Цинциннат

Онлайн чтение книги Вольный каменщик
Цинциннат

Километрах в пятидесяти от Парижа у Егора Егоровича был маленький участок земли, весьма благоразумно приобретённый в первые годы по приезде во Францию на вывезенные из России валютные бумажки. На участке был построен в кредит домик в четыре комнаты, и в течение ряда лет Егор Егорович с похвальной аккуратностью выплачивал — и выплатил его стоимость.

Домик был неблагоустроен и к зимней жизни неприспособлен, но летом семья Егора Егоровича переселялась сюда на месяц его отпуска, а иногда приезжали дня на три, когда праздничный День счастливым мостом соединялся с днем воскресным. Впрочем, Анна Пахомовна не проявляла большой склонности жить на даче, в местности безлесной, безречной и довольно малолюдной, где не было даже кинематографа.

В нынешнем году Егор Егорович взял отпуск рано — в мае месяце, и было решено, что он поедет в деревню один. Топить при надобности печурку и варить кофе — мудрость небольшая, а питаться, недорого и хорошо, можно было в приличном кабачке поблизости от хутора. Впрочем, при желании Егор Егорович справился бы с кулинарией и лично.

Он опасался, что проект такой его самостоятельной жизни встретит резкий отпор со стороны Анны Пахомовны. Оказалось, наоборот: Анна Пахомовна вполне одобрила его план одинокого весеннего отдыха, избавлявший и её от лишних семейных забот. У Анны Пахомовны, — кто бы мог думать! — завелся свой круг новых знакомств, и не только русских. С тех пор как Анна Пахомовна сделалась светлой блондинкой с яркими губами и короткими индефризаблями, — весь строй её жизни и её психологии переменился. Анна Пахомовна с тем же ужасным акцентом, но уже безо всякого стеснения, с лёгкостью и свободой пускала в оборот французские фразы. Стала легче её походка, мизинец правой руки оттопыривался с грацией, и на благотворительном балу волжского землячества Анна Пахомовна, на глазах остолбеневшего от ужаса Егора Егоровича, протанцевала фокстрот и ещё какой-то танец, отвалившись верхней частью сорокалетнего корпуса от привалившегося к нижней Анри Ришара, с некоторого времени ближайшего друга семейства Тетёхиных.

В первых числах мая Егор Егорович с чемоданом белья, пакетом семян от Вильморена, связкой бамбуковых палочек, новеньким лёгким топором, пилой-ножовкой, английскими кусачками, примусом и другими орудиями хозяйственного созидания отбыл в собственное имение. Книг с собой взял три: «Спутника садовода», Библию и одно из малопонятных творений высокоучёного Папюса — читать одинокими вечерами и в дождливый день.

На месте его ждала великая книга Природы, развёрнутая на первой странице, дальше которой ещё не пошло современное человечество.

Три первых дня на даче пролетели, как сон волшебный. С раннего утра до заката Егор Егорович ковырял, полол, сеял, ставил палочки, сжигал сухие ветки, листья и мусор, сооружал ящики, забивал гвоздики. В вечерней прохладе созерцал и слушал музыку мироздания, затем зажигал керосиновую лампу и несколько часов проводил в обществе Авраама, Моисея, Давида, Соломона, в обстановке довольно кошмарной, потому что даже в наше послевоенное время подобным людям пришлось бы несколько подтянуться и придать своим деяниям хотя бы внешне благопристойный вид.

Так, например, кротчайший царь и псалмопевец Давид перерезал и передушил на своём веку столько людей, что на долю его сына, Соломона, осталось пристукивать сравнительно немного. Сначала Соломон додушил, по отцову завещанию, Иоава, сына Саруи, и Семея, сына Геры, относительно которых Давид убедительно просил его — низвести их седины во крови в преисподнюю. Затем, уже по собственному почину и соображению, Соломон прирезал родного брата Адонию, женился на фараоновой дочери и ещё на семистах жёнах, добавив к ним триста наложниц и наконец занялся мирным строительством.

— «Нужно все-таки сказать, — подумал Егор Егорович, впервые так внимательно читавший Библию, — что всё это — достаточное безобразие! Хотя, конечно, — время было такое…»

Отправил царь Соломон царьку тирскому говорящую дощечку: «Пришли мне человека, умеющего делать изделия из золота и из серебра, из железа, из камней и из дерев, из пряжи пурпуровой, и из виссона, и из багряницы, и вырезывать всякую резьбу, и придумывать все, что будет ему поручено вместе с художниками. И пришли мне дерев кедровых, кипарисовых и сандальных с Ливана, потому что дом, который я строю, великий и чудесный».

И послал тирский царёк Соломону человека, именем Хирама, сына вдовы из колена Неффалимова.

* * *

Крыша домика Егора Егоровича крыта обыкновенными красными черепицами, которые накладываются одна на край другой и по которым отменно сбегает дождевая вода: остроумнейшее изобретение, автор нет известен.

Между крышей и звёздным небом — воздушная прослойка.

Кто не верит, что в мире все чудесно, пусть тот жует учёными губами прозаический вздор о составе и температуре воздуха и причинах столь разного блеска звёзд. Егор Егорович лежит в таки жестковатой постеле и думает о великом строителе Хираме.

Это был, очевидно, молодой человек заграничного образования, художник, поэт и величайший фантазёр своего времени. Проживая в Египте, он принял посвящение в тайное общество и, после ряда страшных и тяжких испытаний, достиг степени мастера. Но его не удовлетворяли пути самоуглубления и созерцания;, ему, хотелось скорее найти достойное применение своим дарованиям, его манило широкое строительство, он любил жизнь, мечтал о претворении в действительность тех чудес, которые открыла ему тайна посвящения.

Он был белокур, голубоглаз, строен, высок, силен, здоров, красив, честен, приветлив и одарён всеми талантами. Он родился среди кедров, кипарисов, высоких трав и светлых речных струй. Его единственной наставницей была Природа, — и лучшей наставницы не могло быть у смертного.

На утренней заре Хирам смотрел, как просыпается живущее днем и засыпает жившее ночью. Как выправляются напряжённые соками листья; как раскрывают глаза цветы, вздрагивая жёлтыми ресницами, как за любовью манящей и уклончивой гонится любовь настойчивая и настигающая. Тонким музыкальным ухом Хирам слушал гудение натянутой на колышки двух земных полюсов струны, которая пела-пела-пела, когда её задевали крылья птиц и насекомых. Когда солнце восходило к зениту, — все живущее склонялось долу и тяжко дышало, не зная, что земному светилу будет угодно испепелить, и что помиловать. Когда же само солнце увядало и на землю стекала прохлада, — по всем злакам, кустам и деревьям пробегала игривым змеёнышем улыбка радости и уверенности в завтрашнем дне. С вечерней зарёй просыпались цветы ночные, особенно ароматные; вылетали мотыльки, особо лакомые до редких медов и драгоценнейшей душистой пыли. Тогда же выныривали из логовищ звери с горящими глазами и пружинными мускулами.

Ночью небо зацветало звёздами — и Хирам-посвящённый читал по ходу светил и планет судьбу больших людей и маленьких царств. Он бродил среди звёзд, как по млечной аллее знакомого сада среди двенадцати цветочных зарослей. То, что вверху, как то, что внизу, единообразно создано по мысли Единого, придуманного человеком ради удобства и упрощения мысли. Создатель преклоняется перед своим созданием, — как поэт слушает звуки лиры, считая их божественными. А так как нет ни начала, ни конца, ни рождения из ничего, ни ухода в ничто, и так как в вечном беге от истины к новой истине нет истины последней, — то мысль человека и чувство человека подобны прорастающему зерну, совершенному растению и новому зерну, падающему в ту же землю, чтобы прорасти вновь и завершить круг вечного постижения.

Вот каков был Хирам дремавшего Егора Егоровича, а в сердечко глухой ставни пламенеющим мечом врывался лунный свет и сияющим пятном пробуравливал стену. Подобного не бывало раньше: жизнь была, конечно, довольно удобной, но не была сказочной. Дела-делишки, годы прибывали, волосы седели, — а зачем все это? И вот вошло в жизнь новое, заманчивое, а кругом, в сущности, не бушующий океан, как стараются описывать нашу жизнь, а, правильнее сказать, томительное топкое болото. Мастер Хирам приходит из иного мира — настоящий учитель мудрости и созидатель неизречённой красоты. Откуда берутся в голове мысли, откуда рождаются картины, нигде не описанные? Никак этого не объяснишь.

Хирам-мудрый, Хирам-знающий, Хирам-всегда-творящий вышел с посохом из Тирской земли и пришёл в землю довольно-таки противного царька Соломона, в те дни собравшего много кусков золота и меди, согнавшего в одно место стада мирных животных и толпы таких же людей, легко подчинявшихся окрику погонщиков. Никаких тогда городов настоящих ещё не было, а пришёл Хирам через пустыню, запылился, устал, одежда измятая… Первым делом — выспался, а утречком омылся самой холодной водой и надел какой-нибудь там хитон египетского пурпура, — и только тогда к Соломону. Соломон толстый, губа отвислая. Соломон его повел к морю и показал груды дерева, пригнанные с Ливана по волнам, кедры, кипарисы, сандальные деревья. Какие такие сандальные деревья? Какие-нибудь особенные. Все это показал Хираму, потом золото где-нибудь в сокровищницах, может быть, в подземельях. Все это показывает Хираму, и Хирам ему говорит: «Я тебе построю, царь Соломон, такой Храм, равного которому нет и не было на свете. Равного какому нету. Храм хоть не вечный, потому что вечного ничего нет; но такой Храм, что память о нем останется вечно». Вот сейчас, например, все-таки помнят, что такой Храм был, Храм Соломонов, хотя, собственно, строил-то его не Соломон, а этот самый белокурый красавец, Хирам. Он был блондин, пришёл из лесов, а все остальные чёрные. «Я тебе построю Храм» — и веками и в веках… но сам-то не вечный. И действительно, все время разрушается! Пожалуй, уж часов одиннадцать, а в семь часов непременнейшим образом встать и поливать грядки, грядку за грядкой, все грядки в порядке… До чего же в деревне хорошо, чего там в городе построишь, Соломоново вечно не вечно, но время бесконечно… Бесконечность — пойми, а понять, все хочется, хочется — не можется, — и мирно и сладко засыпает Егор Егорович, плывя в утлом судёнышке по озеру улыбок, наподобие какому бы то ни было на свете корабли-ку, н-да-а, это уди-ви-тельно…

* * *

Утро прекрасное, утро солнечное, утро счастливого человека, утро познающего Природу! В крайне легкомысленном для служащего крупной французской фирмы костюме Егор Егорович стоял на крылечке собственного дома и улыбался миру собственных ощущений. Весенние цветы протирали глаза, роняя пыльцу жёлтых ресниц. Любовь настойчивая упорно преследовала любовь робкую. Гудела струна, натянутая между Границами мира. Солнце уверенно подымалось к зениту, гоня утреннюю прохладу. Природа заманчиво перелистывала страницы ей одной ведомой книги, ждала учеников, нуждающихся в лучшей наставнице мудрости, чтобы открыть им все, доступное степени их посвящения.

При дневном свете мастер Хирам счёл неудобным библейский наряд и принял вид подрядчика, бродящего со складным метром по соседнему участку, где недавно был заложен дом, «Bonjour, monsieur! Quel beau temps!» — «Magnifique!»[79]«Добрый день, месье! Какая хорошая погода!» — «Великолепная!» (фр.). Подрядчик похвалил сад Егора Егоровича. Егор Егорович высказал удивление, как быстро итальянцы-рабочие строят дом под руководством мастера Хирама. «К июню закончим, будут у вас соседи». — «Ну что же, это приятно!» последнее Егор Егорович сказал не совсем искренне, больше из вежливости.

Водрузив на примус кофейник, Егор Егорович обошёл свой сад, пожурил крота за извержение вулканов, растёр пальцами листок чёрной смородины, понюхал, умилился, порадовался на землянику и замер в восторге перед тюльпаном, багряный венчик которого был оторочен белой каёмкой. С круглой клумбы уткнулась в Егора Егоровича тупая мордочка анютки, цветка демократического, но раскормленного и потому называющегося у французов «мыслью». Егор Егорович протянул было руку к сорной травке, выросшей тут незаконно, но увидал, что и она цветёт белой звёздочкой необычайной нежности. Он присел на корточки и принялся внимательно разглядывать клочок земли, доступный немного близоруким глазам, — в квадратный метр. Клочок жил, дышал и суетился: травинки, букашки, червячки, движение обсохших на солнце песчинок, прилёт крылатых посетителей, их не коробящие взора браки, невидимые струйки весеннего аромата, — и среди них одна резкая струя житейского, городского, которому тут места как будто не должно быть. Егор Егорович потянул ноздрями и проверил впечатление: несомненно, пригорелый кофей. Тогда он догадался, заспешил домой и все-таки опоздал: на примусе дымился и потрескивал кофейник, в котором не осталось благодатной жидкости, хотя кругом примуса было разлито её немало.

Потушив примус и тряпочкой устранив неопрятность, Егор Егорович опять вышел на крыльцо, чтобы подумать, как быть дальше. И вдруг увидел, как из самодельного скворечника, который он в прошлом году привязал проволокой к стволу липы, вылетела красногрудка. «Ах, так! — сказал Егор Егорович. — Квартира понравилась! — и по-детски обрадовался. — Пожалуй, даже раненько обзаводиться детьми в начале мая; но хозяйственная предусмотрительность похвальна». Вот и новая жизнь зародится: из сиреневых яичек вылупятся голые несмышлёныши и в короткое время вырастут, оперятся, охвостятся и станут самостоятельными гражданами сада. Все это очень приятно. Все это утверждает жизнь. И тут к сердцу Егора Егоровича, маленького человека, но вольного каменщика, подкатила волна настоящей весенней радости, от которой хочется петь и смеяться. Петь он, однако, не умел, а засмеялся тихо, про себя, главным образом в сердце, под рубашкой с расстёгнутым воротом, а на лице появилась хитренькая морщина, и прищурились от света глаза. И тут же проснулось в нем непреодолимое желание выпить чашку горячего кофею, но немедленно, не ожидая, пока будет вычищен кофейник и возжено новое пламя примуса.

Хирам сложил метр и выразил полное согласие сопутствовать мосье в недальний кабачок. Он, правда, уже пил кафе-крем, но — ввиду солнечного утра — не откажется от аперитива.

* * *

Если бы не скудость слов и не холодок белой бумаги; если бы не застенчивость автора, уставшего улыбаться читателям всеми родами крашеных масок; если бы не вечная проклятая боязнь остаться не до конца понятым и вызвать скуку, — мы бы резко изменили весь тон нашей повести для тех глав, где мы видим Егора Егоровича Тетёхина примкнувшим ненасытными устами ко груди матери-природы.

И действительно, мы выставляли его смешным и наивным добряком, просили любить его почти в шутовском наряде. Мы и в дальнейшем не беремся быть к нему справедливее и великодушнее. Но сейчас, на огороженном дешёвым заборчиком участке земли, заросшем корявыми липами, берёзами и каштанами, плохородящей французской земли, истощённой поколениями врагов флоры и фауны, под солнцем и небом, — слава Природе! — ещё не принадлежащим никакому государству, мы рядком с нашим героем простираемся ниц перед величием этой Природы, которая и в измятых и лохматых одеждах остается для нас единой царицей и повелительницей. Ни перед кем рабы — только перед Нею! И только Ей молитва — страстным шёпотом немеющих губ! Побеждать её — никогда! Изумлённо смотреть, учиться и вечно сливаться с Нею!

Впервые за много лет Егор Егорович испытывал прелесть одиночества вдали от городской жизни. Солнце без охоты склонялось к закату, тени удлинялись и убегали на соседние участки. В будний день малочисленные домики были на запоре: по календарю их хозяевам ещё полагалось быть в городе. О том, что где-то все же проживают чудаки, свидетельствовало только пенье петухов.

Подостлав коврик, чтобы не нажить ишиаса, Егор Егорович прилип к ступеням своего крылечка. Было радостно и прекрасно смотреть никуда и слушать ничто. В этом никуда мелькали красноватые блики низкого солнца на зелени и дорожках, мудрствовали деревья, травы, цветы. В этом ничто на все тона и полутоны звенели и жужжали мухи, жуки, комарики, предзакатно чирикали и посвистывали невидимые пичуги. С неба плыл холодок, от земли — тепло.

И тогда Она простёрла над ним лилейные руки и благословила его на счастье творческого познания. Она не посчиталась ни с его житейской малостью, ни с сумбуром догадок и знаний, нахлёстанных из популярных книжечек и отсталых учебников. Она рассекла ему грудь мечом, и сердце трепетное вынула, и угль, пылающий огнём, во грудь отверстую водвинула. И тогда Егор Егорович услыхал и понял то, чего не может услышать и понять непосвящённый.

Запел петух — начально, хрипло и коряво; откликнулся другой — уверенно. Пропев, оба петуха замерли в ожидании, насторожив уши и втянув в себя когтистую ногу. И тогда издали-издали донеслись отклики, расписки в получении пропевшим, повестки с извещением дальнейшим. Второй призыв — и новые отклики, а первый призыв уже убежал дальше, углубился, расширился, от дома к дому, от села к селу, катышком и бисером по поверхности земли, перейдя границы людских делений, округов, стран, замкнув кольцом города, как мёртвые площади, лишённые ритуальной благодати. Покатилось к экватору и полюсам священное петушиное слово, давно вышедшее из обиходного языка, как бы утратившее живой смысл, тех времён отзвук, когда и курица была птицей, и она носилась над лугами и лесом, перелетала реки и моря. Что оно значит, это слово? Может быть, это одно из тех понятий, которые нельзя, непристойно, не принято в обществе называть своим именем: «любовь», «дружба», «счастье», что-нибудь непременно солнечное и слишком колючее для глаз, привыкших к темноте, и для ушей, воспитанных в привычной лжи.

Опоясало землю великое петушиное «кукуреку», лозунг братства и нерушимой связи, — что бы ни было, в каком бы курятнике ни загасли отдельные жизни, сколько бы пера и пуха ни облилось кровью под хозяйским ножом. И уж тут не было отличий и чванств в окраске перьев, в роскоши хвоста, наливке гребня, благородстве породы: все равно выкругляли грудь, хлопали крыльями, орали каждый своё — все одно и то же, ждали ответных кликов и, получив их, успокоенно опускали ногу и заносили её для шага, клевали зерно, выхватывали, захлёбываясь, из норки длинного червяка — и созывали на пир любимых жён, лишённых благодати посвящения.

«Так вот оно что!» — думал Егор Егорович.

Мимо калитки его сада пробежала собака, нескладно плебейская, ничем не приметная. Пробежала озабоченно, непрестанно нюхая дорожку. Задержалась у лежавшего камушка — расчётливо прыснула пометку, побежала дальше, завернула в отворенную калитку пустынного участка, что-то отметила там, заспешила дальше. Видел Егор Егорович со своего крылечка, как та же собака деловито завёртывала на минутку в участки жилые, где были конуры её ближних, истинно — почтальон, разносящий письма, газеты и срочные извещения.

Прошло столько-то собачьих минут — и тем же путём пробежал несуразный косматый пёсик, останавливаясь на тех же местах, заворачивая в те же закоулки, оставляя ответ на прочитанные записки. А когда, после них, неосмысленная женщина провела в обратном направлении фокса на короткой привязи, — фокс рвался, тянул ремень и старался коснуться того же камушка, поднять ногу у того же столбика, как и раньше пробежавшие его собачьи сородичи. И было ясно, что на этом столбике, на камушке, в колючих травах пустыря, за калиткой жилого участка — повсюду были условные приметы, пахучие иероглифы, пароли и отзывы тайного союза всех собак, независимо от их породы и их общественного положения, знаки великих усилий грубо разбитого людьми собачьего братства — хранить общение и передавать из рода в род веками сохранённую тайну.

«Так вот оно что!» — подумал Егор Егорович. И вдруг он увидал, что в боковой аллейке, в последнем луче солнца, раздвинувшем листву, танцуют ровным столбиком и фигурно суетятся не то комарики, не то мошки. Иная ненадолго отлетит в сторону, сделает петлю — и опять ринется в толпу. Танцуют они долго и прилежно, друг друга не задевая, рисуя в воздухе неведомый чертёж, замысловатую сетку, и это зачем-то нужно, есть какой-то тайный смысл в непрерывном ритуальном танце. Если пройти по дорожке и размахать по сторонам мушиное собрание, — оно сейчас же соберется опять в той же точке и с тою же правильностью пляшущего строя. Забава? Митинг? Вечеринка? Потребность? Имей тонкое ухо — услышишь музыку соборного полёта, но тайный смысл его сокрыт от непосвящённых.

А куда улетают одиночки? Не послами ли от одного пляшущего столбика к другому, не вестниками ли грядущего объединения всех мошек и комариков всего мира? Но дрожит в сердце человека созвучная струна: братья мои петух и пёсик, сестры мои мошки, мать моя земля, — а перед тобой, великая Природа, книга непрочитанная, тайна нераскрытая, — перед тобой не равны ли я, человек, и малая, будто бы неразумная, разумом моим недогаданная мошка?

И Егор Егорович подумал: «Так вот оно что!»

* * *

Что знаешь ты, человек? Ты просыпаешься бодрым огурчиком, настежь распахиваешь солнцу дверь своего жилища и говоришь: «Благословен сей день, сулящий нам радость!»

Ты не видишь, что чашечка чудного цветка лишь полураскрыта, не слышишь тишины, сменившей обычное немолчное чирикание птиц. Солнце слепит твои глаза, скрывает от тебя дальнее облачко, которое скоро вырастет в тучу с градом и холодом.

И в ту самую минуту, когда ты, повязав фартук доброго садовника, с полной корзиной резаной соломы идёшь уготовать ложе для будущего урожая четырёхсезонной земляники, — тебя окликает у калитки знакомый голос:

— Егор Егорович, Гриша, в каком ты невозможном виде! А мы целой компанией!

И правда — у калитки Анна Пахомовна, Жорж и милый гость — Анри Ришар. Недаром сегодня воскресенье.

Анна Пахомовна оживлена и нарядна, если не как ранняя весна, то как позднее лето, славное нескромной яркостью красок. Жорж жёлт от усиленных занятий и неуклюж в обстановке сада. Анри Ришар везде у места, ловок и любезен. За пять минут он успевает в лучших и уместнейших словах выразить все, что можно, не покривив душой, сказать о здоровом загаре шефа бюро, о его живописном наряде, о миловидности домика, об упоительности сада и вообще о прелестях сельской жизни, которую мы, горожане, мы, парижане, так мало умеем ценить. При этом Ришар, пятясь, чтобы уступить мадам дорогу к цветнику, давит прекрасно начищенным башмаком семью анютиных глазок, которыми так гордился Егор Егорович и которые так холил. Анна Пахомовна прямо проходит к клумбе с тюльпанами, срывает самый яркий цветок багряный, отороченный белой каёмкой — и прикалывает его к сорокалетней груди.

Жорж лёгкой тросточкой сшибает головки маргариток. Затем Анна Пахомовна берет под руку Анри и ведет его показать комнаты в домике. До порога она щебечет по-французски, стараясь выхаркивать букву «эр» громче, чем требуется, как бы любуясь свободой и звучностью прекрасного языка; но, переступив порог, она восклицает по-русски:

— Фу, какая гадость! Ты с ума сошёл, Гриша!

И обиженно и негодующе уводит Анри обратно в сад.

Егор Егорович искренне смущён и спешит прибрать случайно разбросанные в первой комнате части не вполне свежего белья. Он забыл о воскресном дне и не ждал гостей. Его защищает друг Ришар, резонно доказывая, что в деревне не должно быть стеснений и что вообще мы, горожане, мы, парижане, слишком обставляем свою жизнь условностями, а между тем природа так прекрасна, и так чудесно вдыхать воздух, не насыщенный бензином.

— Bravo, mon chef[80]— Браво, шеф (фр.)., — говорит он, ободряюще похлопывая Егора Егоровича по плечу. — Bravo, mon cher frere[81]— Браво, мой дорогой брат (фр.)., — прибавляет он ласковым шепотком. — В голосе Анри нежность и покровительство к старому и, в сущности, безвредному чудаку.

Затем-Анна Пахомовна из гостьи превращается в хозяйку. По её указанию Жорж и Анри выносят небольшой круглый стол и ставят его на лужайке молоденькой, только что выращенной травы, собственноручно Егором Егоровичем посеянной (английский газон для затенённых мест). Сюда же четыре стула. Холодные закуски привезены с собой, сладкий торт также. Прелестный пикник! Гости оживлены, Егор Егорович тоже старается быть любезным и приветливым, хотя его сердце страдает за примятую траву и поломанные цветы. Любознательный Жорж швыряет камушками в птичий домик на дереве, и оттуда в ужасе вылетает красногрудка.

Посаженный на стул, ножка которого проваливается в рыхлую землю, Егор Егорович без особого аппетита жует ветчину, потом пирожное, потом опять ветчину, потом пьет чёрный кофей, отлично приготовленный Анной Пахомовной, потом боится, что ему предпишут чистенько одеться и сопровождать гостей в их прогулке по окрестностям, хотя никаких окрестностей, в сущности, нет, а есть резанная на квадратики земля, и каждый квадратик огорожен забором, а за каждым Набором собачья будка, капустная гряда, розовый куст и вывешенные, как в салоне независимых, кислое одеяло и простыня. К большому удовольствию Егора Егоровича, его на прогулку не берут, а просто Анна Пахомовна заявляет: «Ну, мы пойдем гулять, а ты пока тут приберешь, Егор Егорович». — «Чудесно, чудесно, я и воду вскипячу к вашему возвращению, чайку выпьем». — «Да нет, уже не успеем, мы уедем с первым поездом». — «Так скоро? Какая жалость!»

Вольный каменщик немного кривит душой. Но это — чтобы не обидеть, чтобы сказать приятное милым гостям. Посетили-таки его в его уединении.

По уходе гостей он уносит стол и стулья, с грустью убеждается, что молодой газон, только раз подстриженный, совершенно затоптан, собирает разбросанные по траве кулёчки и бумажки; идёт взглянуть на пострадавшую грядку анютиных глазок, долго ждет, не вернется ли в гнездо вспугнутая птичка, — и тяжко вздыхает. На лоне природы как-то отвыкаешь от людей… Немножко обидно, что сломали отличный побег георгина, только что пробуравивший землю крепким и жирным ростком. Тюльпаны Анна Пахомовна срежет на букет. Ну что ж, если ей цветы нравятся…

Егор Егорович мужественно берет садовые ножницы и настригает веток цветущего жасмина, спиреи, всякой декоративной травки, крупных садовых васильков. Обидно, что розы ещё в бутонах. То есть, собственно, одна роза расцвела, именно сегодня, и, пожалуй, самая красивая, «мисс Эллен Вильмо»; но как срежешь единственный цветок! Егор Егорович любуется, отходит, приближается, потом, зажмурившись, с быстротой и решительностью отхватывает ножницами полураспустившуюся красавицу вместе с ненужно-длинным побегом. «Эллен Вильмо» в отчаянной самозащите колет шипами палец Егора Егоровича. Эх, зря загубил ещё два бутона! Ну, а уж остальным займётся сама Анна Пахомовна, большая искусница по части букетов. Жаль, что цветов пока мало.

Неужели красногрудка так и не вернется? Какой неразумный юноша Жорж! Это все оттого, что не учат их относиться с уважением к жизни маленьких существ. В школе не учат, а родителям некогда.

Гости возвращаются через час. Анна Пахомовна в прежнем весеннем оживлении, но с поникшим тюльпаном на груди; мужчины — несколько усталыми. По мнению Анри Ришара, местечко прелестно и имеет будущее; Жорж приятно удивлён, что недалеко устроена теннисная площадка, которой раньше не было. Анна Пахомовна выбрасывает половину настриженных мужем веточек и создает поистине замечательный букет, в котором «мисс Эллен Вильмо» едва заметна.

Прощанье ласковое и почти трогательное; в особенности мил Анри Ришар, который долго трясет руку Егора Егоровича:

— Au revoir, mon noble Cincinnatus! Nous vous laissons a votre charrue![82]— До свидания, мой благородный Цинциннатус! Мы оставляем вас с вашей тачкой! (фр.).

Егор Егорович долго стоит у калитки, чтобы, если гости оглянутся, помахать им рукой. Когда они наконец скрываются из виду, он, накинув крючок, тихонько-тихонько приближается к дереву с потревоженным скворечником — и расплывается в улыбку: красногрудка сидит на ветке близ гнезда.

— Ну-ну, все в порядке, — говорит Егор Егорович. — Жорж — мальчик легкомысленный, но незлой. Будем заниматься своими делами.

Приступая к вечерней поливке, он меняет парусиновые туфли на сабо.


Читать далее

Цинциннат

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть