ЖИТЕЙСКИЙ СЛУЧАЙ

Онлайн чтение книги Второе дыхание
ЖИТЕЙСКИЙ СЛУЧАЙ

1

Это случилось на третий день отпуска.

Петр Петрович лежал в гамаке в саду, наслаждался чистым воздухом и тишиной, когда к нему с побелевшим лицом подбежала жена и, не в силах унять прыгавших губ, сообщила, что пропали деньги. Да, все отпускные деньги. Все целиком. До копеечки.

Петр Петрович недоуменно уставился на жену. Как?! Чтобы такое могло случиться в доме его родной матери? Черт знает что! Ведь, кроме них самих да Софьи — сестры — с сыном Колькой и новым мужем, в доме никого не было.

— Ты хорошо посмотрела? — спросил он жену, стараясь оставаться спокойным.

— Петя, везде... ну везде обыскала! Весь чемодан перерыла, каждую тряпку ощупала, — набухшим слезами голосом запричитала жена. — Ведь только позавчера целехонек был весь пакет, — помнишь, синий такой, я показывала тебе... ну, когда ты еще в магазин собирался? Сначала я его при себе все держала: мало ли, думаю! Потом в чемодан положила, после, кажется, в плащ перепрятала, потом опять в чемодан. А сегодня хватилась — боже мой, пусто! Я так прямо и села...

— А в другое какое место ты не могла положить? В тот чемодан, что с обувью? Только, пожалуйста, не волнуйся, хорошенько припомни.

— Ах, какие ты глупости говоришь! Ну зачем я буду класть в другой, я что, не в своем уме, что ли?!

— Ладно, пойдем поищем еще, — предложил Петр Петрович миролюбиво.

Он поднялся, высокий, нескладный (за что студенты прозвали его Верблюдом) и, широко кидая сухие длинные ноги, споро зашагал к дому. Красивая, стройная, чуть начинающая полнеть Юлия Ильинична, то и дело сбиваясь с ноги, засеменила рядом.

Они еще раз ощупали всю одежду, перетряхнули содержимое чемодана, и опять самый тщательный осмотр ни к чему не привел.

— А другой чемодан, тот, что с обувью, — где он? — снова спросил Петр Петрович, платком стирая пот со взмокшего лица.

— И чего ты к нему привязался! — раздраженно ответила Юлия Ильинична. — Пустой он, совсем пустой, понимаешь? Там вон валяется, на терраске, не веришь — ступай и сам посмотри!..

Она вдруг закрыла лицо руками и опустилась на табуретку. Плечи ее вздрагивали.

— Ну хорошо, хорошо, — виновато забормотал Петр Петрович, кладя ладонь ей на голову. — Ты только, пожалуйста, не волнуйся. Может, еще обойдется... образуется все.

Плечи жены затряслись сильнее.

— Чего это вы там... Али потеряли чего? — послышался из горницы слабый, больной голос матери (она уже с месяц как не вставала с постели).

Петр Петрович поспешил заверить мать, что ничего не случилось, и строгим шепотом предупредил жену, чтобы та невзначай не проговорилась, иначе у матери может быть новый приступ.

Он снова вышел в сад и принялся бродить меж яблоневых стволов, пытаясь разобраться во всем и унять свое волнение.

Что, собственно, случилось? Что произошло?

Ну, допустим, пропали деньги. Все отпускные деньги, пятьсот рублей. И что же из этого следует? Ровно ничего. Возможно, еще и найдутся. А не найдутся — все равно в конце-то концов они как-то выйдут из положения, переживут, выкрутятся. Все на этом свете относительно, а тем более деньги. Это во-первых. А во-вторых, разве не было в его жизни случаев куда как посложнее? Тот же плен, например, гитлеровские лагеря, где ему довелось провести четырнадцать долгих и страшных месяцев.

А тут?..

Подумаешь, деньги пропали! Пройдет какое-то время — и он с женой сами будут припоминать этот случай с усмешкой. Вот уж тогда-то он ей и напомнит, какое было у нее лицо!..

По давней, усвоенной еще с детства привычке обхватив за спиной локоть правой руки ладонью левой, Петр Петрович еще походил, стараясь восстановить душевное равновесие полностью. С тех далеких дней немецкого плена он положил себе за правило к любой житейской или другой невзгоде относиться спокойно: ведь хуже того, что было, не будет все равно.

...Мда-а. Конечно, все это — пустяки. И деньги там, и прочее. Не стоит из-за этого волноваться. Однако на какие же шиши они будут жить весь отпуск? И что теперь делать? Посылать на кафедру «SOS»? Но сейчас середина лета, никого из коллег на месте не сыщешь, все на отдыхе, в отпусках. Может, занять у матери? Гм, это с ее-то грошовой пенсией! Стыдно даже и думать... Тогда у сестры? Но Софья сама лишь вчера намекала, не одолжит ли он ей немного, — она с семьей живет здесь уже больше месяца и, конечно, поиздержалась. Да и какие там могут быть у них деньги, у рядовых школьных учителей?!

Черти бы взяли эту жену! Ведь говорил же, предупреждал, чтоб не таскала все деньги с собой, аккредитив бы взяла там, что ли... «Ах, ты знаешь, мне деньги сразу будут нужны. Иной раз в этой провинции легко достанешь то, что и в столице ни за какие деньги не купишь». Вот и достала! Довольна теперь?..

Петр Петрович поймал себя на том, что снова начинает раздражаться. Ведь пользы от этого не будет, как ты теперь ни ругай жену.

И он снова ходил, прикидывал, думал. Прикидывал так и эдак. И опять все сводилось к тому, у кого занять.

Но ведь подевались же куда-то эти чертовы деньги! Не могли же они просто так испариться, сами собой!.. Значит, их кто-то взял. Взял — и куда-то спрятал. Но кто и куда — вот в чем вопрос.

Лямин еще походил, подумал. Было обидно. Сколько летело планов. И каких планов! В кои-то веки собрался как следует отдохнуть — и вот тебе на́, снова, опять все побоку. Сорван, загублен отпуск!

И какая же все-таки вредная привычка у этих баб! Совать деньги черт знает куда — то в одно, то в другое, то в третье место. Да и прятать-то от кого. От своих! Это надо же, а? Вот и допряталась...

Подошла заплаканная жена.

— Послушай, — сказал он, — припомни, пожалуйста, кто у нас в доме бывал за последние дни. Это очень важно, ты понимаешь?

Они сели на гамак и стали припоминать вместе.

Позавчера заглядывала соседка, Никитишна. Поздравила их с приездом, выпила рюмочку... Отпадает. Потом приходила старуха, знакомая матери, приносила болящей кусок просвиры. Тоже отпадает. Колька и Владик, сын, все эти дни пропадали на пляже на Волге, не успели еще натащить в дом дружков. С утра вчера появлялась Симка, бывшая материна постоялка. Работала Симка уборщицей в местной чайной, любила выпить и была не совсем чиста на руку. Но в дом она не заходила, Петр Петрович успел перехватить ее на улице, дал ей, помнится, рубль и вежливо выпроводил за ворота.

Выходит, таких, на кого могло бы пасть подозрение, все эти дни в доме не было.

— Послушай, Петя, а может... — Юлия Ильинична обхватила ладонь мужа своими мягкими наманикюренными пальцами и доверительно зашептала: — А этот новый... ну, Василий, муж Софьи. Он не мог, как ты думаешь?..

Заметив, как вспыхнули под толстыми стеклами очков всегда спокойные глаза супруга, она поспешила объясниться:

— Нет, я ничего не хочу сказать, ты не подумай... Только и вправду, откуда мы знаем, кто он такой?

Петр Петрович привстал с гамака.

— Ты сморозила глупость, — сказал он сухо, глядя прямо в зрачки жены. — Ты представляешь себе, что получится, если мы начнем еще и подозревать друг друга?!

— А что я такого особенного сказала! — обиделась Юлия Ильинична. — Я ведь только хотела напомнить, что мы и в самом деле не знаем, кто он такой.

— Тем более глупо подозревать! — произнес наставительно Петр Петрович и отвернулся.

Как все же легко подозревать других, думал он оскорбленно. Вынесла бы она, супруга его, сколько сам он в свое время вынес, небось не спешила бы с подозрениями. Ведь взять того же Василия. Когда заболела мать — никто из них не сумел приехать к ней тотчас же, даже Софья, родная дочь. А Василий, человек незнакомый, даже в глаза до этого не видавший матери, взял и приехал к ней первым. Приехал вместе с пасынком, с Колькой, и почти две недели один управлялся с хозяйством, ухаживал за больной. И после этого подозревать его? Черт знает на что похоже!..

Юлия Ильинична тронула мужа за плечо: ну ладно, не сердись! Пытаясь заглянуть ему в глаза, спросила:

— А Колька ихний... Как ты думаешь?

— При чем тут Колька!

— Неужели ты не понимаешь? — Она отвела подтушеванные глаза, покачала высокой красивой прической. — Ох, не нравится мне ихний Колька! Вечно голодный какой-то, глаза постоянно бегают...

— Это не доказательство. Так и я сколько угодно резонов могу набрать, чтобы заподозрить и твоего Владика.

— При чем тут Владик? И почему он «мой»? Он такой же мой, как и твой! — снова обиделась Юлия Ильинична. — Только уж с Колькой ты его не равняй, Владик ангел, а не ребенок в сравнении с твоим оборванцем. Врет твой Колька на каждом шагу, мать родную — и ту обманывает. Кто папиросы у покойного деда таскал? Скажешь, не он, не Колька? А у бабушки деньги брал из кармана без спросу — тоже не он?.. Что, замолчал? То-то!

Теперь для жены наступило время оскорбленно отвернуться, что она немедленно и сделала.

— Это еще не резон... — начал было Петр Петрович, но тут же и замолчал.

Уж что говорить, водились за Колькой грешки. Рос он до школы у бабушки, рос почти без надзора, и папиросы у деда, случалось, потаскивал, менял у уличных пацанов на конфеты, и мелочь у бабушки выгребал. А однажды и над ним, самим Петром Петровичем, учинил одну хитрую штуку. Висели в тот год в саду на единственном сливовом дереве с десяток слив — самый первый урожай, который бабушка запретила до времени трогать. Никогда в своей жизни Колька не пробовал слив, и эти фрукты сводили его с ума, не давали покоя. Он часами бродил по саду, не мог оторвать от дерева цыганских своих тоскующих глаз, не смея нарушить запрет, но и не в силах бороться с соблазном.

Как-то, собравшись на Волгу за щукой, Петр Петрович не мог отыскать свой спиннинг. Тут-то Колька и встал перед ним, как лист перед травой.

— Я покажу, где ваш спиннинг, только сорвите две сливы, дядь Петь!

Пришлось нарушить запрет, сорвать. И даже не две, а целых четыре. А племянник тут же скрылся с добычей за угол и, высунув оттуда жуликоватую свою мордаху, торжествующе произнес:

— А я и не знал, где ваш спиннинг.

Вот негодяй!

И все же Колька нравился Петру Петровичу. Племянник не ныл никогда, не жаловался, мог сутками пропадать на рыбалке, терпеть и холод, и дождь, и жару. Он мог ночевать у костра, когда комары кусаются, как собаки, или когда на одном боку от горячих углей затлевает одежда, а другой коченеет от холода.

Узкоплечий, цыганистый, с головой, напоминающей огурец, Колька мог часами высиживать с удочкой у реки, обмирая над поплавком. Или обалдело носиться по берегу в разбитых своих, истрепанных кедах каким-то разнузданным верблюжьим галопом, выкидывая ступни в стороны и держа у груди худые болтающиеся руки, когда его вдруг, ни с того ни с сего, одолевала беспричинная радость.

Был Колька еще в той счастливой поре, когда человек растет, как трава, ни над чем не задумываясь, весь целиком отдаваясь детским своим увлечениям, страстям и восторгам.

А вот Владик, сын, тот был уже не такой, вырос из той поры, весной ему исполнилось шестнадцать. Голубоглазый, высокий, стройный, с нежнейшими розовыми прыщами на подбородке, каждое утро он начинал с туалета. Садился меж двух зеркал, внимательно оглядывал себя со всех сторон и принимался налаживать прическу — тщательно, волосок к волоску. Покончив с прической, приступал к следующей операции и так же неторопливо, тщательно смазывал нежные розовые прыщи кремом «Восторг». Затем натягивал на себя вытертые на ляжках джинсы, пеструю изузоренную рубашку, вешал на нос огромные, словно колеса, противосолнечные очки, делавшие его похожим на марсианина, и торжественно шествовал на пляж, показывать себя местным девочкам. Там он, в сторонке от всех (знай столичных!), словно бы нехотя раздевался, неторопливо лез в воду. Накупавшись, наплававшись вволю, с ленивой грацией разваливался на горячем песке, принимая нужную дозу ультрафиолетового излучения. Чувствуя на себе немало любопытствующих глаз, время от времени приподнимал очки (таких еще ни у кого здесь не было!) и косился в сторону кучки ненатурально хохочущих голоногих красоток с распущенными до плеч волосами.

— ...И все-таки это не резон! — швыряя в траву окурок, упрямо повторил Петр Петрович, которого раздражала слепая нерассуждающая любовь жены к Владику.

— Что «не резон»? А вчера мне Софья сказала — знаешь? — он у нее однажды, этот Колька, пять рублей прикарманить хотел, да только вовремя спохватилась. И куда бы, ты думал? На велосипед копит! Спит и видит велосипед. Если уж он у матери так, то у чужих и подавно...

— Владику тоже мотоцикл снится, однако подозревать его ты не собираешься.

— Ты их не равняй! Владик еще ни разу в жизни не лгал, а этот...

— Что «этот»? Ну что?!

— Нет, ты просто меня поражаешь, — проговорила жена с отчаянием в голосе. — Не понимаю, как можно собственного сына ставить на одну доску с каким-то...

— А, заладила... Перестань!

— Что перестань? «Запрещаю» да «перестань» только от тебя все последнее время и слышу. А то, что у нас теперь ни гроша и продуктов лишь на день осталось, — это тебя не касается! Чем мы послезавтра будем питаться, на что полтора месяца жить? У нас на обратный билет даже нет, совсем как нищие стали... Все вы нервы измотали у меня, не могу я так больше! — закончила она рвущимся от рыданий голосом.

— Ну а я-то тут при чем?! Я, что ли, черт бы вас всех побрал, потерял эти деньги?! — выкрикнул Лямин с внезапно вспыхнувшим озлоблением.

Юлия Ильинична, обхватив руками голову, с рыданием повалилась на гамак.

«Вот тебе на́... этого еще не хватало!»

Петр Петрович растерянно оглянулся, поводил глазами вокруг, не зная, как ей помочь и что в таких случаях делать, и в то же время пугаясь, не увидел бы этой сцены кто из соседей. Потом встал, раздраженно махнул рукой, быстрым шагом вышел на улицу и, полный самых разноречивых чувств, зашагал куда глядели глаза, лишь бы подальше от дома.


Возвратился он поздним вечером. Жена уже успела разобрать в терраске постель и лежала, выжидающе притаившись.

Чтобы только оттянуть время, он выкурил сигарету, неторопливо разделся, снял и положил на круглый столик перед кроватью очки. Ощущая, как ночной свежий воздух холодит голые ноги и липнет к плечам, залез под ватное одеяло и повернулся спиной к супруге.

Та затаилась еще сильнее, даже дышать перестала.

Так они и лежали, думая каждый о своем. Потом жена повернулась и как бы невзначай своим горячим телом коснулась его.

Он протестующе засопел, отодвинулся, давая понять, что нехитрый ее маневр к примирению разгадан.

Юлия Ильинична снова затихла, — видимо, выбирала, как лучше, вернее начать. Ничего не придумав, повернулась к мужу и, обдавая его своим горячим дыханием, спросила:

— Петя, ты спишь?

Он не ответил, обидчиво засопел еще гуще. Тогда и она задышала жарче, плотно, всем телом прижалась к нему,обняла:

— Петечка, миленький, ну не сердись, пожалуйста! Ну сорвалась... Подумаешь! С кем не бывает? Ведь я неумышленно...

Петр Петрович молчал.

— С завтрашнего дня я сама возьмусь за это дело, — озабоченно продолжала Юлия Ильинична. — Тут одна женщина есть, живет через две улицы, мне соседка ваша, Никитишна, нахвалила ее. Она, говорит, и любую болезнь наговором снимает, и любые пропажи отыскивает. Никитишна мне: «Иди и иди, не раздумывай! Все, слышь, к ней ходят и, кроме спасибо, не говорят ничего». И берет она недорого, как я узнала...

Петр Петрович, отшвырнув одеяло, повернулся к жене.

— Слушай, надеюсь, ты не всерьез... ну, про гадалку про эту?! — заговорил он, сдерживаясь. — Ведь это же черт знает что, так и до шаманства можно докатиться! Ты все же не забывай, что ты — жена преподавателя института, да и сама институт закончила.

Он спустил на пол босые длинные ноги и снова полез за сигаретами. А она, обхватив шею мужа горячей полной рукой, тянула его к себе, приговаривая:

— Ой, и какой же ты у меня сердитый сегодня, лапа. Ну прямо огонь! Ладно уж, успокойся, я больше не буду. Ладненько?.. Ну вот и прекрасно, умница ты моя, вот и чудненько, а то с тобой уж и пошутить-то, оказывается, нельзя...

2

Подходила к концу вторая неделя отпуска. Деньги так и не нашлись, но внешне как будто ничего не изменилось. Все так же Петр Петрович каждый день завтракал, обедал, ужинал, так же лежал в гамаке, ходил на Волгу купаться и удить рыбу.

Разумеется, стол был не тот, на который рассчитывали вначале, но в саду появились ягоды — крыжовник, малина, вишня, так что терпеть было можно.

Узнав, что жена на днях ходила в милицию заявлять о пропаже, он поругался с ней, но сам ничего не предпринимал, предоставляя событиям развиваться своим порядком.

В милиции пообещали заняться расследованием, но пока никто из оперативников появляться к ним в дом не спешил.

Зато самую бурную деятельность развила Юлия Ильинична. Разбив весь дом на участки — горница, кухня, двор, сени, чердак, — они с Софьей принялись обследовать эти участки один за другим самым тщательным образом, не пропуская ни сантиметра. Наблюдая однажды, как жена вылезла из подвала вся в паутине, Петр Петрович расхохотался, сказал, что зря она ищет пропавшие деньги в доме. Если уж их действительно кто-то украл, то все резоны для вора — спрятать деньги подальше, хотя бы в той же поленнице за двором или где-то в саду.

Юлия Ильинична оскорбилась, обиделась и наговорила дерзостей мужу. Он, дескать, может только указывать, поучать, а сам и палец о палец не ударил, чтобы помочь измученным женщинам.

После этой сцены Софья с заговорщицким видом поманила брата в сторонку и, усмехаясь, сказала, почему его жена ищет пропавшие деньги именно в доме.

Оказалось, Юлия Ильинична все же сходила к гадалке, и та нагадала ей, что, во-первых, деньги взял «кто-то из своих» и что «лежат они в доме, в темном месте, из дома их никто не выносил».

Чертыхнувшись по адресу женского лицемерия, Лямин и решил махнуть на все рукой. Правда, потом он вспомнил, что в суматохе никто не попытался спросить о пропавших деньгах ни Кольку, ни Владика. Условились, что Кольку Софья возьмет на себя, а он, Петр Петрович, поговорит с собственным сыном.


Разговор с сыном вскоре же состоялся, но вышел таким тяжелым и неприятным, что неловко было после вспоминать.

В то утро Владик сидел, как обычно, в горнице и, перед тем как идти на пляж, наводил меж двумя зеркалами свою прическу. Сын торопился, видимо он опаздывал.

Петр Петрович все же попросил Владика оставить на время свое занятие, сказав, что хочет поговорить с ним по очень важному делу.

— Говори, я и так услышу, — кинул Владик, не оборачиваясь.

— А может, ты все же оставишь на время свои дела?

Владик, с сердцем швырнув расческу, вызывающе обернулся:

— Ну?!

Петр Петрович сдержался, взял себя в руки. Рассказав, в чем дело, спросил, не попадался ли на глаза сыну тот злосчастный синий пакет.

— Не видел, не знаю! — зло огрызнулся Владик. — Еще вопросы будут?

Петр Петрович поднял на сына тяжелый взгляд.

— Только один. Когда же ты все-таки перестанешь быть хамом?!

— Ну не брал я ваших денег, не нужны они мне, понятно? Чего ты от меня еще хочешь?! — принялся выкрикивать Владик, выкатив на отца злые глаза. — Все! Больше я отвечать не буду! — кинул он напоследок и решительно отвернулся.

Петр Петрович грохнул кулаком по столу:

— Как с отцом разговариваешь, мерзавец?!

— Как надо, так и разговариваю!

— Да я тебя, с-сукин сын!.. — Задыхаясь от гнева, Петр Петрович вскочил, рванул ставший тесным ворог рубахи.

Между ними, как из-под земли, выросла Юлия Ильинична, кинулась разнимать, запричитала плачущим голосом, хватая за руки мужа:

— Петя!.. Владик!.. Остановитесь!.. Да что же вы это делаете-то, господи!

Пытаясь застегнуть воротник рубахи прыгающими непослушными пальцами, Петр Петрович встал к жене боком, метнул на сына косой воспаленный взгляд:

— Пусть извинится сейчас же, свиненок!

Юлия Ильинична кинулась к Владику:

— Опять ты отцу надерзил?!

— Никто не дерзил, он сам лезет!

— Как это «никто»? Зря, что ли, отец разошелся, на нем вон лица нет. Что ты брякнул ему, говори?!

— И ничего я не брякал. Сказал «не знаю», а он снова лезет! Никаких я ваших денег не видел, не брал.

— Так и скажи. А грубить зачем?

— А я грублю? Это он сам... «Свине-о-нок»!.. «Мерза-а-вец»! — передразнил отца Владик. — Считается ученый, а тоже мне... обзывает еще!

Петр Петрович шагнул к сыну:

— Пошел вон отсюда!

— Ну и уйду!

— Петя, не надо... Да будет вам, господи!

Сын так и ушел, не раскаявшись, убежденный в своей правоте.

— Сколько уж раз я тебе говорила: не кричи ты на него, не повышай голос! — со слезами запричитала жена. — Не терпит он никаких приказов, как ты не понимаешь этого?

— А чего ж он, по-твоему, терпит?

— На него надо действовать лаской. И уговорами. У него сейчас трудный возраст, характер формируется. Весь он одно сплошное самолюбие, взвинченный постоянно какой-то, нервный. Он резкого слова не терпит, а ты на него с криком...

— Да он же первый на меня заорал!

— Мало ли что. А ты возьми себя в руки и разъясни спокойненько, как себя надо вести. Знаешь какая теперь молодежь. Одно самомнение да самолюбие.

— Пробовал уж, по-всякому пробовал.

— А ты попробуй еще!

— Пробуй сама, хватит с меня. Почему ты сама от него никогда ничего не требуешь, только во всем потакаешь?

— Меня он может и не послушаться, а тебя обязан послушать. Ты — отец да к тому же еще педагог.

— Кажется, мы в одном институте учились!

— Ну и что? Зато ты...

И завязался тот бесплодный и раздражающий спор, когда каждая из сторон жаждет только того, чтобы любыми путями взять верх, оставить за собою последнее слово.

Петр Петрович махнул рукой и вышел на воздух.

С сыном не ладилось давно. То ли был избалован с пеленок, то ли влияла слишком легкая жизнь на родительских хлебах, только с годами из капризного ребенка сын все больше превращался в самовлюбленного, грубого эгоиста — юношу.

Учился Владик неважно, часто приносил из школы двойки. Уроков не учил принципиально, потому что в школе, в кругу таких же, как он, хорошо и прилежно учиться, а тем более пытаться стать отличником считалось чуть ли не зазорным, а уж немодным и отсталым — обязательно.

Пугало еще и то, что сын был неспособен увлечься ничем серьезно. Было время, когда под нажимом отца он записывался в кружки, загораясь желанием стать то боксером, то рапиристом, то мотоциклистом (мотоцикл был последним его увлечением), но как только выяснялось, что каждое из увлечений, если ему отдаваться всерьез, требует большого терпенья, труда и времени, он тут же немедленно остывал и бросал дело.

Он с удовольствием отдавался бы собственным увлечениям, если бы все у него получалось без напряжения, само собой. И вот со временем из всех его увлечений закрепились только три: лежать на диване, смотреть телевизор и еще — слушать магнитофонные записи.

За последнее время это стало входить в привычку, о которую, словно о скалу, разбивались все девятые валы науки педагогики. «Вы меня родили — вы меня и кормите!», «И ничего вы со мной не сделаете!» — отвечал сын обычно на все внушения и уговоры отца.

Как бы не вырос из сына законченный тунеядец, тунеядец из принципа. Петр Петрович в душе побаивался того, что с годами меж сыном и им утрачивается прежняя близость и понимание, а все чаще и чаще возникают отчужденность и недоверие. Он, считавшийся у себя в институте хорошим преподавателем, дома не мог ничего поделать с собственным сыном, у которого еле обозначался желтый цыплячий пушок на верхней губе. Впрочем, будучи постоянно занят собственными делами, он и не занимался с ним все последние годы, передоверив его воспитание жене. А ведь следует, надо заняться, не то будет поздно... Ах, если бы каждому вновь появляющемуся на свет вместе с наследственностью передавался и весь родительский жизненный опыт!

Не в состоянии избавиться после ссоры от гнетущего, гадкого чувства, Петр Петрович взял стоявшие за двором бамбуковые удилища, крикнул Кольку, и они отправились на дамбу, ловить на зелень плотву.

3

День выпал на редкость удачный — ветреный, солнечный, пестрый. Теплый западный ветер гнал на каменный бок дамбы пенистую крутую волну.

Хорошо было вновь ощутить под ногами нагретые солнцем сизые камни, почуять ноздрями запахи волжской пресной, с легким нефтяным душком воды, увидеть на том берегу, за Волгой, деревни в купах берез, поля поспевающей ржи, село с белым стручком колокольни, хвосты рыжей пыли, вздымаемой на заволжских проселках машинами...

Волны, пушечными ударами обрушиваясь на дамбу, смывали с камней шелковистую нежную зелень, в жаркую пору лучший корм для плотвы и язя, и держали рыбу у берега.

В предощущении удачи, с нетерпением, путаясь пальцами, Петр Петрович размотал тонкую лесу с миниатюрным крючком — «кристалликом» на конце и, нацепив на крючок прядку зелени, со свистом забросил снасть против ветра.

Едва поплавок успел встать торчком, как его потянуло вглубь.

Зацеп!

Петр Петрович хотел перебросить, но, дернув удилище, с мгновенно вспыхнувшей радостью ощутил, как на крючке туго, рывками, норовя уйти в глубину, заходила большая и сильная рыба.

Он долго и осторожно вываживал, еще не видя, какая она, и лишь по рывкам пытаясь определить, язь это или сорога. А когда наконец выбросил на берег и рыбина за-выгибалась, запрыгала на камнях, радуя глаз сверканием серебряной чешуи и жаром малиновых плавников, сам подивился, какая она большая и толстая.

Сорога на этот раз шла просто на удивление. Насадку хватала жадно, взаглот, поплавок топила уверенно, сразу, уводя его косо под срез крутой, золотистой волны, насквозь просвеченной солнцем...

Подсекать и видеть, как гнется в крутую дугу бамбук, ощущать, как туго ходит там, в глубине, рвется толчками упорная, сильная рыба, — с чем можно сравнить подобное наслаждение! А когда ее удавалось выводить наконец и выбросить на нагретые солнцем камни, сердце одевалось мятным холодком и становилось немножечко жутко за тонкую лесу: а что, если вдруг лопнет, не выдержит?!..

Колька — тот ошалел от счастья. Сперва у него не клеилось, а потом и он наловчился насаживать зелень, закидывать против ветра и тоже начал таскать сорог одну за другой.

Вываживать он не умел, не хватало терпенья. Он выдирал рыбину из воды, выбрасывал на берег через голову. Затем, отшвырнув удилище, кидался к своей добыче и накрывал, припадая к ней по-собачьи, коленями и локтями сразу. Стиснув трофей в обеих руках, торжествующе тряс им над головой и что-то кричал Петру Петровичу ликующее, но что — за грохотом волн разобрать невозможно. Затем бежал к ведерку и выпускал добычу из рук, млея от гордости и восторга.

Дважды у него обрывалась леска, несколько крупных рыбин ушло. Петр Петрович не удержался от смеха, глядя, как Колька, откинув удилище, кинулся недуром за большим золотистым язем, что, сорвавшись с крючка, молотил лопушистым хвостом пену у самой кромки прибоя. Но племянник не рассчитал, опоздал с броском, рыба ушла, а сам Колька, сунувшись в вязкий прибрежный ил, был захлестнут волной и раком пополз назад, отплевываясь и чихая.

Оба забыли про все на свете, лишь боковым, сторонним чутьем улавливая тяжелый грохот прибоя, шипенье и шелест пены, ощущая упругий ветер и теплые брызги в лицо.

Солнце то исчезало за пухлыми летними облаками, то вновь выбегало, светило еще жарче и яростнее, обжигая затылок и шею, и золотило гребень крутой волны.

Оба они потеряли всякое представление о времени. Казалось, и пресный запах реки, и нефтяной душок от камней, и приторный аромат разомлевших в парной воде водорослей, и косо уходящий в глубину поплавок — все это никогда не начиналось и никогда не кончится, а так было и будет бесконечно, всегда...


Они проловили до самого заката, пока на смуглую гладь реки не легли, все больше и больше тускнея, меняя оттенки, золотые, серебряные и малиновые полосы.

Колька осунулся, похудел на глазах. Петра Петровича тоже слегка шатало. Перед глазами стояли уходящие в глубину поплавки. И все же еще не хотелось покидать эти места, где терялось всякое представление о времени, не хотелось возвращаться домой, где снова нужно думать о деньгах, о хлебе, ссориться с сыном, с женой и испытывать массу других неприятностей.

В детстве он почему-то искренне верил, что кроме этой земли, на которой живет, существует еще и другая — некая волшебная голубая страна, где нет ни тревог, ни печалей, а есть одни только радости. Лежит та страна далеко-далеко, где-то за синими горизонтами. И если идти долго-долго туда, где небо сливалось с землей, то можно дойти до нее, все равно она рано или поздно откроется, вся в голубых туманах...

По частичкам она открывалась и здесь, на этой земле. То промелькнет зазывно синей далью на горизонте, то летним смуглым закатом поманит к себе, то потревожит ребячье воображение картинкой в старинной «Ниве».

С трудом, и только став уже взрослым, расстался он с этой наивной своей мечтой, понял, что есть на свете только одна земля — та, на которой живет, и никакой другой, волшебной, не существует. А как все же хотелось, чтобы она была! Хотелось даже сейчас, когда уже прожито почти полвека.

...Оба, смотав свои удочки, искупались в парной вечерней воде и с ведерком, доверху набитым красноглазой крупной сорогой, зашагали устало к дому.

Колька доверчиво ухватил Петра Петровича за палец и, на ходу раскачивая его руку, вдруг ни с того ни с сего спросил, с собакой или без собаки придет к ним милиция делать обыск.

Петр Петрович взглянул на племянника удивленно:

— Что это тебя вдруг заинтересовало?

— Так просто. Поглядеть хочется, как она искать будет, — безразличным голосом ответил Колька, отводя плутоватые глаза в сторону.

Они поднялись на крутой волжский обрыв, откуда широко открывалась могучая, вызолоченная закатом река, и остановились перевести дыхание.

— Дядь Петь, а верно, что собаки след теряют после дождя?

— Да, да, теряют, отстань... — рассеянно обронил Петр Петрович, отдыхая душой на открывшейся глазу картине.

Сколько уж лет он ездит сюда, в эти милые сердцу родные места! Сколько раз провожал он гаснущий день вот с этого самого берега! Вот и еще прошел день. Скоро и лету конец. И еще один год угаснет, уйдет навсегда из жизни...

Каким бесконечно длинным казался ему этот день в детстве! И как все короче становятся с возрастом, летят все быстрее не только дни, а недели, месяцы, годы. Сколько ж осталось их у него впереди, этих дней, кто скажет? Да и нужно ли знать об этом? Ведь каждый, в сущности, и живет-то полнейшим, абсолютнейшим неведением того, что с ним случится завтра, послезавтра, не говоря уже о том, что будет через год или два. Природа сделала так, что он, человек, не думает об этом, если здоров и счастлив, а лишь инстинктивно, подсознательно верит, что с ним ничего не случится, строит себе разные планы и ничего не знает о том, где и когда нить его жизни будет оборвана.

И природа поступает мудро. Ведь если бы каждый живущий знал, где конец этой нити, в какую бы страшную пытку, в постоянное ожидание смертником своего конца превратилась бы жизнь!..

— А сколько след может держаться, если дождя не будет, дядь Петь? — вновь перебил его мысли Колька. — Четыре дня или пять?

Петр Петрович знал эту особенность племянника — изводить кого угодно своими бесконечными вопросами. Порой они были неожиданными, так что и сам он не сразу находился с ответом. Но большей частью Колька задавал вопросы лишь для того, чтобы не оставлять свой язык без работы.

— Послушай, отстань от меня, пожалуйста! — попросил он племянника. — Что это вдруг тебя на собак потянуло?!

Колька замолк. Спросил только, когда дядя Петя возьмет его на другую рыбалку, ловить на «кольцо» лещей.

— Придет время — возьму, — занятый своими мыслями, неопределенно пообещал Петр Петрович.

А мысли, те главные мысли, не оставляли его.

Ведь каждый живущий на этой земле, продолжал размышлять Петр Петрович, непременно думал, думает или же будет думать об этом. Каждому известна истина, что смертен человек. Из этого естественного закона природа еще не сделала ни единого исключения. И все же подавляющее большинство людей только знает об этом, причем и знает-то скорее отвлеченно, теоретически, не пытаясь приложить эту истину к самим себе.

Да и следует ли ее «прилагать»? Зачем же еще и отравлять, укорачивать себе жизнь, что не так-то долга и без этого! И не действует ли в данном случае тут некий мудрый закон самосохранения?..

— Дядь Петь, ну чего мы так долго стоим? — затеребил Петра Петровича Колька.

— Чего тебе? — не сразу опомнился тот.

— Домой пошли! Я ести хочу. И озяб сильно...

Петр Петрович глянул на запад, где, одеваясь пеплом, догорало в последних лучах заката узкое длинное облачко, и они с племянником зашагали к дому.

4

На рассвете Лямина разбудил старый горластый петух.

Горло у петуха было с каким-то изъяном, — после каждого кукареку оно, наподобие смятой спринцовки, еще долго сипело, вбирая воздух обратно.

Петр Петрович глянул в окошко терраски, выходившее на восход, надеясь встретить за ним, как и всегда, утреннее румяное небо, но за окошком висела густая белесая муть.

Туман?

Сунув ноги в разношенные шлепанцы, в одних трусах Лямин вышел в сад узнать, что случилось с погодой, и окунулся в белую муть, как в молоко.

Туман висел низко. Был он настолько плотен, что в нем тонули верхушки яблонь, а местами он свешивал серые ватные ноги почти до самой травы. Туман оседал, сгущался, копился на ветках, на листьях яблонь и превращался в свинцовые мутные капли. Эти тяжелые капли беспрерывно скатывались с кончиков листьев и падали на землю...

Яблони плакали.

В оглушающей тишине стоял тончайший, едва уловимый ухом и бесконечно однообразный звук, напоминавший сипенье газировки в стакане. Звук этот, видимо, издавал оседавший на листьях и превращавшийся в капельки влаги туман.

Поеживаясь от сырости, Петр Петрович направился досыпать, как вдруг из густого малинника, росшего за двором, послышался шум. Не иначе как Гаврик, рыжий соседский кот, шел охотиться под крыльцо за цыплятами!

Петр Петрович нашарил палку и, близоруко щурясь (вышел в сад без очков), стал выжидать момент, чтобы без промаха запустить ее в нахалюгу и вора. Но когда отяжелевшие от обильной ночной росы кусты с шумом раздвинулись, из них, весь мокрый, словно из бочки с водой, вынырнул... Колька.

— Ты... ты чего это здесь?! — спросил Петр Петрович, опешив, и отшвырнул палку в сторону.

Колька, тоже не ожидавший подобной встречи, растерянно заморгал.

— Ягоды ел, дядь Петь, — нашелся он наконец. — Да хотел вон червей накопать. — И совсем уж фальшиво заныл: — Дя-а-дь Петь, ну когда же поедем мы на рыбалку?!

Колькин рот и в самом деле был испачкан ягодами.

После завтрака, дождавшись, когда пообсохнет роса, а Колька смотается к приятелям, Петр Петрович тщательно осмотрел граничивший с соседским огородом малинник.

Так и есть! Две толстые, сизые от времени огородные палки были оторваны от перекладины и наживлены кое-как. Лаз вел в соседний огород и был хорошо замаскирован.

Стало быть, не зря так упорно племянник вчера интересовался милицейскими собаками, — ведь не за ягодами же он лазил к соседке, когда этих ягод в своем огороде полно!

Петр Петрович вспомнил, с каким вниманием Колька вчера слушал сводку погоды по радио, и стало ясно: ждет дождя, чтобы смыло следы.

Вернувшись в дом, он позвал женщин и спросил, какие участки им осталось еще обследовать.

Необследованными остались только чулан и терраска. Софья сказала, что о пропавших деньгах с сыном не говорила еще, не успела. Тогда Петр Петрович сказал, чтоб они прекратили поиски, и намекнул осторожно, что, кажется, ему удалось нащупать конец нужной нити.

Сестра ушла. А Юлия Ильинична не отступилась, пока не добилась от него необходимых разъяснений.

— Ну, а я тебе что говорила? Наконец-то ты сам убедился, сам! — сказала она, гневно сверкая глазами, и вновь принялась доказывать, как и до этого хорошо себе представляла, что за создание Колька, всем нутром своим чуяла.

Под конец она решительно заявила: Кольку надо отправить в милицию, пусть поступают с ним по закону. Лишь с трудом удалось остудить ее пыл. Петр Петрович взял с жены обещание пока ни во что не вмешиваться, а предоставить возможность во всем разобраться ему самому.


После обеда он вышел в сад и разложил в тени, на садовом столике, свои рыболовные принадлежности.

Колька не преминул явиться тотчас же и принялся крутиться возле, донимая Петра Петровича вопросами, когда они поедут на лещей.

— Теперь, парень, скоро уже, — ответил тот, старательно обтачивая жало кованого крючка надфилем.

— А вы и Владьку возьмете, дядь Петь? Или только меня?

— Можно и Владьку... если будет вести себя хорошо.

— А я хорошо себя веду, дядь Петь?

— Ты-то?..

Петр Петрович пристально посмотрел на длинные темные ресницы племянника, всегда до половины прикрывавшие его горячие цыганские глаза, но не торопился с ответом.

— Хорошо или нет, дядь Петь?.. Ну чего вы молчите!

— А это, брат, скоро выяснится, — произнес Петр Петрович загадочно, пытаясь поймать глазами Колькины уплывающие зрачки. — Кстати, вчера ты собаками интересовался, помнишь? Так вот, есть книжка такая, «Служебная собака» называется. Прочитал я ее недавно и вспомнил одну занятную вещь. Знаешь какую? — спросил он, быстро взглянув на племянника.

— Какую? — эхом откликнулся тот.

— А такую, что никакой, оказывается, дождь запах следов не смывает, не может смыть.

— Даже самый сильный?

— Да, даже такой. А следы уничтожить можно... знаешь чем?

— Чем? — снова выдохнул Колька и весь напрягся.

Но Петр Петрович не торопился с ответом — закончил точить крючок и не спеша принялся навязывать к леске узлом, известным одним рыбакам. Потом спокойно продолжил:

— Очень простая, оказывается, штука. Нужно только смешать обыкновенную соль с этим, ну, с белым... да как его, тьфу ты! Ну вот на чердаке еще у бабушки целый ящик лежит?

— С мелом? — радостно догадался Колька.

— С мелом, вот именно!.. Потом посыпать этой смесью следы — и никакая собака не сыщет, у всякой чутье эта смесь отобьет!

— А можно мне почитать ту книжку?

— Нет, к сожалению, дома она у меня, в Москве.

Колька с трудом перевел застоявшееся дыхание. Потом спросил просто так, для отвода глаз:

— А когда, дядь Петь, на лещей-то?

...Петр Петрович внутренне ликовал: нужный разговор с племянником состоялся. Теперь уж действительно скоро, — может быть, завтра, а может, даже сегодня — дорожка из мела приведет его к месту, где Колькой спрятаны деньги, и можно будет кончать всю эту нелепую, так затянувшуюся историю.

Кольку, разумеется, нужно наказать, нельзя оставлять без наказания. Больше того, его следует проучить, да так, чтобы надолго запомнил! Как только найдутся деньги, он, Петр Петрович, соберет всех в горнице, пригласит племянника, отчитает его при всех, пристыдит я потребует объяснить, как тот мог дойти до жизни такой. А когда племянник начнет гореть от стыда, Петр Петрович заставит его торжественно пообещать перед всеми, что впредь ничего подобного он не допустит, что он это сделал в последний раз.

Прямой атакой Кольку тут не возьмешь: хитер! — надо накрыть с поличным. Такой вариант Петра Петровича устраивал тем, что все разрешалось в своем кругу, без огласки. Узнай вдруг об этом кто посторонний — на Кольку будут показывать пальцами, матери перестанут пускать его на порог, запретят своей детворе не только дружить, но даже встречаться с вором. И вот вам налицо испорченное детство, еще одна искалеченная детская душа!

Да, Кольку нужно спасать. Спасать от него самого. И делать это следует сейчас же.

...Но вот миновали сутки. Прошел еще один день и еще одна ночь, вновь наступило утро, а меловая дорожка в саду так и не появлялась. Ящик с мелом на чердаке тоже стоял нетронутым.

Неужели племянник раскусил его ловушку с мелом?

Сомнения уже подтачивали душу, но, занимаясь разными делами по дому, Петр Петрович не спускал с племянника настороженных глаз.

Однажды в маленькое окошко со двора Петр Петрович заметил, как, озираясь пугливо, подбирается Колька к заветному лазу. Петр Петрович так и приник к окошку в надежде, что тайна вот-вот откроется. Но помешала жена, которой приспичило именно в этот момент выйти в сад с подушкой в руке, чтобы прилечь на гамак. Заметив Юлию Ильиничну, Колька тут же напустил на себя равнодушный вид, закинул руки за голову и принялся глазеть на небо как ни в чем не бывало.

Племянник и в самом деле оказывался не так-то прост.

Петр Петрович считал себя в душе неплохим психологом. А поскольку к делу примешивалось и самолюбие (не отступать же перед мальчишкой, которому нет и тринадцати!), он быстро придумал еще один план.

Все дело в том, что у племянника нет условий, при которых он смог бы осуществить задуманное.

Значит, надо такие условия создать.

И Петр Петрович немедленно приступил к осуществлению своего нового замысла.

5

— Ко-о-ля!.. Вла-а-дик!.. — в который уж раз выбегая на улицу, принималась звать мальчишек, гонявших неподалеку футбольный мяч, Юлия Ильинична.

Наконец на крики ее примчался Колька. Весь вспотевший, еле переводя дыхание, спросил:

— Чего вы, теть Юль?

— Сколько же мне с вами, с оболтусами, мучиться! — принялась сердито отчитывать его Юлия Ильинична. — Кричу, все горло свое надсадила, а им хоть бы что!.. Где Владик,почему не идет?

— А его там и нет.

— Где же он?

— А я знаю?!

— Ступай и сейчас же найди! И скажи, чтоб домой отправлялся немедленно. На рыбалку поедете на ночь, дядя Петя с собой вас берет.

— И меня?.. А Василия Гавриловича тоже? (Так Колька называл отчима.)

— Все поедете, все... Да постой ты, куда полетел! Что это у тебя, кровь на роже?

— Это вон Витька Савоськин мячом залепил...

— И в кого ты только урод такой, господи! — сокрушенно вздохнула Юлия Ильинична. — Ну ступай, ступай, ладно...

Колька повернулся на одной ноге и разнузданным своим галопом вновь помчался к куче орущих, гоняющих мяч мальчишек.

Минут через пять он пронесся обратно в дом, влетел на кухню, где женщины уже укладывали для рыболовов небогатую снедь.

— Владьки нету нигде, теть Юль!

Юлия Ильинична насторожилась:

— Как это нет?

— Ну, вот что... — сказал, выходя из горницы, Петр Петрович и положил свою ладонь на узкое плечо племянника. — В конце-то концов можем мы и без Владьки уехать, только уж вы здесь все сделайте точно, как и договорились, — обратился он к женщинам. — Незаметно для Кольки он подмигнул им и продолжал: — Сегодня же сходите в милицию и вызовите оперативника со служебной собакой. Чтобы завтра с утра он с собакой был здесь! Больше нельзя нам время терять, вы меня поняли?

— Поняли, поняли! — преувеличенно громко заверили Софья и Юлия Ильинична.

Пока все шло по плану. А расчет Петра Петровича был прост.

Услышав о собаке, Колька от рыбалки немедленно откажется, постарается остаться дома, чтоб замести следы.

А если он вдруг согласится?

Хотя вероятность такая была ничтожна, Петр Петрович не исключал и ее. Что ж, поведение племянника на рыбалке все равно его выдаст. Можно ли спокойно удить рыбу, если ты знаешь, что, может быть, именно в эту минуту служебная собака уже рыскает по твоему следу и, разрушая все твои планы, мечты, надежды, наводит людей на заветный тайник?!

На рыбалку собирались с подъемом. В рюкзак, за неимением другой еды, положили побольше картошки и хлеба. Не забыли и перец, лавровый лист, укроп для ухи.

Запихивая в рюкзак небольшую сеть-одностенку, Василий Гаврилович подмигнул: побраконьерствуем, мол? Петр Петрович поморщился, но возражать не стал.

Колька согласился ехать на рыбалку с такой неподдельной радостью, что Петра Петровича взяло сомненье, уж не ошибся ли он. Зато непонятное что-то творилось с Владиком.

Владика отыскали на чердаке, где он, подперев голову ладонью, валялся на старой железной кровати и от нечего делать играл со старой ленивой кошкой, любимицей бабушки.

От рыбалки сын отказался наотрез и даже не захотел объяснить причину.

«Не пойду — и всё! И ничего вы со мной не сделаете!» — заявил он матери.

Вел он себя все последнее время странно: перестал ходить на пляж, не бегал с ребятами по улице, сделался еще более замкнутым, раздражительным. Даже своим излюбленным делом, прической, и то занимался не каждый день. Он или валялся на чердаке, в бывшей маленькой горенке деда, лениво листая старый разрозненный «Крокодил», либо неприкаянно слонялся по дому, по саду, натыкаясь, как слепой, на деревья и углы.

Юлия Ильинична почти не отходила от сына, то и дело осведомляясь, не поел ли он чего лишнего, не болит ли у него голова.

Владик только вяло отмахивался, а если мать приставала — он огрызался.

Петр Петрович как раз и намеревался развлечь сына рыбалкой. Получив такой категорический отказ, удивился, но настаивать не стал.

Неожиданно за рыбаками увязался Семен, зять соседки Никитишны, здоровенный мужик, заехавший к теще по пути в Крым, где он собирался провести свой длинный полярный отпуск (работал Семен где-то на Крайнем Севере).

К вечеру рыболовы были уже на левом притоке Волги и разбивали свой лагерь неподалеку от места, где старица сливалась с новым руслом реки.

Закончив эту работу, надергали под мостками окуня на мормышку. Мелкого оставили наживлять жерлицы, покрупнее отобрали для ухи.

В одной из заводин, густо поросшей кувшинками и водяной гречихой, Василий Гаврилович предложил пустить в дело сетку — все свидетельствовало о том, что здесь должны водиться лини.

Сетку развернули. Василий Гаврилович держал один ее конец у берега, а Петр Петрович, как самый рослый, пошел ставить от глуби.

Когда узкое горло заводины было перехвачено, Василий Гаврилович махнул раздетым до трусов Семену и Кольке:

— Начинай!..

Те забо́тали по воде кольями, сходясь все ближе и ближе, постепенно сужая круг.

Не прошли они и половины заводины, как на чистой воде меж кувшинками взыграл здоровенный бурун. Большой темно-бронзовый линь вывернулся на поверхность, показав литую толстую спину, ударил коротким сильным хвостом и снова ушел в глубину.

— Крепче держите! Сейчас саданет! — крикнул Василий Гаврилович сдавленным голосом, вызванивая от напряжения зубами.

Сетка и в самом деле дрогнула, поплавки колыхнулись, пустили волну. Кол, которым Петр Петрович натягивал сетку, дернулся вдруг, словно живой, и теперь даже издали было видно, как сетка посередине надулась шаром, а поплавки принялись нырять, словно молодые утята.

— Дер-жи-и!.. Уйде-о-от!.. — закричал Василий Гаврилович что есть мочи.

Петр Петрович отбросил кол. Увязая в илистом дне, оскользаясь на топляках и корягах, ринулся к середине сетки, где, запутавшись в ячеях, мощно бурунила воду сильная рыбина. С маху, всем телом кинулся он на сетку, пытаясь сгрести и выхватить ее из воды вместе с запутавшимся линем. На помощь ему спешил Василий Гаврилович, Петр Петрович слышал, как бурлила за зятем вода, но сам уже ничего не видел вокруг, беспомощно барахтаясь на глубине, моргая залитыми водой глазами.

— Эх, раз-зява, упустил!.. — с сердцем выругался Василий Гаврилович где-то рядом.

— Очки... Где мои очки? — растерянно бормотал Петр Петрович.

Без очков лицо его сделалось беззащитным, беспомощным, словно у новорожденного, даже немножко жалким.

Всем сразу стало не до линя.

Семен и Колька побросали колья и вместе с Василием Гавриловичем принялись искать очки. Зять, водя ногою по дну, мучился, переживал про себя, слышал или нет Петр Петрович его «раззяву». Семен тоже принялся щупать ногами дно. Колька нырял.

Скоро со дна поднялась такая густая ржавая муть, что держать глаза в воде открытыми стало невозможно. Первым не выдержал Семен; нетрезво пошатываясь (успел уж хватить перед тем, как лезть в воду), в длинных «семейных» трусах, облеплявших мокрые волосатые ляжки, полез на берег. За ним, не в силах больше терпеть холодину низовой воды, выскочил посиневший Колька, а потом и зять вывел за руку беспомощного Петра Петровича.

Колька с синюшными от ледяной воды губами, с серой гусиной кожей и мокрыми сосульками волос на голове, торчавшими, словно перья, прыгал на одной ноге, норовя попасть другою в ускользающую штанину. Попал наконец и, словно кошка за убегающей мышью, кинулся к брошенной в траве сетке, покрытой тиной и водорослями, накрыл ладонями какой-то предмет. Потом вскочил, поднял его над головой и торжествующе понес к Петру Петровичу.

— Вот они, ваши очки, дядь Петь!

На лице у него сияла самая неподдельная радость.

Петр Петрович тоже обрадовался. Попросил носовой платок, тщательно протер очки, водрузил себе на нос.

И сразу же все вокруг встало на свои места, приняло привычные очертания. Прежнюю уверенность и солидность обрело и лицо Петра Петровича.

После случая с очками следить за Колькиным поведением стало неловко, но изредка Петр Петрович все же поглядывал на племянника.

Поставили на ночь жерлицы, запалили большой костер, сварили уху. Семен принялся угощать под уху водкой, но Петр Петрович почти совсем не пил, а Василий Гаврилович, отпив из стакана до половины, остальное вернул хозяину.

Рыболовом Семен оказался плохим. Зато в дерматиновой сумке у него, в которой Никитишна носила хлеб из ларька, позвякивали целых три поллитровки. Две из них после ухи были уже пусты. Нижняя губа у Семена отвисла. Сам он полулежал у костра, упираясь короткими куцыми пальцами в землю, шарил в воздухе свободной рукой и невнятно мычал — чего-то просил.

Василий Гаврилович догадался, сунул в рот ему папиросу. Семен тряхнул головой, хотел поблагодарить, но папироса вывалилась из губ, а сам он упал и вскоре же захрапел, с неловко подвернутой под себя рукою.

Петр Петрович предложил сходить осмотреть жерлицы. Втроем они направились к базальтово-темной полоске воды.

Жерлицы оказались пустыми, лишь на одной из них сидел небольшой щуренок.

Вернулись к костру. Колька держался как ни в чем не бывало. После осмотра жерлиц он сразу прилег и заснул, как человек с самой чистой на свете совестью. Лишь в середине ночи, когда трючки и те перестали трюкать и кругом была разлита густая, немножко жуткая тишина, Петр Петрович, внезапно проснувшись, увидел: Колька сидит у костра и тоскующими глазами смотрит на потухающие уголья, по которым уже там и тут пробегали синие язычки эфирного пламени.

— Ты почему не спишь? Племянник вздрогнул.

— Комары кусают, дядь Петь, ноги больно уж чешутся, — ответил он и добавил: — А потом, этот вон разбудил... — и дернул головой куда-то влево.

Там, шагах в пяти, возле ели, в слабом отблеске костра рисовалась квадратная фигура Семена.

— Он все толкал меня, просил: налей, горит!.. А потом мне на ногу наступил, — жаловался Колька.

— Ко мне, вот сюда ложись. Да возьми вот, накрой свои ноги, — снимая с себя пиджак, сказал Петр Петрович племяннику.

Тот клубочком свернулся рядом и моментально уснул.

А Петр Петрович заснул не сразу. Лежал, вслушиваясь в нудный звон комаров, в сиплый кашель и осекающееся дыхание Семена. Тот долго шарил в траве руками и что-то вполголоса, как в полусне, бормотал. Но вот снова послышался звяк бутылок, вздох облегчения и умиротворенное бульканье...

Вспомнилось, как ответил Семен на совет Никитишны бросить пить и начать лечиться, принимать антабус:

«Пил — и наперед буду пить! И вашим антабусом закусывать».

Скоро опять стало тихо вокруг. Только одни комары тянули свою нескончаемую песню...

6

Возвращались домой обожженные солнцем, голодные, насквозь пропахшие дымом костра, и внесли с собой в дом тот специфический таборный запах, которым пахнут на всем белом свете только люди кочевые — цыгане да пастухи.

Колька и Василий Гаврилович принялись возбужденно рассказывать о рыбалке, а Петр Петрович, кинув в дождевую бочку садок с двумя щурятами и десятком окуней, в самом смутном настроении прошел на кухню и ждал, когда подадут обедать.

Рыбалка ничего не прояснила. Теперь он решительно не знал, что думать, что делать дальше. Держать себя так, как держал на рыбалке Колька, мог только или совершенно невинный младенец, либо уж слишком ловкий и опытный негодяй.

Накормив брата обедом, Софья попросила его пройти на терраску и показала повестку: их вызывали назавтра в милицию. И еще она показала десятирублевую бумажку, сказав, что деньги эти нашла в кармане у Владика. Хотела постирать Кольке брюки, а по ошибке (ростом ребята были почти одинаковы) взяла другие. Перед тем как кинуть в корыто, вывернула карманы — и вот...

Десятирублевка была новенькая, явно из тех, которыми Петр Петрович получал свои отпускные. Многократно и тщательно сложенная, она могла уместиться в самом маленьком кармашке.

Юлия Ильинична с утра ушла на пляж, и Петр Петрович решил действовать сам, не дожидаясь жены.

— Откуда взялись у тебя эти деньги? — спросил он сына, забравшись к нему на чердак.

Владик молчал.

— Откуда у тебя, я спрашиваю, деньги?! — повторил Петр Петрович, чуть напрягая голос.

Сын, отвернувшись к стене, нехотя произнес:

— Это мои деньги.

— Я не спрашиваю чьи. Я хочу знать, о т к у д а  они у тебя? Где ты их взял? Отвечай!..

Владик, не оборачиваясь, принялся выщипывать вату из старого лоскутного одеяла. Петр Петрович смотрел на его загорелую шею, лопатки, на заросший густым золотистым волосом затылок, на большое розовое ухо и округлую щеку, на которой золотился первый юношеский пушок, и чувствовал, как от тупого и непонятного упорства сына он сам начинает наливаться злым, нехорошим чувством.

— Не желаешь разговаривать?! — произнес он зазвеневшим от напряжения голосом. — Ну что же, подумай... — И полез с чердака, чтобы избежать еще одной неприятной сцены.

Как только вернулась жена, он рассказал ей и о повестке из милиции, и о находке Софьи, и о своем разговоре с сыном.

Юлия Ильинична выслушала мужа с каменным лицом, молча осмотрела поданную ей десятирублевку.

— Ты не давала ему таких денег?

— Нет, столько не давала. В кино там, в школу в буфет давала какую-то мелочь, ну рубль иногда, но чтобы сразу столько — этого не было...

— И как же ты на все это смотришь?

— На что «на это»?

— На то, что случилось.

— Кто, я?

Она была в замешательстве, явно тянула с ответом.

— Знаешь, — собравшись с духом, сказала она наконец, — все-таки я не уверена, что так мог поступить именно Владик. Не подбил ли его на это Колька? Кстати, как он вел себя там, на реке?

— Как! Нормально вел, и вообще... Но при чем тут опять-таки Колька? Почему это надо стараться каждую дырку обязательно Колькой заткнуть?! — проговорил Петр Петрович, с усилием сдерживаясь.

— Да потому, что ты еще сам не знаешь, что это за тип! Он себя еще покажет, вот увидишь!

— А, снова ты за свое! — отмахнулся он. — Вот когда «покажет», тогда и говорить будем.

— Поздно будет тогда говорить! — крикнула Юлия Ильинична. И закончила угрожающе: — Словом, разберутся с твоим Колькой. Завтра же, в милиции!

— Значит, повестка — твоих рук дело?! — пораженный догадкой, спросил Петр Петрович. — Слушай, ну что ты наделала?!

— Только то, о чем сам просил. Сходила еще раз в милицию и заявила.

Петр Петрович был ошарашен. То, чего он больше всего опасался, жена совершила с бездумной, с птичьей какой-то легкостью. Неужели она действительно так поняла вчерашний их уговор? Или притворяется?

— Ну что ты уставился на меня? — перешла в наступление Юлия Ильинична. — Или снова будешь утверждать, что тебя не так поняли?!

Да, именно это он и хотел ей сказать, но промолчал и только похлопал глазами, совсем сбитый с толку.

— Что, так вот и будем стоять? — с вызовом глянула на него жена. Она уже повернулась и хотела уйти, но он схватил ее за руку.

— Вот что... — Петр Петрович в волнении переглотнул. — Ты сейчас же, сию же минуту отнесешь повестку обратно и скажешь, что вышло недоразумение. И никакого Кольки завтра у них не будет. Ясно тебе?

— Так вот и побегу, дожидайся!

— В таком случае я пойду туда сам.

— И этого ты не сделаешь, потому что там лежит мое письменное заявление... Да пусти же ты мою руку! Что, как клещ, вцепился? Отпусти!..

Глубоко, всей грудью вздохнув, он выпустил ее побелевшие пальцы.

— Ты сама-то хоть понимаешь, что можешь сделать с мальчишкой? А если он ни в чем не виноват?!

— Ничего, не сахарный, не размокнет.

— С Софьей хотя бы ты посоветовалась? Ее-то согласия ты спросила? Или ты позабыла, что Софья — его законная мать?

— Спросила, не беспокойся!

— Тогда вот что... Колька завтра один в милицию не пойдет. А если и пойдет, то только вместе с Владиком, — заявил Петр Петрович.

— Совсем рехнулся! При чем тут Владик?

— Это — мое последнее слово. И пожалуйста, больше не спорь.


Спать в эту ночь они легли порознь. Юлия Ильинична осталась на терраске, а Петр Петрович пристроился на раскладушке в сенях.

Он долго не мог уснуть. Лежал и думал, уставив глаза в потолок, закинув худые длинные руки за голову.

Он думал о том, какой обаятельной, милой казалась ему жена, когда они познакомились, Он учился тогда на четвертом курсе и дружил со своей однокурсницей Ларисой Сомовой, тоже фронтовичкой. Оба жили в общежитии, заходили друг к другу, чтобы вместе пойти в читалку или в студенческую столовую. Вместе сидели на лекциях, на семинарах, ходили в театр, в кино. Лариса была под стать ему, высока, стройна. Она курила и тоже носила очки. Их настолько привыкли видеть вместе, что заранее считали мужем и женой и называли в шутку «четыре фары» или же «две каланчи».

Как-то перед Ноябрьскими праздниками Петру, бывшему тогда на факультете заместителем секретаря партийного бюро, поручили просмотреть программу факультетской художественной самодеятельности. Он пришел в студенческий клуб, договорился о порядке «прогона» и, усевшись в угол, стал смотреть номера. Одни были получше, другие похуже, но в общем-то все было пока приемлемо. Как-никак самодеятельность, большего тут, пожалуй, и спрашивать было нельзя.

Среди прочих номеров ставились отрывки из лавреневского «Разлома». Лямин смотрел из своего угла, как заводными куклами двигаются по сцене, граммофонным голосом произносят чужие слова Берсенев, Годун, другие матросы, Штубе, Татьяна, и все чаще и чаще прикрывал рот ладонью, чтобы не выдать безудержной зевоты. Глаза его уже слипались, когда на сцену в открытом платье из серо-голубого шелка, с несколькими розами в руке, с хохотом выскочила белокурая эксцентричная Ксения, младшая дочь Берсенева, очаровательная сумасбродка. Попикировавшись с Татьяной, старшей сестрой, она уселась в кресло и запела:

Я не такая, я иная,

Я вся из блесток и минут,

Во мне живут истомы рая,

Интимность, нега и уют...

Затем заявила с капризностью разбалованного ребенка:

«Что-то скучно стало. Чего-то хочется. «Я хочу любви небывалой, любви не мужской и не женской...»

И словно бы свежим ветром пахнуло со сцены! Сонливость слетела с Лямина, он с интересом начал смотреть спектакль. Но как только исчезла со сцены Ксения, перед глазами вновь замелькали одни заводные куклы.

Но вот она, напевая веселенький мотивчик французской шансонетки, вновь появилась на сцене в цветастом японском халатике и на вопрос Татьяны: «Ты откуда?» — сказала:

«Из ванной. Отхаживалась. Вчера у Лили Грохольской был детский крик на именинах. Налакались шампанского, как извозчики. Пропивали уютный, навсегда потерянный мир и приветствовали зарю неизвестного будущего».

И тут же:

«Назло буду петь «Пупсика» и хлестать шампузу... После нас хоть потоп... После нас хоть две лужи...»

Держалась она на сцене с такой завидной непринужденностью, эта молоденькая второкурсница с милым своим, почти детским лицом, но с сильно, по-женски развитой фигурой, будто была специально создана для такой роли.

В студенточке явно была изюминка. И вот об этой-то самой изюминке Петр горячо говорил при обсуждении программы концерта.

После, уже без грима, студенточка догнала его у раздевалки и, снизу вверх засматривая в глаза Лямину своими темными лукавыми глазами, спросила:

— Скажите, я в самом деле вам очень понравилась? Это вы — честно?

Он засмущался, но тут же взял себя в руки и строже, чем нужно, поправил ее:

— Не вы понравились, а ваша роль, то, как играли вы, ясно?

— Очень даже все ясненько!

Она сорвалась со своим портфельчиком с места и весело заскакала к дверям, совсем по-детски — ну чистый ребенок! — перепрыгивая на бегу с одной ноги на другую. В дверях обернулась, улыбнулась ему, послала воздушный поцелуй, сделала этак вот ручкой — и скрылась, исчезла, чертенок...

Теперь, когда она была без парика и без грима, волосы у нее оказались не белокурыми, а густыми и черными, а фигурой и смуглым лицом напоминала она испанку.

И снова Петра поразило в ней это сочетание юного, почти детского лица с развитой не по годам женской фигурой.

Вскоре они познакомились.

Прежде, при всяком новом знакомстве с ним, чуть ли не каждый спешил скаламбурить: «Краски — дело мамино, моя мама — Лямина». И было в этом такое, что унижало. Не повторила подобную пошлость одна только Юлия, и за одно уже это он был благодарен ей.

Студентом Петр считался многообещающим, он был оставлен в аспирантуре. Юля была красива, мила, казалась ему талантливой. При ней он сначала робел и терялся. Хотя на целый десяток лет она была моложе его, но оказалась гораздо смелее и предприимчивее, пошла на сближение первой. Тем неожиданнее казалось ему свалившееся на него вдруг счастье...

Поступив в аспирантуру, Петр женился на ней, и они сняли комнату. Сразу же после женитьбы он захотел ребенка, но молодая жена воспротивилась. Ребенка он получит не раньше, как они встанут на ноги. А кроме того, надо же ей доучиться и получить диплом?!

Это казалось разумным, и Петр согласился. Но, выйдя замуж, она запустила учебу. Ему приходилось писать за нее курсовые работы, натаскивать перед сессиями, он даже писал за нее диплом. Тем не менее Юлия после защиты диплома, едва отработав в школе обязательный срок, засела дома и принялась вдруг бегать по магазинам, по вернисажам, по парикмахерским и ателье. Правда, пыталась было поступить в театральную студию, но на экзаменах провалилась. А Петр, вместо того чтобы заниматься своей диссертацией, стал бегать по редакциям и издательствам в поисках «левого» заработка, — надо было не только самим себя обеспечить, но и откладывать на квартиру, нельзя же всю жизнь угол снимать!..

Окончив аспирантуру, он даже не защитил диссертации. Не без труда (да и не без помощи кое-кого, кто продолжал в него верить) удалось остаться на факультете преподавателем, без степеней и ученых званий.

Наконец-то приобрели они и квартиру в кооперативном доме. Двухкомнатную, отдельную (помогли деньгами ее родители). Он радовался, полагая, что наступил конец всем его беганьям и появилась возможность серьезно заняться научной работой, но вскоре же убедился, что это не так.

За квартиру нужно было расплачиваться, квартиру нужно было обставлять, причем мебелью самой модерновой. Так захотела жена. У них появился Владик. Сын рос, взрослел. И снова Петру приходилось бегать, выпрашивать хоть какую-нибудь работу, выжидая, где что дадут. Даже к лекциям своим он стал теперь готовиться урывками.

Неужели он, Петр Петрович, самы виноват во всем? Неужели он, занятый устройством своего семейного благополучия, упустил что-то главное? Нет, что-то тут нужно делать. И делать немедленно.

7

Городское отделение милиции размещалось в нижнем этаже полукаменного двухэтажного здания. Верхний этаж, деревянный, занимал горсовет.

Петр Петрович с женой и ребятами явились ровно к одиннадцати. Вместе с ними пришли и Софья с Василием Гавриловичем.

В маленькой приемной с голыми, побеленными известкой стенами стояло несколько стульев, запачканный чернилами канцелярский стол и еще деревянный диван, порядком обшарпанный. Обстановку дополняла железная урна возле двери в углу.

Дежурный сержант не поднимаясь спросил: «По вызову?» — и, получив ответ, продолжал ковырять под ногтями обломком спички.

Из-за обшитой дерматином двери с табличкой «Следователь» доносились сердитые голоса. Петр Петрович прислушался.

Там, за дверью, кого-то распекали. За скандалы, за пьянство, за драки в семье. Вскоре дверь распахнулась, и от следователя вышел пожилой, с сединой в голове мужчина в замасленной рабочей спецовке. Натягивая на голову плоский блин кепки, он оглядел присутствующих с кривой вымученной улыбочкой: дескать, слыхали небось, как там меня? Ну то-то! Чего другое, а это они умеют, на это они мастера...

Петр Петрович глядел на него с удивлением, — никак не думал, что можно пить и скандалить в таких почтенных летах.

В двери показался капитан — низенький, с туповатым коротким носом. Взмахом головы откинул со лба рыжеватый курчавый чуб, падавший гроздью на левую бровь, крикнул уходящему в спину:

— Смотри, Куприянов, чтоб это в последний раз! Потом на нас не пеняй, на себя будешь жалиться, ясно?!

Седоватый Куприянов обернулся и искательно осклабился: дескать, ясно, все ясно, чего же тут не понять! Но едва капитан отвернулся, подмигнул ему в спину, и стоптанные его башмаки застучали по коридору на выход.

— Следующий! — крикнул вдруг капитан, обведя сидящих круглыми, чуточку шалыми глазами.

Почему-то сразу же оробев, сознавая свою робость и от этого робея еще больше, Петр Петрович подошел к нему, объяснил, в чем дело, и попросил, чтобы сначала поговорили с Владиком.

Глаза капитана тут же отыскали подростка. Капитан повелительно дернул головой: входи! — и взглядом своим, словно клещами гвоздь, выдернул Владика с места.

За спиной капитана, в глубине комнаты, рисовалась фигура в штатском. Это, видимо, и был следователь.

Владик тоже заметно оробел, но прошествовал в комнату, стараясь не терять достоинства.

— Неужели и на ребенка он будет так же кричать?! — прошептала Юлия Ильинична, и подсиненные веки ее чуточку покраснели.

Колька — тот сидел сгорбившись, с каменным побелевшим лицом, и не сводил с зарешеченного окна приемной глаз, зажав худые руки в коленях.

За дверью вновь послышались голоса, громкий и жесткий — капитана, спокойный, сдержанный — следователя. Владик что-то там отвечал, но так тихо, что разобрать было невозможно.

Допросили его на удивление быстро, через какие-нибудь пять или семь минут он уже выходил, улыбаясь, со следами пережитого волнения на лице, но все так же стараясь держать высоко свою голову.

Юлия Ильинична кинулась к нему, взяла за руки, отвела в сторонку, и они принялись перешептываться,

А из-за двери уже гремело:

— Следующий!

Софья тронула руку окаменевшего Кольки:

— Ступай, сынок.

Нескладный, чуточку косолапый, Колька запнулся, входя, и едва не упал. Дверь за ним тотчас же захлопнулась, и оттуда долго не было слышно ни звука. Потом ручейком зажурчал голос следователя, спокойный и ровный. Послышались ответы Кольки, сбивчивые, неуверенные. Вмешался еще один голос, властный и жесткий. Голос Кольки набух слезами, стал напряженным, и теперь можно было отчетливо разобрать, о чем там, за дверью, шел разговор.

— ...Значит, не крал, говоришь. А кто же тогда украл?.. Ага, не знаешь! Та-а-к... Ну, а дыру в заборе тоже не ты проделал?

Петр Петрович напрягся: что-то скажет племянник? Но Колька не отвечал. Софья нервно комкала в пальцах свой носовой платок.

За дверью прошелестел Колькин шепот.

— Громче говори, не бойся! — послышался голос капитана. — Когда в чужой огород лазил, не боялся ведь?

— Я проделал, — выдохнул Колька.

— А зачем она тебе, та дыра? — послышался голос следователя.

И опять тишина. Напряженная, долгая.

— Как тут душно! — Софья обернулась к дежурному. — Нельзя ли окно открыть?

Сержант покосился на нее:

— Не открывается.

— Ну, тогда дверь хотя бы...

Василий Гаврилович поднялся, открыл входную дверь.

Из коридора потянуло сырыми, только что вымытыми полами.

— Что, молчать будем? — снова послышался голос капитана. — Зачем дыра, тебя спрашивают!

— По ягоды лазил, — ответил после молчания Колька.

— Что у вас, своих ягод нет? — поинтересовался следователь.

— Нет.

— А вчера к нам женщина приходила, твоя мать, кажется... Так она говорила, что у вас у самих ягод много.

— Это не мать приходила.

— Ну не все ли равно! Главное, что у вас у самих есть ягоды.

— Таких нету.

— Каких «таких»?

— А дикого тополя.

— Что это еще за дикий тополь?

Но Колька вдруг опять замолчал.

— Да врет он все, зубы нам заговаривает! — взорвался вдруг капитан. — Ты вот что, пацан... ты эти свои штучки брось! Ты сразу нам говори: где спрятал деньги?!

— Не брал я их, — отвечал могильным голосом Колька.

— А кто же тогда их взял? Ну кто?!

— Откуда я знаю!

— Та-ак...

И снова за дверью стылая тишина.

— Господи! — судорожно вздохнула Софья, поднялась и приникла ухом к двери, прислушиваясь.

Дежурный взглянул на нее, но ничего не сказал.

— Нет, вы только поглядите на него! — нарушил тишину голос капитана. — Такой сопляк — и еще изворачивается! — произнес он удивленно. И назидательным голосом продолжал: — Ты у кого украл? У своих же родных, вот у кого! Ты эти денежки прикарманил, думаешь сам поживиться, велосипед себе завести, а родным твоим вот уже месяц как кушать нечего!..

— И н-ничего я не прятал! — ответил рвущимся голосом Колька.

— Ага, не прятал, — как бы согласился капитан. — Значит, все-таки не хочешь по-хорошему? Хочешь, чтобы мы к вам с обыском пришли?! И придем, ты не думай! Понял? И найдем эти деньги! Найдем за милую душу, если будешь упорствовать! Только тогда уж на нас не пеняй, судить-тебя будем, понял? Судить, как преступника!.. Ты лучше сам эти деньги верни. И вот тебе срок: чтобы завтра же утром они вот на этом столе лежали!

— Да не брал я их! — вдруг захлебнулся, затрясся в рыданиях Колька. И принялся с отчаянием выкрикивать: — Не брал!.. Не брал!.. Не брал!..

Софья обернулась, беспомощно взглянула на брата. «Ну можно ли так с ребенком?!» — говорили ее налитые страданием глаза.

Петр Петрович отвел свой взгляд в сторону.

Василий Гаврилович сидел с плотно сомкнутыми губами. На лице его стыло ждущее, напряженное выражение, словно идти на допрос была сейчас его очередь.

Но вот дверь распахнулась снова, и в створе ее показался взъерошенный капитан.

— Следующий! — снова выкрикнул он, напрягая голос.

Следующей оказалась старушка. За нею скопилось еще несколько посетителей. Старушка прошла. А из-за спины капитана вышел заикающийся Колька. Плакать больше он был не в силах, а только нервно икал, сотрясаясь всем своим худеньким телом от пережитого волнения.

Софья, обхватив руками голову сына, прижала к себе, скомканным носовым платком принялась вытирать ему грязные от слез щеки.

Вышли на улицу. Всем было тягостно, нехорошо. Одна только Юлия Ильинична продолжала о чем-то беседовать с Владиком. Петр Петрович, отозвав ее в сторону, спросил, о чем был разговор у следователя с сыном.

Оказалось, Владик и не пытался отрицать, что взял найденную у него десятку у родителей. Но только взял он ее не здесь, а еще в Москве, и взамен новой десятирублевки положил на то же самое место ровно десять накопленных им рублей, только другими бумажками.

Петр Петрович чувствовал себя особенно скверно, не мог простить себе, что согласился на этот дурацкий допрос. В голове вертелось одно: дикий тополь. Ведь в детстве он сам объедался этими сладкими до приторности ягодами, одним из любимых лакомств мальчишек. И как же ему не пришло в голову, что ягод дикого тополя у них в огороде действительно нет, а в соседском их сколько угодно. Разве в силах был не польститься Колька на них, удержаться от такого соблазна!

«Черта с два я тебе теперь уступлю!» — думал он, глядя на крашеный затылок жены, что шла рядом с высоким и стройным сыном.

8

Отпуск подходил к концу.

Неделю назад уехала Софья с семьей. Петр Петрович провожал их на пароход, до пристани. А несколько дней спустя он почувствовал себя плохо, — сказалась старая язва желудка, приобретенная еще в годы войны в гитлеровских лагерях. Кое-как перемогался, но все же пришлось лечь в постель.

Сейчас он лежал на терраске с грелкой на животе и перебирал в памяти события прошедшей недели.

После отъезда Софьи кормиться стали они еще хуже. Выбрали из-под пола всю, до мелочи, дряблую прошлогоднюю картошку. Принялись было подкапывать новую, но была она настолько еще мелка, что мать забеспокоилась, не остаться бы на зиму без урожая.

Юлия Ильинична все последнее время по малейшему поводу устраивала бурные сцены, кляла себя, называла кретинкой и дурой, сетуя, что поддалась уговорам мужа не ездить на этот раз на курорт, и по многу раз на день божилась, что ноги ее больше в этой проклятой провинциальной дыре не будет.

...Петр Петрович лежал и морщился, поправляя грелку, в сотый раз возвращаясь к одному и тому же: где, у кого все-таки могут находиться проклятые эти полтысячи, из-за которых вот уже больше месяца они вынуждены так мучиться.

Пять дней назад вторично послал в институт, на имя своих коллег, три телеграммы с просьбой о деньгах, но пока ни один из его адресатов денежным переводом обрадовать не спешил.

Мысли, словно стершиеся шестеренки, вращались вхолостую, не зацепляя друг друга, и от долгого и бесплодного их вращения в голове оставался лишь раздражающий шум.

На днях Петр Петрович оказался свидетелем такой сцены.

Юлия Ильинична попросила его отвести мать в сад (старая уже начала подниматься с постели), сказав, что хочет поправить постель под больной. Он отвел и вернулся, чтобы взять забытые сигареты.

Материна постель оказалась разворошенной, а Юлия Ильинична стояла возле, выворачивая и осматривая карманы заношенной одежонки, что лежала у матери в головах.

Вечером того же дня, собравшись с духом, он высказал жене все, что думал о ней. Высказал резко и прямо.

Юлия Ильинична расплакалась.

Она плакала горько и, как показалось, искренне, уверяя, что и в мыслях своих не держала того, что он ей пытается приписать. А вот сама она уже давно замечает, что ее здесь просто не любят, что она им, Ляминым, не ко двору...

Что же, она готова уехать, уедет хоть завтра, только ему, ее мужу, должно быть стыдно. Стыдно опускаться до таких вот подозрений и так плохо думать о собственной жене!..

Петр Петрович чувствовал себя неловко и под конец ее объяснений уже раскаивался. Вероятно, жена у него не так уж плоха. Скорее всего он сам перехватил через край в этой своей подозрительности. И вот, чтобы не нарушить согласия в семье, он снова пошел на компромисс.

Компромисс!

Когда-то, студентом еще, ехал он домой на каникулы в общем вагоне и оказался свидетелем досужего дорожного разговора на тему «Что такое семейная жизнь». Вот тогда-то и довелось услышать впервые фразу, что семейная жизнь — это не что иное, как цепь компромиссов.

Фраза показалась пошловатой, исполненной той расхожей обывательской мудрости, которую он презирал в душе. Но с годами, чем старше он становился, тем все более убеждался в ее «глубине» и истинности. Собственно, всю свою женатую жизнь он только и делал, что шел с женою на компромиссы. С женой и собственной совестью. Так было почти всегда. Но до каких же пор может оно продолжаться?! И где та грань, за которой кончаются честность, порядочность? Неужели он уже перешел ее, эту грань? А если нет, то как же тогда расценивать собственную его подозрительность во всей этой глупой и пошлой истории с пропавшими деньгами?!

Нет, надо кончать со своим слабодушием! К черту!

...Всю свою жизнь он к чему-то стремился. Стремился к большому, возвышенному. Долгое время стремление это жило в нем как бы подспудно, ну, а потом...

Как-то ему довелось услышать такие стихи:

Есть у каждого свой,

           пусть не взятый до времени

                 Зимний, —

Но каждый уверен,

           что он этот Зимний

                 возьмет!

Есть ли у него, у Лямина, свой Зимний?

Да, есть.

Собственно, всю свою сознательную жизнь он только и делал, что готовился взять свой Зимний. Учился, воевал, работал, снова учился, сам теперь учит других.

И всегда почему-то думалось, что самое главное дело жизни еще не сделано, что оно у него — впереди. Но вот скоро стукнет уже пятьдесят, давно наступило время оценить себя самого и собственные возможности, выяснить беспристрастно, где пустые мечтания, а где — реальность.

Зимний для него — и ведь не столь уж давно! — заключался не в том, что́ он сам, Лямин, возьмет от людей, а в том, что́ он сам способен дать людям. Ведь человечество, собственно, потому и живет, и развивается, что каждое поколение людей оставляет последующим приумноженные богатства, не только материальные, но и духовные. А что персонально он, Лямин, проживший почти полвека на этой земле, даст, что оставит он людям? Свою кооперативную квартиру? Модерновую мебель? Все эти пошлые тряпки жены?!

Неужели он жизнь свою прожил напрасно, разбазарил по пустякам? Обидно же, черт возьми! Обидно — и несправедливо! Ведь он-то ставил перед собою совершенно иную цель...

В последнее время его все чаще посещала мысль бросить все — квартиру, жену — и уйти. Хотя бы к той же Ларисе Сомовой, прежней своей подруге. Он знал: Лариса окончила аспирантуру, защитилась и преподавала. Она — доцент. Живет одиноко, замуж так и не вышла. Он, Лямин, даже и телефон ее знает. Стоит только снять трубку — и...

Но он почему-то не делает этого.

Почему?

Потому, что ему уже жаль оставлять благоустроенную квартиру, в которую вложено столько его усилий, средств, потрачено столько времени. Да и боязно как-то менять в его возрасте ставший таким привычным образ жизни и начинать все заново.

Мешает еще и чувство ответственности перед семьей, особенно перед сыном. Оставь его одного с женой — и может он вырасти паразитом.

Была и еще причина, в силу которой он не решался идти на разрыв. Эта причина — трусость. Да, трусость! Он, Петр Петрович, боится огласки, скандала, который поднимет жена. А она его, этот скандал, поднимет. Она побежит в партбюро, в партком, в ректорат, перебуторит весь институт, с криками, что муж ее разрушает здоровую, крепкую советскую семью, — словом, не пожалеет ничего, не остановится ни перед чем, чтобы облить его грязью. И тогда поди докажи, что ты не верблюд! Тогда — прощай, кафедра, прощай, институт, потому что положение его и сейчас-то непрочно, оно несравнимо с тем, когда он был просто студентом и аспирантом. А хуже оно потому, что даже студенты сейчас называют его «калымщиком».

Что же тут делать? Что делать?

А может, все это не так уж и страшно и жена у него не так уж плоха? Бывают и хуже. Он убивается вот, мучается раскаянием, а другие нисколько не мучаются, а заколачивают потихоньку деньжонки, обзаводятся дачами, обрастают жирком и считают все это нормальным. В самом деле, почему это он, Лямин, должен жить материально хуже других? Может, не он, а она права, когда заявляет, что муж у нее дурак и растяпа, что он до сих пор продолжает держаться за какие-то там идеи и принципы, тогда как другие стараются лишь обеспечить себя?..

Как-то, вернувшись из магазина, супруга в сердцах швырнула сумку с продуктами.

«Снова, опять обсчитали! И недовесили. Ну и жулье! Не догляди — и в момент обчистят!..»

И принялась развивать свою мысль, что кругом все только и занимаются тем, что обвешивают, обмеривают, обсчитывают, воруют или, используя свое служебное положение для личных целей, покупают машины, дачи, и только они одни пытаются оставаться честными. А зачем, к чему эта честность? Кому она тут нужна?!

Откуда взялись у супруги подобные мысли? Может быть, от родителей? Но отец у нее — бухгалтер, мать воспитательница детсада, оба всю жизнь работают. Видимо, дело в чем-то другом. Но в чем? Ведь жена у него по натуре не хищница, нет. Она... иждивенка. Да, иждивенка, старающаяся прожить на чужом горбу. Ведь ни он сам, Лямин, ни его старики родители никогда не мыслили свою жизнь без постоянной работы. В семье у них твердо держались правила: что потопаешь, то и полопаешь, что припасешь, то и сосешь. (Мать любила еще говорить, что «аминем квашни не замесишь».) Петр Петрович и сам после войны, сдав экстерном экзамены за среднюю школу, получил аттестат зрелости лишь в двадцать шесть лет. Поступил в институт, жил на одну стипендию, впроголодь, на чью-либо помощь рассчитывать не приходилось. Да и вообще, сколько он помнит, с малых лет хлеб себе он зарабатывал сам.

Почему же жена его выросла иждивенкой и сын вырастает таким же? Откуда все это у них? Ведь ни тот ни другой не только не ведают настоящую цену хлебу, но не хотят даже знать и не желают его, этот хлеб, зарабатывать.

...В день отъезда Софьи Юлия Ильинична постаралась: заняла у соседки немного денег и устроила прощальный обед. Она была мила и предупредительна, особенно с ним, — подливала в рюмку дешевого «Алжирского», пододвигала закуску. Причину такого ее расположения он узнал позднее, когда, проводив отъезжающих на пристань, вернулся домой и они с женой отправились спать.

Они лежали и разговаривали вполголоса. Юлия Ильинична настаивала, чтобы он быстрее и где угодно добывал деньги, хотя бы на обратные билеты, которые пора уже было приобретать, не ждать, когда расхватают накануне нового учебного года валом накатывавшиеся на железнодорожные кассы студенты.

Мать советовала сходить к Евстигнеичу, одному старичку с их улицы. Был у него собственный садик, держал он пчелок, приторговывал на базаре фруктами и медком. Мать уверяла, что денежки у него водились.

В свое время Евстигнеич частенько обращался к покойному ныне отцу с разными просьбами. То ему надо согнуть совок для углей, то вставить выбитое стекло, то запаять кастрюлю. Отец никогда не отказывал старику, и это, по разумению матери, давало право и им теперь обратиться к нему за помощью.

Петр Петрович раздумывал.

Был Евстигнеич до революции то ли церковным старостой, то ль волостным старшиной, точно Лямин не знал, но жил во всяком случае не бедно. До того не бедно, что в годы коллективизации власти выслали его подальше на Север, аж на Медвежьи горы куда-то, и провел в тех местах старичок более двадцати лет.

Как он там жил и как, главное, выжил, никому не известно. Но он все же вернулся. Вернулся, сумел здесь осесть и построиться. Купил себе дом в деревне, перевез его в город и сошелся здесь с богомольной старухой Сипатровной. Перевезти и поставить дом помогал Евстигнеичу тоже покойный отец.

Идти или не идти?

Нет, надо было идти, неделя уже прошла после отъезда Софьи, а он все оттягивал и оттягивал неприятный этот визит, надеясь, что вот-вот вернутся из отпусков коллеги, увидят его телеграммы и выручат из беды.

Петр Петрович снял остывшую грелку, спустил на пол длинные ноги и закурил.

9

Жил Евстигнеич от них через два дома. Изба его — пятистенок с сенями и двором — пряталась за высоким глухим забором, с улицы виднелась только крыша с полуразвалившейся печной трубой. Крыша топорщилась старыми дранками, заросла зеленым лишайником, всем своим видом свидетельствуя, что под такою вот кровлей может стоять только дряхлая избенка и жить в ней может только нищая семья. На самом же деле изба, срубленная из вековых кремневой крепости бревен, была крепка и добротна.

Петр Петрович просунул руку в щель, нащупал запор изнутри и отчинил деревянную, туго скрипевшую новой пружиной калитку. Прошел по выстланной кирпичом, присыпанной желтым песочком дорожке и только хотел было ступить на крыльцо, как навстречу ему, текуче звеня мелкой цепью, выкатилась лохматая собачонка и принялась с остервенелым лаем кидаться под ноги.

Петр Петрович, чуть отступив, прикинул, нельзя ль обойти сердитого песика стороной, но нет, цепь была слишком длинна, собака свободно могла бы достать за брюки.

Он поглядел на окна, плотно задернутые ситцевыми занавесками, в надежде, что, может быть, выйдет, заметив его, сам хозяин, но занавески не шевелились, хотя было ясно, что хозяин в избе: в кухне на потолке виднелся отсвет зажженной лампадки.

Петр Петрович еще постоял, взирая на мертво висевшие занавески, потом, подняв длинный прут, замахнулся, делая вид, что намерен потянуть не в меру расходившегося песика вдоль хребтины.

С протяжным болезненным визгом, будто ему отдавили лапу, песик кинулся в конуру. Занавеска на кухонном окне неожиданно пошевелилась.

Петр Петрович взошел на крыльцо и постучал. Сперва деликатно, костяшками пальцев, потом всем кулаком.

Там, в избе, не подавали признаков жизни. Тогда он принялся стучать и одновременно дергать за скобку. Временами прислушивался и наконец, повернувшись спиной, ударил в дверь каблуком. В сенях что-то с грохотом упало и покатилось.

Послышался скрип открываемой двери, старческие шаркающие шажки.

— Хто тама? — проскрипел за дверью стариковский одышливый голос.

Петр Петрович преувеличенно бодро отрекомендовался, назвал старика по имени-отчеству, упомянул зачем-то и своих родителей и сказал, что пришел по важному делу.

— Это по какому такому делу? — подозрительно осведомились из-за двери. — Хто ты такой?

Пришлось объяснять все заново.

За дверью сказали «чичас», но вместо звуков открываемых задвижек и щеколд послышались шаркающие шажки, только в обратном направлении, дверь в избу скрипнула, затворилась, и вновь наступила мертвая тишина.

Сердце Петра Петровича упало.

«Напрасно пришел, не даст. Ни полушки не даст, старая жаба!»

Но вот дверь обещающе заскрипела снова. И снова шажки, звяк ключей. Там, внутри, заскребло железом о железо, затем, громыхая, откидывались какие-то накладки, задвижки, цепи; гулко ударился об пол тяжелый дубовый запор, дверь приоткрылась, и в щель просунулся изъеденный оспой, похожий на штопор носик Евстигнеича. Увидев Петра Петровича, старик приоткрыл дверь настолько, чтобы тот мог пройти.

В горницу гостя не повел, усадил на кухне. При их появлении с праздничных пирогов на столе, покрытых сомнительной чистоты тряпицей, снялся с тоскливым и нудным звоном и закружился плотный мушиный рой.

Возле посудника, в правом углу, под дегтярно-черными иконами тускло теплилась красная лампадка, вся грязная от лампадного масла и нападавших в нее мух. Зимние рамы в окнах не были выставлены, жаром дышала недавно вытопленная печь. Пахло в избе застарелым воском, лампадным маслом, подгорелыми пирогами и чем-то еще — кислым, стариковским, неопрятным. В этой обморочной духоте в белой своей нейлоновой рубашке Петр Петрович мгновенно вспотел, а хозяин как ни в чем не бывало сидел в овчинной душегрейке и в валенках. На голове — облезлая зимняя шапка, тощая шея обмотана теплым шарфом.

— Хвораю все... — проскрипел Евстигнеич с болезненной хрипотцой в голосе на вежливый вопрос посетителя о здоровье. — Ономеднесь вот бок прострелило, с неделю лежал, а ноне в грудях чевой-то теснит и на глотку хворь перекинулась.

— Лечиться надо, Яков Евстигнеевич!

— Пробовал, уж по-всякому пробовал. И мяту-то пил, и над чугуном с вареной картошкой сидел, и редьку черную тертую ко грудям старуха прикладывала, и салом гусиным глотку-то мазал, и так и далее, — ничего не помогает, нет!..

— А антибиотики — тетрациклин, сульфадимезин — пробовали принимать?

— Это чево такое?.. А-а, нет, мы ихнее не пользуем, у нас свое.

— Хозяйки я что-то вашей не вижу. Где она?

— В церкву за Волгу ушла. Яблошный спас ноне.

Петр Петрович посчитал удобным начать разговор, ради которого и пришел, но Евстигнеич вдруг осведомился:

— А как здоровье у твоёй-то мамаши?.. Получшело, говоришь? Ну-ну, вот и слава богу, а то, я слыхал, совсем уж была плоха... Ты вот что, ты не забудь, накажи-ко ей, как от меня-то придешь: должком, мол, однем старинным Яков Евстигнеич антиресовался, об должке, мол, спрашивает. По весне ишо брала, а посля, как захворала, да так и запамятовала, видно.

Петр Петрович обещал напомнить обязательно, но счел нужным поинтересоваться, в чем заключается тот должок.

— А уж это она сама знает, — холодно заявил старик.

Пора, пора уже было приступать к делу. Но опять — не успел Петр Петрович раскрыть рта, как Евстигнеич перешел на покойного отца. Похвалил, что мужик работящий был, золотые руки мастеровой — и столяр, и маляр, и стекольщик, и плотник, и так и далее, «да только вот нос-от был у ево говённой, больно уж большое пристрастие к винцу упокойничек имел».

Обливаясь горячим потом, расстегнув воротник сорочки, Петр Петрович сидел и тоскливо ждал, когда старик наконец-то выговорится.

А того опять понесло. С родителей перекинулся на самого Петра Петровича, принялся выспрашивать, какую он должность в Москве занимает и много ли получает жалованья. Подивился, услышав, долго качал головой. Потом спросил, откуда и чья у него жена, кто ее родители, живы ли, работает ли она — или он посадил ее себе на шею и держит дома.

— Избаловали ноне баб! — сокрушенно молвил Евстигнеич, услышав от Лямина, что жена его не работает.

Петр Петрович полагал, что все это неуемное и неумное стариковское любопытство вызвано единственно скукой и одиночеством, но Евстигнеич тут же рассеял его предположения.

— Вот хоть и ученые вы люди, — начал он исподволь, — а ни жен, ни деток своих не умеете в строгости воспитывать, в страхе их содержать. Вот и детки поэтому отчаюги у вас, разбойниками растут...

— Простите, Яков Евстигнеевич, я не совсем понимаю, в чем, собственно, дело?

— А чего понимать? Тута и понимать нечего. Ономеднесь вышел я в свой огородец, гляжу, а в ём дыра проломата и вишенья куста как не бывало, ягода оборватая вся... Ваших ребяток за эфтим делом будто бы видели, ваших!

— Я, Яков Евстигнеевич, сам лично в этом разберусь! — заверил Петр Петрович построжавшим голосом. — Разберусь, и если что...

— Поздо уж разбираться-то, поздо, нету уж вишенья-то! А ребят-то учить надобно не чичас, а когда ишо поперек лавки лежали.

— Совершенно с вами согласен, — поддержал его Петр Петрович и решил больше времени не терять. — Я, Яков Евстигнеевич, к вам по делу...

И, не давая больше возможности старику опомниться, он торопливо пересказал, что его сюда привело. Изложив свою просьбу, добавил, носовым платком стирая обильный пот с лица:

— Я расписку могу написать, если вы пожелаете. Или оставить в залог свой документ — паспорт там, удостоверение... Положение у нас, сами понимаете, критическое.

Старик выслушал его внимательно. Петр Петрович неожиданно почувствовал, как зашевелилась в нем надежда. «Даст, обязательно даст! — думал обрадованно. — В противном случае зачем бы ему тянуть время?»

Евстигнеич раздумчиво пожевал провалившимся ртом: «Мда-а, не оборонил господь... Такие суммы, такие суммы!» Потом уточнил, подумав:

— Дак, значит, и на дорогу ничего не осталось?

— Ровным счетом ничего, ни одной копеечки, Яков Евстигнеевич! — готовно подтвердил Лямин.

— И скоко ты просишь? — помедлив, осведомился старик.

Еще не совсем поверив, что надежды его сбываются, остерегаясь неосторожным словом спугнуть успех, Петр Петрович не очень уверенно произнес:

— Нам, Яков Евстигнеевич, не так уж много и надо-то, в сущности. Рублей бы пятидесяти хватило...

Сказал — и упер глаза в старика, чувствуя, как схватилось в груди дыхание.

Старик сидел молча, нахохлившись, словно больной старый кочет. Весь подобрался, сгорбился, навалившись руками и узкой грудью на суковатую палку, прижимая тыльную сторону ладоней жиденькой, клочковатой, словно молью изъеденной бородой.

Руки у Евстигнеича были землистого цвета, окостенелые, с темными вздутыми венами, в которых, казалось, уже не двигалась, а лишь медленно стыла холодная черная кровь. Пальцы негнущиеся, с обызвестковавшимися ногтями. Сами ногти неряшливо длинные, не стриженные давно. Да и стричь-то, пожалуй, было теперь невозможно. Тронь, приложись к ним ножницами — и начнут эти ногти крошиться, в прах рассыпаться, в известковую пыль.

Евстигнеич вновь пожевал провалившимся ртом.

— Вот и все-то вы так, — начал он укоряюще. — Когда надо чего — в ногах готовы валяться, крест целовать. А как отдавать — с огнем никого не сыщешь...

Лямин даже привстал с табуретки.

— А вот это уж вы напрасно, Яков Евстигнеевич, совершенно напрасно! — заговорил он обидчиво. — Я, если хотите знать...

— Знаю. Такой же, как и все прочие. А ты, думаешь, лучше? Знаю, не говори, — прошамкал старик. И, чуточку помолчав, осведомился совсем уж мирно: — Когда собираешься ехать-то?

Петр Петрович сказал. И, снова пугаясь, как бы не упустить удачу, которая, казалось, была уже у него в руках, заговорил еще быстрее и убедительнее:

— А что касается денег, то вы, пожалуйста, не беспокойтесь! Вышлю немедленно по приезде, буквально в тот же день. Вы только скажите, как вам будет удобнее. Переводом с доставкой на дом? — это чтоб самим на почту не ходить. А можно телеграфом, так быстрее. Словом, как вы сами пожелаете. А самое вер...

Он не докончил, запнулся, потому что старик, как нарочно, совсем некстати раскашлялся и кашлял мучительно долго.

«А все-таки он неплохой, даже добрый, в сущности, человек. Только вот больной и слабый очень! — глядя, как тот, сотрясаясь всем своим щуплым телом, заходится в кашле, подумал Петр Петрович с внезапно вспыхнувшим умилением. — И напрасно, наверное, на него наговаривают. Как ведь иной раз бывает? Составят о человеке мнение, навесят ярлык, — и на всю свою жизнь человек, как тот черный кобель из пословицы...»

Евстигнеич наконец-то кончил кашлять. Вытянув из кармана черную, как прах, тряпицу, вытер мутные слезы, отхаркнул в помойное ведро за собой и сидел, тупо уставя в пол замученные глаза, сипло и тяжело отдыхиваясь.

— В грудях севодни чевой-то теснит. Лежать бы надо, а я вот с тобой тут... — снова заговорил он одышливо. Потом с кряхтением поднялся, вытащил из кармана ключи и побрел к двери. — Вот уж тебя провожу, — да и лягу...

Лямин тоже поднялся.

— Яков Евстигнеевич, — заговорил он растерянно, — а как же моя просьба?

— Какая такая просьба?

— Я же... взаймы прошу у вас, в долг, — полагая, что сам во всем виноват, сам не смог объяснить старику все как следует, потерянно вымолвил Лямин. И добавил просящим шепотом: — Яков Евстигнеевич!..

В выцветших глазках Евстигнеича вспыхнул и потух зеленый огонек.

— Што ты, што ты, господь с тобой, — испуганно замахал он на Лямина. — Какие деньги, чудак человек, какие такие деньги?! Нету, нету их у меня, неоткудова им взяться-то!..

Все это было настолько нелепо, а главное — неожиданно, что Лямин так и остался стоять, не в силах отнять ног от пола. А старик, опершись на палку, напоминающе позвякивал ключами возле порога и пришепетывал провалившимся ртом:

— Ступай, ступай с богом! Нековда мне...

Лямин шагнул к двери, с ходу ударился теменем о притолоку. Не почуяв боли, вышел на крыльцо, стирая с лица липкий пот, жадно хватая легкими свежий воздух.

— А собачку-то ты не забижай, — пропел за его спиной елейный голосок. — Это человек все могёт стерпеть, все вынесет, а она — животная, у ей натура иная.

Петр Петрович сошел с крыльца, весь горя от стыда за все те слова, которые говорил, за свое добровольное унижение. Сошел и оглянулся на дверь. Но хориная мордочка старика уже исчезла.

10

Он стоял посередине улицы и решительно не знал, что делать. Ведь он дал себе слово не возвращаться домой без денег! Но к кому же теперь еще обратиться, куда пойти?

После войны он здесь какое-то время жил, работал, имел знакомых. С тех пор прошла уже целая четверть века. Теперь те знакомые — солидные папаши, пожилые отцы семейств, а некоторые, вероятно, успели заделаться дедушками. Ах, жизнь, жизнь! Не жизнь — вода в реке: вспять не идет, лишь все дальше и дальше катится...

Был у него здесь друг, бывший танкист, звали его Платоном. А вот фамилию запамятовал, забыл. И еще один был, моряк, по фамилии Елохин. Звать не то Павлом, не то Аркадием. Да ведь если и вспомнишь — что толку? Связей с ними он не поддерживал, где их теперь искать?!

И еще всплыла одна фамилия: Крекшин. Где же он это встречал ее? И не так уж давно.

Крекшин...

Перед глазами вдруг встали листки, расклеенные по городку. Лямин видел их на заборах, в магазинах, в подъездах домов.

«ОБЯЗАТЕЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ

городского Совета депутатов трудящихся

«О содержании в чистоте улиц, дворов, жилых

домов и участков при них в городе Н.».

Оно было длинным, это решение. Петр Петрович пытался прочесть его целиком, да так и не одолел. Запомнил только, что в нем содержалось пятнадцать пунктов, а каждый был еще и с подпунктами. Но самое главное — под решением стояла подпись:

«Председатель исполкома городского Совета

Крекшин.

И ниже:

Секретарь исполкома городского Совета

Хмарова».

Уж не тот ли это Крекшин, Вася Крекшин, который помог ему после войны устроиться на работу на комбинат? Потом они выпускали с ним вместе стенную газету, налаживали клубную самодеятельность. Если тот, то ему, Лямину, здорово повезло. Забыть его Василий, конечно, не мог. И отыскать будет Крекшина проще пареной репы.

Надо навестить его. Немедленно. Не теряя ни минуты... Впрочем, «немедленно» не получится, сегодня воскресенье, выходной.


...На другой день Лямин с утра направился в горсовет, но в самом конце длинной улицы его догнал запыхавшийся Владик.

— Домой скорее иди, там телеграмма тебе, — сообщил сын, еле переводя дыхание.

— Какая еще телеграмма?! — недовольный, что помешали, поморщился Петр Петрович.

— А я знаю?! Тетка какая-то приходила, всучила, меня еще заставила расписаться в своем талмуде... Бабуся как прочитала: «Беги, милый, скорее, отцу скажи!» Вот я и коптил за тобой всю улицу. Там на эти... на тугрики перевод.

Петр Петрович, недоумевая, вернулся.

Это и в самом деле оказался телеграфный перевод. Из столицы. Но только не от тех коллег, от которых он скорее всего надеялся получить, а от доцента совсем другой кафедры Федосеева, с которым Петр Петрович был только знаком, но не был особенно близок, и телеграмму ему, вместе с двумя другими, отбил он скорее так, на авось.

На почту Лямин не шел, а бежал. «Вот так!.. Вот так!.. Вот так!..» — в такт ногам весело отстукивало сердце.

Получив деньги, он вышел на оживленную базарную площадь и только сейчас заметил, какой был сегодня великолепный, сверкающий солнечный день. Впереди и чуть слева широко открывался голубой и спокойный плес Волги. Желтый песчаный пляж весь был забит купальщиками. Вздымая коленями тучи сверкающих брызг, с криками, с хохотом они пачками лезли в ласковую и мягкую волжскую воду, норовя угадать под волну проходящего парохода и покачаться на ней. Их беспечно-звонкие голоса и визг, прорезая базарный шум, долетали до Лямина и в другое время вызывали бы зависть, но сейчас Петр Петрович сам был до краев переполнен собственной радостью.

С белогрудого парохода, причалившего к пристани, валила на берег пестрая нарядная толпа. В голубой волжской воде светлыми столпами недвижно стояли отражения пухлых летних облаков. В легком струистом мареве плавился противоположный берег...

Счастливыми глазами взирая на весь этот чудесно преобразившийся мир, впервые за много дней Петр Петрович вздохнул полной грудью: черт побери, хорошо-то как!..

Почта и горсовет стояли неподалеку, их разделял всего десяток домов. Лямин подумал, помедлил немного, затем, усмехнувшись, махнул рукой, повернулся и зашагал домой.

Теперь ему было не до Крекшина.

11

Прошло уже две недели, как Лямины снова жили в Москве. И снова Петр Петрович с головой ушел в работу. Денег ему удалось раздобыть по приезде, и теперь Юлия Ильинична снова спешила объездить все магазины в неистребимой надежде на что-нибудь импортное.

Владик начал ходить в десятый класс. Все так же в квартире раздавались телефонные звонки с вежливой просьбой: «Владика можно?» — только теперь среди спрашивающих стало заметно больше девчоночьих голосов.

Жизнь вошла в свою прежнюю колею. Уже через каких-то четыре-пять дней каждому из них казалось, что никуда он не уезжал и что не было у них никакого испорченного отпуска. То, как они волновались, переживали, мучились, — все это припоминалось реже и реже. Сейчас, когда все снова наладилось, поводы для того, чтобы оставить жену, уже не казались Петру Петровичу убедительными. Может, действительно нужно быть выше всяких там житейских мелочей и неурядиц и относиться ко всему спокойно, так сказать, философски? Время само покажет, как быть. Оно, как известно, не только лучший судья, но и лучший лекарь. И совершенно незачем волноваться, ссориться, портить жизнь себе и другим. Все пройдет, все минется...

Как-то в один из вечеров Лямин сидел в своей рабочей комнате и дополнял новым материалом конспекты собственных лекций. Из соседней комнаты доносились выстрелы, крики, звуки погони, — там Владик смотрел по телевизору новый многосерийный фильм.

Жена наконец-то выбрала время и занялась на кухне разборкой привезенных из отпуска чемоданов.

Петр Петрович не выносил, когда его без особой нужды отвлекали от дела, сын и жена знали об этом и не решались тревожить его.

А тут жена вдруг влетела без стука, встрепанная, взволнованная, держа в руках какой-то пакет.

— Петя!.. Петечка!!.. Петя!!!

Босиком, как была, подбежала к столу и с судорожной поспешностью принялась вытряхивать из пакета... деньги.

Бумажки сыпались, разлетались веером по столу, соскальзывали, планируя, на пол, падали на босые ноги жены, а она, не переставая, возбужденно и радостно повторяла:

— Нашлись... Петечка, нашлись! Все пятьсот целиком! Целе-о-хоньки!!.. За подкладкой нашла, в старом плаще, который ты тогда на чердак выбросил, помнишь?! А ведь права оказалась гадалка! Лежат, говорит, ваши денежки дома, в темном месте, из дома их никто не выносил... Так угадать — ведь это же надо?! Я только теперь припомнила, куда их тогда перепрятала в спешке. И так дико обрадовалась, так обрадовалась — прямо ноги от счастья отнялись...

Она и в самом деле рада была находке. И глубоко, по-настоящему счастлива. Но когда худой и высокий Лямин, сжав побелевшие кулаки, медленно встал, подошел к гардеробу и, с треском откинув дверцы, принялся швырять свои вещи на пол, запихивать их в чемодан, в темных зрачках жены сначала родилось недоуменье, затем плеснулся самый неподдельный страх.

— Петя, куда ты?.. Петя?!

С треском захлопнув тугой чемодан, Петр Петрович схватил портфель, затолкал в него несколько книг, конспекты, бритву, напялил пиджак, взял шляпу и плащ и, подхватив свою ношу, направился к двери.

Жена забежала ему наперед, отрезая дорогу:

— Петя, постой, подожди... Не смей уходить!.. Вла-а-дик, папа нас оставляет!!..


Читать далее

ЖИТЕЙСКИЙ СЛУЧАЙ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть