницу на улицу уже вынесла, ставни сейчас открою. Галерея-то ветхая, ступить на нее страшно.
Дневной свет хлынул в лабораторию. И я увидел на окне обыкновенную керосиновую лампу с металлическим потускневшим отражателем, увидел и зеркало, на котором была натянута когда-то белая материя. Но поразило меня то, что на вещах, на книгах, на скрипке, на полу – одним словом, всюду – лежали мертвые насекомые.
Странное кладбище! Бабочки, комары, жуки валялись в самых различных положениях в толстом слое пыли. Кругом была пыль. Пыль и пыль!..
Напрасные усилия
Наблюдательность, наблюдательность!.. Аристотель свыше двух тысяч лет назад по рассеянности сделал описку в одном трактате. Он написал, что у мухи четыре пары ног. Описка. Только смешная описка. Но вот что действительно удивительно: многие столетия ученые отгоняли от себя надоедавших им мух, но не потрудились проверить Аристотеля! Из одной рукописи в другую переносили они это недоразумение: муху с четырьмя парами ног.
Я брожу по берегу моря. Волны, набегая на берег, повторяют: «Наблюдательность, наблюдательность…»
Вот осмотрел я лабораторию. Думчев пишет в своей записке, которая случайно обгорела, о лампе с рефлектором. Видел я и эту лампу. Но что с того? Только пыль на пальцах осталась. Побывал я и на том месте, где Белянкин с цветами подобрал первые записки Думчева. Смотрел, наблюдал… Но увидел росистую траву. Ничего примечательного там не обнаружил, и только случайно развязавшийся шнурок помог подобрать дохлого паука и с ним – еще одну записку.
Чтобы решить трудную задачу, связанную с исчезновением Думчева, надо было в лаборатории что-то исследовать, подметить какую-то мелочь, разглядеть какую-нибудь незаметную деталь. И такая деталь подсказала бы, как дальше вести поиски Думчева.
Только подлинно наблюдательный человек увидит обычное, простое явление жизни в новом значении, в неожиданном свете.
Я ставлю себе в пример десятилетнего мальчика. Это было давно и связано с изобретением парового насоса для откачки воды из рудничных шахт.
Мальчика поставили на работу: он обязан был целый день стоять у машины и попеременно то открывать кран с горячим паром – для заполнения цилиндра, чтобы поршень давлением пара гнало вверх, то открывать кран с холодной водой, чтобы охлаждался пар и поршень опускался. Это нетрудно. Но как скучно, однообразно, надоедливо! А с зеленого луга доносятся веселые возгласы детей, играющих в мяч. Хорошо бы поиграть с ними, а машина бы в это время сама работала!
Мальчик крепкой бечевкой соединил ручки обоих кранов. Краны стали попеременно открываться и закрываться без его помощи. Вдруг перебой в работе – веревки перетерлись. Машина стала. Позвали изобретателя парового насоса. Он увидел обрывки веревки и все понял. И не стал ругать испуганного мальчика, все еще державшего мяч в руке.
Изобретатель был в восторге: наблюдательность мальчика подсказала ему, что вместо веревок надо поставить взаимодействующие рычаги для автоматического открывания и закрывания кранов. Наблюдательность!
Волны морские – всегда новые, всегда другие – набегают на берег…
Я пренебрег чем-то важным в своих размышлениях, в поисках. Правда, я догадался, что Думчев, а не кто-либо другой писал странные микрозаписки под разными номерами. Зря меня поднимала на смех доцент Воронцова. Не ее скептическая манера и сдержанная осторожность профессора Тарасевича привели меня в лабораторию Думчева. Помог ли мне случайно услышанный разговор в поезде? Нет, я в него не поверил. Помогли ли мне микрозаписки? Но я их не понял, не прочел как надо. Но зато как-то связал в своем воображении разговор в поезде о судьбе какого-то доктора с микрозаписками. Но что было между ними общего? Очень многое: необычайная история исчезновения доктора и необычность текста микрозаписок: «Странная участь, моя невероятная судьба…»
Не отрицаю, старый сторож института, случайно услышавший мой разговор со Степаном Егоровичем об исчезнувшем докторе, сказал мне, что такой доктор действительно жил в Ченске, и указал дорогу в лабораторию. Что же это – случай? На первый взгляд – да.
Ученые стремились получить искусственную краску индиго. Когда-то она очень ценилась в промышленности. Эта краска с давних времен добывалась из тропического кустарника индиго и стоила очень дорого. Все поиски заменителя были безрезультатны. Рассказывают, что случай, только случай помог ученому. Было так: в лаборатории разбился термометр, ртуть случайно попала в химический состав, уже отвергнутый как негодный. Произошла химическая реакция с ртутью. Индиго – драгоценный состав для окраски материй – был найден. Все это так. Но действительно ли случай помог ученому?
Или вот: Колумб собирался открыть западный путь в Индию, а открыл Америку. Случай? Но тут же я вспомнил замечание Марка Твена; оно, кажется, таково: «Вы говорите – случай помог Колумбу открыть Америку? Нет! Весьма странно было бы, если бы он не «открыл» Америки: она ведь всегда стояла на своем месте». Это, конечно, шутка юмориста.
Но случай с индиго… Разве этот краситель в свое время после ряда опытов не научились добывать химическим путем? Ведь вся целесообразность предыдущих опытов уже привела ученых к последней грани открытия, к этому «случаю». Ведь один-другой эксперимент – и краска была бы найдена без «помощи» разбитого термометра.
Случай ли помог мне оказаться в лаборатории Думчева? Отнюдь нет. Весь ход моих рассуждений привел к тому, что микрозаписки мог писать только доктор, исчезнувший из Ченска. И если бы сторож института не назвал его, то я все равно бы узнал имя и адрес доктора. Через день-два, через неделю – какими-то другими путями. Нет, не случай нас подстерегает, а человек своим разумом и трудом подстерегает случай.
Но как дальше распутать историю Думчева?
Море шумит. И сколько его об этом ни спрашивай, ответа не даст. Море живет своей большой жизнью, как живет своей маленькой жизнью эта бабочка, что пролетела мимо меня. Но мертвые бабочки и другие насекомые лежат в пыли на столах, стульях, на полу в лаборатории Думчева. Их много. Какое-то кладбище насекомых, а не лаборатория. Рассматривать мертвых насекомых? Пыль?
Думчев просил, чтобы Полина Александровна читала Дарвина и Фабра. Надо выполнить просьбу Думчева. Побывать в библиотеке, взять книги Дарвина и Фабра. Хотя бы перелистать.
Как часто будничные, мелкие дела, обыкновенные предметы вызывают в человеке самые причудливые сопоставления. И я попытался здесь, сейчас, собрав и сосредоточив свои мысли на всех деталях дела, решить каким-либо неожиданным, необычным ходом загадку. Напрасно! Все это ни к чему не привело.
– Довольно! – сказал я сам себе. – Я устал.
Нашел!
Я помню хорошо это утро. Только проснулся в номере гостиницы – сразу подумал: сегодня надо сдать в библиотеку книги Дарвина и Фабра, которые я все эти дни перечитывал. Ни подсказа, ни намека на решение моей задачи я не нашел в них. Сегодня же надо зайти на вокзал, купить билет в Москву (на курорт уже не поеду) и еще побывать в институте – попрощаться.
Я шел в библиотеку. Какое щедрое, доброе утро! Небо высокое, голубое, глубокое; краски цветов в палисадниках ярки. Цвет листьев на деревьях густо-зеленый. А ветерок – зелено-голубой: перед тем как прилететь в город, ветерок смешал запах степных трав с запахами моря.
Но в это радостное утро я не мог отделаться от сознания своей беспомощности: не прочел обгорелую записку, не понял я и те две микрозаписки, которые случайно оказались у меня. Так и уеду в Москву с тревогой на душе.
А вот и библиотека. Множество деревянных колонн, а над ними крыша с неожиданным острым шпилем и флюгером. Точно архитектор уже начал строить здание, потом передумал и изменил свой первоначальный план.
Кому не знакомо чувство – помедлить, затянуть расставание с благородной и умной книгой. Не потому ли и я, перед тем как сдать книги, присел на стул и стал перелистывать оба тома Фабра «Инстинкт и нравы насекомых», а затем углубился (в который раз!) в просмотр многотомного Дарвина.
Шелестели газеты в руках читателей. У барьера, где шла выдача книг, две девушки тихо сговаривались: «Надо читать критические статьи… Белинский… Добролюбов… Чернышевский… Что раньше читать?»
Пора было сдать книги, сказать библиотекарю, что я уезжаю, взять залог, попрощаться, уйти. Но я медлил. Смотрел на раскрытые страницы, думал о случайностях в жизни человека, рассматривал лица читателей. С веселым или скучающим видом они складывали или раскладывали общие тетради, ручки, сдавали или брали книги и медленно или быстро уходили, приходили. Внимание мое привлекло подвижное и тонкое лицо юноши в очках, сидевшего напротив. Около него на столе было много разных книг. Он то начинал читать одну, потом откладывал ее, брался за другую. По оттенкам выражения его лица я пытался догадаться, какие книги он читает. Вот он мечтательно задумался. «Это он читает Александра Блока», – решил я. – «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…» Юноша отложил книгу. И я увидел на переплете: «Введение в историю географии растений». Тут же я обратил внимание на сосредоточенное выражение лица другого юноши, который на уголке стола читал какую-то книгу с бесконечными примечаниями и ссылками: он то и дело перелистывал книгу, заглядывал на последние страницы и опять начинал читать. Наверное, он читает историю физики или химии. Проходя мимо него, я узнал строчки из «Евгения Онегина», издание Академии наук, том VI.
Этим двум, видно, очень хотелось поговорить. Но, чтобы не нарушить тишины читального зала, они бросали друг другу записки. Переписывались.
Я уже стоял у барьера, сдавал Дарвина и Фабра, получал залог и, глядя на азартную переписку юношей, спросил:
– А есть ли в библиотеке что-нибудь о переписке Дарвина и Фабра?
– Нет, переписки такой нет. А вот есть еще одна книга: Легре – «Жизнь натуралиста Фабра».
Стоя у барьера, я начал перелистывать томик. И увидел: письма Дарвина и Фабра! Оказывается, Дарвин переписывался со своим современником Фабром. Переписка!
В обгорелой записке остались слова: «…читайте… Дарвина и Фабра». Какое же слово было сожжено? Какое слово поставить между словами: «читайте» и «Дарвина и Фабра»? Надо поставить одно слово: «переписка»! Все ясно: «читайте переписку Дарвина и Фабра». Да! Такая книга имеется в библиотеке Думчева, она лежит на видном месте!
Но что, что же подскажет мне переписка двух замечательных ученых девятнадцатого века?
Письмо Дарвина к Фабру было датировано январем 1880 года. Значит, это было за три года до смерти Дарвина. Я стал читать письмо. Оно меня поразило.
Письмо было посвящено практической проверке вопроса: есть ли у насекомых чувство ориентировки на местности?
В письме была разработана своеобразная задача: как сбить пчелу с того пути, по которому она инстинктивно летит в свое гнездо.
Дарвин писал:
«Дорогой сэр!
Позвольте мне подать вам одну мысль в связи с вашим чудесным рассказом о нахождении насекомыми своего дома. Нужно отнести насекомых в бумажных трубках на сотню шагов в направлении, противоположном тому, куда вы предполагаете в конце концов занести их. Но, прежде чем повернуть в обратную сторону, нужно поместить пчел в круглую коробочку, которую можно вращать вокруг оси с большой быстротой сперва в одном направлении, потом в другом так, чтобы на время уничтожить у них чувство направления. Этот опыт пришел мне в голову, когда в „Путешествиях Врангеля по Сибири“ я прочел о замечательной способности самоедов держаться взятого направления в тумане во время странствий по ломаной линии среди торосов.
Великий ученый разработал стратегическую задачу: запутать, перехитрить пчелу, сбить ее с пути, чтобы она не нашла своего улья.
Выполнить эту задачу должен был Фабр.
Итак, Дарвин и Фабр намечают одну цель, объединяются в одной задаче: сбить с толку пчелу. Дарвин и Фабр в сговоре против пчелы.
Фабр старательно готовится.
Он организует своеобразную колонию земляных пчел. Для лучшего выполнения задачи устраивает специальный хитрый снаряд.
Пчелы помечены краской. Поместив пчел в наглухо закрытую трубку, Фабр уходит с ней все дальше и дальше от их гнезда.
В самых неожиданных местах он кружит, петляет и вертит закрытую трубку, где помещены пчелы. Затем он открывает ее.
Пчелы выпущены на свободу. И они находят правильный путь, благополучно возвращаются домой. Правда, не все, но большинство.
Тогда Фабр задумывает другую операцию: уже не в открытой местности, а в самых сложных природных условиях – в густом лесу, среди зарослей и оврагов.
Результат тот же! Пчелы опять перехитрили Дарвина и Фабра: они находят путь в свое жилье.
Итак, Фабр убедился, что пчелы обладают чувством направления. Один из вечеров своей жизни Фабр называет «памятным».
В этот день, 6 мая, у него в кабинете вышла из кокона самка бабочки сатурнии плодовой, или большого ночного павлиньего глаза.
Кабинет Фабра превратился, как он рассказывает, в «пещеру колдуна»: в темную ночь, в бурю, в непогоду, сквозь чащу леса сюда прилетали бабочки-самцы. Они бились в окна, в двери, заполняли комнаты. Все летели, летели сюда!
Фабр ставит опыт с бабочкой дубовым шелкопрядом и убеждается, что бабочки обладают таким обонянием, которое совершенно безошибочно – за десятки километров! – ведет их к цели.
Тогда Фабр вот что придумал: он прячет самку. Но самцы летят к тому самому месту, где она раньше сидела, то есть туда, где сохранился ее запах.
Я сдал книги. Но, вызывая легкое недоумение библиотекаря, остался сидеть в прохладном, тихом читальном зале, где теперь в полдень даже летнее жаркое солнце, пробившись сквозь густую зелень деревьев и путаясь в занавесках, с некоторой нерешительностью бросало свои лучи на цветы в горшках, на книги, на людей. Мысли мои шли в одном направлении.
По подсказу Дарвина Фабр обнаружил безошибочное чувство направления у некоторых насекомых. Пчела как будто перехитрила и Дарвина, и натуралиста Фабра. Здесь своеобразное проявление инстинкта. И еще Фабр предположил, что какой-то очень тонкий запах, совершенно неуловимый для нашего обоняния, зовет бабочек-самцов сквозь бурю, непогоду, в темную ночь к самке.
Нет, не только к самке, но и к тому предмету, который пропитается ее неуловимым для людей запахом.
Я думал: «Можно ли сомневаться, что путем сложных анализов будет получен состав, привлекающий бабочек за десятки километров? Разве не могу я допустить, что эти бабочки – дубовые шелкопряды и сатурнии – могут стать еще более верными письмоносцами, чем почтовые голуби?»
Неоспоримо: бабочки всегда летят на свет. Тут я вспомнил другие сохранившиеся слова из обгорелой записки Думчева: «Прошу Вас, зажигайте мою лампу с рефлектором».
В лаборатории, у самого окна, выходящего на запад, на деревянной подножке стояла лампа. Ее зажигали, и бабочки летели на свет.
Можно ли к спинке бабочки привязать ниточкой одну из тех странных крошечных записочек, которые случайно оказались у меня? Безусловно! И, видно, много, очень много таких крошечных записок посылал Думчев на свет лампы с рефлектором, которую он просил зажигать в своей лаборатории. Живые письмоносцы прилетали и приносили записки. Но Полина Александровна и не догадывалась об этих письмах. Теперь эти письма лежат, покрытые толстым слоем пыли.
Забытые в пыли письмоносцы, когда-то трепетно порхавшие по лаборатории со своими письмами, теперь они мертвы! И письма, записки, написанные теплой рукой человека, никем еще не прочитанные, ждут, хотят сообщить о судьбе отправителя.
Я мчался по улицам городка – туда, в лабораторию. Было шумно. Жарко. Ярко. А мне чудился ночной поезд, луна, и я вновь слышал покашливающий, старческий голос, рассказывавший об исчезновении странного доктора. Я видел перед собой человека, которого преследуют. Он торопится, оставляет дом и не может или боится ясно и просто рассказать, как его спасти, как услышать его издалека. Он пишет записку, Но просьбу выполнить не смогли: запиской разожгли самовар.
Скорее, скорее!.. Еще несколько минут – и под стареньким микроскопом в лаборатории оживет и развернется предо мной подлинная история исчезновения Думчева. Я пойду по следам, почти занесенным пылью годов. Но будет найдена и прочтена вся летопись научных открытий Думчева – летопись, коротенькие отрывки которой я случайно нашел. Скорее, скорее!..
«Поаккуратней, гражданин!»
Я спешил в лабораторию и думал: как жаль – у меня не хватает времени забежать сейчас к профессору Тарасевичу и рассказать ему обо всем. После того как побывал в лаборатории, я уже несколько раз заходил в институт, но все не заставал. Мне говорили: «Директор по делам ремонта института бывает в разных учреждениях, и его трудно застать на месте». Но вот удача! Свернул на бульвар и столкнулся с профессором Тарасевичем. Мне показалось, что он посмотрел на меня отсутствующим взглядом и ответил на поклон совершенно машинально.
– Думчев! Доктор Думчев жил в вашем Ченске! – сказал я, останавливая Степана Егоровича.
– Думчев? Какой Думчев? О ком вы говорите?
– Я говорю о том Думчеве, который писал микрозаписки. А мы их считали шуткой и чьей-то потехой!
И сразу же испарились уравновешенность, спокойствие и выдержка профессора Тарасевича.
С волнением и нетерпением, подгоняя самого себя, стал я рассказывать все, что случайно и не случайно узнал, открыл и нашел в эти дни.
– И вот теперь, – заключил я, – надо спешить в лабораторию, чтобы прочесть всю историю Думчева, присланную им в записках на крыльях бабочек.
– Все верно! – воскликнул Тарасевич. – Ведь записочки, которые мы прочли под микроскопом, действительно очень легко привязать ниточкой к телу насекомого и переслать по надлежащему адресу. Прибегают к микрофотографированию. И это не ново. Когда в семидесятых годах прошлого столетия Париж был в осаде, французский фотограф Дагрон предложил вести переписку с осажденным городом при помощи микрофотографии. Текст письма, депеши, донесения фотоаппарат уменьшал до такого размера, что они вкладывались в зубочистку. И почтовый голубь, к крылу которого привязывали зубочистку с донесением, приносил микрописьмо в осажденный город. Там его прочитывали – проектировали на большой экран. Вы говорите, что в обгорелой записке предлагалось ставить рефлектор. Это световое раздражение: насекомые летели на свет в лабораторию. Но жаль, что записка обгорела. Ведь, может быть, там были указаны и другие способы привлечения насекомых на другие адреса. Вот, например, бабочка-адмирал, или Ванесса атланта, питает страсть к бродящему березовому соку. Она чует его на очень далеком расстоянии. Помню, я был еще студентом и на практике проверял остроту обоняния у бабочек. Увидев, как адмиралы слетались к березе и погружали свои хоботки в трещину древесной коры, я стал мазать забродившим березовым соком деревце молодого тополя. И что же вы думаете? Бабочка-адмирал летела на тополь и льнула к его коре. Однажды я вытер тряпочкой березу. Иду с тряпкой, а за мной бабочки летят. А вот бабочку-траурницу я часто находил на полусгнившем барабане у колодца: дощечки были там гнилые, поросли зеленым мхом. Взял я однажды несколько гнилушек, намочил в кадке и хорошенько спрятал. Смотрю: летит траурница прямо к моим гнилушкам, спрятанным в укромном уголке.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления