– Тужься, Зося, тужься! – Еська шипел на самое ухо, да так громко, что в ухе от евонного шипения звон появлялся, да хитрый, с переливами.
Отвлекало.
А я тужилася… да так тужилася, что, будь непраздна, прям на поле и родила б.
И родила.
Огненный шарик поднялся над ладонью, завис в воздухе на мгновенье, а опосля в грязюку и плюхнулся с гневливым шипением. Куда там Еське!
Тот только вздохнул и отошел от яминки…
– Зося, не сочти за грубость, но ты неисправима…
А я ему с самого начала говорила, что не будет с этой затеи толку. Да разве ж Еську переупрямишь? Он толстолобый, аккурат что бабка моя, оттого и нашли они общего языку, как это ноне говаривать принято.
…шел первый месяц весны.
Марец-слезогон. Правда, туточки его именовали на свой лад – мартецом, но как ни зови, а поганой евонной натуры не исправишь.
Небо дождило, а когда не дождило, то взбивало рыхлые перины сизых туч, и рябенькое, слабенькое солнце тонуло в них. Оттого и дни были мало что коротки, так еще и смурны на диво. Истаивал снег, да некрасиво, проплешинами, сквозь которые проглядвала гнилая трава. Земля хлюпала, давилась вешними водами. И разумом-то разумею, что сие есть, как молвится, исконный порядок вещей, установленный от самого сотворения мира, а на душеньке муторно.
Сверху капает.
Снизу хлюпает. Сапожки мои пусть и хороши, да все одно промокли. А с ними и сама я до исподнего, ни одной, самой махонькой, ниточки сухой не осталося.
Домой бы.
Если не в бабкины хоромы, которые она за зиму обжила на свой лад, так хотя б в комнатку свою общежитиевскую. К самовару да плюшкам, к варенью малиновому, медам и прочим сластям, с которыми и слезогон переживать легче.
– Ты не стараешься. – Еська шмыгнул носом.
Ага… засопливел, стало быть.
Не буду жалеть.
Сам сюда притащил, без принуждения, мол, тренироваться мне надобно. Оно, конечно, надобно, только вот… душенькою чую, что не мое это дело – огневики лепить.
– Зослава. – Еська вытер нос рукавом и огляделся, убеждаясь, что полигон пуст. А каковым ему быть? Небось в такую погоду хороший некромант и покойника из дому не выгонит.
Серо.
Уныло.
Вода льется, земля, пробуждаясь, вздыхает, спешит затянуть оспины, моими огневиками оставленные, грязюкой. А завтрешним утречком, надо думать, погонит нас Аристарх Полуэктович по энтому полигону, да по яминам, приговаривая, что настоящему боевику погода не помеха.
Может, оно и так, да только…
– Не слушаешь, – Еська ткнул пальцем в бок, да так, что я ажно подскочила. – В этом твоя проблема, Зося!
– Больно!
Вот дурень, у меня ж бока – не перина, чтоб пальцами тыкать. Да еще и жесткими, будто каменными. Синец теперь будет. Да и ладно, я ныне к ним привычная, так ведь и насквозь проткнуть способный.
– Зато за дело. – Еськин длинный нос дернулся. – Послушай, ты, кажется, не совсем верно оцениваешь обстановку…
А чего ее оценивать?
Вона поле-полюшко, от края до края, где изрытое, где пожженное, а где на нем лес колосится, да густенько, что пшеница на черноземе. И аккурат посеред оного поля мы с Еською, не то березы две одинокие, не то дубы, как сие любит Аристарх Полуэктович говаривать. Вона виднеются в низинке, что Акадэмия нашая, что общежитие…
С самоваром.
Варением.
В животе забурчало. Живот оный скоренько припомнил, что Еськиными стараниями без ужина оставлен был. А обед, тот уж давнехонько минул.
– Тебя хотят отчислить. – Еська, бурчание заслышав, только рученькою махнул и сел на мокрый камень.
Вот новость. Меня с первого самого денечка отчислить хотят, да все никак оно не выходит. Учуся. Грызу, стало быть, науки всяческие. Другое дело, что науки этие – не калачи, и от иных организме моей польза сомнительная.
– Да, зимой тебе повезло… – Еська сунул руки в подмышки. Ныне он, рыжий и мокрый, и близехонько на царевича похожий не был. Кафтан красный вымок. Порты полосатые грязюкою покрылися, и плотненько, а сапоги евонные, за между прочим, из турьей шкуры стаченные, и вовсе вид всякий утратили. – Отнеслись с… пониманием, скажем так.
Ага, мне энтое их понимание по сей день в дурных снах видится.
Как вспомню сессию тую, которую едино милостью Божининой и царскою, сдала. Высокая комиссия, собранная, чтобы нас экзаменовать, в глаза-то улыбалася, да только улыбочка та с холодочком была. А Люциана Береславовна так и вовсе кривилася, не скрывая, до чего ей моя персоналия неприятственна. И вопросы задавала, один другого хитрей.
Я, отвечаючи, прям испрела вся.
Полпуда весу скинула.
И язык едва ль не до дыр истерла. Как вышла с экзаменационной залы – сама того не помню. Только что стояла в зале белом, ледяном, а потом раз – и за дверями резными.
С одного боку Кирей подпирает.
С другого – Еська. Лойко в руки флягу сует, мол, хлебани, Зославушка, чаечку… я, дурища, и хлебанула… кто ж знал, что чаечек в тую флягу если и плеснули, то на самое донышко.
Ох и повело… закружило… где ж это видано, чтоб девке честной первача совали? А этот гад еще и оправдывается, мол, хотел как лучше, и не первач сие, а едино настойка, на травах семнадцати настоенная, словом крепким заговоренная.
Я ее тож, как отдышалась, заговорила.
Словом.
Крепким.
После-то стыдно было, поелику не пристало девке этаких слов знать, да тогда…
…тогда не наука в голове моей была. И верно Еська подметил, что и ныне не об том я думаю.
Села я рядышком.
Дурное сие дело – на камнях сидеть, да только все лучше, чем грязь. Так и сидели. Пялилися под ноги.
– Тогда теория была. Исключительно. – Еська первым заговорил. И из кармана монетку достал, медную, крохотную, о шестех гранях и дырочке. У кого и когда стянул? Сие мне не ведомо. Нет, может статься, что монету он честным путем выменял аль на рынке сама в руки упала, да вот сам давече каялся, что натуру евонную горбатую и могилою не исправить.
И сидит, монетку с пальца на палец перебрасывает.
Быстренько.
Ловко.
Пальцы-то у него даром что порченые, а все одно ловки, едва ль узлами не вяжутся. А может, и вяжутся, кто знает… и дальше сидим. Он с монеткою забавляется, я… я думаю.
Я ж не дура, как иные полагают.
Просто… муторно.
И не месяц-слезогон тому виною, хотя и недаром так прозванный. Когда серо да сыро, то и со спокойным сердцем жизнь не в радость, а ежель на сердце этом раздрай, то и…
Надобно, верно, с самого начала сказывать, да только где тое начало?
На болотах ли осталось?
В лесах заклятых, куда нас Фрол Аксютович вывозил для следственного, как сказано было, эксперименту. Чтоб показывали мы, где стояли да чего творили. Да только леса даром что вековые и дремотные, но прибралися. Снегом свежим раны затянули, кровушку пролитую присыпали. Мертвяков, тех еще раньше в некромантический корпус доставили, да, мнится, толку с того было мало. Лихие люди. Разбойные.
Так сказано было.
И нам велено оного слова держаться, а буде кто выспрашивать, так о том сообщить немедля.
Нет, не в лесах дело. Не в болоте, таком смирнехоньком да нарядном. Разлеглося оно, укрылося снежной рухлядью. И сияет та на солнышке каменьями самоцветными, глаза слепит. Поди пойми, тут я стояла аль на два шажочка в сторону. И если в сторону, то в какую?
И чего творил Лойко.
И чего говорил Ильюшка… и сам ли Арей навстречу подгорной твари шагнул, аль велено ему было… и отчего не побоялся… и мы…
Вопросы из Фрола Аксютовича сыпалися, что горох из драного мешка. Навроде и простые, да только с каждым все муторней становилося. Будто бы энто мы виноватые. А в чем?
В том, что болотом пошли?
Иль в том, что тварь одолели дюже редкую, не испросивши наперед, кто и какою волшбой ея к жизни поднял? А может, и вовсе в том, что живые. Небось с мертвыми – оно проще. Сложил костер погребальный. Молвил слово доброе, про то, что человек ныне в ирий восходит достойный, и нехай Божиня примет душеньку его да по собственному почину и по заслугам земным соткет ей новое тело…
Аль иное совсем. Что сгинули в болотах отступники и лиходеи, злое измыслившие супротив царствия Росского. Мертвые-то сраму не имут.
А следом и головы б покатилися, и чуется, была б серед них первою – Рязенского урядника. Оттого и ходил Лойко сам не свой, смурен да мрачен. Ильюшка и вовсе черен с лица сделался. Небось евонный батька давно уж на плахе душеньку отдал, да окромя его были и сестры малолетние. Девки?
Пущай и девки.
Но случись чего – не простые, но крови царской. Ее-то, может, и капля, да с иных капель и реки родятся. Нет, не пощадят малолетних. Не плахою, так болезнею неизведанной к Божине спровадят.
О том я думала, стоячи посеред снегов белых.
Слушала, как ветер гудит над головою, как вздыхают древние сосны, об своем припоминаючи. И звенел в ушах смех сгинувшей чародейки. Что, Зослава, думала, дойдешь и все-то закончится?
Нет.
Царева награда – она что снег вешний. Ночью выпадет, да к утру истает, и будешь хлебать грязюку полною ложкой…
Обошлось.
Добрались мы тогда до самого клятого острова, каковой Фрол Аксютович вдоль да поперек излазил, разве что носом землю не рыл. Но без толку. Остров как остров. Обыкновенный. Только дерева в безветрие все одно качаются, трещат да вздыхают, будто сетуют, до чего глупы люди.
Тут если и творилася волшба, то иного, не человеческого свойства.
И не человеческому розуму до сути ее добираться.
…как бы там ни было, просидели мы на тех болотах две седмицы, и с каждым днем делался Фрол Аксютович все мрачней.
А перед самым отъездом так он молвил, на нас не глядючи:
– Осторожней будьте…
– Будем, – огрызнулся Лойко, воротник шубы волчьей поднимая. Бледен он и худ сделался, а оттого нехорош. Поблекло золото волос, и сам за те две седмицы постарел, будто тянул кто из него силы.
– Ментальные слепки, урядников сын, не просто так снимали. Находились те, кто говорил, что лишнее это. Нечего чародеев к делам царевым подпускать, – говорил сие Фрол Аксютович, на болота глядючи. И голос его был ровен да тих. – Что уж больно случай удобный…
Смолк.
И тут-то я уразумела, про какой случай он речь ведет.
Про родню Лойкову, про сестер Ильюшкиных…
– Что ж не воспользовались? – Лойко осклабился дурною шальной улыбочкой.
– Не дури. – Фрол Аксютович оплеухами не раздаривался, но лишь глянул так, что улыбочка сама собою сошла. – И подумай, многим ли по нраву, что чародеи в Росском царстве наособицу стоят? Свой закон у Акадэмии. Своя правда. И суд свой. И правила… будто царство в царстве.
Сам усмехнулся, да печально так.
– Издревле мы царям присягали. И служили им… а как не будет царя?
Спросил и замолчал.
Мол, для того головы Божининой милостью и дадены.
Думала я, чего уж тут. Аж едва на мысли вся не изошла, пока телегою от заставы до дороги тряслася. А чего еще делать?
Сверху – снежит.
По земле – вьюжит. Лошаденка, какую староста дал – а выбрал, ирод, что похужей, оно и понятно, царские гарантии гарантиями, но хозяйство на них не выстроишь, – бредет, нога за ногу цепляет. Чай, не рысак, чтоб лететь по бездорожью. Слева Лойко сопит, того и гляди лопнет, не то от злости, которой выхода нету, не то от обиды, не то от мыслей, каковые евонной голове тоже непривычные. Справа Ильюшка пальчиком оглоблю ковыряет, задуменный-задуменный, вперился взглядом в широкую Фрола Аксютовича спину и мозолит, мозолит… как до дыр не измозолил – сама не знаю.
Фрол Аксютович если и чуял чего, то ни словечком не обмолвился.
Знай песенку насвистывает, лошаденку погоняет…
Одного разочку только, когда за Серпухами завыла грозно волчья стая, очнулся будто бы. Голову поднял, повел носом, принюхиваясь – а пахло дымком, мехами лежалыми да табаком-самосадом, – и кулаком погрозил будто бы. Волки сразу и смолкли.
Нет, ехали мы неспешно.
Цельную седмицу добирались. Хватило, чтоб и в моей голове, которая, стало быть, не только косу носить сотворена, всякого забродило.
Верно сказал.
Чародеи царю клянутся кровью своею и жизнью. А бояре, стало быть, не указ им. Многим ли сие не по нраву? Ох, мыслю, каждому второму, ежель не каждому первому. Магик – это сила, да такая, супротив которой войско не соберешь… что некроманту войско? Дунет, плюнет, скажет слово заветное, и разлетится по войску черная лихоманка. Аль люди живые неживыми станут.
Аль еще чего…
Стихийники и того паче, про боевиков и вспоминать нечего… нет, пока стоит за троном царским Акадэмия, то и бунта бунтовать бояре не посмеют. Да и как забузишь? Чародейскую силу ни стеною крепостной, ни рвом не остановишь. Закроется ров. Осыплется стена. А то и хуже, разверзнется земля тысячью ртов да и проглотит усадьбу боярскую вместе со всеми людями. Оттого и сидят бояре тихо, плетут заговоры паучьи, а в открытую ежель и держат войско, то малое…
Тяжко.
Мысли скрипели, что колеса тележные. И не только у меня.
Первою ж ночью заговорили. А ночевали мы в Горбуньках, деревушке махонькой, чтоб не сказать, вовсе глухой, одичалой. Десяток дворов протянулись вдоль кривого речного бережка. И дома-то бедные, один другого ниже. Иные и вовсе без окон, с крышами, дранкою крытыми. Стены зеленым мхом поросшие, глиняными заплатами латанные. Да и сами домишки – как двоим развернуться.
Фролу Аксютовичу, само собой, в старостиной, приличной избе местечко отыскалось. А нас, как студиозусов, стало быть, в сараину определили. Сараина эта из досок лядащих строена была, зыркаста, что зубы старческие, и ветрами всеми продуваема. Сено в ней и то корочкой ледяною покрылось. Ну да грех жалиться, живы – и уже радость. Ежель закопаться поглубже да в одеяла закрутиться, оно и ладно будет.
А лошаденку жаль, как бы не сколела до утра, мнится мне, что иной нам туточки не добыть.
Бояре мои, ежель чего и думали про Горбуньковское гостеприимство, то вслух ни словечком не обмолвилися. И девку, которая нам горшок с репою пареной и хлеба половинку вынесла, поблагодарили любезно. Оно и верно, нет беды хозяев в бедности, чего имеют, тем и делятся.
Сало-то ладное было, крепкого просолу.
Да и репа хороша уж тем, что горяча. Ели, ложки облизывали… на друг друга не глядючи, будто бы вороги один одному.
Тяжко.
– Думаешь, сдадут? – у кого Лойко спрашивал, у меня ли, у Ильюшки, который в сено закопался, что твой мышак, не знаю.
Но ответил Ильюшка.
Сначала-то рученьки из стогу высунул, скрутил фигу – не фигу, так, знаку тайную, полог растягивая. Тот и встал, синий, дыркастый – умения Ильюшке все ж недоставало, – но какой был.
– Нет, – он говорил тихо и как-то обреченно. – Не выдадут. Если до сих пор, то теперь и подавно…
– Ну да…
Лойко в горшок руку сунул, остатки репы выгребая.
– А зачем тогда…
– Затем, чтоб на рожон не лезли, – это уже было сказано со злостью. – И чтоб думали, прежде чем рот разевать. Слово-то за слово… если кого-то из нас на измене зацепят, всей Акадэмии плохо будет.
Вздохнул и куль из мехового одеяла крутить принялся.
– Он верно подметил. Боярам она поперек горла. Маги… ладно, когда из своих… это, с одной стороны, и честь великая, и сила роду, а с другой – поводок на клятве. Не пойдет маг, кровью в верности присягавший, против царя бунтовать…
– А если царя не станет?
– Тогда наследника беречь обязан.
– А если… – Лойко в сено упал, как стоял, с горшком, прижал его к груди, погладил бок корявый.
– А вот если… – Ильюшка замолчал, и правильно, не всякое слово сказано быть должно. – Тогда и появится лазейка махонькая… возьмем, к примеру, ректора…
Тут-то я и сама в сено рухнула.
Это ж про Михайло Егорыча он? Конечне… ректор-то у Акадэмии один…
– Михаил Егорович второй в тронном списке после прямого наследника. – Ильюшка говорил шепотом, да только мы с Лойко каждое словечко слышали. – А мог бы и первым быть… если б не клятва. Мне отец сказывал, что не было между ними особой любви. Всего-то год разницы. А царь-батюшка болезным уродился… таким болезным, что долго его из терема на люди не казали. Оттого слухи шли, один другого краше. Что будто бы рогатым родился, азарской крови. Другие баяли, мол, не рогатый, а кривой… третьи его падучей болезнею наделяли… он-то и рос наособицу. Учился, да… отец…
Голос дрогнул.
И жаль мне его стало.
Мой-то батька тоже помер, но не на плахе, честною смертью. И имя его ноне не запретно, и род наш, пусть и захудалый – где там Барсуковскому князьку до царского сродственника, – а все честный. Ильюшке же небось и вспомнить родителя лишний раз невместно.
А уж горевать по нему открыто…
– Отец говорил, что долго дядьку Мишу едва ль не первым на царство прочили, что все ждали, когда ж… а он не помирал, жил… и как в силу пошел, то и стало ясно, что быть царем ему по праву первородства. Очень это дядьку расстроило. И с того расстройства его и отдали в маги. Силы-то он невеликой, но отучили за два года. И клятву не с прочими принес, нет, первым же летом кровь на камень пролил, ею и животом поклялся, что не будет учинять против брата злого…
Замолчал.
А я… что я? Я ж девка звания простого. Мне этаких откровениев и близко слышать неможно.
– Против клятвы дядя Миша не пойдет. Не посмеет рискнуть. А вот если не станет ни брата, ни крови его, то кто помешает ему шапку царскую стребовать? По Правде – он первый в очереди…
– И ты, – добавил Лойко, палец изо рта вытянувши.
– И я… и сестры…
Тихо стало.
Слышно, как скребется в глубине стога мышь. И потрескивает дрянная крыша.
– Давно видел?
О таком не спрашивают, да только ночь глухая, дорога дальняя, и за спиною многое осталось. Потому, верно, ответил Ильюшка:
– Давно… письма пишут. А там одно… живы и здоровы, чего и тебе желаем. Милостью царицы… прислали платочек расшитый… – он коснулся груди, где и прятал тот самый платочек, который ему дороже иных сокровищ был.
Не дала мне Божиня ни сестер, ни братьев, и потому не знаю, как бы уживалися. Лаялись бы, друг друга ненавидючи, аль наоборот, душа в душу жили бы? И каково б было мне знать, что живут мои сестрицы родные в царевом тереме, навроде и в милости, а… поди, угадай, чем милость эта повернется.
– Я им то же самое пишу…
– Правильно.
– Да… если магом стану, то… клятва, с одной стороны, ограничит. А с другой, быть может, и отпустят…
Вновь тихо стало.
А я… я сидела, грызла хлебную горбушку и думала, что свезло мне родиться в Барсуках, а не в столицах. И не иметь царской родни. И вовсе жизнь моя, ежель оглянуться, была проста да понятна. Чем сие не милость Божинина?
Думать как оно думается.
Говорить вольно.
И делать, как велит душа своя, а не высокая политика.
– Дядька… все ж не думаю, что ему трон надобен. У него-то ни жены, ни детей… и навряд ли будут.
– Тебе откуда известно?
Ильюшка плечом дернул, отчего меховой куль развернулся.
– Какая разница… иногда лучше не знать, чем знать. Просто… поверь, незачем ему на трон лезть. Не усидит долго. Да и на кой, когда у него собственный имеется? Нет, он за Акадэмию стоять станет до последнего. Понимает, что без царя не удержится. А вот другие… другие – дело другое. Им ярмо клятвы с шеи бы снять, волю вольную получить…
На меня глянул, усмехнулся.
– Это вон Зослава у нас в людей верит, в то, что порядочные они да добрые…
Прозвучало сие нехорошо.
Ну да, верю я в людей. И в то, что добрых промеж них больше, чем злых. И в то, что каждому Божиня воздаст по делам его, коль не на этом свете, то на ином. А коль выпадает ей подмогчи, так в том, может, и промысел высший имеется, как наш жрец сказывал. Он-то, чай, человек ученый, поживший немало… да только ж я не о том. Вера верою, а слепота слепотою.
Добрые магики?
Может, и добры которые, но только. Магик, он сильней любого человека. И годочков ему Божиней больше отмеряно. Но не всякое прожитое в мудрость идет, иное – лишь в седину.
И понимаю я, об чем Ильюшка поведать желает.
Стоит над магиками Акадэмия с законом ейным, блюсти который Михайло Егорович поставлен. А не станет его, сгинет клятва, так кто ж закона держаться станет? Нет, мнится, что Архип Полуэктович станет. И Фрол Аксютович. И тот некромантус, который нам личины менял. И иные сыщутся, которым сила заместо совести не стала. Да… сколько будет прочих? Тех, что сочтут, что где сила, там и право, а с правом – и власть.
Что будет?
– Куда ни плюнь, всюду дрянь… – Лойко под ноги сплюнул да плевок сапогом растер. – Не понимаю…
– Пока Акадэмия цела, она целой и останется. – Ильюшка поднял одеяло по самый нос. – Это дядька распрекрасно осознает. Как и то, что цельность эта мешает многим, что снаружи, что изнутри. Стоит дать слабину, и все посыплется… потому и не тронули нас. И не тронут. Не посмеют…
– Пока.
– Пока, – согласился Ильюшка и вновь на меня поглядел, да так, с насмешечкой. – Но это не значит, что не станут гадить… главное, держаться будут в рамках закона. А значит, есть шансы…
…ох и правый он был. И правоту этую я в скорости на собственной шкуре всецело прочуяла.
Нет, в глаза-то никто и словечка не сказал. И навроде оно все прежним чередом шло.
Учеба.
Лекции.
Дорожка клятая, по которой нас Архип Полуэктович гонял, а мы гонялися со всем прилежанием.
Кирей…
…Арей.
Подумалось, и в грудях разом защемило, а на глаза слезы навернулися, отчего глаза энти я спешно рукавом замерзшим потерла. Ежель чего, скажу, что будто бы снегу насыпало. Со снегу плакать не стыдно, а по парню…
Дуры мы, девки.
Ох и дуры…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления