ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Взбаламученное море
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Хоть и прошлая, но не совсем милая картина

Если читатель даст себе труд пробежать в уме своем весь предыдущий рассказ мой, то он, несмотря на случайность выведенных мною лиц, несмотря на несходство их между собой, проследить одну общую всем им черту: все они живут по какому-то, точно навсегда уже установившемуся для русского царства механизму. Разумеется, всем, кто поумней и почестней, как-то неловко; но все в то же время располагают жизнь свою по тем правилам, которые скорей пришли к ним через ухо, чем выработались из собственного сердца и понимания.

Герой мой, например, не имея ни способности и никакой наклонности к службе, служит и думает, что тем он исполняет долг свой. Женившись на богатой девушке, он давно уже был к ней более чем равнодушен, но считал своим долгом по возможности скрывать это.

Бедная моя Софи Ленева, живя под покровительством Эммануила Захаровича, тоже вряд ли не полагала, что это долг ее. Окружавшее ее богатство заставляло забывать все: многие молодые дамы, обыкновенно делавшие при ее имени гримаску, в душе завидовали ее положению; все приезжие артисты и артистки и вся местная молодежь считали себе за честь бывать у нее на вечерах и были в восторге от ее роскоши и красоты.

Из других знакомых нам лиц, молодые Галкины, несмотря на ограниченные способности, хоть и плохо, но учились.

Николенька, сын доброй губернаторши, если только помнит его еще читатель, тоже состоял в одном военно-учебном заведении и наскучал матери только тем, что съедал, по крайней мере, по полпуду в день конфект, и это ужасно пугало ее насчет его здоровья.

Но самым лучшим примером, каких зверьков то суровое время могло усмирять, служил Виктор Басардин. Возвратясь из отпуска, на котором мы с ним встретились, он на первых же порах, по юношеской неопытности, вздумал было схватить полкового командира за ворот. Его за это разжаловали в солдаты и сослали на Кавказ. Там он едва выкланял, чтоб его произвели в офицеры, и сейчас же вышел в отставку. В это время умерла Надежда Павловна; именьице свое она отдала мужу. Виктор, приехав на родину и ошибшись в расчете, избил до полусмерти бедного Петра Григорьевича. Тот пожаловался на него губернатору и предводителю. Виктора за оскорбление отца посадили на год в смирительный дом, откуда освободясь и прожив в Москве, без куска хлеба и без сапог, он, холодный и голодный, пришел смиренно к сестре. Та сжалилась над ним и определила его у Эммануила Захаровича по откупу. И таким образом, наученный горькими опытами жизни, молодой человек обнаруживал к сестре величайшую нежность, а к Галкину почти благоговение.

В действующих средах общества между тем решительно царствовала какая-то военная сила. В Петербурге придумали, что Англия будто бы страна торговли, Германия — учености, Италия — искусств, Франция оселок, на котором пробуют разные политические учреждения, а Россия государство военное. В самом деле оно, должно быть, было военное! Какой-нибудь наш знакомый презус, гарнизонный полковник получал в год с батальона тысяч по пятнадцати. В карабинерных полках, для образования бравых и молодцеватых унтер-офицеров, из пяти кантонистов забивали двоих.

Губернаторы в своей милой власти разыгрывались до последней прелести.

За ними властвовал и господствовал откуп. Разные Ардаки, разные Эммануилы Захаровичи и разные из русских плуты, по одной роже-то каторжные, считались за гениев.

Люди, вроде Нетопоренка, трактовались за людей необходимых и полезнейших для общества.

Дворянство, хоть и сильно курившее фимиам всевозможным властям и почти поголовно лезшее в службу, все еще обнаруживало некоторое трепетание, даже наш скромнейший Петр Григорьевич говорил: «Мы, дворяне, кое-что значим! Все не мужики, не купцы и не мещане!»

Купечество, по разным казенным подрядам и поставкам, плутовало спокойным образом, зная, что деньгами всякую дыру, если только ее найдут, замазать можно.

Простой народ стал приходить наконец в отупение: с него брали и в казну, и барину, и чиновникам, да его же чуть не ежегодно в солдаты отдавали.

Как бы в отместку за все это, он неистово пил отравленную купленную водку и, приходя оттого в скотское бешенство, дрался, как зверь, или со своим братом, или с женой, и беспрестанно попадал за то на каторгу.

Образование по всем ведомствам все больше и больше суживалось: в корпусах было бессмысленно подтянутое, по гимназиям совершенно распущенное, а по семинариям, чтобы не отстать от века, стали учить только что не танцовать. Оттуда, отсюда и отовсюду молодые люди выходили ничего несмыслящие.

Всюду слышался неумолкающий ни на минуту, но в то же время глухой и затаенный ропот.

Сама природа, как бы разделяя это раздраженно-напряженное состояние, насылала то тут, то там холеру.

2

Что-то веет другое

В сентябре 1853 года наш посол князь Меньшиков выехал из Константинополя.

Зачем и из-за чего эта война началась — в народе и в обществе никто понять не мог. Впрочем, не особенно и беспокоились: турок мы так привыкли побеждать! Но Европа двинула на нас флоты английский, французский и турецкий!

Хомяков писал в стихах, что это на суд Божий сбираются народы.

Несмотря на нечеловеческое самоотвержение войска, стало однако сказываться, что мы не совсем военное государство; но зато государство совсем уж без путей сообщения…

В Европе удивлялись нашим полуголодным солдатам и смеялись над генералами.

С 18 февраля 1855 года Россия надела годичный траур.

Героизм Нахимова, горевший, как отрадный светоч, перед очами народными, и тот наконец погас. В сентябре 1855 года была напечатана лаконическая депеша из Севастополя: «наши верки страдают»!

Исход дела стал для всех понятен.

Все почувствовали общее, и нельзя сказать, чтобы несправедливое, к самим себе презрение.

«Русский вестник» уже выходил. Щедрин стал печатать свои очерки. По губерниям только поеживались и пошевеливались и почти со слезами на глазах говорили: «Ей-Богу, это ведь он нас учит, а мы и не умели никогда так плутовать!»

В Петербурге тоже закопошились.

Добрый наш приятель, цензор Ф***, может быть, лучше многих понимавший состояние общественной атмосферы, нашел совершенно невозможным служить.

— Цензуры нет! — шепнул он нам однажды. — Нет ее! — воскликнул он потом с увлечением. Затем, будучи сам большим шалуном по женской части, объяснил подробнее свою мысль: — Я прежде, в повестях, если один любовник являлся у героини, так заставлял автора непременно женить в конце повести, а теперь, помилуйте, перед героиней торчат трое обожателей, и к концу все разбегаются, как собачонки.

По другим ведомствам советники Нетопоренки вдруг найдены несовременными.

Старый дуб, Евсевий Осипович, счел за лучшее успокоить себя в звании сенатора.

В феврале месяце 1857 года, на Сенатской площади собрался народ, говоря, что выдается указ о воле. Но указ выходил о порядке перехода помещичьих крестьян в казенные, и толпу разогнала полиция.

Вслед затем раздались довольно неопределенные толки, что дворянству поручено говорить на выборах об улучшении быта крестьян.

В провинции, впрочем, все это отражалось каким-то глухим и неопределенным эхом.

В описываемый мною город приехал один вновь определенный правовед и привез какой-то листок, напечатанный в Лондоне.

Молодой человек читал это в большом обществе, многие имели неосторожность смеяться. Чтеца на другой же день отправили в Петербург с жандармом и с секретным донесением, но там его — всего продержали три дня и выпустили.

— Странно!

Герой мой, Бакланов, все время перед тем, как мы знаем, служивший и получивший даже Станислава на шею, вдруг начал находить, что ему неприлично это делать, тем более, что все неслужебное около него как-то шевелилось, попридумывало, изобретало кое-что.

— Я выйду, друг мой, в отставку, — сказал он однажды жене: — и займусь лучше коммерческими делами.

— Хорошо! — отвечала та и потом, с обычным своим благоразумием, прибавила: — сумеешь ли только?

— Я думаю… тут не служба… я никем и ничем связан не буду! — отвечал Бакланов.

Евпраксия ничего на это не сказала и ушла к детям.

Бакланов вскоре потом подал в отставку и стал отращивать себе усы и бороду.

3

Скука среди семейного счастья

Был вечер. В большой гостиной, перед карселевою лампой, мирным и тихим светом освещавшею стены, картины и мебель, в покойном плисовом сюртуке сидел Бакланов. Его лицо, сделавшееся от отпущенных усов и бороды еще красивее, было печально.

Евпраксия, тоже значительно пополневшая, с солидною, хотя и с спокойною физиономией, сидела около него и работала.

Мальчик лет четырех, их старший сынишка, прелестный, как ангел, стоял на ногах на диване и своими ручонками обнимал Казимиру, которая совсем стала похожа на добрую французскую bohne. Муж ее уже помер. С появлением Бакланова, окончательно оставленный женою, он начал еще больше пить и предаваться волокитству, и, по свойственной этого рода жизни случайности, найден был утонувшим в пруду. Сам ли он как-нибудь залез туда, или его кинули, никто даже и узнать особенно не постарался.

Другой мальчик, лет около двух, пузанчик, под строжайшим присмотром няньки-немки, едва переступая с ножонки на ножонку, шагал по мягкому и волнистому ковру и, нередко спотыкаясь, клюкался носом в ковер; но не плакал при этом, а, обернув личико к няньке, смеялся.

При подобной обстановке, среди которой жил герой мой, казалось, и желать было нечего более; но сердце человеческое — тайна неисповедимая: Бакланов на свое положение смотрел иначе!

В настоящий вечер у них была в гостях madame Базелейн.

Прежде эта дама была даже мало знакома с ними; но в последнее время вдруг повадилась и начала ездить довольно часто.

Евпраксия не любила ее; а Бакланов, напротив, находил, что она — очень умная и развитая женщина.

Последний эпитет он нередко и с каким-то особенным ударением употреблял при жене. Евпраксия при этом, кажется, усмехалась про себя.

— Как хотите, — говорил он, обращаясь к madame Базелейн: — но женатый человек решительно отрезанный от всего ломоть.

— Но почему же? — спрашивала она его в недоумении.

— Во-первых-с, — начал перечислять ей Бакланов: — для остальных женщин, кроме жены своей, он не существует. Знаете ли, какое первое ощущение мое было, когда я женился?.. Мне показалось, что я в том обществе, для которого все-таки имел некоторое значение, с которым наконец был связан, вдруг стал совершенно чужим и одиноким.

— Но зачем же вам эта связь с обществом? — возражала ему madame Базелейн.

— Я не про то говорю-с, а про те ощущения, которые следуют за браком и которые если не непрятны, то все-таки странны: из богача вы делаетесь бедняком, тысячи субъектов меняете на одного.

Madame Базелейн пожала плечами.

— В отношении друзей тоже, — продолжал Бакланов: — уж неловко с ними поразгуляться и позашалиться… Пеший, по пословице, конному не товарищ!

— Но зачем же вам все это? — повторяла воздушная madame Базелейн: — у вас есть жена, дети!..

— Да, это все есть! — подтвердил Бакланов насмешливым голосом.

Евпраксия в продолжении всего этого разговора соблюдала строгое молчание, и только при последних словах мужа как бы легкая краска выступила на лице ее, а Казимире точно стало неловко и стыдно. Она внимательно принялась рассматривать лежавший под лампою коврик.

В это время однако Евпраксию вызвали кормить грудью третьего ребенка, а старший сынок, соскочив с дивана, побежал в залу. Казимира, ни на шаг его обыкновенно не оставлявшая, пошла за ним.

Бакланов и madame Базелейн остались вдвоем.

— Ах, мужчины, мужчины, всего-то вам мало! — сказала та и покачала головой.

— Да чего всего-то? чего? — перебил ее Бакланов.

С некоторого времени он все более и более стал прикидываться, особенно перед молодыми дамами, не совсем счастливым мужем.

— Вы будете у генерал-губернатора на бале? — переменила гостья разговор на другой предмет.

— Да не знаю, позовут ли? — отвечал Бакланов.

— О, непременно! — подхватила Базелейн: — вы знаете: он нынче тактику совсем хочет переменить… Ему из Петербурга прямо написали и поставили на вид Суворова, что вот человек — сумел же сойтись с целым краем. Он просто хочет теперь искать в обществе.

— Дай Бог, — отвечал Бакланов: — чтоб они для общества жили, а не общество для них.

— Уж именно, именно! — подтвердила восторженно madame Базелейн.

Дама эта, за какой-нибудь год перед тем, видела только что не у башмака своего лежавшим все к-е общество, а теперь, чтобы сблизить своего патрона с лицами, по преимуществу державшими себя в отношении его неприязненно, она ездила к ним и в дождь и в слякоть. Баклановы, в этом случае, были одними из первых.

Когда Евпраксия возвратилась, madame Базелейн начала бесконечно к ней ласкаться. С каким-то благоговейным вниманием она расспрашивал ее, как она кормит ребенка, не беспокоит ли он ее.

Евпраксия на все это отвечала ей серьезно-сухо.

— А что ваша дочь? — спросила она ее в свою очередь.

— Ах, она у меня чудо как развивается, чудо! — отвечала Базелейн.

Выражение лица Евпраксии было насмешливо.

Гостья наконец начала собираться.

Бакланов пошел провожать ее.

— Как все это мило!.. — говорила Базелейн, проходя мраморную залу и Бог знает на кого показывая: на самую ли залу, или на игравших в ней детей.

— И скучно! — добавил, идя вслед за ней, Бакланов.

Madame Базелейн покачала только головой.

Проводив ее, Бакланов сел на пол около детей.

— Валерка! — крикнул он старшему сыну: — ну, хочешь кататься?

Мальчик сейчас же забрался ему верхом на шею и начал на нем скакать, как на лошади.

— Ну, поди и ты, коропузик! — крикнул Бакланов маленькому.

Тот переправился к нему.

— Ну, целуйте! — скомандовал Бакланов.

Валерьян сейчас же нагнулся и начал его целовать несчетно раз. Маленький тоже тянулся к нему своими губенками.

Панна Казимира смотрела на всю эту сцену с сложенными руками и потупленными глазами.

Дети целовали отца, по крайней мере, с полчаса.

— Однако какие это бессмысленные поцелуи детские, — обратился он вдруг к Казимире.

— Отчего же? — спросила та, краснея.

— Так! — отвечал Бакланов и встал.

— Что ж, поиграйте еще с детьми, — сказала было ему Казимира.

— Нет! скучно! — повторил он, зевая, и ушел к себе в спальню спать, хоть всего еще только было десять часов.

4

Праздные и порочные мечтания

Баклановы обедали.

Евпраксия, как честная и пышная римская мтрона, сидела на конце стола. По правую руку от нее помещались: Казимира с старшим, Валеркой, как его звал отец, а по левую — нянька-немка со вторым, Колькой. У обоих детей были особые серебряные приборы, и оба скромнейшим образом сидели на своих высоких стульчиках.

Обед у Баклановых был всегда отличный; повар их вряд ли был не искусней повара Эммануила Зхаровича; вина самого высокого сорта, прислуга скромная, вежливая. Но ничто это не пленяло Александра!.. В его воспоминании проходил другой, скудный обед в Ковригине, когда он сидел около молоденькой девушки и пожимал под столом ее ножку: о, какая то была поэзия, — и какая все окружавшее его теперь проза!

К концу обеда зашел разговор о приглашении на бал, которое в самом деле было получено от генерал-губернатора.

— Я не поеду! — сказала Евпраксия решительно.

— Отчего же? — спросил ее Бакланов, вспыхивая.

— Потому что я никуда не езжу, — отвечала Евпраксия.

Бакланов насмешливо улыбнулся.

— К другим вы можете не ездить, — начал он: — но тут вежливость требует! Наконец вы обываетельница здешняя; у вас могут случиться дела и другое прочее.

— У меня нет никаких дел.

— Но у меня могут быть.

— Ну, так ты и поезжай!

Бакланов опять и еще ядовитее усмехнулся.

— По обыкновению: ни для кого — ничего, ни шагу! — произнес он.

— Ну да, ни шагу, — повторила Евпраксия.

В сущности, Бакланову решительно было все равно, поедет ли с ним жена на бал или нет; но ему хотелось только с ней поспорить и побраниться.

Если маленькие причины имеют иногда большие последствия, то и наоборот: большие явления имеют, между прочим, самые миниатюрные результаты.

На героя моего ужасно влияла литература; с каждым смелым и откровенным словом ее миросозерцание его менялось: сначала опротивела ему служба, а теперь стала казаться ненавистной и семейная жизнь. Поэтический и высокохудожественный протест против брака Жорж-Санда казался ему последним словом человеческой мудрости — только жертвой в этом случае он находил не женщину, а мужчину, т-е себя.

— Ведь этак трактовать целое общество нельзя… нельзя! — повторял он насмешливо, обращаясь к Евпраксии: — что мы-де вот выше всех и никого знать не хотим; надобно спросить, как и другие нас понимают!

— Я и не считаю себя выше других. Что ты таким образом перетолковываешь мои действия? — сказала Евпраксия, уже рассердившись на мужа.

— Отчего же вы не едете? — спросил он.

— Потому что там все будут светские дамы, а я не светская.

— Что же вы такое? Вот бы интересно знать, что это такое?.. Что-то очень уж, должно быть, необыкновенное! — говорил Бакланов, — в этот день он был до гадости зол.

— Когда женились на мне, так видели, что я такое! — сказала Епвраксия.

Лицо ее по-прежнему оставалось спокойно.

— Нет, не видал, — отвечал Бакланов: — и теперь не вижу, да и вряд ли когда увижу.

— Ну да, — повторила опять Евпраксия и замолчала, а потом, когда обед кончился, тотчас же встала и ушла в гостиную.

Бакланов остался еще за столом.

Он налил себе стакан вина и велел подать сигару.

— Ведь камень, и тот не живет, как мы живем, — говорил он совершенно громко и обращаясь к Казимире, которая осталась, потому что Валерка доедал еще пирожное: — и тот хоть что-нибудь, хоть пыль, да дает в воздух, и сам наконец притягивает песчинки, и мы — ничего.

Положение Казимиры было очень щекотливое.

— Что если бы состояния у нас не было? — продолжал громко Бакланов: — куда бы и на что мы годились!.. есть, спать, родить детей, кормить их на убой!

При этих словах Евпраксия, все это слышавшая, подняла наконец глаза на образ.

— Он и их ненавидит, Боже, Боже мой! — проговорила она и склонила голову.

Бакланов между тем продолжал рассуждать.

— По-моему, человек без темперамента, без этого прометеевского огонька, который один только и заставляет нас беспокоиться и волноваться, хуже тряпки, хуже всякого животного!

И затем, видя, что в зале никого нет, ни Казимиры ни даже лакеев, он встал и ушел в кабинет.

Одною из главных причин недовольства его браком было то, что холодная Евпраксия не представляла уж никакой для него прелести, и его мучило нестерпимое желание завести интрижку.

Но с кем?

Чаще всего, в этом случае, он думал о Софи.

Лично он с ней, в продолжении последних пяти лет, не встречался и только одной стороной слыхал, как она на каком-нибудь пикнике каталась, окруженная толпою молодежи, видал ее иногда издали в театре, блистающую красотой и нарядами.

Бог с ней, с кем бы эта прелестная женщина ни интриговала; но она могла бы доставить ему море блаженства, а всего этого он лишал себя тем, что был женат.

5

Акции

Евпраксия настояла на своем и не поехала на бал. Бакланов приехал один.

В первой же комнате он встретил косого Никтополионова.

— Что вы там, батюшка, сидите, а? — спросил он обыкновенным своим тоном, чтобы сразу напугать человека.

— Что такое? — спросил Бакланов в свою очередь.

— Есть у вас акции общества «Таврида и Сирена»?

— Нет.

— Так что же это вы?.. что это такое? — кричал Никтополионов: сидите с деньгами, с домами, и не берете!

— Я, право, еще даже не думал об этом, — отвечал Бакланов.

— Он и не думал, а!.. скажите, пожалуйста! Ассюрировано 4 процента от правительства, помильная плата и перевоз от казны провианта. Он не думал об этом! В банке-то что? По две уж копейки на рубль дают… Пора подумать-то об этом!

Бакланов в самом деле подумал. У него у самого были небольшие деньги, а у жены так и довольно серьезные.

— Тут ведь можно проиграть и выиграть, — возразил он, смутно припоминая себе и соображая, что такое значит акция.

— Каким же образом проиграть? Так уж все сумасшедшие. Теперь на каждую акцию по пятидесяти рублей премии.

— Значит, надо приплатить? — спросил Бакланов.

— Так что ж из того!.. Вон я вчера дал лишних по тридцати рублей, а сегодня сам получил по пятидесяти. Всего только одну ночь пролежали в кармане: невелик, кажется, труд-то.

— Это недурно! — сказал Бакланов.

— Еще бы! — подхватил Никтополионов: — дело в отличнейшем порядке… Я сделан распорядителем на здешней дистанции.

«Вот это-то уж дурно!» — подумал Бакланов.

— Учредитель этого общества гениальный человек!.. Первая, может быть, голова в России! — продолжал Никтополионов, имевший привычку так же сильно хвалить, как и порицать. — Ну, так как же? Ах вы, тюлени русские! — прибавил он, глядя уже с ужасом на Бакланова.

— Я подумаю! — отвечал тот.

— Подумаю! Подумаю!.. И ничего не подумает! — передразнил его Никтополионов.

Но Бакланов подумал и довольно серьезно.

«В самом деле, глупо же держать деньги в банке, когда вся Европа, все образованные люди играют на бирже!» — рассуждал он.

6

Опьянение одного и отрезвление другой

Бал, дававшийся для сближения с обществом, должно быть, в самом деле заключал в себе все общество. В следующих комнатах была толпа мужчин, — все, по большей части, черноволосых, и нельзя сказать, чтобы с особенно благородными физиономиями. Бакланов заметил только одного благообразного старика, с вьющимися седыми волосами и с широкою бородой, — но и потом оказалось, что это был проезжий музыкант-немец.

Дамы, напротив, блистали прекрасными нарядами, и было много хорошеньких.

Вежливый хозяин принимал всех в дверях.

— Старый друг лучше новых двух! — сказал он, когда мимо него проходил Бакланов.

— Ждет Федот у своих ворот! — объяснил он и проходившему потом чиновнику.

Между всеми дамами Бакланов сейчас же заметил Софи Леневу в чудесном бархатном платье, стройную, высокую и с какою-то короной на голове. Тут он невольно вспомнил свою супругу, всегда одетую просто и гораздо больше занятую детьми, чем нарядами. ъ Софи, по ее щекотливому положению, была в первый еще раз на великосветском балу. Начальник края в этом случае хотел показать совершенно равное внимание ко всему обществу: но дамы его круга (обыкновенно подличавшие перед madame Базелейн) несколько обиделись этим приглашением и даже старались ходить подальше от Софи, но зато она была окружена всеми лучшими молодыми людьми.

Бакланову ужасно хотелось продраться в эту толпу; он решился непременно поговорить с Софи и возобновить с ней старое знакомство.

Случай ему поблагоприятствовал.

Софи прошла мимо него.

— Bonjour, Бакланов! — сказала он ему сама и сама же протянула к нему руку, обтянутую в белую лайковую перчатку.

Целый поток электричества проник при этом в Бакланова. Он подметил, что рука Софи немножко дрожала.

— Могу я просить вас протанцовать со мной кадриль? — сказал он, догоняя ее.

— Очень рада! — отвечала Софи, обертывая к нему голову и кланяясь ему немножко величественно, как обыкновенно кланяются актрисы-королевы.

Бакланов понял, что это была уж не прежняя девочка-кокетка, не прежняя даже юная и пылкая, но еще робкая вдова, а интриганка, которая умела смотреть и на вас, и на другого, и на третьего.

Но все это еще больше подняло ее в его глазах.

Они стали в кадриль и, надобно сказать, представляли собой, по изяществу своих манер, лучшую пару.

Это заметил даже начальник края и, по обыкновению своему, объяснил поговоркой, чорт знает что уж и значившею:

— Пара не пара, а так надо!

Бакланов посадил Софи на стул и сам стал около нее.

Довольно открытая в бальном платье и приподнятая на корсете грудь Софи страстно и порывисто дышала.

Бакланов не мог видеть этого без трепета и решительно не находился, о чем бы заговорить.

Софи, хоть и с поддельным спокойствием, но молчала.

Бакланов думал: «Вот женщина, на которую я когда-то имел права, но которая теперь совершенно далека от меня. Думает ли она в эти минуты о том же?»

— Я к вам давно хотел взять смелость заехать, — начал он глупо и ненаходчиво.

— Очень рада! — отвечала Софи, поправляя платье.

Бакланову показалось, что она при этом ласково взглянула на него.

— Софи, вы на меня сердитесь еще? — осмелился он наконец заговорить искреннее.

— Нет! — отвечала она.

Бакланов явственно слышал, что голос ее был грустен и полон значения.

— Значит, я в самом деле могу к вам приехать? — продолжал он.

— Пожалуйста. У меня вечера по средам, — сказала Софи.

Самый ответ и голос ее при этом ничего уже не выражали.

Бакланов видел одно, что Софи была ни весела ни счастлива.

Это же самое заметил и подошедший к ней инженерный офицер, премолоденький и преглупый, должно быть.

— Вы с каждым днем, как заря вечерняя, все становились грустней и грустней, — сказал он.

— Стареюсь! — отвечала ему Софи с улыбкой.

— О, нет, вы прелестны еще, как гурия, — объяснил прапорщик, пожимая плечами.

— Что за пошлости вы говорите! — сказала ему без церемонии Софи и встала.

В это время кадриль кончилась.

— Я буду у вас, — повторил еще раз Бакланов.

— Пожалуйста! — повторила Софи и опять совершенно равнодушным голосом.

Бакланов ушел в другие комнаты и сел играть в карты.

Молодые люди не давали Софи вздохнуть. Ее беспрестанно приглашали на вальс, на польки, на кадриль, наконец к ней разлетелся и сам Эммануил Захарович, в белом жилете, в белом галстуке, отчего рожа его сделалась еще чернее. Софи взмахнула на него неприветливо глазами: отказать ему не было никакой возможности. Он пригласил ее при всех и вслух.

Они стали.

По лицам большей части гостей пробежала улыбка, но музыка в это время заиграла, и пары задвигались.

— Что это вы, с ума сошли! — сказала шопотом и бешеным голосом Софи своему кавалеру, хотя по наружности и улыбалась.

— Сто зе? — спросил ее робко почтенный еврей.

За деньги, он полагал, что вежде и все может делать.

— Я не позволю вам нигде бывать, где я бываю, — шептала Софи.

— Сто зе я сделал? — спрашивал тот в недоумении.

— Вы осел, дурак, потому и не понимаете, — продолжала Софи, делая с ним шен.

Эммануил Захарович краснел в лице.

— Извольте сейчас же итти и просить других дам, чтобы танцовала с вами не я одна!

Эммануил Захарович, кончив кадриль, пошел ко всем дамам; но с ним согласилась протанцовать одна только жена Иосифа Яковлевича, очень молоденькая дама, на которой тот только что женился.

— Эммануилка-то все со своими возится! — заметил вслух и на всю почти залу Никтополионов.

Софи после кадрили немедля уехала.

Она была взбешена, как только возможно, и проплакала всю ночь.

Бедная женщина! Она тоже, хоть читать ничего не читала, но зато от ездивших к ней молодых людей беспрестанно слышала: «подлость!..», «гадость!», «подкуп!..». И с каждым их словом она все более и более начинала сознавать весь ужас своего положения.

То, что Бакланова сбивало с панталыку, ее наводило на путь истинный: при нахлынувшем со всех сторон более свободном воздухе, в ком какие были инстинкты, те и начинали заявлять себя.

7

Сокровища приобретены

Не более как через неделю Никтополионов снова поймал Бакланова в клубе и стал стыдить его при всех.

— Вот вам, рекомендую, господа, — говорил он, показывая на него евреям, грекам, армянам и русским: — вот господин, у которого сто тысяч в кармане, и он их держит за две копейки в банке.

Греки, армяне и русские при этом усмехнулись, а евреи даже воскликнули:

— Зацем зе это он так делает со своими деньгами?

— Но где же сто тысяч! — возражал стыдливо Бакланов и, возвратясь домой, решился сделать то, что ему все советовали.

Но прежде, впрочем, ему надобно было переговорить с женой.

— Что за вздор такой, пускаться в эту игру? — возразила ему Епвраксия с первых же слов.

Согласись она с ним и не оспаривай, Бакланов, может быть, еще подумал бы и вообще сделал бы это дело несколько омотрительней; но тут он рассердился на жену и потерял всякий здравый смысл.

— Ведь это не осторожность, а одна тюленья неповоротливость только! — развивал он мысль Никтополионова.

Евпраксия на это, по обыкновению, молчала.

Бакланова это еще более выводило из терпения…

— Дайте мне мои деньги. Я не намерен их бесполезно держать, как поленья, в своем шкапу, — говорил он.

Евпраксия пошла и принесла ему.

— Ваших вы мне, конечно, не доверите, потому что я ведь дурак… ничего не смыслящий… способный только разорить семью… беру эти деньги на карточную игру, на любовниц!

— Нате вам и мои деньги, если вы полагаете, что это меня останавливает! — сказала Евпраксия и подала ему и свои приданые пятьдесят тысяч. — А остальные двадцать пять тысяч не мои, а детские; я не могу им располагать! — сказала она.

— Стало быть, я мужем еще сносным могу быть, а отцом нет, благодарю хоть и за то! — сказал он, кладя деньги в карман.

Евпраксия наконец рассердилась.

— Что это за страсть, Александр, у вас перетолковывать каждый мой шаг, каждое слово? Если что вы находите дурным во мне, скажите прямо… К чему же все эти колкости-то?

— Ну, поехала! только этого недоставало!.. — отвечал Бакланов и, хлопнув дверьми, ушел из комнаты.

Евпраксия поспешила отереть слезы и села на све место.

На другой день Бакланов, заплатив огромную премию, накупил акций — все больше общества «Таврида и Сирена».

— Вот извольте-с, не промотал ни копейки! Все обращено только в более производительную форму, — говорил он, раскладывая акции и любуясь их купонами, нарисованными на них пароходами и так внушительно выставленными цифрами их стоимости.

Евпраксия однако совершенно равнодушно и холодно приняла все эти бумаги и положила их в комод.

Бакланова опять рассердило это равнодушие.

«У этой женщины решительно кровь по три раза в сутки обращается… Кругом ее кипят и просыпаются все народные силы, а она точно не видит и не чувствует этого!..»

Впрочем, он ничего ей не сказал, а ушел к себе в кабинет и, улегшись там на диван, стал вычислять в уме, сколько он будет получать процентов.

— Ваш герой как ребенок поступает! — заметят мне, может быть, некоторые.

А сами вы лучше, благоразумнее, накупили акций, признайтесь-ка?

8

Общество Софи

Среда наступила наконец. У Софи уже был кой-кт: благообразный старик-музыкант, обещавший у нее играть на вечере; французская актриса m-me Круаль, очень милая и изящная женщина; русская дама в черном платье и четках, ехавшая в Иерусалим на богомолье и отрекомендованная Софи Евсевием Осиповичем Ливановым, который в последнее время с нашей юной героиней почему-то вступил в переписку; двое-трое молодых людей из обожателей Софи, и наконец молодая девица: какая-то m-lle Похорская, или Покровская, метавшая составить себе такую же карьеру, как и Ленева.

Виктор Басардин, в статском платье, с бородой, довольно красивый собою, но с изборожденным от несовсем, должно-быть, скромной жизни лицом, тоже был у сестры и, ходя по ее роскошному будуару, о чем-то серьезно с ней разговаривал, или, лучше сказать, просил ее.

— Ты ему скажи, что же это такое! Нынче не прежнее время… Он там, чорт знает, в палатах каких возится, а мне дров не на что купить.

— Возьми у меня денег, если нуждаешься, — говорила Софи.

— Да что мне твои деньги? Пусть он устроит меня посолиднее… Впрочем, дай, если у тебя есть лишние! — прибавил он.

Софи подала все, сколько было у нее в кошельке.

— Ты ему скажи: он у меня теперь в руках; я все напишу.

— Мне и говорить с ним не хочется, — возразила Софи.

— Да это не для себя, а для меня сделай. Будет уж, пограбили; пускай и поделятся.

Софи было очень скучно слушать ворчанье брата.

— Пожалуйста, — повторил он, надевая перчатки и беря шляпу.

— Куда же ты уходишь! У меня музыка сегодня будет! — сказала она.

— О, чорт! терпеть не могу этого. Мне бы денег надо, вот что! — говорил он и пошел через заднее крыльцо.

Его провожать пошла Иродиада, все время подслушивавшая разговор его с сестрой.

— Барыня-то не знает, какие штуки он и против их-то делает, говорила она, подавая Виктору пальто.

— Да, — подтверждал тот.

— Этта мясника к ним послали разделать, так ругал-ругал госпожу-то при простом мужике.

— Скотина этакая! — сказал Виктор, завязывая кашне.

— А ведь и про них тоже знаем мы немало… — продолжала Иродиада: — говорить-то только не хочется…

— Ты приди как-нибудь на квартиру ко мне, — говорил Виктор, сходя с лестницы.

— Слушаю-с, — отвечала Иродиада.

— Какая хорошенькая она!.. О, так бы взял и поцеловал, говорил Виктор и в самом деле, взяв ее за подбородок, поцеловал.

Иродиада на этот раз нисколько ему в том не воспрепятствовала.

Последнее время она очень похудела, и лицо ее сделалось совсем сердитое: коварный обожатель ее, Мозер, оставил ее и, как мы видели, женился на другой. Иродида не любила его; но, по самолюбивому характеру, ей было досадно: наболевшее сердце ее совсем окаменело, и она поклялась ко всему их, по ее понятию, поганому роду ненавистью.

Софи, когда брат ушел, вышла в гостиную. Там все соблюдали величайшую тишину. Старик-музыкант играл на фортепиано пьесу собственного сочинения.

Приехал Бакланов.

Софи подала ему руку и тихим наклонением головы указала ему на место подле себя.

Бакланов сел.

То, что он встретил тут, его сильно поразило: самая последняя мода, самая изящная роскошь глядели на него отовсюду.

Дама, путешествующая по святым местам, должно быть, была очень веселого и живого характера. Она совершенно бесцеремонно стояла около старика-музыканта и с большим чувством глядела ему в затылок и чем-то тут любовалась: волосами ли его вьющимися, или довольно еще мускулистою шеей, — решить невозможно, равно как и того, чем ее религиозное сердце в настоящую минуту было преисполнено.

Прелестная m-me Круаль, как истая француженка, любившая показать свои ножки, так свободно расположила свой кринолин, что Бакланов, сидевший несколько нагнув голову, видел почти весь чулок ее.

M-lle Прохорская сидела, явно прислоняясь к своему кавалеру, молодому человеку, который, тоже явно держа руку за спинкой стула, обнимал ее.

Бакланову, привыкшему, в продолжении пяти лет, к своему благочестивому семейству и выезжавшему только в дома солидные, все это было очень приятно и чрезвычайно раздражало его. Он с каким-то упоением смотрел на складки платья Софи, на ее немного выставившуюся ботинку.

— Что, ваша жена здорова? — почти разбудила его Софи своим вопросом.

— Здорова, — отвечал Бакланов, подняв голову. — Почему вы меня прежде всего об этом спросили? — прибавил он.

— Да потому что… — отвечала Софи и далее не находилась, как объяснить. — Она, говорят, такая добрая; просто, говорят, ангел по характеру, — прибавила она наконец.

— Все это прекрасно-с! — подхватил Бакланов: — но знаете ли что: такой милой и прелестной женщине, как вы…

Софи смотрела на него.

— Молодого человека, каков я все еще пока и который был в вас влюблен…

Софи не спускал с него глаз.

— И который наконец, вы очень хорошо знаете, и теперь от вас без памяти.

— Нет, я этого не знаю, — возразила Софи спокойно.

— Нет, вы это знаете! — подтвердил Бакланов: — говорить ему и спрашивать его о жене — значит обидеть его и, наверное уж, огорчить.

— Зафантазировались, мой милый кузен, зафантазировались! — сказала Софи, вставая и отходя от него.

В это время приехало еще новое лицо, граф З***, женатый человек, с которым Бакланов встречался иногда в обществе, но теперь он явился со своею содержанкою Марией-Терезой-Каролиной Лопандулло. Девушка эта начала свою карьеру тем, что играла по трактирам на арфе, а теперь ездила в карете и ходила постоянно в шелковых платьях, у которых только лиф на груди, по ее собственному вкусу, был очень уж низко вырезан.

— Ручку вашу! — сказал бесцеремонно граф, обращаясь к Софи.

Она хлопнула свою ручку в его огромную ладонь.

Граф поцеловал ее несколько раз.

— А я приревную! — сказала девица Мария-Каролина-Терезия ломаным русским языком.

— Можете! — отвечала Софи кокетливо.

Бакланов, чтобы не представить из себя глупо-влюбленного, подошел к madame Круальи стал с ней любезничать. Дело шло о большом кольце на руке ее: Бакланов просил открыть это кольцо, а француженка говорила, что нельзя.

— Ваше кольцо, значит, никогда еще не открывалось? — спрашивал Бакланов.

— Нет, раз было открыто.

— Только всего раз? — спросил Бакланов печальным голосом.

— Раз всего! — отвечала ему француженка тоже печально.

К ним подошла Софи.

— Этот господин страстно влюблен в жену свою и запирается еще в том! — сказала она, показывая француженке на Бакланова.

— О, так вы вот какой! Так подите же прочь от меня! — весело подхватила она.

— Послушайте, Софья Петровна, — воскликнул Бакланов: — вы мало что женой преграждаете мне совершенно к себе дорогу, но вредите мне этим и у других дам!

— Зачем женились! — сказала Софи, пожимая плечами.

— Я женатых терпеть не могу, фи! — подтвердила француженка.

— Это ужасно! — говорил Бакланов.

По наружности он шутил только; но в душе ему, в самом деле, было досадно.

— Monsieur Готфрид! Сыграйте нам что-нибудь веселенькое! — сказала Софи, прохаживаясь небрежною походкой по зале.

— Fort bien, madame! — сказал немец и сел.

Дама, путешествующая на восток, опять поместилась около него.

«Ну, старику от этой госпожи не спастись!» — подумал Бакланов.

Готфрид начал воодушевленнейший вальс.

Софи сама подала руку графу и пошла с ним вальсировать.

Молодой человек взял m-lle Прохорскую, или Покровскую.

Бакланов заметил, что кавалеры очень бесцеремонно повертывали дам и нарочно, кажется, старались, чтобы платья у них выше поднимались. Дамы тоже как-то очень близко держались к кавалерам, кроме, впрочем, Софи, которая своим приличным и несколько даже аристократическим тоном отличалась от всех.

Бакланов пригласил ее на вальс.

Он чувствовал, что Софи невольно и вряд ли сама догадываясь пожимала ему руку.

— Могу ли я к вам приезжать? — спросил он ее пламенным голосом.

Софи, вертясь с ним в вальсе, молча смотрела на него своими прекрасными глазами.

— Могу ли? — повторил Бакланов, когда они кончили тур.

— Пожалуйста! — отвечала Софи и голос ее опять ничего не выражал.

Часов в двенадцать Бакланов, видя, что другие молодые люди прощаются и уезжают, тоже взял шляпу и подошел к Софи. Она в это время о чем-то дружески шепталась с девицей Марией-Терезией-Каролиной.

— Adieu! — проговорила она, довольно небрежно подавая ему руку.

Бакланов вышел.

Он был очень взволнован.

9

Он пошутил!

Мужчина с табаком и вином делется похож на чорта! — говорит немецкая поговорка.

Бакланов, возвратясь домой, спросил себе бутылку вина, закурил сигару, человека отпустил спать, а сам начал пить и курить.

Более ясно проходившие в голове мысли были следующие: «Славная вещь — эти немножко шаловливые женщины».

Сильная затяжка сигарой и рюмка портвейну.

«Как бы отлично теперь, вместо того, чтобы ехать домой, заехать к какой-нибудь госпоже и учинить с нею оргию».

Еще рюмка и затяжка сигарой.

«Что я Казимиру пропускаю… Она, должно быть, страстная женщина!»

Новая рюмка и новая затяжка.

«Сходить разве к ней?»

У Бакланова при этом в голове даже помутилось.

«Чорт, пожалуй, рассердится!» — продолжал он. Однако встал. Шаги его уже были неровны.

«Скажу, что заболел, люди все спят, и пришел к ней».

И, недолго думая, он запахнул халат, прошел на цыпочках залу, коридор и отворил дверь в комнату, где спала Казимира. Та сейчас же услыхала.

— Кто это? — спросила она немножко испуганным голосом.

— Это я, Казимира, не тревожьтесь! — говорил Бакланов, подходя к ней и дотрагиваясь до нее рукою.

— Ах, Александр Николаич, не случилось ли чего-нибудь? — воскликнула Казимира, привставая.

— Нет, ничего; я так пришел, побыть с вами, — отвечал он; голос его был нетверд.

— Чтой-то, как же возможно в такое время! Придут, пожалуй, кто-нибудь.

— Никто не придет, никто! — говорил Бакланов, беря и целуя ее руку.

— Да как никто? Так вот дети, Валеренька спят! — говорила Казимира.

— Ну, пойдемте ко мне в кабинет.

— Зачем я пойду к вам? Что мне там делать!

— Мы будем сидеть, разговаривать.

— Нет, Александр, ступайте, ступайте! — говорила Казимира, дрожа всем телом.

— Если вы не пойдете, я на вас ужасно рассержусь.

— Как это возможно! Душечка Александр, это невозможно.

— Отчего же невозможно?

— Оттого, что у вас жена есть! Что вы!

— Убирайтесь вы с женой! Не люблю я ее. Пойдемте, ангел мой!

— Александр! Умоляю, оставьте меня! Оставь! — говорила Казимира.

— Не оставлю, — говорил он, обнимая ее и насильно подводя к двери.

— Александр! — вздумала было еще раз воспротивиться Казимира.

— Если ты для меня этого не сделаешь, я возненавижу тебя! — проговорил Бакланов; голос его при этом звучал почти с бешенством.

— Ах, Господи! — воскликнула бедная женщина, вся пылая в его объятиях. — Дайте мне, по крайней мере, надеть на себя что-нибудь.

— Ну, наденьте.

Она торопливо накинула на себя капот и надела туфли.

Бакланов обнял ее и увел.

10

Бедная жертва

В семействе Баклановых все шло как бы по-прежнему; но в самом деле это было не так: безумная Казимира начала чувствовать страх непреодолимый к Евпраксии и почти что избегал ее видеть, стремясь всей душой быть с Александром, единственным ее спасителем и покровителем; о он, напротив, удовлетворив минутному увлечению, почувствовал к Казимире более чем равнодушно, почти что отвращение; сначала он превозмогал себя, а потом и скрывать этого не мог, и не только самым тщательным образом старался не оставаться с Казимирой с глазу на глаз, но даже уходил из комнаты, в которую она входила. Казимира наконец заметила это и поняла: что бы там ни чувствовало сердце, но в ней заговорила гордость, она сама не стала обращать внимания на Бакланова, а между тем, когда ее начинали невыносимо душить слезы, она пила холодную воду, глотала лед, ходила почти босыми ногами по замерзшей семье. Все сие наконец восприяло свои действия!

В одно утро Евпраксия ранее обыкновенного подошла к спальне мужа и отворила дверь.

— Что ты спишь? Вставай! — сказала она.

Бакланов взмахнул глазами.

— Казимира больна, — продолжала Евпраксия.

— Больна, чем? — спросил сначала очень равнодушно Александр.

— Не знаю, вся в жару, бредит, почти уже без памяти.

— Что же такое она бредит? — спросил Бакланов, приподнимаясь уже с постели.

— Да так, разную бессмыслицу говорит, — я уж за доктором послала.

— Да, да, за доктором, — говорил Бакланов и вслед за женой несмело вошел в комнату Казимиры.

Она лежала на постели и, при входе Баклановых, взмахнула было глазами, потом что-то вроде грустной улыбки на мгновение появилось на ее лице, затем она снова закрыла глаза и обернулась к стене.

— Доктора бы скорей, доктра, — повторял Бакланов.

Ему наконец стало жаль своей бедной жертвы.

«Что если она умрет! Я сам не перенесу этого! Она мне день и ночь станет представляться!» — мелькнуло в его голове, когда он уходил к себе в кабинет.

Доктор приехал.

Евпраксия, с встревоженным лицом, ходила за ним.

— Горячка у ней, и очень сильная. Она, должно быть, или простудилась, или с ней было какое-нибудь нравственное потрясение, говорил тот.

— Ничего не было, решительно, — уверяла его Евпраксия.

— Есть за жизнь опасность, — говорил доктор.

Евпраксия еще больше побледнела.

Бакланов продолжал сидеть в кабинете.

На другой день Казимире стало еще хуже.

Евпраксия от нее не отходила. Старший мальчик, никак не хотевший ни с кем быть, кроме своей милой нянюшки, все просился к ней в комнату.

Мать взяла его к себе на руки и сидела с ним около больной.

Бакланов совершенно притих в своем кабинете: горесть его в эти минуты была непритворная.

В продолжение недели Евпраксия не пила, не ела и все сидела около Казимиры, брала ее за руку, успокаивала ее, когда та, остававшаяся по большей части в беспамятстве, начинала метаться.

На седьмой день доктор сказал, чтобы больную исповедали и причастили.

Послали за католическим священником.

У Бакланова посинели ногти, когда он услыхал звон колокольчиков, которыми звенели мальчики, входя в комнату умирающей.

Уходя и прощаясь, ксендз лукаво и сурово посмотрел на Бакланова.

В ночь Евпраксия вошла в кабинет своего мужа с встревоженным лицом.

— Она, кажется, кончается, — сказала она всхлипывающим голосом.

— А! — зарыдал Бакланов на весь дом.

— Чтой-то, помилуй, — стала его успокаивать Евпраксия.

— О, она чудная женщина! — кричал Бакланов. — Мы неправы против нее, — о-о-о!

— Перестань, друг мой, — говорила Евпраксия, садясь возле него. — Чем же мы против нее неправы? Мы ее любили, а теперь будем молиться за нее.

— Нет, она не простит нас, нет! — рыдал Бакланов.

— Она и не сердится на нас; напротив… Пойдем к ней!

И Евпраксия почти насильно ввела мужа в комнату больной.

В головах у той стоял уже образ с зажженною свечой.

Евпраксия, в белом платье, страдающая, но спокойная, подошла к Казимире, положила ей на грудь руку, потом показала на что-то глазами горничной.

Та подала ей домашний требник.

Евпраксия сама начала читать отходную.

Бакланов осмелился выглянуть из-за нее на умирающую. Та в эту самую минуту вдруг начала дрожать, дрожать всем телом.

Горничная стала было ее одевать.

— Не нужно уж! — сказала Евпраксия.

Через минуту Казимиры не стало.

Бакланов в ужасе убежал опять в свой кабинет и бросился вниз лицом на диван.

Он только всего один раз, и то проходя случайно по зале, увидел Казимиру, с обвалившимся лицом и с закрытыми глазами, лежавшую на столе в белом платье и с цветами на голове. Ему показалось, что она опять насмешливо улыбается, как бы желая тем сказать: «Что, рады? Довели до гроба!».

Все это неигладимо врезалось в его воображении.

Ночи, пока покойница была в доме, он спал не только в жениной комнате, но даже на одной кровати с нею, и даже лежал постоянно к стене, точно прячась за нее.

Через несколько дней он и сам наконец заболел.

Евпраксия просто не помнила себя, однако так же неутомимо, как за Казимирой, ходила и за больным мужем.

11

Собрание обличительных сведений

Виктор Басардин, в своей небольшой квартирке, сидел на диване и разговаривал с Иродиадой, которая тоже сидела около него и даже склонив к нему голосу на плечо.

Девушка эта, придя к нему после описанного нами свидания, без всякой борьбы сделалась его любовницей и теперь каждый вечер бегала к нему.

Не столько связанные любовью, сколько чем-то более серьезным, они все толковали между собою.

— Она при мне-с говорила ему!.. «Что, говорит, что еще мне ему делать!..» — объясняла Иродиада.

— Ну ладно, хорошо!.. хорошо!.. — произнес Виктор, кусая себе ногти.

— Вы, барин, как бы Михайле паспорт, али бы вольную, что ли дали, он все бы вам порассказал.

— Я готов!

— Две тысячи целковых они тогда этому человеку и передали через него.

— Какими, канальи, кушами помахивали!

— Да-с! А что бухгалтер-то, в остроге сидючи, прямо говорил: «я, говорит, все опишу»… Как тоже вот теперь в кабаках, убьют человека, ограбят его, — половину целовальник оставит у себя, а половину в откуп пришлет-с; или теперь вещи какие кто украдет — все туда-с, деньгами чистыми и выдают.

— Чистыми деньгами? — спросил Виктор, не могший, кажется, слышать слово «деньги» без нервного раздражения.

— Известно уж, — отвечала Иродиада: — вещь теперь стоит денег, а за нее дают копейки какие-нибудь. Сам управляющий — чу! — иногда и сортировал. Это, говорит, на пароходе отправить за границу, а это, что подешевле, в степь отправить продавать.

— Ты ведь жила с ним? — спросил Виктор.

Иродиада усмехнулась, а потом прибавила со вздохом:

— Немало тоже, грешница, потерпела из-за этого.

— Отчего же?

— Противен он мне очень был… не русский человек, известно…

И Иродиада при этом обняла и даже поцеловала Виктора.

— Тогда, как наш Александр Николаич принялся было за это дело, что у них переполоху было!

— Переполоху?

— Да-с!.. Михайлу-то они допрежде всего в степь отправили, а тут Мозер сам уж ездил туда, и упросили, чтоб он на Кавказ ехал… Тот мне писал оттуда.

— Писал? — повторил Виктор.

— Да!.. «Что ежели теперича, говорит, они мне тысячи целковых не пришлют, я все дело начальству расскажу». Я говорила тогда Мозеру об этом.

— А письмо это цело у тебя?

— Цело-с!

— Ты мне покажи его.

— Слушаю-с. Чтобы, барин, мне только самой как тут не попасться.

— Вот вздор! Пусти-ка однако!.. — проговорил Виктор, освобождаясь из объятий Иродиады и подходя к письменному столу.

Тут он засветил свечу, развернул свои бумаги и начал писать.

Оставшись одна на диване, Иродиада начала зевать.

— Да подите сюда, что вы тут делаете? — говорила она несколько раз Виктору.

— Отвяжись! — отвечал он ей на это сердито и продолжал заниматься.

Занимался он часов до двух утра. Он тер себе при этом лоб, грыз перо, ногти и вообще, как видно, углублен был в серьезное дело.

12

Провинциальная гласность

На наш город нежданно и негаданно упало невиданное до сего явление.

В одной из издаваемых для умственного бы, кажется, развлечения газеток была напечатана статья:

«В Китае, в городе Дзянь-дзинь-дзю, жил большой господин Захар Эммануилович Лянь-линь-лю. Владел он миллионами бочек настоящей рисовой водки и миллионами рублей чистого золота. Украли у этого господина книгу, а книга была знатная: записывались в ней все имена великие, высокопревосходительные, кому сколько от большого барина Захара Эммануиловича большим барам превосходительным было дано.

Как эту книгу достать?

Достали они злого человека, дали они ему денег тьму-тьмущую и булатный нож, и убил тот человек того волшебника, который книгу ту хранил, среди белого дня, и засыпал большой барин Захар Эммануилович его могилушку деньгами крупными, непроглядными, все бумажками сторублевыми, и никто-то сквозь их стену плотную не видал и не слыхал, только видала все это красна девица, рассказала она ясну соколу, а у сокола глаз зоркий, голосок звонкий, пропел он эту сказку на весь Божий мир и не знает, понравилась ли она жителям города Дзянь-дзинь-дзю, а если не понравилась, так он и другую пропоет».

О статейке этой благообразный правитель канцелярии почему-то счел за нужное доложить начальнику края.

— Ну-с, читайте! — произнес тот на первых порах довольно равнодушно.

Правитель канцелярии начал, но на половине голос ему изменил.

— Тут такие выражения!.. — проговорил он.

— Дайте мне! — сказал генерал и, со свойственною его званию храбростью, дочитал, но однако сильно побледнел.

— Что же это такое? Что такое? — спрашивал он, все возвышая и возвышая голос. — Что же это такое? — крикнул наконец он и заскрежетал зубами. — Я государю императору моему буду жаловаться! полицеймейстера мне!

Правитель канцелярии, с наклоненною головой, поспешил быстро выйти.

Начальник края остался в положении человека, которого сейчас только треснули по голове.

В кабинет к нему тихо вошла было его супруга, прелестнейшая великосветская дама, и начала свое обычное приветствие:

— Здравствуй, папаша!..

Но начальник края вдруг свирепо взглянул на нее.

— Подите, подите! — закричал он и замахал неистово руками.

Начальница края остановилась в дверях на несколько минут.

— Подите вон, не надо вас, не надо! — кричал между тем супруг.

Начальница края в самом деле сочла за лучшее уйти от сумасшедшего.

Явился полицеймейстер, тоже слышавший уже об несчастье и тоже бледный.

— Это вы видели?.. Видели? — говорил начальник края, тыча в нос ему бумагою. — Кто же эти превосходительные?.. Я, что ли, я?

— Служить уж, ваше превосходительство, становится невозможно! — произнес полицеймейстер.

— Нет-с, возможно! — закричал генерал: — возможно, кабы вы не такой были вислоух! Кто это писал? Вы начальник полиции, вы должны знать все.

— Кому писать, ваше превосходительство? Кроме Никтополионова, некому-с… Это вчера ведь еще пришло-с… Он при всем клубе читал и хохотал и потом ездил по всем домам.

— А! — произнес, протянув, начальник края: — я его посажу в острог! — прибавил он, как бы больше советуясь с полицеймейстером.

— Да что же, помилуйте, — отвечал тот: — теперь он служит в обществе, разве можно таких людей держать? Плутует, мошенничает и с дровами и в приеме багажа… На рынке даже все вон торговцы смеются.

— Нет, он у меня не будет тут служить, не будет! — кричал начальник края: — попросите ко мне кого-нибудь из моих товарищей-директоров.

полицеймейстер поехал за директором.

Начальник края стал ходить по своему кабинету.

— Так вот какие у меня гуси завелись, вот какие! — говорил он, зачем-то раскланиваясь перед каждым своим окном.

Приехал директор, пожилой и чрезвычайно, должно быть, скромный и молчаливый мужчина.

— Господа! Между нами есть подлец! — начал ему прямо начальник края.

Директор как бы сообразил и ничего не нашел возразить против этого.

— Вот-с! — продолжал начальник края и подал ему листок газеты.

Директор прочел, и ему, кажется, понравилось прочитанное; но он нашел однако нужным покачать с грустною усмешкою головой.

— Это писал-с Никтополионов, наш подчиненный, — объяснил начальник края.

Директор все продолжал молчать: он не любил говорить пустых слов.

— Кто его определил к нам? — спросил начальник края.

— Вы сами, ваше превосходительство, — проговорил наконец директор.

— Но я человек!.. Я могу ошибиться!.. Отчего же было не предостеречь меня! — кричал начальник. — Стыдитесь, господа, стыдитесь! — продолжал он уже с чувством: — что между нами есть такие мерзавцы… Чтобы не было его на службе, не было…

— Хорошо-с, можно будет удалить, — произнес директор довольно покойно.

— Да не «хорошо», а сейчас надо это сделать!.. сию секунду!.. — кричал начальник.

— И сию секунду можно-с, — сказал директор и, приехав в правление, в самом деле сейчас же написал журнал об удалении Никтополионова.

Безумцы! Они и в голове не имели, какого нового и серьезного врага наживали себе.

13

Сетование израильтян

В тот же день вечером, в клубе, Эммануил Захарович и Иосиф Яковлевич преспокойно сидели и играли в карты; своим равнодушным видом они старались показать, что наделавшая в городе столько шума статейка нисколько до них не относится, но не так на это дело смотрел Никтополионов.

Узнав о своем удалении, он, как разьяренный тигр, приехал в клуб.

— Эй, вы, язи-вази, это что такое? — подлетел он прямо к Эммануилу Захаровичу.

Тот протянул на него длинный и несколько робкий взгляд.

— Там на вас чорт знает кто что пишет, а вы на меня, продолжал Никтополионов.

— Сто мы на вас? — сказал Эммануил Захарович, в самом деле ничего не знавший.

— Да кто же? Меня вон из службы вытурили, — отвечал с пеной у рта Никтополионов. — Они там убийства делают, людей режут, — продолжал он без всякой церемонии, обращаясь ко всей компании, собравшейся в довольно значительном количестве около них: — а я стану писать на них.

— Сто зе это такое вы говорите? — произнес, бледнея, Эммануил Захарович.

— Писать!.. — повторял ничего уже не слышавший Никтополионов. Да ежели бы что вы мне сделали, так я прямо палкой отдую.

— Вы не мозете меня дуть! — вспетушился наконец Эммануил Захарович.

— Нет, могу! — возразил ему Никтополионов: — я еще прапорщиком вашему брату рожу ляписом смазывал… Стану я тут на них писать!

— При меня ницего зе не написано, — сказал Эммануил Захарович.

— Нет, написано, врешь! Только не я писал… Я писать не стану, а доказывать теперь буду.

— И доказывайте! позалуста, позалуста! — отвечал ему гордо и злобно Эммануил Захарович.

— И докажу, погань вы проклятая! — заключил вслух Никтополионов и уехал куда-то в другое место браниться, вряд ли не к самому начальнику края.

Эммануил Захарович, весь красный, но старающийся владеть собою, стал продолжать играть. Иосиф Яковлевич тоже играл, хоть и был бледен.

Кончив пульку, они, как бы по команде, подошли друг к другу.

— Ну, поедемте зе! — сказал один из них.

— Ja! — отвечал другой.

В карете они несколько времени молчали.

— Вы слысали, сто он сказал? — начал Эммануил Захарович.

— О, зе ницего-то, ницего! — отвечал Иосиф.

— Кто зе писал-то? — спросил Эммануил Захарович.

— О, это зе узнать надо! — отвечал Иосиф. — Я зе знаю одного целовека… Он зе говорил мне про Михайлу.

— Гм! — отозвался Эммануил Захарович.

— Теперь зе я знать буду, к какому целовеку тот ходит. Тому целовеку он, знацит, говорил, и тот писал!

— Гм! — промычал Эммануил Захарович.

Далее они ничего не говорили, и только, когда подъехали к крыльцу, Эммануил Захарович признес:

— Зить нынце нельзя, зить!

— Нельзя, нельзя! — подтвердил с чувством и Иосиф.

14

Новая радость из Петербурга

Бакланов, заболевший после смерти Казимиры горячкой, начал наконец поправляться.

Последнее время к нему беспрестанно стали ездить местные помещики. Они запирались в кабинете, толковали что-то такое между собой.

К Евпраксии тоже около этого времени приехал брат ее, Валерьян Сабакеев, широколицый молодой человек с голубыми глазами и похожий на сестру. Он перед тем только кончил курс в университете.

Однажды их обоих позвали к Бакланову в кабинет. Там сидел гость, помещик, солидной и печальной наружности мужчина, но, должно быть, очень неглупый.

Евпраксия и молодой Сабакеев вошли и сели.

Бакланов был очень худ и в заметно раздраженном состоянии.

— Ты знаешь, — начал он, обращаясь к жене: — прислан манифест о составлении по губерниям комитетов об улучшении быта крестьян.

— Нет, — отвечала Евпраксия совершенно спокойно.

— Я думаю, не об улучшении, а просто об освобождении! — вмешался в разговор Сабакеев.

— Да-с, прекрасно! — подхватил Бакланов. — Но что же нам-то дадут?.. Заплатят ли, по крайней мере? — обратился он более к помещику.

— Вероятно, что-нибудь в этом роде будет, — отвечал тот.

Лицо Бакланова горело.

— Но как же «вероятно»! Это главное!.. Нельзя же разорять целое сословие.

— Нельзя разорять только рабочую, производительную силу, вмешался в разговор Сабакеев: — а что такое «сословие» — это даже понять трудно.

— Тут пострадает-с не одно сословие, — возразил ему помещик: а все государственное хозяйство, потому что парализуются большие землевладельцы.

— Чем же?

— Да тем, что мы должны будем запустить наши поля.

— Кто ж вас заставляет? Наемный труд всегда выгодней! — сказал с насмешкой Сабакеев.

— Нет, не выгоднее! — перебил его с азартом Бакланов: — у меня вот, например, в именьи вы за сто рублей в месяц не наймете мужика: его и теперь, каналью, только силой держать около земли, а тут все уйдут в Питер эти вот замочки какие-нибудь делать, стены обойками оклеивать, в сущности пьянствовать.

— Не у одних у вас, а везде, — подхватил помещик: — мужик, как узнает, что он нужен, так цены себе не уставит.

— И прекрасно сделает! — произнес негромко Сабакеев: — по крайней мере, хоть поздно, но зплатят ему за старый гнет.

— Да ведь-с это и на нем самом отразится! — сказал помещик. Мы не в состоянии будем обрабатывать столько, сколько прежде обрабатывали, а мужики у себя тоже не прибавят; значит, прямо будет убыток в труде.

— А и чорт с ним, — произнес Сабакеев.

Помещик усмехнулся.

— Как чорт с ним! Хлебом у нас держится и заграничная торговля, хлеб нужен и войску, и на винокуренные заводы, и в города, — все это должно, значит, потрястись.

— Сначала, может быть, поколеблется, но потом образуются большие общинные хозяйства.

Бакланов, все время едва сдерживавший себя от досады, наконец не вытерпел.

— То-то-то! — воскликнул он: — на общину надеется! О, молодость неопытная и невинная!

— Община вздор-с! — произнес и помещик.

— Как вздор? — сказал, в свою очередь, Сабакеев, немало тоже удивленный.

— А так… Евпраксия Арсентьевна! — продолжал Бакланов, обращаясь к жене: — нам ваш брат, может быть, не поверит; скажите ему, что наш мужик ничего так не боится, ни медведя ни чорта, как мира и общины.

— Да, они все почти желают иметь хоть маленькую, но свою собственность, — подтвердила та.

— Очень дурно, — отвечал Сабакеев: — если наш народ разлюбил и забыл эту форму.

— Да ведь эта форма диких племен, поймите вы это! — кричал Бакланов: — но как землю начали обрабатывать, как положен в нее стал труд, так она должна сделаться собственностью.

— Мы имеем прекрасную форму общины, артель, — настаивал на своем Сабакеев.

— Гм, артель! — произнес с улыбкою помещик: — да вы изволите ли знать-с, из кого у нас артели состоят?

— Для меня это все равно! — сказал Сабакеев.

— Нет, не все равно-с! Артель обыкновенно составляют отставные солдаты, бессемейные мужики, на дело, на которое кроме физической силы ничего не требуется: на перетаскиванье тяжестей, бегать комиссионером, а хлебопашество требует ума. Я, например, полосу свою трудом и догадкой улучшил, а пришел передел, она от меня и отошла, — приятно ли это?

— Может быть, и неприятно, но спасает от другого зла, от пролетариата.

— Да ведь пролетариат является в государствах, где народонасерение переросло землю; а у нас, слава Богу, родись только люди и работай.

— Мы наконец имеем и другие артели, плотников, каменщиков, присоеденил, как бы вспоминая, Сабакеев.

— Что за чорт! — воскликнул, пожимая плечами, Бакланов: — да это разве общинное что-нибудь?.. Они все наняты от подрядчика.

— У которого они, кроме того, всегда еще в кабале; хуже, чем в крепостном праве, — присовокупил помещик.

— Общину наш народ имел, имеет и будет иметь, — сказал уверенным тоном Сабакеев.

— Ваше дело! — произнес помещик.

— Ведь вот что бесит, — говорил Бакланов, выходя из себя (от болезни он стал очень нетерпелив): — Россия решительно перестраивается и управляется или вот этаками господами мальчиками, или петербургскими чиновниками, которые, пожалуй, не знают, на чем и хлеб-то родится…

Помещик потупился, а Сабакеев покраснел.

15

Бедное существо

У Софи происходила сцена: к ней вдруг приехал Эммануил Захарович, в одно и то же время красный и зеленый.

— Я зе делал для вас все, а на меня зе писут! — закричал он на Софи.

— Что вы? — возразила ему та.

— Писут, сто я целовека убил.

— Кто на вас пишет? — спросила Софи.

— Вас зе брат писет… Я в острог его сазать буду.

В припадке гнева, Эммануил Захарович и не заметил, что Басардин был у сестры и сидел в соседней комнате. При последних словах его, Виктор вышел.

— Поди, он кричит на меня за тебя, — сказала ему Софи.

— Как вы смеете кричать на сестру мою? — придрался Виктор к первому же слову.

— Я не крицу. Вы зацем писете на меня? — отвечал Эммануил Захарович, попячиваясь.

— Я вас спрашиваю, как вы смеете кричать на сестру мою? — говорил Виктор, хватая Эммануила Захаровича за галстук. — Сейчас тысячу целковых давайте, а не то в окно вышвырну! — кричал он и в самом деле потянул Эммануила Захаровича к окну.

— Сто зе вы делаете! — кричал тот, отпихиваясь от него своими огромными но трусливыми руками.

— Боже мой! что вы? Звонят! Перестаньте!.. — говорила перепугавшаяся Софи.

Звонил Бакланов, который недавно лишь стал выезжать и приехал к первой Софи.

— Как вы похудели, кузен! — воскликнула та, сколько могла овладев собою и радушно встречая его в дверях.

— Что делать! Болен был.

— Но отчего же?

— Впечатление прошедшего меня так потрясло… — отвечал с улыбкой Бакланов.

— Какого же это прошедшего? — спросила Софи, как бы не поняв. Брат мой Виктор, — поспешно прибавила она потом, желая показать, что не одна была с Эммануилом Захаровичем, усевшимся уже в темном углу.

Виктор мрачно поклонился Бакланову. Ему всего досаднее было, что в такую славную минуту ему помешали.

«Его бы немножко только, — думал он: — в окно-то повысунул, он непременно бы тысячу целковых дал».

— Это кузен наш, Бакланов, — пояснила ему Софи.

— Нет, племянник, — поправил ее Бакланов.

— Ну, все равно, это еще лучше; вы меня, значит, должны слушаться.

— Во всем, в чем вам угодно и что прикажете! — отвечал Бакланов, вежливо склоняя перед ней голову.

Эммануил Захарович при этом пошевелился своим неуклюжим телом. Его, кажется, обеспокоила новая мысль, что, пожалуй, и этот братец за шиворот его тряхнет.

— Вы ведь здесь служите? — спросил Бакланов Басардина.

— Да, как же, по откупу-с, — отвечал тот с насмешливою гримасой. — Хочу, впрочем, бросить, кинуть, — прибавил он.

Бакланов придал своему лицу вопросительное выражение.

— В наше время стыдно уж… Тут такие гадости и мерзости происходят… — объяснил Виктор.

Бакланов при этом невольно взглянул на Эммануила Захаровича; но лица того было не видать, потому что он сидел, совершенно наклонив голову.

Софи тоже сконфузилась; но Виктор не унимался.

— Можете себе представить, — говорил он: — у нас ни один целовальник не получает жалованья, а, напротив, еще откупу платит. Откуда они берут, повзвольте вас спросить?

— Скажите! — произнес Бакланов тоном удивления (его начинало уж все это забавлять). — Говорят, они и прибавляют чего-то в вино.

— Чорт знает чего! Всего: и перцу, и навозу, и жидовских клопов своих!

Этого Эммануил Захарович не в состоянии был выдержать и вышел.

— Как это можно! — сказала Софи брату.

— Однако он премилый! — заметил ей Бакланов, указывая головой на уходящего Эммануила Захаровича.

— Ужасно! — отвечала она: — я видеть его почти не могу.

Вслед затем Софи однако вызвали в задние комнаты. Там разъяренным барсуком ходил Эммануил Захарович.

— Я зе для вас ницего не залел, а надо мной, знацит, только смеютца, — начал он.

— О, полноте, пожалуйста, отвяжитесь! — отвечала ему Софи.

— Езели теперица старого братца и этого нового, знацит, не прогоните, я денег давать больсе не буду…

— Ах, сделайте одолжение, пожалуйста; я только о том и молила Бога! — воскликнула Софи.

— Я зе не дурак!

— А когда не дурак, так и отправляйтесь — нечего вам здесь оставаться! — проговорила Софи и вышла; но в спальне у себя она встретилась с Виктором.

— Если ты, — начал он: — этому подлецу не скажешь, чтоб он дал мне тысячу целковых, я всю историю с тобой опишу.

— Пишите, что хотите! Что хотите! — отвечала с отчаянной досадой Софи, зажимая себе уши.

— Я все опишу, как он с мужем твоим поступал и как тебя потом опутал… Я не пощажу и тебя — мне, матушка, все равно!

— Виктор! — воскликнула Софи: — я просила тебя всегда об одном… оставь меня в покое. Брани меня, где хочешь и как хочешь, пренебрегай мною совершенно, но не ходи только ко мне.

— Ишь, как же, да! Ловка очень!.. Нет, шалишь! — отвечал он ей своим незабытым кадетским тоном. — Продалась жиду, дура этакая, да и в руки взять его не умеет.

— О, Господи! — стонала Софи, ломая руки.

— Я все напишу! Нынче не старые времена, — говорил Виктор, уходя.

Софи едва совладела собой и вышла к Бакланову.

— Что такое с вами? — спросил тот, сейчас же заметив ее встревоженное лицо.

— Ах, кузен, я отовсюду окружена врагами! — произнесла она, садясь около него.

— Э, полноте; неужели же и я ваш враг? — успокаивал ее Бакланов.

— Вы-то больше всех мой враг, — сказала Софи, покачав головою: — не была бы я такая, если б ты не поступил со мною так жестоко.

— Да, — произнес протяжно Бакланов: — но я имел на то большое право.

— Никакого! Никакого! — воскликнула Софи. — Я была чиста, как ангел, пред тобой!

— Ну!.. — произнес многозначительно Бакланов.

— Как хочешь, верь или не верь! — отвечала Софи, пожимая плечами. — Но, во всяком случае, я теперь просила бы тебя, по крайней мере, сохранить дружбу твою ко мне, — прибавила она, протягивая к нему руку.

— Но я-то дружбой не удовлетворюсь, — отвечал Бакланов, целуя ее руку.

— О, полно-ка, перстань, пожалуйста, шутить!.. — отвечала Софи, которая, в самом деле, в эти минуты было, видно, не до того. — От врагов моих лучше спаси меня! — говорила она.

— И грудью и рукой моей! — отвечал Бакланов: — но только опять повторяю: дружбой я не удовлетворюсь.

Софи посмотрела на него.

— Знаешь, мне ужасно неприятно и тяжело это слышать: неужели же я так уж низко пала, что меня никто хоть сколько-нибудь благородно и любить не захочет!

— О, Бог с вами, что вы, кузина! — перебил ее Бакланов.

— Да, я знаю, вы все думаете: «э, она такая, что от нее сейчас всего требовать можно… это не то, что наши жены, сестры… она женщина падшая!» — все это я, друг мой, очень хорошо знаю.

— О, Бога ради, кузина!.. — повторил Бакланов еще раз и во весь остальной вечер был глубоко почтителен к ней.

— Я у вас буду на этой же неделе, и вообще когда вы только позволите и прикажете, — сказал он, раскланиваясь при прощаньи.

— Пожалуйста! — повторила ему Софи свое обычное слово.

«Она чудная женщина! Чудная!» — повторял он мысленно всю дорогу.

16

Начинающееся служение идее

На другой день, часов в девять вечера, Бакланов подъехал к огромному генерал-губернаторскому дому.

— Зачем меня звали, и кто у губернатора? — спросил он, входя.

— Дворянство! — отвечал жандарм, снимая с него шинель.

Бакланов пошел. В большой приемной зале он увидел, что за огромным столом, покрытым зеленым сукном, сидело несколько дворян. Приятель Бакланова, солидный помещик, со своим печальням лицом, тоже был тут.

Начальник края, с близко придвинутыми с обеих сторон восковыми свечами и с очками на носу, что-то такое читал.

Около него, по левую руку, стоял красивый правитель канцелярии, а по правую — сидел губернский предводитель дворянства, мужчина, ужасно похожий на кота и с явным умилением слушавший то, что читал губернатор.

Бакланову предводитель его уезда указал на место после себя.

— Что это такое? — спросил его Бакланов.

— Речь говорит! — отвечал ему предводитель, указывая головой на начальника края.

— О чем?

— Крестьян у нас отбирают на волю! — отвечал предводитель, как-то странно скосив глаза.

— «Господа! — продолжал начальник края, не совсем разбирая написанное: — русское дворянство, всегда являвшее доблестные примеры любви к отечеству и в двенадцатом еще году проливавшее кровь на полях Бородина…»

На этом месте старик приостановился.

— Где и я имел честь получить этот небольшой знак моего участия! — прибавил он, показывая на один из множества висевших на нем крестов.

— «Русское дворянство, — продолжал он снова читать: — свое крепостное право не завоевало, подобно…»

— «Феодалам!» — поспешил ему подсказать правитель канцелярии.

— «Феодалам, — повторил генерал: — но оно получило его от монаршей воли, которой теперь благоугодно изменить его в видах счастья и благоденствия всем любезного нам отечества…»

Начальник края опять остановился, поправил очки и многозначительно на всех посмотрел.

— «Этот пахарь, трудящийся теперь скорбно около сохи своей, вознесет радостный взор к небу!» — говорил он и поморщился.

Речь эту, как и все прочие бумаги, ему сочинял правитель канцелярии, и старый генерал место это находил чересчур уж буколическим. Но правитель канцелярии, напротив, считал его совершенно необходимым; сей молодой действительный статский советник последнее время сделался ужасным демократом: о дворянстве иначе не выражался, как — «дрянное сословие», а о мужиках говорил: «наш добрый, умный, честный мужичок».

— «Видимое мною на всех лицах ваших, милостивые государи, одушевление, — продолжал начальник края: — исполняет меня надеждою, что мы к сему святому делу приступим и исполним его с полною готовностью…»

— Все? — спросил он, остановясь, правителя канцелярии.

— Все-с! — отвечал тот, беря у него бумагу.

Замечаемые однако начальником края одушевленные лица сидели насупившись, и никто слова не начинал говорить.

Поднялся губернский предводитель.

— Милостивые государи! — начал он, заморгав в то же время глазами, что ужасно, говорят, скрывало таимые им мысли. — Милостивые государи! Я радуюсь, что несу звание губернского предводителя в такое великое время. Первое мое желание — выразить перед престолом монарха ваши чувства радости и благодарности. Вам, милостивые государи, дана возможность сделать великое и благодетельное дело для наших меньших братий!.. Дайте адрес! — прибавил он, торопливо обращаясь к правителю канцелярии.

Тот подал бисерным почерком написанную бумагу. Она стала переходить из рук в руки, и все, не читав, подписали ее. Бакланов тоже так подмахнул.

— Еще вчера только эту меньшую-то братию, своего лакея, в полиции отодрал! — сказал ему предводитель его уезда, показывая на губернского предводителя.

— Ужасная каналья, теперь за крест и чин все продаст! — проговорил Бакланов.

Губернский предводитель между тем что-то сменил на своем месте.

— Господа! — снова начал он и окончательно закрыл левый глаз: обязанности предводителей в настоящее время слишком важны: я полагаю, следует им положить жалованье.

Лица предводителей просияли, а у дворянства вытянулись.

— Из каких же сумм? — отозвался было солидный помещик.

— Суммы есть! — подхватили в один голос предводители.

Губернский предводитель между тем спешил воспользоваться удобною минутой.

— По такому расписанию-с, — сказал он: — губернскому предводителю пять тысяч рублей, уездным по три тысячи рублей и депутатам по две тысячи рублей.

При последних словах у дворянства уж лица повеселели. «Авось попаду в депутаты и хоть тысчонку-другую сорву», — подумал почти каждый из них.

— Хорошо-с! — раздалось почти со всех сторон.

Губернский предводитель и начальник края пожали друг у друга руку, как люди, совершившие немаловажное дело.

— До свидания, господа! — сказал последний, обращаясь к прочим своим гостям: — завтра надо рано вставать, ума-разума припасать!

Все пошли как накормленные мякиной. Каждый чувствовал, что следовало-бы что-нибудь возразить и хоть в чем-нибудь заявить свои права или интересы, а между тем никто не решался: постарше — боялись начальства, а молодые — из чувства вряд ли еще не более неодобрительного — из боязни прослыть консерватором и отсталым.

В обществе, не привыкшем к самомышлению, явно уже начиналось, после рабского повиновения властям и преданиям, такое же насильственное и безотчетное подчинение молодым идейкам.

17

Сорокалетний идеалист и двадцатилетний материалист

Бакланов все больше и больше начинал спорить со своим шурином, и всего чаще они сталкивались на крестьянском деле.

— Что же вас-то так тут раздражает? — спрашивал его Сабакеев.

— А то-с, — отвечал насмешливо Бакланов: — я вовсе не с такою великою душой, чтобы мне страдать любовью ко всему человечеству; достаточно будет, если я стану заботиться о самом себе и о семействе, и нисколько не скрываюсь, что Аполлон Бельведерский все-таки дороже мне печного горшка.

— Печной горшок — очень полезная вещь! — сказал Сабакеев и ни слова не прибавил в пользу Аполлона Бельведерского.

— Ну да, разумеется, — подхватил Бакланов: — и клеточка ведь самое важное открытие в мире; смело ставь ее вместо Бога.

— Клеточка очень важное открытие, — повторил опять Сабакеев.

— Да, и Шиллер, и Гете, и Шекспир — ступайте к чорту! Дрянь они, — продолжал досадливо Бакланов.

— Шиллер, Гете и Шекспир делали в свое время хорошо.

— А теперь на поверхности всего мы с вами, не так ли?

— Нет, не мы, а идеи.

— Желательно бы мне знать, какие это именно? — проговорил Бакланов.

— Идеи народности, демократизма, идеи материализма, наконец социальые идеи.

— Все это около 48 года мы знали, переживали, и все это французская революция решила для нас самым наглядным образом.

— Ну, что французская революция! — произнес с презрением Сабакеев.

— А у нас лучше будет, не так ли?

— Вероятно, — отвечал Сабакеев.

— Почва целостнее!.. непосредственнее, чище примем.

— Конечно!

Евпраксия улыбнулась, а Бакланов развел только руками и с обеих спорящих сторон продолжалось несколько минут не совсем приязненное молчание.

— Вы, например, — продолжал Бакланов снова, обращаясь к шурину: — вы превосходный человек, но в то же время, извините меня, вы нравственный урод!

— Почему же? — спросил Сабакеев.

Евпраксия тоже взглянула на мужа вопросительно.

— Вы не любили еще женщин до сих пор, — объяснил Бакланов.

Сабакеев немного покраснел.

— А мы в ваше время были уже влюблены, как коты… любовниц имели… стихи к ним сочиняли…

— Оттого хороши и женились! — заметила Евпраксия.

— Что ж, я, кажется, сохранил еще до сих пор пыл юности.

— Уж, конечно, не идеальный! — ответила Евпраксия.

— Нет, идеальный! — возразил Бакланов: — вот они так действительно материалисты, — продолжал он, указывая на шурина: — а мы ведь что?.. Поэтики, идеалисты, мечтатели.

— Вот уж нет, вот уж неправда! — даже воскликнула Евпраксия: они, а не вы, идеалисты и мечтатели.

— Ты думаешь? — спросил ее брат.

— Да! А Александр чистейший материалист.

— Почему же ты это так думаешь? — спросил ее тот.

— Потому что ты только о своем теле думаешь? — спросил ее тот.

— Вот что!.. так объяснить все можно! — произнес Бакланов, уже начинавший несколько конфузиться: — ну-с, так как же: угодно вам перемениться именами? — спросил тот, обращаясь к шурину.

— Не знаю, что вы такое, а я не идеалист! — повторил тот настойчиво.

— Идеалист, идеалист! — повторила ему еще настойчивее сестра.

— Но почему же?

— А потому, что это все то же, как и они в молодости восхищались стихами, а вы — теориями разными.

— Браво, — подхватил Бакланов.

18

Обличитель чужих нравов в своих домашних, непосредственных движениях

На столе горела сальная свечка; в комнате было почти не топлено.

Виктор Басардин сидел и писал новый извет на Эммануила Захаровича.

Он описывал историю сестры и только относился к ней в несколько нежном тоне: он описывал эту бедную овечку, которая, под влиянием нужды, пала пред злодеем, который теперь не дает ей ни копейки…

«Во имя всех святых прав человечества, — рисовало его расходившееся перо: — я требую у общества, чтоб оно этого человека, так низко низведшего и оскорбившего женщину, забросало, по иудейскому закону, каменьями, а кстати он и сам еврей и живет в К…, на Котловской улице».

Последнее было прибавлено в виде легонького намека на действительный случай.

Единственная свидетельница его писательских трудов, Иродиада, все это время лежала у него преважно на диване и курила папироску.

Виктор, дописав свое творение, потянул исподлобья на нее взор и несколько поморщился. Ему не нравилась ее чересчур уж свободная поза.

— Иродиада, поди, сними с меня сапоги: ноги что-то жмет! — сказал он, желая напомнить ей, кто она такая.

— Очень весело! — говорила она.

— Тащи сильней! — сказал ей Виктор.

Иродиада стащила сапог и бросила его с пренебрежением на пол.

— Тащи сильней! — сказал ей Виктор.

— Подите! Силы у меня нет, — отвечала Иродиада.

— Говорят тебе, тащи! Хуже, заставлю, — продолжал Виктор, уже бледнея.

— Как же вы меня заставите? Руки еще коротки.

— А вот и заставлю! — проговорил Виктор и, не долго думая, схватил Иродиаду за шею и пригнул ее к ноге.

— Тащи! — повторил он.

— Караул! — крикнула было Иродиада.

— Не кричи, а то бить еще буду! — проговорил он и в самом деле другою рукой достал со стола хлыст.

Иродиада лежала у ног его молча, но сапога не снимала. Так прошло с четверть часа.

Виктор ее не пускал.

— Ну, давайте, уж сниму! — сказала наконец она и сняла.

Виктор ее сейчас же отпустил. Иродиада опрометью бросилась бежать от него.

— Чорт!.. дьявол!.. леший!.. тьфу!.. — проговорила она в передней.

Виктор только посмотрел ей вслед, потом, взял шляпу, надел шинель и пошел к сестре. Главная, впрочем, причина его неудовольствия на Иродиаду заключалась в том, что он просил у нее перед тем взаймы денег, а она разбожилась, что у нее нет ни копейки, тогда как он очень хорошо знал, что у ней есть больше тысячи, которые она накопила, когда была любовницей Иосифа.

— Ты Иродиаду прогони! — начал он прямо, придя к сестре.

Та знала уже о его связи с ней и сначала не обратила было никакого внимания на его слова.

— Она чорт знает, что про тебя всем рассказывает! — продолжал он.

Виктор хотел придать вид, что он в этом случае оскорбился он за сестру.

Софи сконфузилась и взглянула на брата не совсем спокойными глазами.

— Что же она может про меня рассказывать? — спросила она.

— Во-первых, как ты хотела за Бакланова выйти замуж и как тот тебя прибил, — говорил Виктор.

— О, вздор! — воскликнула Софи.

Ее красивые ноздри начинали уже раздуваться.

— Рассказывала еще…

— Перестань, Виктор! — прикрикнула на него Софи.

Иродиада, во время нежно-любовных сцен, в самом деле, многое ему порассказала.

— Я ей откажу, — проговорила Софи прерывающимся от досады голосом.

— Нет, ее прежде надобно обыскать… Она, я думаю, у тебя денег наворовала… я сначала ее обыщу да деньги у нее отберу!.. — бил Виктор прямее в цель.

— Нет, пожалуйста! Я только прогоню ее и больше никаких с ней объяснений не желаю иметь, — сказала Софи.

Она боялась, что Иродиада еще больше наплетет на нее.

Виктор, по своему обыкновению рассердился и на сестру.

— Обе вы, видно, Даха Парахи не лучше! — проговорил он и стал прощаться.

Софи сделала вид, будто этих последних слов не слыхала.

— Иродиада! — крикнула она после его ухода.

Та вошла к ней с довольно покойным видом.

— Ты беспрестанно куда-то уходишь; я вижу, что тебе служба у меня неприятна, а потому можешь искать себе другого места, — сказала ей Софи.

Иродиада, слышавшая, что Виктор был у сестры, почти ожидала этого.

— Что ж, мне не на улицу же сейчас итти и выбросить себя! — сказала она дерзко.

— Ты можешь еще жить у меня; только я услуги твоей больше не желаю.

Иродиада на это усмехнулась.

— Не раскайтесь! — пробормотала она себе под нос.

— Что такое? — спросила ее Софи.

— Не раскайтесь! Найдите еще другую такую, которая так бы вам служила, как я, — сказала вслух Иродиада и, хлопнув дверью, ушла.

Затем, собрав все свои вещи, перетащила их из горницы в баню.

19

Израильтянин и русский

В своем роскошном кабинете Эммануил Захарович, в очках, с густо-нависшими бровями, озабоченно рассматривал наваленные на столе книги, бумаги, письма, счеты.

Перед ним стоял рыжеватый, худощавый мащанин, тоже один из его поверенных и молокан по вере.

— Сто зе такое с ним? — спращивал с досадой Эммануил Захарович.

— Бог их знает-с! — отвечал поверенный, пожимая плечами. Изволили приехать домой… затосковали… хуже, хуже, так что за доктором послать не успели.

Эммануил Захарович сделал грустное и печальное лицо.

— Отцего зе могло быть? — повторил он.

Поверенный стоял некотрое время в недоумении.

— До свадьбы своей они гуляли, значит, с горничной госпожи Леневой.

— Н-ну?

— Ну, и как люди вот их тоже рассказывают: опять начали свиданье с ней иметь-с.

— Сто зе из того?

— Да то, что как есть тоже наше глупое, русское обыкновение: приворотить его снова не желала ли к себе, али, может, и так, по злости, чего дала.

— Ну, так взять ее и сазать в острог.

— Нет, уж сделайте милость! — отвечал поверенный с испуганным лицом: — она и допреж того, изволите знать, болтала; а тут и не то наговорит, коли захватят ее. Изволите вот прочесть, что пишут-то!

— Ну, цитай, сто писут! — произнес сердито Эммануил Захарович.

Сам он несовсем хорошо разбирал письменную русскую грамоту.

Поверенный взял со стола письмо, откашлянулся и начал читать его.

«Ваше высокостепенство, государь мой, Эммануил Захарович!

Так, как будучи присланный от вас Михайла очень пьянствует, стал я ему то говорить, а он, сказавши на это, что поедет в К… я ему делать то запретил; он вчерашнего числа уехал секретно на пароходе „Колхида“ к барину своему, г. Басардину, как говорил то одному своему знакомому другу армянину, который мне то, будучи мною уговариваем, открыл за 5 руб. сер.

Переговоры же о том шли через какую-то девицу Иродиаду, которая, надо полагать, была его любовница, о чем вашему высокостепенству донести и желаю и при сем присовокупляю, что на цымлянское…»

Дальше поверенный не стал читать.

— Ну, взять его, как приедет «Колхида»… Я плацу им деньги… Сто зе? Пускай берут! — проговорил Эммануил Захарович.

Поверенного при этом точно передернуло.

— Нет-с, и этого нельзя! Теперича Иосиф Яковлевич жизнь кончили… Я, значит, один в ответе и остался… — сказал он.

— Ницего я не знаю, ницего! — возразил Эммануил Захарович, отстраняясь руками.

— Ваше степенство, — начал поверенный: — слов Иосифа Яковлевича тоже слушались мы, все равно, что от вас они шли…

— И не говорите мне, не знаю я ницего того! — перебил опять Эммануил Захарович, зажимая уши.

Поверенный вздохнул.

— Маленького человека погубить долго ли… Хорошо, что тогда поостерегся, — через другого, а не сам дело делал: теперь хоть увертка есть. Никаких бы денег, кажись, не взял в этакое дело влопаться.

— Ну, молци, позалуста, без рассуздений! — прикрикнул на него Эммануил Захарович.

— Спина-то, ваше степенство, своя-с, за неволю рассуждать начнешь: не вас, а нашу братью на кобыле-то драть станут.

— Молци! — прикрикнул на него еще раз Эммануил Захарович: грубый народ… музик!

Поверенный замолчал, но по-прежнему оставался с мрачным лицом.

Эммануил Захарович принялся снова разбирать и рассматривать бумаги.

— Подайте зе это ко взысканию! — сказал он, подавая поверенному заемное письмо.

Тот с удивлением посмотрел на него.

Заемное письмо было на имя Софьи Леневой в 25 тысяч рублей серебром.

20

Разные взгляды на общественное служение

В газете «Петербургское Бескорыстие» было с благородным негодованием напечатано:

«Скажите, отчего в директоры акционерных компаний выбираются люди, не специально знакомые с делом, а по большей части графы и генералы? Откуда и каким образом могли у акционеров явиться подобные аристократические вкусы? Зачем они позволяют этим господам говорить себе в собрании дерзости, и из каких наконец видов благополучия допускается, что главный директор компании „Таврида и Сирена“, сам начальник края, производит разработку каменного угля у себя в имении, который стоит таким образом обществу вдвое дороже, чем привезенный и купленный из Америки? (См. отчет общества за 1859 г. и американскую газету „Herald“)».

Строк этих достаточно было, чтобы начальник края, ни с кем не переговорив и не посоветовавшись, стукнул по столу два раза линейкой.

Вошел адъютант.

— полицеймейстера мне-с! — произнес начальник края, по-видимому, спокойно.

Адъютант ушел.

Начальник края, будучи не в состоянии удержаться, продолжал одним глазом заглядывать в продолжение статьи.

Там Бог знает чего уж не было наговорено. Говорили, что «на Солдатской пристани, для житья чиновников, на деньги акционеров, построен целый городок».

И в самом деле это было так!

«Машина, выписанная для паровой мельницы, не входила в само здание, так что или ее надо было ломать, или здание».

И то была правда.

Гневом и горестью исполнялось сердце старика.

полицеймейстер наконец явился.

— Где здесь живет некто Басардин? — спросил генерал каким-то таинственным голосом.

— Живет-с! — отвечал полицеймейстер.

— Взять его сейчас в часть и произвести у него в доме обыск.

— Это, верно, ваше превосходительство, по случаю акционерной статьи… — начал было полицеймейстер.

— Да-с!

— Статью эту, ваше превосходительство, писал Никтополионов.

— Пожалуйста, без возражений!.. Я и в тот раз по вашим стопам шел, да недалеко дошел.

О том, что виновником прошлой статьи был Виктор Басардин, начальник края узнал от Эммануила Захаровича.

— Извольте произвести строжайшее следствие! — заключил он.

— О чем-с?

— О чем? — крикнул генерал. — Вы спрашиваете меня: о чем? Человек пишет на честных людей пасквили, человек подрывает общественный кредит, и вы преспокойно говорите: «о чем»? Полковник! Вы служить после того не можете!

Полковник поклонился и прямо отправился к исполнению возложенного на него поручения.

Виктор в это время только было засунул свою, известную нам статью, в конверт, чтоб отправить ее для напечатания в журнал, как вбежала к нему впопыхах нанимаемая им кухарка.

— Батюшка, Виктор Петрович, — сказала она: — полицеймейстер с солдатами пришел.

Виктор побледнел. Но полицеймейстер входил уже в комнату и прямо устремился к письменному столу.

— Письмо!.. — проговорил он, тотчас же беря конверт и распечатывая его.

— Но как вы можете чужие письма… — возразил было Виктор.

— Могу, — отвечал полицеймейстер. — Это уж об родной сестре сочинили, — прибавил он, прочитав и передавая письмо жандармскому офицеру.

Затем начался обыск.

Виктор ходил за всеми, как потерянный.

— «Колокол»!.. — произнес мрачным голосом жандармский офицер.

— Откладывайте! — сказал ему полицеймейстер.

— Ненапечатанные русские стихотворения, — продолжал офицер.

— Какие это? — спрашивал полицеймейстер.

— Да я не знаю-с! «О, ты, Рылеев, друг…» — прибавил он, пробежав первый стих.

— Откладывайте! — сказал полицеймейстер.

— Еще стихотворение: «Буянов, мой сосед», — произнес жандармский офицер.

— Откладывайте! — сказал полицеймейстер.

— Картины голых женщин, — продолжал жандарм.

— Тоже! — повторил полицеймейстер и потом, обратившись к Басардину, прибавил: — Я думал, что вы молодой еще очень человек, а уж по лицу-то, видно, собрались с годками… Стыдно… очень стыдно…

— Но, скажите, что же я сделал? — говорил Басардин, стараясь улыбнуться, но в сущности совершенно упав духом.

— Сами понимаете, я думаю… не маленькие… Собрали бумаги? — спросил полицеймейстер у жандарма.

— Собрал-с!

— Ну, поедемте и вы! — прибавил полицеймейстер Виктору: — в часть вас свезу. Велите себе принести матрац, что ли: у нас ничего там нет!

— Как в часть?.. Это… это… — говорил Виктор: — это уже подло! — возразил он наконец.

— А пасквили писать благородно? — спросил его полицеймейстер.

— Это я писал для пользы общества, — объяснил Басардин.

— А я вас для пользы общества сажаю в часть… Вы так понимаете, а я иначе!

— Это чорт знает что такое! — говорил Басардин, садясь с полицеймейстером на пролетки.

— Не чорт знает, а только то, что эта общественная польза вещь очень многообразная! — объяснил ему полицеймейстер.

21

Новый обличитель

Около К… буря страшно шумела. Ветер, казалось, хотел сорвать флаги и флюгера с крепостных башен. У обрывистого берега валы бились и рассыпались о каменный утес.

Впереди хоть бы капля света, и только дул оттуда холодный ветер; но вот вдали, в бездне темноты, мелькнули две светящиеся точки, скрылись было сначала, но потом снова появились и не пропадали уже более.

Это шел пароход «Колхида». Пассажиров было немного: муж с женой, сидевшие на палубе и завернувшиеся в одну кожу, чтобы спасти себя от брызгавшей на них воды, а у самой кормы, в совершенной темноте, стоял высокий мужик, опершись на перила и глядя в воду.

Матросы заботливо бегали по палубе.

Ветер начинал дуть порывистее и сильнее.

На носу засветил фальшфейер.

С видневшегося маяка ответили тем же.

Мужик спросил проходившего мимо матроса:

— А что, служба, не далече до города?

— Да вон! — отвечал тот, указывая на довольно близкие огни.

— А это таможенная коса? — спросил опять мужик, указывая на огонь, мелькавший вдали от прочих.

— Да, отвечал матрос, уходя от него.

Вслед затем мужика как бы не бывало на палубе.

— Что такое в воду упало? — спросил капитан со своей вышки.

— Кто свалился? — повторил он еще раз и уж строго.

— Мужик, надо быть, ваше благородие.

— Спустить катер! — скомандовал капитан.

Несколько матросов бросились и стали спускать его, но лодка не шла.

— Спускайте скорей! Разорву вас, как собак! — кричал с вышки капитан.

— Нейдем, ваше благородие, блоки совсем не смазаны!

— Я вам дам, чортовы дети! — кричал капитан.

Лодку наконец спустили, и человека четыре матросов соскочили в нее.

— А на смазку-то, я сам видел, в отчетах сказано, что употребляется по 3.000 руб. сер. в год! — объяснил прозябнувий супруг своей супруге под кожей.

Они, видно, были из несчастных акционеров, а потому ничего больше уж и не сказали, а еще крепче прижались друг к другу.

Матросы в лодке сначала проехали по прямой линии от парохода к берегу, потом заехали вправо. Ничего не видать, кроме пенящихся волн.

— Чорт найдет его! — проговорил один из них.

— Да что его угораздило? Пьян, что ли, был? — спросил другой.

— Нет, чай, надо быть, нарочно! — объяснил третий.

— Где ж тут ловить-то его… Поди, чай, засосало под пароход, и плывет под кормой.

— И пил же он, паря, на пароходе-то шибко.

— Пил?

— И, Господи! Маркитант сказывал, рублев на двадцать он напил у него… Заберите-ка однакоже влево! — заключил матрос, но и влево ничего.

— На пароходе, робята, ну его к праху, где тут сыщешь! — сказали почти все в один голос и поехали на пароход.

Мужик между тем был недалеко от них и, при их приближении, только нырнул в воду и вынырнул потом далеко от них. Подплыв к косе, он стал на ноги. Тут ему было всего по пояс. Он не пошел прямо на берег, а стал обходить всю косу кругом; на том месте, где и подъезду не было, ухватился за камень, стал взбираться, как кошка, на утес и только по временам ругался.

— Все рученьки-то, дьявол, раззанозил каменьями этими… Ну, поехала, лешая! — говорил он, когда нога его случайно скользила и опускалась. — Как итти-то в этой мокроте? — прибавил он, став наконец на вершину скалы и осматривая свой костюм.

— Ну, чорт, велика барыня, — заключил он и пошел.

На набережной он вошел во двор Софи; вероятно, очень знакомый с местностью, он сейчас же забрался через перила на галлерею и приложил свое лицо к освещенному стеклу девичьей.

Там сидела молоденькая горничная.

— О, чорт, это другая какая-то лешая! — сказал он и постучал пальцем.

Горничная с испугом взглянула в окно.

— Иродиада Никаноровна где-с? — спросил у ней мужик.

Горничную успокоил этот вопрос.

— Она не здесь, в бане живет.

— Вот куда чорт ее занес! Родила, что ли? — сказал сам с собою мужик и слез с галлереи.

Где находится баня, он тоже, видно, хорошо знал, потому что прямо пошел к ней и опять приложил лицо к окну.

Иродиада там сидела одна и что-то шила.

Мужик вошел к ней.

— Ай, Господи, Михайла! — проговорила она, взмахнув на него глазами.

— Мы самые и есть! — отвечал тот.

— Да что же ты весь мокрый?

— Водой уж шел, коли сушью не пускают, — отвечал Михайла.

— Ну, разоболокайся!.. Что стоишь? — сказала ему Иродиада с видимым участием.

— Что же я надену? Весь мокрехонек, — сказал мужик, снимая, впрочем, кафтан.

— Пойду, схожу, попрошу у кучера и портков и рубахи.

— Да как же ты скажешь?

— Скажу, что для полюбовника, да и баста!

— Ой-ли! хвать-девка! — проговорил ей вслед Михайла.

Читатель, конечно, не узнал в этом человеке того самого Михайлу, который, в начале нашего романа, ехал молодым кучером с Надеждой Павловной. Судьба его и в то уже время была связана с судьбою Иродиады. Он именно был отцом ее ребенка, за которого она столько страдала.

Получив вольную, Иродиада, первое что, написала Михайле своею рукою письмецо:

«Душенька Михайла! Неизменно вам кланяюсь и прошу вас, проситесь у господ ваших на оброк и приезжайте за мной в К…, где и ожидает вас со всею душою, по гроб вам верная Иродиада».

Михайла сейчас же стал проситься у Петра Григорьевича; но тот его не пускал. Михайла нагрубил ему, или, лучше сказать, прямо объяснил: — «дурак вы, а не барин, — право!»

Петр Григорьевич повез его в солдаты. Михайла убежал от него и пришел в К… оборванный, голодный и вряд ли не совершивший дорогой преступления.

Иродиаду он нашел не совсем верною себе. Она была любима управляющим откупом, Иосифом. Михайла, впрочем, нисколько этим не обиделся и просил только, чтобы как-нибудь ему прожить без паспорта и хоть какое-нибудь найти местечко. По влиянию Иродиады, его сделали целовальником; потом, по каким-то соображениям, перевели сначала в уезд и наконец отправили на Кавказ. В продолжение всего этого времени Михайла страшно распился, разъелся: краснощекий, с черною окладистой бородой, он скорее походил на есаула разбойничьего, чем на бывшего некогда господского кучера. Запах спирту от него уж и не прекращался, точно все поры его были пропитаны им.

Иродиада, возвратившись, принесла Михайле все чистое белье. Тот приней же начал переодеваться. Иродиада немножко от него отвернулась.

— Чаю, что ли, хочешь? — спросила она.

— Нет, уж лучше бы горьконького! — отвечал Михайла.

— Все по-прежнему, зелья-то этого проклятого, — сказала Иродиада.

— Человек рабочий, — отвечал Михайла.

Иродиада сходила в горницу и принесла целый барский графин водки и огромный кусок, тоже барской, телятины.

Михайла принялся все это пить и есть.

— Что, ты получил мое письмо? — спросила его Иродиада.

— Получил; на него я и шел.

— С барином твоим несчастье случилось: в чсть, али в острог, что ли то, посадили.

— Ах ты, Боже ты мой! — произнес Михайла с некоторым даже испугом. — За что же это так?

— Сочинение, что ли, какое-то написал на здешних господ, так за то… В Сибирь, говорят, сошлют.

— Как же быть-то, девка, а?

— Чего быть-то?.. Я вот завтра перееду, поживем там, поглядим.

— Эхма! — горевал Михайла: — а мне так было и думалось, что он дал бы мне такую бумагу, я бы ему все открыл.

— Чего открывать-то? Мозер-то помер!

— Вона! Царство небесное! — произнес Михайла. — Что же такое с ним случилось?

— Не знаю, — сказала Иродиада лаконически.

— Беда, значит, теперь без пачпорту-то, — проговорил опять Михайла.

— Ничего!.. Нынче уж насчет этого свободно стало.

— Да, как же? — произнес недоверчиво Михайла.

— Начальство само говорит: — «Живите, говорит, ничего и без бумаг». Воля, говорят, всем настоящая скоро выйдет.

— Слышал я… — отзвался Михайла: — господам-то только под домом землю и оставят, дьяволам этим, — прибавил он и зевнул.

— Так им, злодеям, и надо! — повторяла Иродиада, — Что зеваешь?.. Поди, полезай на полок спать.

Михайла пошел; потом приостановился и хотел что-то такое сказать Иродиаде; но, видно, раздумал и молча влез на полок.

22

На ярого сатира надет намордник

Виктора все еще продолжали держать в части.

Он начинал терять всякое терпение и в продолжение этого времени успел поколотить полицейского солдата, не пускавшего его одного гулять по саду; об этом было составоено постановление и присоединено к делу. Он показал потом жене частного пристава, когда та проходила мимо его окон, кукиш; об этом тоже составлено было постановление и снова присоединено к делу.

Начальство всему этому только радовалось, чтобы побольше скопить на него обвинений.

Виктор, в отчаянии, начал наконец молиться Богу, и молитва его была услышана. В последний вечер перед ним стоял знакомый нам поверенный Эммануила Захаровича, молокан Емельянов, с своею обычною кислою улыбкой и заложив руки за борт сюртука.

Виктор все еще продолжал ерошиться.

Емельянов пожимал насмешливо плечами.

— Ведь это точно что-с… Эммануил Захарыч так и приказывал: «пускай, говорит, что он уедет».

— А, испугались?.. — говорил Виктор, самодовльно начиная ходить по комнате.

— Не испугались, а что точно что неудовольствия иметь не желаем… И вам ведь тоже здесь ничего хорошего не будет. Извольте хоть какого ни на есть стряпчего и ходатая вашего спросить… Мало-мало, если вас на житье в дальние сибирские губернии сошлют, а пожалуй — приладят так, что и в рудники попадете.

— Да, вот так… как же! — горячился Виктор. — Я и оттуда буду писать.

— Пишите, пожалуй. Мало только пользы-то от того вам будет… Хоть бы и я теперь, за что?.. За то только, что по вере родителей моих жить желаю, попал сюда в эти степи.

— Тебе-то пуще здесь худо… Ах, ты, борода! — сказал Виктор и тронул Емельянова за бороду.

Он видимо, начинал уж ласкаться к нему.

— Что ж? Конечно, что — благодарение Богу: не потерялся еще совершенно, — отвечал тот, стыдливо потупляя глаза: — Так Эммануил Захарыч мне и приказывать изволили: «пусть, говорят, он едет в Москву; будет получать от нас по тысяче целковых в год».

— А как вы надуете, да не станете платить? — спросил недоверчиво Виктор.

— Орудие-то ведь ваше всегда при вас; можете написать, что только захотите.

— Да, пиши тут, а вы преспокойно будете сидеть и поглаживать себе бороды.

— Нет-с, мы никогда не можем желать того, — отвечал серьезно Емельянов.

— А вы вот что! — продолжал Виктор: — вы дайте мне вперед пять тысяч целковых, да и баста!

Емельянов грустно усмехнулся.

— Таких денег у нас, пожалуй, нынче и в кассе-то нет — очень нынче дела плохи!

— Дайте векселя на разные сроки… Я подожду, — отвечал Виктор.

— Это словно бы не приходится, — произнес, не поднимая глаз, Емельянов. — Вы конечно что господин, дворянин: слову вашему мы верить должны; но ведь тоже человеческая слабость, у каждого она есть: деньги-то вы по векселю с нас взыскать-то взыщите, а писать-то все-таки станете.

— Да какого же чорта я писать буду?

— Да ведь, извините меня, я опять повторю то же: человеческая слабость… Может быть, к пяти-то тысячам вы — еще пожелаете с нас получить; вам-то это будет приятно, а для нас-то уж оченно разорительно, а вы вот что-с: по чести ежели вам угодно, теперь тысячу, год вы промолчали — другую вам, еще год — третью.

— Нет, это невыгодно! — сказал Виктор: — теперь, по крайней мере, дайте мне две тысячи вперед.

— Полторы извольте, без хозяина решаюсь на то, по крайности буду знать, что дело покончено.

— Да, дело! Сквалыжники вы этакие, — говорил Виктор, как человек угнетенный и прижатый: — ну, давайте полторы тысячи!

— Слушаю-с… Теперь я вам, значит, подорожную возьму, и хозяин еще говорил, чтобы мне с вами и в Москву отъехать… Чтобы без сумления для него было.

— Хорошо, мне все равно; я ведь и там буду про разных соколиков писать.

— Известно! За что ж так мы одни-то виноваты: надо и с других могорычи иметь.

— Я им дам! Я тогда сочинил, так триста экземпляров сюда газеты выписали. Мне теперь, знаешь, сколько за сочинение будут давать.

— Точно что-с, способность, дарованье на то от Бога имеете! — подтвердил Емельянов и потом прибавил, раскланиваясь.

— До приятного свидания, значит!

— Прощайте, друг любезный! — отвечал ему Виктор, дружески пожимая руку.

23

Разорение

По случаю наступившего апреля, балкон в кулбе был отворен. Теплая весенняя ночь была совершенно тиха и спокойна; но зато волновались сердца человеческие. Бакланов, стоя около этого самого балкона и созерцая безмятежную красоту природы, был бледен, и губы у него от бешенства дрожали.

Ему что-то такое возражал Никтополионов.

— Я-то чем виноват? — говорил он.

— А тем, что вашими подлыми статьями вы уронили все дело.

— Да, так вот я и стану молчать!.. Меня выгнали, а я буду говорить: прекрасно, бесподобно!

— Отчего же прежде вы лично мне другое говорили?

— Я тогда служил там! Что ж мне товар-то свой хаять, что ли? — отвечал нахально Никтополионов.

Бакланов едва владел собой.

— Знаете ли, за подобные вещи бьют по роже, и бьют больно! — говорил он.

— Да, кто дастся! — отвечал Никтополионов и преспокойно отошел.

Бакланов постоял еще немного и, даже почернев от волновавших его чувствований, уехал домой.

Он прямо прошел в спальню жены.

Евпраксия уже спала.

Бакланов без всякой осторожности разбудил ее.

— Поздравляю вас: мы разорены!.. — начал он прямо.

— Что такое? — спрашивала Евпраксия, едва приходя в себя.

— Так. Акции наши падали-падали, а теперь за них и ничего уж не дают, — отвечал Бакланов, садясь в отчаянии на свою постель.

— О, я думала, Бог знает что! — произнесла Евпраксия, почти совершенно успокоившись.

— Как что? Это для вас не Бог знает что? — вскричал Бакланов.

— Перестань, сумасшедший: детей напугаешь! — сказала Евпраксия и, встав, притворила дверь в детскую.

— Это для нее ничего!.. О, Боже мой, Боже мой! — повторил Бакланов, воздвигая руки к небу.

— Кто ж виноват? — сам же! — сказала Евпраксия, зажигая свечку.

Она знала, что сцена эта нескоро кончится.

— Я же! Да, я! Я хотел разорить и погубить семью. О, я несчастный! — восклицал Бакланов, колотя себя в голову.

Евпраксия пожала плечами.

— Ну, подай только Бог терпенье жить с тобой, — сказала она.

— Что ж? Прогоните меня, как тварь какую-нибудь бесчувственную, как мерзавца, подлеца!

— Ни то ни другое, а человек без характера… Малейшая удача мы уж и на небесах: прекрасно все, бесподобно! А неудача — сейчас и в отчаяние! Жизнь — не гулянье в саду: все может случиться.

— Все! Хорошо все! Пятьдесят тысяч потерял! О, я не перенесу этого и убью себя! — воскликнул опять Бакланов в бешенстве.

— Перестань, говорят тебе! — прикрикнула на него Евпраксия строго: — не ты один, а многие потеряли, и победней тебя; может быть, свои последние, трудовые гроши.

— Они теряли свои деньги, а я потерял чужие, ваши, — отвечал ядовито Бакланов.

— Какие же чужие?.. Если я принадлежу тебе, так деньги мои и подавно, и кроме того… конечно, кто говорит, потеря довольно ощутительная; но все-таки не совсем еще разорены… Бог даст, будешь здоров да спокоен, не столько еще наживешь…

Слова жены заметно успокоили Бакланова. Он хотя и сидел еще задумавшись, но не кричал уже более.

— Ну, что теперь станешь делать? Что? — говорил он, разводя руками. — опять надо впрягться в эту службу проклятую. Вы, пожалуйста, завтра же отпустите меня в Петербург; я поеду искать должности.

— Сделай милость, очень рада! — подхватила Евпраксия: — а то ведь, ей-Богу, скучно на тебя смотреть: скучает, ничего не делает!

— Поеду! — повторял Бакланов как бы сам с собою и потом, после нескольких минут молчания, снова обратился к жене:

— Вы на меня не сердитесь?

— Уверяю тебя, нисколько.

— Ну, поцелуйте меня в доказательство этого.

Евпраксия подошла и поцеловала его.

— Мне гораздо вот непрятнее было, когда ты тяготился семейной жизнью, а что потеряли часть капитала — велика важность! — сказала она.

— Ты великая женщина! — проговорил наконец Бакланов, вздыхая и слегка отталкивая ее от себя.

Через несколько минут он уже спал, а Евпраксия не спала всю ночь: спокойствие ее, видно, было только наружное!

24

Сцена хоть бы из французского романа

Следующая ночь еще была теплее, темнее и тише.

День этот была среда. У Софи, по обыкновению, были гости и, как нарочно, очень много. Девица Каролина-Мария-Терезия привезла к ней двух сестер, выписанных ею с родины, тоже жить насчет ее друга. За девицею Порховскою приехало ровно четыре кавалера. Сама Софи, впрочем, была скучна и ни с кеми не говорила ни слова. Утомленная и доведенная еще до большей тоски болтовней гостей, она встала и пошла-было в задние комнаты, чтобы хоть на несколько минут остаться одной; но там застала Иродиаду, сверх обыкновения, в платке на голове, а не в шляпке. Софи отвернулась. Ей стало неприятно и точно страшно встречаться с своею прежнею поверенной.

— Здравствуй! Где ж ты нынче живешь? — спросила она ее, чтобы что-нибудь сказать.

— На квартире-с.

— Не у места еще?

— Нет-с.

И Софи опять возвратилась в залу.

Сев за рояль и взяв на нем несколько аккордов, она не прислушивалась к звонку, но никто не приезжал.

Софи подозвала к себе одного из молодых людей.

— Садитесь тут, у моих ног, — сказала она.

Тот в самом деле поместился у ног ее.

— Ну, говорите мне любезности, говорите, что я как ангел хороша, что вы от любви ко мне застрелитесь.

— Первое совершенно справедливо, а второе нет, потому что жизнь свою и себя самого я люблю больше всего, — ответил молодой человек, желая сострить.

— Ох, как это неумно, вяло, натянуто! — говорила Софи. — Какие вы нынче все пошлые.

В девичьей между тем происходили своего рода хлопоты. Молодая горничная вошла с графином оршада и вся раскрасневшаяся.

— Ой, девушка. Так устала, что силушки нет, — говорила она Иродиаде.

— Где у вас чай нынче разливают: в спальне барыниной? — спросила та.

— Да, все там же.

— Дай, я разолью.

— Ой, сделай милость, голубушка! Мне еще за сухарями надо бежать, — сказала горничная и сама ушла.

Иродиада пошла в спальню к Софи. Увидя, что на той после гостиной, которая была видна из спальни, никого нет, она обернулась задом к туалету и оперлась на него; потом что-то такое щелкнуло, точно замок отперся, и Иродиада стала проворно класть себе в карман одну вещь, другую, третью. Затем замок снова щелкнул. Иродиада отошла от туалета и стала около чайного стола.

Горничная возвратилась и пошла подавать чай, а Иродиада следовала за ней с сухарями. Лицо ее при этом было совершенно бесстрастно.

Напоив гостей чаем, Иродиада стала собираться домой.

Молоденькая горничная останавливала ее.

— Да накушайтесь сами-то чайку, — сказала она.

— Нет, благодарю, далеко еще итти, — сказала Иродиада и поцеловалась с своею бывшею товаркой.

— Прощайте! — сказала она ей не совсем обыкновенным голосом.

— Прощайте, ангел мой! — отвечала ей та ласково.

В одном из глухих переулков Иродиада сошлась с мужчиной.

— Готово? — спросила она.

— Дожидается! — отвечал ей тот.

— Ну, веди!

Они пошли.

— Все сделали-с? — спросил ее мужчина каким-то почтительным голосом.

— Все!

Пройдя набережную, они стали пустырями пробираться к таможенной косе.

На самом крутом ее месте мужчина, который был не кто иной, как Михайла, стал осторожно спускаться, придерживая Иродиаду за руку.

— Не оступитесь! — говорил он.

— Держись сам-то крепче, а я за тебя стану!..

Спустившись более чем до половины, Михайла крикнул:

— Мустафа!..

— Я! — отозвался снизу с лодки голос по-татарски.

— Ты куда нас повезешь? — спросил его и Михайла по-татарски.

— В деревню Оля… к брату… лошадь даст тебе, и поедешь.

— Смотри, свиное ухо, не обмани!

— Что мне тебя обманывать-то?

Михайла и спутница его соскочили в лодку.

— Отчаливай! — проговорил Михайла; но татарин успел уже махнуть веслами, и они плыли.

Отъехав несколько, татарин приостановился.

— Пересядь, любезный, на эту сторону, а то очень уж валит вправо-то, — сказал он Михайле.

Тот встал и начал пересаживаться; вдруг почувствовал, что его что-то страшно ударило в спину, и он сразу кувырнулся в воду.

— Батюшки, тонет! утонул! — вскрикнула Иродиада.

Татарин между тем греб дальше.

— Постой, чорт, дъявол, — кричала она, обертываясь то назад, то к татарину; но тот продолжал грести, и потом вскочил и повалил ее самое в лодку и наступил ей на грудь.

— Давай деньги! Подай! — говорил он и полез ей за пазуху; но в это время чья-то рука повернула лодку совсем вверх дном. Все пошли ко дну.

У Иродиады глаза, уши и рот захватило водой; она сделала усилие всплыть вверх и повыплыла. В стороне она увидела, что-то такое кипело, как в котле.

Вдруг на воде показался ее спутник и схватил ее за платье.

— Плыви за мной, — сказал он ей.

— Господи, он нас нагонит, пожалуй! — говорила Иродиада, едва барахтаясь руками.

— Не нагонит, — отвечал ей спутник: — у тебя все в кармане?

— Все… Ой, тошнехонько, тону! — кричала Иродиада.

— Не утонешь, недалеко! — отвечал ей спутник и взял ее за косу. — Я нарочно рулем держал, не давал ему далеко от берега-то отбиваться, — говорил он.

В самом деле, они через несколько минут были уже на берегу.

— О-о-ой! — стонала Иродиада.

— Пойдем, делать нечего, пешком, — сказал ей спутник.

— Пойдем! — отвечала она, едва переводя дыхание, и вслед затем оба скрылись в темноте.

На другой день к пароходной пристани прибило волнами утопленника-татарина с перерезанным горлом.

25

Неошибочное предчувствие Евпраксии

После разорения своего Бакланов начал еще более скучать.

Здесь мы должны глубоко запустить зонд в его душу и исследовать в ней самые сокровенные и потайные закоулки.

Состоя при семействе и подчиняясь ему, когда около всего этого группировалось сто тысяч денег и групповое имение, он полагал, что все-таки дело делает и, при подобной обстановке, может жить баричем. Но теперь, когда состояние женино с каждым днем все более и более уменьшалось, значит и этой причины не существовало. О, как ему, сообразив все это, захотелось и дали, и шири, и свободы!.. Мечты, одна другой несбыточнее, проходили беспрестанным калейдоскопом в его уме, а между тем он жил в самом обыденном, пошлом русле провинциальной семейной жизни… Из-за чего же было это бескорыстное и какое-то почти фантастическое убийство своего внутреннего «я»?

В одну из подобных минут, когда он именно таким образом думал сам с собой, ему подали записочку. Он прочитал ее, сконфузился и проворно спрятал ее в карман.

— Хорошо, — сказал он торопливо человеку, мотнув ему головой.

Тот вышел.

Евпраксия, обыкновенно никогда не обращавшая внимания, какие и от кого муж получает письма, на этот раз вдруг спросила:

— От кого это?

— Так, от одного знакомого, — отвечал Бакланов, краснея.

— Покажи, — сказала ему Евпраксия, как будто бы и с улыбкой.

— Нет, не покажу, — отвечал Бакланов, тоже стараясь улыбаться.

— Покажи, говорят тебе! — повторила Евпраксия еще раз и уже настойчиво.

— Нет! Я ведь писем к вам не читаю.

— Читай; у меня секретов нет. Ну, покажи же! — говорила она и при этом даже встала и подошла к мужу.

Тот все еще продолжал улыбаться; но карман, в котором спрятал записку, прижал рукою.

— Покажи! — повторила настойчиво Евпраксия.

— Нет, нет и нет! — сказал решительно Бакланов.

— Ну, хорошо же! Я сама буду переписываться! — сказала Евпраксия, села и заплакала.

Бакланов не более, как во второй или в третий раз, в продолжение всего их супружества, видел слезы жены.

— Это глупо наконец! — проговорил он.

— Нет, не глупо! — возразила ему Евпраксия: — пустой и дрянной вы человечишка! — прибавила она потом.

— Ну, можете браниться, сколько вам угодно, — отвечал Бакланов и вышел.

— Что ты рассердилась из-за таких пустяков, — сказал ей Валерьян Сабакеев, бывший свидетелем всей этой сцены.

— Нет, не пустяки! — отвечала она, продолжая рыдать: вероятно, от какой-нибудь госпожи своей получил.

— Ревность, значит, — заметил ей с улыбкой брат.

— Вот уж нет!.. Пускай, сколько хочет, имеет их, — отвечала, впрочем, покраснев, Евпраксия. — Сам же ведь после будет мучиться и терзаться… мучить и терзать других! — заключила она и ушла к детям в детскую; но и там продолжала плакать.

Бакланов все это время у себя в кабинете потихоньку одевался, или, лучше сказать, франтился напропалую: он умылся, или, лучше сказать, франтился напропалую: он умылся, надел все с иголочки новое платье, надушился и на цыпочках вышел из дому.

— Когда меня спросят, скажи, чтоя гулять пошел… Видишь, вон пальто и зонтик взял! — сказал он провожавшему его человеку, а сам, выйдя на улицу и пройдя несколько приличное расстояние, нанял извозчика и крикнул ему: — На набережную!

Перед квартирой Софи он соскочил с экипажа и проворно в отворенную почти настежь дверь.

— Друг мой, — говорил она, беря его за руку и ведя его в гостиную: — заступитесь за меня, меня обокрали всю.

— Как? — спросил Бакланов.

— Все брильянты и семьдесят пять тысяч денег.

— Господи помилуй! — воскликнул Бакланов: — но кто же?

— Должно быть, прежняя моя горничная.

— В каком виде у вас деньги были?

— Билет ломбардный.

— Именной?

— Не знаю, кажется.

Бакланов пожал плечами.

— Есть у вас, по крайней мере, номера?

— Да, господин, который привез его мне, нарочно записал в столе у меня, — отвечала Софи, несколько сконфузившись, и потом отворила туалет, где на стенке одного потайного ящика были чьей-то осторожною рукой написаны номер и число билета.

Бакланов списал все это.

— Ничего, поправим как-нибудь! — сказал он и, не объяснив более, уехал.

Софи, оставшись одна, сидела, как безумная.

Часа через три Бакланов возвратился.

— Я думала, что и ты меня покинешь, — сказала она ему.

— Нет! как можно! Я все уже сделал: телеграфировал в петербургский банк и получил ответ, что по билету никому, кроме вас, не выдадут.

— Но как же я-то получу?

— Надобно вам самой ехать в Петербург. Поедемте вместе; я тоже на днях еду!

— Ах, я очень рада! — воскликнула Софи радостно, но потом несколько покраснела.

— Только у меня жена ревнива, — прибавил Бакланов с улыбкою: отсюда нам нельзя вместе выехать. У вас есть какой-нибудь дорожный экипаж?

— Отличная дорожная карета еще после покойного мужа, отвечала Софи.

— И прекрасно! — произнес Бакланов, потирая руки.

В голове у него строилась тысяча увлекательных планов.

— Вы поезжайте вперед и подождите меня в первом каком-нибудь городке, я вас нагоню, а потом мы вместе и поедем.

— Это отлично! — сказала Софи, смотря с нежностью на него.

Бакланов в эти минуты решительно казался ей ангелом-спасителем.

— Однако прощайте, мне пора. На меня и то уж супруга сильно сердится! — сказал он, и хотел было поцеловать у Софи руку, но она поцеловала его в губы.

Еще не старое сердце героя моего билось как птичка от восторга: у него наконец заводилось интрижка, чего он так давно и так страстно желал.

26

Кто такой собственно герой мой

По векселю Эммануила Захаровича у Софи описали всю движимость. Она, по необходимости, должна была поскорей уехать.

Бакланову стоило страшных усилий сказать жене, что он едет в Петербург. Ему казалось, что она непременно догадается и разрушит весь его план. Наконец он решился.

— Сделай, милость, поезжай! — отвечала ему Евпраксия.

Подозревая, что муж затевает какие-нибудь шашни в их городе, она в самом деле желала отправить его в Петербург, где все-таки надеялась, что он найдет какое-нибудь себе занятие, и тогда уж переехать к нему самой своею семьей. Почтенная эта женщина, несмотря на то, что ей всего было только двадцать восемь лет, постоянно здраво и благоразумно рассуждала и мужа за замечаемые недостатки не бранила и не преследовала, а старалась излечивать его от них.

Разговор о поездке, по обыкновению, окончился двумя-тремя фразами.

У Баклановых, по влиянию Евпраксии, осталось прежнее обыкновение ее матери: о серьезных и важных вещах думать много, а говорить мало.

Бакланов всегда этим ужасно возмущался.

— Это какие-то олимпийские боги, которых разве стрелы Юпитера могут потрясти, а обыкновенные житейские дела их не трогают, — говорил он про жену и тещу.

Но на этот раз рад был этому обыкновению и на другой же день собрался и поехал.

При прощании ему жаль было немножко детей, особенно когда старший, Валерка, повис с рыданием у него на груди и, как бы предчувствуя долгую рзлуку, кричал: «Папаша, папаша, куда ты?»

Бакланов, совершая столь безобразный поступок, только после сообразил, какие он страшные минуты переживал, не чувствуя и не сознавая их нисколько. Самый младший сынишка не плакал, но своим серьезым взглядом как бы говорил отцу: «Отец, что ты делаешь? Смотри, я так рявкну, что воротишься у меня назад!». И в самом деле рявкнул.

У Бакланова при этом замерло сердце, и он стал спешить прощаться.

Евпраксия, по обыкновению, была спокойна и только как бы несколько еще солиднее обыкновенного.

— Ну, пиши же, главное, о своем здоровье, а потом и о делах, сказала она, когда муж целовал ее руку.

Проводив его, она ушла к себе в комнату и долго там молилась.

За все эти поступки, да, вероятно, и за предыдущие, читатель давно уже заклеймил моего героя именем пустого и дрянного человека!

На это я имею честь ответить, что герой мой, во-первых не герой, а обыкновенный смертный из нашей так называемой образованной среды.

Он праздно вырос, недурно поучился, поступил по протекции на службу, благородно и лениво послужил, выгодно женился, совершенно не умел распоряжаться своими делами и больше мечтал, как бы пошалить, порезвиться и поприятней провести время.

Он представитель того разряда людей, которые до 55 года замирали от восторга в итальянской опере и считали, что это высшая точка человеческого назначения на земле, а потом сейчас же стали, с увлечением и верою школьников, читать потихоньку «Колокол».

Внутри, в душе у этих господ нет, я думаю, никакого самоделания, но зато натирается чем вам угодно снаружи — величайшая способность!

27

Выход в ширь и гладь

Июльское солнце, часов в семь вечера, светило красноватым светом. Идущая широкою полосой дорога была суха и гладка. По сторонам, до самого горизонта, расстилалась степь, зеленеющая густою и пестрою травой. Несколько вдали стояла почтовая станция Дыбки, загороженная растущей около нее тальником. По степи гуляло целое стадо дрохв, которые то опускали, то поднимали свои головы. Едва видневшийся человек на беговых дрожках объезжал их.

На закраине дороги сидел Бакланов, щеголевато, по-дорожному, одетый. Около него лежал небольшой чемоданчик и плед.

На лице его было написано нетерпение.

Наконец показалась карета четверкою, и он радостно начал махать рукой и шляпой.

Подъехав к нему, карета остановилась, и из окна ее выглянуло прелестное лицо Софи.

— Александр, это вы? — сказала она, точно не ожидая его встретить тут.

— Да, позвольте уж! — говорил Бакланов, кидая свой плед и чемодан в ноги к извозчику, а потом отворил дверцы и сам вошел в карету.

Для предосторожности Софи ехала одна-одинехонька и даже без горничной.

— Ну, вот, наконец! — проговорила она, подавая Бакланову обе руки.

— Да, — отвечал тот, целуя их несчетно раз.

— Ну, что жена? — спросила его потом Софи после нескольких минут молчания.

— Э, ничего! — отвечал Бакланов: — я намерен, не вдруг, разумеется, а постепенно, разорвать совершенно мои брачные узы.

— Зачем это? — проговорила Софи более грустно, чем с укором.

— Невозможно! — воскликнул Бакланов: — более безобразного установления, как брак, я решительно ничего не знаю.

Софи продолжала грустно улыбаться.

— Точно двух лошадей припрягли к дышлу: ровны ли у вас ход и скорость ваших ног, или нет, все ступайте, не отпрягут уж!

— Но как же делать иначе? — спросила Софи.

— Дать более свободное движение чувствам: тогда, поверь, между мужчинами и женщинами возникнут гораздо более благородные, наконец возвышенные отношения.

— А дети? — спросила Софи.

— Что ж такое дети?

— А то, что мужчина с одною народит детей, перейдет к другой, а от другой к третьей. Дети у нас, бедных женщин, и останутся на руках и попечениях.

— Это вздор, chere amie. извини меня! — возразил Бакланов: если я хоть сколько-нибудь честный человек, я женщину, у которой есть от меня дети, не оставлю совершенно, и если не буду ее продолжать любить, то все-таки материально обеспечу; а если я мерзавец, так и брак мне не поможет. Скольких мы видим людей, которые губят совершенно свои семьи.

— Но все-таки это немножко иных попридерживает.

— Нисколько!

— Как нисколько? Посмотри, сколько этих несчастных любовниц кидают.

— Да потому теперь любовницам и побочным детям мы даем мало цены, что у нас, извольте видеть, есть гораздо более драгоценные существа — законная супруга и законные дети, и, что всего отвратительнее, тут во всем этом притворство таится. Вспомни, например, хоть твой брак.

— Что ж мой брак? — воскликнула Софи: — я скорее вышла за какое-то чудовище, чем за человека; твоя жена — другое дело. Она милая…

— Прекрасно! — подхватил Бакланов: — я поэтому-то, по преимуществу, и привожу себя в пример: жена у меня действительно милая, добрая, умная, красивая, но между тем я не могу любить ее потому только, что она моя жена. Я, в сущности, не развратный человек, никогда им не был и теперь не таков, и жене моей не изменял ни разу.

— Я думаю! — подхватила Софи.

— Уверяю… Но поверишь ли, ангел мой, что каждая горничная, пришедшая ко мне, в своем новеньком платьице, подать поутру кофе, возбуждает во мне гораздо более страсти, чем моя супруга. Вот что оно значит, право-то по долгу!

— Очень просто! Женщина, которая принадлежит мужчине, для него не представляет интереса, а другие напротив.

— Нет, тут не то! За любовницей всегда остается право отплатить мне тем же, такою же изменой, и это всякого удерживает: любовников верных своим любовницам гораздо более, чем мужей женам. За женой же никакого нет права: она моя раба… я могу ее за измену себе судить в суде… ее будет преследовать общественное мнение.

— Значит, надобно только, чтоб одинакие права имели мужчины и женщины.

— Совершенно! — воскликнул Бакланов: — во-первых, чтоб у женщин в обществе был такой же самостоятельный труд, как и у мужчин, и чтоб этим трудом они так же были нам необходимы, как и мы им своим… а что в отношении сердечных связей — надобно еще дальше итти: пускай я иду по улице в страстном, положим, состоянии.

— Ну? — сказала Софи с улыбкой.

— Попадется мне женщина, которая мне нравится и в подобном же настроении.

— Ну? — повторила Софи с заметным уже любопытством.

— Мы объясняемся и сходимся, и ты себе представить не можешь, какое даровитейшее поколение народилось бы таким образом.

Софи подобная теория показалось очень уж смелою.

— У нас ведь есть подобные женщины. Мне муж еще покойник сказывал, — проговорила она.

— О, то твари продажные! Я говорю о физически-нравственных влечениях, — сказал Бакланов.

— Ну, тогда бы вы, мужчины, переубивали друг друга: тебе бы понравилась одна и другому она же.

— Пускай себе! Но все-таки в этом случае были бы искренние и неподдельные чувства, а не так, как теперь: какая-нибудь молоденькая бабенка своему старому хрычу-супругу говорит: «папаша, папочка!», а он ей: «мамочка, мамочка!», а обоим: ей противно и подумать об нем, а он уж не думает и ни о каких в мире женщинах.

— Вы это меня, что ли, описали? — спросила Софи.

— Да хоть бы и вас: а при другом, например, устройстве, вы глядите мне с любовью в очи, и пусть вас защищает какой угодно господин, я смело кидаюсь…

— Меня некому защищать, — сказала Софи, отодвигаясь несколько в угол кареты.

— В таком случае я еще смелей кидаюсь! — воскликнул Бакланов и в самом деле бросился к Софи, обнял ее и начал целовать.

Она сама его пламенно целовала.

— Вас страшно любить!.. — шептала она.

— Отчего?

— Вам наскучишь, и вы полюбите другую.

— Нет, женщину с огоньком, с истинною страстью, я никогда не разлюблю.

— Да где взять этого огонька, и какой он? — говорила Софи.

— О, тебе не для чего искать его!.. Он у тебя в каждом нерве, в каждой жилке сидит, — говорил Бакланов.

— Мне, знаешь, что кажется! — начала она после короткого молчания: — что я в любви к тебе очищаюсь от всей моей прошлой, ужасной жизни.

— А мне тут главное дорого, — отвечал Бакланов: — что у сердца моего покоится женщина не по долгу, а по чувству!


Читать далее

Писемский Алексей. Взбаламученное море. Роман в шести частях
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть