Глава вторая. Зимовье

Онлайн чтение книги Второй вариант
Глава вторая. Зимовье

1

Печка шипела, ворчала, постреливала. На мгновение примолкла, запела ровно, и сразу же на бревенчатых стенах заплясали причудливые блики.

– Думаю, охотник простит, если мы у него пшенку позаимствуем, – сказал Дрыхлин и, не обращая внимания на возражающий жест Давлетова, проворно снял с притолоки мешочек…

Было совсем неплохо в этой закинутой на край света избушке. Коптила струйкой лампа без стекла. От печки заметно плыло тепло.

– Товарищ подполковник, – обратился Савин к начальнику, – а зачем нам эта последняя кривулина?

– Какая кривулина?

– Сначала мы шли на тягаче – и почти все время с левым подъемом. А пешком – держали направо и обогнули сопочник по подкове.

– Трасса заложена в проекте, товарищ Савин, с учетом речных карьеров.

– Так карьер-то всего один, здесь. А если поискать прямую?

– Не понял вас.

– Соединить основания подковы?

– Это не в нашей компетенции, товарищ Савин, – произнес после паузы Давлетов.

– Если бы мы, командир, нашли прямую, – сказал Дрыхлин, да на миллиончик насчитали удешевление трассы, премией нас не обошли бы. Только изыскатели тоже не дуриком тут шастали.

– Но ведь они могли ошибиться, – возразил Савин.

– Не могли, – хмуро отозвался Давлетов.

Избушку между тем заполнил сытный аромат тушенки. Когда каша поспела, они подвинули чурбаки к столу. Савин открыл банку скумбрии, глянув на которую, Дрыхлин сказал:

– Я – пас, – и провел ребром ладони под подбородком: сыт, мол, бамовским пайком по горло. Спросил: – Как насчет по маленькой?

Давлетов покосился на вещмешок Савина, где хранился НЗ – фляжка со спиртом.

– Нельзя! – сказал. – Неприкосновенно.

– В нашей жизни, командир, все прикосновенно. Только меру надо соблюдать… – И вдруг насторожился.

И все насторожились. Явственно донесся собачий лай, простуженный, неприветливый. Приблизился к зимовью. У самой двери кто-то завозился. Затем она распахнулась, запустив белый валок морозного пара. В проеме показался мохнатый рыжий малахай. С карабином наизготовку вошел охотник, невысокий, закуржавелый и вроде бы даже не по сезону легко одетый. Остановился у порога, настороженно оглядел гостей. Так же настороженно, уши торчком, застыла у его ног собака.

– Извините нас, товарищ охотник, – привстал с места Давлетов.

Тот легонько шлепнул рукавицей собаку между ушами. Она нехотя и недовольно попятилась, исчезла за дверью, которую охотник тут же закрыл. Поставил карабин в угол, стянул с себя наплечные лямки. Вместо рюкзака, как ожидал Савин, из-за спины появилось что-то вроде доски с ременными тесемками, перехватившими топорик и два холщовых мешочка. Охотник повернулся к свету и оказался совсем безусым мальчишкой. Протянул Давлетову узкую ладонь:

– Здравствуй, гость!

Все так и ахнули: женщина!

– Здравствуй, гость! – сказала она Дрыхлину, задержавшись на нем взглядом. Затем протянула руку Савину, ощупала глазами его лицо: – Здравствуй, бойе!..

Мужики – они и есть мужики. Задвигались, засуетились, даже набросили на один из чурбаков шубу, устраивая для охотницы сиденье. Она сняла с себя подпаленную оленью парку, осталась в меховой безрукавке, надетой на пуховый серый свитер. Безрукавка была такой же, как и их «забайкальские майки», только у них овчина крыта зеленой грубой тканью, а у нее мехом наружу и с подкладкой на меху. Так что не совсем легко была одета. А точнее – легко, но тепло. Сбросила с головы рыжий малахай, и сразу сыпанули черные волосы. Савин подумал, что ей лет двадцать или чуть больше. Волосы скрыли скуластость, губы стали мягче очертанием.

Прежде чем сесть к столу, она спросила Савина:

– Как тебя зовут, бойе?

Он запнулся с ответом, будто вопрос был из трудных.

– Зачем молчишь?

– Женя, – назвался он.

Она снова протянула ему руку: – Оля, – и всем: – Ольга.

Села на приготовленный для нее чурбак, обежала взглядом стол.

– Удобная еда, – кивнула на открытую банку тушенки.

– Доставайте, Женя. – Дрыхлин показал взглядом на вещмешок. – Теперь сам Бог велел.

Давлетов согласно кивнул. Савин достал фляжку, передал Дрыхлину. Тот глянул на охотницу.

– Не возражаете?

– Мне одну ложку, – не чинясь, ответила она.

– Как это «ложку»?

– Из ложки выпью. Больше Бурхан не велит.

Дрыхлин наплескал в кружки, ей – тоже. Давлетов кинул в свою кусок льда и чуть добавил кипятку. Ольга спросила:

– Спирт?

– Питьевой, – ответил Дрыхлин.

Она встала, отвязала от заплечной доски, что служила ей вместо рюкзака, одну из торбочек, достала термосок, маленькую белую кружку и деревянную ложку. Налила из термоса коричневой жидкости, поставила между собой и Савиным. Ложку наполнила спиртом.

Дрыхлин поднялся.

– За хозяйку! – Наклонился к ней. – За вас, Оля!

– Ольга, – поправила она.

Савин поперхнулся, закашлялся, не приходилось употреблять чистый. Охотница протянула ему свою кружку.

– Попей, бойе.

Савин послушно сделал несколько глотков. Напиток слегка горчил, кислил, но пить его было приятно. Он отдышался, сказал признательно:

– Спасибо.

Она ответила ему взглядом и кивком. Взяла у него кружку, схлебнула с ложки и сразу запила. Давлетов спокойно доцедил свою порцию.

Изредка охотница обегала всех коротким взглядом, чуть задерживаясь на Савине. И Дрыхлин иногда тоже любопытствовал глазами, поглядывая на нее. Затем снова плесканул по кружкам:

– За умные таежные законы! – произнес со значением.

Она неопределенно качнула головой. Отодвинула свою кружку. Спросила, уставившись на него бездонными глазами:

– Тому, кто их нарушил – смерть, да?

– Так велит закон, – ответил Дрыхлин.

– Неоправданная жестокость, – проговорил Давлетов.

Она вздохнула. Дрыхлин сказал:

– В нашем мире без жестокости не обойтись. Как и без денег.

– А у тебя, гость, много денег?

– Деньги улетают, как птицы, а годы летят, как деньги, – глубокомысленно изрек он. – Давайте все-таки, Ольга, символически!

– Нет, – отказалась она.

А мужики выпили.

Больше всего Савина удивляло в этом странном застолье то, что с ними выпивал Давлетов. Тот ровно бы подслушал савинские мысли, потому что слова его прозвучали оправданием:

– Вот и выгнали простуду, – и убрал фляжку со стола.

Тем временем охотница опростала свою миску. От предложенной Дрыхлиным добавки отказалась. Он спросил ее:

– Откуда у вас на двери подкова, Оля?

– Подкова – от отца. Он с геологами ходил. Геологов энцефалитный клещ убил. Тогда уколов не делали. Отец пришел с подкованным конем. Подкову дядя прибил.

– И как, приносит она вам удачу?

Она не успела ответить. За дверью заскулила собака. Ольга впустила ее в зимовье, та кинулась к столу.

– Ольхон! – строго осадила хозяйка.

Пес послушно уселся у порога. Она достала из-под нар ведро. Выскочила раздетой наружу и быстро вернулась с полным снега. Отвязала от заплечной доски второй холщовый мешочек, вытащила красно-черный кусок мяса, бросила в ведро.

– Белку Ольхону сварю, – сказала.

Снова села за стол, взглянула на Савина. Он почувствовал ее взгляд, но глаз не поднял. Красная, запекшаяся на морозе тушка, которую она привычно бросила в закопченное ведро, странным образом повлияла на Савина. Он вдруг перестал видеть в ней женщину, осталась лишь охотница: а профессия почти всегда ставит свою печать. Какая уж тут женственность, если приходится убивать и сдирать шкуры?… И резкие скулы, и чуть заметные белые лучики у глаз. Подумал, что ей никак не меньше двадцати пяти, а то и больше… А впрочем, какое ему дело до этого?…

Дрыхлин спросил:

– Как же вы, милая девушка, попали в охотницы? Ведь тайга – не дом родной. Жить здесь одной, в такие юные годы!..

– Как раз дом родной, – сыпанула по плечам черными волосами.

Все-таки она могла меняться как-то враз. Смахнула улыбкой заботы, и опять показалась Савину пухлогубой раскосой девчонкой.

– Не одна я здесь. Амака со мной. За Тураном.

– За Тураном – понятно: за перевалом. А Амака – медведь?

– Ты все знаешь, гость. Ты самый хитрый. А он – самый сильный, – показала на Давлетова. – Амака – медведь. Наш род от медведя. Амака – по-нашему, пожилой человек, старик. Мой Амака – дядя Кеша. Мы охотимся вместе. Он сильный и добрый, как сытый медведь.

– И как ваш промысел, удачный?

– Соболь не любит железа. Теперь в тайге много железа.

– Это государственная необходимость, – серьезно произнес Давлетов.

Она невесело улыбнулась.

– Пустые ловушки? – спросил Дрыхлин.

Она махнула рукой: мол, и не спрашивайте.

Савин смотрел на нее и никак не мог отвязаться от мысли, что подобное с ним уже происходило. Хотя точно знал, что не было и быть не могло. Он силился понять эту возникшую из ночи женщину. Как она ходит сутками по тайге, ночует в таких вот избушках, не боясь одиночества и зверя.

Он вспомнил другое лицо и длинные ломкие пальцы, теребившие штору. Мужской магнитофонный голос объяснялся в любви неведомой женщине: «Твои глаза – напротив…» А напротив него были глаза святых, мудро смотревших с трех икон в углу…

– Где ты ходишь, бойе? – вдруг обратилась к нему Ольга. – Чьи следы распутываешь?

– Он у нас задумчивый, – сказал Дрыхлин.

– Молчанье – ограда мудрости, – произнесла она.

Встала, подошла к печке. У Ольхона торкнулись вверх уши. Он подождал, пока хозяйка сняла ведро, вильнул закрученным хвостом. Она вышла из зимовья, он – за ней.

– Хороша охотница, а? – обратился Дрыхлин к Савину.

Давлетов подумал вслух:

– Как же мы все здесь поместимся?

– Знаете, Женя, – продолжал Дрыхлин, – а ведь она положила на вас глаз. Я для нее – гость. А вы – бойе, друг, значит. Для меня она – Ольга, для вас – Оля. Чуете, Женя?… Между прочим, если я не обманываюсь, в торбе, что привязана к поняге, соболь.

– Какой поняге?

– Доска вместо рюкзака. Кстати, гораздо удобнее. На Тунгуске у всех охотников поняги… Вы же никогда соболя не видели, Женя?

– Нет.

– Попросите ее показать.

Она вошла в зимовье, присела на чурбачок у печки, подкинула дров. Сидела, чуть покачиваясь, глядя на огонь, ровно бы читала в беспокойном дрожании желтых языков то, что было спрятано от других. И Савин, завороженный огнем, будто подглядел, как метнулась ее душа в прошлое, которого она не знала, когда собирались на камлание у костра ее сородичи и неистовый шаман заклинал добрых духов послать удачу охотникам. Савин пытался отвести глаза и не мог. Глядел на нее, как на жительницу иного мира, как на таежный мираж, сознавая в то же время, что все – явь, что он может, если захочет, дотронуться до нее.

Да что же это такое? Как же могла так распорядиться жизнь, определив женщине мужскую судьбу? Ей бы по асфальту – в модных сапожках и в своей мохнатой шапке. Поставить бы обеих рядом – глядите, кто лучше! Но несбыточно, невозможно, как нельзя столкнуть стылый голубой день и мягкую буранную ночь.

Она встала, подошла к столу, спросила:

– Можно убирать?

– Нет-нет! – торопливо ответил Давлетов. – Отдыхайте, мы – сами.

Но она с женским проворством взялась за посуду. Давлетов взглянул на часы: было начало десятого. Почти два часа прошло, как появилась в избушке охотница.

– Что ты ищешь, гость, в этих местах? – неожиданно спросила она Дрыхлина и прострелила его своими раскосыми глазами. – Соболя?

– Я ищу землю для БАМа, – ответил он. – А вот Женя соболя никогда не видел. Не покажете?

Он будто зрил сквозь холстину, потому что из той самой торбы, где была тушка белки, она вытащила темно-коричневую, чуть больше рукавицы, шкурку. Бросила ему на колени. Он взял ее, дунул на мех. Протянул Савину:

– Полюбуйтесь. Хоть и не экстра, но хороша.

Савину вдруг стало неуютно и тоскливо. Что-то укололо его, и этот укол вызвал в нем необъяснимое чувство тревоги. Ощутил, как из-за стола уходит благожелательность. Глядел на охотницу, на Дрыхлина, пытаясь понять то, что ускользнуло от него. Дрыхлин поднялся за чайником, сыпанул из пачки в кипяток, не меряя, заварки. Охотница провожала взглядом каждое его движение. Шкурка лежала около Савина, темная, невзрачная, с размытым пятном у шеи. Для приличия он потрогал ее. И спросил – тоже для приличия:

– Чего она такая маленькая?

– Не выделанная еще, Женя, – откликнулся от печки Дрыхлин. – Красивая?

– Не знаю.

– О, бойе! – Охотница обласкала его взглядом, и он словно бы почувствовал теплое прикосновение к лицу. Голос Дрыхлина смахнул ту колдовскую волну.

– Не продадите?

– Какую цену дашь, гость?

– Вам удобнее самой назвать цену.

– Зачем она вам, товарищ Дрыхлин? – спросил Давлетов.

– Не мне, Халиул Давлетович, жене. Приспичило ей соболью шапку.

Савин отодвинул от себя шкурку, поднялся, встал рядом с охотницей, прикоснулся плечом к ее плечу. Хотел поймать ее взгляд, чтобы еще раз почувствовать лицом невидимое прикосновение. Но она смотрела на Дрыхлина.

– Что же вы молчите, Ольга? – не выдержал тот.

– Боюсь прогадать.

– Может быть, у вас еще есть?

– Здесь нет.

– Не надо стесняться, девушка. Скажите, сколько я должен?

Давлетов, недоумевая и с неприязнью, глядел на них. Она засмеялась тихим смешком, и Савину подумалось, что улыбка ей очень к лицу. Засмеялась, превратилась в девчонку и произнесла:

– Все оборотни в шкурках и перьях прячутся в пещерах и туманах.

Дрыхлин непонимающе уставился на нее.

– Это ничего не стоит, гость! Это тебе подарок, – она улыбнулась, но как-то смутно, странно, будто сожалея о подарке.

– Нет-нет! – запротестовал Дрыхлин. – Так я не возьму.

– Бери, бери, гость.

– Не могу.

– Как ты можешь отказываться, если знаешь наши обычаи?

Дрыхлин развел руками, простецкая улыбка раздвинула его щеки.

– Сдаюсь и принимаю подарок. Но желаю отдарить, – отстегнул с руки часы. – Примите от меня! Электроника!

Несколько секунд она разглядывала циферблат.

– Беру их, гость, чтобы не обидеть тебя, – сунула небрежно часы в карман брюк. – Я подарю их дяде.

Она искоса бросила взгляд на Савина и сразу же повернулась к Давлетову, словно задала ему немой вопрос. Помешкала, спросила:

– Хочешь такую же?

Давлетов неодобрительно покачал головой:

– Нет. Мне не нужно ваших соболей.

Глаза ее утратили густоту, потеплели.

– Откуда ты родом, отец?

– Я – татарин. С Урала.

– Далеко, – вздохнула она. – Я знаю Чегдомын и Хабаровск. В Чегдомыне в интернате жила, училась в школе. И в Хабаровске тоже училась.

Давлетов заморгал, глядя на охотницу, пробормотал что-то похожее на «бола, бола». Савин неожиданно уловил их поразительную схожесть, словно охотница была дочерью его начальника: скулы, лоб, разрез глаз.

– Ты вспомнил свою дочь, да? – спросила она Давлетова.

Тот утвердительно закивал головой, закашлялся по-стариковски.

– У тебя, наверно, красивая дочь?

Давлетов опять согласился кивком. Помолчал. Ответил:

– Только невезучая.

– Не нашла мужа?

– Нашла. Непутевый человек.

– Непутевый – тропу потерял?

– Потерял.

– Совсем худой муж… Он – хороший муж, – кивнула на Савина, и улыбка у нее стала виноватой.

Савина тронула эта виноватость, он и сам заулыбался, с непонятной для себя признательностью к ее словам. И произнес, что и не гадал:

– А ты красивая.

Нет, наверное, в мире женщины, которая бы равнодушно восприняла такие слова. Так и Ольга, изумленно махнула ресницами, непрошеный румянец пробился сквозь морозный загар. Вспыхнула, засветилась вся. Потом, словно на что-то решившись, надела шапку, спрятав волосы и девчонку в себе. Застегнула безрукавку, потянулась за паркой.

– Ухожу от вас.

– Как это «ухожу»? – всполошился Давлетов. – Куда, на ночь глядя, «ухожу»? У вас здесь дом, лежанка. А мы подремлем сидя.

– Нет. У меня другое зимовье. На Эльге.

– Давно там появились избушки? – спросил Дрыхлин.

Она не ответила, продолжала собираться. Савин глядел на нее, не веря в то, что она уходит в такую дикую ночь. Подошел к ней, хотел отговорить, убедить. Она провела рукой по его щеке:

– Пойдем со мной, бойе.

Савин даже не удивился, словно ждал этого. И не ощутил необычности приглашения. Виновата, наверно, тут была вся обстановка необычности, тайга, ее появление, нежданное и тоже из необычности. Потому он бездумно и молча стал собираться. Но услышал голос Давлетова:

– Это невозможно, товарищ охотница. У нас – задание.

– Бросьте вы! – вмешался Дрыхлин. – Дело молодое.

– Но я не могу разрешить Савину отлучку, товарищ Дрыхлин. Завтра будем замерять карьер…

– Я замерю! – Голос Дрыхлина начальнически затвердел.

Савин топтался, понимая, что разговор о нем и не в силах в него вмешаться.

– Где же я его потом найду? – растерянно спросил Давлетов.

– Отец, я приведу его к тебе, – голос охотницы прозвучал, как просьба о прощении. – К тому месту, где будут садиться ваши вертолеты.

Давлетов тяжело опустился на лежанку, борясь сам с собой, с пониманием, что нарушает установившийся порядок.

– Ну, вот и договорились! – воскликнул Дрыхлин.

Савин натянул свою черную шубу-короб, шагнул за охотницей через порог, не обнадежив Давлетова обещанием вернуться к сроку. Крутая темнота ослепила его, тишина оглушила.

– Вот тебе лыжи – услышал ее голос.

Сделал шаг, протянул наугад руку и сразу поймал ее горячую ладонь. Потянул к себе.

– Нет. Я помогу тебе надеть лыжи.

Растворилась дверь, нарисовав на снегу серое пятно.

– Женя, можно вас на минуту? – сказал Дрыхлин. Придвинулся, зашептал в ухо: – Будьте умницей, Женя. Не прогадайте. Поняли меня?

Савин ничего не понял. Он был просто не в состоянии четко и ясно соображать. Забыв про давешнюю усталость, готов был идти неизвестно куда.

Дверь проглотила Дрыхлина. Темнота разгрузилась и посерела. Ольга увиделась ему неясной молчаливой тенью. Савин воткнул валенки в просторные ременные крепления, подтянул сыромятные шнурки. Лыжи были широкие и короткие, как у Дрыхлина.

– Иди по моему следу, бойе, – услыхал, будто издали.

И он пошел на голос, скорее угадывая, чем видя ее след.

2

Сначала она оглядывалась, и каждый раз останавливался Ольхон, семенивший с ней рядом. Савин ускорял шаг, чувствуя себя толстым и неуклюжим на коротких лыжах и в длинной шуршащей шубе. Над тайгой объявился народившийся месяц. Звезды точечно и колко падали в снег. Точно так же, как они падали однажды в Подмосковье, в дачном поселке, куда Савин попал по милости королевы.

Женщин вообще трудно понять, а ту – было невозможно. Она не замечала его до последнего институтского курса. Так и должно: до подданных ли королевам?… И вдруг колючие звезды в снегу, комната на даче и лики святых в переднем углу.

– Ты веришь в Бога? – спросил он.

– Нет. В любовь.

Седьмое небо, наверное, населяют только безумные. Там самое обычное воспринимается как чудо.

– Ты меня лю? – спрашивала она.

Это было тоже чудо, после которого, попав на грешную землю, человек долго не может прийти в себя. И Савин приходил в себя с трудом, не желая замечать рослого байдарочника по фамилии Скребок, который работал в том же конструкторском бюро, что и она, после окончания института, Савину тоже светило там место, через нее, вернее, через ее папу, возглавлявшего головной НИИ. Но он решил по-своему, как задумал еще в детдоме. Надел по двухгодичному призыву лейтенантские погоны и получил в учебном подразделении взвод.

Первое время Савин даже стеснялся командовать подчиненными, которых, к его большому изумлению и расстройству, оказалось немало. Он и не командовал. Просто объяснял, что делать, рассказывал, показывал, огорчался вместе с каким-нибудь неумехой и растяпой, вдалбливал ему в голову теорию, проводил практический показ. А если вдруг во взводе случалось нарушение дисциплины, подолгу сидел вместе с нарушителем в канцелярии роты и не то чтобы выговаривал ему, а больше вздыхал, мучился от своих официальных вопросов, уходил от них, выспрашивал подробности из доармейской жизни. И тот отвечал и в охотку, и с неохотой, а выйдя из канцелярии, объяснял товарищам, что их лейтенант выматывает душу до синевы, да еще и сам выматывается от переживаний.

Как бы там ни было, но его учебный взвод неожиданно для него самого стал лучшим при выпуске специалистов в железнодорожные войска. И следующий набор в конце обучения тоже стал лучшим.

Савина хвалили на собраниях и совещаниях, самодеятельный художник нарисовал его портрет, на котором он был похож на умудренного опытом служаку. Портрет определили на клубную Доску почета, и, между прочим, несмотря на все личные переживания, Савину это было приятно.

Изредка, на выходные, он наезжал в Москву. Просто так, от нечего делать, чтобы окунуться в привычную городскую сутолоку. Так он объяснял себе. И сам же втайне понимал, что приезжает с надеждой встретить ее. Иначе зачем бы ему тащиться на ту улицу, по которой она должна была идти с работы к метро. И однажды встретил.

Она обрадованно засмеялась, схватила его за руку:

– Едем. Покажу тебя своим…

Отец ее сразу понравился Савину. Грузный, простецкий и грубовато-веселый, он спросил дочь:

– Жениха, что ли, привела на смотрины?

– А что, не нравится, па?

– Нравится. Люблю серьезных.

За чаем Савин сказал, что ему предлагают остаться в кадрах армии и что он согласен. Она ответила на это:

– Фи!

– Армия – для настоящих мужчин, – сказал отец. И дочери, опять же полушутя: – Если собираешься за Евгения замуж, готовься быть боевой подругой…

В этот дом Савин наведался еще раз в следующее воскресенье. Но уже без приглашения. Потому и не застал никого. Решил, что хозяева на даче, поехал.

Дачная дверь тоже оказалась закрытой. Вовсю буйствовала весна. Соловьи словно взбесились, объединив в один все свадебные хороводы. Он присел на лавочку, как раз перед окном. «Чего приперся? – думал. – Все равно она не поедет со мной, БАМ – не для серебряных туфелек». Размышлял так в безнадежности и вдруг явственно услышал:

– Ты меня лю?

Даже вздрогнул от близкого голоса, проникшего к нему через открытую форточку. Вскочил, повернулся к зашторенному окну – и не понял, почему оно брызнуло осколками. Продолжая колотить по раме, не чуя боли и не соображая, въяве ли он кричит или мысленно: «Скребки, скребки!..»

И не надо бы все это вспоминать теперь, когда все позади, а вспоминалось. Наверное, потому, что другие звезды падали в снег, что не бывает резких границ от одного к другому. Такое вот сложное существо – человек: ищет какую-то черту, а ее и нет вовсе.

Наверное, прошло с полчаса, пока Савин стал способен удивляться. И не только удивился, а поразился тому, что идет следом за незнакомой женщиной. Заметил, что она несколько раз тревожно оглянулась. Наконец остановилась и подождала его.

– Ты не устал, бойе?

– Нет.

Он и впрямь почему-то не чувствовал усталости, не то что утром. Хотя и запарился, и расстегнул шубу. Ольга озабоченно вглядывалась в Савина. Сняла рукавицу, распахнула парку, пошарила в нагруднике.

– На, пожуй, – протянула ему несколько жестких сухих ягод.

– Что это?

– Лимонник. Он дает силу. Скоро придем. Совсем рядом.

Савин бросил ягоды в рот, разжевал, почувствовал горечь. И опять он зашагал за ней, думая о том, что широкие, короткие лыжи, которые поначалу показались неуклюжими и неуправляемыми, все-таки очень удобны, особенно когда лыжня шла на подъем. Не надо было взбираться ни лесенкой, ни елочкой: назад они не скользили, подбитые камусом. Непривычно только было без палок, но он быстро усвоил ровный, тягучий шаг.

Они шли нешироким распадком, и лес по обе стороны казался сплошным и темным. Ольхон то и дело убегал вперед, беззвучно растворяясь в темени, снова легкой тенью возникал обочь. Присев, поджидал Савина, вытягивая в его сторону острую морду, словно пытался убедиться в надежности спутника своей хозяйки. Убедившись, неслышно обгонял Ольгу, исчезал впереди. Лес опять сдвигался, безмолвный и нереальный.

В какой-то момент Савин осознал это безмолвие, нарастающую бесконечность мира. Будто бы это не он шел по ночной тайге, а кто-то другой, для кого такое путешествие было не в диковинку. И еще он внутренне, словно так и должно быть, опять воспринял родство с этой незнакомой женщиной. Ему казалось, что знает он ее давным-давно, только заплутался до этого, затерялся в бескрайнем далеке, и вот явился после долгого отсутствия. Идет себе знакомой дорогой к знакомому жилью вслед за близким человеком, вышедшим его встретить на житейский перекресток…

Все-таки в ягодах, наверное, была какая-то живительная сила, потому что очень скоро в тело вошла бодрость. Шел в легком полусне. Раза два ему казалось, что они выходят к берегу, на котором ждал увидеть зимовье. Однако мнимый берег растворялся вблизи, истаивал за новым поворотом или оказывался низкорослым подлеском.

Савин шел и думал о том, что, наверное, все люди немного актерствуют в жизни. Даже сами с собой. Что бы человек ни делал, все равно он видит себя со стороны. И он, Савин, такой же. А может быть, и неплохо малость актерствовать, самую что ни на есть малость? Вдруг это и есть тот самый стопор, который удерживает человека от крайнего шага? Перед зрителем не побуйствуешь, а ты и есть самый первый зритель.

Вот и сейчас, даже перед лицом вечного и безмолвного, даже в лихорадке ожидания – а что будет? – он видел себя со стороны. И чувствовал Ольгу, эту маленькую охотницу с раскосыми глазами. Каким-то образом ощущал и ее робкую напряженность, и отброшенные сомнения.

Молодого урядничка, молодого урядничка

Ночевать оставляла…

Савин даже приостановился, поймав себя на том, что эти старинные слова и мелодия песни давно крутятся в голове. Ее пела тетя Нюра, детдомовская няня. У нее не было никого из родни, она и жила при детдоме в комнатушке под лестницей. Бросила и дом, и огород, когда получила подряд три похоронки – на мужа и на сыновей. Так и жила в беспокойном ребячьем царстве, всех оделяя, хулиганистых и тихих, добром и лаской.

Молодого урядничка, молодого урядничка…

Усилием воли Савин отогнал мелодию. Запоздало вспомнил Давлетова: что-то он думает теперь о своем подчиненном? Наверное, все смешалось в голове начальника, и уснуть не может, кряхтит, ворочается. А может, достал свою амбарную книгу и записывает при свете коптилки о том, что старший лейтенант Савин отлучился в неизвестном направлении.

Он совсем не заметил, как лыжня вывела их на лед. Увидел только, что тайга раздвинулась, обратил внимание на огромный валун со снежной шапкой на голове. И тут же услышал:

– Пришли, бойе…

Это зимовье отличалось от того, что стояло на Юмурчене. Когда Ольга вздула лампу, он увидел, чего уж никак не ожидал, небольшую полку с книгами. Стол был поменьше и поаккуратнее, из пиленых досок. Возле него даже притулилась ярко-желтая табуретка. В избушке было явно теплее, чем на улице.

– Дядя, однако, ночевал. Печку топил.

Не раздеваясь, она сунула спичку в печурку. Пламя сразу же охватило тонкие лучинки и пошло гудом.

Он сидел на нарах, чувствуя себя неловко и в то же время спокойно. Она сняла сковородку с гвоздя, поставила на печку. Расстелила на столешнице полотенце, сыпанула на него из жестяной банки какие-то коренья, потолкла их черенком ножа, бросила на сковородку. Летала по зимовью черной бабочкой, и тень ее металась по стенам.

Она уже давно сбросила парку и рыжую шапку, а он все сидел в своей деревянной шубе. Ольга подошла к нему, стала расстегивать непослушные пуговицы.

– Раздевайтесь, будьте как дома.

Он понял, что эта фраза была не ее, но из ее, может быть, недавнего прошлого. Настолько она прозвучала вежливо и по-чужому.

– Ты почему назвала меня на «вы»?

Ольга провела рукой по его волосам, он качнулся к ней, уткнулся головой в грудь и замер, услышав, как колотится ее сердце. Она мягко отстранилась. Сняла с него шубу. И вновь заметалась по зимовью ее тень.

Потом они сидели за столом, словно в деревенской избе после работы. Первоначальная неловкость исчезла. Их разделяла черная чугунная сковорода. Савин с удовольствием таскал ложкой со сковороды куски удивительно нежного мяса и спрашивал:

– Как это называется?

– Ешь, Женя, не спрашивай.

– Ну а все-таки? С чесноком, да?

– Сохатиный язык с черемшой.

Подперев щеку ладонью, улыбчиво глядела, как он ест. Так же улыбчиво спросила:

– Я умею быть хорошей женой? – поправилась: – Умею вкусно готовить?

И тут же согнала с лица улыбку, нахмурив густые брови. Он заметил, что выражение ее лица менялось в один миг: вот и хмурь согнала, распахнула глаза.

– Я бы угостила тебя расколоткой.

– А это что такое? Тоже мясо с черемшой?

– Нет, рыба. Мороженый таймень, ленок. Достал из лунки, на лед бросил. А потом расколоть его, как лучину. Получается расколотка.

– Так сырую и есть?

– Ага, с солью. Это полезно. И вкусно…

Сплелось необычное с обыденным. Женщина с раскосыми глазами, сохатиный язык, неизмеримость времени и пространства, и тут же печка, как в детстве, семилинейная керосиновая лампа, и разговор о будничных вещах. Семейный такой разговор. И чай, от которого шел запах снега, дыма, брусники и проснувшегося весеннего леса. И Ольгу он знал давным-давно, только совсем в другом облике. Видел ее, одиноко стоящую на берегу большой реки, схваченной первым льдом. Шел густой мохнатый снег, обновлявший землю, менявший лицо берега, кустарника, дальней сопки. И не было нигде следов. Начинался новый цикл жизни, рождался первый день после сотворения мира. Человек еще не придумал колесо и не проложил санный путь к большим городам.

– Я не умею плакать. А когда училась в городе, плакала. Такой хороший снег и стены кругом. Дома улицу сжимают, как два крутых берега сдавливают речку. И красный гремучий трамвай посередине. Побежала на Амур. Забереги уже большие, а вода не дается. Я сказала: «Здравствуй, Эльга». Потому что моя Эльга тоже прибежала в Амур. Тебе скучно, Женя?

– Нет, нет.

– А почему у тебя женское имя? У меня в интернате была русская подруга. Ее тоже звали Женя.

– Это и мужское имя.

– Знаю. Евгений Онегин. Но все равно оно больше для женщины. Мужчина, который его носит, нежный, как женщина, и немного слабый. Нет, нет, Женя. Ты не слабый, ты – нежный… Слышишь, Ольхон тоже со мной согласен.

Снаружи донесся короткий лай и смолк.

– Глупый еще, – сказала она. – Первоосенок. Хорошая собака будет.

– А на кого он лаял?

– Сохатый близко подошел. Тальник тут недалеко. Сохатый кормиться ходит… У меня давным-давно был сохатенок – отец подарил. Плакса такой был. Вытянет морду, смотрит большими глазами, просит сахару. Я отвернусь, как не вижу. А он губами шевелит и чуть не плачет.

– А где он сейчас?

– Ушел. Кровь позвала. Так одну осень трубил, жалко было. Жену звал себе.

– Ушел и не вернулся?

– Нет. Боюсь, подстрелил кто. К человеку привык, ружья не боялся.

– Оль, а почему ты пошла в охотники? Ты же сказала, что педучилище закончила.

– Учить некого. Почти все ушли с Усть-Нимана. Три дома осталось. В Ургал переселились. Молодые всегда уходят. Четыре брата у меня было. Двоих старших, как отец говорил, духи взяли. Я не помню, маленькая совсем была. Мы жили тогда далеко отсюда, в междуречье. А двое братьев ушли. Сначала в армию, потом в город. Русские жены у них. Третий год домой не едут. Кончаются охотники. Кто отца и дядю заменит?… Тебе снова непонятно, почему я осталась здесь?

– Понятно. Только я бы не хотел, чтобы ты жила здесь одна.

– Мне хорошо здесь.

– А когда рельсы сюда придут, как охотиться будешь?

– Уйду вверх по Эльге. А может быть, не уйду. Я не знаю, Женя. Когда в Хабаровске жила, только о тайге и думала. А сейчас город вспоминаю. Новый год вспоминаю и своих девчонок в туфельках. И даже мальчишек вспоминаю, хотя мне не нравятся городские ребята. Они очень много говорят. А ты – мало говоришь. Мужчины не должны много говорить… Сегодня я совсем не хочу в город, потому что здесь ты. А завтра в груди дятел поселится…

– Тянет к людям?

– Да. Ты откуда пришел, с Воспорухана?

– Нет.

– Значит, с Соболиной сопки?

– Ты была там?

– Много раз была. Там я черного соболя брала.

Она вздохнула, посмотрела на Савина, будто задала немой вопрос и ждала ответа.

– Ты жалеешь, что БАМ в тайгу пришел? – спросил он.

– Почему «жалею»? Просто понимаю, что надо. Дядя не понимает. Плюется! – Она засмеялась: – Говорит, что законы тайги БАМ нарушил. Говорит: плохой человек завелся на БАМе.

– А как узнать, плохой или хороший?

– Я угадываю. И тебя сразу угадала. Ты – как вода в ручье. А потом придет человек, станет строить мост, рубить деревья, мыть в воде машины, выливать в ручей негодную солярку. И вода станет мутной. Хариус и ленок покинут ее, они любят чистую воду.

– Значит, и я стану мутным?

– Не знаю. Какой человек рядом с тобой будет. Ваш Дрыхлин не станет беречь чистую воду… Женя, а почему он сказал, что ищет землю? Разве ее надо искать?

– Земля нужна для насыпи БАМа, для отсыпки любой строительной площадки. Вот мы и ищем карьеры. Но самый хороший грунт – это речной гравий.

– Понимаю, Женя. Но все равно мне жалко реку, которая после начинает болеть. И тайгу жалко. Проехал трактор, зацепил ветку кедрового стланика и на сто лет погубил ее. Подумай, целых сто лет надо, чтобы вырос в нашей земле такой кустик.

Савин подумал: «Права Ольга. И в чистых ручьях появились бензиново-масляные разводы, и речки, она правильно сказала, болеют: берега у карьеров разрушаются, роняя в воду слабые в корнях лиственницы. Об этом никто не успевает задуматься в погоне за временем, за километрами. И даже летучая фраза: „Бороться с тайгой“ – имеет какой-то мужественный оттенок. А зачем бороться? Лучше бы ее, в самом деле, поберечь. Она хоть и велика, но тоже имеет пределы».

Когда-то, давным-давно, Савин даже не помнит въяве, возле их деревни Дарьино, на Урале, стояла дубовая роща. Место и сейчас называют Дубки, хотя там не осталось ни одного дерева. Тоже, наверное, думали, что роще нет краю. А свели ее – и высохла речка Кармалка, иссяк сам собой колхозный пруд, и могучие ветлы на его берегу покорежились и усохли.

Вот и Давлетов – хотел осенью по-хозяйски распорядиться Соболиной сопкой: пустить лиственницу на дрова, благо, под боком. Как он говорил, в случае пожара этот остров леса посреди поселка может запалить дома и вагоны. Савин ни внутренне, ни внешне – никак не отреагировал тогда на это предложение: вроде бы целесообразно. Но, слава богу, нашлись умные головы, умевшие видеть не только день и вечер. Особенно Синицын негодовал. В общем, отговорили Давлетова вырубать сопку. И он, хоть и поупрямился, согласился, сказав, что мнение большинства является для него законом. А ведь сгубили бы всю сиреневую багульниковую красоту, пожгли стройные морозоустойчивые лиственницы и на целый век налепили бы на сопку проплешину.

– Вернись, Женя, – попросила Ольга.

– Слышь, Оль, – вернулся он, – а наш вагон как раз стоит под Соболиной сопкой, где ты охотилась на черных соболей.

– Я никогда не была в вагоне. Только видела. Он совсем не такой, как на рельсах. Хорошо жить в вагоне?

– По-моему, нормально. А ты приезжай в наш поселок. И приходи ко мне. Спроси старшего лейтенанта Савина, и тебе покажут наш вагон. Приедешь?

– Ты такой взрослый и такой маленький.

– А что, Оль? Я тебя познакомлю со своими друзьями…

– Ой, Женя. Они смеяться над тобой будут, если я приду к тебе…

Сказала, и лицо ее стало обиженным, как у маленькой девочки. Он поднялся, приблизился к ней, взял в ладони ее лицо. Глаза у нее сделались беззащитными и ждущими. Он тихонько поцеловал их и погладил ее волосы. Хотел сказать что-нибудь доброе, но слова разлетелись, упорхнули в закрытое окошко. Там, снаружи, начинался ветер. А может быть, ему просто показалось, что зашумели, закачались деревья. Она произнесла шепотом:

– Пьяный лес…

…Печка прогорела, и пламя больше не бросало отсветы на бревенчатую стену. Ольга лежала рядом и даже, казалось, не дышала.

Как же так случилось? И почему? Кто же ты есть, Женька Савин, – пришел, взял, унес с собой? Пьяный лес и узкая ладошка, протянувшая ему воду: пей, бойе! Все ушло, утонуло в ночи; только звенели дальние колокольца на дугах, гордые лошадиные морды заслоняли небо – так звучала для Савина тишина.

– Ляленька! – Он сам не знал, откуда к нему пришло это слово. Наверное, из детства, из зыбки, подвешенной к потолку.

Она сразу встрепенулась, повернулась к нему:

– Плохо, Женя?

– Хорошо.

Колокольца перестали звенеть, тишина смягчилась.

– Тебе сколько лет, Оля?

– Двадцать четыре… Я давно думала о тебе, Женя. И ждала. Тебя ждала, хоть и не знала еще.

– Мы поженимся, Оля. И будем жить вдвоем в вагоне.

– Не надо быть очень добрым, Женя. Когда доброты много, от нее бывает зло.

– Я не всегда понимаю тебя.

– Потому что я старше.

– Мне двадцать шесть.

– Женщине нельзя быть моложе.

– Ты мне веришь, Оля?

– А у той глаза синие?

Савин даже не удивился ее вопросу. Ему казалось, что Ольга знает и должна знать все. И даже подслушивает его мысли.

– Я думал о ней только что.

– Знаю. Ты лежал на спине и вспоминал?

– Да.

– Сегодня она ушла от тебя, и ты будешь легко дышать. Счастье, как и беда, и в тайге человека находит.

– Это пословица?

– Не знаю.

– Оль, а ты ведь совсем другая. Не такая, какой была в том зимовье, когда пришла со своей понягой и Ольхоном.

– Да. Там, с вами, я хотела быть такой, какой была моя мама.

– Зачем?

– Просто так. Из-за тебя. Чтобы ты сначала удивился.

Она выскользнула из-под одеяла, набросила на себя его шубу, сунула ноги в его валенки, занялась печкой.

И Савин опять подумал, что все же неженский это труд – быть охотником. Весь день человек бродит по тайге, к ночи возвращается в зимовье, готовит ужин, кормит собак, обрабатывает пушнину, колет дрова на завтра. Затем спит урывками, потому что печка не должна выстынуть к утру. И так – каждый день, без выходных и отгулов, пока не кончится сезон.

Печное пламя длинным языком лизнуло стену избушки, укоротилось, составив ровные блики и высветлив все зимовье теплыми сумерками. Но Ольга что-то медлила, замешкавшись у печки, пока он не позвал:

– Иди сюда.

– Иду, – отозвалась она шепотом…

Время текло за пределами четырех стен. Где-то и куда-то торопились люди, где-то прорезали ночь тепловозные гудки, напоминая о необратимости времени. А здесь оно остановилось, казалось, его даже можно потрогать руками. Наверное, женщины умеют останавливать часы и вызывать дух вечности, где течет в розовых берегах живая вода, дарующая человеку бессмертие…

Савин услышал за окошком неясные шорохи леса, как будто кто-то слегка покачивал деревья. Вспомнил ее «пьяный лес». Улыбнулся в темноте. Она прикрыла ладошкой его губы, сказала серьезно:

– Не ходи по тайге один. У тебя хороший начальник, ходи с ним. Он добрый.

– Не такой уж Давлетов и добрый.

– Ты его не понимаешь. Он тебя любит.

– Почему любит?

– Потому что у него нет сына… Ты его давно знаешь?

– С лета.

– Только здесь узнал?

– Да…

– А теперь спи, Женя. Тебе надо немного спать…

Савин прикрыл глаза и, не успев задремать, погрузился в сон. Плыли по пруду белые лебеди, вытягивали длинные шеи. Белые лилии сплетали венчальные венки, которые кругами расплывались на воде. Было такое или не было?… Впрочем, какая разница? В жизни ничего не повторяется, но бывает, что все начинается сызнова.

3

Для Савина «сызнова» началось с того проваленного комсомольского собрания. В ту ночь, после беседы с капитаном Пантелеевым, он долго крутился с боку на бок. Сверяба, как это бывало нередко, ночевал где-то на трассе, потому и на собрании отсутствовал, хотя и намеревался поглядеть, «что выйдет из ничего». Савин даже рад был полному одиночеству, перебирал в памяти разговор с Пантелеевым, умно и аргументированно спорил с ним. У него всегда так было: умно только в мыслях и когда поезд давно ушел. Спорил, томился, глядел в темный потолок с разводами в углах от дождей, упрекал всех и себя больше всех. Всех – за безразличие. Себя – за уступчивость «мыслителю» Пантелееву. Упрекал и понимал, что, повторись все снова, ничего не изменилось бы. И от этого томился душой еще больше.

Но недаром говорят, что утро вечера мудренее. Да еще утро воскресное. С паршивым настроением он поставил на плитку чайник. Только успел вспороть банку сгущенки, как дверь робко приоткрылась.

– Можно, товарищ старший лейтенант?

Савин с удивлением увидел сержанта Бабушкина.

– Что-нибудь случилось? – спросил.

– Н-нет, – краснея, произнес тот, и Савин понял, что сержант пожаловал просто так, тоже переживающий за провал собрания.

– Чай готов, Юра… Ты куда? Заходи!

– Я н-не один.

Савин глянул в оконце и увидел чуть ли не в полном сборе весь свой комсомольский комитет. Выскочил следом за Бабушкиным наружу, поздоровался с каждым и, невзирая на отнекивание, затащил всех в вагон. Табуреток было всего две, уселись на лежанках. Кружек не хватило, достал парадные стаканы. Вывалил в большую алюминиевую миску все запасы пайкового печенья и поручил Бабушкину разливать чай.

Нет, неспроста они все явились, пожертвовав таким редким свободным временем. Савин чувствовал это. И, словно в подтверждение его мыслей, рядовой Сергей Плетт, худой как жердь, малоулыбчивый и малоразговорчивый, сказал:

– Мы насчет вчерашнего…

Савин оглядывал ребят и думал, что, в принципе, он их совсем почти не знает. Кроме каких-то мимолетных разговоров да двух плановых заседаний, ничего и не связывало его с ними. Кто такой Сергей Плетт? Взрывник. Из семьи прибайкальских охотников. На обоих заседаниях комитета не произнес ни слова… А что он представляет собой как человек? Какие у него взгляды на жизнь, привычки, желания?… Или вон у Васька́, что сидит напротив, неловко ухватив стакан такими же огромными, как у Сверябы, лапищами?… Васек и Васек, так все зовут, хотя в нем почти два метра росту и фамилия под стать – Богатырев. До армии излазил с геологами всю тайгу, мог работать и трактористом, и трелевщиком, и шофером. А определили его здесь в геодезисты, потому как он мало-мало разбирался и в этом деле, специалистов же не хватало. Как и Плетту, ему оставалось служить чуть больше полугода, после чего Богатырев собирался осесть на БАМе… Рядом с ним – рядовой Рамиль Насибуллин, серьезненький такой и всегда вежливый. И еще у него отчество странное – Идеалович. Савин постеснялся после первого знакомства спросить у него про отчество, поинтересовался у командира роты капитана Синицына.

– Дед с бабкой у него из первых комсомольцев. Вот и назвали сына Идеалом. – объяснил тот. – А Рамиль по наследству стал Идеаловичем… Между прочим, наотрез отказался от импортного «Магируса», хотя самосвал, конечно, с комфортом. КрАЗ, говорит, привычнее, да и надежнее…

Плетт требовательно взглянул на Васька:

– Рассказывай.

– Значит, так, – сказал Васек. – Я на Амгунь до армии мотался. Ходил по старой трассе БАМа. Ну, той, что еще зэки до войны строили. В одном месте сохранились опоры от моста. Надпись видел, прямо в бетоне: «Этот мост строил комбриг РККА Петров». Он, наверно, украдкой выдавил свою фамилию в сыром бетоне. И получилось навек, так?

– Затакал, – буркнул Плетт.

Васек согласно кивнул и повторил, подняв указательный палец:

– Навек! Ну и я тоже хочу, чтобы моя фамилия навек осталась. Только не украдкой, а под музыку и с речью. Так?

– Мы т-тебя, Васек, самого вместо памятника на Соболиную сопку поднимем, – сказал Бабушкин.

Рамиль, который Идеалович, глядел на Савина вопросительно и даже с заметным нетерпением: как, мол, идея? Идея Савину понравилась. Ему бы в жизнь такое не сообразить. Ведь это и есть то самое «моральное стимулирование соревнования», о котором так часто говорят на собраниях. Та самая гласность, только с учетом исторического размаха стройки.

– Понимаете, – сказал Идеалович, – лучших определяем общим голосованием. Мы-то ведь лучше всех знаем, кто чего стоит. А потом под музыку – навечно. Чтобы, когда по БАМу пойдут поезда, незнакомые люди глядели на наши фамилии, как на Доску почета.

– Это для мостовиков – почет. – вмешался Бабушкин. – А для механизаторов?

– Чего проще, – ответил ему Васек. – Кубы из бетона, так? А на них фамилии. И через каждые сто пятьдесят – двести километров вдоль трассы. Как в Ургале на переезде: до Москвы – столько-то километров, до Комсомольска – столько-то.

«Наверное, они давно вынашивали эти мысли, – думал Савин, только повода высказаться не было. Честолюбие – оно у каждого есть. В большей или меньшей степени. Люди иногда притворяются, что похвала их не трогает. Трогает! Потому что честь по заслугам – норма справедливости. А тут – честь на долгие годы».

– Это вы здорово придумали, – сказал Савин. – И определять победителя голосованием – тоже правильно.

– Т-только бы разрешили, – усомнился Бабушкин.

– Разрешат, – заверил Савин, а сам подумал: «Вдруг не разрешат?»

– А то наш ротный своего маяка обязательно определит в п-победители.

– Какого маяка?

– Н-не знаете разве? Мурата Кафарова. Ему – и тросы, и з-зубья ковшей. А другим – шиш. А Мурат, как Плюшкин. Никогда ни с кем не поделится.

– Будет решать только коллектив, – подтвердил Савин.

Все-таки хорошо было говорить о деле без протокола. По-человечески так получалось, не по-казенному. Предлагали, обсуждали, отвергали. Идеалович предложил рисовать звезды на кабинах самосвалов. Перевез пять тысяч кубов грунта – звезда. Двадцать тысяч – флажок.

Плетт сказал:

– Комсомольский глаз, однако, нужен…

Савин не стал возражать, хотя уже был «Комсомольский прожектор». Но «прожектор» – вроде как указание сверху, значит, чье-то. А «глаз» – свое. За свое и отвечать самим, и отдачу подсчитывать самим. Это был отзвук его, Савина, мыслей, высказанных им Сверябе в коротеевском карьере: мы решили – мы отвечаем.

– А чтобы дело в долгий ящик не откладывать, у меня есть предложение, – сказал Савин. – Кто-нибудь из вас ездил по дороге в районный центр?

– Ездили, – ответил за всех Плетт. – Дорога – одни выбоины. Особенно у Кичеранги.

– Вот я и предлагаю написать на больших фанерных щитах, кто и какой участок дороги отсыпал. Чтобы народ ехал и плевал на эти фамилии, если дорога плохая.

– Н-на Кичеранге я р-работал, – сказал, закрасневшись, Бабушкин и обиженно захлопал ресницами.

– Что же ты так плохо работал? – спросил его Насибуллин.

– Ротный т-торопил. Говорил, что землю б-большая магистраль ждет…

– Принимается? – спросил Савин.

– Годится, – за всех ответил Плетт.

4

Смешались сон и явь. «Годится», – говорил неулыбчивый Плетт. «Не годится, Савин-друг, – отвечал свистящим шепотом Коротеев. – На посмешище выставил! Кичеранга – самый дерьмовый участок, а ты мою фамилию черной краской! Сначала по стройкам с мое покрутись, с тайгой поборись!..» Две жирные колеи от тягача тянулись по зеленым мхам с вдавленным в них кедровым стлаником… Две полоски лыжни казались санной дорогой в лунном свете. Потом кто-то осторожно постучал в дверь, и в сознание проникла мысль, что пора просыпаться, хотя еще и рано. Видно, посыльный прибежал по тревоге или еще какая надобность. Стук в дверь возобновился, частый, дробный, оборвался, и Савин открыл глаза.

Какое-то мгновение не мог ничего понять. Потом разом все вспомнил, встрепенулся, обнаружив, что Ольги нет рядом. Не было ее и в зимовье. Уже рассвело. На стене у входа висели карабин, мелкашка, поняга. Слышно было, как горят в печке дрова.

Он еще не успел обеспокоиться, когда она вбежала в зимовье в желтенькой кофтенке и в спортивных шароварах, которых вчера на ней не было. Вбежала прямо к нему, следом за белым валком холода, сама вся морозно-разрумянившаяся. Наклонилась над ним:

– Проснулся, Женя!

– Кто-то в дверь стучал.

– Это дятел, Женя. Он рядом с зимовьем завтракает. Слышишь?

Опять раздалось осторожное «тук-тук-тук». Железноклювый дятел собирал с лиственницы короедов. Постучал и смолк, будто и впрямь просился в избушку: пустят ли хозяева?

– Войдите! – смеясь, крикнула Ольга.

– Не надо, не впускай, – сказал Савин. – Иди сюда.

– Нет-нет, Женя. Вставай. – И вспорхнула к дверям.

Он чувствовал себя как дома. И встал без стеснения, и оделся, и к ней подошел, потерся щекой о щеку.

– Ты колючий, – сказала она. – Я нагрела тебе воды умыться.

В зимовье было жарко. Он остался в майке и так вышел наружу, отказавшись от теплой воды. Задохнулся в момент текучим холодом, глотнул его всей грудью. Снег был ослепительно-чистым и мягким. Зачерпнул его пригоршнями, плесканул в лицо. Даже майку сбросил на пенек и, радуясь утру, стал полоскаться. Вместе с остудой в тело входила ликующая бодрость: все-таки чертовски хорошо жить на этом свете!

Ольга выскочила наружу, испуганно схватила его за руки, потащила в зимовье.

– Однако совсем с ума сошел! Зачем так, Женя, делаешь? Заболеть хочешь?

Он весело упирался, и ему было легко и беззаботно. Ни облачка впереди, ни дождя, ни бурана, солнце выкатилось, торжествуя и славя жизнь, нашарило в зимовье оконце, пронзило лучами: живите и радуйтесь! Опять вежливо постучал о лиственницу дятел.

– Схожу к нему, ладно? – сказал Савин.

– Сходи, Женя. – Она сама подала ему шубу и натянула шапку.

Утренняя тайга совсем не была похожа на вечернюю. Редкоствольный лес на этой стороне Эльги был насквозь пронизан светом. Савин прислушался, не даст ли знать о себе дятел. Но было тихо, только серебряно звенел лес. Он пошел напрямую, наугад, туда, где серебряный звон слышался более отчетливо. Перед ним, сцепившись лапами, стояли в куржаке молоденькие ели. А вокруг хороводились такие же молоденькие березки, которые вдруг замерли, увидев Савина, застеснялись, словно десятиклассницы в белых фартуках после выпускного вечера. И весь снег был изрисован птичьими следами. В их узорах показалось Савину что-то продуманное. Словно письмена неведомого мира. Может быть, и прошлой зимой следы располагались точно так же. Разве прочтешь их, не зная этой древней грамоты?

Савин не пошел дальше, свернул вдоль закрайка: пусть их хороводятся. И застыл, боясь пошевельнуться. На одинокой, обгорелой и расщепленной вверху лиственнице сидел глухарь. Савин его даже не заметил, пока тот не шелохнулся. И оба замерли.

Савин тихо попятился, затем, развернувшись, заторопился по своим следам в зимовье.

– Ольга! – сказал с порога. – Там – глухарь. Совсем рядом.

– На горелой лиственнице?

– Да. Он даже не улетел, увидев меня.

– Этот глухарь – мой друг, Женя. Его зовут Кешка. Так же, как и дядю. Кешка только у него может брать с ладони бруснику. Даже у меня не берет.

– Он так и живет здесь?

– Нет. На той стороне Эльги. А сюда кормиться прилетает каждое утро. И ждет меня. Просит мороженой брусники.

– Оленька, бросай печку. Завтракать потом будем. А сейчас пойдем глухаря кормить, а?

Глухарь сидел там же. Важно и безбоязненно поглядывал вниз. На высоте человеческого роста, на самом нижнем сучке была укреплена дощечка-кормушка, которую Савин поначалу не заметил. Ольга насыпала в нее алых бусин брусники. Глухарь шевельнул густо-красными, почти багровыми бровями, выпятил черную с синеватым отливом грудь и кивнул головой: спасибо, мол. Ольхон, сидя у ног Ольги, прянул ушами. Она шлепнула его по загривку, и уши опали. Глухарь выжидающе смотрел вниз, и Ольга сказала:

– Пойдем, Женя. Он не возьмет ягоды, потому что тебя совсем не знает.

Тропинка вывела их к реке. Под самым обрывом над водой курился пар.

– Никак не может Эльга уснуть. Видишь, Женя, опять наружу вырвалась. Она у нас с характером.

Струя воды выбивалась из-под ледяного одеяла, разбрасывалась поверху и застывала зеленоватыми кругами, образуя слоистую наледь. И парной дымок тянулся вверх, словно и на самом деле подо льдом ворочалось и дышало живое существо.

– Помнишь, Женя, ночью Ольхон лаял?

– Помню.

– Вон сохатый прошел. Справа его старые следы, видишь, вытянутые блюдечки? Их уже подровняло. А слева – целые тарелки. Это свежий след.

Следы терялись на противоположном отлогом берегу, заросшем тальником. Савину показалось, что сохатый до сих пор там: хрустнула сломанная ветка, шевельнулась корона рогов.

– Он ушел перед рассветом, Женя.

– Чем же он там кормился? Ни почек, ни листьев.

– Тальник грыз. Тальник в бескормицу всех спасает.

– Кого – всех?

– Изюбра, зайца, даже рябчика… А дальше, гляди, деревья повыше ростом.

– Вижу.

– Это чозения.

– На ветлу похожа.

– Не знаю ветлу. Чозения – самое древнее дерево в тайге. Летом у нее узкие серебряные листочки. Вдоль ствола вверх тянутся. Растет и на гальке, и на песке. А потом сбрасывает листья, и тогда рядом селятся другие деревья. Чозения жизнь им дает, а они потом у нее солнце отнимают. И она умирает…

Ольга замолчала. Пошла, притихшая, вдоль берега. У большого голого валуна остановилась.

– А вон там, Женя, живут мои ежи. Еж и ежиха, видишь?

Савин глядел и не видел никаких ежей.

– Ну, посмотри же внимательно. Носы в сугроб уткнули и снег лижут.

И вдруг Савин увидел двух громадных ежей на том берегу – так поразительно похоже высветил зарождающийся день две прибрежные скалы, густо утыканные лиственницами-иголками. С той стороны всходило солнце, но от скал еще падала косая тень, и оттого ежи как бы шевелились, чуть приподнимали свои носы из сугроба и снова опускали их в снег.

– Вчера мы прошли совсем рядом с ними. Но ты их не заметил, потому что они спали. Они спят ночью и в середине дня.

– А где же наша лыжня, Оля?

– Около ежей. Там тень, и ее не видно.

– А в какой стороне вертолетная площадка?

– Ты хочешь скорее уйти?

– Нет. Я вообще не хочу уходить от тебя.

Она улыбнулась, и в этой улыбке были понимание, сожаление и даже какая-то мудрая снисходительность. Повернулась к нему, и он почувствовал, что тонет в ее глазах.

– У каждого своя дорога, Женя.

Отрешенно заскользила взглядом по реке, задержалась на ежах. Они уже вытянули свои носы из сугроба и удивленно таращились на неровный клубок пара из-подо льда, напоминающий издали кисею из нечесаной белой шерсти.

– А площадка ваша – вон там, – показала в сторону, откуда пришли. – Ты не беспокойся, я провожу тебя.

Они молча шли по вчерашней лыжне. Уплотнившийся снег почти не проседал. Позади остались и тальник, и громадные ежи. А Ольга шла и шла. Река закручивала петлю. Слева снова показался крутояр с обвалившимися берегами. По всему было видно, что характер у Эльги увертливый и своенравный. Мечется, наверное, по весне от берега к берегу, не от беспокойства, а от шального веселья и избытка сил. Опять показался султанчик пара. А зимовье пряталось от глаз, надежно укрытое лиственничником.

Ольга не останавливалась. Савин чувствовал, что куда-то улетучилась ясность утра. Он хотел вернуть ее – и не умел. Ему опять казалось, что подобное уже было с ним. Это ощущение вошло в него вчера, в том, другом, зимовье с появлением Ольги и теперь возвращалось время от времени. Она подобрала прутик тальника и чиркала им на снегу, словно рисовала заклинательные знаки.

– Оля! – позвал он.

Она остановилась и, не глядя на него, ответила каким-то своим думам:

– Доброта – не уступчивость, Женя.

Таежный перезвон уплывал вверх, но не истаивал, как дым. Он вписывался в утреннюю лесную тишину, когда вдруг кажется, что, вопреки истине, можно объять необъятное и погрузиться в вечность. Только не надо шевелиться. Потому что стоит сделать шаг в сторону – и уже наплыло текущее. Вся жизнь соткана из вечного и текущего. И там, где они сталкиваются, начинают закручиваться такие узлы, которые ни развязать, ни распустить. Их можно только разрубить.

– Ты не беспокойся, – повторила Ольга. – Я провожу тебя вовремя. Здесь близко.

Тупой иглой Савина кольнула совесть. Он пронзительно почувствовал свою виноватость перед Ольгой. И еще – перед Давлетовым, Дрыхлиным, Синицыным, перед всеми, кто делает сейчас дело, кого придавили в это чистое утро заботы. Он забеспокоился, попытался отогнать это состояние – и не смог.

– Сколько по времени идти до площадки? – спросил он.

– Два часа, однако.

– Как? Всего два часа?

Она грустно улыбнулась:

– А сюда мы сколько шли?

– Столько же.

Савин отключился от всего: от бьющейся подо льдом Эльги, от примороженных деревьев и от нее, которая смотрела на него с бабьей печальной мудростью. Это произошло помимо его воли. Исчезла ночь, проведенная в избушке, глухарь Кешка. Отсчет времени начался с того момента, как выехали на ГТТ к конечной точке маршрута, помеченной на карте-схеме черным кружком. Тягач шел все время с левым подъемом. А потом, после вынужденной остановки, они шли пешком. И держались уже правой руки. Получилась подкова, о которой он упомянул вчера Давлетову. А Ольга говорит, что напрямую здесь всего два часа ходу. Пешком. Значит, есть прямая, соединяющая основания подковы? Та самая прямая, которую не против был бы найти и Дрыхлин. Может быть, она рвется на пути? Не должно быть. Если и рвется, то только здесь, на этом самом месте, на берегу Эльги. Но ведь много проще перекинуть через нее мост, пусть не в два пролета, как на Юмурчене, а в три. Это мелочь по сравнению с теми километрами экономии, что даст прямая…

– Женя, ты где ходишь?

– Оля, ты подсказала одну блестящую идею.

И он принялся торопливо объяснять ей суть «идеи», отобрал у нее прутик, стал чертить на снегу маршрут их движения. Ольгины заклинательные знаки остались там, где застыло время. Их потеснила, сдвинула, захватила жизнь и незаметно стала затягивать узел.

– Так вот, Оль, получается выигрыш в сроках, в средствах, которые в местных масштабах трудно даже представить.

– Я понимаю, Женя.

Он не услышал этих слов, продолжал говорить, доказывать. Она почти прервала его:

– Я дарю тебе Эльгу. И дарю наше зимовье.

Савин будто споткнулся на бегу, растерянно поглядел на нее. Выражение его лица стало жалобным, как у провинившегося мальчишки. Она погладила его ладошкой по щеке, улыбнулась, сбросив с себя невидимый груз.

– Эта трасса намного короче, – с виноватым выражением произнес он. – Дрыхлин сказал, если найти прямую, можно оформить рационализаторское предложение. И ты будешь одним из его авторов.

– Нет! Дрыхле – нет! Я тебе дарю Эльгу, двоим ее нельзя подарить. Дрыхле хватит соболя.

– Тебе не понравился Дрыхлин? – неуверенно спросил он.

– Да.

– Почему, Оля?

Она молчала.

– Ну почему?

Да, он еще вчера, в том зимовье на Юмурчене не то чтобы почувствовал, но каким-то образом уловил Ольгину настороженность к Дрыхлину. И даже не настороженность, а какую-то скрытую неприязнь, упрятанную так искусно, что вчера он даже не задумался над этим. Странно как-то все получилось с той соболиной шкуркой, ставшей подарком. Какая-то меновая торговля, вызвавшая явное неудовольствие Давлетова. Савин только сейчас вспомнил о ней, подумав, что соболь стоит, наверное, втрое против дрыхлинских часов. Но дело даже не в обмене подарками, а в чем-то другом, понятном для Ольги и совсем неясном для Савина. В центре этой неясности стоял Дрыхлин, весь круглый и весь уверенный в себе, бывалый человек, как сказал о нем Давлетов через день после их совместного путешествия. В тот день еще слегка буранило…

5

Буранчик начался, когда их путь, километров на двадцать, накрепко привязался к берегам реки Туюн. Они шли двумя железными колоннами. В авангарде – тяжелогруженый ГТТ с Давлетовым за старшего, за ним – ГАЗ-66, КрАЗ с вагоном на платформе, за рулем которого сидел Рамиль Идеалович Насибуллин, и еще один тягач, в кузове которого ехал Савин. А позади, по промятому следу, медленно полз неповоротливый арьергард под командованием Синицына: экскаватор, дизель-электрический трактор с бульдозерным оборудованием и три самосвала.

Держались правого, плесового берега, чтоб не влететь в промоину. Ждали встречи с наледями, потому что не бывает таежных рек без наледей. Пожалуй, из-за бурана ни Давлетов, ни водитель не заметили примороженную наледь и, заскочив в нее по самые катки, тормознули. Стала вся колонна.

Дрыхлин вылез из кабины, подошел к заднему борту.

– Как вы смотрите, старлей, на то, чтобы пробежаться за компанию вперед? – позвал он Савина. – А то Давлет-паша притих что-то.

Обходя колесный транспорт по глубокому, выше колен, снегу, они подошли к краю наледи и увидели Давлетова, выглядывавшего из-под кузовного тента. Видно, он перебрался с переднего сиденья назад, хотел выбраться на лед, но трехметровая полоса воды отрезала тягач от крепи. Так и крутил он головой, пока не подошли Дрыхлин с Савиным.

– В наледь попали, – объяснил он.

– Видим, – ответил Дрыхлин. – Доски в кузове есть?

– Есть.

– Бросайте сюда.

– Зачем?

– Не вплавь же мне до вас добираться, Халиул Давлетович.

Давлетов скрылся в кузове, погремел железом и деревом, притих. Слышно было, как он переговаривался с механиком-водителем. Велел ему, видно, тоже перелезть в кузов, потому что оба враз появились у заднего борта, и на лед полетела половая рейка, лист оргалита.

– Стой! – скомандовал Дрыхлин. Повернулся к Савину: – Подгоняйте, Женя, технику. Интервал пятнадцать-двадцать метров. Проинструктируйте водителей, чтобы шли точно за мной.

– Что вы хотите делать, товарищ Дрыхлин? – спросил Давлетов.

– Хочу попросить, чтобы вы уступили мне свое место на головном тягаче.

Он покидал доски на снежную жидкую кашу, бросил на них лист оргалита, сказал Савину:

– Подберете потом.

Шагнул к тягачу. Настил под его ногами осел и погрузился в воду, притопив головки сохатиных унтов. Дрыхлин не обратил на это внимания. Перевалился через борт тягача. Давлетов хотел было спуститься вниз, чтоб присоединиться к Савину, но Дрыхлин остановил его:

– Зачем ноги мочить, Халиул Давлетович? Сидите!

– Что вы собираетесь делать? – переспросил тот.

– Двигаться вперед.

– Может быть, сначала обсудим этот вариант?

– Чего обсуждать? Русло прямое, без прижимов. Значит, на середине промоин нет. А вы, Женя, что стоите?…

Савин торопко пошел к своему тягачу, по пути передал команду Дрыхлина водителям и старшим колесных машин. Колонна подтянулась. Заняв место Дрыхлина на переднем сиденье тягача, Савин увидел, как тронулся с места КрАЗ с вагоном на платформе, съехал в воду, выбирая к середине реки. Вагон опасно покачивало на подналедных рытвинах, того и гляди, не выдержат крепления – соскользнет боком и ляжет зимовать.

Наледь была глубиной не больше метра, зато тянулась до самого поворота, уходя к перекату. Мокреть доходила до рельса, приваренного к носовой части ГТТ. Он загребал ее, гоня перед собой загустевшую волну. Не ехали, а плыли, медленно, но вроде бы уверенно.

У переката снова взяли вправо и выбрались на крепкий лед. Когда Савин подошел к переднему тягачу, Дрыхлин уже успел переобуться и сейчас был в серых солдатских валенках, подворачивал высокие голенища. Давлетов топтался вокруг него, порываясь что-то сказать. Но не сказал, а, приложив ко лбу козырьком ладонь, стал вглядываться назад.

– Синицына выглядываете? – спросил Дрыхлин. – Он подойдет не раньше чем через два часа.

– Да, да, – сказал Давлетов.

– Давайте команду перекусить, да и двигаться пора.

– А Синицын?

– Пройдет.

– И все же, товарищ Дрыхлин, будем ждать его здесь. Не станем распылять силы – дальше тронемся все вместе.

– Время потеряем, Давлетов. На льду придется ночевать.

– И тем не менее…

– Молчу, молчу, Халиул Давлетович. Вы начальник, вам и карты сдавать…

Синицына не было долго. Успели натаскать сушняка, им был захламлен весь правый берег. В этом месте он должен был отбивать течение, и летний паводок выбрасывал наверх все, что нес с собой. Даже теперь, в декабре, было заметно, что мусор оседал на деревьях, на кустах. И, как чудо на безлюдье, торопливо запутался в колючках шиповника, нависшего над рекой, футляр от зубной щетки. Откуда, почему? Охотник ли обронил, или случайные геологи проходили вверху?…

Набрали сушняка, обдали бензином, запалили костер. На прут нанизали ломти мороженого хлеба и жарили как шашлык.

День перевалил за полдень. Синицына все не было. Давлетов, поджав губы, недовольно покачал головой и сказал Савину:

– Проскочите на тягаче за поворот. Может быть, сидят…

Савин проскочил и никого не увидел.

Обступили костер, грелись, тихо томились в безделье и ожидании. Васек возвышался над всеми, а по сравнению с маленьким Насибуллиным вообще казался глыбой. Как геодезист он прикомандировывался то к одной, то к другой роте. Последнее время работал в роте Коротеева. В десант попал, потому что был мастер на все руки.

– …Как раз папа Федя приехал, – рассказывал он Савину. – Что же, говорит, вы, Ванадий Федорович, себя на конфуз выставляете? Ехал все ничего, пока на указатель не натолкнулся: «Этот участок дороги отсыпали подчиненные капитана Коротеева». Колдобина на колдобине, яма на яме. Может, ошибка? – спрашивает. Неужели Коротеев мог такую дорогу отсыпать? А тот: «Не мог, товарищ полковник! Разберемся». Только папа Федя зашел в палатку…

Папой Федей солдаты называли между собой полковника Грибова, начальника политотдела. Наезжая в части, он обходил все закоулки и каждого из солдат, с кем приходилось сталкиваться, называл сынком: «Как кормят, сынок?», «Когда в бане последний раз были, сынки?», «Что жена пишет, сынок?» Семейных он брал на особый учет. На семье мир держится, говорил.

Да и Савин тоже мысленно называл его папой Федей, понимая, что не по уставу такая фамильярность. Но за ней скрывалось столько уважения к этому пожилому человеку, столько желания отвечать ему как на духу, что поправлять Васька с его рассказом не было никакого желания.

– …Только папа Федя в палатку, – продолжал Васек, – Коротеев Бабушкина за шкирку и свистит: «Что есть мочи со своим бульдозером на Кичерангу. Ночь не спать, но чтобы к утру дорогу выровнял! А с этим поганым указателем я разберусь!..»

Савин помнил, как Коротеев приезжал в штаб разбираться.

– Не ту шапку примеряешь, – сказал тогда Савину.

Пошел жаловаться Давлетову. Однако выскочил от него злой и взведенный. А когда весь участок дороги был вылизан, самолично выдернул фанерный щит с обочины и заставил вкопать новый, из листового железа, с той же надписью, только сделанной красной краской…

Дрыхлин тоже прислушивался к разговору у костра, улыбался снисходительно, потом сказал:

– Суета сует.

Прихватив двустволку, он полез по глубокому сугробу на берег, около куста шиповника задержался, снял запутавшийся футляр от зубной щетки, швырнул вниз и скрылся в лесу. Минут через двадцать жахнул невдалеке одиночный выстрел. Еще через полчаса скатился вниз, распаренный и раскрасневшийся, и объявил:

– Мертвый лес.

– А в кого же вы стреляли? – спросил Савин.

– В белый свет. Чтоб душу разрядить.

Уложил ружье в чехол, бросил его в кабину тягача. И опять подошел к Савину:

– Вы не курите, Женя?

– Нет.

– А меня вот опять потянуло. Бросил год назад и пополз вширь. Но изредка балуюсь.

– Попросите у ребят.

– Зачем? У меня есть. Держу в запасе блок. – Но не закурил, стоял рядом с Савиным, пылая тугими щеками. – Вы давно с тайгой знакомы, Женя?

– С БАМа.

– Хилая здесь тайга. Не то что на Тунгуске. Я там изыскателем начинал. В ранге главной тягловой силы.

– Я тоже не такой представлял тайгу, – поддержал Савин разговор. – И не дремучая, и не буреломная. Лес как лес.

– Напрасно, Женя. Здесь тайга самая серьезная для жизни. Заблудиться в ней – дважды два, а выжить – девять на двенадцать.

– Фотографию в черной рамке имеете в виду?

– Догадливый вы, Женя, человек. Вот представьте, что заблудились!

Савин в тот момент весь был в обожании и в белой, хорошей зависти: таким отчаянным Дрыхлин показался ему при встрече с наледью. Потому охотно представил, как бредет он один-одинешенек по реке неизвестно куда. Вот именно – куда?

– В этом случае, Женя, вам обязательно нужно идти на восток или на запад. Почему? Да потому, что здесь все реки текут к Амуру – на юг. И вы обязательно наткнетесь на ручей или речушку. Где сейчас восток?

Савин глянул вверх. Буран хоть и кончился, но небо сплошь было тускло-серым – не угадать, где солнце. Вспомнил маршрутную схему, на которой синяя прожилка Туюна была вытянута под небольшим углом к югу, до самого впадения в реку Бурею. Сориентировался, показал восточное направление.

– Ошиблись, Женя. Здесь Туюн на каждом километре колеса крутит. Посмотрите на берег! Видите сосенку? С какой стороны натеки смолы, там и юг. Самая верная примета… А выйдя к ручью, идите вниз по течению. Редко где не встретите охотничьей тропы. Она обязательно приведет вас к зимовью. Даже если вы чуть доползли до него, вас спасет закон тайги. В зимовье вы найдете еду, спички, дрова. А когда будете покидать зимовье, приготовьте все тому, кто придет после вас. И упаси вас господь тронуть хоть одну вещь. Такого в тайге не прощают…

Позже Савин убедился, что Дрыхлин закон тайги соблюдает. Когда они останавливались на ночлег в зимовье, он всегда оставлял там консервы, спички, хлеб, пачку сигарет из своего запаса. И всегда, взяв бензопилу «Дружба», сваливал одну-две сухостоины, резал их на чурбаки, заставлял солдат переколоть и уложить возле избушки поленницей.

– Пусть охотник подумает, что у него ночевали хорошие люди, – говорил он.

Тогда, у костра, слова Дрыхлина вошли в Савина как откровение, поразили простотой и мудростью таежного закона. Он невольно подумал, что родить его могли только вот такие суровые условия, что на безлюдье нити, связывающие людей, прочнее. Толчея больших городов с автобусами и телефонами, как ни странно, разъединяет их. Да и зачем там думать о том человеке, который пойдет по твоему следу? Пойдет один, другой, третий – и так бесконечно. А если и мелькнет чей-то облик, если застучит отчаянно сердце: подними голову, взгляни на мое окно! – нет, свернула на другой тротуар, на чужую тропу, даже и не разберешь чью…

Как ни ждали Синицына, но он выплыл все равно неожиданно. Медленно и величаво полз по наледи его железный караван, словно ощупывая невидимую дорогу хоботом – опущенной стрелой экскаватора.

Он выпрыгнул из кабины, поправил на переносице очки в тонкой металлической оправе, подошел к Давлетову, доложил о прибытии и спросил:

– Что случилось?

– Ничего, товарищ Синицын. Беспокоимся о вас. Ждем.

Давлетов взглянул на часы, будто укорил: долго. Скомандовал:

– Заводи!

Заводить было нечего, все двигатели и так работали на холостом ходу. Бросив костер догорать, с лихорадочной поспешностью заняли места. Дрыхлин ушел в голову, а Давлетов – на замыкающий тягач. Тронулись.


Сто раз был прав Дрыхлин, когда советовал не терять времени. Уже в сумерки встретились еще с одной наледью, метров триста длиной. Она-то и подстроила ловушку. У самого ее конца КрАЗ с вагоном угодил в промоину. Машина клюнула передом и плавно погрузила капот в воду. Крепления вагона ослабли, он наполз на кабину и, казалось, вот-вот уйдет под лед.

– Вылазьте, вылазьте! – услышал Савин крик Давлетова и сам перемахнул через борт прямо в наледь.

Идеалович и старший машины уже были на льду. Лед на обочине колеи держал человека.

Вокруг КрАЗа собрались все. Валенки поблескивали, схваченные морозом, звякали об лед, как колодки.

– Цепляйте сзади тросом, – скомандовал Давлетов.

– Товарищ подполковник, – сказал Синицын, – нельзя сзади, вагон сползет. И упора для тягача нет.

– Синицын прав, Халиул Давлетович, – вмешался Дрыхлин, – тащить надо вперед. Впереди валунник – значит, неглубоко.

И опять, как само собой разумеющееся, Дрыхлин все взял в свои руки. Советовался только с Синицыным, но каждый раз, уже приняв решение, обращался к Давлетову:

– Как вы считаете, Халиул Давлетович?

Тот устало отвечал: да, да. И Савин в какой-то момент опять обнаружил, что его начальник – далеко не молод, да и опыта работы в таких условиях, видно, нет. Не для него такие дороги, ему бы в штаб куда-нибудь, в управление, чтоб командовать бумагами. Но военные люди дорогу не выбирают. Надо – и точка.

Дрыхлин распоряжался, и все, независимо от рангов и званий, делали какую-то работу. Вдвоем с Васьком Савин протянул от переднего тягача, уже миновавшего наледь, длинный трос к берегу. К ним на помощь пришел Давлетов, и они тащили стальную змею по метровому сугробу, пыхтя и задыхаясь. На берегу намотали трос на комель лиственницы. Узел давался с трудом, и, если бы не медвежья сила Васька, они вряд ли бы заплели конец в восьмерку и затянули его двойной петлей.

Но главное прошло мимо Савина. Когда они вернулись к краю наледи, то он увидел два костра на льду, а между ними на матрасе, брошенном на лед, стоял Идеалович в ватных брюках, в накинутой прямо на белье шубе и накручивал на ноги сухие портянки.

– Что произошло, товарищ Синицын? – спросил Давлетов.

Ответил Дрыхлин:

– Ничего особенного, Халиул Давлетович. Человек лазил в воду, трос цеплял на КрАЗ…

Надев валенки и затянувшись в меховую амуницию, Насибуллин тут же, на матрасе, стал приседать и размахивать руками. Странно и нереально это выглядело в свете двух костров. Савин тоже хотел бы так нырнуть, а потом делать на матрасе физзарядку прямо в шубе. Ему по рангу положено пример показывать. Но с примером все как-то не получалось – он даже приметил, что все героическое почему-то достается другим, а не ему.

Между тем все вели себя так, словно ничего и не произошло, словно и не нырял человек в ледяную воду. Дрыхлин приказал распустить лебедку переднего тягача. Вроде бы все делалось быстро, а уже и ночь легла, исполосованная светом фар.

Дела Савину в этот момент не оказалось. Он стоял рядом с Давлетовым, чувствуя, что начинает замерзать, что валенки, хоть и схватились ледяной коркой, изрядно промокли. Липкое тепло было ненадежным: стоило постоять на месте, как озноб тотчас прогонял его.

Как бы то ни было, но пирамиду выстроили. Используя береговой трос как растяжку, передний тягач распустил лебедку ко второму, а он в свою очередь протянул к КрАЗу лебедочный трос, тот самый, что цеплял, погружаясь в воду, Идеалович.

– Натяжечку-у-у! – звонко закричал Дрыхлин. Зашевелились на снегу змеи-канаты, превратились в струны.

– Всем отойти на безопасное расстояние, – распорядился Давлетов.

– Натяжечку-у-у!

Впечатление было такое, что КрАЗ стал погружаться в воду. Задняя часть вместе с вагоном медленно оседала, но, выровнявшись, чуть заметно стала подаваться вперед. Затем движение на какие-то секунды застопорилось. Еще мгновение – и трос не выдержит напряжения, оборвется. Савин почти услышал резкий чвок лопнувшего металла. Но тут же увидел, как показался из воды темный лоб автомобиля и вся машина вместе с вагоном, дрогнув, поползла вперед и вверх…

Переобулись в кабинах. Двинулись с КрАЗом на буксире. Пошли по Туюну. Километров через шесть-семь, там, где русло уходит на север, должны были выйти на берег. В том месте планировался ночлег.

Но не проехали и километра, как снова остановились. Река в этом месте была совсем узкой и сплошь перегорожена огромным заломом, оставшимся от летнего паводка. Прорубаться в темноте сквозь него, пропиливать в нем проход не было ни сил, ни желания. Здесь и пришлось заночевать.

Дрыхлин распорядился, чтобы водители спали в кабинах. Давлетов заикнулся было, что это нарушение техники безопасности: можно угореть при включенных двигателях.

– Назначьте дежурных, Халиул Давлетович, – возразил ему Дрыхлин. – Пусть каждый час делают обход. А водители должны выспаться.

Составив в ряд технику, отгородившись ею от ветра, развели кострище, набросали на лед матрасов, укрылись палаточным брезентом. Не спали, а дремали вполглаза. Давлетов беспокойно ворочался рядом с Савиным, вздыхал, кряхтел. Наконец не выдержал, спросил:

– Вы спите, товарищ Савин?

– Нет.

– Я вот думаю: зачем с нами поехал представитель заказчика? Совсем не его это дело.

– По-моему, хорошо, что поехал, – ответил Савин.

– Да. Бывалый человек.

6

Ольга молчала, нахмурив брови. Потом прошлась по его лицу пристальным взглядом, как будто сомневаясь в чем-то. Стала строгой и недоступной.

– Оля! – позвал он.

– Ты когда-нибудь видел волков, Женя?

– Не видел. Читал, что они – санитары леса. Очищают его от слабых особей.

– Нам в педучилище один грамотный человек тоже говорил, что они санитары. Однако сам он не видел волков. Я видела. Весной. Когда идет мокрый снег, а потом мороз. Когда копытному зверю приходится совсем худо. Снег твердый, как лед. Зверь корм достать не может. Убежать от волков не может. Ему наст ноги до крови режет. Я видела кабанье стадо. За ним все время шли три волка. Всех порезали. А сколько надо волку, чтобы сытым быть?…

Савин слушал ее внимательно и в то же время в половину сознания. Из головы не выходила подкова. Он слушал и одновременно прикидывал, что надо сделать, чтобы прямо теперь, пока они здесь, лучше увидеть новый вариант дороги, как убедительнее обосновать его: и короче, и с землей будет проще. Галечная коса с тальником – идеальный карьер. И плечо возки минимальное. Подумал про карьер и сразу вспомнил Ольгины слова, сказанные в зимовье о том, что речки болеют. Вот она, Эльга, укрылась подо льдом и не знает, что человек уже пришел и готовится взрыть ее берега.

– Ты не слушаешь меня, Женя?

– Слушаю. – Он отогнал мысли. Не отбросил прочь, а именно отогнал с усилием, вернее, отодвинул их на потом.

– Волк – жестокий санитар, Женя. Сильный, ловкий, осторожный. Но очень жестокий. И Дрыхлин такой же. Я узнала его.

– Разве ты встречала его раньше?

– Нет. Я видела его следы около дядиного зимовья.

– Какие следы?

– Четыре дня назад, когда кто-то унес из зимовья шкурки.

– Не может этого быть!

– Я видела. Дядя хотел исполнить закон тайги. Я отговорила его.

– Я ничего не понимаю, Оля. Какой закон?

– Вор должен умереть. Это старый закон, злой закон. И справедливый. Сейчас законы добрые. Особенно в городе. Если человек украдет, ему объявляют выговор.

– Оля, а ты не могла ошибиться?

У Савина смутилась душа, все в ней перевернулось и смешалось. Ну не мог, никак не мог согласиться он, что Дрыхлин – вор. Это не укладывалось в голове, противоречило тому, что он чувствовал и видел. Ведь от Дрыхлина он впервые услышал про законы тайги и поверил в них, поверил ему самому, выстроив на этом свое убеждение. И вот теперь все рушилось, вызывая чувство, близкое к отчаянию.

– Ты всегда веришь людям, я знаю, – сказала Ольга.

– А ты?

– Я тоже верю. Но мои глаза видят лучше.

– Может быть, ты все-таки ошиблась? – повторил вопрос Савин, пытаясь задержать разваливающееся здание и в то же время видя, как оно уже рушится.

– Не верь Дрыхлину, Женя. И не отдавай ему Эльгу.

И вдруг словно просветилось сознание Савина. Как при вспышке, он увидел летний день, коротеевский карьер на галечной косе. Они с Хурцилавой уезжали к Синицыну. Коротеев инструктировал своего «лейтенанта быстрого реагирования», как вести с Синицыным переговоры насчет запчастей, когда тот прервал его:

– Чтоб я никогда не увидел гор, если это не Паук пожаловал.

Савин успел только заметить невысокого полного человека, спускавшегося к реке. Да ведь это же был Дрыхлин! Недаром облик его показался знакомым Савину, когда они встретились перед выездом сюда. Но почему «Паук»? И почему засуетился Коротеев?

Что-то наматывалось на один клубок, но все какие-то обрывки. Паук… соболь… украл шкурки…

– Ты говоришь, это четыре дня назад было, Оля?

– Да…

Четыре дня назад они строили палатку – жилье для механизаторов, для тех, кто будет разрабатывать карьер. Командовал Синицын, солдаты и офицеры валили деревья для сруба, таскали их поближе к вертолетной площадке. Давлетов взялся было делать замеры, но Синицын очень вежливо попросил его несколько изменить стандарты, предложил сделать два окна прямо в срубе.

– Не понял вас, – сказал Давлетов. – Есть два окна в брезентовой крыше.

– Из-за того в палатке всегда полумрак, – возразил Синицын.

Его поддержал Дрыхлин:

– Какой разговор, Халиул Давлетович! Вам что, оконного стекла жалко?

– Дело не в стекле, а в тепле.

– Двойные рамы – то же самое.

– Пожалуйста, пожалуйста, – сказал Давлетов. – Я не возражаю.

Дрыхлин таскал вместе со всеми бревна. Кинул, как и все, свой полушубок на снег, оставшись в меховой душегрейке. Звонко командовал: «Раз, два – и ух!» – чтобы одновременно сбросить бревно всем шестерым. Оно глухо шлепалось на землю, и Давлетов каждый раз говорил Дрыхлину:

– Ну что вы? Зачем сами-то? Пусть молодежь потрудится. А вы бы отдохнули.

Вот тогда вечером Дрыхлин и сказал:

– Точка, Давлетов. Уговорили. Завтра с утра ружьишком побалуюсь.

И ушел с рассветом. А вернулся под вечер. Видно было, что запарился в тайге, даже с лица чуть спал. Но был бодр, и глаза, как всегда, поблескивали остро и весело.

Когда он вошел, в палатке уже топилась печка, вдоль стенок стояли шесть двухъярусных кроватей. Все сидели за только что сколоченным столом.

– Плохо, – сказал Дрыхлин и бросил на лапник четырех рябчиков.

– Очень даже хорошо, – ответил Давлетов. – Вы – настоящий охотник.

– Куда мне? – стянул с плеч тощий рюкзачок, небрежно швырнул в угол палатки.

Пока он потрошил дичь, рюкзак так и валялся на сваленных в углу разобранных кроватях. Потом, когда поужинали и стали собирать кровати, Дрыхлин положил рюкзак в изголовье своей постели. Вчера он тоже был с ним, когда выехали утром к зимовью. В него же затолкал буханку мерзлого хлеба и несколько банок консервов – это позже, когда они стояли возле заглохшего тягача, перед тем как отправиться в путь пешком…

Если шкурки были, то только в рюкзаке. Больше их некуда деть.

Савин чувствовал себя обманутым, обиженным за свое восхищение Дрыхлиным, за Ольгу, за ее дядю, за глухаря Кешку, И себя винил, не зная за что.

– Не думай о нем, – сказала Ольга.

Но он не мог не думать. Вместе с обидой в нем поднималась злость, он затвердел лицом, представив, как вечером встретится с Дрыхлиным.

– Я прошу, Женя, не думай больше о нем, – повторила Ольга, – и пойдем в зимовье.

7

Грустным было их расставание. Он говорил, что они обязательно еще увидятся, и она согласно кивала. Положил ей голову на колени, она перебирала пальцами его волосы, гладила брови.

– Я приеду к тебе, только ты не уходи надолго отсюда.

– Ладно, Женя.

– А потом я познакомлю тебя с Иваном Сверябой. Это мой сосед по вагончику. Он терпеть не может женщин.

– Я боюсь его.

– Тебя он полюбит. Тебя нельзя не любить. Он перейдет жить в общежитие, и у нас с тобой будет целых полвагона. Дом на полозьях. Мы выбросим спальные топчаны и поставим кровать. Нам ведь не будет тесно, правда?

– Правда.

– У нас в поселке есть школа-восьмилетка, и ты станешь там учить первоклашек.

– Хорошо, Женя.

– А потом поедем в отпуск далеко-далеко. К Черному морю, хочешь?

– Хочу, Женя.

– Будем целый день валяться под солнцем на пляже и плавать.

– Я не умею плавать.

– Научу. Это совсем нетрудно. Особенно в соленой воде.

Потрескивали и сыпались дрова в печке. На нарах лежали два разноцветных, разнолоскутных одеяла, укрывавших их ночью. День продолжал сереть.

– Тебе пора, Женя.

Она приподняла с колен его голову, прижалась щекой к щеке.

– Идем…

Глухаря Кешки уже не было на своем месте. Покормился и исчез по неотложным птичьим делам, чтобы завтра вернуться на обгорелую и расщепленную лиственницу. Стоп! А ведь, та лиственница, к которой вчера подкрадывался с ружьем Дрыхлин, тоже была обгорелой. Так, может быть, на ней сидел Кешка, не знающий страха перед человеком? Может быть, дурной крик Савина «брысь!» спас ему жизнь? Бог ты мой, неужели сердце уже тогда предчувствовало встречу с Ольгой?

Она, как и вчера вечером, шла впереди. Ольхон рыскал вдоль лыжни. Поджидая Савина, глядел на него грустным взглядом, и тому чудилась укоризна в собачьих глазах: ну что же ты уходишь, хозяйкин друг?…

Шли по неглубокому распадку, петляя среди закуржавелых лесных подростков. Ольга не оглядывалась, привычно и легко скользя на своих широких лыжах. Вчера, когда она появилась на пороге зимовья, они все трое приняли ее за юного охотника. Она и сейчас, со спины, в своей оленьей куртке и рыжей шапке была похожа на мальчишку. Залетело тальниковое семя в распадок, проросло тонкой лозинкой – гнется под ветром, омывается снегом и стоит на удивление могучим, но слабым лиственницам.

Савин вспомнил ее слова, что завтра у нее в груди поселится дятел. И только сейчас понял их до конца. Потому что в его сердце дятел уже начал стучать, и от этого было не по себе. У него было такое чувство, будто он уходит из дома. Залетел на побывку, и снова дела позвали в дорогу. Где она кончится, на каком перекрестке будет обратный поворот, он не знал. Но надеялся, что поворот этот обязательно случится и он вернется по своим же, пусть и запорошенным снегом, следам.

Потянулся густой лиственничник и оборвался как-то вдруг. На этом месте споткнулся давний пожар, потому что дальше сплошь лежала горелая тайга. Сколько хватало глаз, виднелись мертвые голые столбы, оставшиеся от зеленых лиственниц. Словно кто-то бездумно и беспорядочно назабивал их, забыв подогнать по размеру.

Здесь Ольга остановилась:

– Я не пойду дальше, Женя.

«Почему?» – спросил он глазами. И она так же, глазами, ответила. Но Савин не понял, не разобрал ответа. И через мгновенье ощутил холодок в ее взгляде; и даже не холодок, а что-то такое, что разделяло, отодвигало их друг от друга. И слова ее показались Савину совсем не прощальными – суховатыми, будничными:

– Здесь близко. Полчаса идти. Все время вдоль черного леса. Возле ручья повернешь налево. Иди – и увидишь своих.

– А лыжи?

Она помолчала. Ольхон сидел рядом, взглядывая поочередно на обоих. Уши его настороженно подрагивали.

– Иди, Женя.

– Я скоро приеду, – сказал он, – и привезу лыжи.

– Когда солнце зашло, Женя, не надо бежать за ним вдогонку, как говорит мой дядя.

– Ты меня жди.

– Хорошо.

Он потянулся к ней, коснулся губами холодной неподвижной щеки.

– Пусть добрые духи пошлют тебе удачу, Женя.

И он пошел, поминутно оглядываясь. Она стояла недвижно, застывшая в лесном безмолвии, в том месте, где кончалась живая тайга. И Ольхон у ее ног был похож на изваяние. Вдруг он сорвался с места и помчался к нему. Встал на лыжне, загородив дорогу.

Ах ты, собака милая, откуда же у тебя такое человеческое сердце? Ну, что ты учуяла там, за последним поворотом? Ты даже не знаешь, какие у тебя умные, преданные глаза…

– Ольхон! – вскрикнула Ольга.

Голос ее был совсем нетребовательным, слабым. Пес прянул ушами, еле слышно тявкнул, как будто почувствовал недоумение или обиду, и потрусил к хозяйке.

Савин уходил и опять оглядывался. И вдруг, обернувшись, он не увидел ее. Она исчезла, растворилась в воздухе вместе с Ольхоном. Это было так неожиданно, что он не помня себя побежал обратно. Вот и место, где они распрощались. Снег изрисован широкими полосами от лыж. Но ее не было. Она будто растаяла в тумане, которого тоже не было.

* * *

Ах, Эльга, Эльга, ледяная струя! Непонятная и чистая, как черные глаза нездешней девушки. Ах, Эльга, Эльга, ледяная дорога, расчерченная косыми тенями лиственниц! Нетронутый мягкий снег укрывал черные галечные косы, которым время уготовило судьбу быть искромсанными ножом бульдозера.

Я видел эту реку, Она крутой дугой обогнула лиственничный яр, на котором стояло аккуратное, как женщина, зимовье. К низенькому дверному косяку была прибита двумя гвоздями старая подкова, символ надежды на счастье. Внизу, у самого спуска к реке, курился над водой дымок – неспокойная струя рвалась наружу и замирала, укладываясь поверху зеленоватыми наледями.

В зимовье стоял смолистый дух. Он шел от неошкуренных стен, от широких, в пол-избушки, нар, на которых лежала потертая сохатиная шкура. Только глухаря Кешки, к сожалению, не видел. Зато веселого дятла слышал. Отыскивая короедов, он издолбил своим железным клювом почти всю старую лиственницу.

И зимовье, и реку я видел также другими. Как, впрочем, и мой герой, Женька Савин. Но не будем забегать вперед, тем более что автор и сам пока не обо всем догадывается. Знает лишь, что никак ему не уйти от того, что случилось, случается и еще случится.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Глава вторая. Зимовье

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть