ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Византия
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Склерена, супруга анагноста Склероса, весело показалась на пороге двери, выходившей на небольшую, обнесенную прочной кирпичной стеной терассу-гелиэкон, с которой открывался вид на Золотой Рог и спокойные высоты берега Фракийского с белеющими очертаниями монастырских куполов и сводов, озаренных светом дня. Висел сильный зной; хлопали в заливе паруса и раздавались шаги спафариев, ходивших вокруг крепостных стен или на узких площадках башен. Слышалось биение симандр и шум толпы, отзвуки лениво деятельной жизни предместья, доносилась музыка натянутых струн оттуда, где варвары прилепляли гнезда своих шатров к подножью наружных стен.

Гелиэкон прижимался к ротонде Святой Пречистой настолько высоко, что с одной стороны его в просвет трансепта виднелись вдали Святая Премудрость, купола Великого Дворца, эллиптический размах Ипподрома, на котором застыли точки статуй, белые – мраморных и темные – бронзовых. Вьющиеся растения зеленели на этой стороне, выходя из деревянного открытого ящика; тыквы расстилали свои широкие мохнатые листья, вытягивались до деревянных перекладин, на которых ослепительное солнце сушило белье и которые изображали окно, оживляя гелиэкон. На одном конце его подымалось заграждение выше человеческого роста, которое отделяло сад, откуда доносились то гимн Иисусу, то моление Приснодеве, но главным образом – ругательства, произносимые голосом, явно выдававшим Иоанна.

– Я назвал тебя Богомерзким, а теперь дам тебе еще имя Жеребца. Замолчи, или тебя примут за Константина V, порази его Теос!

В ответ послышался страшный рев осла, которого Иоанн вел на пажить в монастырский сад. Палочные удары посыпались на ненавистную спину, и гневный грубый голос Иоанна кричал:

– Для чего ревешь ты? Зачем прерываешь меня? Я окрестил тебя Богомерзким, но прибавлю еще прозвище Жеребца, и ты уподобишься Константину V, который есть исчадие Гадеса.

Склерена снимала одежды, горячие, чистые, бросала их к своим ногам, едва прикрытым острыми сандалиями, скудная кожа которых, плохо дубленая и окрашенная в зеленый цвет, расшита была золотою канителью. Склерена была опрятного вида: полная, смуглая, с крепкой шеей, низким лбом и волосами, прикрытыми ярко-желтой тканью. Наружность ее довершали короткий нос, короткий подбородок и большие, искристые, живые глаза – дружелюбно смеющиеся и приветливые глаза честной женщины. Появился двухлетний ребенок с вытянутыми вперед ручонками, в восторге переступавший своими нетвердыми ногами, одетый в подобие рубашки, прикрывавшей его, с голыми руками и ногами. За ним другой, немного старше трех лет, третий – четырех-пяти. Показались еще две шести-восьмилетних девочки с развевающимися волосами, у одной – рыжими, у другой – черными; и, наконец, старшие, возраст которых колебался между четырнадцатью и девятью. Восемь гибких, чарующих, почти прелестных созданий окружили Склерену, олицетворяя ступени, связующие юность и младенчество. Самый младший цеплялся за широкую робу византийки. Старшие девочки, снимая белье, складывали его в белые кучи, которые тотчас же уносили дети поменьше. Все смеялись, оживленные благостным дыханием юности, а мать уперлась руками в крепкие бока и поворачивалась то к одному, то к другому с назиданиями, переходившими в дружескую ласку.

– Смирно, дети, не шумите. Не смущайте покоя царственной Виглиницы и не тревожьте своими играми непорочную Евстахию. Тише, Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева!

Все они: младший Зосима, мальчики Акапий, Кир и Николай, девочки, – из которых две старшие уже почти женщины, – Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева ходили на цыпочках, с явным выражением почтения, казавшимся смешным. Легким причмокиванием губ Анфиса успокаивала Зосиму, чутьем понимавшего наставительные замечания Склерены. Даниила дружески, ласково подхватила двух своих братьев – трехлетнего Акапия и четырехлетнего Кира, а десятилетний Николай плечами подталкивал пленительных Феофану и Анфису – одиннадцати и двенадцати лет. Наконец, они исчезли, унося одежды, оставив за собой как бы сияние непрозвучавшего смеха, недосказанных слов, прозрачных, нежно-металлических. С опустевшей террасы яснее обрисовался уклон холма, стены, на которых спафарии роняли сверкающие отблески своего оружия, чисто-голубые воды Золотого Рога, а вдали, на другом конце Византии исполинская Святая Премудрость, уносившаяся ввысь, и купола Великого Дворца, словно обвитые рассеянными облаками и как бы образующие и заслоняющие небесный горизонт.

Нижняя улица, отлогая и узкая, за вымощенной плитами площадью спускалась вниз, упираясь в кусок стены. Неровной линией тянулись низкие грязно-серые дома, днем оживленные яркими пятнами растений, росших до самых крыш, розовых или серых, двигалась беспокойная толпа, торопливо крестясь и творя поклоны перед Святой Пречистой, погружавшей часть улицы в густую тень. В одну из дверей трансепта входили и выходили Православные. Их смиренные, жалобные лица отражали смуты по-прежнему бушевавшего иконоборства. Разрушены были все наружные иконы. Вседержители, восседающие на золотых Престолах, Спасители, стоящие с простертою рукою, Приснодевы с челом в сияющих венцах, апостолы с властными жестами, облаченные в голубые и красные одеяния, архангелы и ангелы с пальмовыми ветвями, улетающие в необычные небеса; избранники, пламенно устремляющиеся навстречу пыткам, олицетворяемым демонами, мужами страшного вида, изрыгающими пламя, – все, что обожал и чему поклонялся народ, что неподвижно запечатлелось на стенах монастырей, храмов, часовен, все было сорвано, соскоблено, разрушено. И утратила с этих пор Византия свою сияющую красоту, свой внешний облик, выражавший искусства человеческие, продолжающие жизнь. Она походила на вдову в траурном одеянии, лишенную Добра и глубоко униженную Злом. Слабо звучало в ней пение молитв, и песнопения скорбные и жалобные исходили, казалось, из гробниц; не изливали уже радости, не возносились осаннами и аллилуйями, но уподоблялись напевам смерти, и протекал год как Седмица Страстей. Глазам Православных Иисус и Богоматерь ныне обычно представлялись на остриях тысячи мечей, тысячи раз распинаемые нечестием Константина V и Патриарха с пронзительным голосом, с обрюзглым лицом скопца.

С победным пением развертывались шествия помазанников, и повсюду блестели их золотые одежды, золотые кресты, властные потоки их процессий. Они восхваляли повеление, уничтожавшее иконы, грубыми, крикливыми одобрениями приветствовали Базилевса, рукоплескали Базилевсу, для которого иконоборчество знаменовало лишь политику расы.

Скорбь, переполнявшая византийскую душу, пронзавшая ее лучами тяжелой муки, угасала в недрах святынь, куда не дерзали проникать еще Могущество и Сила. Лишь вне священной черты истребляла символическое искусство христианства власть государственная и патриаршая, но внутри – нет. Там Православным предоставлялась полная свобода молиться иконам, преклоняться перед ними и лобзать писаные существа, существа из мозаики. Здесь обретали они единственное утешение в глубине своих печалей, вливавшееся в них подобно сладостному и крепкому вину и бодрившее их, особливо после усердных молитв, песнопений и дивных речей, которым внимали, исповедуясь, византийки и византийцы.

От Пропонтиды до Золотых Врат, от Золотых Врат до Влахерна, исключая богатые кварталы Святой Премудрости и Великого Дворца, во всех иконопочитающих монастырях, как-то: Калистрата и Дексикрата, Приснодевы и достославного Студита, Всевидящего Ока, Осьмиугольного Креста и святой Параскевы, – всюду держали Православные один совет и предавались единой лишь мечте. На золотом троне, под красным балдахином, грезились им отрок Управда и девственно-непорочная Евстахия, – она крови Феодосия, он крови Юстиниановой, обрученные, чтобы после сочетаться браком во имя веры, которую не будет уже преследовать тогда гнусный Жеребец исаврийский, так нечестиво поддерживаемый высоким духовенством Зла.

– Сыны, сыны во Иисусе! Страдающие братья церкви Добра! Нет, недолго потерпите вы в Великом Дворце презренного Константина V, который воспрещает почитание икон; вы возведете на престол возрожденной Империи Востока славянина Управду и эллинку Евстахию, родом от Феодосия – по дедам ее!

И Православные преклонялись с вдохновленными лицами, и просветление великой радостью как бы сияло на их челе. А голоса исповедников продолжали:

– Приснодева и Иисус, Избранники и Власти, святые и апостолы внушают нам, что он из нечестивого племени исаврийского, исшедшего из Нижней Азии и придавившего землю Византийскую своей пятой. Но отрок Управда и дева Евстахия изгонят племя это, чуждое нашему арийскому, пришедшему из Верхней Азии, и воцарятся племена эллинское и славянское вместо племени исаврийского, из которого происходит гнусный Константин V.

Такие речи горячо приветствовались многочисленными православными людьми белой расы, европейской, арийской, и смутные замыслы крепли в них – мечты о преобладании эллинском и славянском, которое раскинет свои живоносные ветви, и настанет тогда истинная жизнь, расцветет густыми всходами человеческих искусств, социальных символов, деяний божественных, не потускневших через утрату икон, но просветленных в оболочке их.

В душе каждого из них пробуждались одновременно влечения религиозные и племенные, как верно рассчитывал Гибреас.

Склерена видела проходящих по улице Зеленых, очевидно, людей тяжелого ручного труда. Они направлялись с востока и запада и входили в Святую Пречистую, крепкоголовые, стройные, с круглыми локтями и выпяченной вперед грудью, на которой зеленели заветного цвета шарфы. В глубине улиц, как тени, мелькали Голубые, немедленно исчезая, когда устремлялись на них Зеленые, и сейчас же появлялись остроконечные шлемы украшавших кварталы воинов, словно охранявших Голубых.

Жестокий, безобразный, жирный, дряблый человек показывался и исчезал вдали с оплывшей трясущейся головой на сухожилой шее: Великий Папий Дигенис в сопровождении своих Кандидатов. Когда долетал до Зеленых его визгливый голос, они, откликаясь шутками, смехом и угрозами, посылали жесты в сторону Святой Премудрости, которая возносила свой срединный холмоподобный купол, увенчанный сияющим золотым крестом, и восемь остальных, кольцом опоясывающих его глав, выложенных золотом и серебром.

Мелкими шажками снова вошел в гелиэкон Зосима, протянувший вперед ручонки, а также Акапий и Кир, державшие друг друга за полы белых каемчатых рубашек. Они тихо смеялись, обнажая зубы, подобные белизной слоновой кости и жевали что-то вкусное, по-видимому, лакомство, данное пречистой Виглиницей и непорочной Евстахией, и за ними поспешала, крича, Анфиса, а следом за ней Даниила, Феофана и Параскева в сопровождении подпрыгивающего Николая.

– Нет, нет, мы не беспокоили и не тревожили их. Нам сами это сказали пречистая Виглиница и непорочная Евстахия и просят нашу мать, Склерену поверить им!

Они цеплялись за широкую одежду Склерены, которая ни вперед, ни назад не могла ступить, окруженная малюткой Зосимой и другими: Акапием, Киром, Анфисой, Параскевой, Николаем, Даниилой, Феофаной; Агапий и Кир блаженно лакомились. Даниила держала Склерену за руки, Феофана искусно плясала пиррический эллинский танец, а Параскева, отрок Николай и Анфиса ритмически правильно слали ей частые, короткие поцелуи.

– Оставьте, перестаньте или я расскажу вашему отцу, Склеросу, о шалостях, которыми вы докучаете матери вашей, Склерене.

Тогда все они убежали, даже малютка Зосима, которого она хотела оставить при себе. Он переступал, сбиваясь посреди братьев и сестер, покачивая, словно утка, своим коротким туловищем.

Склерена, счастливая, радостная, приветливая, проводила его своим славным взглядом до сводчатой двери, ведшей в ее собственные покои, в которых обитала Виглиница с тех пор, как Святая Пречистая служила убежищем отроку Управде. Он не покидал более монастыря, найдя надежный кров в одной из келий возле Гибреаса, который наставлял его в арийском учении о Добре. У Виглиницы гостьей была сейчас Евстахия, по-прежнему преследуемая презренными розысками Дигениса. Под влиянием этого в ней зародилась трагическая идея беспредельной преданности Управде. Она сочеталась с ее мировоззрением, исполненным живого патриотизма, выходившим за пределы современности, обращенным к будущему, которое, по убеждению ее, принадлежало племенам славянскому и эллинскому, бывшим, по ее понятию, на вершине человечества.

Боязливо слушала ее Виглиница, сидевшая на простой скамье в своих покоях, смежных с комнатой, которую скромно оставили себе Склерос и Склерена.

– Да, сестра жениха моего, который скоро станет моим супругом! Пусть Кандидаты евнуха Дигениса мучают моих дедов, пусть оскорбляют они меня в надежде устрашить. Но я не отвергну Управду! Я не предам Управду, который, как говорит Гибреас, будет плотью плоти моей и кровью моей крови.

Они беседовали о Великом Дворце и о том, как проникнуть туда и, завладев венцом Константина V, сделать тайного Базилевса Управду признанным Самодержцем; Евстахия будет тогда супругой Самодержца, а Виглиница – сестрою Самодержца. И незаметно заговорили, как женщины, наученные горьким опытом, о преждевременной попытке на Ипподроме, которая окончилась поражением Зеленых, пленением и пыткой Сепеоса.

– Восстание было плохо подготовлено. Константин V проведал о нем, и Сепеос, увы! – доблестный Сепеос поплатился за всех! Где он, мученик? Наверно, тиран вверг его в Нумеры с выколотым глазом, отсеченными кистью и ступней.

– Если только он не убил его после изувеченья, – возразила Виглиница, растроганная именем Сепеоса даже теперь, год спустя после его казни.

Евстахия удовлетворенно обсуждала те средства, которые обеспечив победу, вознесут всех их в Великий Дворец и, извергнув иконоборчество, принесут торжество иконопочитания. Она говорила о Гибреасе, который вновь созидал заговор, действуя на этот раз с изумительным искусством, силой, обдуманностью, в тиши своей игуменской кельи, погруженный в отыскание гремучего огня.

– Когда, превращенный в порошок, он разразится и сокрушит преграды, то мы достигнем могущества и силы и в Добре возродим Империю Востока. О, этот Гибреас… Он одушевил и теперь по-прежнему одушевляет все своим дыханием! Разве не он вручил мне красную лилию – символ нашей будущей империи Добра, разве не он внушил мне мысль сочетать кровь мою с кровью брата твоего? Случилось это тому назад два года, в день исповеди. И как раз Сепеос явился с Гараиви и Солибасом на собрание Зеленых, где братья деда моего Аргирия пререкались о венце, которого не получить им никогда, и повторил слова Гибреаса. Так же высказался Гараиви и так же Солибас. С того дня я поняла свое предназначение – преисполниться любовью к Управде и верой в православие.

Нахмурив брови, Виглиница медленно произнесла:

– Почему только ты? Или во мне не кровь Юстиниана, и, как ты, не могу я разве помочь возрождению Империи Востока?

– Да, но ты только наследница брата твоего или детей брата, которые будут моими детьми, – ответила, следуя чудесно восставшему в ней предвидению, Евстахия. – И лишь если бесплоден будет брак наш, сможешь унаследовать ты и после тебя потомство твое от тобою любимого человека.

– Я полюбила бы Сепеоса, – воскликнула быстро Виглиница, и дрожащая вставала, садилась. Подперла кулаком полный, круглый белый подбородок, в колено уперлась согнутым локтем, выставила вперед ногу. Сияла спокойной, сильной красотой. До пояса спускались рыжеватые волосы, поддерживаемые повязкой, и на белом веснушчатом лице с широким носом светились варварские голубые животные глаза. С нежным состраданием проговорила Евстахия:

– Сепеос был бы с нами, если бы они не пленили его и, в награду за свою доблесть, без сомнения, мог сделаться твоим супругом! Как и Гараиви, если б его не заточили за убийство Гераиска; как и Солибас, если бы тиран не лишил его рук!

– Ах, Гараиви! Ах, Солибас!

Виглиница повторила их имена и, помолчав, молвила, чтобы еще раз насладиться воспоминанием о Сепеосе:

– Как он страдал! У меня темнеет в глазах, когда я вспоминаю об этой казни.

Незаметно свелась беседа к одному, как если бы обеих, несмотря на несхожесть их, одновременно осенила та же мысль.

– Тайное помазание полезно. Но, чтобы сделался истинным Базилевсом Управда, который, следуя арийскому учению Гибреаса, хочет жизни, воплощаемой почитанием икон и искусствами человеческими, и восторжествовали ненавидящие Зло и поклоняющиеся Добру племена эллинское и славянское, – необходимо всенародное помазание во Святой Премудрости и властвование в Великом Дворце с его воинами и знамениями силы и могущества!

Они не скрывали своего нарочитого властолюбия. Евстахия хранила превосходство разума, которое смутно страшило Виглиницу, нисколько не скрывавшую своего желания быть прямой наследницей Базилевса непосредственно или в лице детей своих от предполагаемого супруга, потомство которого унаследует, таким образом, престол. Постепенно раскрывались в ней эти алчные стремления, и она жадно лелеяла их.

Евстахия соглашалась, что Управде учение Гибреаса, само по себе, как он постигал его, дороже порфиры и венца.

Виглиница тогда воодушевилась:

– Внуку Самодержца приличествует кровь мужчины, а он холоден, словно лишенный мужественности.

– Это правда, но душа его вспыхнет огнем моей веры в православие, которая исполнена любви к нему!

Слово «любовь» Евстахия произносила с девственным целомудрием, не думая о конкретности плотского союза, от которого родится поколение, предназначенное сиять для Добра, ниспровергнуть Зло в лице неверных, нечестивцев, инакомыслящих и апостатов и восстановить почитание икон, низверженных Константином V в союзе с оскопленным Патриархом. Затем прибавила, охваченная неустрашимым патриотизмом, жаждущая действовать ради превосходства племени своего предка вкупе с племенем жениха:

– И наконец, не все ли равно! Брат твой Управда предоставит мне действовать в Кафизме и в Золотом Триклинии; я буду вдохновлять его веления, внушать ему деяния, единственно помышляя о предназначении потомков наших служить царству Добра и иконопочитанию, воздвигнутому моею верой православною, в которую воплотится моя к нему любовь!

II

Евстахия удалялась, несомая на седалище из слоновой кости, одетая в роскошные ткани, открывавшие лишь ее свежее розовое лицо с глазами пылкими, прозрачными и откровенными, кисти рук, придерживавших края одежды на груди, которая округлялась в ее распускающейся юности, – и красные башмаки, на которых резвились серебряные аисты. Она пересекла трансепт Святой Пречистой и часть ее наоса, в котором таинственно трубили в свете, падавшем сквозь стекла, четыре ангела сводов, и спустилась на площадь, выложенную плитами, погруженную в сиянье дня. На горизонте силуэт Святой Премудрости воздымался, исполинский и тяжелый, казалось, давивший задыхавшуюся Византию; все так же громоздкий и словно непоколебимый, раскидывался Великий Дворец с окружающей его стеной, к которой примыкал своей восточной стороной Ипподром; очерчивались многочисленные купола дворца, его отмеченные темно-зелеными пятнами сады. Святая Пречистая как бы презирала их с высоты холма, надменная не силой и жестокостью своих внешних очертаний, но стройностью линий, смелостью просветов, художественным смешением розовых и серых полос уходящего ввысь мрамора и, главное, куполом, в небе круглящимся, с цепью окон, которые пронзало сияющее солнце.

Евстахия следовала к Лихосу, несомая двумя слугами, глухонемыми евнухами в зеленых одеждах. Несомненно, Константин V не боялся и никогда не тревожил ее; по временам лишь показывалась качающаяся голова Дигениса, сопровождаемого Кандидатами с золотыми мечами и секирами, сейчас же исчезавшими при неожиданном появлении Зеленых, охранявших ее, следуя тайному приказу, который исходил, как догадывалась Евстахия, от Гибреаса.

Посещения эти, которые предпринимала каждое утро Евстахия, подкрепляли и обновляли ее силы, устремленные на завоевание Империи Востока. Но этих сил не чувствовала она в Управде, по-видимому, лишенном их, по крайней мере, в отношении борьбы, битв, кровавых столкновений, насильственного овладения венцом. Но, выказывая себя равнодушным к вооруженному насилию, сильнее прежнего увлекался он церковной святостью православия, умиротворяющей красотой монастырей, живительным сиянием храмов, внутри которых в озарении свечей окруженные своими ликами выступали молящие Приснодевы и сладчайшие Иисусы на золотом фоне, на красочном фоне, на мозаичном фоне, – без числа. И как на перегное пробивается обильная растительность, так и в нем укоренялись мощные влечения; не слабее, чем у Евстахии, они развивались лишь совсем иным путем.

Она вернулась во Дворец у Лихоса, поднялась на своем незыблемом седалище по лестнице, ведущей в залу с куполом, где когда-то принимали слепцы Зеленых. Следуя настойчивым приглашениям, подкрепленным данными некоторым из них обещаниями, они сегодня также сошлись все; восседал Солибас, обративший свое неподвижное красное лицо к Зеленым, число которых, бесспорно, увеличилось в Византии, где только их и видно было, как в предместьях, так и внутри города. Они ничуть не скрывались, говорили в полный голос, громко осыпали ругательствами сановников Константина V, воинов его, когда те строились в гетерии, потрясая своими копьями, секирами, мечами, палицами, шлемами, овальными щитами и чешуйчатыми латами. На византийском небосклоне Зеленые воплощали теперь завесу надежды, являлись противниками, которых трудно было уничтожить; так прочно сплотил и вдохновил их Гибреас, значение которого все увеличивалось, хотя игумен все время пребывал у себя в келье, наставляя Управду в арийском учении о Добре и исследуя таинственный огонь, чтобы изыскать его взрывчатую силу.

Евстахия не утомлялась выслушивать пятерых братьев, быть свидетельницей их борьбы, их ревнивых распрей, часто целиком обрушивавшихся на нее. Она тогда жалела и волновалась больше за них, чем за себя. Текла в ней, как и в них, эллинская кровь, через них происходила она от Феодосия, и этого было достаточно, чтобы, связанная с ними узами крови, она любила их, никогда не тяготилась ими, особенно дедом своим Аргирием.

Тот как раз встал; в одной руке он держал ларец, в другой державу; колыхался всем телом, длиннобородый, с открытым ртом и черными впадинами в кровавых глазницах. И жалкий, слабый, с длинной шеей начал плачущим голосом:

– Заклинаю вас, о, Зеленые, взываю к вашей чести: неужели отдадите вы меня на казнь Дигенису, мерзостному евнуху, которого присылает нечестивый Константин V, чтобы исторгнуть у меня душу и жизнь?

Никто не отвечал; Зеленые переглядывались, глубокомысленные, со сжатыми губами; ждали, быть может, когда позволит им заговорить Евстахия. Тогда на помост взошел Критолай в длинной узорчатой одежде, ниспадавшей до ступней его, и визгливо произнес:

– Аргирий жалуется. Но сказал ли он вам, о, Зеленые, что и я пострадал от Дигениса, который бил меня, осыпал пощечинами, плевал в это самое лицо, которое, если б захотели вы, озарялось пурпуром кафизмы!

Все молчали. Евстахия смотрела на Зеленых, которые переглядывались. Онемел даже орган, на котором раньше играл Микага, убитый Кандидатами Дигениса!

– Он пострадал, увы! – Критолай. Он пострадал, увы! – Аргирий! Но что значат перенесенные ими бесчестие в сравнении с моими? Дигенис терзал меня тысячью смертей лишь за то, что не выдал я Управды, бесстыдного отрока, который виною наших бедствий!

Так восклицал Никомах, давясь слюною, горестно икая. А Иоанникий и Асбест, стоя с ларцом и державою, неожиданно воззвали:

– Зеленые, раскройте нам местопребывание Управды. Его нет в нашем дворце, и мы были бы счастливы предать его воинам Константина V, которые тогда перестали бы нас мучить!

Опять воцарилось молчание, загадочное и тяжелое; слепцы сели на свои троны с овальными спинками, воздвигнутые на возвышении, и жалостно оттуда обращались в сторону Зеленых.

Евстахию не тревожили призывы Асбеста и Иоанникия, их пепельные лица; Зеленые наклонялись друг к другу, медленно опускали голову и хмурили брови, но она знала, что они на ее стороне, особенно с тех пор, как она подкупала их сокровищами дедов, отнятыми у слепцов так искусно сотканным заговором.

– Скажите, скажите нам, где живет Управда?

Аргирий, Критолай и Никомах подхватывали грозный вопрос Асбеста и Иоанникия и яростно настаивали, чтобы им открыли местопребывание Управды; будто узнав об этом, они могли тотчас же его выдать, словно не охраняла отрока Святая Пречистая.

Они совсем забыли свой собственный мужественный и строптивый ответ, когда требовал выдачи Управды Дигенис. Столько выстрадали они с тех пор, и так огорчал их отказ Зеленых в поддержке.

– Скажите, скажите нам, где Управда?

Пять братьев неустанно взывали, понимая, что молчание Зеленых, которых они содержали столько лет, означает их соучастие с Управдой. Движение среди Зеленых продолжалось; шелестел шепот, сидевший Солибас по-прежнему обращал к ним свое невозмутимое красное лицо, да Евстахия обводила их блестящими глазами. Наконец, возница поднялся, задрожав, и мощный стан его облекался все тем же золотым кафтаном, немного потускневшим, обвитым перевязью цвета надежды. Плечи слегка впали, лишенные рук, недавно отсеченных палачами Константина V перед той же толпой, которая созерцала раньше казнь Сепеоса. Его изувечили, чтобы лишить Зеленых стойкого вождя.

– Слушайте меня, старцы! Слушайте меня!

Снова установилось молчание, снова поникли слепцы в страхе, что слова Солибаса безжалостно разрушат их последние упования, от которых столь медленно отрешались они в чаянии мощной власти.

– Чтобы возродиться через Добро, побеждать народы, царить над племенами во славу Теоса-отца, Иисуса-сына и непорочной Матери-Приснодевы, чтобы раздавить Голубых, созидающих на знаменах Константина V свои знамена могущества и силы, Византия – глава Восточной Империи нуждается в мужественной длани, юном сердце, пылкой крови. Нет, старцы, Византия отвергает вас. Моими устами отрекаются от вас Зеленые, отрекаются от повиновения вашим зовам.

Наследница ваша, чистая, непорочная Евстахия сочетается браком с Управдой, потомком Юстиниановым. И тщетно просите вы нас раскрыть его местопребывание. Грудью сомкнёмся мы вокруг нее и вкупе с супругом провозгласим Державство их на Ипподроме, где по-прежнему буду я предводительствовать Зелеными, хотя казнь и лишила меня моих крепких рук.

– Нет, Зеленые, нет! Нет!

И встали, побагровев, пять братьев. Волосы их растрепались, увлажнились пожелтевшие бороды и простерлись руки. Взбешенные, они топали ногами, стремительно били друг друга в тощую спину и грудь.

Затем они исчезли. Потянулся к выходу поток Зеленых. Евстахия вернулась в свои покои и, приподняв тяжелый занавес одной из дверей, громко сказала:

– Возвестить это было необходимо! Зачем тешить их царственной надеждой, которой не суждено никогда сбыться. Солибас сказал, как надлежало.

Теперь они знают, по крайней мере, что им не на кого опереться. Управде нечего больше опасаться соперников в обладании Великим Дворцом, но не лишится царства и род их, соединившись в лице моем с отроком, вместе с которым вознесется на Кафизму!

III

Восемь детей Склерены бегом возвращались к ней на террасу, где, сидя в уголке, оттененном трансептом, она прилежно шила, напевая вполголоса что-то светлое, быть может, псалом, и радостным, прозрачным, словно свирель звучащим хором воскликнули Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Николай, Анфиса и Параскева.

– Отец наш Склерос! Мать Склерена! Вот отец наш Склерос!

Показалась рыжая борода анагноста, резко сверкавшая, покрывавшая всю выпяченную грудь его, облеченную убогой рясой. И чуть не со слезами ласкал он дорогие создания, младших поднимал к губам, и, обвивая руками его шею, болтали они ногами. А он смеялся, и словно отцеплялась, стремительно опускаясь, длинная борода его, столь же быстро поднималась в довольном щелканьи зубов.

Он целовал детей в щеки, в лоб, в подбородок, а спокойная, приветливая Склерена продолжала шить, бросая время от времени на мужа счастливый взгляд.

– Знаешь, тайный Базилевс сделается Базилевсом всенародным. Игумен сказал, что скоро возвеличат его в Великом Дворце!

– Ах! Тайный Базилевс будет всенародным! – И, повторяя это, Склерена задумалась, и тягостное изумление омрачило ее лицо. – А ты оставайся в храме и молись за тех, кого коснутся секиры, копья и палицы воинов Константана V!

Она сказала так Склеросу, потрясенная видением грядущей резни, и пошла, провожаемая своими восемью детьми, которые радостным хором распевали:

– Мать наша Склерена уходит, когда наш отец Склерос остается. Уведем отца нашего Склероса!

И они увели Склероса, взяв друг друга за руки, начиная с матери, открывавшей цепь, и кончая отцом, замыкавшим шествие взрывами хохота, от которого с радостным щелканьем зубов поднималась и опускалась его рыжая борода. Но смеялся он не настолько громко, чтобы заглушить доносившийся снизу из монастырского сада рев Богомерзкого, чередовавшийся со стремительными ударами и воплями Иоанна.

– Ликуй, как ликую я! Автократором Востока скоро будет Базилевс Добра, отрок Управда, хранимый Святой Пречистой, и настанет конец Константину V, жеребцу, богомерзкому, как ты!

Оглушительнее становился неумолчный рев, подобный чудовищному извержению органа, он проникал к Склеросу, Склерене и восьми детям в покои их – незатейливое сооружение, примыкавшее к гелиэкону и храму, соединенное с последним продолговатым коридором, в который вела широкая лестница, сверху освещенная. Что-то жалостное пробивалось в этой грубой строптивости зверя, словно протестовал Богомерзкий против готовившегося восстания, которым окончательно решится на этот раз единоборство Святой Пречистой со Святой Премудростью, тайного Базилевса Управды с официальным Базилевсом Константином V.

– Да, молись, молись за тех, которых умертвят воины нечестивца, молись, чтобы Иисус и Приснодева сохранили великолепие нашей Святой Пречистой!

И, сидя на скамейке в глубине узкой комнаты, где; варилась пища в глиняных муравленых сосудах, она гладила по щекам Зосиму, Акапия и Кира и тоскливо посматривала на остальных. Жадно поглощали они снедь, подпрыгивая на нетерпеливых ногах. Склерос смеялся; рыжая борода по-прежнему двигалась вверх и вниз в такт веселому прищелкиванию зубов.

– К чему эта радость? Приснодева и Иисус могут разгневаться на нас за то, что мы смеемся, когда Византия погружена в скорбь, когда Голубые готовятся затопить все в крови, чтобы помешать Зеленым вознести Управду в Великий Дворец, когда ныне властвующий Самодержец ослепит, конечно, всех, кто попадет в руки его воинов, Спафариев, Схолариев, Экскубиторов, людей Аритмоса, Варанги, Миртаитов, Буккелариев, Маглабитов и Кандидатов!..

О последних она упомянула с великим страхом, и в воображении ее мелькнул силуэт Дигениса, известного всей Византии.

– Кандидатов, над которыми начальствует Дигенис, по слухам такой же скопец, как и Патриарх, – и в этом причина ненависти обоих их к иконам – Дигенис, который истязает православных, хоронит их живыми, отсекает им головы, или обрекает мукам в тысячу раз горшим смерти, как случилось это с Сепеосом и Гараиви.

Слушая ее, Склерос прилежно крестился пальцами указательным и большим. Но, по-видимому, его не волновал трагизм этих картин будущего, и он снова засмеялся, и снова заходила вверх и вниз под щелканье зубов его сверкающая борода. Когда заплясал вокруг него один из детей, он проговорил:

– Теос воздвиг Святую Пречистую на прочных устоях учения о Добре и не поколебать ее смертным Базилевсам. Сила Всевышнего за игумена Гибреаса, особливо – если игумену удастся укрепить огонь свой громом. Если он решил, чтобы Управда выступил в Византии для борьбы за Восточную Империю, то, значит, уверен в победе как Зеленых, ныне многочисленных, так и православных, которых нисколько не страшат гонения иконоборцев.

И он удалился, знаком запретив детям следовать за ним, посылая им поцелуи в ответ на их крики: «Останься, останься, отец Склерос!»

И они во весь голос хохотали на забавный оттенок досады, плохо вязавшийся с его широким лицом и рыжей бородой. И над всеми заливался дискант Зосимы, несмотря на увещания Склерены:

– Тише, или я отниму у вас вяленую рыбу и сушеный перец; отдам это Богомерзкому и позову великого Папия Дигениса, и его Кандидаты поразят вас!

Оставшись одна, она сидела, погруженная в раздумье. Настолько развитая, чтобы присмотреться к событиям, она не расставалась с едким сознанием смутных опасностей, которые грозят Управде, Гибреасу, Зеленым, Святой Пречистой, словом, всем! В чисто эгоистическом предвидении, ей казалось, что слишком могуч Константин V, слишком прочен Великий Дворец, слишком крута Кафизма, и главное, слишком вглубь пустила свои корни Святая Премудрость, срединный купол которой виднелся вдали, окруженный восемью меньшими, подобными чешуйчатым щитам чудовищного животного. Уже целые века более или менее открыто борется с ней Святая Пречистая. Пусть занимает она первое место в сознании божественном, в верховной справедливости Теоса, Сына Его и Богоматери, восседающих на золотых престолах в прозрачной синеве небес. Но что ж из того, – никогда еще не побеждала она! Уже целые века игумены с сияющим взором, печальным голосом и мужественно мятежной речью во имя Добра враждебного Злу, во имя жизни, попирающей смерть, не страшатся возбуждать народ против установленных властей, вооружать Зеленых против Голубых, вливать в души грозный гнев, не раз прорывавшийся в восстаниях. Подобно Гибреасу, стремящемуся усилить громом свой огонь, пытались они найти новые, неизведанные средства победы. Тщетные, незрелые попытки! Базилевсы неизменно пребывали нечестивыми и порочными – Патриархи.

И те и другие вонзали в растерзанное сердце Приснодевы и Иисуса все стрелы греха. А все те, кого во имя возрождения Империи Востока Святая Пречистая толкала к стенам Великого Дворца, на ступени Ипподрома или в пышные корабли Святой Премудрости, все они погибали. Одному за другим отсекали им головы, их увечили, рубили, давили колесами колесниц, они задыхались под дождем пепла. Им выкалывали глаза, отрубали кисти рук, руки целиком, носы, уши, как мученикам Сепеосу, Солибасу, Гараиви! О горе нам, горе! Пусть угодны муки эти воле Господа Вседержителя и Милосердного Иисуса, но зачем суждено пострадать супругу ее Склеросу, детям ее Зосиме, Киру, Акапию, Данииле, Феофане, Николаю, Анфисе, Параскеве, столь непорочным и целомудренным, столь чарующим, сияющим юностью и здоровьем, детям, ныне играющим под сенью божественной Святой Пречистой!

Встревоженная вышла Склерена, поднялась по лестнице под белой аркой, миновала узкие проходы, пересекавшие скромную постройку. Направилась в комнату Виглиницы, но сперва остановилась в своей собственной, где заднюю стену покрывала большая живописанная Приснодева в красном одеянии, голубом паллиуме и в ореоле, желтевшем над прозрачно-розовым ликом выпрямленной головы. Она молилась, когда сестра Управды сказала ей:

– Гибреас уверяет меня, что ожидать недолго. Правда ли это?

Виглиница широко раскрыла и устремила на нее варварски прекрасные глаза и выпрямилась с взволнованным лицом, простирая свой юный, крепкий кулак к Великому Дворцу, который, казалось, мерещился ей в полутемных покоях, куда яркий луч солнца проскользнул, слегка играя на ее золотистых волосах.

Необычно довольная, порывисто двигалась она вокруг Склерены, и та не решалась признаться в своих волнующих туманных опасениях.

– Управда готов, ибо не могла солгать кровь его. Но я ждала, чтобы поведал это мне Гибреас и я могла бы предаться моей радости.

«Предаться моей радости!» Радоваться – чему? – тому, чтобы на ее брата, нежного отрока обрушились жестокости Базилевса, который, конечно, победит, хотя бы гремел даже таинственный огонь Гибреаса. Склерена предугадывала, что скажет ей Виглиница, и слезы заблестели в глазах мягкосердечной, честной супруги анагноста. Виглиница продолжала:

– Если Зеленые будут благоразумны и искусны, они, наверное, свергнут с Кафизмы Константина V и возведут вместо него брата моего Управду. И станет супругой его Евстахия, желающая соединить свою кровь с нашей, – словно нуждается кровь наша в обновлении! И она будет Августой, а я, Виглиница, я пребуду вдали от трона и сановников, так как не имею супруга.

Крайне несправедливая, она прибавила:

– Супругом моим мог бы быть Сепеос, и он оплодотворил бы род наш. Близ трона находились бы мои дети, готовые овладеть венцом брата моего Управды, который слишком немощен, чтобы от него родилось нерушимое потомство, неважно, сочетается он браком с Евстахией или нет. Но я, да, я рожу таких детей!

Она совсем не думала о пособниках, которые посвятили себя судьбе их со времени их приезда в Византию, которые пострадали за них или могут пострадать. Не думала о заключенном Гараиви, о безруком Солибасе, о доблестных Зеленых, готовых извлечь меч свой за нее и Управду, о православных, застигнутых гонением. И, однако, если б из Базилевса тайного отрок сделался бы Базилевсом признанным, они превратились бы в сановников, в могучих вождей, из которых она могла бы избрать себе супруга, способного возвеличить ее блеском своего сана.

Она все еще хранила воспоминание о Сепеосе, и хотя потускнел в ее памяти его духовный облик, но не изгладилось телесное видение.

– Мученик Сепеос умер или, во всяком случае, останется изувеченным до конца дней своих. Зачем ему Восточная Империя, когда у него отсечены рука и нога и выколот глаз? Или Солибасу, с отсеченными руками, зачем ему Империя? А Гараиви, который, быть может, тоже изувечен, что ему Империя?

Так отвечала Виглинице Склерена и упомянула о Солибасе и Гараиви, словно хотела упрекнуть ее в забвении. Захваченная горькими думами, неподвижно стояла юная девушка, а Склерена продолжала:

– А скольких изувечат еще или убьют, если будет побежден брат твой Управда? Если, невзирая на свой гремучий огонь, побежден будет Гибреас, если побежден будет Солибас, желающий биться, хотя у него уже нет рук, и чего не вытерпит тогда брат твой Управда? Тиран, наверное, выколет ему глаз и отсечет кисть руки и ступню!

Задрожала Виглиница, подавленная страшными предсказаниями честной Склерены, дополнявшей свою неотвязную думу о грядущих ужасах.

– Он ему выколет не один лишь глаз, отсечет ему не одну кисть и ступню, а ослепит его всенародно, перед всеми, и у брата твоего не будет ни глаз, ни рук, ни ног. Сепеос принял казнь только вполовину, но Управда претерпит ее целиком, чтобы иссякла кровь Юстинианова, которая течет в тебе и в нем. Всего изувечат его, и братом твоим будет обрубок тела, неспособный двигаться, голова, которая ничего не сможет видеть!

Виглиница молчала, но ее колыхавшаяся грудь, дрожавшие пальцы, сложенные на коленях, круглых и мощных, выдавали ее волнение от слов Склерены. Наконец, она медленно ответила с легким трепетом в голосе:

– Ты помышляешь лишь о казнях и забываешь о Кафизме! Тебе мерещатся ослепленные очи, но ты не видишь золотых орлов на башмаках, золотого оружия воинов, великолепия Великого Дворца, Власти признанного Базилевса! Ты думаешь о муках Управды, но равнодушна к восторгам, которые даруются ему, если узрят его Триклинии Великого Дворца и склонятся пред ним и предо мной сановники Великого Дворца! Ты забываешь, что его победа знаменует – и это подтверждает Гибреас – торжество Добра, и что пурпур, которым облечется его хрупкий стан и венец на его белокурой голове, означают конец бедствий Византии и восстановление почитания Икон. Ты умалчиваешь, что провозглашение Управды Базилевсом сделает меня знатной женщиной, с которой, – ибо Сепеос изувечен или даже умер – могут соединиться браком чужеземные цари или вожди империй Востока! Почему Евстахии суждено стать супругой Самодержца, а я, в которой течет та же кровь Юстиниана, что и в брате, обречена на ничтожество? Ты забываешь, наконец, что племя наше предназначено для владычества над Византией, – что владычество это предначертано в судьбах божеских и человеческих и что мы можем разделить свою власть с племенем эллинским, олицетворяемым Евстахией, которая вступит в брак с Управдой, но не исчезнуть перед ним. И разве не угаснет род наш, если я не отдам кровь свою одному из доблестных сановников, каковым мог бы сделаться Сепеос, даже Солибас и Гараиви по воцарении брата моего в Великом Дворце. Брат мой слабый отрок, который может умереть, не оставив отпрыска. И не возродит он тогда Империю Востока, и не будет повелевать ею сын племени славянского, коему вовек надлежит властвовать над нею!

IV

Склерена вышла от Виглиницы, угнетаемая безотчетной смертельной тоской. Спустилась по лестнице пристройки, которая примыкала ко Святой Пречистой и служила жилищем ей, супругу и детям ее и сестре Управды, пересекла узенький двор с фонтаном и водоемом посредине и проникла в один из кораблей храма. Пусто было в таинственном здании; лишь Склерос, расхаживая со свечой, зажигал висевшие меж колоннами многочисленные лампады и паникадила, спускавшиеся со сводов, и они мерцали мягкими, золотистыми отблесками, колышимыми воздушной струей. Четырех исполинских ангелов, выделявшихся на высоте сводов, мирно озаряли нежные их огоньки вместе с зелеными, желтыми, голубыми, пурпуровыми, фиолетовыми отсветами стекол, которые лобзают день в сиянии солнца. Медленно ступала Склерена шагами, чуть слышными в гулкой пустоте Святой Пречистой. Пересекла корабль и склонилась перед Приснодевой в глубине ниши. Раскинув руки, воздымала Владычица чело свое в мощном устремлении золотого венца на золотом фоне, а одежда ее в тяжелых жемчугах, сандалии, сверкавшие камнями фиолетовыми, опаловыми, голубыми, попирали обычный шар, аллегорическое изображение Мира. Иногда до Склерены доносились странные звуки, как бы хрустение челюстей, и она узнавала одинокий смех своего супруга Склероса, все еще радовавшегося на нежные ласки восьми своих детей. Увлеченный возжиганием светилен и своим уединенным смехом, он не замечал ее, но она видела, как единым взмахом опускалась и поднималась его большая рыжая борода, обнажая хрустевшую белизну зубов. По витой лестнице внутреннего нарфекса она направилась к галерее оглашенных, обращенной к наосу и трансептам, – та же пустота. Смутно рисовались с высоты мозаики плиточного пола. Умалился алтарь под золотым киборионом, уменьшился перед алтарем иконостас. Но в неудержимом вознесении улетали ангелы сводов. Безмерно удлинялись их трубы, необычной мощи достигали их лики, выпуклые овалы глаз, закругления целомудренных подбородков, девственно юные шеи, кожа запястий – вся плотская красота их в близком озарении стекол. По той же витой лестнице Склерена поднялась еще выше, на галерею женщин. Вся церковь раскинулась перед ней из-за серебряно-бронзового переплета решетки. И в затуманенной внутренности храма красными и желтыми звездами мерцали бессчетные огни его лампад. Слабо доносился до нее одинокий смех Склероса, по-прежнему расхаживавшего с веселым щелканьем зубов, под звуки которого двигалась вверх и вниз его словно привязанная борода. Повернувшись спиной к решетке, она стала смотреть в круглое окно, обращенное к наружному нарфексу и расцвеченное стеклами – пурпуровыми, зелеными, фиолетовыми, желтыми и голубыми. Вдали перед ней вырисовывались очертания Великого Дворца, очертания Святой Премудрости, устремлявшей ввысь свой величественный купол, над которым сверкал золотой крест. Восемь меньших куполов окружали его, венчая прямые стены кичливого здания, лживо религиозного сооружения Могущества и Силы, которое издевалось над Святой Пречистой на протяжении веков. Сиянье дня золотило его там внизу, и блестящие мечи как бы восставали на девяти его главах. Розовые облака с желтыми завитками закруглялись, словно облекая его овальными щитами, и чудилось, что их простирают исполинские воины. Дальше – Пропонтида синела с бликами парусов. Ближе – размахнулся овал Ипподрома с двухцветным многолюдьем своих статуй. Слева – углубился залив Золотого Рога, кишащий, волнуемый паландриями, триерами, барками, ладьями. А внизу, почти против Святой Пречистой, обогнув Влахерн, тянулись стены к материку, к воинскому лагерю или удлинялись вдоль Византии, обрамляя ее до Золотых Врат, до Пропонтиды, касавшейся Азии своим берегом Гирийским. У подножия стены, в двух шагах от Карсийских врат она ясно различала торговца Сабаттия, который, сидя в тени перед арбузами, разговаривал с неким человеком, по виду чужеземцем, пышно разодетым, в плаще и робе, затканных ослепительными узорами. Он отошел, бросив Сабаттию мелкую монету, быть может, расспрашивал его о городе, и рассеянно уронил кошелек, без сомнения, полный золота.

Склерена спустилась. Умолк скрип подвижных челюстей Склероса, не видно было его окладистой рыжей бороды. Но две тени, тонкие и стройные, удлиненно мелькнули из глубины двери, в которую обычно проходили чернецы. И два голоса долетели до нее, металлически прозрачные. И она сейчас же признала в них Гибреаса и Управду. Они показались в черте светлого круга, который роняла лампада, с чуть заметным колебанием горевшая за одной из колонн.

– Ты возвестил мне. Говорил, что предназначена возрожденная почитанием икон и исповеданием Добра Империя Востока племени моему и эллинскому племени Евстахии. Скажи! Как восторжествовать им навек?

Так вопрошал Управда, и Гибреас с мягкими телодвижениями, дружески ласковым голосом, склонив голову с волной волос, ответил:

– Юный сын мой! Ясно чуешь ты, что не может долее терпеть православие от Базилевса Константина V руководимого оскопленным Патриархом. Синод смерти провозгласил год тому назад низвержение иконопоклонения, и не видать больше с той поры икон в мире. Не простирают они людям своих милосердных рук, не отверзают на смертных глаз своих и не предстательствуют об исцелении от греховной немощи. Иисус воздвиг тебя, тебя, в котором течет кровь древнего Базилевса, чтобы поразил ты гонителей, исторг их из Великого Дворца и Святой Премудрости, которые народ отдаст нашей власти. Воины отнесут тебя туда, поднятого на щитах, и под сенью Кибориона проводят меня православные.

Гибреас повернулся, и Склерена увидела его сияющие глаза, волнистые пряди темных волос, бородатое лицо, белое и узкое. Изогнулась его невысокая фигура, когда в приливе нежности он обнял стан отрока. Управда по-прежнему носил славянскую одежду, порты, собранные у лодыжек мягкими складками, тунику наподобие рубашки, слабо опоясанную тканым поясом, а белокурые волосы его покрывал головной убор из овечьего руна, обращенного мехом наружу. Увлеченность сквозила в силуэте обоих и скорбью дышала прогулка их в тиши кораблей монастырской церкви, по которым они проходили, попирая ногами мозаику пола, желтевшего стелющимися отсветами лампад, ослабевавшими или выраставшими, следуя вспышкам пламени.

С долгим поклоном остановились они посреди наоса перед иконостасом, закрывавшим святилище, закрывавшим основание ниши, где недвижимая Приснодева восставала на золотом фоне. Затем направились к одному из трансептов, и до Склерены донеслись слова Управды:

– Ты знаешь, я предпочел бы по-прежнему пребывать возле тебя, внимать твоим наставлениям, пленяться твоей речью. Поведать ли тебе? Ты обручил меня с Евстахией, чтобы возродили Империю Востока ее племя и мое. Но я чувствую, что не рожден для пурпура и венца, не рожден лицезреть себя всенародным Базилевсом на щитах под сенью знамен. Но ты хочешь так. Того же чает Евстахия и Зеленые и Православные. Душа моя чиста и любит жертву, я сделаю, как вы хотите. Но милее мне было бы жить здесь, преподавать благие назидания народу, поучать его ненавидеть сильных и разить Зло, возлюбить слабых, помогать совершенствованию Добра. И, быть может, словом своим я достиг бы большего, чем мечом Базилевса, которым ты хочешь вооружить меня.

И в ответ прозвучал проникновенный голос Гибреаса:

– В руки Зеленых я вручу грозное оружие победы. Через меня укрепится арийское учение о Добре и исповедникам его нечего более опасаться, что порочные базилевсы и растленные патриархи сдерут с них, как с Манеса, кожу заживо и набьют ее соломой. И настанет конец Злу на земле, конец Смерти на земле, и непобедимы будут Добро и Жизнь, владея открытой мною силой гремучего огня.

Так говорил игумен, словно уверенный в мощи таинственного открытия, которым он вооружит Зеленых. Управда вздохнул и, тихо отвернувшись, устремил робкие взоры к Приснодеве, к стенописным ликам, к четырем ангелам сводов, улетавшим, трубя в свои исполинские золотые трубы. Он молчал, замолкнул и Гибреас. И Склерене чудилось, будто оба они внимают, каждый про себя, неустанным гласам четырех гигантских ангелов, трубы которых воплями, раскатами, неукротимыми вихрями гремели для Гибреаса и для Управды, звучали трепетом, стенаниями, рыданием, глубокой скорбью. Быть может, так оно и было. Волнение сквозило во всем тщедушном облике игумена, в учащенной торопливости его жестов, в воинственном устремлении его поступи. Управда медлительно двигался, часто обращал молящий взор к Приснодеве, которая из своей золотой ниши созерцала его опечаленным ликом милосердой матери.

Гибреас приблизился к отроку.

– Предназначение племени твоего требует неумолимой борьбы. Вспомни о доблестных, которые отдали себя за твою судьбу: об изувеченном Сепеосе, о Гараиви, заточенном в темницу за потопление Гераиска, о Солибасе без рук, о преследуемых Зеленых, гонимых православных, подумай о страданиях матерей и отцов, детей которых обрекло иконоборчество на муку! Вспомни же! Вспомни! Приветственные клики встречали тебя в тот день, когда ты бежал из Дворца у Лихоса. И в Святой Пречистой, охраняющей в лице твоем сокровенного Базилевса, возложили тогда на тебя венец державства, и Евстахию наравне с Виглиницей вознесли вместе с тобой, чтя в ней будущую Августу: и в этот самый день воины разили иконопоклонников и замазывали, разрушали, соскабливали иконы. А православные защищали их, и кровь струилась в Византии, и невинные души воспарялись в небеса, где Теос, Иисус, Приснодева от тебя, верь, ожидают, чтобы пробил час возмездия.

– Теос хочет так! Теос хочет так! Хочет конца бедствий, осаждающих его Империю Востока. Что ж, я последую за тобой и признанным. Базилевсом вкупе с Евстахией исполню предназначение обоих племен, эллинского и славянского, внедрю в землю благостные лозы Добра, во имя будущей жатвы винограда Жизни, продолженной в человеческих искусствах. В надежде, что твой гремучий огонь поможет нам, укрепит наши силы против Зла.

Вдохновенным голосом отвечал Управда Гибреасу, который взял его за руку и отечески повлек к одному из сумрачных трансептов. Словно заколдованная следовала за ними Склерена. Они углубились в сводчатый проход. Показалась лестница. Оба спустились по ней, и склеп вскоре предстал перед ними в своем безмолвном великолепии, окутанный сумрачностью низких арок, изредка прорезанною светом. И здесь выступала в глубине ниши Приснодева, одинокая, в венце сияния, с отверстыми руками, с созерцающим ликом и истомленными глазами. Грудь ее закруглялась под одеждой, которая ниспадала прямыми складками, лобзая ее целомудренные ноги. Они прошли в безмолвии корабля, и вскоре заблистала перед ними широкая полоса голубого света, видение Золотого Рога, к которому обращено было подземелье. Отверстие двери вело туда, железной двери, замыкавшейся железными засовами. Лестница стремительно и круто вилась и спускалась вниз к заливу. Сияющий день! Словно в малой оправе двигалась жизнь, челноки плясали на волнах, спокойно плыли триеры и барки, рассекая голубые и белые грани неба и моря своими кичливыми носами, над которыми обрисовывались силуэты матросов. Выше, вдали, волны катились к фракийскому берегу. Листва цветилась, и хижины стояли на берегу открытых бухт, опоясанных песками. Марево всплывало, и призраки трепетали, таявшие на вершинах холмов, облака розовые, облака серые, облака желтые, облака опаловые!

– Твои триеры будут скользить по Золотому Рогу, когда ты сделаешься всенародным Базилевсом. И твоими будут все флота Золотого Рога, когда ты станешь всенародным Базилевсом. Твоим будет и берег, там, напротив. И покорится тебе противоположная Азия, и ты победишь Исаврию, которая расположена в Азии и откуда Константин V набирает воинов для своей нечестивой борьбы за Зло!

Пламенно напитывал Управду своими надеждами Гибреас, а тот, скрестив руки и склонив белокурые волосы, утолял свою душу нечаянным видением раскинувшегося перед его взором моря. Все время следовала за ними печальная Склерена. Поднявшись по лестнице, походившей на первую, они миновали гелиэкон, где солнце ярко серебрило зеленые и красные узоры пола, и, повернув в дверь, ненадолго углубились в примыкавший к храму монастырь. И Гибреас, и Управда так поглощены были своими думами, что не слыхали позади ее шагов, не чувствовали за собой ее близкого дыхания. Затем снова обозначилась часть внутреннего нарфекса, наос с Приснодевой в глубине золотой ротонды, четыре ангела сводов, корабли и лики стенописи. Наконец, распахнув трое дверей, они остановились в наружном нарфексе над площадью, вымощенной плитами, и бесконечность города под Влахернским холмом развернулась перед ними, холмы и долины, унизанные домами, храмами, памятниками, фонтанами, банями, колоннами, часовнями, дворцами, белые и розовые террасы в наряде листвы, дороги в витом облачении света, площади, пожираемые ослепительным солнцем, клочки Пропонтиды в дальней глубине и совсем вблизи извивы Золотого Рога, стены и укрепления, охраняемые многочисленными воинами, и Святая Премудрость, все так же недвижимая и разящая, лучезарная и ненавистная, и казалось, что девять глав ее сверкают под широким одеянием щитов, как бы обагренных кровью. Вечер заалел над нею тенями сечи. Подобно расцветающей исполинской розе, восставали кроваво-красные лепестки мечей. Пурпурные клочья упадали с них, словно капли крови, и повисали на концах сумеречно-сияющего золотого креста, налагая на него жестокий отпечаток. Внизу протянулся Великий Дворец, вознося свои причудливые купола, на гульбище Ипподрома виднелись очертания мраморных и бронзовых голов, вокруг которых кружились аисты, и белые голуби вились во множестве спиралей.

– Когда ты будешь признан Базилевсом, Святая Премудрость узрит нас не ради суетной славы мира, но во имя торжества Добра. И во мне, патриархе ее, встретишь ты опору. Когда ты будешь признан Базилевсом, Великий Дворец узрит нас! По всей земле будешь распространять ты учение истинной веры, карать нечестивцев, преследовать Зло; в сердце могущественного внедрять страх, утешать и защищать слабого. И над народами, подвластными твоей державе, раскину я проповедь духовной сущности православия, понесу его к рубежам Азии, Африки, Европы, в незнаемые страны, где варвары обитают в неведении Теоса, чуждые истинного почитания икон, поклонения Приснодеве, познания избранников, властей, апостолов, святых, пребывающих в благодатных сферах неба!

Он воздевал руки, двигал фиолетовыми плечами, на которых блистали серебряные кресты. Нечто неуловимое, магнетическое с такой силой источалось всем обликом его, утонченной головой, волнами волос под игуменским клобуком, фиолетовым, цвета рясы, – что отрок невольно замолчал. Вздох Управды! Оба сделали по нарфексу несколько тихих шагов и оба вдруг разом воскликнули:

– Ах! Ах!

Легкое облако поднималось там, внизу, в направлении к Святой Пречистой, от Великого Дворца и Ипподрома, и вскоре оружие замерцало и густым строем близились головы воинов. А над ними два трона колыхались, несомые людскими плечами под двуховальным пурпурным балдахином, обшитым золотою бахромой. Змеились, двигаясь вперед, бесконечные ряды, утопали в городских долинах и зловеще выплывали. В единой линии показывались щиты, безмерными рисовались глубины отвесных копий, а острия шлемов не разлучались с широкими мечами, с широкими секирами, горевшими, как золото. Гетерии развертывались подобно зубцам чудовищных клещей и ни единым криком не оглашали могильного оцепенения Византии, захлестнутой их потоками. Беспрерывно шли вооруженные люди с надменными сановниками позади, и надо всем реяли на поднятом троне Константин V и осененный балдахином Патриарх. И даже тыквообразная голова Дигениса забавно и грозно колыхалась в камилавке с пером цапли. И его серебряный ключ сверкал точно искрометная нить, тонкая и жестокая. А вокруг него выступали Кандидаты с золотыми секирами, также устремлявшиеся вместе со всем этим войском, которое как бы пожирало землю, топча ее тысячами ног. И чудилось, что полумесяц на небе – не светило, но гигантское, закругленное оружие, которое поразит всякого, кого укажут Могущество и Сила, – страшная коса, несомая невидимыми руками, напрягшимися всех превзойти в последней резне, соревнуясь с пагубным потоком, который катился, распуская свою металлическую чешую.

– О, да! О, да!

Гибреас говорил это и тихо качал головой, широко раскрыв глаза на необычное зрелище, которое не пугало его. Пылко обнимал отрока, обвив рукою его стан.

– Все они сомневаются, что, повинуясь нам, Зеленые вторгнутся скоро в Великий Дворец и провозгласят тебя Базилевсом и нагим выбросят за порог Святой Премудрости, – где я буду царить – бесполого священника, Патриарха, противного православию!

Варварски сочетались отблески золота, белой стали и голубого железа, в неукротимом приливе мерно выступали гетерии с круглыми щитами или четырехгранными клибанионами, с прямыми мечами или прямыми копьями, склоненными секирами или палицами, которые на металлических цепях прикреплены были к коротким бронзовым наручникам. Доместики шли по бокам, и явственнее выяснялось раскинувшееся войско, которое поднималось теперь на холм. Отчетливее можно было различить резкие черты Константина V, его белый нос над черной бородой, алую разукрашенную жемчугами грудь и грозные глаза, которые вперял он в горизонт со своего возвышенного трона. В равной мере лучше различались и черты Патриарха, его круглое мягкое матовое лицо, раскачивающаяся, как у Дигениса, голова – истинный облик жирного евнуха под золотой тиарой. Обозначился и Дигенис со своими отвислыми челюстями злодея, прорезанными жестокой складкой губ, и другие изнеженные, сочные евнухи с отверстым ртом. По мере их приближения в Гибреасе все сильнее сквозило торжество, пока не показались, наконец, на горизонте площади первые щиты и не замелькали над их безмолвными овалами головы воинов, очерченные жесткими усами и волосами, выбивавшимися из-под остроконечных шлемов.

– Оставайся на нарфексе, не выходи на площадь, не покидай убежища Святой Пречистой. Мною найден гремучий огонь, и он извергнется через оружие, над формой которого я размышляю. По одному знаку моему восстанут ныне Зеленые, уверенные, что подобно горсточке пыли под мощным дыханием ветра рассеется от натиска их это войско.

И сотворил знак, и не отстававшая от них Склерена, вместе с подоспевшим из храма Склеросом, увидела вещи несбыточные. Покрылись вдруг византийцами пучины горизонтов, которые вечер окутал неуловимой пеленою, грозные сборища выросли на площадях, между отвесных стен домов, на ступенях нарфексов всех городских церквей – нестройная чаща Зеленых, признававших друг друга по зеленым шарфам, которые развевались в крестообразных перевязях. Отовсюду надвигались Зеленые плотными толпами, исполинскими лучами издалека стремились их ряды навстречу войску Константина V. Кого-то несли на плечах также и они. Несомый человек был безрукий Солибас. Чьи-то руки простирали за ним серебряный венец, кулаки вытягивались позади, вооруженные кинжалами. И знамена реяли под дуновением ветров, и разгорался гигантский мятеж, пылали со всех сторон огни, разжигаясь собственным пламенем. Гибреас на север сотворил знак, и север отметился Зелеными. На юг – и юг отметился Зелеными. Зеленые разливались на востоке и на западе, и их исполинский поток надвигался столь же безмолвный, как войско Константина V и, казалось, что задохнется в безмолвных хлябях это войско, словно в пальцах великана.

– О, да! О, да!

Так говорил Гибреас. И будто утешение исходило от его покачивающейся головы и разгоняло страхи Склерены, которую не замечали оба они, и веселило Склероса, в смехе опускавшего и поднимавшего свою бороду с громким щелканьем радостных зубов. Он говорил: «О, да! О, да!» – и, поколебавшись, разомкнулось войско по знаку Константина V и медленно отступило наперекор Патриарху, недовольный взгляд которого встретился со сверкающим взором Гибреаса, опять облекшегося покровом сияющего эфира, голубого, дымчатого, в котором источалась его воля. Игумен лучился с ног, гиератически сжатых, до обнаженной головы, искрившейся бледными, словно магнетическими огоньками. И струился в волнистых волосах его столь дивно выделяемый голубой, дымчатый эфир. И когда обратилось войско вспять, то Зеленые, сошедшиеся отовсюду, с поднятыми кулаками ринулись на людей с крестообразной голубой перевязью на груди, указывавшей на их принадлежность к Голубым. Повсюду, повсюду упадали и взмахивали руки. Головы склонялись под яростными ударами и обагрялись кровью лица. Но не устремился натиск на войско, медленно исчезавшее в надвигающейся ночи. Быть может, тяготел над Зелеными запрет не посягать открыто на власть, пока не вооружит их своим гремучим огнем Гибреас. Золотой полумесяц возрастал в темной вечерней синеве, и свита звезд народилась вокруг прообраза, в котором чудилась угроза бойни. Но ярче месяца сиял серебряный венец Солибаса, который с высоты державших его плеч возносился над битвой Зеленых с Голубыми, и теперь безрукий по-прежнему непоколебимо верил в правоту борьбы Управды. Победой запечатленный колышимый венец, прекрасный, как символ, нежно мерцал своим серебристым диском в сумерках близившейся ночи. Но пока не опустилась глубокая ночная тьма, будто невольно, будто методично, подобно движениям цепа, бичующего на гумне зерно, упадали руки Зеленых на головы Голубых, впивались кулаки Зеленых в груди Голубых. И победный Солибас все так же выделялся, показывая свое трепетное, бородатое лицо, свой безрукий стан в плаще возницы и все так же колебался в лучистом сиянии серебряный венец над его головой, поддерживаемый чьими-то руками. Порывы ветра ударялись в раздувавшиеся знамена и исчезали гетерии – копья, мечи, щиты, шлемы, секиры, палицы, безмолвно поглощаемые Великим Дворцом, который слабо светился, там внизу, приняв Константина V и Патриарха. Повернувшись, те могли бы увидеть быстрые взмахи кинжалов, которыми беспощадно крошили Зеленые Голубых от Золотых Врат до Киклобиона, от Влахерна до Лихоса, от Пропонтиды до Материка, на север и на юг, на запад, на восток!

Вместе с Управдой возвратился в Святую Пречистую Гибреас, и обволакивавший его сияющий эфир угас понемногу в нежном трепетании. Склерена и Склерос побелели, видя резню партий. Долго стояли они на плитах нарфекса, устрашенные, остолбенев. Она положила руку на плечо супруга, а его рыжая борода, окутанная тьмой, упадала на самую середину груди, и громкое щелканье зубов вырывалось из отверстого рта, смеявшегося смехом ужаса.

V

С серебряным ключом на плече поспешал, раскачивая головой, Дигенис во главе четырехсот Кандидатов, и византийцы расступались перед его стремительным натиском. Длинной колонной двигались воины, по восемь в ряд, и золотистыми пятнами сверкали их секиры, задевая золотые мечи, висевшие на золотых перевязях.

Пройдя вдоль стен, обрамлявших Золотой Рог, они свернули во Врата Иудеев, поднялись на первый холм, откуда вся Пропонтида, весь Босфор, весь берег Азиатский красиво развертывались пространством голубых вод, и направились к Святой Премудрости. Мимолетным видением проносились перед ними сады, протянувшиеся до побережья, листва, в которую плескались волны, купола зданий и радостные отсветы, розовые отсветы на террасах домов. Чем дальше, тем чаще приветствовали их люди, отмеченные голубыми шарфами, обвивавшими груди. Наоборот, другие, с зеленой перевязью, встречали воинов знаками презрения, особенно Дигениса, который отворачивался, раскачивая тыквообразной головой, потрясая своим серебряным ключом, и продолжал свой быстрый путь. Слева остался у них эксонарфекс Святой Премудрости, обширная прямоугольная площадка, примыкавшая к девятивратному нарфексу.

Они вторглись на Августеон, окаймленный квадратом портиков, слитно протянувших по мрамору мостовой двойную линию своих колонн. Пересекли его середину, миновали череду статуй, оставили позади Миллиарий, высокий, прорезанный четырьмя сводами, и вступили под сень Великого Дворца в части его, именовавшейся Халкидой. Открыв первую железную решетку, достигли преддверия Халкиды, увенчанного глубоким сводом. Оттуда галереей под названием Хитос, со срединным куполом, который покоился на четырех арках, они проникли в триклиний схолариев; обширный зал триклиния с одной стороны примыкал к храму Святых Апостолов, с другой – к судной палате Лихнос, а с третьей узкая галерея вела в триклиний экскубиторов.

Они проходили мимо смотревших на них схолариев и экскубиторов. В глубине триклиниев многоцветные мозаики раскидывали чарующие очертания: Иисусы и Вседержители сидели или стояли, отверзая руки, являя лики, широкие и белокурые. Грешники распростерлись у ног их, а над ними архангелы веяли пальмовыми ветвями или в рамке медальонов красовались главы Приснодев. Подобно отверстым золотым очам, отливали лучистыми отблесками висевшие на стенах шлемы и мечи. Воины чистили песчаным порошком свои секиры или копья, плоские на конце, напоминавшие алебарду, сверкавшие золотой насечкой. Некоторые вставали на свои железом одетые ноги, в бронзовых набедренниках и отдавали воинскую честь, на которую отвечали золотыми секирами, – не останавливаясь, – Кандидаты и своим серебряным ключом – Дигенис, по-прежнему поспешавший, раскачивая жирной головой, подобной перезрелой тыкве.

Кандидаты вернулись в свой триклиний, украшенный куполом на восьми колоннах, под сенью которого на высоком жертвеннике пурпуровидного мрамора покоился серебряный крест, томно струившийся дивом вертикальных и горизонтальных линий. Все вместе они сразу с лязгом освобождались от своего оружия, снимали шлемы, и гул мужчин перекатывался по триклинию, богато убранному пышной мозаикой, в которой золото сочеталось с зеленым, красным, голубым и которая простиралась в вычурном изгибе к самому своду залы над карнизами аркад. Молчальники показались в дверях смежной залы великой консистории, где Самодержец обычно принимал сановников и сенат византийский, и ударили жезлами в дверь. Замолкли тогда Кандидаты и поспешили разоблачиться. Вышли доместики, а Дигенис один отправился по замощенной плитами галерее, которая окаймляла великую консисторию.

Разъярился Дигенис! Да, ярость сквозила в наклоне его раскачивающейся головы, в тупо раскрытом рте, во всем лице его, мрачно оттененном камилавкой с пером цапли и запечатленном зловещим упрямством палача!

Он миновал большой пустынный зал, уставленный ложами, зал, служивший трапезной. Порою проходили люди, подобно ему, мягкотелые и безволосые. Приветствовали друг друга движением жирной головы, и бегающие глаза, подергиванья толстых губ выдавали в них скопцов. В облике их чувствовалось тревожное сожаление об утрате пола. Многие из них были и скопцами, и глухонемыми. И о вещах невысказанных говорили туманные жесты, с оттенком непристойности скользившие вдоль тела.

Спустившись по ступеням, он углубился в Фермастру, длинную, запутанную, сложную пристройку, слева граничившую с Дафнэ – так называлась другая часть Великого Дворца – и справа связанную нижней галереей с первой террасой, таинственным фиалом трех конусов. Фермастра изобиловала многочисленными кубуклионами: кухнями, банями, различными мастерскими, кишевшими низшей челядью. По темным коридорам проник он в подобие подвала, где некий человек стоял перед грубым, низким деревянным столом, заваленным плодами, луковицами и кореньями. Влажной рукой схватил его за волосы, казавшиеся одеревеневшими, и, окликнув, нанес резкий удар серебряным ключом по черепу, заставивший того повернуться:

– Палладий! Палладий!

Торговец ослами, пользовавшийся худой славой, честолюбивый Палладий, жирный и распухший, был здесь кухонным слугой. В Фермастре стояла сильная жара, и он был полураздет. Голый стан с косматыми грудями, голые руки, толстый крестец и вспученный живот, опоясанные куском колыхающейся ткани, и кожа, которая, наверное, смердела, ибо Великий Папий зажал себе нос.

– Ступай! Скорее!

Он бил его по черепу серебряным ключом, и с деланной искательной улыбкой покатился Палладий, растопыря пальцы, пытаясь торопливо заслониться от сыпавшихся сзади пинков. Колеблемой тенью отражалась на стенах трубчатая камилавка Дигениса с пером цапли, отчетливо очерченным в виде опрокинутой запятой. И властно мелькала тень эта над жалостным, дородным отражением Палладия, набрасывая забавно-затейливый рисунок.

Они прошли через ходы, соединяющие темные залы, в которых словно духи двигались человеческие фигуры, вымощенные галереи, булочные Великого Дворца; бойни и свинарники Великого Дворца, смежные с кухнями, где пламя громко трещало в игравших вычищенной медью огромных очагах, на которых разная живность варилась во множестве посуды. Все время подгонявший Палладия Великий Папий втолкнул его в другой погреб, где на полу тоже сидел какой-то человек. Они увидели его спину, тощую, костлявую, жилистую. Как и Палладий, он работал полунагим, наверное, удобства ради. Мигом обернулся к Дигенису сидевший, занятый чисткой узд и лощением окрашенной в пурпур кожи, унизанной золотыми и серебряными бляхами. То был Пампрепий, приставленный в услужение в конюшни Великого Дворца.

– Ступай, живо, ступайте оба!

Он бил их, и быстро помчались Палладий и Пампрепий, награждаемые сзади пинками Дигениса, на свои черепа принимая удары его серебряного ключа. Растопыренными пальцами пытались они загородить спину от толчков Великого Папия, который визгливо кричал:

– Идите оба, и вы услышите, как я скажу Сепеосу, который жив, и Гараиви, который жив, – что Самодержец Константин V отдаст Управде половину своей власти и одну из провинций своего царства и облечет его саном военачальника, если он согласится выйти из Святой Пречистой и прекратит свои посягательства на славу нашего имени!

Палладий и Пампрепий повернулись и в восхищенной улыбке постарались выказать, что они с полуслова понимают Дигениса, пинок которого достался тогда их животам: выпученному – бывшего торговца ослами и плоскому – бывшего носильщика. Они шагали через всю Фермастру, тянулись коридоры с бронзовыми дверями, глухими или решетчатыми, ведшими в кубуклионы или залы, в макроны или преддверия, в перипатосы или галереи, и низшая челядь толпилась там, отведывая Дигенисова серебряного ключа, который без разбора падал на лица, плечи, черепа.

– Вы скажете Гараиви и Сепеосу, что участь ваша завидная, что Базилевс Константин V умеет держать свое слово, что он наградил вас степенями и что благоразумнее Управде принять его предложение, но не отвергать. Чтобы вынудить его расстаться со Святой Пречистой, Базилевс Константин V решил разрушить ее; казнить зачинщика заговора Гибреаса; выколоть глаза Управде и всем поддерживающим покушение на славу его имени!

Он смеялся своим дребезжащим смехом, действуя сейчас отнюдь не по повелению Константина V. Желая обезоружить Зеленых и Управду, тот приказал освободить Сепеоса и Гараиви. Этому непонятному дипломатическому ходу Дигенис придал причудливую окраску, привлекши к его исполнению Палладия и Пампрепия. В своем скопческом презрении к заговору, которого не понимал, он хотел устрашить их до последней степени. Теперь поспешал с ними под галереей Дафнэ почти на уровне двух опоясанных портиками дворов, в которые буравились два водоема, где спокойно плавали золотые рыбки, шевеля хвостами. Подстегиваемые ногой его и ключом, неслись Пампрепий и Палладий из Фермастры на открытую площадку – Гипподромиос, из Гипподромиоса на первый двор Дафнэ, а оттуда на открытую галерею, куда вел подъем по лестнице. А Дигенис визжал:

– Я скажу Сепеосу и Гараиви, что Константин V поставил вас первым остиарием и первым гетарием. И они позавидуют вам. Не подумайте, что вас пожалуют этими степенями, нет, ты, Палладий, будешь первым среди крошильщиков чеснока и лука Великого Дворца, а ты, Пампрепий, – первым чистильщиком седел и узд Великого Дворца! Чтобы сравняться с вами, Сепеос и Гараиви внушат Управде отказ от притязаний. Я освобождаю их, чтобы они – благополучно изувеченные, но не мертвые – советом побуждали Управду не бороться впредь против славы имени Базилевса!

Он гнал их через Великий Аккубитон девятнадцати лож, где вместе с ними врезался в толпу прислужников – гетариев, диетариев и остиариев, которых чрезвычайно развеселил вынужденный смех Палладия и Пампрепия под побоями Дигениса. Впрочем, и сами они поспешно сторонились от его ударов, попутно падавших на их хорошо одетые плечи, на головы, облеченные в четырехгранные остроконечные скуфьи, подчеркнутые перьями в виде вытянутой запятой.

Из Великого Аккубитона они достигли Триклиния девятнадцати лож, где при известных торжествах девятнадцать сотрапезников трапезовали у подножья двух серебряных колонн, скрытых длинною завесой зала, в которой хранились одежды Базилевса. Дальше протянулся обширный двор-ексаерон девятнадцати лож, и опять триклиний кандидатов, триклиний экскубиторов, схолариев, преддверие халкиды. И, наконец, за кафизмой нумеры перед банями Ксевтиппа и форумом Августеоном, в углу Великого Дворца, воздымавшего свои кубуклионы, простиравшего свои галереи и уносившего в высь небес купола триклиниев под чешуей свинцовых кровель! Все залы были богато разукрашены; перерезаны занавесями, висевшими на золотых и серебряных прутах, соединены вратами, бронзовыми, серебряными или слоновой кости; покрыты мозаикой или очень древней, уцелевшей от времен Юстиниана и Велизария, или позднейшего происхождения, неискусно расцвеченной, изображавшей священные лики или события византийской религии: Евангелия, Успение Богородицы, Крещение во Иордани с нагими народами, которые расположились по склонам холмов, плохо нарисованных на туманном фоне. В триклинии кандидатов на Пампрепия и Палладия обрушились удары Кандидатов. В триклинии экскубиторов – удары экскубиторов. То же самое и у схолариев, когда они проходили по их триклинию. Те даже карабкались друг на друга, чтобы лучше разглядеть их шествие. И со смехом ритмически избивали их ладонями. И в бородатых и усатых лицах воинов отражалось несказанное довольство.

За высокой решеткой с кирпичными столбами, за толстым сводом, открылась мрачная лестница, по которой углубился вниз Великий Папий в сопровождении двух маглабитов. Нумеры охранялись их гетерией, и воины встали с каменной скамьи, на которой сидели, позевывая. Из узкой двери вышел тюремщик с медным фонарем. Сырой прохладой повеяло со стен на Палладия и Пампрепия, втайне встревоженных, хотя ничем не выдававших своих страхов. Своим честолюбивым образом действий они достигли лишь назначения низшими челядинцами Базилевса, попали в число кухонной и конюшенной челяди Великого Дворца. Но хуже того! В своем жестокосердии скопца Великий Папий часто забавлялся, обещая им шутовские степени, например, первого крошильщика чеснока и первого чистильщика седел и узд Самодержца Константина V. А сейчас, оттачивая на них свое паясническое вдохновение, грубое остроумие своих причуд, он вел их в нумеры и принуждал совершенно напрасно присутствовать при освобождении Сепеоса и Гараиви.

«Войдите и уговорите их внушить Управде, чтобы он ничего не предпринимал против Константина V, прекратил всякие посягательства на славу его имени!»

Приказания бессмысленные, ровно ничего не означавшие. Из повеления освободить обоих изувеченных отнюдь не вытекало той потехи, которую сочинил себе скопец Дигенис из Пампрепия и Палладия.

Оба шли, до крайности встревоженные звоном огромных ключей, величиною с локоть, с лязгом поворачивавшихся в толстых замках потайных дверей. Дигенис без устали следовал за ними, поощряя их серебряным ключом по затылкам и пинками в спину. Шествие замыкали два маглабита, которые то поднимали, то с глухим стуком опускали свои железные копья, ударявшиеся о каменные плиты. Длинный темный проход пронизали огоньки редких фонарей, отбрасывавших светлые круги, по которым крысы пробегали и ползли липкие гады, коридоры переплетались с коридорами, и из-за потаенных дверей неслись вопли узников, быть может, пытаемых. Новая лестница, страшно узкая, скудно освещалась желтеющими отблесками фонарей. Внизу, наконец, они попали в круглый сводчатый зал, куда выходили одна против другой две двери, в которые постучал Дигенис своим серебряным ключом.

– Уверьте их, что Базилевс держит свои обещания и облек вас высокими степенями, которых домогались вы. Базилевс вознаградит их, если они убедят Управду отречься от своих посягательств на славу имени Державца!

Тюремщик открыл две двери. Маглабиты вывели худого, бледного человека с выколотым глазом, отрубленной кистью руки, ковылявшего на отрубленной ступне. Сепеос заморгал единственным глазом, волочил уцелевшую ногу. Узнал лишь тюремщика и маглабитов, догадывался о сане Дигениса по его повелительной осанке и воскликнул, принимая присмиревших Палладия и Пампрепия за пленников, которые обречены на одинаковую с ним казнь.

– Милосердая Владычица! Великий Иисусе! Как, и вы люди!

В одном восклицании этом излилось все, что претерпел отважный Сепеос. И, простирая свою изувеченную руку, продолжал:

– Подобно мне отсекут вам кисть руки, злосчастные, и выколют глаз и обрубят ногу. Кто вы? Побежденные ли Православные, или Зеленые, не смогшие добиться торжества Управды!

Но маглабиты толкнули его в темницу Гараиви, и тот, вскочив, затрясся, косматый, страшный, с отрезанным носом и ушами. Он признал Палладия и Пампрепия, которые дрожали:

– Предатели! Вы оба предатели! Злодеи! И когда Управда восторжествует Базилевсом, я утоплю вас, как утопил Гераиска!

Сепеос предстал в сумерках его квадратной темницы, тускло освещенной небольшой отдушиной. Гараиви остолбенел, ибо ни разу еще после казни и заточения не показывали ему Спафария, сидевшего за противоположной дверью, и никто не передал ему об этом.

– Ах, это ты! Ты здесь!

Он рухнул на большой камень, служивший ему скамьей, а с потолка темницы, в который он мог упереться, выпрямившись во весь свой высокий рост, сумеречный свет проникал, провеянный через отдушину, и разливался над его головой, которую едва прикрывала сыростью и плесенью изъеденная набатейская скуфья. Зловещее выражение легло на изуродованное лицо, печать чего-то отталкивающего, как у терзаемого зверя. Он смотрел на растерянного Сепеоса, который прижимал к сердцу свою единственную руку, остановив свой единственный глаз на Палладии и Пампрепии, по-прежнему заметно дрожавших. Молчание прервал визг Великого Папия.

– На что сетуешь ты? Базилевс освобождает вас. Благодарите судьбу, что он еще не подверг вас увечью Солибаса, которому отрубили обе руки. Я привел сюда Палладия и Пампрепия, чтобы они засвидетельствовали перед вами, как воздает Самодержец верным слугам своим. Оба они осыпаны почестями за то, что некогда предали ему заговор Управды!

Его прихотливая жестокость тешилась, бередя у пленников рану доноса. Ему просто приказано было освободить обоих узников, а он издевался над ними, лживой выдумкой хотел дать им понять, что свободу они покупают ценой услуг, за которые плохо награждает Константин V. Он преисполнен был чудовищного презрения к их мукам и ничуть не трогался страхом Палладия и Пампрепия, которых безжалостно бил своим серебряным ключом.

Те задрожали и, запнувшись, смешно пробормотали:

– Еще бы! Я один из сановников Константина V – первый среди остиариев.

– А я первый из гетариев!

Сепеос раскрыл свой единственный глаз, а уцелевшей кистью нервно схватился за конец обрубленной руки, и по-прежнему разъяренный выпрямился Гараиви:

– Вы пришли соблазнять нас! Нет, нет и нет! Пусть только Управда будет Базилевсом, и я утоплю вас, как утопил Гераиска!

По знаку Великого Папия маглабиты толкнули их, и они пошли прочь: Сепеос молчаливо, довольный своим освобождением, и Гараиви вне себя, что не может утопить Палладия и Памперия, намеревавшихся поскорее ускользнуть. Но Дигенис приказал маглабитам, и, схватив их за шиворот, те единым взмахом водворили Палладия в темницу Сепеоса, а Пампрепия в темницу Гараиви. Они завыли, тюремщик запер за ними двери, а евнух потешался, бессмысленно хохоча, пыжась и потея:

– Скажите Управде, что Самодержец дарует ему половину своей власти, провинцию своего царства, воинский сан, если он согласится удалиться из Святой Пречистой. Подобно Пампрепию – первому меж остиариев и Палладию – первому среди гетариев, будете сановниками и вы, невзирая на свои увечья. Тебя, Сепеоса, Базилевс пожалует Великим Доместиком, тебя, Гараиви, – Великим Друнгарием. Солибаса с отрубленными руками назначит Великим Логофетом, если Солибас вкупе с вами посоветует Управде покинуть убежище Святой Пречистой, отвергнуть Гибреаса, отречься от иконопочитания, отказаться от замысла сочетать свою славянскую кровь с Евстахией, уроженкой племени эллинского, алчущего человеческих искусств, которых не понимаю я, хоть и евнух, но Великий Папий. Пусть прекратит только Управда свои посягательства на славу Базилевса, и у вас будет все, и вы будете всем в Империи Востока, которую тщатся через Зло возродить иконоборцы, наперекор Православным, союзным с Зелеными, стремящимися разрушить ее Добром!

VI

Заглох визгливый голос Великого Папия, тюремщик с медным фонарем скрылся в разветвлении коридора, оба маглабита сложили свои копья при входе в Нумеры, и Сепеос с Гараиви увидели себя свободными на форуме Августеона. Вратами Халкиды люди проникали в Великий Дворец, разодетые в далматики, широкие робы, белые хламиды, красные дибетезионы, голубые мантии, затканные различными узорами. Сепеос моргал в сиянии дня единственным глазом, и Гараиви рукой прикрывал две щели своего отрезанного носа. Отогревалась при мысли о прошлом душа Сепеоса, закоченевшая в зловонной темнице. И Гараиви воскрешал в памяти дни перед своим заточением. Словно опасного пса утопил он Гераиска. Потом внедрил вместе с Солибасом Управду во Святую Пречистую, где Гибреас помазал отрока тайным Базилевсом и обручил с Евстахией, освященною Августой. Виглиница присутствовала на обручении и помазании. Слухи разнеслись засим, обвинявшие Гараиви, – который и не скрывал этого ни перед кем, – в убийстве Гераиска. Разгневался Константин V, невозмутимо лицезревший резню Зеленых с Голубыми, но отнюдь не допускавший посягательств на свою челядь, высшую и низшую. Однажды утром его схватили спафарии и буккеларии. Доблестно защищался он. Умертвил двух воинов, отбивался от толпы сбежавшихся Голубых. Но Зеленые были далеко, воины овладели им, и был он заточен в Нумеры, где палач единым взмахом кинжала отсек ему уши и нос. Целый год протомился он после того в темнице, еле освещенной сумеречной отдушиной, в которую раз в день ему протягивали кружку воды и заплесневелый хлеб.

Та же судьба постигла Сепеоса. После казни на площади Гебдомона воины ввергли его в каменный мешок, и кусок хлеба с кружкой воды раз в день опускались туда слугою Нумер, движения руки которого едва мог он рассмотреть своим невредимым глазом. И не было ничего, кроме большого камня для сиденья и для спанья по ночам, еще более тягостным и мучительным, чем дни, да еще, для облегчения их жалкого тела, зловонная дыра в углу незамощенной темницы, дыра, которую они не решались исследовать, и где смердело что-то зловещее и липкое. Ныне освобожденные, подолгу созерцали они в мечтаниях внешнюю красивость Византии, трепещущие, глазурные, сияющие очертания ее храмов и дворцов, розовые, пышные террасы города и особливо Святую Премудрость, особливо Святую Пречистую! Все это видели они снова. Золотой Рог баюкал внизу ладьи и быстроходные паландрии, и Пропонтида вздувала свою грудь – то голубую, то белую, то золотую, смотря по изменчивым переливам небес, выпрядавших лазурные, серебряные, золотые лепестки на ее вздымавшихся завитках. Мощная повсюду кипела жизнь. И повсюду чудилась им вражда Добра и Зла, Жизни и Смерти, иконоборчества и иконопочитания, Зеленых с Голубыми. И чуяли они, как питаемая Гибреасом, растравила она раны в душе племен, посеяла взаимное недоверие, отражалась в крадущейся поступи, сильнее обособляла народ и православие от Великого Дворца и Святой Премудрости, которые казались загадочными и грозными. И вдруг вспыхнули в них образы давно минувшего, и Сепеос увидел себя смелым спафарием в железной кольчуге и коническом шлеме, с невредимыми глазами, невредимыми руками и ногами, а Гараиви перенесся в те времена, когда он, пришелец из далеких стран, появился в Византии в своей приметной далматике, столь восхищавшей безумного Сабаттия, и взялся за ремесло лодочника. Какая скудная жатва их честолюбивых вожделений! Сепеос утратил глаз, кисть руки, ступню, а Гараиви – нос и уши. Они стали калеками, стали безобразными, стали немощными. В ярком зареве лучезарного дня спускались они по склону первого холма, печальные, угрюмые. Поднялись на второй холм, где высился храм Святых Апостолов и фасад его, прежде расписанный иконами, теперь замазан был известью. Увенчанный свинцовыми главами, рисовался он на голубой прозрачности неба, ослепительный в своей суровой белизне, с круглыми просветами и пустым нарфексом, в полуоткрытые двери которого виднелись перед слабо озаренными Приснодевами и Иисусами коленопреклоненные православные, ниц повергшиеся православные. Опираясь на плечо Гараиви, Сепеос ковылял на страшном обрубке своей ноги и, прикрывая обрубленную руку скудным плащом, источенным прорехами, озирался смущенный, волнуемый, тоскливый. Гараиви больше не скрывал двух дыр своего отсеченного носа и обрезанных ушей.

Озабоченность неожиданно охватила их, нежно любопытное влечение к Управде, Евстахии и особенно к Виглинице, которую они беспредельно чтили, и которая грезилась им, могучая своей кровью, здоровая телом, полная красы.

– Поскорее хочу я свидеться с Управдой, который, по словам твоим, укрывается в Святой Пречистой. Не затем, чтобы склонять его, – следуя внушениям скопца Дигениса, – выйти оттуда, но чтобы снова биться за него, пока не достигнет он Самодержавства. Этим будет довольна и Виглиница, которая сделается тогда супругой высокого сановника, но не моей, не твоей и не Солибаса, ибо изувечены мы.

Смиренно мнил он себя в своем увечье недостойным Виглиницы. Гараиви ответил:

– На мой взгляд, Великий Папий освободил нас не для того, чтобы Управда прекратил борьбу за Добро, но чтобы устрашало наше увечье Зеленых и Православных. Да и Виглиница никогда не позволит отроку довериться обещаниям Константина V, и притом же не сан, не часть войска, не половина власти подобает ему, но все Восточное царство. А она! Ах, она! Мы послужим ей, пока нет у ней супруга, а потом, я, Гараиви, снова возьму свою ладью и удалюсь, чтобы не видеть подле нее супруга, которым не буду я.

Так признался Гараиви Сепеосу, не скрывая чувства, которое пленяло его, с тех пор как узнал он Виглиницу, вот уже более двух лет. В уединении темницы страсть эта пустила многочисленные корни, напиталась бушующими силами его обнажившейся души. И теперь она душила его, делала свирепым, жестоким, склонным к необузданной, безотчетной ревности.

– Нет! Не будет у нее иного супруга, кроме меня, хотя я и без носа и без ушей!

– А я, Сепеос, лишенный ноги, руки и глаза, я смирился и уже не вожделею Виглиницы, столь прельщающей тебя!

Так отвечал ему спафарий без прежнего мягкого задора, чуждый своей обычной похвальбы. Словно терзаемый чахоткой, казался он расслабленным, менее отважным, а главное, постаревшим. Глубокая работа совершилась в обоих – подточила стойкость одного и укрепила другого.

Они спускались с холма рынков, как всегда кишевшего народом, который бурлил под колыхающимися головами верблюдов. Сирийские далматики в коричневых и красных поясах мешались с киренейскими робами, сотканными из алоэ, у живота стянутыми волосяной тесьмой. Персидские полукафтанья и порты, перехваченные у лодыжек, двигались возле причудливых византийских одежд, почти всегда фиолетовых. Под яркими лучами переливались золотые и жемчужные узоры зверей, которые скользили под сводами рынков. Подобно Иоанну монахи изливали брань на ослов, нагруженных овощами, мясом, рыбами, развертывавшими на ослиных спинах радугу цветов зеленых, кроваво-красных, сизых, серо-желтых. В далеком гудении толпы лица туманно мелькали под всевозможными племенными уборами, и плечи волновались, а над ними повсюду обрисовывались вопрошающие головы верблюдов.

Не встречались Зеленые, ибо Зеленые бывали не здесь, но в предместьях, близ Влахерна, Гебдомона, возле стен. Попадалось, напротив, много Голубых, – Голубых жирных и довольных, которые окидывали их презрительным взором превосходства. Некоторые узнали Сепеоса, которого видели два года тому назад на Ипподроме. Проходили сановники, евнухи; высматривали, покачивая головами. Спафарий расхаживали и из страха навлечь на себя подозрение в связи с мятежником, не кланялись Сепеосу, худое лицо которого омрачилось. Гараиви утешил его:

– Не обращай на них внимания. Эти воины, ликующе понесут тебя на своих щитах, когда победит Управда. И будут приветствовать тебя, но ты не ответишь им!

Он ободрял, все время поддерживал его, искал палку, на которую хромой мог бы опереться. Разглядывая Гараиви, Сепеос с беспредельной тоской произнес:

– Ты исхудал, наверное, похудел и я?

И действительно, костляв и тощ был набатеянин с изборожденным морщинами лицом под ветхою скуфьей, плохо скрадывавшей отсутствие носа и ушей. Далматика с выцветшими узорами охватывала его тело. Не победные усы украшали Сепеоса, но борода состарившегося человека ниспадала на его грудь. Всем своим обликом напоминал он чахоточного, которого сдунет ветерок, и в Нумерах загрязнились, жалостно истрепались их одежды.

– Виглиница ужаснется, увидя нас и не пожелает, чтобы мы защищали ее!

Спафарий благоговейно вспомнил о славянке. Гараиви ответил:

– Мы пострадали за нее и ее брата. Она и брат не погнушаются увечьем нашим, от которого не ослабела наша преданность!

Закруглялись исполинские арки водопровода Валенция, и толпился под ними народ. Они приближались к демократической Византии, и Зеленые замелькали, не узнавшие их – ныне калек. Они остановились на миг передохнуть, но чей-то пронзительный голос вдруг воскликнул:

– Это он, Пресвятая Матерь Божия, Великий Вседержитель – это Гараиви!

Сабаттий быстро отшатнулся при виде двух дыр отрубленного носа Гараиви, зияющей раны его отсеченных ушей. Узнал он и Сепеоса, которого заметил с Гараиви в тот день, когда набатеянин перевозил спафария в лодке к Золотым Вратам:

– Говорил я тебе. Ты стремился возмутить Византию, и Базилевс покарал тебя. Ты утопил Гераиска, и тебе отсекли нос, тебе отсекли уши. А я цел и невредим, ибо я продаю арбузы и этим хочу обогатиться.

С арбузом под мышкой, обойдя кругом, он своими безумными глазами разглядывал спину Гараиви:

– Ничего нет теперь дивного в твоей спине, и не блещет далматика искусно вышитыми узорами. То же и со спафарием, где глаз его, где нога и где рука? Он дерзнул возмущать Византию, и Базилевс покарал его.

Сабаттий отошел со своим арбузом под мышкой, но их не задело его тихое безумие. Он был им глубоко безразличен. Они не беспокоились о нем, чуждом их думам и мечтаниям. И спокойно дали ему уйти, не заговорили, не поздоровались с ним.

Они опять восходили на холм, снова спускались. Перед ними расстилались Золотой Рог, предместья Влахерна и Гебдомона. Святая Пречистая белела на параллельной высоте, расцвеченная переливами, серыми и розовыми. Они различали паперть ее нарфекса перед площадью, вымощенной плитами, круглый просвет вверху ее фасада, воздушную красивость обоих трансептов, полукруглые окна срединного купола, обрамленные колоннами, непорочный овал ротонды, под сенью которой укрывалась Животворная Приснодева, увидели кусочек гелиэкона, откуда Склерена свесилась, окруженная гурьбою пляшущих детей, в жажде ласк простиравших свои руки, где Склерос смеялся и в воздушной пустоте светилась борода его, то упадая вдруг, то поднимаясь под неслышимое хрустенье подвижных зубов.

Они смотрели и забывали о своих увечьях, и душа их рвалась к Управде, душа их рвалась к Виглинице… На миг обернулись: столпотворение зданий, дворцов, храмов, монастырей, часовен, домов, бань, арок и колонн, – заметили водопровод Валенция, рынки и Лихое, который пересекал Византию, виясь к Золотым Вратам, и зеленеющей линией переплетался с триумфальной дорогой Самодержцев. Вдали сияла бесконечная зеркальность Пропонтиды. Воды сверкающие, воды прозрачные, по которым скользили блуждающие тени птиц и тончайших облаков, висевших в небе, подобном опустошенной внутренности купола. А у рожденья Золотого Рога начиналась Византия самодержавная, Византия, закованная в стены, украшенная на всем протяжении от Святого Димитрия до Буколеона, до врат Феодосия и Юлиана опушкой листвы, роскошной лентой, ниспадавшей к побережью. Вот Святая Премудрость, осененная срединным куполом, исполинская, пышная, девятиглавая, со множеством золотых крестов, горевших на ней отблесками рукоятей. За ней Великий Дворец, триклинии его и галереи, срамное подземелье Нумер, форум Августеон и статуя древнего Юстиниана, одному из правнуков которого предначертано быть, подобно предку, Базилевсом. Наконец, Ипподром, где столь безумно бился Сепеос. Несокрушимыми, несокрушенными казались эти создания Силы и Могущества в вечном торжестве племен, идей, символов, лживых вероучений, смертоносно противоборствующих Добру и искусствам человеческим, которые возвеличивают Иисуса, Приснодеву, иконы. Вечные воплощения, растленные Злом, укрывающие Зло, разнуздывающие Зло через иконоборчество, которое тщится насадить Исаврия в земле Европейской, – истинном обиталище душ эллинских и славянских, преданных благостному православию! Им вспоминалась арийская проповедь вдохновенного Гибреаса, учившего, что сооружения эти посвящены Сильным и Могучим, угнетателям Слабых и Бедных. Но в едином волнении, упиваясь безмолвным блаженством высшей надежды, созерцали они воздымавшуюся Святую Пречистую, от основания и до вершины осиянную солнцем, которое как бы облекало ее горделивым пурпуром, дыханием державной жизни. Ослепительно лучилось солнце и казалось, что исполинские мечи устремлены к небу, обращенные острием ввысь. Подобно нагой женщине совлекала она сверкающую пелену перед злато-булатными доспехами, и была прекрасной, целомудренной, исполненной благодати души и здравия тела. В ней черпали они новые силы, новую бодрость, они, изувеченные утратой глаза, ступни, руки, носа, ушей за то, что смели на миг грезить о победе монастырского храма в лице Управды, Евстахии и Виглиницы – славянки с животно-прекрасными очами.

VII

Сбылась, наконец, мечта Сабаттия об обогащении: тот самый чужеземец, которого заметила Склерена, обронил на берегу Золотого Рога, в нескольких метрах от стены, длинный кожаный раскрытый кошелек, набитый золотыми монетами и драгоценностями: перстнями, медальонами в драгоценных каменьях, аграфами, украшенными финифтью. Чеканный, воистину огромный золотой крест распирал мошну, шнур которой оборвался под одеждой чужеземца, пришлеца из дальних стран, углубившегося в город, не замечая своей пропажи, в то время как Сабаттий стремительно ринулся схватить находку и запрятал ее под своей убогой одеждой продавца арбузов.

На другой день он отправился к одному из менял, Аргиропатрии, который восседал в глубокой нише, где переливались искрометные, высокоценные товары, бледно-розовые бриллианты, голубые сапфиры, красные рубины и монеты всех стран на чеканных золотых блюдах. Свой крест, медальоны, аграфы и перстни Сабаттий выменял на золотые червонцы с изображением Иисуса и литерами Базилевса. Монеты, выбитые Константином V, были запечатлены простым знаком благословляющей руки. К номизмам присовокупились получервонцы и трети червонцев – цмизмионы и тризмиционы или кокки, много серебряных кераций и груды меди. Сгибаясь под их тяжестью, в своем безумном взгляде отражая нежданное богатство, он мечтал о небывалой торговле арбузами, не о жалких, скудных продажах, но о сбыте необычайном, когда вся Византия вскоре увидит лишь одни его арбузы, будет насыщаться лишь его арбузами. Заранее высчитывал он барыши от такого оборота. Они исчислялись баснословными суммами. В несколько дней продажа арбузов даст ему возможность купить целую византийскую улицу с домами, дворцами и портиками, обрамляющими форумы, залитые солнцем.

И погрузился Сабаттий в лихорадочное, кипучее осуществление своей безумной затеи, своих широких планов. Бегал повсюду, везде заказывал, чтобы слали ему арбузы и с островов эллинских, и из Капподокии и из земель понтийских, из Армении, Тавриды, из стран славянских. Дешевый плод этот обычно гнил на месте, и народ в ответ смеялся ему в лицо. Тогда он стал платить вперед – не слишком дорого, правда, но достаточно, чтобы поплыли со всех концов нагруженные барки и потянулись караваны.

Как-то утром византийцы увидели, как плоскодонные барки и суда с высоким носом и кормою движутся по Золотому Рогу, укрываются в его бухточках, трудно рассекают его воды, очерченные наподобие веретена.

Оснащенная четырехугольными парусами, серыми, красными и оранжевыми, развернутыми под ласковым дыханием ветра, суда и барки являли красивую картину легко колышимого флота, радостную жизнь людей моря, предметов моря. Флюгера реяли на вершинах мачт, снабженных круглыми балкончиками, где матросы стояли, наблюдая горизонт. Скоро все барки, все суда начали поочередно выгружать арбузы самой разнообразной величины. Наряду с карликовыми, густо зелеными, цветом напоминающими ель, были исполинские, бледно зеленые с оттенком желтизны, подобные гигантским тыквам. Некоторые разбились, и обнажалась красная здоровая мякоть, усеянная семечками. Одни арбузы смотрелись обольстительно и весело, другие как бы источали немощную грусть, заключенные в темно-зеленую корку под живописным солнцем. Их извлекали из глубины трюма и складывали на берегу, чтобы нагрузить потом на ослов, которые переправят их на рынки. Разгрузившись, облегченная барка отплывала, и поднималась вся ее ватерлиния. За ней причаливала другая, освобождалась от арбузов и тоже удалялась. Нескончаемой вереницей подплывали суда и, радостно вея парусами, уходили с песнями матросов под рокот не верившей глазам своим толпы.

А на берегу высились арбузы. Груды арбузов, грозившие вырасти в целые холмы, и окружить город зелеными редутами, точно не довольно ему было надежных каменных стен.

Уже достигала человеческого роста стена арбузов, от Влахерна до Гебдомона и устья пролива, но приток не прекращался. Наступил полдень. До полуденного часа приставали только береговые барки и суда, пришедшие не слишком издали. Но вот показались другие, высокие и крепкие, подобные военным. Могучие дромоны с резкими очертаниями кливеров рассекали голубые волны пролива, в котором плавали арбузы, выпучивая рассеченное чрево: византийцы ужаснулись – арбузы душили их. Корабли с арбузами подходили из Египта, Ливана и Сирии, из Понта, Капподокии, Армении, не говоря уже о судах, посланных островами эллинскими, славившимися своими быстроходными триерами, остроконечные паруса которых веяли над равниной морей. Они без устали разгружались под тревожное гуденье толпы, которой ничуть не смущался Сабаттий. Бросаемые с палубы арбузы рассекали воздух и, падая, скатывались с куч. Только и видны были движения носильщиков, достававших их из недр трюмов и перебрасывавших через борт, да мелькали руки и головы матросов, которых смешило зрелище подобного вторжения. Круглые, целые блестели арбузы в сиянии дня и громоздились зелеными откосами, по которым скатывались дети, или алели ослепительным пурпуром своей мякоти, унизанной семечками, и обнажали как бы некие кровавые сердца, посланные из таинственных земель. Настал вечер и вдоль Золотого Рога выросла непроницаемая стена шаров темно-зеленых, светло-зеленых. В своем исполинском скоплении заслонили они почти весь фракийский горизонт, холмы в глубине, расстилавшиеся дали. На другой день новое вторжение хлынуло, на этот раз с суши, в Золотые Врата, во врата Свято-Римские, во врата Влахернские, Силистрийские и Адрианопольские. Навьюченные арбузами, вереницей потянулись ослы и верблюды, въезжали низкие повозки на глухих колесах, неискусно обтянутых грубой дубленой бычьей кожей. Трусили ослы, надсаживаясь под бременем поклажи, и верблюды колыхали искусно прилаженные к их горбатой спине корзины, мерным движением покачивая арбузы с боку на бок. Погонщики поспешали и подбадривали животных неутомимыми ударами по крупу, чтобы доставить в сохранности арбузы, на которые уже покушалось множество детей. Доблестно двигались вперед повозки, пробивая себе путь в сбегавшемся народе, который смеялся при виде такого обилия арбузов, бесконечно зеленевших и подобных в своей закругленности грудям. Достигли, наконец, арбузы рынков, и вскоре воздвиглись целые стены их, длинные и высокие, кубические и конусообразные, высились под сводами и на форумах, облитых сияющим днем, и придвинулись к ближним домам, под взорами веселившихся и вместе с тем устрашенных византийцев.

Нанятыми Сабаттием ослами торжественно доставлены были арбузы, вчера выгруженные на побережье Золотого Рога. Многочисленные караваны протянулись от берега до рынков, и тряским ходом выступали ослы, позванивая бубенчиками, тревожно шевеля ушами. Много арбузов потеряно было во время перевозки и, катясь, они разбивались, а вокруг них возгоралась битва детей и даже взрослых. Со смехом похитив арбуз, византиец бросал его в другого византийца, и плод попадал тому в голову или лицо, которые обагрялись розовой жидкостью мякоти. Иные, пользуясь случаем, проделывали ловкие проказы: мимолетно балансировали арбузами на носу или метали их в жерла открытых окон, которые поспешно затворялись с проклятиями ушибленных людей. Некий византиец стоял, созерцая, у такого окна, и ниспадала черная борода его на мантию желтую, как подсолнечник. Зажмурив один глаз и с видом крайне задумчивым раскрыв другой, глубокомысленно сидел он, – быть может, философ, – всецело погрузившийся в запутанные размышления. Описав кривую, один из арбузов ударился в этот раскрытый глаз, который исчез под ярко-розовой массой, алевшей подобно рубину или закатному багрянцу. Но так и не раскрылся испуганный закрытый глаз, едва заметно задрожала борода, из глубокомысленного вид сделался в высшей степени плачевным, а румяная мякоть арбуза сочилась по желтой, как подсолнечник, мантии византийца, шутовски перекрашивая всю линию его стана, который пребывал недвижим.

Кто-то подхватил два арбуза и в ужасающей давке нес их, вытягивая руки. Потом догадался приладить один из них к затылку и так бежал до рынков. Повсюду кипело необузданное веселье, которым забавлялись многие. Радостное столпотворение принимало необычные размеры, разражалось смехом, рокотом, говором, бурно перекатывавшимся в утренней жаре. Руки размахивали похищенными арбузами Сабаттия, который отзывался яростными жестами. Наконец, на рынках были сложены арбузы, доставленные морем. И в скоплениях неслыханной высоты и ширины торжествовали они свою победу над грудами других товаров. Выпукло перекатываясь, вторглись с рынка овощей на рыбный рынок, на мясной, на все остальные, и перед ними отступили привлеченные их нашествием толпы. Застилали низкие дома, которых теперь не находили обитатели. Загораживали улицы, на которых ожидали нетерпеливые прохожие. Струились в глубине дворов подобно непроходимому потоку. Особенно страшно было, когда где-нибудь на перекрестке они, стекаясь с разных концов, скоплялись вокруг застигнутого ими человека. Словно влекомые неким внушением, как бы повинуясь разумному желанию, неразгаданно затаенному под их дородной, жирной арбузной оболочкой, безумно и безмолвно заволакивали они утопающего, словно замуравливаемого, и лишь мелькали руки его над зелеными конусами, творя знаки скорби.

Настала ночь, и зловеще расположились на рынках сумрачные полчища арбузов. Сабаттий расхаживал вокруг. Он ничуть не сомневался, что Византия раскупит его плоды, прельщенная их дешевизной; не задумывался над возможностью обманутых надежд. Заранее ликующий, бродил он под сенью арбузов, а византийцы с ругательством поминали его, не узнавая своих кварталов, совсем, покоренных грозовыми тучами плодов.

VIII

Обычная толпа устремилась утром следующего дня на рынки. Розовая заря местами налагала светлые, прозрачные тени на небеса, усыпанные бледными, убегающими звездами, и как бы облекала позолотой арбузы, которые блестели, точно большие золотые яблоки, облитые сияющей прохладой. Верблюды, ослы, быки, впряженные в прочные низкие повозки, показались в глубине улиц, где дома выставляли, подобно подбородкам, окна и решетчатые двери. Везли много мяса, много рыбы, и овощи зеленели на плечах людей, которые несли их, обливаясь потом и скрежеща зубами. Пурпуром, киноварью, кровавыми тонами играла говядина возле рыбьих хребтов и животов, дивно радужных, пышно разукрашенных серебряными и золотыми полосами на липком, грязно-сером фоне. Краски ликовали, цветились, товары вспыхивали, оживали в сиянии нарождающегося дня, озарившего арбузы, которые высились настоящими холмами, разделенными трудно проходимыми долинами.

Рынок оружейников заблистал красой своего холодного оружия: мечей, копий, литых или чешуйчатых медных панцирей, секир, кинжалов, палиц, шлемов, кольчуг, набедренников, наручей. То же солнце осветило и рынок седельников, предлагавших выгнутые седла, ратную сбрую с искрящимися украшениями, окаймленную цветным полотном, узды, бубенцы, которые вешались на грудь животным, чтобы своими ритмическими звонами веселить их ход. Рынок ковров, необычайных, пестревших фиолетовыми и голубыми, зелеными и желтыми орнаментами и образами тварей, вытканных во многих сочетаниях: грифов между недвижимых колес; павлинов, восседавших на плечах людей, которых сопровождали утки и слоны, тигры и фазаны под гроздьями больших роз, вытканных на кустах, раскидывавших тонкие ветви – безлистые или опушенные болотными дланевидными листами! Рынок ювелиров, где ювелиры на корточках сидели в темных лавках подле драгоценных камней и капителей, не могших схорониться от воспламеняющих взоров всевидящего солнца. Осветились и остальные рынки. – Портных, выставивших белые хламиды с красной шелковой каймой, прилежно расправленные дибетезионы, сагионы, пылавшие искусно вытканными евангельскими сценами, холстинные скарамангионы и рубашки для простонародья, мантии из цельных кусков. – Башмачников, продававших всевозможную обувь: красивые сандалии, державшиеся на цветных лентах, высоко обвивавших голую ногу; толстые кожаные башмаки с резко заостренными носками. – Финифтяных дел мастеров, преимущественно эмалировавших медальоны, аграфы и кресты. – Продавцов мебели, в изобилии торговавших мебелью из пальмового дерева. – Мастеров светилен и медных кувшинов. – Угольщиков, котельников, кузнецов, сильно ударявших по дымившимся копытам лошадей, мулов, ослов. И, наконец, ожили другие рынки других изделий, где изо дня в день питала свой голод Византия и где она черпала свою роскошь.

Восседая на куче арбузов, Сабаттий выкрикивал, не обращая внимания на горячо палившее солнце. Плененные видом арбузов многие византийцы жадно расхватывали их, пряча в складки своих одежд или в обеих руках держа по арбузу за коротенькие хвостики. Другие поедали арбузы на месте, прижав к груди, и словно в прохладную ванну погружали свои лица в их чаши. Бросали наземь корки, подернутые мякотью, и вскоре разлились целые лужи арбузных остатков, в которых скользили люди, в отчаянии цеплявшиеся руками, ища опоры. Спины сталкивались и досадно оборачивались, задетые растерянными руками. Торжествующе собирал Сабаттий в деревянную чашку мелкие монеты. Он уже воображал себя обладателем мешков золота и сундуков с драгоценностями, звенящего достояния, которое сделает его богачом. Исполинское жевание доносилось до него, резко хрустели работавшие зубы, и слышалась оглушительная отрыжка. Не прерывалось жадное поедание арбузов.

К полудню начался приток византиек. В сопровождении евнухов, во множестве шествовали они медленно – некоторые в черном – с корзинами, плетеными или из пальмового волокна. Одни были в одеждах совершенно голубых, с зелеными или красными украшениями, в четырехгранных головных уборах, из-под которых толстые косы ниспадали на спину до пояса. Другие – армянки, с лицом в черной власяной маске, открывавшей лишь лучистое пламя черных глаз. Уроженки Тавриды, фракийки, тонкие сицильянки – в красных туниках поверх развевающихся роб, стянутых на высоте грудей, в нагрудниках, изображающих гигантских кузнечиков. Руки их от плеч до кисти перевиты были конопляною тесьмой, а волосы спрятаны в продолговатые сетки, ниспадавшие до зеленой ткани, ровно облегавшей тело. Подле македонянок, обутых в опашни, выступали белые далматинки в коротких полукафтаньях, осыпанных серебряными блестками, в куполах из ткани, покрывавших волосы подобно митрам! И много других: смесь племен – гуннийки, финикиянки, капподокийки, фригиянки, уроженки Кирен – с татуированным лбом или печатью багрового рубца на щеках, эллинки и бледные славянки явным зовом плоти, трепетно отраженного во всем облике их и даже в мужественно очерченных носах, которыми они фыркали, страстно раздувая ноздри. Они подходили, нагруженные припасами, которые несли в руках или на голове. Мельком взглядывали на товары, о которых выкрикивали во все горло продавцы, а над ними обрисовывались в воздухе головы верблюдов, которые все так же улыбались.

Сабаттий продал им множество арбузов, и они уносили зеленые шары на груди или подмышкой. Ели их дорогой, погружая свои розовые десны в розовую мякоть плода. Он ликовал. Сбывался расчет его, и тень презрения пробегала даже по его безумному лицу, когда с мясного или рыбного рынков проходили Зеленый, Голубой, Воин, Сановник. Что такое Зеленый? Или Голубой? Сущее ничто. Несовершенные твари, создания, одушевленные роковой ненавистью, мешающей им достичь богатства, которое добудет он своими арбузами. А воины Константина V, Сановники Константина V, среди которых многие – скопцы? Что они, как не слуги плохо оплачиваемые, рабы, над которыми висит бич властелина, никогда не расстающегося с ревнивыми опасениями заговоров! В богатстве, спокойствии лучше заживет он, лучше оденется, облечется в далматику краше той, что носил Гараиви, когда еще не отсекали ему носа и ушей. О, да, какое дело ему до иконоборчества, до борьбы Святой Пречистой со Святой Премудростью, ныне достигшей наибольшей остроты? Ничуть не тревожило это Сабаттия, который мнил себя выше всех в своем сознании безумца с заостренным черепом. И теперь жаждал, в свою очередь, властвовать, наслаждаться, предаваться обжорству, одеваться в роскошные одежды.

Очевидно, его ослепило сияние собственной особы, вознесенной на безмерную высь арбузных гор; он закрыл и открыл глаза и заговорил громким голосом, тогда как толпа насторожилась, плечи застыли и даже издали устремились на него взгляды внимательного народа, покупавшего его плоды.

– Что мне, Сабаттию, за дело до всех вас, о, Зеленые и Голубые, что мне за дело до Базилевса и Управды, до Патриарха и Гибреаса, до Сепеоса и Гараиви, которых я видел изувеченными, до безрукого возницы Солибаса, до всех домогающихся возмутить Византию и тем мешающих мне продавать арбузы, а вам покупать их. Скоро я разбогатею, а остальное для меня все равно.

Заревел осел, и зазвучал над ним грубый, мощный голос.

– Не угодно Иисусу, чтобы гордыня закрадывалась в души православных. Своими словами ты служишь порочному Базилевсу и скопцу Патриарху. Я, Иоанн, инок, сборщик Святой Пречистой, объявляю, что Богомерзкий достойнее тебя, если ты не прекратишь такие речи!

Иоанн посылал благословения взад и вперед, вправо и влево, а его открытый косматый череп припекало выглядывавшее из-за рыночного свода солнце. Восседая на ревевшем Богомерзком, участил он свои проворные благословения, и в ответ посыпались знаки почитания Святой Пречистой, лбы обнажались и женщины опускались, преклоняя колена на арбузных корках. Сабаттий хотел снова приняться за продажу, но чей-то упрямый голос произнес:

– Я Голубой, я чту повеления святого синода и рукоплещу Константину V, презирающему православных – поклонников икон, которые мы разрушаем.

– А я Зеленый!

– Здесь есть Зеленые, которым ненавистны Голубые!

– Так же, как ненавистны Голубым Зеленые!

Затрепетали цветные шарфы; замелькали вокруг Сабаттия кулаки Зеленых и Голубых. Не переставал реветь Богомерзкий, женщины удалялись, и расходился народ, унося арбузы, за которые многие не платили. Исчезли воины, предвидя битву партий, скрылась даже раскачивающаяся голова Дигениса в камилавке с пером цапли, который нежданно появился, сопровождаемый своими Кандидатами, в вооружении сверкающих золотом секир. Вскоре остались только многочисленные Голубые и Зеленые. Зеленые сбегались из демократических предместий, Голубые поспешали из аристократических кварталов. Равным образом стекались с веющими шарфами союзники их, Красные вкупе с Белыми, и поносили друг друга, прежде чем вступить в рукопашную.

Быть может, в порыве стремительного вдохновения один из Зеленых схватил арбуз и метко швырнул его Голубому в лицо, обагрившееся розовою жижей. Разъяренный Голубой в ответ запустил два арбуза, которые, описав точную траекцию, лопнули и сплюснулись на голове Зеленого. Многие Зеленые метали арбузы в Голубых и вскоре Зеленые и Голубые разделились, объединившись в своих партиях и в растущем бешенстве, в гневе, забавном и вместе с тем почти трагическом, осыпали друг друга арбузами, расхватывая их у Сабаттия, который исчез, потрясая опустошенным деревянным блюдом, куда опускали покупатели мелкую монету.

Зеленые и Голубые, Красные и Белые затопляли рынки с края и до края. Арбузы летали, сталкивались, натыкались на груди, плечи, руки, которые торжествующе подхватывали их, чтобы стремительно отослать обратно. Струилась красная мякоть, пристававшая к навесам лавок, и словно кровь стекала по лицам, как в настоящей сече. С треском ударялись они обо что-нибудь твердое – угол дома или череп Голубого, а иногда и Зеленого, и осколки задевали бойцов, отвечавших новыми ядрами арбузов. Сойдя с Богомерзкого, Иоанн весьма искусно бросал арбузы в Голубых и Белых, смастерив себе пращу из широкого тканевого пояса, который он подхватил в пылу битвы. Выпятив живот, непоколебимо встречая своим пупом вражеские ядра, засучив рукава коричневой рясы, с непокрытой косматой головой, он быстро нагибался и, подняв арбуз, обвивал его петлей пояса. Крутясь, обрушивался грозным ударом арбуз на Голубого, который, случалось, с размозженными челюстями, шатаясь, порывисто подносил руки к ушибленному месту. Иоанн нашел вскоре подражателей; многие Зеленые и Голубые превратили в пращи стягивавшие их одежду пояса и издали метали друг в друга арбузы, тогда как, заметив по ожесточению, которое противники вкладывали в битву, что она разгорается не на шутку, Красные и Белые понемногу рассеивались, обмениваясь злобными ругательствами.

IX

Но оказалось, что события только начинались. Как из-под земли вырастали Зеленые, словно повинуясь нежданному волшебному призыву наводняли они рынки, намеренные биться – но уже не арбузами, а красивым, быстрым пронзающим оружием, медным, бронзовым, железным. Стекались с Севера и Юга, с Востока и с Запада. От Золотых Врат и Кинетиона, Киклобиона, Святого Димитрия, Влахерна, Ареобинда, Аргиропатрии, Лихоса. Бежали, склонив голову, жестоко насупив лбы, с глазами, налитыми кровью, с согнутыми локтями. Некоторые из них держали в руках таинственный снаряд, длинную трубку, в конце которой пламенел нежный огонек, подобно крошечной курильнице, висевший на цепочке. Спускались с холмов, поднимались по откосам, падали, оправлялись, отдувались, поворачивались, прыгали, пыхтели, неслись стремглав. Завывали воплями, неукротимо свирепыми, бурно варварскими, в которых чуялась жажда растерзать Голубых, Самодержца, Сановников, Патриарха. Возрастали толпы их и скоплялись в глубине улиц потоки, зеленеющие шарфами цвета Надежды, реяли знамена их дем, мелькало многолюдье голов, грозное войско плеч, скрещенные ноги, полчища, готовые ринуться в бесконечность битв. Разбегались византийцы, иконоборствующие или просто равнодушные. Многие запирали свои лавки, многие затворялись у себя в домах, шумно замыкая деревянные двери. Многие закрывали лицо руками. И никакой преграды им в устрашенном городе! Внизу, возле Великого Дворца совсем не видно было воинов Константина V. На стенах не оттеняли Спафарии прозрачности небес. Словно вымерли помазанники Святой Премудрости, помазанники с крестами на древках, осененные балдахинами, возвеличивающими Могущество и Силу, Помазанники с вознесенными светильнями, пронизывающими ясный горизонт, с гимнами, порочащими религию Иисуса, славословимую священниками, предававшимися власти! Отступали перед Зелеными толпы Голубых, не дерзавших сопротивляться даже метаньем арбузов! Византийцы, не успевшие вовремя удалиться, поспешно взбирались на наружные лестницы, которые вели в верхние этажи домов и на которых одна под другой вытянулись вскоре бледные головы, или на весу карабкались на кровли скрипящих навесов. Пустели террасы, покрытые народом, любящим безветрие, и исчезали оттуда женщины и мужчины, слегка приподняв свои просторные одежды. Великое оцепенение воцарилось скоро в Византии. Жестокий ужас перед яростной битвой партий, – прологом свержение Константина V сторонниками Управды!

К этому присовокупилось следующее. Повсюду, где монастыри стояли, непокорные святому синоду, повсюду, где устремляли ввысь неподвижные кресты своих куполов храмы, – наосы, эвктерионы – часовни и молельни, – повсюду, наконец, где упорствовало православие – зазвонили громким набатом симандры, разнося резкие, пронзительные, словно металлические, звоны. Рукой своего инока-звонаря стремительно рассеивал святой Мамий гулкие удары возмущения, и беспрерывно ответствовал ему Каллистрат. Диксикрат раскачивал изо всей силы свою симандру, подвешенную к доске помоста, походившего на гильотину, и жестоко рукоплескало учащенными ударами прочного железного молота Всевидящее Око. С особой непоколебимостью усердствовали храмы. У входа причетники довольно смеялись, почти так же, как Склерос, и сзывался народ пылким, горделивым благовестом симандр. И поспешали православные, склонялись перед Приснодевами ниш, перед Иисусами галерей, перед Святыми ликами, живописанными повсюду, внимали пламенным, победным наставлениям игуменов, которые проповедовали с амвонов, венчанных балдахинами. Иконопоклонниками наполнились Приснодева осьмиугольного креста и Приснодева Ареобиндская. Славный Студит не уступал во многолюдий Святому Трифону, что на улице Аиста. Не отвергала богомольцев Святая Параскева. Не отвергали их, конечно, и Святые Апостолы, и Святой Архангел Михаил. Жадно и безвозвратно поглощали Святой Пантелеймон и Бог-Слово. А симандры все звенели, симандры отбивали свой трезвон, далеким эхом разносившийся до края Византии, гудевший над домами, дворцами, памятниками, форумами, колоннами галерей, арками галерей, прямыми и витыми, и разливавшийся далеко, далеко до Пропонтиды и Босфора, как бы стремясь поколебать всю Империю Востока. Оркестры слагались из него, понижались и повышались ритмы, смерчи мужей чудились в нем и ураганы волнующегося народа, надежды душ, исступленность сердец, блаженно предвосхищавших восстание, ныне решительное, которое извергнет Константина V из Великого Дворца, сбросит его с Кафизмы и всенародно помажет Управду Базилевсом в замолкшей Святой Премудрости, во Святой Премудрости, которая освободится от своих растленных помазанников, от скопца-Патриарха!

Тем временем из Дворца у Лихоса приближалась Евстахия, несомая в своем седалище привычными слугами. Византийцы видели, как колышется она над зеленеющими долинами, над листвой, волочащей тени, просветленные нежными красками, над белеющими дорогами. Благородно восседала она с красной лилией, и красная лилия пламенела, подобная раскрытому сердцу: багрянела божественно, дивно трепетала своими изысканно расцветающими лепестками и далеко сияла символом Милосердия и Немощи, готовая вытеснить жестокий бич, разящий меч Константина V. Все так же сверкали драгоценные камни над ее челом, и золотились ткани ее одежд, и резвились серебряные аисты на красных концах башмаков. Неподвижен был взгляд ее круглых глаз, и целомудрием дышало розовое полное лицо, сурьмой очерченные ресницы, тонкие хрупкие раковины ушей, весь ее облик. Да, и она, Евстахия, тоже покинула Дворец у Лихоса, словно повинуясь некоему знамению, толкавшему Зеленых на восстание, вызвавшему гудение симандр. И она стремилась в битву двух партий, двух церквей, двух властей. Плавно двигаясь над рукоплещущими толпами, созерцала византийские холмы. Средь дорог, где надменные здания мерцали бледной белизной мрамора и розовели порфиром, Святая Премудрость застыла, мощная, в венце девяти своих куполов, и неподвижно возносился золотой крест ее; казалось издали, что он плавится в голубой дымке, и чудилось, будто все небо позади разверзается, жестокое и тусклое, почти зеленоватое и вонзаются в него расходящиеся мечи. Острием своим мечи касались зенита, рукояти соединялись в основании храма, и горели страшные очертания исполинских золотых лезвий, протянувшихся в безграничную даль. Ипподром высился под форумом Августеоном, на одном конце перерезанный прямоугольником Кафизмы, и виднелось его эллиптическое гульбище, населенное статуями. Раскинулись триклинии и галереи Великого Дворца, гелиэконы сияли ровным светом, сады зеленели, и в них мелькали крошечные силуэты сановников, туманно мерцали их головные уборы и одежды.

А Евстахия все приближалась. Зеленые показывали ей таинственные трубки, на конце которых горел стыдливый огонек, – словно воплощалась в них надежда победы, в них, любопытно таивших гремящий огонь, изобретенный Гибреасом.

И свершилось, наконец, следующее. На далеком холме ожила вдруг Святая Пречистая в чередовании розовых и серых красок, с папертью нарфекса, с круглым разрезом фасада, с обоими трансептами, полукруглыми окнами срединного купола, круглой нишей и гелиэконом, где Склерена наклонилась своим полным станом в кругу восьмерых детей, где Склерос смеялся и борода его то упадала, то поднималась под хрустенье зубов, не слышное Евстахии. Распахнулись врата храма, и излился поток Православных, которые ликующе воздевали руки к небу; без конца вился по отлогим улицам этот поток мужчин и женщин. Целое воинство Зеленых, вооруженных таинственными трубками, могучей грудою сомкнулось вокруг нее, опаляемое отвагой боя. Безрукий стан, бородатое трепетное лицо высилось над нею, и разрастался в лучистом сиянии серебряный венец Солибаса на зеленоватом фоне неба. Величественно показался затем Управда. В руках держал он серебряный крест и золоченую державу Юстиниана. Опоясан был медным мечом, обрамлявшим его голубые из голубого шелка порты, и увенчан золотой диадемой. Из-под облекавшей его пурпурной хламиды Базилевса виднелся голубой сагион. Нежно развевались золотистые волосы, и необычайно сиял его белый лик. Следом за ним – также на троне – несли Виглиницу, на коленях которой покоилось Евангелие с начертанными киноварью письменами, – знамение Могущества и Силы, которое праматери их подарил Юстиниан. А Евстахия все приближалась! И отчетливее различала теперь внушительную осанку Виглиницы и раскрытое на коленях Евангелие, белый лик и золотистые волосы своего суженого, и безрукий стан Солибаса, и Зеленых, и Православных. Вскоре она присоединилась к ним с застывшей на плече красной лилией, с розовыми нежными щеками, прозрачными глазами, пышно сверкающими тканями и драгоценными камнями, с серебряными аистами на башмаках, и орган зарокотал в глубине храма и возносил величественную песнь. Возложил на себя игуменский крест Гибреас. На пороге нарфекса стоял он, высоко подняв голову, с блистающими очами, опять в пелене огненного эфира, голубого и нежного, и монахи со свечами окружали его в коричневых рясах и четырехгранных скуфьях, над которыми светились острия огоньков. Шире раскидывала руки Приснодева внутри храма и громче трубили в золотые трубы Ангелы сводов. И Гибреас благословлял народ, благословлял Управду, Виглиницу и Евстахию, Зеленых, над которыми возносился безрукий стан Солибаса в сиянии серебряного венца. Непоколебимо благословлял, двигая плечами, усыпанными крестами серебра, и трепетала борода его, трепетали волны волос. Бросая частые, значительные, долгие взгляды на Святую Премудрость, углублялся в город народ. Змеились ряды Зеленых с огоньками таинственных трубок. И растекалось торжество нападающего Добра, которое благословлял игумен, непрестанно взирая на храм Зла, облекшийся белеющим сиянием беспредельно протянувшихся гигантских лучевых мечей, – сиянием, в котором не целомудренным и здравым обрисовалось здание его с Вратами Милосердия и красоты, но зверем, подобным блуднице, которая, распахнувшись, прижимает руку к чреслам, выставляя крестец, и в бесстыдной наготе вздрагивают ее бедра.

Следом за остальными пошли и Сепеос, и Гараиви. Один без носа, без ушей поддерживал другого, который, изувеченный, ковылял на обрубленной ноге. А на гелиэконе Святой Пречистой славная Склерена успокаивала восьмерых своих детей и закрывала рукой рот супругу Склеросу, который все еще смеялся, причем рыжая борода его резко ходила вверх и вниз, и зубы щелкали от еле сдерживаемой радости.

X

Столбы розовой пыли поднялись со стороны Великого Дворца. Гулко зазвонила симандра Святой Премудрости. Другие симандры подхватили одинокий трезвон храма, мрачный, зловещий, жестокий, и выдвинулась вооруженная громада войска, яростно, необузданно и вместе с тем размеренно изрыгаемого Великим Дворцом. Со всех холмов можно было увидеть сверкающие полчища, хлынувшие на форум Августеона в раскрытые решетчатые выходы Халкиды или высыпавшиеся из врат Великого Дворца против Ипподрома и его Врат Смерти и, исчезнувшие на мгновение между стенами обоих зданий, выплывавшие удлиненным строем. Показались всадники, ярко лоснились крупы коней с шеями в наряде кичливых попон. Вздымались густые леса копий, и секиры блистали, подобные нарастающему полумесяцу. Мечи простирали свои лезвия, кончавшиеся секущим острием. Щетинистые шары палиц раскачивались на цепях. Луки изгибали свою тонкую линию, концы которой держались туго натянутой тетивой. Связки дротиков и стрел несомы были руками в бронзовых перчатках. Увесистые военные машины громоздились на низких колесницах, перед которыми раздвигались толпы, чтобы не попасть под их тяжесть. И, наконец, глухое трепетание бичей, стегающих, крутящихся, витых – бичей и бичей, которые устремлялись к иссиня-зеленоватому небу, подобно чаще лиан, колышимых яростным ветром. Константин V ехал на гигантском коне, убранном золотой попоной, золотой сбруей и стальными игольчатыми латами на груди, чтобы вонзиться в ряды нападающих. Большой медный рог на голове придавал коню облик фантастического животного. Подле Базилевса были все сановники, – как он, – с широкими мечами. Подобно ему держали копья, которыми упирались в стремена коней, подобно ему облеклись в остроконечные шлемы с забралом, опущенным над глазами, с чешуей, защищавшей рты: Великий Доместик, Великий Логофет, Великий Друнгарий, Протостатор и Протовестиарий, Великий Стратопедарх и Великий Хартуларий; Блюститель Певчих и Протокинег; Протоиеракарий и Великий Диойкет; Пропроэдр, Проэдр, Великий Миртаит, Каниклейос, Кетонит, Кюропалат и, наконец, Великий Папий, который ожесточеннее обычного улыбался и сильнее качал головой, облеченный в чешуйчатые латы, сжимавшие его скопческое тело. Вслед за ними – высшая челядь Великого Дворца: первый Гетерий, первый Кубикулларий, первый Остиарий, сопровождаемые вооруженными людьми всякого чина под начальством препозитов, а дальше низшая челядь, трусливый, жалкий люд. Гетерии развертывались извилистыми рядами, задевавшими фасады улиц! Впереди простые маглабиты и легкие Спафарии с луками и мечам, предшествуемые Доместиками с резкими кличами команды. Потом Миртаиты с копьями и в шлемах, которых не украшал мирный знак мирт. Дальше Буккеларии и когорты Аритмоса с крепкими палицами. За ними замыкающим Константина V и сановников четырехугольником – Схоларии с овальными щитами, Экскубиторы с широкими мечами, Кандидаты с золотыми секирами и последними Спафарокандидаты, соединявшие в своем лице легкость Спафариев с непоколебимой отвагой Кандидатов. На флангах двигались всадники на покрытых попонами конях, варвары россы и уроженцы Тавриды, с преобладанием исаврийцев с полутуранским, полусемитским профилем, приплюснутым носом и грубыми челюстями. Полчища устремились направо к Святой Премудрости, направились влево к Ипподрому, и оглушительно разразились оркестры походными кличами, загремели бронзовые и железные цимбалы, забили арабские барабаны, пронзительно зазвенели балалайки, зурны, восточные караманджи. Опускались решетки стенных ворот за Влахерном у Кинегиона, Лихоса, и Золотых Врат, а другая часть войска, чтобы отрезать восставших, обходила их с тыла.

– Настал день, когда ввергнутся в море кони и всадники и сокрушатся нами все враги наши, все противники. – Так изъяснял Гараиви стих псалма, поддерживая Сепеоса и восторгаясь, что идет биться за Управду, воплощающего торжество Добра, Добра, устремленного к человеческим искусствам, которыми скоро победится Зло, как верила его семитская душа. Но Сепеос грустно ответил:

– Я храбр, но сегодняшний день совсем не кажется мне днем победы. Если нет силы в гремящем огне, то нас победят, как победили некогда на Ипподроме.

Гараиви не слушал. Он вспоминал перенесенные муки и жаждал отомстить за себя, отомстить за Сепеоса.

– Ты слаб, ибо Нумеры хранили тебя в течение двух лет после увечья. Но дорого заплатит мне Константин V, его воины, его сановники за твое потерянное здоровье, за твой выколотый глаз, за члены тела, отсеченные у нас одним взмахом. Нумеры ничуть не ослабили меня, и я хочу биться!

Размахивая кулаком, издавал вопли мщения, не слушал больше божественного Акафиста, который благоговейно пели Зеленые и Православные.

– Без меня Гибреас не подал бы сигнала. Когда я узнал, что из-за арбузов Зеленые и Голубые возмутили город, я доказывал ему, убеждал, что эта распря послужит торжеству Добра. Константин V не устоит против нашего удара, и особливо не выдержать ему силы гремящего огня. Он думал обезоружить нас, освобождая нас из Нумер. Хотел, чтобы Управда не начинал ничего против славы его имени, как говорил евнух, освободивший нас и заточивший в наши темницы Палладия и Пампрепия. Но нет! Наши души непоколебимы. Воцарятся на возрожденном Востоке племя эллинское и племя славянское, и Управда будет Базилевсом, а Виглиница… о, Виглиница!

Он остановился. Имя ее застыло на его устах, и свирепое лицо, теперь безносое, было обезображенее прежнего. Акафист возрастал в единстве мощных созвучий, исполняемый сильными хорами. Стан Солибаса обрисовывался вдали в мерцании серебряного венца. Еще дальше – Управда в развевающейся пурпуровой хламиде… Виглиница с широкими плечами, плечами белой цереры, в сияющей пелене волос цвета медной яри… Евстахия с красной лилией, ярче распускавшейся своими драгоценными лепестками. Несомые силуэты всех четырех колыхались над возмутившимся народом. Гараиви убеждал товарища, который без нетерпения, без пыла вскинул на него свой единственный глаз.

– Ты услышишь гремучий огонь, как я слышал его в тот день, когда зажег его передо мной Гибреас. Только еще сильнее. Пока мы гнили в Нумерах, игумен Святой Пречистой, жрец учения арийского, повелел выбить молотом медные трубы, несомые Зелеными, и готовился к восстанию. Собирал порошок, который взорвется, если поднести огонь к трубкам, его вмещающим. Пусть ныне не страшится ничего Добро: оно обладает оружием против Зла!

И действительно, усилиями набатеянина вспыхнуло восстание. Странная политика Константина V, грозного мужа войны вдали от Византии и партий ее, но здесь, в городе, обычно снисходительного, обратилась против него самого. В смутном предчувствии, что на собственное потомство обрушится кара за гонение племен, хотел он обезоружить притязания Зеленых освобождением Сепеоса и Гараиви, надеясь, что они внушат Управде не посягать на власть его, не слушать Гибреаса, отказаться от борьбы. Но тщетно! Если Сепеос, охваченный слабостью, близкий к скептицизму, склонялся к бездействию, то Гараиви, наоборот, вышел из Нумер еще более заряженным и решительным. Он подстрекал всех Зеленых, распалял всех Православных, разжигал пожирающим пламенем честолюбия душу Виглиницы, запечатлел Евстахию судорогами волнений и битв. Повлиял даже на Гибреаса, который склонялся к выжидательным действиям, предоставляя иконоборчеству истлевать на стебле Смерти. И Зеленые возвестили тогда бой, и рвались к мятежу Православные, а Гибреас изготовил необычный гремучий огонь, тайной которого владел он, почерпнув ее долгими исследованиями древних записей, постигаемых в изучении арийских книг. То был порошок, составленный из трех веществ: белого, черного и желтого, которые толкли в бронзовой ступе Иоанн и Анагност Склерос, весьма при этом смеявшийся и с прищелкиванием зубов двигавший вверх и вниз своей рыжей бородой, радостно предвкушая истребление Голубых, иконоборцев, Патриарха, Помазанников, Сановников, Воинов и Константина V. Засим Гибреас заказал медникам и кузнецам Православия, благочестивым, добродетельным рабочим демократических кварталов, медные и железные трубы длиною в рост человека и толщиною с человеческую руку, запаянные с одного конца, в котором просверлено было отверстие, где проходил просмоленный льняной фитиль. Каждая труба снабжалась подобием кадильницы, хранилищем огня, подвешенным на трех цепочках и прилаженным так, чтобы подносить его к смоленому льняному фитилю. О необычных снарядах еще не подозревали Могущество и Сила, и медники с кузнецами сработали их в своих мастерских, выбивали медь и выковывали железо, сидя на корточках перед наковальнями.

Утром, когда арбузы послужили поводом к побоищу Зеленых с Голубыми, Гараиви пылко умолял Гибреаса дать окончательный сигнал, и Гибреас дал его.

Он предстал на пороге нарфекса Святой Пречистой и, подняв руку, многократно сотворил загадочные знаки на Север и Юг, на Запад и Восток. С головы до ног окутал его тот же сияющий эфир, голубой, трепещущий и нежный. Тогда Зеленые, не участвовавшие в бою на рынках, поспешили к медникам и кузнецам. Прежде чем вооружиться своим таинственным снарядом, они схватили изобретенные Гибреасом трубы и на треть наполнили их взрывчатой смесью, поверх которой опустили легкие свинцовые шары, торопливо отлитые в глиняных формах. И в великом восторге ринулись на Могущество и Власть с живой верой в свое торжество, ибо Добро вооружилось, наконец, против Зла разящим доспехом, непреодолимым оружием победы.

Гараиви ускорил шаги и торопил своего спутника, который глухо стонал, мучимый ужасной хромотой. Он хотел быть ближе к Управде, Виглинице и Евстахии, чтобы ревностнее биться возле них. Акафист разносился звучными волнами. Гудение симандр, пробужденных знаком Гибреаса, свидетельствовало, что не одиноко восстает Святая Пречистая, но вместе с ней и другие монастыри и храмы, поклоняющиеся иконам и жаждущие как Помазанника, который, почитая сам иконы, покровительствовал бы иконопочитанию, так и Базилевса, который не пользовался бы Исаврией для истребления религиозных племен Империи, племен, грезящих о человеческих искусствах! К порогу рынков придвинулись огромные полчища Зеленых и Православных и углубились в рыночные разветвления, скользили по арбузам, алую мякоть которых бороздили розовые волны сока. Их расхватали и всех их переколотили недавние бойцы, и подобно палимым солнцем раненым повсюду во множестве лежали большие куски кровавого цвета. Некий человек обратился в бегство при приближении иконопоклонников, это удрученный Сабаттий с остроконечным черепом, сжимавший в поле своей одежды частицу выручки, которая почти целиком погибла в стычке партий.

За рынками начиналась долина, которая вела к Святой Премудрости, к Великому Дворцу и Ипподрому. Войско Константина V стремительно вторглось в эту долину, изрезанную длинными дорогами, криво пересеченными Дорогой Победы и оканчивавшимися небольшими форумами. Другой Акафист слился с Акафистом Православных и Зеленых, вырывавшийся из тысячи уст, тяжко и сурово предвещавший смерть, поражение, траур. А Зеленые и Православные по-прежнему бежали. Выровнялись все передние ряды, и подобно тонким органным трубам засияли в первой цепи восставших прямые трубы Гибреаса с легкими курильницами, где горели несомые огни. Одновременно опустились они по горизонтальной линии и выставили свои темнеющие дула как раз против войска Константина V, которое дрогнуло при виде необычайного зрелища лежащих труб.

Не зная, наверное, как сражаться с ними, четырехугольник, заключавший Константина V, развернутый в непредвиденные построения, передвигался позади густого фронта Маглабитов и Спафариев, в страхе выступавших колеблющимися шагами. Искусные стратагемы, свивающиеся и развивающиеся сплетения окружили восставших потоками Схолариев, Экскубиторов и Кандидатов, руководствуясь случайным расположением улиц. В непоколебимой симметрии взрывали землю Спафарокандидаты, фланкированные конницей на покрытых попоной ржавших лошадях, которых словно встревожило тройственное вещество, внедренное Гибреасом в глубину труб. Власть, до сих пор мнившая себя единственной обладательницей Тайны, а в особенности не подозревавшая о более совершенном открытии, как раз не вооружилась легендарным мидийским огнем, огнем жидким и морским, некогда употребленным ею для воспламенения судов. Взрывчатому огню Гибреаса, воссоздавшему его, она могла противопоставить лишь золотое оружие Воинов, клювообразные груди конницы, копья, луки, дротики, мечи, палицы, секиры, закругленные щиты и чешуйчатые кольчуги, и, наконец, зрелище бичей, бичей и бичей, потрясаемых неутомимыми руками. Чтобы не быть побежденной, она надвигалась на Православных и Зеленых тяжелой глыбой своего войска, оцепляла их яростно и смело, горя безумным желанием раздавить их несмотря ни на что – и обессилить навсегда.

Копья Миртаитов коснулись груди Зеленых, дротики Буккелариев притупились в свалке с Православными. Поспешно защелкали издали бичи. Зеленые, несшие трубы, сомкнулись, задвигались. К льняному, пропитанному маслом фитилю, приблизили курильницу, и он воспламенился. Несколько секунд протекло жутких и безмолвных. Не имевшие труб проталкивались назад, подобно острым угрозам простирая над головами свое быстрое, пронзающее оружие. Затем последовали глухие взрывы, одни короткие, другие там, и легкий дым вылетал из труб Гибреаса! Но тут случилось нечто непонятное! Гроздьями валились Зеленые, странным образом сами поражаемые снарядами труб вместо войск Базилевса, которые при виде этого оцепенели. Трубы разрывались, обломки летели из рук Зеленых, увечили их лица, точно спелые арбузы размозжали черепа. Осколки почти не летели дальше, словно умалилась сила порошка из трех веществ, и свинцовые шары, отлитые в глиняных формах, слабо падали на землю. Слишком ли поторопился Гибреас в сочетании составных частей, быть может, худо соразмеренных, или недостаточно верно замкнуты они были в трубах – но гремучий огонь его таял, подмоченный и выдохшийся, жалко неудавшийся в руках Зеленых, которые все почти были сражены.

Восстание тогда поколебалось. Не имевшие труб в отчаянии ринулись вперед, не понимая причин недейственности гремучего огня, на который столь уповали все они. Еще больше недоумевало – почему Православные и Зеленые прибегли к оружию, убивавшему их самих с неслыханными дотоле взрывами и грохотами – войско Константина V и устремилось, чтобы изрубить их всех.

Случилось тогда яростное сплетение бойцов, краткие схватки, поверженные тела. Акафист затихает в скрещении тяжелых палиц, простых кинжалов, золотых секир, всякого смертоубийственного оружия. Передвигаются гетерии, треугольниками врезающиеся в уцелевших Зеленых, которые отвечают со страшной силой. И, как подкошенные, падают исполинские красавцы воины с раздробленными шлемами под сплющенным клибанионом. Мозги выливаются из размозженных черепов, и потоками струится кровь из горла от единого взмаха лезвия. Вонзаются в тела стаи дротиков, с легким трепетом рассекающих короткие пространства. Копья густо протягиваются к животам, и проворные кинжалы отражают их, перерубая древко! Беспорядочно отходят Зеленые и Православные, оттесняемые к Управде, Виглинице и Евстахии, вокруг которых руки, груди, лица смыкаются в бастионы, постепенно разрушаемые непрерывным натиском войск. С высоты глубоко никнет стан Солибаса, опушенный широкой бородой. Сотни ног топчут опрокинутого Сепеоса. Гараиви, бившийся прямо под Виглиницей, держащей неизменно раскрытое Евангелие, следует за Сепеосом, братски разделяя с ним поражение, окунающее их в непроглядную тьму. Издавая прерывистые вопли, начинает растворяться бегство в опустившемся вечере, печальном и бледном – в вечере, где желтое солнце вздувает тучи, подобные овальным щитам, поднятым друг над другом в победном сиянии кичливого оружия, упившегося кровью и обагряющегося ею над пылающим городом. Голубые снова напали на отступающих Зеленых и убивали их в закоулках, ямах, на порогах лавок и домов, где те отчаянно защищались. Повсюду шла резня, беспощадная бойня, избиение поодиночке! Измятые ударами, совершенно ослепленные Сепеос и Гараиви не видели, как схватили Управду тысячи рук, сорвали его с трона, погрузившегося в груду мягких тел, разлучили с Виглиницей, все еще хранившей Евангелие, и с Евстахией, красная драгоценная лилия которой нежно мерцала в ниспадавшей ночи. Обеих уносили Зеленые и Православные, безумно пьяные угаром битвы.

Возносясь над своими спасителями, бежавшими к пустынному Лихосу, едва лишь различали они бледные звезды, теплившиеся блесками над Византией. Босфор, открывшийся с одной из высот, едва воздымал свои искрометные пучины. Словно зарницы трепетали на звездами усыпанном чреве Пропонтиды. Святая Премудрость не успевала ударять в свою симандру, но смолк трезвон монастырей и храмов Православия. Лишь симандра Святой Пречистой гудела звоном медленным и тонким, и Гибреас скорбно благословлял тихими движениями с порога нарфекса, печально качая головой. Он источал светозарный эфир, обвивавший всего его необычной пеленой и казавшийся как бы испаряющимся золотом. Утопали вдали оба храма – один всеми девятью главами, другой срединным куполом – возвышались в своей непреложности, которую главный крест бороздил двумя чертами, вертикальной и горизонтальной. Рядами воинов и коней тянулось к Святой Премудрости войско Константина V. К Святой Пречистой поднимались разбитые Зеленые и Православные. По направлению к Великому Дворцу бичи, бичи и бичи, подобно лианам, колышимым бурным ветром, трепетали на зеленеющем небе своими длинными концами, потрясаемыми в упоении выигранной битвы. Лишь серебряный венец Солибаса бледно мерцал на фиолетовом небе, одинокий и словно затерянный. Без Солибаса, лишенного рук, венец этот не был больше символом единения племен эллинского и славянского, не вещал о торжестве Добра своим непорочным крутом, белизной своей орбиты не свидетельствовал о возрождении Империи Востока. Не знаменовал побед Зеленых над Голубыми, черни над знатными, слабых и бедных над могущественными и сильными. Не был божественным воплощением искусств человеческих в почитании икон, или красоты жизни, продолженной в них и через них. Без Солибаса он утратил всякое значение. В героическом самопожертвовании, в безумном порыве Виглиница и Евстахия хотели вернуться, чтобы спасти Управду новым призывом Православных и Зеленых. Но сгустилась ночь. Мелкий дождь заволок роистые, ясные, блистающие, сапфирные звезды. Тьма окутывала Византию, и они ничего не видели, кроме граней Лихоса, через который переправлялись на плечах поспешавших укрыть их носильщиков, и который вился, чешуйчатый, холодный, в своем узком течении тоскливо напевая бессвязные слова, похожие на человеческие стенания.


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть