КНИГА ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Годы странствий Вильгельма Мейстера Wilhelm Meisters Wanderjahre
КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Бегство в Египет

Вильгельм сидел под сенью могучей скалы, в том примечательном месте, где обрывистая дорога резко поворачивала и шла под уклон. Солнце стояло еще высоко и озаряло верхушки сосен в теснинах у ног путника. Едва он занес что-то в записную книжку, как Феликс, карабкавшийся вверх и вниз по крутизне, подошел к нему, протягивая в руке камень.

— Как этот камень называется? — спросил мальчик.

— Не знаю, — ответил отец.

— А что в нем так блестит, — верно, золото?

— Это не золото; помнится мне, люди зовут его «кошачьим золотом».

— Кошачье золото! — со смехом отозвался мальчик. — А почему кошачье?

— Потому, как видно, что оно фальшивое, а кошки тоже считаются животными фальшивыми.

— Надо это запомнить, — сказал сын, сунул камень в кожаную дорожную сумку и тотчас извлек из нее еще что-то. — А это что такое? — спросил он.

— Какой-то плод, — отвечал отец, — судя по этим чешуйкам, сродни еловым шишкам.

— Совсем и не похоже на шишку! Ведь эта штука круглая.

— Спросим у лесника; они знают весь лес и все шишки и ягоды, знают, как сеять, как сажать деревья, они умеют ждать, дают стволам вытянуться и набрать росту.

— Лесники все знают; вчера только наш проводник показал мне, где олень перешел дорогу. Он позвал меня назад, чтобы я посмотрел «натопы» — так он назвал след. Сам я пробежал было мимо, а тут увидел, как ясно отпечаталось раздвоенное копыто; олень, наверно, был крупный.

— Я слышал, как ты расспрашивал проводника.

— Он хотя и не лесник, но знал очень много. А я хочу стать лесником. Ведь как это хорошо: весь день быть в лесу, слушать птиц, знать, как их называют, и где их гнезда, и как добыть из гнезд яйца и птенцов, и какой нужен корм, и когда ловить взрослых птиц. Вот это радость!

Едва это было сказано, как выше них на крутой дороге показалось нечто не совсем обычное. Сверху вприпрыжку бежали друг за другом двое мальчиков, красивых, как ясный день, в ярких курточках, больше похожих на подпоясанные рубашки. Вильгельму удалось подробней рассмотреть их, когда они, прервав бег, на мгновенье застыли перед ним. С головы старшего ниспадали обильные белокурые пряди, их-то прежде всего и замечал взгляд, только потом его привлекали и голубые глаза, и весь облик, прелестью которого можно было любоваться без конца. Второго мальчика скорей можно было принять за его товарища, нежели за брата: волосы его, темные и прямые, опускались по плечам, и казалось, будто отблеск их отражается в его глазах.

Однако Вильгельм не успел внимательней рассмотреть эти существа, так странно и неожиданно появившиеся в столь дикой местности, потому что мгновенье спустя он услышал из-за скалы, скрывавшей поворот дороги, мужской голос, крикнувший строго, но не сердито:

— Что вы там встали? Не загораживайте нам путь!

Вильгельм взглянул наверх, — и если встреча с детьми немало удивила его, то зрелище, представшее сейчас его взору, повергло его в совершеннейшее изумление. Молодой мужчина, крепкий и ладно сложенный, хотя и невысокого роста, черноволосый и загорелый, в подпоясанной легкой одежде, твердо и вместе осторожно шагал вниз по скалистой дороге, ведя в поводу осла; сперва показалась раскормленная и чистая морда, а потом и прекрасный груз, который осел нес на крестце. В широком, красиво обитом седле ехала тихая миловидная женщина, окутанная голубым плащом, под ним она прижимала к груди новорожденного младенца и глядела на него с несказанной нежностью. Тот, кто вел осла, при виде Вильгельма на мгновение замер на месте, точь-в-точь как мальчики, животное замедлило шаг, но спуск был слишком крут, шествие не могло остановиться, и Вильгельм с изумлением провожал его глазами, пока оно не скрылось за отвесной скалой.

Столь редкостное зрелище, разумеется, оторвало Вильгельма от размышлений. Он поднялся с места и стал с любопытством глядеть вниз — не появятся ли опять необычайные путники. Когда он уже собрался было спуститься и поздороваться с ними, снизу подошел Феликс и сказал отцу:

— Можно мне пойти к этим мальчикам? Они хотят взять меня к себе домой. И ты тоже пойди — так мне сказал тот человек. Идем, они ждут внизу.

— Я хочу с ними поговорить, — отвечал Вильгельм.

Он нашел их на дороге, там, где она шла не так круто, и опять залюбовался дивной картиной, столь привлекавшей его. Только теперь мог он заметить некоторые особые их черты: так, молодой силач нес на плече топор-тесак и длинный, гибкий стальной наугольник, дети держали в руках вязки тростника, словно то были вайи; но если этим они напоминали ангелов, то корзиночки со съестным у них за спиной делали их похожими на обыкновенных проводников, что день за днем снуют туда и сюда через горы. Присмотревшись поближе, наш друг заметил, что у матери под синим плащом было красное, неяркого цвета платье, и поэтому поневоле изумился, обнаружив перед собою во плоти то самое бегство в Египет, которое столько раз видал на картинах.

Мужчины поклонились друг другу, и меж тем как Вильгельм, пристально созерцавший молодого прохожего, от изумления не мог вымолвить ни слова, тот произнес:

— Наши дети подружились в один миг, так не угодно ли и вам пойти с нами? Посмотрим, быть может, и между взрослыми завяжутся добрые отношения.

Вильгельм, подумав немного, отвечал:

— Ваше семейное шествие одним своим видом внушает доверие и приязнь и, признаться откровенно, также любопытство и желание узнать вас поближе. Ведь в первый миг хочется задать себе вопрос, истинные ли вы путники или же духи, которые тешатся, оживляя приятными видениями эти неприветливые горы.

— Так пойдемте в наше жилище! — сказал прохожий.

— Пойдемте с нами! — закричали дети, увлекая за собой Феликса.

— Пойдемте с нами! — сказала и женщина, и взгляд ее, оторвавшись от младенца, излил ту же нежную приязнь на незнакомца.

Но Вильгельм без колебаний ответил:

— Мне очень жаль, но я не могу сей же час последовать за вами. Хотя бы нынешнюю ночь мне придется провести в доме на перевале. Мой чемодан, мои бумаги — все осталось наверху, не уложенное и без присмотра. А чтобы доказать мою добрую волю принять ваше любезное приглашение, я отдаю вам в заложники Феликса. Завтра же буду у вас. Далеко к вам идти?

— Мы попадем к себе еще до заката, — ответил плотник, — а от дома на перевале ходу не больше полутора часов. На эту ночь членом нашей семьи станет ваш мальчик, а завтра мы ждем и вас.

Мужчина и ослик тронулись с места. Вильгельму любо было видеть Феликса в такой компании, он сравнивал сына с обоими ангелочками, от которых тот так сильно отличался. Для своих лет Феликс был не слишком высок, но кряжист, широк в груди и крепок в плечах; в его натуре странно смешались потребности повелевать и служить; он уже завладел пальмовой ветвью и корзинкой, в чем, по всей видимости, и обнаружились обе эти склонности.

Шествие должно было вот-вот вновь скрыться за отвесной скалой, когда Вильгельм, спохватившись, крикнул вслед:

— Как мне вас спросить?

— Спросите Святого Иосифа, — послышалось снизу, и сидение исчезло за синею стеной тени. Издали донесся, постепенно затихая, благочестивый многоголосный хорал, и Вильгельму почудилось, будто он различает голос Феликса.

Поднимаясь все время в гору, он отсрочил миг солнечного заката. Небесное светило, которое он не раз терял из виду, вновь заливало его лучами, едва он поднимался выше, и до своего пристанища Вильгельм добрался еще засветло. Еще раз полюбовавшись широким видом окрестных гор, он удалился затем к себе в комнату, где немедля взялся за перо, и часть ночи провел в писании письма.

Вильгельм — Наталии

Вот наконец и достиг я вершины — той вершины хребта, что отныне разделит нас более неодолимой преградой, чем доселе вся ширь равнин. Для моего чувства любимые остаются рядом до тех пор, пока потоки стремятся от нас в их сторону. Сегодня я еще могу вообразить себе, что если я брошу ветку в лесной ручей, она, может статься, доплывет до нее и всего лишь через несколько дней прибьется к берегу в ее саду; и точно так же дух наш легче посылает вниз по склону образы, а сердце — чувства. А по ту сторону гор, я боюсь, и воображение и чувство встретят перед собою глухую стену. Но, быть может, тревога преждевременна, и там, за горами, все будет так же, как здесь. Что может встать преградой между мною и тобой — тобой, кому я принадлежу навечно, хотя странная судьба и разлучает нас, нежданно замыкая передо мною двери близкого рая? У меня было время решиться, и все же мне не хватило бы и более долгого времени, чтобы набраться решимости, если бы в тот роковой миг я не почерпнул ее в твоих устах, на твоих губах. Как бы я мог оторваться от тебя, если бы уже не была спрядена та прочная нить, которая должна связать нас на годы, навеки? Я не желаю преступать твои кроткие заповеди: здесь, на этой вершине, я произнесу перед тобой слово «разлука» в последний раз. Моя жизнь должна стать странствием. В этом странствии я должен буду исполнять необычные обязанности и пройти совсем особые испытания. Порой я улыбаюсь, перечитывая условия, которые предписало мне Общество, которые я предписал себе сам. Многие из них я выполняю, многие нарушаю; но при каждом нарушении этот листок — свидетельство моей последней исповеди и последнего отпущения — заменяет мне наказы совести, и я возвращаюсь на праведный путь. Я стал осмотрителен, и мои проступки уже не набегают друг на друга, как бурливые воды горного потока.

Но сознаюсь тебе, что нередко дивлюсь тем учителям и наставникам людских душ, которые возлагают на своих учеников одни лишь внешние, механические обязанности. Этим они только облегчают жизнь и себе и всем. Ведь как раз ту часть моих обязательств, которая сначала представлялась мне самой обременительной и непонятной, я выполняю с наибольшей легкостью и охотой.

Я не имею права оставаться под одним кровом долее, чем на три дня. Я должен, покинув свое пристанище, удалиться от него не меньше, чем на милю. Эти запреты поистине созданы затем, чтобы превратить годы моей жизни в годы странствий и оградить мою душу от малейшего соблазна оседлости. Этим условиям я подчинялся до сей поры неукоснительно и даже ни разу не воспользовался дозволенным мне сроком. Здесь я впервые сделал привал, впервые сплю третью ночь в одной постели. Отсюда я шлю тебе многое из того, что успел услышать, увидеть, накопить, а ранним утром двинусь вниз по противоположному склону, сперва к одному необычайному семейству, мне бы даже хотелось сказать, святому семейству, — в моем дневнике ты найдешь о нем побольше. А теперь прощай и, откладывая этот листок, постигни сердцем, что он должен сказать тебе только одно, и только одно хотел бы говорить и повторять, но не желает ни говорить, ни повторять до тех пор, пока я вновь не обрету счастья пасть к твоим ногам и плакать обо всех моих лишениях, обливая твои руки слезами.


Наутро


Все уложено. Проводник приторачивает чемодан на крюки. Солнце еще не взошло, туман клубится, вздымаясь, словно пар, изо всех ущелий, но наверху небо ясно. Мы спускаемся в мрачные глубины, но скоро и там у нас над головой прояснится. Позволь, чтобы последний взгляд, обращенный в твою сторону, увлажнился невольной слезой! Я решителен и тверд. Больше ты не услышишь от меня жалоб; ты услышишь лишь о том, что встретилось страннику в пути. И все же, пока я собираюсь кончить письмо, в душе теснятся тысячи помыслов, желаний, надежд и намерений. По счастью, меня уже гонят прочь. Проводник зовет, а хозяин гостиницы прибирается прямо в моем присутствии, как будто меня уже нет, — совсем как те бесчувственные, опрометчивые наследники, которые, не стесняясь присутствием умирающего, открыто готовятся вступить во владение его добром.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Святой Иосиф Второй

Уже наш странник, спускаясь по пятам за проводником, оставил позади и выше крутые скалы, уже пересекали они не столь суровую срединную полосу склона и спорым шагом шли через ухоженные леса и приветливые луга, все вперед и вперед, пока не очутились наконец у косогора и не заглянули с него вниз, в тщательно возделанную долину, замкнутую в кольцо холмов. Прежде всего внимание Вильгельма привлек обширный монастырь, частью сохранившийся, частью лежавший в развалинах.

— Это и есть святой Иосиф, — сказал проводник. — Жалко такой красивой церкви! Смотрите, вон там, среди кустов и деревьев, виднеются ее колонны и столпы, целехонькие, хоть сама она уже много веков, как рухнула.

— А братские кельи, я вижу, целы и невредимы, — отозвался Вильгельм.

— Да, — сказал его спутник, — здесь-то и живет управляющий, который смотрит за хозяйством и взимает подать и десятину, которой обложено много сел вокруг.

За такою беседой они вошли в отворенные ворота на просторный двор, окруженный почтенного вида строеньями, совсем неповрежденными. Тут перед ними предстала мирная картина: Вильгельм увидел своего Феликса вместе с давешними ангелами, они собрались вокруг какой-то дюжей женщины, перед которой стояла корзина, и покупали вишни, — хотя настоящим покупщиком был один Феликс, у которого всегда водилось при себе немного денег. Тотчас же сделавшись из гостя хозяином, он стал щедро оделять приятелей ягодой; даже и отцу приятно было подкрепиться ею среди здешних мшистых, бесплодных лесов, где яркие блестящие вишни выглядели еще красивей. Желая выставить приемлемой цену, которая покупателям показалась чересчур высокой, торговка объяснила, что носит ягоду сюда, наверх, издалека, из большого сада. Дети сказали Вильгельму, что отец скоро вернется, а он тем временем пусть пойдет в залу немного отдохнуть.

До чего же удивился Вильгельм, когда дети отвели его в помещение, именуемое «залой». Прямо со двора они вошли в широкие двери — и наш странник очутился в очень чистой и ничуть не поврежденной часовне, которая, однако, как он обнаружил, была приспособлена для повседневных надобностей домашней жизни. По одну сторону стоял стол с креслом и несколько стульев и лавок, по другую были красивой резьбы полки и на них — пестро расписанная глиняная посуда, стеклянные кувшины и стаканы. Еще там были сундуки и лари, и хотя в зале царил порядок, все в ней оживлялось прелестью повседневных домашних забот. Свет падал в часовню сбоку из высоких окон. Но более всего заняли внимание странника писанные красками по стене картины, которые шли под окнами, но довольно высоко и, словно ковры, украшая три стороны часовни, спускались вплоть до деревянной обшивки, покрывавшей низ стены до полу. Картины изображали житие святого Иосифа. Здесь представал он взгляду, занятый плотничьей работой; там он встречал Марию, из земли между ними росла лилия, а сверху на них поглядывали реющие ангелы. Здесь было его обручение, там — благовещенье. Тут он сидит в расстройстве, оставив начатую работу, бросив топор, и помышляет оставить жену. Но там во сне ему является ангел, и все в нем переменяется. С благоговением взирает он на новорожденного младенца в вифлеемском хлеву и молится ему. Затем следует особенно прекрасная картина. На ней видно множество обтесанных брусьев; скоро должны их сложить в сруб, и случайно два бруса составили крест. Младенец уснул на кресте, мать, присев рядом, с сердечной любовью на него взирает, приемный отец прерывает работу, чтобы не разбудить его. Сразу после этой картины изображено бегство в Египет. На губах засмотревшегося странника оно вызвало улыбку, потому что здесь, на стене, он увидел точное повторение вчерашней живой картины.

Вильгельму не дали долго предаваться созерцанию, в залу вошел хозяин, которого он тотчас узнал: то был давешний вожатый святого каравана. После искренних приветствий завязался разговор обо многих предметах, но внимание гостя было занято росписями. Хозяин заметил его интерес и начал с улыбкой:

— Вас, конечно, удивляет соответствие между этой постройкой и ее обитателями, с которыми вы вчера познакомились. Соответствие это даже более странно, чем можно вообразить: ведь именно постройка создала своих обитателей такими. Ибо если безжизненное живо, оно может произвести на свет нечто живое.

— О да, — отвечал Вильгельм, — мне было бы странно, если бы дух, с такою мощью действовавший в этих пустынных горах много веков назад, столь могуче воплотившийся в этих постройках, угодьях, правах и за то распространявший в округе всяческое просвещение, — мне было бы странно, если бы он даже среди нынешних развалин не явил бы на живом существе своей животворящей силы. Но оставим общие рассуждения; лучше поведайте мне вашу историю, дабы я узнал из нее, как вы сумели, не впадая в кощунственную игру, повторить образы прошлого так, что давно минувшее воротилось снова.

Вильгельм ожидал от хозяина все объясняющего ответа, когда приветливый голос во дворе выкликнул имя Иосиф. Хозяин, услышав, пошел к дверям.

«Значит, его и зовут Иосиф! — сказал Вильгельм про себя. — Само по себе это достаточно странно, но еще более странно то, что он и в жизни являет образ своего святого».

Он выглянул в дверь и увидел, что с мужем разговаривает вчерашняя Матерь Божья. Потом они разошлись, и жена направилась к стоявшему напротив жилищу.

— Мария, — крикнул вслед ей муж, — послушай-ка еще!

«Значит, ее и зовут Мария! — подумал Вильгельм. — Еще немного, и я почувствую, что перенесся на восемнадцать столетий назад». Тут он представил себе суровую замкнутую долину, где находился сейчас, развалины и тишину и вдруг настроился на какой-то старинный лад. Но в эту минуту вошел хозяин с детьми; мальчики пригласили Вильгельма прогуляться с ними, покуда отец управится с делами. Путь их шел через руины многоколонной церкви, чьи высокие щипцы и стены, казалось, стали лишь крепче от ветров и ненастий, хотя по верху толстых стен давно уже пустили корни могучие деревья, которые вместе с травами, цветами и мхами составили целый сад, дерзко повисший в воздухе. Мягкие луговые тропинки вели вверх, к веселому ручью, и теперь наш странник мог с высоты обозреть монастырь и его окрестность с тем большим интересом, что его обитатели казались ему все примечательнее, а гармония между ними и их окружением пробуждала в нем живейшее любопытство.

Когда они воротились, стол в благочестивой зале был уже накрыт. Кресло во главе его заняла хозяйка. Подле нее стояла высокая плетеная люлька, где лежал младенец; отец сел от нее по левую, Вильгельм по правую руку. Дети расположились в конце стола. Старая служанка подала отлично приготовленные кушанья. Тарелки, кружки, вся посуда тоже напоминали о стародавних временах. Начали с разговора о детях; Вильгельм смотрел на святую мать семейства и не мог налюбоваться ее красотой и осанкой.

После обеда собравшиеся разбрелись, хозяин отвел гостя в тенистый уголок среди руин, откуда можно было с приятностью обозревать всю ширь долины и видеть, одну дальше другой, гряды менее высоких гор с их плодородными склонами и лесистыми гребнями.

— Настало время, — сказал хозяин, — удовлетворить ваше любопытство, тем более что вы — я это чувствую — способны серьезно отнестись даже к людским причудам, если смысл их серьезен. Святая обитель, остатки которой вы видите, была воздвигнута во имя святого семейства, она исстари прославилась многими чудесами и стала местом паломничества. Церковь во имя матери и младенца разрушилась уже много веков назад. Сохранилась часовня святого Иосифа — приемного отца Христова — и еще частично жилые постройки. Доходы с давних пор перешли к владетелю-мирянину, который держит здесь управляющего. Я и есть этот управляющий, сын прежнего управляющего, который тоже был преемником своего отца на этой должности.

Хотя всякое богослужение прекратилось здесь много лет назад, святой Иосиф оказывал так много благодеяний нашему семейству, что нет ничего странного, если мы были особенно ему преданны. Так и вышло, что меня окрестили Иосифом и тем отчасти определили мою жизнь. Подросши, я охотно помогал отцу в сборе податей, но с еще большей охотой пособлял матери, которая с радостью раздавала, что могла, и была известна и любима по всем горам за свою доброту и благодеяния. Она посылала меня то отнести, то передать, то устроить что-нибудь, и я скоро освоился с этим богоугодным ремеслом.

Вообще жизнь в горах человечнее, чем жизнь на равнине. Здешние обитатели ближе друг другу и, если угодно, дальше; потребности их не столь велики, но более настоятельны. Человек больше предоставлен сам себе и поневоле научается полагаться на свои руки и ноги. Он и работник, и проводник, и носильщик — все в одном лице; каждый здесь ближе к другому, люди чаще встречаются и живут сообща, занятые одними заботами.

Когда я был еще мал и не мог много таскать на плечах, мне пришло в голову завести ослика с вьючными корзинами и гонять его вверх и вниз по отвесным тропам. Осел в горах вовсе не такое презренное животное, как на равнине, где батрак, если у него в плуг впряжены лошади, величается перед другим, который перепахивает поле на волах. И совсем уж без стеснения стал я ходить вслед за осликом, когда еще ребенком увидал в часовне, что этому животному выпала честь везти на своем хребте бога и пресвятую матерь его. Впрочем, тогда часовня была не в том виде, что в нынешнее время. Ее превратили в кладовую, даже в сарай. Вся она была загромождена поленьями, жердями, сельскими орудиями, бочками, лестницами и еще чем попало. К счастью, росписи там высоко, а обшивка на стенах довольно прочна. Но для меня уже в детстве величайшим удовольствием было карабкаться по всем поленницам и рассматривать картины, которые никто не мог мне толком объяснить. Я знал только, что крещен в честь святого, чье житие нарисовано наверху, и любил его так, словно он мой родной дядя. Я подрастал, и так как особое условие обязывало всякого, кто притязал на доходное место управляющего, владеть каким-нибудь ремеслом, то и я должен был по воле родителей, желавших передать мне в наследство выгодное владение, обучиться ремеслу, и притом непременно полезному в хозяйстве здесь, на горах.

Мой отец был бочар и один на всю округу выполнял всю потребную по этой части работу, отчего и он и все получали немалую выгоду. Но я не мог решиться стать и в этом его преемником. Неодолимо влекло меня к плотничьему ремеслу, все орудия которого я с малых лет видел тщательно изображенными рядом с моим святым. Я объявил о своем желании; родители ничего против не имели, тем более что для всяческих построек у нас частенько требуются плотники, а у кого руки ловки и есть любовь к более тонкой работе, тому, особенно в лесистой местности, недолго стать столяром и резчиком. Но особенно укрепляла меня в таких высоких стремлениях одна картина, — сейчас она, к сожалению, почти совсем стерлась, но, зная, что на ней представлено, вы сможете ее разобрать, когда я вас к ней подведу. Святому Иосифу заказали ни больше ни меньше, как трон для царя Ирода. Роскошный престол следует воздвигнуть между двух заранее указанных колонн. Иосиф тщательно измеряет ширину и высоту и делает драгоценный трон. Но как удивлен он, как смущен, когда, доставив престол на место, обнаруживает, что тот слишком велик в высоту и мал в ширину. С царем Иродом, как известно, были шутки плохи, и благочестивый плотник оказался в большом затруднении. Младенец Христос, привыкший повсюду сопровождать его и в смиренной детской игре носить за ним орудия, замечает беду и желает немедля помочь словом и делом. Чудесное дитя требует, чтобы приемный отец взялся за трон с одной стороны, само берется с другой, и оба начинают тянуть. Легко и просто, будто кожаный, резной трон растягивается в ширину, соответственно убавляется в высоте и отлично устанавливается на место, к великому утешению успокоенного мастера и к полному удовольствию царя.

В мои детские годы этот трон был еще хорошо виден, да и вы по остаткам одной его стороны заметите, что резьбы для него не пожалели; ведь живописцу она далась легче, чем далась бы плотнику, если бы от него такой работы потребовали.

Но никаких опасений это мне не внушало, наоборот, ремесло, которому я посвятил себя, виделось мне особенно почтенным, и я не мог дождаться, когда же наконец отдадут меня в учение. Исполнить это было нетрудно: по соседству от нас жил мастер, который работал на всю округу, так что мог занять в деле многих учеников и подмастерьев. Поэтому я остался при родителях и жил по-прежнему, — в том смысле, что отдавал часы и дни досуга благотворительным поездкам, которые мать поручала мне, как и раньше.

Посещение Елизаветы Марией

— Так прошло несколько лет, — продолжал свой рассказ хозяин. — Я быстро постиг все преимущества моего ремесла, тело у меня развилось от работы, так что мне было по силам все, чего она требовала. Вдобавок я по-прежнему служил моей добросердечной матушке, или, вернее, больным и нуждающимся: ходил с осликом по горам, раздавал, кому следовало, его поклажу, а обратно привозил от купцов и разносчиков все, чего не было у нас в горах.

Мною были довольны и мастер и родители. Странствуя по округе, я с радостью видел там и сям дома, которые возводил вместе с другими или украшал. Потому что обтесывать балки по концам и вырезывать на них незамысловатые фигуры, выжигать узоры и закрашивать алым углубления, словом, делать всю ту искусную работу, благодаря которой деревянные домики в горах выглядят так весело, поручалось чаще всего мне: с этим я справлялся лучше остальных, постоянно имея в памяти трон Ирода и его украшения.

Из числа нуждающихся в помощи под особой опекой матушки были молодые женщины, ожидавшие потомства; я сам постепенно приметил это, потому что в таких случаях смысл посольства держали от меня в тайне. Прямых поручений я тогда не получал, дело велось через повивальную бабку, которая жила неподалеку, ниже по склону, и звалась госпожою Елизаветой. Моя мать, и сама сведущая в том искусстве, которое многим спасало жизнь при самом вступлении в жизнь, всегда была с госпожою Елизаветой в добром согласии, и мне частенько приходилось слышать, что многие наши дюжие горцы обязаны жизнью этим двум женщинам. Таинственный вид, с каким всякий раз принимала меня Елизавета, краткость ее ответов на мои загадочные, непонятные мне самому вопросы заставляли меня почти что благоговеть перед ней, а ее дом, всегда чисто прибранный, казался мне чем-то вроде маленького святилища.

Постепенно, благодаря моим познаниям и моему ремеслу, я приобрел в семье некоторое влияние. Как отец, будучи бочаром, обеспечивал наш погреб, так на моем попеченье было теперь наше жилище: я, где мог, исправлял поврежденные части старого строения. Особенно успешно удалось мне вновь приспособить для домашних нужд обветшалые амбары и саран; а как только это было сделано, так я тотчас же принялся освобождать от скарба и чистить мою любимую часовню. За несколько дней я навел порядок, и она стала почти такой же, какой вы ее видели. При этом, заменяя сорванные или поврежденные доски обшивки новыми, я старался в точности подогнать их под старые. И створки входных дверей вы наверняка приняли за старинные, — а они моей работы. Много лет пошло у меня на то, чтобы украшать их резьбою в часы досуга, после того как я сбил их из хорошо пригнанных дубовых плах. Что из росписей к тому времени не было повреждено и не стерлось, то сохранилось и по сей день, а я помог стекольщику строить новый дом с тем, чтобы он вставил в окна цветные стекла.

Если и раньше картины в часовне и мысли о житии моего святого немало занимали мое воображение, то особенно сильно запечатлелись они в моей душе теперь, когда я мог снова смотреть на эту залу как на святилище, проводить в ней, особенно летом, немало времени и на досуге думать о том, что я видел или о чем догадывался. Я испытывал неодолимую склонность во всем следовать святому Иосифу, но, так как вряд ли можно было надеяться, чтобы повторились сходные обстоятельства, я решил начать путь уподобления ему с вещей более обыденных, — что я и сделал уже тогда, когда приспособил под груз ослика. Я считал, что низкорослая скотинка, служившая мне до тех пор, больше мне не подходит, и отыскал себе более статную, раздобыл самой лучшей работы седло, одинаково удобное и для езды, и под вьюки. Припас я и пару новых корзин, а шею осла украшала сетка из разноцветных шнурков, с помпонами и кисточками, с позвякивающей металлической бахромой, так что скоро моей длинноухой твари не стыдно было бы показаться рядом со своим образцом на стене. Никому не приходило в голову насмехаться надо мною, когда я ехал таким образом по горам: ведь в каком бы причудливом обличье ни явилось благодеяние, люди охотно ему это прощают.

Между тем и до наших мест добралась война, или, вернее сказать, ее последствия: стали собираться банды всякого сброда, которые то там, то тут буянили и чинили насилья. Правда, местное ополчение у нас действует хорошо: разъезжая по округе, оно своей мгновенной бдительностью разогнало эту напасть, но слишком скоро все снова впали в беспечность, и не успел никто опомниться, как злодейства повторились снова.

В наших местах долгое время было тихо, и я спокойно странствовал с моим осликом по знакомым тропам, пока однажды не очутился на только что засеянной лесной прогалине и не увидал у обводной канавы сидящую или, вернее, лежащую женщину. Она то ли спала, то ли потеряла сознание. Я стал над ней хлопотать; едва лишь она открыла прекрасные глаза и выпрямилась, как тотчас воскликнула с живостью: «Где он? Вы не видели его?» — «Кого?» — спросил я. Она отвечала: «Моего мужа». При том, как молодо она выглядела, ее ответ был для меня неожидан; но тем охотнее продолжал я о ней заботиться и уверять ее в своем участии. От нее я узнал, что оба они, находясь в пути, из-за трудности дороги отошли от повозки, чтобы пройти короткой тропой. Неподалеку отсюда на них напали вооруженные люди, ее муж, обороняясь, отступал все дальше, она не могла за ним поспеть и осталась здесь, а долго ли пролежала, она сказать не могла. Женщина настойчиво меня просила, чтобы я ее оставил и поспешил к мужу. Она встала на ноги, и я увидел, как она мила и хороша собой, но при этом мне нетрудно было заметить, что ей в самом скором времени может понадобиться помощь моей матери и госпожи Елизаветы. Сначала мы немного поспорили: я настаивал, что сперва должен отнести ее в безопасное место, а она настаивала, чтобы я принес ей вести о муже. Она не хотела уходить прочь и терять его след, и все мои доводы остались бы, верно, напрасны, если бы на ту пору через лес не проскакал разъезд наших ополченцев, которых известия о новых злодеяньях заставили взяться за дело. Им было сообщено обо всем, обговорено все необходимое, назначено место встречи, и на первый случай дело оказалось улажено. Я поскорей спрятал корзины в ближней пещерке, которая и прежде не раз служила мне тайным хранилищем, приспособил седло так, чтобы на нем удобней было сидеть, и со странным волнением поднял прекрасную ношу на хребет моего послушного ослика, который сам тотчас же нашел привычную тропу, так что я получил возможность идти рядом.

Вы и без моих долгих описаний представите себе, каково было у меня на душе. Я поистине нашел то, чего искал так долго. То я чувствовал, будто сплю и вижу сон, то словно бы опять просыпался. Небесное создание, которое как бы парило в воздухе, проплывая на фоне зеленых деревьев, порой казалось мне виденьем, навеянным на мою душу росписями в часовне, но порой сами росписи казались мне сонной грезой, которая сейчас рассеялась и претворилась в прекрасную действительность. Я расспрашивал ее, она отвечала мне с кроткой готовностью, как подобает женщине, которая и в горе не забывает приличий. Часто, когда мы пересекали какую-нибудь безлесную вершину, она просила меня остановиться, оглядеться вокруг и прислушаться. В ее просьбах было столько прелести, а в глазах, глядевших из-под длинных черных ресниц, выражалось такое сердечное желание, что я не мог не сделать всего, что было в моих силах; я даже вскарабкался на стоявшую особняком высокую ель без сучьев. Никогда с такой охотой не проделывал я это упражнение, часть моего ремесла, никогда с таким удовлетворением не снимал на гуляньях и ярмарках с верхушек столбов ленты и шелковые платки. Но увы, на сей раз я остался без добычи: и сверху ничего не удалось мне увидеть или услышать. Наконец она сама стала манить меня рукой, призывая спуститься, и даже вскрикнула, когда я на изрядной высоте перестал держаться и спрыгнул вниз, а потом, когда она увидела меня невредимым, лицо ее стало ласковым и приветливым.

Зачем описывать бессчетные знаки внимания, которыми я всю дорогу старался угодить ей и отвлечь ее? Да и как бы мне это удалось? Ведь таково свойство истинного внимания, что оно способно в один миг сделать из ничего все! Для моего чувства цветы, которые я ей срывал, дальние местности, которые я ей показывал, горы и леса, которые я ей называл, были все равно что драгоценные сокровища, которые я отдавал ей, чтобы с нею сблизиться, подобно тому как люди всегда ищут сближения через подарки.

К тому времени, когда мы прибыли к дверям повивальной бабки, я предался ей на всю жизнь и сейчас с болью предчувствовал миг разлуки. Еще раз оглядел я ее с головы до ног, и когда мой взгляд дошел до ее стопы, я наклонился, как будто собираясь поправить подпругу, и незаметно поцеловал самый милый башмачок из всех, какие мне приходилось видеть. Я помог ей сойти, взбежал на ступени и крикнул в двери: «Госпожа Елизавета, встречайте-ка гостью!» Повитуха вышла к нам, и я смотрел, как моя красавица поднялась по ступенькам в дом, сохраняя вид пленительной скорби и печального достоинства, а потом обняла достопочтенную старую женщину и позволила увести себя в комнату. Они заперли дверь, а я стоял с осликом перед крыльцом, как погонщик, который сгрузил драгоценный товар и снова стал прежним бедняком.

Цветок лилии

Я все еще медлил, не решив, что делать дальше, когда вышла госпожа Елизавета и попросила меня позвать к ней матушку, а потом поездить по округе и разузнать, что возможно, о муже ее гостьи. «Мария тоже вас просит», — добавила она. «А нельзя мне самому с нею поговорить?» — спросил я. «Это не годится», — отвечала она, и на этом мы расстались. Спустя короткое время я был дома; матушка готова была хоть сегодня пойти и помочь чужестранке. Я поспешил на равнину, в надежде получить достоверные сведения у старосты. Однако и его покамест ни о чем не известили, а так как мы были знакомы, он пригласил меня заночевать у него. Ночь мне показалась чересчур долгой, все время перед глазами у меня была прекрасная женщина, которая, покачиваясь на осле, глядит на меня скорбно и ласково. С минуты на минуту ждал я известий. Я не желал ее мужу смерти, но все же мне было приятно воображать ее себе вдовой. Прочесавшие округу стражники съезжались один за другим и приносили переменчивые слухи, пока наконец не выяснилось с определенностью, что повозку выручили, но несчастный муж умер от ран в соседней деревне. Я узнал также, что, по предварительному нашему уговору, кто-то из разъезда отправился уже с этой скорбной вестью к госпоже Елизавете. Таким образом, мне там делать было нечего; но все же безмерное нетерпение, бесконечное желание гнало меня через леса и горы к ее дверям. Уже стемнело, дом был заперт, я видел свет в комнатах, видел, как двигаются по занавесям тени, и так сидел на скамейке напротив, то и дело порываясь постучаться, но все время удерживаемый какими-нибудь соображениями.

Стоит ли рассказывать так обстоятельно о предметах вовсе не интересных? Довольно сказать, что и на следующее утро меня не пустили в дом. Печальную весть уже узнали и во мне более не нуждались: меня отсылали к отцу или на работу, на мои вопросы не давали ответа, от меня хотели избавиться.

Восемь дней поступали со мною таким образом, пока наконец госпожа Елизавета не позвала меня в дом. «Ступайте тише, мой друг, — сказала она, — но не стесняйтесь подойти ближе». Она ввела меня в чисто прибранную комнату, и в углу, за полураздвинутым пологом, я увидел мою красавицу, сидевшую в кровати. Госпожа Елизавета подошла к ней, чтобы предупредить обо мне, подняла что-то с кровати и вынесла мне навстречу дивной красоты мальчика, запеленатого в белоснежный повой. Госпожа Елизавета держала его как раз между мною и матерью, и мне тотчас вспомнился цветок лилии, который на картине рос из земли между Марией и Иосифом, знаменуя чистоту их союза. В тот же миг с сердца моего спал всякий гнет: я более не сомневался в своем деле, в своем счастье. Мне достало сил без смущения подойти к ней, заговорить с нею, выдержать взгляд ее небесных очей, взять на руки младенца и напечатлеть на его челе поцелуй сердечной любви.

«Как благодарна я вам за такое участие к моему сироте!»— сказала мать. Не подумавши, я горячо воскликнул: «Он не будет сиротой, стоит вам только пожелать!»

Госпожа Елизавета, будучи умней меня, забрала ребенка и сумела спровадить меня прочь.

До сего дня, когда мне приходится странствовать по здешним горам и долам, я с особой охотой коротаю время воспоминаниями о той поре. Я могу воскресить в памяти малейшие подробности, которыми, конечно, не стану вас утомлять. Неделя шла за неделей; Мария поправилась, я мог чаще видеться с нею, оказывая ей одну за другой услуги и знаки внимания. Семейные обстоятельства позволяли ей проживать, где она сочтет за благо. Сперва она не покидала госпожу Елизавету, потом навестила нас, чтобы поблагодарить матушку и меня за дружескую помощь. У нас ей понравилось, и я льстил себя мыслью, что это отчасти из-за меня. Но то, что я больше всего хотел и не осмеливался ей сказать, чудесным образом сказалось само собой, едва я привел ее в часовню, уже тогда превращенную мною в годную для жилья залу. Одну за другой я показывал и объяснял ей картины и при этом так пылко и искренне рассуждал о долге приемного отца, что на глазах у нее выступили слезы, а я не в силах был закончить объяснения. Я не сомневался, что она питает ко мне склонность, хотя и был чужд самоуверенных притязаний так быстро изгладить и ее душе память о муже. Закон предписывает вдовам соблюдать траур не менее года, и несомненно, такое время, охватывающее полный кругооборот всего земного, и потребно чувствительному сердцу, чтобы в нем утихла боль тяжелой утраты. Человек видит увядание цветов и падение листьев, но видит также, как наливаются плоды и набухают новые почки. Что живо, то должно жить, а кто живет, тот будь готов к переменам.

Я переговорил с матушкой о деле, которое так меня заботило. Она поведала мне, каким горем была для Марии смерть мужа и как ее поддержала только мысль о том, что она должна жить ради ребенка. Моя склонность не осталась для женщин тайной, и Мария уже свыклась с мыслью, что ей предстоит жить среди нас. Еще некоторое время она оставалась по соседству, затем перебралась к нам в горы, и мы еще несколько месяцев прожили счастливо и чисто, став женихом и невестой. Потом наконец мы обвенчались. Первое чувство, толкнувшее нас друг к другу, не исчезло. Обязанности и радости приемного отца соединились с радостями отцовства; наше маленькое семейство, умножаясь, превзошло числом свой образец, но его добродетели всегда были нам примером, и мы свято блюли ту же верность и чистоту помыслов. Также полюбилась нам привычка сохранять и внешний облик, обретенный нами случайно, но как нельзя лучше отвечающий нашей внутренней сути: хотя каждый из нас — хороший ходок и крепкий носильщик, все же вьючное животное всегда остается при нас, и если нам надобно отправиться по делу или в гости через горы и долы, оно везет какой-нибудь груз. Какими вы нас вчера встретили, такими нас знает вся округа, и мы гордимся тем, что дела наши не посрамят святых имен и их носителей, подражание которым стало нашим символом веры.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вильгельм — Наталии

Я сию минуту кончил записывать для тебя со слов одного доброго человека занимательную и отчасти даже чудесную историю. Если не все здесь его подлинные слова, если его мысли и чувства порой служат мне поводом высказать мои собственные, так это естественно при таком родстве душ, какое я ощущал между нами. Разве его преклонение перед женой не похоже на то, что я чувствую к тебе? И разве сама встреча любящих не напоминает нашу встречу? А в том, что счастливая судьба позволяет ему идти рядом с осликом, несущим вдвойне прекрасный груз, что его семейная процессия вправе войти вечером в монастырские ворота, что он неразлучен с любимой и со всеми своими близкими, я могу лишь про себя ему завидовать. Но нет, я не могу сетовать на свою участь, — ведь я обещал тебе молчать и терпеть, как и ты приняла то же самое обязательство.

Мне приходится пропустить много чудесных подробностей моего пребывания среди этих благочестивых и жизнерадостных людей: обо всем ведь не напишешь. Несколько дней я провел здесь с приятностью, но третий напоминает, что пора подумать и о дальнейшем пути.

С Феликсом вышел у меня сегодня небольшой спор: он хотел чуть ли не силой заставить меня преступить одно из добрых правил, которые я дал тебе обет блюсти. По моей ли оплошности, по несчастью или по велению судьбы, не успеваю я оглянуться, как число людей рядом со мной вырастает и мне приходится взваливать на себя новый груз, чтобы потом везде таскать его. В теперешнем моем странствии никто не вправе присоединяться к нам третьим постоянным спутником: мы хотим и должны оставаться вдвоем, а тут чуть было не завязалось новое и не столь уж приятное знакомство.

К хозяйским детям, с которыми играл в эти дни Феликс, пристал шустрый мальчишка-бедняк, который позволял помыкать собою как угодно, если этого требовала игра, и тем быстро вошел в милость у Феликса. И по многим его обмолвкам я обнаружил, что этот-то мальчишка избран им в товарищи на дальнейший путь. В этой округе его знают, терпят за шустрый нрав и даже подают порой милостыню. Но мне он не по душе, и я попросил хозяина удалить его. Он это сделал, но Феликс остался недоволен, и вышла маленькая сцена.

В связи с этим я сделал открытие, весьма для меня приятное. В углу часовни, или залы, стоял ящик с камнями, и Феликс, который за время наших странствий по горам приобрел неодолимое пристрастие ко всяческим камням, вытащил этот ящик наружу и перерыл его с величайшим рвением. Там были очень красивые куски, они сразу бросались в глаза. Хозяин сказал, чтобы мальчик взял себе, что хочет. Это собрание камней — все, что осталось от огромной их груды, недавно отосланной отсюда каким-то пришлым человеком. Хозяин назвал его Монтаном, и ты можешь себе представить, с какой радостью услышал я это имя, под которым путешествует один из лучших наших друзей, тот, кому мы столь многим обязаны. Расспросив о времени и прочих обстоятельствах, я стал надеяться на скорое свидание с ним.


Весть о том, что Монтан находится поблизости, заставила Вильгельма призадуматься. По его соображениям, встречу со столь дорогим другом никак нельзя было оставлять на волю случая, поэтому он спросил у хозяина, не известно ли, куда направился названный путешественник. Никто не имел о том понятия, и Вильгельм решил было продолжать странствие, не меняя первоначального намеренья, когда Феликс воскликнул:

— Не будь ты так упрям, мы бы уже отыскали Монтана.

— Каким это образом? — спросил Вильгельм.

— Маленький Фиц вчера мне сказал, что пойдет по следам того господина, который носит с собою красивые камни и все про них знает.

После недолгих пререканий Вильгельм наконец решился попытать счастья, но при этом не спускать глаз с подозрительного мальчишки. Его вскорости нашли; едва узнав, что́ имеется в виду, он прихватил вместе с дорожным мешком кирку, ломик и отличный молоток и, облаченный как настоящий рудокоп, резво побежал вперед.

Дорога шла вверх, огибая гору. Дети скакали друг за дружкой со скалы на скалу, через ручьи и потоки, и Фиц, не разбирая дороги, а только поглядывая то вправо, то влево, мчался все вверх и вверх. Поскольку ни Вильгельм, ни тем более проводник с поклажею не могли за ними поспевать, дети много раз проделали путь взад и вперед, распевая и насвистывая. Внимание Феликса привлек вид незнакомых ему деревьев, он впервые узнавал, как выглядят лиственница и кедр, и не мог оторвать глаз от на диво высокой горечавки. Таким-то образом и нашлось, чем занять все время нелегкого перехода.

Вдруг маленький Фиц остановился и прислушался, потом поманил остальных.

— Слышите удары? — сказал он. — Это звук молотка, который бьет о скалу.

— Слышим, — отвечали остальные.

— Это или Монтан, или кто-нибудь, у кого мы можем о нем разузнать.

Направившись на звук, который время от времени повторялся, путники вышли на прогалину посреди леса и увидели крутую голую скалу, поднимавшуюся высоко над самыми рослыми деревьями. На вершине скалы стоял человек, но слишком далеко, чтобы его можно было узнать. Дети сейчас же пустились карабкаться по крутой тропе. Вильгельм последовал за ними не без труда и опасностей, — ведь первый всегда поднимается на скалу уверенней, так как сам себе высматривает места поудобнее, а идущий следом видит только, куда тот добрался, но не видит, каким образом. Вскоре дети были уже на вершине, и Вильгельм услыхал радостный вопль.

— Это Ярно! — прокричал Феликс навстречу отцу, и тотчас же Ярно вышел на кручу, протянул другу руку и втащил его наверх. С восторгом приветствовали они друг друга, обнявшись среди вольных небес.

Но едва друзья разомкнули объятия, как у Вильгельма закружилась голова, — не столько из-за себя, сколько оттого, что он увидал, как мальчики свесились над бездонной пропастью. Ярно заметил это и немедля предложил всем сесть.

— Нет ничего естественнее, — сказал он, — чем это головокружение перед внезапно открывшимся нам величавым видом, который заставляет нас ощутить и наше ничтожество, и наше величие. Но ведь и подлинное наслаждение бывает только там, где сначала кружится голова.

— Неужели вон там, внизу, те самые большие горы, на которые мы взошли? — спросил Феликс. — Какими маленькими они отсюда кажутся! А вот, — продолжал он, отколупав кусочек камня от вершины скалы, — опять кошачье золото; значит, оно есть везде?

— Оно попадается часто, — отвечал Ярно, — и если уж ты спрашиваешь о таких вещах, то приметь себе, что сейчас ты сидишь на самых старых горах, на древнейшей в мире горной породе.

— Выходит, мир не был сотворен сразу? — спросил Феликс.

— Вряд ли, — отвечал Монтан, — что споро, то не скоро.

— Значит, там, внизу, совсем другой камень, а там опять другой, и так везде! — сказал Феликс, указывая сперва на ближние горы, а потом на все более дальние — вплоть до самой равнины.

День выдался прекрасный, и Ярно дал им полюбоваться величественной панорамой во всех подробностях. Там и сям вздымались вершины, подобные той, на которой они находились. Горы средней высоты, казалось, стремились вверх вдогонку этим пикам, но намного от них отставали. Дальше местность становилась все более плоской, лишь изредка глазам являлись очертания вздымающихся гор. А в самой дальней дали виднелись озера и реки, и плодоносная страна простиралась широко, как море. Возвращаясь же вспять, взгляд проникал в пугающие пропасти, наполненные шумом водопадов, переплетающиеся, словно лабиринт.

Феликс не уставал задавать вопросы, а Ярно был настолько снисходителен, что на каждый давал ответ; однако Вильгельму почудилось, что наставник не вполне искренен и правдив. Поэтому, когда беспокойные мальчишки стали карабкаться дальше, Вильгельм сказал другу:

— С ребенком ты говорил об этих вещах не так, как говорил бы с самим собой.

— Твое требование чрезмерно, — отвечал Ярно. — И себе самому не всегда говоришь то, что думаешь, а по отношению к другим наш долг — говорить не более того, что они могут воспринять. Человек способен понять только то, что ему по силам. А с детьми самое лучшее — сообщить, как называются те или другие из видимых ими сейчас предметов, и не более того. Они и так слишком рано спрашивают о причинах.

— Детям это простительно, — отозвался Вильгельм. — Многообразие мира кого угодно собьет с толку, и проще сразу спросить, почему и отчего, чем разбираться самому:

— Но поскольку дети видят лишь поверхность предметов, — сказал Ярно, — то и об их цели и происхождении с детьми можно говорить только поверхностно.

— Большинство людей на том и остаются всю жизнь, — возразил Вильгельм, — и никогда не достигают той прекрасной поры, когда очевидное кажется пошлым вздором.

— Да, ее можно назвать прекрасной, — отвечал Ярно, — потому что состояние это — среднее между отчаянием и приобщением к божественному.

— Не будем отвлекаться от того, с чего начали, — сказал Вильгельм, — ведь о мальчике теперь вся моя забота. С тех пор как мы путешествуем, он пристрастился ко всяческим камням. Не можешь ли ты просветить меня настолько, чтобы я в силах был, хотя бы до поры, удовлетворять его любопытство?

— Это невозможно, — сказал Ярно. — Вступая в новый круг, нужно вновь стать ребенком, приняться за дело со страстным увлечением, вдоволь натешиться внешней оболочкой, прежде чем тебе выпадет счастье добраться до ядра.

— Так скажи хоть, — отозвался Вильгельм, — как ты достиг такой глубины знаний? Ведь с тех пор, как мы расстались, прошло не так уж много времени.

— Мой друг, — отвечал Ярно, — мы обязаны были смириться, если не навсегда, то надолго. Первая мысль, которая при таких обстоятельствах приходит на ум человеку дельному, — о том, что нужно начать новую жизнь. Новых предметов ему мало — они могут разве что развлечь его; он требует новой вселенной и сразу ставит себя в ее средоточье.

— Но откуда у тебя, — прервал его Вильгельм, — именно эта склонность — самая странная и самая одинокая?

— Как раз по той причине, — воскликнул Ярно, — что она ведет в уединение! Я хочу быть подальше от людей. Им помочь нельзя, и они мешают, когда хочешь помочь себе самому. Если они счастливы, ты должен дать им волю исповедовать привычный вздор; если они несчастливы, ты обязан их спасать, не посягая на этот вздор, — а тебя никто и не спросит, счастлив ты или нет.

— Ну, с ними дело обстоит пока что не так худо, — с улыбкой отвечал Вильгельм.

— Твое счастье я не намерен оспаривать, сказал Ярно. Странствуй дальше, новый Диоген, — и пусть твой фонарь не гаснет среди бела дня. Там, внизу, перед тобою простирается новый мир, но я побьюсь об заклад, что все идет в нем так же, как и в старом, за нашей спиной. Если ты не в состоянии сводничать и платить долги, ты и среди них будешь лишним.

— Но, на мой взгляд, с ними интереснее, чем среди твоих мертвых скал.

— Вот уж нет, — отвечал Ярно, — камни, по крайней мере, не поймешь.

— Ты ищешь отговорок, — сказал Вильгельм. — Не в твоем характере заниматься вещами, которые безнадежно понять. Скажи откровенно, что ты нашел в таком холодном, мертвом увлечении.

— Это трудно сказать о любом увлечении, тем более о таком. — Ярно на мгновенье задумался, потом продолжал: — Буквы — вещь хорошая, но передать звук живой речи они не способны; мы не можем обойтись без живой речи, но и ее звука в конечном счете мало, чтобы открылся истинный смысл. В итоге мы держимся за наши буквы и звуки, хотя с ними нам немногим лучше, чем было бы без них, ибо что бы мы ни высказывали сами и ни воспринимали от других, все это — только общие места, которые и труда не стоят.

— Ты уклоняешься от ответа, — сказал наш друг. — Какое касательство все это имеет к уступам и скалам?

— Что, если я, — отвечал Ярно, — смотрю на эти трещины и расселины как на буквы, стараюсь их разгадать, составить из них слова и учусь бегло читать их? Можешь ты мне что-нибудь возразить?

— Нет, но только алфавит кажется мне слишком велик.

— Он меньше, чем ты полагаешь; надо только выучить его, как любой другой. Природа знает только одни письмена, и мне нет нужды возиться со множеством разных закорючек. Здесь мне нечего бояться, что я буду долго и с любовью биться над каким-нибудь пергаментом, а потом, как водится, придет более проницательный критик и уверит меня, что источник подделан.

Друг с улыбкой отвечал ему:

— И здесь тоже твое чтение признают спорным.

— Вот потому-то я ни с кем о нем и не говорю, и так как я тебя люблю, то полно и нам подсовывать друг другу негодный товар, обмениваясь пустыми словами.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Друзья не без труда и с предосторожностями спустились вниз, к детям, разбившим бивак в тенистом месте. Феликс и Монтан вынули из поклажи образцы каменных пород чуть ли не с большим нетерпеньем, чем съестные припасы. Феликс без конца спрашивал. Монтану пришлось без конца отвечать. Мальчик был счастлив тем, что его собеседник знает все названия, и сам легко удерживал их в памяти. Под конец он вытащил еще один камень и спросил:

— А этот как называется?

Монтан с удивлением осмотрел образец и сказал:

— Откуда вы его взяли?

Фиц сразу же ответил:

— Это я его нашел, он из здешних мест.

— Камень не из этой округи, — отозвался Монтан.

Фиц был рад тому, что поставил в тупик столь сведущего человека.

— Ты получишь дукат, — сказал Монтан, — если доставишь меня на то место, где попадаются такие камни.

— Это дело нетрудное, — отвечал Фиц, — только не сию минуту.

— Так укажи мне точно место, чтобы я без ошибки его нашел. Впрочем, это невозможно: такой камень зовется крестовым и доставляется от святого Иакова Компостельского; здесь его, верно, потерял какой-нибудь чужестранец, если только ты не стащил камень ради его необычайного вида.

— Отдайте дукат на хранение нашим попутчикам, — сказал Фиц, — а я честно признаюсь вам, откуда взял камень. В разрушенной церкви святого Иосифа есть разрушенный алтарь. Верхние плиты развалились, а в основании под ними я открыл целый слой такого камня и отбил столько, сколько мог унести. Если отвалить верхние камни, там еще много можно найти.

— Получи свой золотой, — сказал Монтан, — ты заработал его таким открытием. Ведь оно довольно любопытно. Мы по праву радуемся, когда неодушевленная природа производит нечто такое, в чем виден символ любимого и почитаемого нами. Тогда она предстает нам в образе сивиллы, Заранее свидетельствующей о том, что решено от века, но осуществится лишь со временем. Потому священнослужители и возвели свой алтарь на этом чудесном, божественном камне.

Вильгельм, прислушиваясь к его словам, заметил, что некоторые названия повторялись не раз, и вновь попросил, чтобы Монтан просветил его настолько, сколько надобно для первоначального обучения мальчика.

— Оставь эту затею, — отвечал Монтан. — Нет ничего хуже учителя, знающего не больше, чем положено узнать ученику. Кто хочет обучать других, тому нередко приходится утаивать лучшую часть своих знаний, но быть недоучкой он не имеет права.

— Где же найти таких совершенных учителей?

— Ты встретишь их на каждом шагу, — отвечал Монтан.

— Но где? — переспросил Вильгельм недоверчиво.

— Всюду, где истинная родина того дела, которому ты хочешь обучаться, — отвечал Монтан. — Соответствующее окружение — вот откуда можно извлечь наилучшие уроки. Разве чужой язык не лучше всего изучать в странах, где он родной? Где у тебя в ушах звучит только он и никакой другой?

— Так, значит, — спросил Вильгельм, — ты научился знанию гор в горах?

— Разумеется.

— Безо всякого общения с людьми? — спросил Вильгельм.

— Пожалуй, только с теми людьми, — отвечал Монтан, что сами стали подобны горным породам. Там, где пигмеи, привлеченные жилами металлов, роются в толще скал, пролагая путь в земные недра, стараясь любым способом разрешить труднейшие задачи, — там и должен находиться ищущий знания мыслитель. Он, не вмешиваясь, созерцает чужую работу, для него и успех и неуспех ее — одинаковая радость. Ибо в том, что имеет значение, польза — лишь малая часть. Чтобы овладеть предметом, подчинить его себе, должно изучить его ради него самого. Но я говорю с наивысшей ступени, до которой поднимаются нескоро, познав очень многое; а перед нами дети, у них все иначе. Ребенка может увлечь любой род занятий, ибо все, что делается мастерски, кажется легким. «Первый шаг труден!» Это верно только в известном смысле, а чаще можно сказать иначе: первый шаг легок, а вот на верхние ступени взбираются и с трудом и редко.

Вильгельм, слушавший его в задумчивости, спросил:

— Значит, ты в самом деле убежден, что как в жизни занимаются одним каким-нибудь делом, так и обучать надо только одному из всех?

— Не сомневаюсь в этом, — отвечал Монтан. — Все сделанное человеком должно, даже отделяясь от него, остаться как бы его вторым «я», — а разве это возможно, если его первое «я» не проникнется насквозь тем, что он делает?

— Однако многостороннее образование считается предпочтительным и даже необходимым.

— Всему свое время, — отозвался собеседник. — Многосторонность создает лишь стихию, в которой действует человек односторонний, именно в ней находя довольно простора для деятельности. Сейчас пришло время односторонности. Благо тому, кто это постиг и действует так на пользу себе и другим. Иногда это понятно с первого взгляда. Стань хорошим скрипачом — и будь уверен, что любой капельмейстер с удовольствием даст тебе место в оркестре. Стань многозвучным, как орган, — и ты увидишь, какое место отведет тебе в общей жизни благонамеренное человечество. Впрочем, довольно об этом. Кто не верит, пусть идет своей дорогой, иногда и на ней ждет удача; а я утверждаю: от малого к великому — таков смысл всякого служения. Лучше всего ограничить себя одним ремеслом. Для неумного оно и останется ремеслом, для ума более обширного станет искусством, а самый высокий ум, делая одно, делает все, или, чтобы это не звучало парадоксом, в том одном, что он делает хорошо, ему виден символ всего хорошо сделанного.

Этот разговор, воспроизведенный нами лишь вкратце, затянулся до заката, который, при всем своем великолепии, заставил путников задуматься, где провести ночь. Фиц сказал:

— Куда вас отвести, чтобы была крыша над головой, я не знаю, но коли вы согласны пересидеть или перележать эту ночь у доброго старого угольщика, в теплом местечке, тогда добро пожаловать.

Путники пошли за ним следом и причудливо вьющимися тропами добрались до такого места, где каждый вскоре почувствовал себя как дома.

Посреди окруженной стеною леса поляны курилась тщательно сложенная угольная куча, согревая все вокруг, поодаль стоял шалаш из еловых лап, а рядом с ним светло горел костерик. Путники пристроились к нему. Дети сразу нашли себе дело подле жены угольщика, которая намазывала маслом поджаренные ломтики хлеба, радушно стараясь приготовить угощение повкуснее для жадно поглядывавших на него голодных гостей.

Потом, покуда дети играли в прятки среди едва освещенных еловых стволов и то выли волками, то лаяли по-собачьи, так что даже и храбрый прохожий мог бы испугаться, друзья стали доверительно беседовать о своих обстоятельствах. Помимо прочих странных обязательств, Отрекающиеся принимают на себя и такое: встречаясь, они не имеют права говорить ни о прошлом, ни о будущем, их должно занимать одно лишь настоящее.

Ярно, который только и думал что о новых горных разработках и о потребных для этого знаньях и уменьях, пылко, но обстоятельно и точно перечислил Вильгельму все выгоды, какие сулит ему в обеих частях света совершенное понимание дела. Но наш друг, всегда искавший подлинных сокровищ лишь в человеческом сердце, не мог составить себе об этом никакого понятия и под конец возразил с улыбкой:

— Но ведь ты сам себе противоречишь, если в зрелом возрасте впервые берешься за дело, к которому надо бы приступать смолоду.

— Ничего подобного: я с детства воспитывался у дядюшки, важного чиновника горного ведомства, я вырос среди мальчишек-дробильщиков, пускал вместе с ними кораблики из коры по заброшенным копям, что и привело меня вновь в этот круг деятельности, где я чувствую себя привольно и молодо. Едва ли дым этой угольной кучи говорит тебе столько, сколько мне, привыкшему с детства вдыхать его, как ладан. В мире я брался за многое и всегда обнаруживал одно: человеку бывает хорошо только среди привычного. Привыкнув даже к неприятному, мы недовольны, если его лишаемся. Один раз я долго страдал раной, которая все не заживала, а когда наконец выздоровел, то испытывал величайшее неудовольствие от того, что хирург не приходит больше сделать перевязку и разделить со мною завтрак.

— Зато я бы хотел, — отозвался Вильгельм, — чтобы мой сын смотрел на мир широко, а одно какое-нибудь ремесло не может дать нам такой широты взгляда. Ограничивай человека сколько угодно, в свое время он все равно посмотрит вокруг; а как понять ему свое время, если он хоть немного не знает прошлого? Разве он не изумится, войдя в любую лавку с пряностями, если не будет иметь понятия о странах, откуда прибыли к нему эти необходимые диковины?

— Зачем столько хлопот? — отвечал Ярно. — Пусть читает газеты, как любой филистер, и пьет кофе, как любая старуха. А если ты не можешь этого допустить и одержим мыслью о всестороннем образовании, то я не понимаю твоей слепоты, не понимаю, почему ты ищешь так долго и не видишь, что превосходнейшее воспитательное заведение находится прямо перед тобою.

— Передо мною? — переспросил Вильгельм, покачав головой.

— Ну конечно! Что ты здесь видишь?

— Где?

— Перед самым твоим носом! — Ярно указал пальцем в нужную сторону и воскликнул в нетерпении: — Что это такое?

— Ах, это! — сказал Вильгельм. — Угольная куча. Но при чем тут она?

— Отлично! Наконец-то! А что делают, чтобы эту угольную кучу сложить?

— Укладывают поленья слой на слой.

— А когда это сделано, что дальше?

— По-моему, — сказал Вильгельм, — ты хочешь оказать мне честь на сократовский лад, то есть обнаружить передо мной всю мою нелепость и тупоумие, да еще заставить меня признать их.

— Ничуть не бывало, — отвечал Ярно, — продолжай отвечать столь же неукоснительно. Так вот, что же делают, когда дерево сложено правильными рядами, плотно, но свободно?

— Как что? Его поджигают.

— А когда оно хорошо займется? Когда пламя пробивается в каждую щель, что тогда делают? Дают ему гореть?

— Ни в коем случае: пламя, как ни стремится оно выбиться, поскорей заваливают дерном, землей, угольным мусором, всем, что есть под рукой.

— Чтобы совсем загасить его?

— Нет, конечно; чтобы его заглушить.

— Значит, ему дают ровно столько воздуха, сколько нужно, чтобы жар охватил все дерево и оно как следует перетлело. Потом затыкают каждую щель, чтобы и дым не выбивался, а дерево внутри само собой помаленьку погасло, обуглилось, остыло; потом, когда кучу разгребают, его сбывают за наличные денежки кузнецу и слесарю, пекарю и повару, и, наконец, когда оно достаточно послужит на благо и пользу добрым христианам, то в виде золы идет в дело у прачек и мыловаров.

— Ну а на себя, — спросил Вильгельм со смехом, — как ты смотришь, если держаться твоей притчи?

— На это нетрудно ответить, — сказал Ярно. — Сам себя я считаю старой корзиной доброго букового угля, но при этом я позволяю себе, в отличие от прочих, одно: жгу себя только ради себя самого, поэтому люди на меня и удивляются.

— А я? — спросил Вильгельм. — За кого ты меня считаешь?

— В тебе, — сказал Ярно, — я вижу, особенно теперь, страннический посох, наделенный чудесным свойством везде, куда его ни поставят, зеленеть листьями, но нигде не пускать корней. Дорисуй сам мое сравнение и постарайся понять, почему ты не можешь пригодиться в дело ни садовнику, ни леснику, ни угольщику, ни столяру.

Во время этого разговора Вильгельм неведомо зачем извлек из-за пазухи какой-то предмет, напоминавший то ли сумку, то ли бумажник, а Монтан сразу же заговорил о нем как о вещи давно ему знакомой. Наш друг не отпирался, что носит ее при себе как фетиш, в суеверном убеждении, что судьба его отчасти зависит от обладания ею.

Что это было, мы покуда не вправе поведать читателю, но должны сказать, что по этому поводу завязалась беседа, и в ее результате Вильгельм признался в давней свой склонности посвятить себя некоему делу, некоему чрезвычайно полезному искусству, но при том лишь условии, что Монтан исхлопочет у членов Общества скорейшей отмены самого обременительного из жизненных правил — запрета оставаться на месте долее трех дней — и Вильгельму будет дозволено ради достижения своей цели задерживаться, как ему будет угодно. Монтан обещал добиться этого, после того как друг дал торжественный обет неустанно следовать доверительно высказанному намерению и не уклоняться от однажды поставленной цели.

За непрерывной беседой, в которой обо всем этом было основательно переговорено, друзья успели отойти от ночлега, где мало-помалу собралось странное и подозрительное общество, и на рассвете вышли из лесу на прогалину, где, к вящей радости любознательного Феликса, повстречали диких животных. Попутчики приготовились распрощаться, так как отсюда тропы расходились в разные стороны света. О том, куда они ведут, спросили у Фица, однако он казался рассеян и, против обыкновения, отвечал сбивчиво.

— Вообще-то ты изрядный плут, — сказал Ярно. — Все эти люди, что подсели к нам нынче ночью, отлично тебе знакомы. Ладно, пусть это были дровосеки и рудокопы, но вот те, что подошли позже, по-моему, или контрабандисты, или браконьеры, а самый последний, долговязый, — он все чертил на песке какие-то знаки и явно внушал почтение остальным, — наверняка кладоискатель, с которым ты действуешь заодно.

— Все это порядочные люди, — произнес в ответ Фиц, — им нелегко добывать свой хлеб, а если иногда они и сделают что недозволенное, так ведь это бедняки, им, чтобы прожить, надо давать себе послабление.

Но вообще-то плутоватый мальчишка был в задумчивости: видя, что друзья собираются расстаться, он что-то обдумывал про себя, будучи в нерешительности, к какой из двух партий присоединиться. Фиц соображал свою выгоду: отец и сын весьма легкомысленно обходятся с серебром, а Ярно — и с золотом, потому Фиц счел за лучшее не разлучаться с последним. В итоге он воспользовался представившимся случаем, и когда Ярно сказал ему на прощание:

— Как приду к святому Иосифу, так поищу разрушенный алтарь с крестовым камнем и проверю твою честность, — Фиц ответил:

— Вы ничего там не найдете, хотя я все сказал по-честному; камень оттуда, но только я его весь повытащил и припрятал здесь, наверху. Камень этот в цене, без него не взять ни единого клада, и за каждый кусок мне дорого платят. На этом деле я и свел знакомство с тем тощим: тут вы были правы.

После новых переговоров Фиц обязался еще за один дукат добыть для Ярно неподалеку отличный кусок этого редкого минерала, идти же к Великанову замку он всячески отговаривал, а когда Феликс все-таки настоял на этом, строго-настрого наказал проводнику не пускать путников в пещеры и расселины, так как оттуда никто еще не находил обратной дороги. Друзья расстались, и Фиц обещал в скором времени отыскать их в залах Великанова замка.

Проводник пошел вперед, отец и сын — за ним; не успели они взойти немного в гору, как Феликс заметил, что они идут не по указанной Фицем дороге. Но проводник возразил:

— Мне лучше знать! Как раз на этих днях сильная буря повалила тут поблизости лес, деревья попадали друг на друга вкривь и вкось и завалили дорогу. Ступайте за мною, я приведу вас, куда надо.

Феликс сокращал себе нелегкий путь, проворно перепрыгивая со скалы на скалу, и, зная теперь, что скачет по глыбам гранита, радовался новообретенному знанию.

Так шли они в гору; наконец мальчик, вспрыгнув на поверженные колонны черного камня, остановился и увидал перед собою Великанов замок. На одинокой вершине частоколом стояли каменные столбы, в их тесных рядах открывались неисчетные проемы и проходы. Проводник строго наказал путникам не забредать слишком глубоко в пещеры, а сам, заметив посреди залитой солнцем площадки кострище, оставшееся от прежних посетителей, развел тут же трескучий огонек. Поскольку приготовление скудной пищи в таких местах было для Феликса уже не внове, а Вильгельм оглядывал широкую панораму, стараясь изучить местность, по которой собирался странствовать, мальчик исчез; должно быть, он заблудился в пещере, так как не отвечал ни на оклики, ни на свист и наружу не показывался.

Но Вильгельм, имевший, как и полагается страннику, запас на все случаи жизни, достал из охотничьей сумки моток бечевки, тщательно закрепил ее конец и доверился путеводной нити, с помощью которой еще раньше намеревался сводить сына в пещеры. Так он продвигался вперед, то и дело дуя в свистульку. Долгое время все было напрасно, потом из глубины в ответ прозвучал резкий свисток, и вскоре у его ног из расселины в черном камне выглянул Феликс.

— Ты один? — опасливо прошептал мальчик.

— Один, — отвечал отец.

— Принеси-ка мне сучьев! Принеси палок! — сказал мальчик и, едва получил требуемое, снова исчез, перед тем со страхом прокричав: — Никого не впускай в пещеру!

Через некоторое время он опять вынырнул и потребовал палок еще длинней и толще. Отец нетерпеливо ждал, как разрешится эта загадка. Наконец смельчак проворно вылез из трещины и вынес ларчик не больше книги в восьмую долю листа; ларец, на вид старинный и богато изукрашенный, был, судя по всему, из золота, с финифтяными узорами.

— Спрячь у себя и никому не показывай! — Феликс второпях поведал отцу, как, повинуясь безотчетному порыву, прополз в эту трещину и обнаружил внизу полутемную залу. В ней стоял железный сундук; крышка была не заперта, но ее с трудом можно было пошевелить, а не то что поднять. Чтобы сладить с нею, он и потребовал палок: одни подставлял под крышку как подпоры, другие вгонял как клинья, — и наконец нашел сундук пустым, только в углу лежала эта роскошная книжица. Отец и сын обещали друг другу держать все в глубокой тайне.

Полдень миновал, они успели поесть, а Фица, вопреки его обещанию, все не было. Между тем Феликсу, совсем потерявшему покой, не терпелось уйти с места, где клад мог быть востребован прежними владетелями, земными или подземными. Каменные столбы казались ему еще чернее, пещеры еще глубже. На него легло бремя тайны, бремя обладания — законного или незаконного? надежного или ненадежного? Нетерпение гнало его прочь, мальчик полагал избавиться от тревоги переменою места.

Они пустились в путь, направляясь к обширным поместьям того крупного землевладельца, о чьем богатстве и чьих странностях им так много рассказывали. Феликс уже не скакал, как утром, несколько часов все трое шли друг за другом. Не раз Феликс порывался взглянуть на ларчик, но отец, указывая глазами на проводника, его успокаивал. Порой мальчик всей душой желал, чтобы Фиц пришел поскорее, потом опять верх брал страх перед плутом. То он свистел, подавая знак, то каялся, что сделал это, и такие непрестанные колебания продолжались до тех пор, пока издали не послышалась свистулька Фица.

Мальчишка извинился за то, что не пришел к Великанову замку, — он-де замешкался с Ярно и поваленные деревья ему помешали, — а потом стал точнейшим образом выспрашивать, как им ходилось между столбов и пещер и глубоко ли они забрались. Феликс задорно и вместе смущенно рассказывал ему одну небылицу за другой и при этом посматривал на отца, исподтишка дергал его, — словом, всеми способами показывал, что у него есть тайна и он прикидывается.

Наконец они вышли на проезжую дорогу, которая должна была с удобством привести их к поместью, но Фиц стал уверять, будто знает путь лучше и короче. Проводник не пожелал сопровождать их этой тропой и пошел прямо широкою торной дорогой, а оба странника доверились непутевому мальчишке и думали, что поступили правильно, так как он новел их круто под гору, через рощу высоких тонкоствольных лиственниц, которая становилась все реже, так что в конце концов они увидели перед собой в ярком солнечном свете самое прекрасное имение, какое только можно вообразить.

Обширный сад, посвященный, по-видимому, одному лишь Плодородию, был, несмотря на густые посадки, весь обозрим для них, так как его правильно разбитые делянки занимали хотя и пересеченный возвышениями и впадинами, но единый участок на склоне. В саду разбросаны были там и сям жилые дома, так что могло показаться, будто он принадлежит многим, но Фиц утверждал, что и владеет и пользуется им один хозяин. За садом они увидели необозримый простор возделанных и щедро засеянных нив, среди которых были ясно различимы реки и озера.

Спускаясь с горы, они подходили все ближе и думали уже вот-вот попасть в сад, но вдруг Вильгельм остановился, а Фиц не сумел скрыть злорадства: у подножья горы зияла расселина, а за нею оказалась прежде скрытая от глаз стена, снаружи довольно крутая, хотя изнутри до края засыпанная землей. Получалось, что, заглядывая в сад, они все же были отделены от него глубоким рвом.

— Чтобы выйти на дорогу к поместью, — сказал Фиц, — нам придется сделать большой крюк. Но я знаю, как войти с этой стороны, чтобы не ходить далеко. Здесь устья подземных водостоков, через которые во время ливней в сад направляют потоки с гор и подают сколько нужно воды. Мы свободно через них пройдем, такие они высокие и широкие.

Феликсу, едва он услыхал о подземных ходах, неодолимо захотелось пробраться в них. Вильгельм пошел следом за детьми, и все трое стали спускаться по сухим высоким ступеням подземного стока, то темным, то освещенным, смотря по тому, проникали ли солнечные лучи в боковые проемы или путь им преграждали стены и опоры. Они дошли до совсем пологого места и медленно двинулись дальше, как вдруг рядом раздался выстрел и в тот же миг замкнулись две потайные железные решетки, заперев путь и спереди и сзади. Впрочем, в плену оказались не все, а только Вильгельм с Феликсом, потому что Фиц, едва раздался выстрел, отскочил назад, и захлопнувшаяся решетка только защемила его широкий рукав; но мальчишка, ни на мгновенье не задерживаясь, сбросил курточку и убежал прочь.

Оба узника едва успели опомниться от изумления, как послышались медленно приближавшиеся человеческие голоса. Вскоре к решетке подошли с факелами вооруженные сторожа, с любопытством поглядывая, какая добыча им попалась. Прежде всего они спросили, согласны ли пришельцы сдаться добровольно.

— О каком согласии может быть речь, — отвечал Вильгельм, — если мы и так в вашей власти. Скорей уж у нас есть причина спрашивать, согласны ли вы нас помиловать. Я сдаю вам единственное оружие, какое при нас есть.

С этими словами он протянул сквозь решетку свой охотничий нож. Решетка открылась, сторожа мирно повели пришельцев вперед, потом вверх по винтовой лестнице, и наконец все очутились в странном месте. То была просторная чистая комната с маленькими окошками под самым карнизом, которые, хоть и были забраны толстыми железными брусьями, все же пропускали довольно света. Хозяева позаботились о стульях, кроватях, обо всех удобствах, какие нужны для скромной гостиницы, и казалось, что у находящихся тут есть все, кроме свободы.

Вильгельм, как только вошел, сразу уселся и стал обдумывать положение; Феликс же, едва оправившись от изумления, впал в небывалую ярость. Эти высокие стены, эти окна под потолком, эти крепкие двери, это сидение взаперти и ограничение свободы — все было для него внове. Он оглянулся вокруг, заметался взад и вперед, затопал ногами, заплакал, стал трясти дверь, колотить в нее кулаками и собирался было с разбегу выбить ее головой, но Вильгельм схватил его и удержал силой.

— Не горячись так, мой мальчик, — начал отец, — ни нетерпение, ни сила нас не выручат. Тайна скоро разъяснится, но и сейчас я не ошибусь, если скажу: не похоже, чтобы мы попали в дурные руки. Погляди на эти надписи: «Невиновному — свобода и возмещение, соблазненному — сострадание, виновному — карающее правосудие». Все это показывает, что такие меры предосторожности имеют причиной не жестокость, а необходимость. У человека есть множество оснований обороняться от себе подобных. Злоумышленных людей множество, злодеев тоже немало, и чтобы жить, как подобает, мало делать одно только добро.

Феликс овладел собой, но тотчас же бросился на кровать, ни словом не ответив и не возразив отцу, который между тем продолжал:

— Пусть все, что ты сегодня испытал так рано и безвинно, останется для тебя свидетельством великих успехов того столетия, когда ты родился. Какой долгий путь пришлось проделать человечеству, пока оно не привыкло наконец быть кротким с виновными, милостивым с преступными, человечным с бесчеловечными! Божественной природы были мужи, которые первыми научили его этому и положили жизнь на то, чтобы их учение могло скорее претвориться в дело. Люди редко способны на прекрасное, немного чаще на доброе; как же высоко должны мы ставить тех, кто ценою великих жертв старался развить в них эту способность!

Но Феликс не услышал этой утешительной и вместе назидательной речи, которая столь понятно объясняла смысл окружающего: он спал глубоким сном и выглядел красивей и свежей, чем всегда, ибо сильное чувство, обычно не так легко им овладевавшее, а сегодня захватившее всю его душу, прихлынуло сейчас ему к щекам. Отец стоял и растроганно глядел на него, когда в комнату вошел учтивый молодой человек; некоторое время он дружелюбно рассматривал пришельца, потом стал спрашивать, какие обстоятельства привели его на столь необычный путь и в эту западню. Вильгельм без обиняков рассказал обо всем, что было, предъявил бумаги, удостоверявшие его личность, и сослался на проводника, который скоро должен подойти по дороге, как все порядочные люди. Когда все это выяснилось, служащий предложил гостю последовать за ним. Феликса невозможно было разбудить, и младшие служители на матрасе вынесли его, как некогда Улисса, под открытое небо.

Вильгельм прошел вслед за служащим в красивый садовый павильон, где было приготовлено угощение, которым ему предстояло заняться, пока провожатый отправится с докладом в более высокие инстанции. Феликс, проснувшись, никак не мог опомниться, когда увидел накрытый столик, фрукты, вино, печенье и главное — о, радость! — распахнутую дверь. Он выбегает в сад, он возвращается обратно, все кажется ему сном; но вскоре вкусная еда и красивый павильон заставили его забыть давешний страх и все беды, словно дурной сон светлым утром.

Между тем прибыл проводник, служащий возвратился вместе с ним и еще с каким-то человеком постарше, который держался приветливей первого, и дело разъяснилось следующим образом. Хозяин поместья, чья благотворительность имела высший смысл — побуждать всех вокруг к труду и созиданию, — уже много лет раздавал саженцы деревьев из своих необъятных питомников: усердным и рачительным земледельцам задаром, нерадивым — за известную цену, а тем, кто хотел их перепродать, также за деньги, хотя и небольшие. Но и эти оба разряда людей требовали бесплатно того, что даром получали достойные, а встретив отказ, всякими способами пытались стащить деревца, что им обычно и удавалось. Хозяин сердился тем сильнее, что они не только разграбляли питомники, но и в спешке их портили. По следам выяснили, что воры проникали через водостоки, и тогда устроили западню, приспособив решетки и самострельное ружье, которое только подавало знак. Мальчишка много раз появлялся в саду под разными предлогами, и нет ничего удивительного, что он из дерзкого озорства надумал повести пришельцев тем же путем, который прежде отыскал для другой цели. Хорошо было бы поймать его самого, а до той поры реквизировали и приобщили к вещественным уликам его камзольчик.

ГЛАВА ПЯТАЯ

По дороге к барскому дому наш друг, к великому своему удивлению, не увидел ничего напоминающего ни старомодный сад, ни современный парк; с первого же взгляда, обозрев полого спускающийся участок, он обнаружил лишь высаженные рядами плодовые деревья, овощные гряды, лужайки, засеянные целебными травами, — словом, только то, что может быть сочтено полезным. Затененная высокими липами площадка служила достойным преддверием внушительному зданию, выходившая на нее аллея, обрамленная столь же рослыми и почтенными деревьями, позволяла во всякое время дня прогуливаться и беседовать на вольном воздухе. Вступив в дом, Вильгельм обнаружил на стенах прихожей странное убранство: ему бросились в глаза географические карты всех четырех частей света, вдоль нарядной лестницы по стенам были также развешены чертежи отдельных государств, а попавши в парадную залу, Вильгельм увидал вокруг перспективные виды самых примечательных городов, обрамленные сверху и снизу ландшафтными изображениями тех местностей, где они находятся; все было представлено столь искусно, что ни единая подробность не ускользала от глаз и притом оставалась ясна неразрывная последовательность.

Хозяин дома, невысокий подвижный господин в летах, приветствовал гостя и без долгих церемоний спросил, указывая на стены, не знаком ли ему какой-нибудь из этих городов и не живал ли он в одном из них. Наш друг сумел дать обо многих исчерпывающий отчет и тем доказать, что не только повидал немало мест, но и зорко подмечал особые черты и обстоятельства каждого.

Хозяин дома позвонил и приказал отвести новоприбывшим комнату, а позже проводить их к ужину; так и было сделано. В большой зале на нижнем этаже Вильгельм встретился с двумя девицами, одна из которых весело с ним заговорила:

— Общество, что вы найдете здесь, невелико, но изысканно. Я — младшая племянница, меня зовут Герсилия, а это моя старшая сестра, ее все называют Жюльетта. Эти господа — отец и сын — наши служащие, их вы уже знаете, оба они друзья дома и по заслугам пользуются полным доверием. А теперь пора за стол.

Девицы сели по обе руки от Вильгельма, служащие уселись по концам стола, Феликс, оказавшись по противоположную сторону, тотчас подвинул стул, чтобы сидеть прямо против Герсилии, и больше уже не спускал с нее глаз.

После обычного сначала разговора об общих предметах Герсилия, воспользовавшись случаем, сказала:

— Я хочу, чтобы гость поскорее среди нас освоился и был посвящен в наши беседы, и поэтому скажу откровенно, что у нас много читают и что мы — случайно, по склонности, а отчасти из духа противоречия — разделились между собой, выбрав каждый одну какую-нибудь литературу. Дядюшка душой за итальянцев, эта дама ничуть не обидится, если ее примут за совершенную англичанку, я держусь французов, покуда они остаются веселы и пристойны. Папенька-управляющий находит удовольствие в немецкой древности, а сын отдал свое пристрастие, как и следовало ожидать, новейшей словесности. По этому выбору вам и судить о нас, разделять наши увлечения, соглашаться или спорить; в любом случае вы останетесь желанным гостем.

Об этих предметах и пошла дальнейшая оживленная беседа. Между тем от Герсилии отнюдь не ускользнуло, куда направлен огненный взгляд красивых глаз Феликса; удивленная и польщенная, она посылала мальчику лучшие куски, которые тот принимал с радостной благодарностью. Сейчас, за десертом, он смотрел на нее из-за блюда с яблоками, и каждый из приманчивых плодов ей казался соперником. Не долго думая, она схватила яблоко и протянула его через стол подрастающему дамскому угоднику; тот поспешно схватил плод и сейчас же начал его чистить, но, продолжая неотрывно смотреть на прелестную соседку, глубоко порезал себе большой палец. Обильно потекла кровь; Герсилия вскочила с места, захлопотала вокруг Феликса, а когда кровь удалось остановить, заклеила ему палец английским пластырем из своего несессера. Мальчик между тем как прилип к ней, так больше уже не хотел отпускать. Замешательство было всеобщим, собравшиеся поднялись из-за стола и приготовились разойтись.

— Вы читаете перед сном? — спросила Герсилия Вильгельма. — Я пришлю вам рукопись, это сделанный мною перевод с французского, а вы потом мне скажете, попадалось ли вам что-нибудь прелестнее. Итак, на сцене — сумасшедшая девица! Это, конечно, не самая лучшая рекомендация, но если уж я потеряю рассудок, — а порой мне забредает в голову такое желание, — то пусть мое сумасбродство будет в том же роде.

Безумная скиталица

Господин де Реванн, человек богатый и не служащий, владеет лучшими в провинции землями. Вместе с сыном и сестрой он живет во дворце, в каком пристало бы жить и князю; и в самом деле, коль скоро его парк, его водные угодья, его сданные в аренду участки, его мануфактуры и домашнее хозяйство доставляют пропитание чуть ли не половине обитателей шестимильной округи, то он и есть самый настоящий князь, как по всеобщему к нему уважению, так и по щедрости, с какой он творит добро.

Несколько лет тому назад он прогуливался по большой дороге вдоль стены своего парка, и вдруг его потянуло отдохнуть в роще, сулящей отрадный приют путникам. Рослые стволы деревьев возвышаются там среди густого подлеска; там всякий защищен от солнца и ветра; ключ, наполнив чистый бассейн, катит свои воды дальше по корням, камням и травам. Господин де Реванн, как всегда на прогулках, имел при себе книгу и ружье. Он попробовал читать, но частенько пение птиц, а порой и шаги путников отвлекали его и приятно рассеивали внимание.

Был уже поздний час погожего утра, когда он увидел, что в его сторону идет молодая и прелестная девица. Она свернула с дороги, как видно, суля себе спокойный отдых в том же прохладном местечке, где находился он. От неожиданности книга выпала у него из рук. Путница с прекраснейшими в мире глазами и с лицом, приятно раскрасневшимся от ходьбы, отличалась такой безупречностью сложения, осанки и манер, что он невольно встал на ноги и взглянул на дорогу, предполагая увидеть следующую за ней свиту. Затем его взгляд снова привлекла девица, с достоинством ему поклонившаяся, и он учтиво ответил ей на поклон. Прекрасная пришелица села на краю источника, вздохнув, но не вымолвив ни слова.

— Вот странное действие симпатических сил! — восклицал господин де Реванн, описывая мне эту встречу. — Я невольно ответил на прозвучавший в тишине вздох. При этом я продолжал стоять, не зная, что сказать, что сделать. Мои глаза не могли насытиться жадным созерцанием ее совершенств. Нельзя было даже вообразить себе женщину прекрасней, чем та, что вытянулась передо мной сейчас на траве, опершись на локоть. Ее башмаки навели меня на размышления: покрытые пылью, они свидетельствовали о долгом пройденном пути, и, однако, ее шелковые чулки были чисты, словно только что из-под гладильного камня. Ее приподнятое платье не было помято, ее волосы, казалось, завиты нынче утром, на ней было тонкое белье, тонкие кружева, словно она отправлялась на бал. Ничто в ней не напоминало бродяжку, — и все же она была бродяжкой, впрочем, достойной и сострадания и уважения.

Наконец, воспользовавшись тем, что она несколько раз взглянула на меня, я спросил, одна ли она путешествует. «Да, сударь, — сказала она, — я одна на целом свете». — «Как, мадам, неужели у нас нет ни родителей, ни знакомых?» — «Я не это хотела сказать, сударь. Родители у меня есть и знакомых довольно, но друзей нет». — «Но не может быть, — продолжал я, — чтобы в том была ваша вина. Ваша наружность и, без сомнения, ваше сердце таковы, что вам многое можно простить».

Она почувствовала укор, скрытый в моем комплименте, из чего я мог составить себе понятие о ее воспитании. Она взглянула на меня широко открытыми синими глазами, незамутненно-чистыми и блистающими, как небо, и сказала благородным тоном, что не может винить порядочного человека, каким я ей кажусь, если он, встретив девушку одну на большой дороге, сочтет ее подозрительной: такое случалось с нею уже не раз; но хотя она здесь и чужая, хотя никто не имеет права расспрашивать ее, все же она просит верить ей, что незапятнанная честь вполне совместима с той целью, ради которой она пустилась в путь. Причины, в коих она никому не обязана давать отчет, вынуждают ее нести свое горе по всему свету. И она обнаружила, что опасности, грозящие, как принято опасаться, ее полу, все выдуманы, ибо честь женщины даже среди разбойников с большой дороги подвергается опасности, лишь если она сама слаба сердцем и не имеет твердых правил. Впрочем же, она ходит лишь в те часы и по таким дорогам, что бояться ей нечего, заговаривает не со всяким и порой останавливается на время в благородных домах, где может заплатить за содержание услугами, приличествующими ее воспитанию. Тут ее голос упал, веки опустились, и я увидел у нее на щеках слезинки.

В ответ я сказал, что не сомневаюсь ни в ее благородном происхождении, ни в том, что ее поведение безупречно. Я лишь сожалею, что необходимость заставляет ее прислуживать другим, между тем как она, по видимости, сама достойна везде находить слуг. Я добавил, что, несмотря на мое живейшее любопытство, не собираюсь ничего более выпытывать у нее, а желаю лишь ближе познакомиться с нею и через это убедиться, что она везде печется о своем добром имени не меньше, чем о добродетели. Эти слова, надо полагать, снова задели ее, так как в ответ она сказала, что если и скрывает, как ее зовут и где она родилась, то как раз ради доброго имени, ибо людская молва всегда основывается более на домыслах, чем на истине. Если она предлагает свои услуги, то предъявляет свидетельства тех семейств, которым помогала перед тем, и не скрывает, что не желала бы отвечать на вопросы об имени и родине. Так люди и должны принять решение, а в том, что жизнь ее невинна, положиться на небесный промысел либо на ее слово.

Речи такого рода не давали повода подозревать, что ведущая столь рискованную жизнь красавица не в своем уме. Господин де Реванн, не постигавший, как можно решиться бродить по свету, предположил, что девицу хотели выдать замуж вопреки ее склонности. Потом ему пришла мысль, не безнадежная ли это любовь; и вот, — удивительное и все же вполне обычное дело, — полагая, что она любит другого, он сам в нее влюбился и больше всего боялся, как бы она не ушла дальше. Он не мог отвести глаз от красивого лица, казавшегося еще краше среди зеленой полутени. Если когда-нибудь и вправду были нимфы, то ни одна из них, лежа на траве, не казалась столь прекрасной; и сама эта встреча была несколько романтической и оттого приобретала неодолимой для него очарование.

Поэтому господин де Реванн без долгих размышлений уговорил прекрасную незнакомку, чтобы она позволила проводить ее к нему в дом. Она отправляется с ним, не чинясь и выказав знание большого света. Ей подают угощение, она принимает его без жеманных церемоний, с прелестной благодарностью. Во время, оставшееся до обеда, ей показывают комнаты. Она отмечает только действительно заслуживающее внимания, будь то предмет меблировки, картина или удачное расположение покоев. Она обнаруживает библиотеку, она знает толк в хороших книгах и говорит о них со вкусом и без развязности. Ни пустой болтовни, ни смущения. За столом — та же благородная естественность манер, тот же приятный тон и любезная беседа. Покамест в ее речах все понятно и разумно, а характер у нее такой же приятный, как и наружность.

После обеда она показалась всем еще милее благодаря маленькой прихоти: с улыбкой обратившись к девице де Реванн, она сказала, что взяла себе за правило платить за обед работой и, так как денег у нее частенько не бывает, просить у хозяек иголку.

— Позвольте мне, — прибавила она, — вышить на ваших пяльцах цветок, чтобы впредь, взглянув на него, вы вспоминали бедную незнакомку.

Девица де Реванн отвечала, что у нее нет, к сожалению, пяльцев с натянутой тканью и потому придется отказаться от удовольствия полюбоваться искусством гостьи. Тогда странница обратила взгляд на клавесин.

— В этом случае я уплачу долг невесомой монетой, — сказала она, — ведь таков давний обычай бродячих певцов.

Она попробовала инструмент, сыграв две-три прелюдии и обнаружив весьма искусную руку. Никто более не сомневался, что она девица из благородного сословия и обладает всеми необходимыми в обществе талантами. Сперва игра ее была блестящей и бурной, потом звук стал более сдержанным и, наконец, полным печали, столь же глубокой, как та, которую заметили в ее глазах. Они увлажнились слезами, ее лицо изменилось, пальцы остановились; но сразу же вслед за тем она ошеломила всех, задорно и весело запев приятнейшим в мире голосом озорную песню. Так как позже появился повод полагать, что содержание шутливого романса прямо ее касается, то да простят мне, если я приведу его здесь.

Куда, приятель, иль откуда?

Чуть свет, уже ты на ногах!

В лесной часовне ль, чая чуда,

Мадонне каялся в грехах?

Прекрасный паж мой, неужели

Луга с туманом и росой

Теплее пуховой постели?

Бредешь нагой ты и босой!

Ах, верно! Только что покинул

Бедняга славную постель —

В тот миг, как сладкий жребий вынул,

Попал уже, казалось, в цель.

И вот — не выдумать позорней

Обмана! — мчится по лугам

Он резвого ручья проворней,

Нагой, бездомный, как Адам.

За парой райских яблок ловко

Прокрался в мельничный он сад.

Как может ангел стать чертовкой?

Дверями ль рая входят в ад?

Ночной прохладой жар объятий

Легко ль изгнаннику сменить,

Словами жалоб и проклятий

Прервав речей любовных нить?

«В ее очах под кровом ночи

Кто б мог предательство прочесть?

Сама она мне что есть мочи

Вручить свою спешила честь,

Уйти Амуру не давала,

Пока в окошке рассвело,

А между тем в уме держала,

Коварная, заране зло!

Любви моей вкушая сладость,

Она зовет внезапно мать —

И тотчас, возглашая радость,

Ворвалась родственников рать:

Быками наступают дяди,

За ними тетки по пятам,

Двоюродные братья сзади,

Дружок-батрак и тут и там.

Мать, уподобясь хищной птице,

Вот-вот взлетит под потолок,—

Все требуют, чтоб я девице

Вернул невинности цветок!

Цветок, что сорван был не мною,—

Вот лицемерия венец!

Взбешен я подлостью такою,

Такой бессмыслицей вконец!

Амуру первая забава

Снимать с запретного запрет,—

Ну, мог ли потерпеть он, право,

Чтоб цвел цветок шестнадцать лет!

Цветок, на мельнице взращенный,

Успели до меня сорвать,—

За что ж, одежд своих лишенный,

Я обесславлен, словно тать?!

Отвергнув ложе вероломной,—

Она и в этот даже час

Сияла красотой нескромной,

Как ослепительный алмаз,—

Я бурным гневом разразился

И, к выходу наметив путь,

В осенний холод погрузился,

Как в прорубь, лишь бы улизнуть.

Ах, деревенские девицы

Ничуть не лучше городских:

Грешат вовсю, а голубицы,

Поверить им, не чище их!

В такую стужу стать Адамом,

Чтоб после кашлять и чихать!

Нет, к черту! Лучше знатным дамам

Жар сердца буду отдавать!»

Бредя ручьем, так наш приятель

Обманщиц гневно обличал.

Посмейтесь же со мной! Создатель

Его за дело покарал:

Обманывал он сам бессчетно,

Неверность шуткой почитал

И с дочкой мельника охотно

Прекрасной даме изменял .

То, что она могла так забыться, было, конечно, подозрительно, и выходка гостьи могла бы показать всем, что голова ее не всегда остается светлой.

— Не знаю, — говорил мне господин де Реванн, — как это могло случиться, но ни одно из возможных в тот миг соображений нам даже в голову не пришло. Нас подкупила невыразимая прелесть, с какой она пела эти непристойности. В ее игре был задор, но была и сдержанность. Пальцы совершенно ей повиновались, а голос звучал поистине волшебно. Окончив петь, она приняла прежний невозмутимый вид, и мы сочли, что она просто хотела нас позабавить в послеобеденный час.

Вскорости она попросила разрешения вновь пуститься в дорогу, но по моему знаку сестра сказала, что ежели она не спешит и наш прием пришелся ей по душе, то для нас было бы праздником видеть ее у себя еще несколько дней. Я думал предложить ей какое-нибудь занятие, лишь бы она согласилась остаться. Но и в тот первый день, и назавтра мы только водили ее по усадьбе. Она была всегда ровна, неизменно оставаясь воплощением разумности и прелести. Ум у ней был такой тонкий и быстрый, нрав — такой мягкий, а память хранила так много прекрасного, что мы только на нее и глядели и нередко восхищались ею. При этом правила благородного обхождения были ей столь хорошо известны и она столь неукоснительно следовала им и с каждым из нас, и с немногими навещавшими нас друзьями, что мы понять не могли, как сочетать некоторые ее странности с таким безупречным воспитанием.

Я теперь не осмеливался предложить ей какую-нибудь службу по дому. Моя сестра, которой незнакомка весьма полюбилась, также считала своим долгом щадить ее чувствительность. Они вместе пеклись о домашних делах, и тут милое дитя нередко снисходило до простой работы, но справлялось и с любым делом, требующим высшей распорядительности и расчета.

В короткий срок она навела такой порядок, о каком у нас в усадьбе прежде и не слыхивали. Гостья оказалась очень толковой домоправительницей, и так как она с самого начала садилась с нами за стол, то и теперь не ретировалась из ложной скромности и без церемоний продолжала кушать с нами, — однако не прикасалась ни к картам, ни к клавишам прежде, чем не кончала все дела.

Должен признаться честно, что судьба девушки стала глубоко волновать меня. Я жалел родителей, которым, наверно, больно было лишиться такой дочери; я вздыхал, что столько скромных добродетелей и прекрасных качеств должны пропасть втуне. Она жила у нас уже несколько месяцев, и я надеялся, что доверие, которое мы старались ей внушить, в конце концов исторгнет тайну из уст. Если то было несчастье — мы могли бы помочь ей; если оплошность — можно было надеяться, что наше посредничество, наше свидетельство добудут ей прощение за мимолетную ошибку. Но все заверения в дружбе и даже просьбы оставались напрасны. Заметив наше намерение добиться от нее объяснений, она тут же прикрывалась общими нравственными сентенциями, которыми оправдывалась, ни во что нас не посвящая. Например, когда мы затевали разговор о ее несчастье, она отвечала: «Несчастье постигает добрых и злых. Оно — чересчур сильное лекарство, ибо гонит из нас вместе с дурными соками и хорошие».

Когда мы старались угадать причину ее побега из родительского дома, она говорила с улыбкой: «Если лань бежит, в этом не ее вина». Когда мы спрашивали, не подвергалась ли она преследованиям, то слышали в ответ: «Стойко терпеть преследования — судьба многих девушек из благородных семейств. Кто плачет, обиженный однажды, того обидят еще много раз». Но как решилась она поставить свою жизнь под угрозу людской грубости или, в лучшем случае, в зависимость от милосердия толпы? Она вновь начинала смеяться и отвечала: «Если бедный попал за стол к богатому, значит, ему хватило на это ума». Как-то раз в шутливой беседе о похождениях любовников мы спросили у нее, не знакома ли она с промерзшим героем своего романса. До сих пор помню, как пронзили ее эти слова. Подняв глаза, она посмотрела на меня так серьезно и строго, что я не выдержал ее взгляда; и с тех пор если разговор заходил о любви, то следовало ожидать, что и прелесть ее облика, и жизнерадостность духа тотчас же омрачатся и она погрузится в задумчивость, которую мы принимали за пустые мечтания, между тем как то была подлинная боль. Но в общем она была бодра, хоть и без чрезмерной жизнерадостности, благородна без чопорности, пряма, хоть и без откровенности, сдержанна без боязливости, более терпелива, чем мягкосердечна, а когда ей говорили ласковые слова и комплименты, более признательна, чем душевна. Без сомнения, эта девица была создана для того, чтобы стать во главе большого дома, но при этом на вид ей было не больше двадцати одного года.

Такой мы знали эту завоевавшую мое сердце загадочную молодую особу в течение двух лет, которые ей угодно было провести у нас, прежде чем завершить их безумной выходкой, столь же странной, сколь блестящи были ее достоинства. Мой сын — ведь он моложе меня! — еще успеет утешиться; я же боюсь, что по слабости моей буду тосковать по ней всю жизнь.

А теперь я хочу поведать о безумстве рассудительной девицы, дабы показать, что безумство зачастую есть тот же здравый ум, только иначе проявляющий себя. Правда, нельзя не усмотреть странного противоречия между благородным характером скиталицы и забавной хитростью, к которой она прибегла; однако два несоответствия нам уже известны: Это ее скитания и песня.

Само собой понятно, что господин де Реванн был влюблен в незнакомку. Конечно, он не мог возлагать надежд на свое лицо — лицо пятидесятилетнего мужчины, хотя и крепкого и бодрого на вид, как в тридцать лет; но, быть может, он рассчитывал ей понравиться своим нерастраченным юношеским здоровьем, добротой, веселостью, мягкостью, великодушным характером, — а может быть, и своим богатством, хотя чувства его были достаточно тонки и он ощущал, что бесценное купить нельзя.

Но и сын господина де Реванна, юноша с душою нежной и пылкой, нимало не задумавшись, как и его отец, также захотел попытать счастья с незнакомкой и ринулся очертя голову. Сперва он лишь осторожно пытался завоевать чувства девицы, которую похвалы и приязнь отца и тетки делали все дороже для него. Старался он изо всех сил, тем более что прелестная особа представлялась его страсти стоящей много выше нынешнего своего положения. Ее строгость воспламеняла его даже больше, чем ее достоинства и красота; он осмелился говорить открыто, добиваться, обещать.

В домогательствах господина де Реванна, помимо его воли, была доля отеческой степенности. Хорошо себя зная, он, когда проведал, кто его соперник, сразу потерял надежду взять над ним верх, не прибегая к средствам, не подобающим человеку твердых правил. Несмотря на это, он продолжал начатое, хотя ему и не было неизвестно, что обычно на приманку доброты и даже богатства девица идет лишь по расчету и что приманка эта не действует, если вдруг явится любовь со своими чарами, да еще сопутствуемая юностью. К тому же господин де Реванн совершил еще одну ошибку, в которой позднее каялся. Наряду с заверениями в самой почтительной дружбе он говорил и о другой связи, прочной, тайной и узаконенной. При этом он иногда начинал сетовать и даже произнес слово «неблагодарность». Конечно, он не знал той, которую любил, если однажды мог сказать ей, что многим благодетелям платили злом за добро. Незнакомка ответила ему прямо:

— Многим благодетелям хочется за свою чечевичную похлебку купить все права на тех, кого они облагодетельствовали.

Прекрасная незнакомка, опутанная домогательствами с двух сторон, руководимая неведомыми побуждениями, но, по-видимому, питая лишь намерение избавить себя и других от вздорных распрей, нашла удивительный выход из этого двусмысленного положения. Сын настаивал с присущей его возрасту дерзостью и, как водится, угрожал лишить себя жизни ради неумолимой. Отец, хоть и менее безрассудный, был столь же настойчив, и оба — совершенно искренни. Прелестная особа легко могла обеспечить себе подобающее положение, так как оба де Реванна уверяли ее, что намерены взять ее в жены.

Но на примере этой девушки все женщины могут постичь, что, даже когда ум помрачен тщеславием либо настоящим помешательством, особа честных правил не даст углубляться сердечным ранам, которых не хочет исцелить. Скиталица чувствовала, что достигла крайней точки и ей нелегко будет отныне защитить себя. Она была во власти двух влюбленных, которые могли оправдать любую настойчивость чистотой своих намерений, ибо оба имели в мыслях изгладить свою дерзость брачной церемонией. Так обстояло дело, и она это понимала.

Она могла найти укрытие за спиной девицы де Реванн, но не прибегла к ней, — без сомнения, из щепетильности, щадя своих благодетелей. Не теряя присутствия духа, она придумывает средство: никто не потеряет своей добродетели, если она заставит усомниться в своей собственной. Ее свела с ума верность, которой ее любовник, конечно, не заслуживает, если не чувствует, сколько жертв она ему принесла, пусть даже он и не мог о них узнать.

Однажды, когда господин де Реванн слишком живо отвечал на ее изъявления дружбы и благодарности, она вдруг приняла вид крайнего простодушия, что сразу же бросилось ему в глаза.

— Ваша доброта, сударь, — сказала она, — меня пугает. Позвольте чистосердечно открыть вам причину. Я чувствую, что вам одному обязана я благодарностью. И все же…

— Жестокая женщина, — сказал господин де Реванн, — я понимаю вас! Мой сын затронул ваше сердце.

— Ах, сударь, этого мало! Я не могу открыть вам иначе, как этим смущением…

— Как, мадемуазель! Неужели вы…

— Да, я думаю, это так… — сказала она, низко кланяясь и пролив слезу, ибо женщина всегда умеет пролить слезу, когда она хитрит или когда ей нужно оправдать провинность.

Как ни влюблен был господин де Реванн, он не мог не подивиться такой простодушной откровенности у женщины, которая ждет ребенка, и счел, что кланяется она весьма кстати.

— Но, мадемуазель, мне совершенно непонятно…

— И мне тоже, — сказала она, и слезы полились обильнее.

Они лились до тех пор, пока рассерженный господин де Реванн, поразмыслив и прикинувшись спокойным, не заговорил снова:

— Теперь глаза мои открылись. Я вижу, как смехотворны мои притязания. Ни в чем вас не упрекаю, а за ту боль, что вы мне причинили, обещаю вам в наказание только одно: вы получите из его доли наследства, сколько необходимо, и мы узнаем, любит ли он вас, как я.

— Ах, сударь, пощадите мою невинность и ничего не говорите ему об этом!

Просьба молчать — слишком слабое средство, чтобы добиться молчания. Сделав этот шаг, безвестная красавица ожидала увидеть своего обожателя в крайней досаде и раздражении. Вскоре он появился, и взгляд его предвещал громовую речь. Но он тут же запнулся и мог произнести только:

— Возможно ли это, мадемуазель?

— Что случилось? — сказала она с улыбкой, способной при таких обстоятельствах довести до отчаяния.

— Как что случилось? Хороши вы, право, мадемуазель! Вам не следовало бы, по крайней мере, отнимать у законных детей наследство, — довольно с вас и того, что вы возводите на них обвинения! Да, мадемуазель, я понял ваш комплот с моим отцом! Вы подбрасываете мне сына, который, я уверен, приходится мне братом!

Лишенная разума красавица ответила ему, причем чело ее было по-прежнему ясно и безмятежно:

— Ваша уверенность напрасна. Мое дитя — не сын вам и не брат. Мальчишки так злы! Я не хочу мальчика, — нет, я хочу унести отсюда девочку, унести далеко, подальше от людей, таких злых, глупых и неверных! — И она продолжала, изливая все, что было у ней на сердце: — Прощайте же, прощайте, милый Реванн! По природе вы чисты душой, не изменяйте же вашей искренности и впредь. Когда богатство прочно, она не опасна. Будьте великодушны к беднякам. Кто презрит просьбу бедствующей невинности, сам когда-нибудь станет просить и не будет услышан. Кто без зазрения совести пренебрегает совестливостью беззащитной девушки, сам падет жертвой бессовестных женщин. Кто не чувствует, что должна испытывать честная девушка, когда ее домогаются, тот теряет ее по заслугам. Кто строит расчеты вопреки разуму, вопреки намерениям и планам своей семьи, но зато в угоду своей страсти, по заслугам не получает от своей страсти плодов и лишается уважения семейства. Я верю, что вы искренне меня любили, но, мой милый Реванн, кошка знает, чье мясо съела, и если вам суждено быть любимым достойной женщиной, то вспомните о мельнице неверного любовника. Пусть мой пример научит вас полагаться на стойкость и молчаливость возлюбленной. Вам известно, верна я или нет, и вашему отцу тоже. Я намеренно скитаюсь по свету и подвергаю себя всяческим опасностям. И самые большие угрожали мне, без сомнения, в этом доме. Но так как вы молоды, я по секрету скажу вам одному: и мужчины и женщины бывают неверны только по своей воле. Это я и хотела доказать дружку с мельницы, если он станет настолько чист сердцем, чтобы пожалеть об утраченном.

Младший Реванн все слушал ее, хотя она уже высказалась. Потом он вскочил, словно пораженный молнией; наконец слезы хлынули у него из глаз, и он в волнении кинулся к отцу и к тетушке, восклицая:

— Мадемуазель уходит, мадемуазель — ангел, или, вернее, демон, который бродит по свету, чтобы терзать сердца.

Но скиталица так хорошо все предусмотрела, что найти ее не удалось. Отец и сын объяснились, и после этого не осталось уже сомнений в ее невинности, ее дарованиях и ее безумии. Сколько господин де Реванн ни прилагал с тех пор усилий, ему так и не удалось добыть никаких сведений о прекрасной особе, чье явление было таким же мимолетным и прекрасным, как явление ангела.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

После долгого и основательного отдыха, столь необходимого путникам, Феликс живо вскочил с постели и начал одеваться — в спехе, но, как показалось отцу, с большим тщанием, чем обыкновенно. На его взгляд, все сидело плохо и нескладно, ему бы хотелось одеться во все новое и чистое. На бегу схватив что-то из закуски, поданной гостям слугою, он выскочил в сад, куда через час должны были выйти девицы.

Слуга, привыкший занимать гостей и показывать им дом, отвел нашего друга в галерею, где висели и стояли только портреты — многолюдное и прекрасное общество деятелей одного лишь восемнадцатого столетия, представленных, по возможности, картинами и бюстами работы самых превосходных мастеров.

— Во всем доме, — сказал хранитель, — не найти картины, содержащей даже отдаленный намек на религию, предание, миф, легенду или сказку. Наш господин считает, что воображение нужно поощрять лишь к тому, чтобы оно рисовало нам подлинные вещи. Он любит повторять: «Мы измышляем слишком много, чтобы еще и подстегивать внешними средствами эту опасную способность ума».

В ответ на вопрос Вильгельма, когда можно посетить хозяина, ему было сообщено, что тот, по своему обыкновению, спозаранок ускакал прочь. Он любит повторять: «Жизнь есть неусыпное внимание».

— И это и другие изречения, в которых отражается его нрав, написаны у нас над всеми дверьми. Вот, например, поглядите сюда: «От полезного через действительное к прекрасному».

Девицы уже накрыли к завтраку под липами, Феликс паясничал подле них, в надежде отличиться и привлечь снимание озорными сумасбродствами или хотя бы добиться от Герсилии выговора или замечания. Обе сестры старались прямотой и откровенностью завоевать доверие молчаливого гостя, который им понравился: они рассказали ему о некоем милом кузене, которого ждут наконец домой после трехлетнего отсутствия, о почтенной тетушке, которая живет неподалеку от этой усадьбы и по праву считается как бы духом-хранителем семейства. Они описывали ее в дряхлости недужного тела и в цветущем здравии ума, такой, словно в ней ожил голос исчезнувшей древней сивиллы, попросту изрекающий божественные глаголы о делах человеческих.

Гость перевел разговор на то, что видел сам. Он высказал желание ближе познакомиться с их благородным дядюшкой и его положительной деятельностью, припомнил указанный им путь от полезного через действительное к прекрасному и попытался по-своему истолковать эти слова, что вполне удалось ему и снискало одобрение Жюльетты.

Герсилия, которая до поры только молча улыбалась, возразила на это:

— С нами, женщинами, дело обстоит особым образом. Мы то и дело слышим от мужчин их сентенции, видим эти сентенции, выведенные золотыми буквами у нас над головой, и все же про себя любая девушка знает, что можно перевернуть изречение — и оно останется справедливым. Возьмем хоть этот афоризм. Прекрасная находит поклонников, потом женихов, а в конце концов и мужа — и переходит к действительной жизни, которая не всегда бывает так уж отрадна; но если женщина умна, она посвящает себя полезному, печется о доме и детях и на том стоит. Мне, по крайней мере, не раз встречалось такое. А ведь у нас, у девушек, довольно времени для наблюдений, и чаще всего мы находим, чего не искали.

Тут явился посыльный от дядюшки и сообщил, что все общество приглашают откушать в ближний охотничий домик, куда можно отправиться верхом либо в экипаже. Герсилия выбрала поездку верхом. Феликс стал настойчиво просить, чтобы и ему дали лошадь. Сошлись на том, что Жюльетта поедет с Вильгельмом в экипаже, а Феликс примет роль пажа и будет обязан первой в жизни верховой прогулкой избраннице своего юного сердца.

Жюльетта с новым другом ехала мимо тянувшихся непрерывной чередой угодий, отданных пользе и удовольствию; плодовых деревьев росло столько, что даже было сомнительно, возможно ли съесть весь урожай.

— Вы проникли к нам через столь странную прихожую и нашли столько удивительного и необычайного, что вам, я полагаю, хочется понять связь между увиденным. Основание всему — склад ума и образ мыслей моего почтенного дядюшки. Зрелые годы этого благородного человека пришлись на времена Беккарии и Филанджери, когда правила всеобъемлющей человечности действовали везде и во всем. Но целеустремленный дух и непреклонный характер дядюшки преобразовали эти общие начала в соответствии с его помышлениями, всегда направленными к вещам практическим. Он не скрыл от нас, что по-своему переделал либеральный девиз: «Наилучшее — наибольшему числу», — придумав взамен другой: «Желанное — многим». Нельзя ни найти это наибольшее число, ни узнать, что для него наилучшее, ни тем более это наилучшее осуществить. Многие же всегда рядом; чего они желают, мы узнаем на опыте, чего им следует желать, мы постигаем размышлением, поэтому всегда есть возможность сделать и создать что-нибудь существенное. В духе сказанного и насаждено, возделано, устроено все, что вы видите, — ради цели близкой и легко постижимой. Все здесь должно служить на пользу ближайшей, но обширной горной округи.

Превосходный человек, располагающий и силами и средствами, сказал себе: «Пусть у каждого ребенка в горах всегда будет и вишня и яблоко, до которых они недаром так лакомы; пусть у каждой хозяйки будет вдоволь капусты, и репы, и прочих овощей, чтобы они хоть отчасти возместили бедственное преобладание картофеля в их столе». В этом духе он и старается действовать, благо само имение тому способствует, и за много лет появилось множество разносчиков и разносчиц, которые носят овощи и плоды на продажу в самые глубокие горные ущелья.

— Я сам наслаждался ими, как ребенок, — отозвался Вильгельм. — Я не ожидал найти там, среди скал и елей, ничего подобного и, увидев свежий плод, был удивлен больше, чем встретив пример чистейшей набожности. Дарам духовным место везде, а дары природы скупо распределены по земле.

— Затем наш достойный землевладелец подвез из дальних мест ближе к здешним горам много необходимых вещей; вон в тех строениях у подножья гор сложена соль и запасы пряностей. Зато снабжать горцев табаком и водкой он предоставляет другим: тут, по его словам, дело идет не о потребностях, а о прихотях и посредники всегда найдутся.

Прибыв к назначенному месту, общество вновь воссоединилось в просторном доме лесничего, где уже был накрыт столик.

— Мы можем садиться, — сказала Герсилия, — правда, здесь поставлен стул для дядюшки, но он, по своему обыкновению, наверняка не придет. Мне отчасти даже по душе, что наш гость, как я слышала, пробудет у нас недолго, — не то он соскучился бы, узнав ближе здешних действующих лиц, таких же, как в любом романе и комедии: чудак-дядюшка, две племянницы, одна тихая, другая бойкая, умная тетушка, друзья дома — всё на привычный лад; а если бы к тому же приехал кузен, наш гость познакомился бы с сумасбродом-путешественником, а может быть, и с каким-нибудь необычайным его попутчиком. Так скверная пьеса сочинялась бы сама собой и была разыграна в жизни.

— Нужно уважать дядюшкины причуды, — отвечала Жюльетта, — они не только ни для кого не обременительны, но и предназначены облегчить всем жизнь. Для него несносно садиться за стол в определенный час, и он редко соблюдает время, утверждая, что лучшее изобретение новейших времен — обед по карте.

Среди прочего заговорили о пристрастии этого превосходного человека видеть повсюду надписи.

— Моя сестра, — сказала Герсилия, — может истолковать все до единой и потягаться в этом с самим хранителем, а я нахожу, что каждую можно вывернуть наизнанку, и от этого она станет не менее, а быть может, и более справедливой.

— Не могу отрицать, — отозвался Вильгельм, — что попадаются и такие изречения, которые сами себя опровергают; например, я заметил на очень видном месте надпись: «Собственность и общее благо». Разве одно из этих понятий не отменяет другое?

Герсилия, перебив его, заметила:

— По-моему, дядюшка перенял это на Востоке, где на всех стенах начертаны изречения из Корана, не столько понятные, сколько почитаемые.

Жюльетта, не давая отвлечь себя в сторону, ответила Вильгельму:

— Изложите пространнее сказанное в двух словах, и смысл их тотчас станет понятен. — Далее, пропустив мимо ушей сторонние замечания, она объяснила, что имеется в виду: — Пусть каждый ценит по достоинству дарованную ему природой и судьбой собственность и старается не растратить ее и даже умножить; пусть расширит, насколько возможно, поле приложения своих способностей; но пусть при этом думает, как дать другим участвовать во всех его начинаниях, ибо имущих оценивают по тому, сколько людей получает благодаря им пользу.

Стали искать в подтверждение этому примеров, и тут наш друг оказался в своей стихии. Собеседники наперебой старались найти истинный смысл лаконической сентенции. Не за то ли чтят государя, что он может каждого побудить к деятельности, поощрить ее, благоприятствовать ей и так сделать всех подданных как бы участниками своей абсолютной власти? Не потому ли все обращают взоры на богача, что он, имея множество потребностей, хочет, чтобы везде получили долю от его избытка? Почему все люди завидуют поэту? Потому что делиться со всеми необходимо ему по природе и даже более — его природа в этом и состоит. Музыкант счастливей живописца, так как сам непосредственно оделяет всех отрадными дарами, живописец же дает нечто только тогда, когда его дар от него отчуждается.

Далее шли общие рассуждения. Любую собственность человек должен беречь, чтобы самому стать источником общего блага; он обязан быть эгоистом, чтобы не сделаться эгоистом, копить, чтобы было что тратить. Что значит дать бедным собственность и благо? Куда похвальней вести себя как управляющий их имуществом. В этом и заключен смысл слов: «Собственность и общее благо». На капитал никто не вправе посягать, а проценты с него в мировом обороте и так достанутся каждому.

Из дальнейшего разговора стало известно, что дядюшку упрекали за то, что доходы с его имений слишком малы. Он отвечал на это: «Такой недобор для меня все равно что трата на собственное удовольствие, потому что так я облегчаю людям жизнь и притом избавляю себя от труда производить расходы самому; а общий итог остается тот же самый».

Таким образом, беседа девиц с новым другом касалась многих предметов, а так как доверие между ними все возрастало, то они заговорили об ожидаемом вскорости кузене.

— Мы полагаем, что коль скоро он ведет себя так странно, то заранее условился об этом с дядюшкой. Вот уже несколько лет, как он не дает о себе знать, только посылает милые подарки, иносказательно указывающие нам место его пребывания; а тут вдруг пишет из ближайшего соседства, однако приехать хочет не прежде, чем мы сообщим ему обо всех наших обстоятельствах. Такое поведение неестественно, и, что бы тут ни крылось, мы должны все выяснить до его приезда. Нынче вечером мы дадим вам целую пачку писем, из них вы сможете уразуметь остальное.

Герсилия присовокупила:

— Вчера я познакомила вас с полоумной бродяжкой, а сегодня вам предстоит услышать о безумном путешественнике.

— Однако сознайся, — добавила Жюльетта, — что все это мы сообщаем не без расчета.

Едва только Герсилия не без нетерпения спросила, почему мешкают с десертом, как доложили, что дядюшка ожидает общество к десерту в большой беседке. На пути туда заметили походную кухню; усердно хлопочущие повара с грохотом укладывали вычищенные до блеска кастрюли, блюда, тарелки. Старого господина застали в просторной беседке за большим круглым столом, только что накрытым, и пока прибывшие усаживались, были щедро поданы необычайной красоты фрукты, превосходное печенье и наилучшие сладости. На вопрос дяди, что они видели и о чем беседовали, Герсилия выпалила в ответ:

— Наш гость чуть было не сломал себе голову над вашими лаконическими надписями, но, к счастью, Жюльетта пришла ему на помощь и дала к ним пространный комментарий.

— Вечно ты цепляешься к Жюльетте, — отозвался дядюшка, — а ведь она славная девушка и хочет чему-то научиться и что-то понять.

— А мне хочется позабыть многое из того, чему я выучилась; да и в том, что я поняла, немного проку, — весело отвечала Герсилия.

Тут в разговор вступил Вильгельм и рассудительно сказал:

— Я с почтением отношусь ко всякого рода афоризмам, особенно если они заставляют меня охватить взглядом противоположности и привести их к единству.

— Совершенно верно, — отозвался дядюшка, — но ведь разумный человек всю жизнь только этим и занимается.

Между тем места за столом постепенно заполнились, и пришедшим позже уже негде было сесть. Явились оба управляющих, егерь, берейтор, садовник, лесничий и другие, по виду которых нельзя было сразу определить их занятие. Каждый принес самые свежие новости, явно приятные старому господину, который старался заинтересованными вопросами вызвать людей на рассказ. Наконец он встал из-за стола и, поклонившись обществу, которому незачем было трогаться с места, удалился вместе с управляющими. Все полакомились фруктами, а молодежь, — хоть и немного неотесанная на вид, — отдала должное и сластям. Потом присутствующие один за другим стали подниматься и, откланявшись остающимся, уходили прочь.

Девицы, заметив, что гость удивляется происходящему, дали ему такое объяснение:

— Все, что вы здесь видите, есть опять-таки следствие своеобразных взглядов дядюшки; он утверждает, что самое поразительное изобретение нашего века — это трактир, где можно пообедать за отдельным столиком по карте. Едва он об этом изобретении узнал, как постарался ввести то же самое и в своем семействе. Если он в хорошем расположении духа, то с удовольствием описывает все ужасы семейной трапезы, где каждый сидящий думает о своем, неохотно слушает других, рассеянно отвечает или с кислым видом молчит, а если, на несчастье, за столом окажутся дети, мгновенно впадает в педагогический раж и невпопад срывает на них дурное настроение. «Вот сколько приходится терпеть неприятностей, — говорит он. — А я сумел сразу от всего избавиться!» За нашим столом он появляется редко и присаживается только на миг, хотя стул для него всегда стоит. Походная кухня всегда при нем, обедает он обыкновенно в одиночестве, а остальные пусть сами о себе заботятся. Если же вдруг он приглашает к завтраку или к десерту, то домочадцы собираются отовсюду, где бы они ни были, и, как вы видели, едят с удовольствием. Именно это ему и приятно; у кого нет аппетита, тот не имеет права приходить, и всякий, кто полакомился вволю, обязан встать из-за стола; только так дядюшка может быть уверен, что все вокруг него получают удовольствие. Я слышала от него однажды: «Если хочешь доставить людям радость, старайся время от времени дать им то, что доступно им только изредка или недоступно совсем».

На обратном пути общество привел в волнение неожиданный случай. Герсилия сказала Феликсу, скакавшему бок о бок с нею:

— Погляди, что там за цветы. Весь южный склон сплошь зарос ими, а я никогда таких не видала.

Феликс немедля пустил лошадь вперед, поскакал к указанному месту и уже возвращался с букетом, издали потрясая цветущими венчиками, как вдруг и он и лошадь исчезли. Оказывается, мальчик свалился в ров. Тотчас же двое верховых, отделившись от попутчиков, поскакали к нему.

Вильгельм хотел выпрыгнуть из экипажа, но Жюльетта запретила ему:

— Помощь уже подана, а у нас есть правило, что в таких случаях может покидать свое место только тот, кто оказывает помощь. Хирург уже там.

Герсилия придержала коня.

— Да, — сказала она, — лейб-медик, чтобы лечить недуги, нужен не так часто, а вот хирург, чтобы лечить раны, нужен каждый час.

Феликс уже скакал к ним с повязкой на голове, не выпуская из рук добычи и высоко поднимая цветы всем на обозрение. Довольный собой, он преподнес букет своей повелительнице, а Герсилия подарила ему тонкий, пестрый шейный платок, сказав при этом:

— Белая повязка тебе не к лицу, эта будет выглядеть веселее.

Домой все воротились успокоенные, еще более расположенные друг к другу.

Было уже поздно, все разошлись в радостной надежде встретиться поутру; однако нашему другу еще несколько часов не давали заснуть мысли о переписке, которую мы приводим здесь.

Ленардо — тетушке

Вот Вам, дорогая тетушка, первое за три года письмо, согласно нашему уговору, впрочем, довольно странному. Я хотел видеть свет и полностью ему предаться, а ради этого забыть на время родные места, откуда я приехал и куда надеялся воротиться. Я хотел сохранить лишь общее впечатление, чтобы никакие мелочи не занимали меня и не отвлекали мои мысли в такую даль. Однако обе стороны все же подавали необходимые признаки жизни. Я получал деньги, а Вам доставлялись подарки для раздачи всей родне. Из того, что я присылал, Вы могли усмотреть, где именно я обретаюсь. Дядюшка мог определить место моего пребывания по вкусу вина, для девиц мой путь в Брабант, а оттуда через Париж в Лондон был обозначен кружевами, щепетильными и стальными изделиями, так что на их письменных, рабочих и чайных столиках, на их домашних и парадных платьях я найду много путеводных примет для моих рассказов. Таким образом, Вы, хотя и ничего обо мне не слышали, следили за мною, и Вам, верно, будет ничуть не любопытно узнать больше. Мне же настоятельно необходимо, чтобы Вы по доброте своей дали мне знать, что происходит в том кругу, куда я вновь собираюсь вступить. Я хотел бы прибыть с чужбины, как чужой человек, который, чтобы не быть в тягость, прежде осведомляется обо всех обычаях и привычках дома и не воображает, что там, принимая его, должны ради его прекрасных глаз приноровиться к его вкусам. Потому напишите мне о нашем добром дядюшке, о милых племянницах, о себе и обо всей ближней и дальней родне, а также о новой и старой прислуге. Одним словом, пусть Ваше умелое перо, которое Вы давно уже не погружали в чернильницу ради племянника, снова разгуляется для него по бумаге. Ваше назидательное письмо станет для меня верительной грамотой, с которой я и явлюсь, как только получу ее. Так что от Вас зависит, когда вы заключите меня в объятия. Мы меняемся меньше, чем полагаем сами, да и обстоятельства наши по большей части сходствуют с прежними. И я хочу сразу же узнать, — не что изменилось, а что осталось как раньше, что прибыло либо убыло, хочу снова увидеть себя в знакомом зеркале. Передайте привет всем нашим и поверьте, что, при всей странности моего отсутствия и возвращения, я сохранил больше тепла, чем сохраняют порой, постоянно интересуясь друг другом и оживленно переписываясь. Тысячу раз кланяюсь всем и каждому!


Приписка


Непременно напишите мне, милая тетушка, обо всех наших служащих и о том, как идут дела с нашими старостами и арендаторами. Что стало с Валериной, дочерью того арендатора, которого дядюшка перед самым моим отъездом прогнал, поступив с ним хотя и по заслугам, но, сдается мне, довольно сурово? Вы видите, я помню многие обстоятельства, я ничего не забыл. Можете проэкзаменовать меня относительно прошлого, но только раньше сообщите о настоящем.

Тетушка — Жюльетте

Вот наконец, детки, и письмо от трехлетнего молчальника. До чего же странны эти странные люди! Он думает, будто все его приметные подарки заменят одно-единственное доброе слово, с каким друг обращается к другу прямо или в письме, и поистине воображает нас своими должниками, а потому хочет, чтобы мы первыми сделали то, в чем он сам так сурово и недружелюбно нам отказывал. Как же нам поступить? Что до меня, так я бы написала в угоду его желанию самое длинное письмо, ежели бы не первые признаки мигрени, которая вряд ли даст мне дописать и эту записку. Нам всем не терпится его увидеть. Так что возьмите-ка, мои милые, этот труд на себя. Я же, если поправлюсь прежде, чем вы кончите, тоже внесу свою лепту. Выберите себе каждая тех лиц и те обстоятельства, о которых больше хочется писать, да поделите работу. У вас все получится еще лучше, чем у меня. Отправите ли вы мне с моим посыльный хоть два слова?

Жюльетта — тетушке

Мы немедля все прочли, обдумали и сообщаем Вам с Вашим посыльным свое мнение, каждая в отдельности, но предварительно вместе удостоверившись, что ни одна из нас не настроена так же добродушно, как милая тетушка — к своему всегдашнему баловню-племяннику. Он три года не открывал нам своих карт, не открыл и сейчас, а мы после этого должны выложить перед ним наши и играть в открытую? Так не годится! Впрочем, коль скоро хитрец, слишком желая себя обезопасить, нередко сам себя обманывает, то уж куда ни шло. Только мы никак не могли договориться, что и как ему отправить. Писать, что́ мы думаем о своих близких, — задание по меньшей мере странное. Обычно о них думаешь только в тех случаях, когда они уж очень угодят или досадят тебе. В остальное время никому ни до кого нет дела. Вам одной это под силу, дорогая тетушка, ибо в Вас зоркость сочетается со справедливостью. Герсилия, которая, как Вам известно, воспламеняется мгновенно, экспромтом в два счета сочинила шуточный критический обзор всего семейства, который я хотела бы видеть записанным, с тем чтобы он и Вас заставил улыбнуться даже вопреки головной боли, но не с тем, чтобы он был отослан ему. Мое предложение таково: перешлем ему нашу корреспонденцию за эти три года, — пусть, если у него хватит духу, прочтет ее всю или пусть явится сам, чтобы увидеть то, о чем не захочет прочесть. Ваши письма ко мне, дорогая тетушка, в полном порядке и могут быть немедленно предоставлены в Ваше распоряжение. Герсилия к моему мнению не присоединяется, ссылаясь в оправдание на беспорядок в бумагах и прочее, о чем она сама Вам скажет.

Герсилия — тетушке

Я собираюсь поневоле быть краткой, дорогая тетушка, так как Ваш посыльный нетерпелив до неучтивости. По-моему, мы выкажем чрезмерную и неуместную доброту, если посвятим Ленардо в нашу переписку. Зачем ему знать, что́ мы о нем говорили хорошего, зачем ему знать, что́ мы о нем говорили плохого? Надо ли, чтобы он обнаружил из плохого больше, чем из хорошего, как мы к нему добры? Не давайте ему спуску, прошу Вас! В этом его требовании, во всем его поведении есть какое-то несоразмерное высокомерие, присущее большинству мужчин, когда они возвращаются из чужих краев. Для них все, кто оставался дома, уже и не люди. Сошлитесь в оправдание на мигрень. Он все равно приедет, а не приедет — что ж, подождем еще немножко. Может быть, ему тут же придет в голову проникнуть к нам странным и таинственным образом, узнать нас, оставшись неузнанным, — да мало ли что может напридумывать такой умник, как он! Вот будет приятная неожиданность! От нее, верно, началось бы много такого, чего бы никак не случилось, воротись он в семью со всеми задуманными дипломатическими церемониями.

Посыльный, опять этот посыльный! Или воспитывайте Ваших людей лучше, или посылайте кого помоложе. Этого не проймешь ни лестью, ни вином. Прощайте, прощайте, прощайте!


Приписка по поводу приписки


Объясните, пожалуйста, что это кузен приписал по поводу Валерины? Вопрос этот занимает меня по двум причинам. Валерина — единственное лицо, которое он называет по имени. Мы, все прочие, остаемся для него племянницами, тетушками, служащими — не личностями, а общими обозначениями. Валерина — дочка нашего старосты! Конечно, эта белокурая девочка недурна собой и могла приглянуться господину кузену перед отъездом. Она удачно вышла замуж и счастлива, мне незачем Вам об этом напоминать. Но он этого не знает так же, как и всего остального, что до нас касается. Поэтому не забудьте сообщить ему, и непременно в приписке: Валерина день ото дня становилась красивей и потому могла сделать хорошую партию. Она теперь жена богатого землевладельца. Вышла замуж белокурая красотка! Так и скажите ему напрямик! Но это еще не все, дорогая тетушка. Мне совершенно непонятно и потому больше всего интересует одно: как можно было, запомнив так хорошо белокурую красавицу, перепутать ее с разбитной черноволосой дочкой нерадивого арендатора, которую звали Находиной и которая бог весть куда пропала? И все же мне сдается, что господин кузен, хотя и похваляется хорошей памятью, самым странным образом перепутал имена и лица. Быть может, он чувствует этот изъян и хочет, чтобы Ваше описание оживило потускневшие картины. Прошу Вас, не давайте ему спуску, но постарайтесь узнать, что это за Валерины, Находины и каких еще — рин и — трин сохранило его воображение, между тем как — етты и — илии вовсе исчезли у него из памяти. Посыльный, опять этот проклятый посыльный!

Тетушка — племянницам

(Писано под диктовку)

К чему так притворяться перед теми, с кем придется бок о бок прожить жизнь? Ленардо, при всех его чудачествах, заслуживает доверия. Пересылаю ему оба ваши письма; из них он лучше вас узнает, и я надеюсь, что и мы ненароком найдем случай в скором времени показаться ему во всей красе. Будьте здоровы. Головная боль замучила.

Герсилия — тетушке

К чему так притворяться перед теми, с кем живешь бок о бок! Ленардо — баловень тетушки. Это гадко, гадко — посылать ему наши письма! Из них он лучше нас не узнает, и я теперь только и жду случая в самом скором времени показаться ему совсем с другой стороны. Мучаясь сами, Вы мучите других слепотой Вашей любви. Поправляйтесь скорее, чтобы больше не мучиться! А от любви Вам не излечиться.

Тетушка — Герсилии

Я вложила бы в предназначенный для Ленардо пакет и последнюю твою записку, если бы вообще не отказалась от намерения, которое было внушено мне неисправимым пристрастием, мигренью и нежеланием себя утруждать. Ваши письма не отправлены.

Вильгельм — Наталии

Человек — существо общительное и разговорчивое, ему приятно применять на деле данные ему природой способности, даже если в итоге ничего и не получится. Как часто в обществе жалуются на то, что один не дает другому вымолвить слово. Точно так же можно было бы сказать, что одни не дает другому взяться за перо, не будь писание таким делом, которым непременно надобно заниматься в одиночестве.

Никто не имеет понятия, как много люда пишут! Не стану говорить о той доле, которая попадает в печать, хотя и она велика. Но сколько писем, рассказов, анекдотов и отчетов о нынешнем положении той или иной особы обращается негласно, в виде посланий и даже длинных статей, — об этом можно составить себе понятие, только если пожить в образованном семействе, как я сейчас. В моем нынешнем кругу тратят на то, чтобы сообщить родным и друзьям о своих занятиях, почти столько же времени, сколько на сами эти занятия. Этим соображением, которое вот уже несколько дней не выходит у меня из головы, я делюсь тем охотнее, что обуревающая моих новых друзей страсть к писанию дает мне возможность быстро и со всех сторон узнать их дела и отношения. Мне доверяют, мне вручают связку писем, несколько тетрадок путевого дневника, исповедь пребывающей в разладе с собою души, — и я могу в один миг со всем освоиться. Я узнаю свое ближайшее окружение, узнаю тех, с кем мне предстоит познакомиться, мне известно о них чуть ли не больше, чем им самим, потому что каждый из них в плену собственных обстоятельств, а я парю над ними — рука об руку с тобою, непрестанно и обо всем с тобою беседуя. Когда мне предстоит услышать откровенное признание, первое мое условие — чтобы я мог поделиться с тобой. Итак, вот тебе несколько писем; они введут тебя в круг, в котором я сейчас вращаюсь, не преступая и не обходя моих обетов.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Рано поутру наш друг один ходил по галерее и с удовольствием рассматривал знакомые лица, а о незнакомых черпал сведения из заранее найденного каталога. Портрет, как и жизнеописание, заключает в себе особый интерес: замечательная личность, которую нельзя вообразить себе вне ее окружения, тут отдельно от всех предстает перед нами, как перед зеркалом, и мы должны уделить ей преимущественное внимание, заниматься ею одной, как сам этот человек, непринужденно стоя перед зеркалом, занимался бы только своей особою. Если это полководец — он представляет в своем лице все войско, а короли и императоры, за которых он сражается, образуют лишь смутно различимый фон. Если это любезный царедворец — он как будто только перед нами и лебезит, мы и не вспоминаем о большом свете, ради которого он приобрел весь свой лоск. Нашего зрителя сразу поразило сходство многих людей, живших давно, с живущими ныне, знакомыми ему и виденными во плоти, и даже сходство с ним самим. Но почему близнецы Менехмы должны быть непременно рождены одной матерью? Почему и великой матери богов и людей не производить из своего плодоносного лона одинаковых творений, одновременно или с перерывами?

В конце концов и наш чуткий зритель не мог не признаться себе в том, что среди маячивших перед его глазами картин есть много привлекательных, но также много внушающих неприязнь.

Хозяин дома застиг его врасплох среди таких размышлений, и Вильгельм свободно заговорил с ним об этих предметах, чем, судя по всему, еще больше завоевал его расположение, так как был любезно введен им во внутренние комнаты, где увидел изображения замечательных людей шестнадцатого столетия. Они окружили его, совершенно такие, какими были в жизни и во плоти, без оглядки на зеркало или на зрителя, вольные и довлеющие себе, воздействуя одним своим присутствием, безо всякого намерения или расчета.

Хозяин, довольный тем, что гость сумел полностью оценить, сколь богато представлено тут прошлое, показал ему рукописи многих лиц, о которых было говорено в галерее, а потом и реликвии, о которых было достоверно известно, что предыдущий владелец пользовался ими и к ним прикасался.

— Вот мой род поэзии, — сказал хозяин с улыбкой. — Моему воображению нужны твердые опоры; если что не оставило следов до сего дня, я с трудом верю, что оно вообще было. О каждой такой святыне прошлых времен я стараюсь получить достовернейшие свидетельства, иначе я ее не беру. Самой строгой проверке подвергается всякое рукописное предание: я охотно верю, что монах составил хронику, но вот тому, о чем он свидетельствует, я верю редко.

Под конец он положил перед Вильгельмом чистый лист и попросил написать на нем несколько строк, но не подписываться; для этой цели гость был введен через завешенный ковром проем в залу, где оказался рядом с хранителем.

— Я рад, — сказал тот, — что вы полюбились нашему господину, о чем свидетельствует уже то, что вы вышли из этой двери. Вы знаете, за кого он вас принимает? Он полагает, будто вы — практикующий педагог, приставленный к мальчику, якобы отпрыску знатного семейства, которого доверили вашему руководству, с тем чтобы вы уже в раннем возрасте показали ребенку все многообразие мира и привили ему верный взгляд и твердые правила.

— Слишком много чести для меня, — сказал наш друг, — но постараюсь, чтобы слова его не пропали для меня даром.

Спустившись к завтраку, он обнаружил Феликса уже хлопочущим около девиц, которые поведали Вильгельму свое желание: если ему нельзя задержаться, то пусть он отправится к благородной тетушке Макарии, а от нее, быть может, и к кузену, чтобы пролить свет на странную его медлительность. Благодаря этому он сразу же сделается членом их семьи, окажет всем им немалую услугу и без долгих церемоний войдет в самые доверительные отношения с Ленардо.

На это Вильгельм ответил:

— Я с охотой отправлюсь, куда бы вы меня ни послали; я пустился в путь затем, чтобы смотреть и мыслить; у вас я многому научился и узнал больше, чем мог надеяться, и потому уверен, что и завтрашний мой путь даст мне многому научиться и уразуметь больше, чем я ожидаю.

— А ты, прелестный шалопай, чему ты будешь учиться? — спросила Герсилия, на что мальчик задорно отвечал:

— Я учусь писать, чтобы присылать тебе письма, и ездить верхом лучше всех, чтобы в любой час прискакать к тебе.

На это Герсилия задумчиво сказала:

— С поклонниками из моих сверстников мне никогда не везло, но сдается, что следующее поколение скоро возместит мне неудачи.


А сейчас мы, хотя и чувствуем вместе с нашим другом горечь приближающейся разлуки, желали бы составить более ясное понятие об особенностях нрава замечательного хозяина дома и о странностях этого необыкновенного человека. Но чтобы не судить о нем ложно, нам придется обратить внимательный взгляд на предков и потомков достойного господина, уже достигшего преклонных лет. Из расспросов нам удалось установить следующее:

Дед его принимал деятельное участие в некоем посольстве в Англию. То были последние годы знаменитого Уильяма Пенна, чье высокое стремление к благу, чистота помыслов, непоколебимая энергия, а также столкновение с миром, вызванное этими его достоинствами, опасности и беды, под бременем которых благородный законодатель, казалось, готов был пасть, пробудили в восприимчивой душе молодого человека чрезвычайный интерес к нему. Интерес этот стал для него столь кровным, что он в конце концов сам отправился в Америку. Отец Вильгельмова хозяина родился в Филадельфии, и оба хвалились тем, что способствовали большей свободе вероисповеданий в колониях.

Здесь и выработалось правило, гласившее, что замкнутая в себе нация, исконно связанная единством нравов и веры, должна, конечно, оберегаться от всяческих чужеземных влияний и новшеств, но там, где живущие на новой почве стремятся созвать к себе людей со всех сторон, нельзя ограничивать ни деятельности, которой они добывают себе хлеб, ни свободы их нравственных и религиозных воззрений.

Живая тяга в Америку была в начале восемнадцатого столетия весьма сильна, поскольку каждый, кто здесь чувствовал себя не вполне уютно, надеялся там стать свободным; эта тяга питалась также возможностью приобрести превосходные земли, пока еще заселение не продвинулось дальше на запад. Все так называемые графства на границе обитаемой области подлежали продаже, и отец Вильгельмова хозяина приобрел там обширные владения.

Но и здесь, как бывает нередко, в сыне родилось чувство противоречия отцовским взглядам и устремлениям. Наш хозяин дома, попав в Европу юношей, почувствовал себя здесь совершенно иначе: увидев ее бесценную цивилизацию, возникшую много тысяч лет назад, возросшую, распространившуюся, потом угнетенную, подавленную, но нигде не задушенную и вновь воскресшую, проявляющую себя, как и прежде, в бессчетных отраслях деятельности, он составил себе иное понятие о достижениях человечества. Он предпочел получить свою долю необозримых преимуществ и лучше затеряться в многолюдном, но деятельном и благоустроенном обществе, трудясь вместе с ним, нежели с многовековым опозданием играть за морем роль Орфея или Ликурга. Он говорил: «Человек везде должен быть терпелив, везде должен оглядываться на других, и я предпочитаю иметь дело с государем, который признает за мной те или другие законные права, предпочитаю тягаться с соседями, которые дадут мне кое-какие послабления, если я, со своей стороны, в чем-нибудь уступлю им, чем сражаться с ирокезами или заключать с ними сделки, чтобы силой прогнать или обманом вытеснить их из болот, где потом меня до смерти замучат москиты».

Он вступил во владение родовыми поместьями, сумел, управляя ими в духе свободомыслия, наладить в них хозяйство, присоединить к ним на первый взгляд бесполезные соседние участки и внутри цивилизованного мира, который нередко тоже может быть назван в известном смысле дикой пустыней, приобресть и создать небольшую самостоятельную область, что для человека среднего состояния есть почти утопия.

Свобода веры в этом случае разумеется сама собой, посещение службы по тому или иному обряду рассматривается как дело вольного исповедания, к которому человек присоединяется навсегда, и тут уже строго смотрят, чтобы никто не обособлялся.

В каждом поселении бросаются в глаза довольно обширные здания; такие помещения землевладелец обязан построить для каждой общины, сюда сходятся на совет старейшины, здесь собираются все ее члены, чтобы услышать слово поучения и благочестивого ободрения. Но та же зала предназначена и для увеселений: здесь танцуют на свадьбу, здесь звучит музыка, завершающая каждый праздник.

Все это может быть подсказано самою природой. Мы постоянно видим, как при ясной погоде под одной и тою же липой то совещаются старейшины, то община внимает поучению, то вертится в танце молодежь. На фоне степенной повседневности веселье выделяется особенно красиво, степенность и благочестие не дают перейти меру в удовольствиях, — а ведь только блюдя меру, мы и можем оставаться собою.

Если община думает иначе и достаточно богата, ей дастся право посвятить различным целям разные постройки.

Все это имеет в виду общественную жизнь и ее общие нравственные основы, между тем как религия в собственном смысле остается переживанием внутренним и даже личным: ведь только она одна может, когда нужно, подстегнуть, когда нужно, успокоить нашу совесть. Подстегнуть — если она притупилась, застыла в бездеятельной лености, успокоить — если беспокойная горечь ее угрызений грозит отравить нам жизнь. Ибо совесть — родная сестра тревоги, которая грозит перейти в тяжкую горесть, всякий раз как мы по собственной вине навлечем беду на себя или на других.

Но так как мы не всегда расположены к сосредоточенному раздумью, которое для этого необходимо, и не всегда нас можно к нему побудить, то для такой цели и отводится воскресенье, когда все, что гнетет человека, — будь то в религиозной и нравственной, будь то в общественной и экономической сфере, — должно быть открыто высказано.


— Если бы вы остались подольше, — сказала Жюльетта, — то, верно, вам бы у нас понравилось и в воскресный день. Послезавтра вы бы сразу заметили, как тихо везде с утра: каждый остается в одиночестве, посвящая его часы предписанным размышлениям. Человек — существо ограниченное, и воскресенье у нас посвящено раздумьям об этой ограниченности. Если она проявляется в телесном недуге, на который мы в суматохе будней обращали, быть может, слишком мало внимания, то в начале новой недели мы обязаны обратиться к врачу; если мы видим некие ограничения экономического или гражданского свойства, то наши служащие должны собраться на совещание; если то, что омрачает нас, относится к области духовной или нравственной, то нам следует обратиться к кому-нибудь из друзей или вообще людей благомыслящих за советом и содействием; одним словом, закон гласит, что никто не имеет права оставаться на новую неделю при своих беспокойствах и муках. От гнета долга нас может избавить только его добросовестное исполнение, а что нам решить не по силам, то мы препоручаем богу, единственному существу, властному все вязать и разрешать. Даже дядюшка ни разу не преминул пройти испытание, и бывали случаи, когда он доверительно обсуждал с нами обстоятельства, с которыми в тот миг не мог совладать; но чаще всего он совещается с тетушкой, к которой время от времени ездит с визитами. А по вечерам в воскресенье он обыкновенно спрашивает, во всем ли мы чистосердечно исповедались и от всего ли избавились. Из этого вы можете видеть, что мы всячески стараемся не быть принятыми в ваше товарищество, в орден Отрекающихся.

— Вот чистая жизнь! — воскликнула Герсилия. — Впрочем, если я смиряю себя каждые восемь дней, то из трехсот шестидесяти пяти в моем распоряжении остается еще предостаточно.

При прощании наш друг получил от младшего управляющего пакет с приложенной запиской, из которой мы приводим следующий отрывок:

«У каждого народа, сдается мне, преобладает одно чувство, в удовлетворении которого он только и находит счастье; то же самое можно видеть и у отдельных людей. Тот, кто насыщает слух стройной красотою полнозвучья, кому она наполняет ум и душу желанным волнением, — будет ли он мне благодарен, если я поставлю пред его глазами картину самого превосходного живописца? Любитель живописи хочет смотреть и не допустит, чтобы его воображение было увлечено поэмой или романом. И кто одарен достаточно богато, чтобы испытывать всесторонние наслаждения?

Но вы, наш кратковременный друг, показались мне именно таким человеком, и я могу надеяться, что вы, сумев оценить прелесть аристократического французского умопомешательства, не пренебрежете простой и верной благонамеренностью немецкой жизни и простите мне то, что для меня, по моему нраву и образу мыслей, по происхождению и положению в обществе, нет картины отраднее той, какую являет немецкое среднее сословие во всей его уютной домовитости.

Будьте же терпеливы к моему писанию и не забывайте меня!».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Кто предатель?

— Нет, нет! — вскричал он, ворвавшись в отведенную ему спальню и поставив свечу. — Нет, это невозможно! Но куда мне податься? Впервые я мыслю с ним розно, впервые разошлись наши чувства и желания! О батюшка! Когда бы ты незримо здесь присутствовал, когда бы заглянул мне в душу — ты убедился бы, что я все тот же твой неизменно послушный, любящий сын. — Отказываться! Перечить столь давно взлелеянному, заветному желанию родителя! Как открыться? В каких словах это высказать? Нет, я не могу жениться на Юлии! Вот я сказал это — и сам испугался. Как подойти к нему, как поведать доброму, любимому батюшке такие мысли? Он молча глядит на меня и удивленно качает головой; он не находит слов — такой проницательный, умный, ученый! Горе мне! О, я знал бы, кому рассказать об этой муке, об этой безысходности, кого избрать ходатаем. Тебя одну, Люцинда! Я открыл бы тебе сначала, как я тебя люблю, как предан тебе душой, а потом стал бы слезно молить: «Вступись за меня, а если ты можешь меня любить и хочешь быть моею, так вступись за нас обоих!»

Увы, объяснять этот краткий страстный монолог нам придется куда более пространно.

У профессора Н. из Н-ского университета был единственный сын, мальчик необычайной красоты; до восьми лет отец предоставлял его попечению супруги, весьма достойной дамы, которая всякий день и час направляла жизнь и учение ребенка и старалась привить ему добрые привычки. Она умерла — и в тот же миг отец почувствовал, что опекать сына и дальше ему одному не по силам. До сих пор все делалось по обоюдному согласию между родителями: они трудились ради одной цели, вместе решали, что предпринять в ближайшее время, а уж мать умела разумно все выполнить. Теперь заботы вдовца умножились вдвое и втрое: ведь он знал, что профессоры, даже из университетов, только чудом могут дать своим детям хорошее образование.

В таком затруднении он обратился к другу, председателю суда в Р., с которым и раньше строил планы еще теснее связать оба семейства. Тот сумел помочь советом и делом, определив сына в одно из процветавших тогда в Германии учебных заведений, где старались по возможности всесторонне заботиться о человеке, развивая его тело, душу и ум.

Сын был пристроен, но отец сразу же почувствовал себя слишком одиноким. Лишившись супруги, он был лишен теперь и отрадной близости ребенка, который так благополучно рос у него на глазах без всяких усилий с его стороны. Но и тут помогла ему дружба с председателем суда: расстояние, разделявшее их дома, исчезло, уничтоженное взаимной симпатией и охотой найти рассеянье в перемене мест. В семействе председателя, где также не было матери, осиротелый ученый нашел двух подрастающих дочек, красивых и по-разному очаровательных; это и позволяло отцам все более укрепляться в своих замыслах и рассчитывать в будущем отраднейшим образом соединить оба дома.

Княжество, в котором они проживали, благоденствовало, и такой честный и дельный человек, как председатель суда, мог быть уверен, что место останется за ним пожизненно, а может быть, и перейдет к угодному для него преемнику. Согласно разумному семейному и административному плану, Люцидор должен был готовиться к тому, чтобы занять важный пост будущего тестя. Это постепенно и делалось. Не упускали ни одной возможности передать ему те знания и развить в нем те способности, в которых постоянно нуждается государство, то есть научить его строго соблюдать законы, делать послабление там, где исполнителю могут помочь ум и опыт, брать в расчет повседневные обыкновения, не упуская из виду и высших соображений, и во всем применяться к жизни, как это следует делать всегда и неукоснительно.

В этом духе Люцидор воспитывался в школе, и теперь, по ее окончании, отец с покровителем готовили его в университет. Ко всем наукам юноша выказывал отличные способности, а кроме того, природа наградила его редкостным счастьем: охотой направить их туда, куда было указано, — сперва из любви к отцу, из почтения к другу, из послушания, а потом и по собственному убеждению. Его послали учиться в другой город, и в тамошнем университете он, как гласили его отчеты в письмах и свидетельства наставников и надзирателей, шел тем путем, который вел прямо к цели. Одно только в нем не одобряли: порой он бывал нетерпелив в своем рвении. Отец покачивал на это головой, председатель одобрительно кивал. Кому не хотелось бы иметь такого сына!

Между тем подрастали и дочери, Юлия и Люцинда. Первая, младшая, была задорна, мила, непоседлива, — словом, из тех девиц, с которыми не соскучишься. Вторую описать труднее, так как она во всей чистоте воплощала собою то, что нам хочется видеть в каждой женщине. Семейства обменивались визитами, и Юлия неизменно находила в доме у профессора, чем себя занять.

В число наук, преподаваемых профессором, входила и география, которую он умел оживлять топографическими описаниями. Юлия, едва взяла в руки один из томов, выпускаемых Гомановой печатней и длинным рядом стоявших на полке, сразу принялась сравнивать города, вынося суждение обо всех, предпочитая одни и пренебрегая другими; в наибольшей милости были у ней города портовые, а все прочие, чтобы хоть отчасти притязать на ее одобрение, должны были отличаться обилием башен, куполов и минаретов.

Отец позволял ей целыми неделями оставаться у испытанного друга, поэтому ее познания становились шире и глубже, она уже неплохо знала весь населенный мир, то есть главные особенности всех пунктов и местностей. Большое внимание обращала она и на чужеземные наряды, и когда приемный отец в шутку спрашивал ее, не нравится ли ей тот или иной из молодых красавчиков, расхаживавших под окнами, она отвечала: «Нравится, конечно: ведь он выглядит так чудно́!» А так как этого нашим студентам не занимать стать, у нее часто бывал случай заинтересоваться то одним, то другим и вспомнить, глядя на него, какой-нибудь чужеземный костюм; однако она уверяла, будто целиком занять ее внимание мог бы разве что приезжий грек в своем национальном убранстве; по той же причине ей хотелось побывать на Лейпцигской ярмарке, где на улицах можно видеть такие наряды.

После своих сухих и подчас раздражающих занятий наш учитель не знал минут счастливее тех, когда он давал ей шутливые уроки и тайком ликовал тому, что воспитывает себе сноху, которая и сама не ведает скуки, и другим не дает скучать. Впрочем, отцы порешили, что девушка не должна догадываться об их намерениях; от Люцидора их также держали в тайне.

Так прошли годы, быстротечные, как всегда; Люцидор, окончив университет, выдержав все экзамены, явился, обрадовав даже и высшие власти, которые только того и чаяли, как бы с чистой совестью исполнить надежды старых почтенных слуг, удостоенных и достойных милости.

Дело двигалось законным порядком и наконец пришло к тому, что Люцидор, показавший себя образцовым подчиненным, должен был по заслугам занять желанное и выгодное место — как раз на полпути между университетом и должностью председателя.

Теперь-то отец и заговорил с сыном о Юлии как о невесте и супруге; прежде он ограничивался намеками, а сейчас сказал об этом как о деле окончательно решенном и только превозносил счастье приобресть такое сокровище. Он уже воображал себе сноху, как она время от времени посещает его дом и возится с картами, планами и перспективами городов; сын, напротив того, вспоминал милого шаловливого ребенка, который в прежние годы всегда забавлял его то поддразниваньем, то дружеской лаской. Теперь Люцидору предстояло верхом отправиться к председателю, поглядеть на успевшую вырасти красотку и за несколько недель ближе познакомиться со всем семейством и освоиться в доме. Если молодые люди оправдают надежды и сойдутся ближе, об этом надобно будет известить отца, который не замедлит явиться, чтобы торжественная помолвка навеки упрочила чаемое счастье.

Люцидор приезжает, его встречают весьма радушно, отводят ему комнату, он переодевается и выходит к хозяевам. Среди них он находит, кроме известных нам членов семейства, еще и сына, подростка весьма избалованного, но неглупого и добродушного, который, если считать его только весельчаком и забавником, не портит общей картины. Кроме него, к числу домашних принадлежал старик весьма преклонных лет, но здоровый и жизнерадостный, тихий и умный, на исходе дней готовый услужить другим. Вскоре после Люцидора явился еще один гость, не первой молодости, солидный и важный, к тому же интересный собеседник, знающий жизнь и повидавший дальние страны. Звался он Антони.

Юлия приняла нареченного с вежливой предупредительностью; но если Люцинда старалась, чтобы гостю понравился дом, то Юлия старалась лишь о самой себе. День прошел приятно для всех, кроме Люцидора: будучи вообще молчалив, он должен был, чтобы не сидеть как немой, время от времени задавать вопросы, а такое поведение никого не красит.

К тому же он был очень рассеян, потому что с первого же мига Юлия вызвала в нем хотя и не отвращение и не неприязнь, но чувство отчужденности, между тем как Люцинда привлекала его настолько, что он вздрагивал всякий раз, когда она глядела на него своими широко открытыми, спокойными, чистыми очами.

Огорченный этим, он в первый же вечер, едва очутился у себя в спальне, излился в монологе, с которого мы начали рассказ. Однако, чтобы объяснить, как согласуется страстность этого многословного красноречия с тем, что нам известно о Люцидоре, мы должны вкратце сообщать еще нечто.

Люцидор чувствовал глубоко, и обычно в мыслях у него было не то, чего требовал насущный миг; поэтому он был неловок в разговоре, в легкой беседе и, ощущая это, сделался молчалив, если только речь не шла о хорошо изученных им предметах, из которых любой был всегда к его услугам. К тому же и в школе и позже, в университете, он не раз обманывался в друзьях и неудачно поверял тайны сердца; поэтому всякая откровенность стала казаться ему опасной, а опасения мешают быть откровенным. С отцом он привык говорить в унисон, поэтому душа его изливалась в монологах, как только он оставался один.

На следующее утро он совладал с собою, но чуть было вновь не утратил спокойствия, когда Юлия встретила его с еще большим дружелюбием и веселой непринужденностью. Она без устали расспрашивала о странствиях посуху и по воде, предпринятых им в студенческие годы, когда он исходил с котомкой за плечами всю Швейцарию и даже перевалил Альпы. Она хотела побольше узнать о прекрасном острове на большом южном озере, а на обратном пути Люцидор должен был снова пройти вдоль Рейна от самого истока, через безотрадные нагорья, наблюдая непрестанную смену ландшафтов, вниз, до того заслуживающего внимания места между Майнцем и Кобленцем, где последние препоны с честью пропускают поток на волю, к морю.

Люцидор почувствовал чрезвычайное облегчение, рассказывал охотно и занимательно, так что Юлия в восторге вскричала: все это надо бы увидеть вдвоем! Эти слова опять испугали Люцидора, ибо он усмотрел в них намек на будущее совместное странствие по жизни.

Однако вскоре он был освобожден от своих обязанностей рассказчика: приезжий, которого все называли Антони, быстро затмил все горные ключи, скалистые берега, стесненные и отпущенные на волю реки, так как отправился прямым путем в Геную; а оттуда недалеко было и до Ливорно, легкой добычей становились самые интересные в стране места; ведь нельзя умереть, не увидав Неаполя, потом остается еще Константинополь, которым тоже невозможно пренебречь. Описывая дальние страны, Антони увлекал воображение всех слушателей, хотя и рассказывал не столь пылко. Позабывшая обо всем Юлия была ненасытна, ей хотелось в Каир, в Александрию, особенно же к пирамидам, о которых она получила почти исчерпывающие знанья от своего предполагаемого тестя.

Чуть только наступил вечер, Люцидор (он едва притворил дверь и даже не успел поставить свечу) опять вскричал:

— Возьмись же за ум! Теперь не до шуток. Ты умен и учен, но для чего изучал ты право, если сейчас не можешь действовать, как положено правоведу? Считай себя поверенным, забудь, что дело идет о тебе, и выполни все, что обязан был бы сделать для другого! Дело запутывается страшным образом. Приезжий наверняка явился ради Люцинды, она привечает его с таким благородством и так по-домашнему радушно. Маленькая дурочка готова без всяких пуститься странствовать по свету с первым встречным. К тому же она и хитра, этот ее интерес к городам и странам — уловка, чтобы заставить нас молчать. Впрочем, почему все кажется мне так запутанно и сложно? Разве не будет самым разумным, проницательным посредником сам председатель? Ты скажешь ему все, что думаешь и чувствуешь, а он подумает вместе с тобой и, быть может, тебе посочувствует. Над батюшкой он имеет полную власть. И разве не обе — его дочери? Зачем этому Антону Рейзеру Люцинда, рожденная, чтобы дарить счастье и быть счастливой в домашнем кругу? Пусть бы егозливая ртуть соединилась с этим Вечным Жидом, — лучшей партии ей не сделать!

Поутру Люцидор спустился вниз, твердо решившись поговорить с отцом и ради этого непременно повидать его в часы, отведенные для досуга. Но сколь горестным было его замешательство, когда он узнал, что председатель отбыл по делам и ждут его только послезавтра. Юлия, судя по всему, собиралась весь день отдать дальним странствиям и потому не отходила от кругосветного путешественника, а Люцидора предоставила Люцинде, предварительно пошутив над ее домоседством. Если прежде наш друг наблюдал благородную девушку из некоторой дали и предался ей всем сердцем по первому впечатлению, то теперь, оказавшись вблизи, он видел удвоенными и утроенными достоинства, привлекавшие его издали.

Тут место отсутствующего отца заступил старый друг дома; когда-то и он жил и любил, а когда жизнь потрепала его, нашел убежище под боком у друга своей юности и ободрился душой. Он оживлял разговор, распространяясь более всего об ошибках в выборе супруга, приводя удивительные примеры вовремя или слишком поздно разъяснившихся недоразумений. Люцинда показала себя во всем блеске, объявив, что случай везде, в том числе и при заключении брака, может послужить ко благу, но гораздо прекрасней и возвышенней, если человек вправе сказать: «Я обязан счастьем самому себе, спокойному убеждению своего сердца, благородству намерений и быстроте решений». Люцидор одобрил ее слова со слезами на глазах, и вскоре девицы удалились. Старый председатель застолья мог дать себе волю и рассказать множество историй; забавные примеры, о которых пошла беседа, так близко задевали нашего героя, что лишь при его воспитании можно было победить себя и не взорваться; впрочем, это и произошло, едва юноша остался один.

— Я сдержался! — вскричал он. — Нет, я не хочу огорчать батюшку, впутав его в такую неразбериху. Я сдержал себя, потому что в этом достойном старце увидел заместителя обоих отцов: с ним я поговорю, он станет посредником, — ведь он почти уже высказал мои желанья. Неужели в отдельном случае он будет порицать то, что вообще одобряет? Завтра же утром пойду к нему: надобно дать выход этому напору чувств.

За завтраком, однако, старик отсутствовал; было сказано, что вчера он слишком много разговаривал, слишком поздно засиделся и выпил вина сверх привычного. В похвалу ему рассказали немало разных вещей, и, слыша их, Люцидор приходил в отчаяние из-за того, что сразу же к нему не обратился. Это неприятное чувство еще усилилось от известия, что при таких приступах замечательный старик не показывается иногда по целой неделе.

Деревенская жизнь предоставляет для светского общения немалые выгоды, особенно если хозяева, люди думающие и чувствующие, много лет имели возможность помогать природе и улучшать все вокруг. К счастью, то же самое было и тут. Председатель, который сам был богат и служил на доходном месте, занимался и пока был холост, и в годы долгого счастливого брака тем, что по своему суждению, по вкусу жены, а потом и по желанию и прихоти детей разбивал там и тут большие и малые парки и затем с умом соединял их дорогами и аллеями, так что теперь перед взором гуляющих непрестанно сменялись приятные и разнообразные декорации. В такую прогулку и увлекли гостя младшие члены семейства: ведь мы охотно показываем постороннему наши владения, чтобы он свежими глазами увидел ставшее для нас привычным и навсегда сохранил первое приятное впечатление.

И ближние и дальние окрестности были весьма удобны для скромных угодий, для истинно сельских затей. Плодородные холмы перемежались низменными влажными лугами, так что временами можно было обозреть всю местность, вовсе не такую уж плоскую. И хотя бо́льшая часть земли была отдана пользе, не было забыто и приятное, радующее взгляд.

К усадебному дому и к службам примыкали парки, плодовые сады и лужайки, откуда незаметно переходили в рощицу, через которую вилась, то взбираясь на холм, то спускаясь под уклон, широкая проезжая дорога. Посреди рощи, на самом высоком месте был построен садовый домик — зала с примыкающими покоями. Вошедшие в главную дверь видели перед собой отраженный в огромном зеркале ландшафт, на который отсюда открывался наилучший вид, и сразу же оборачивались, чтобы взгляд, пораженный неожиданной картиной в стекле, успокоился созерцанием природы. Дело в том, что подход к домику был устроен весьма хитро, и все, чему следовало предстать внезапно, было искусно скрыто от глаз. И каждому вошедшему хотелось по многу раз оборачиваться от зеркала к природе и от ландшафта — к его отражению.

В этот погожий долгий день, раз тронувшись с места, решили обойти лесными и полевыми дорогами все поместье. Сперва было показано место вечернего отдыха покойной матушки, лужайка, где деревья расступались, освобождая место великолепному буку. Вскоре Юлия указала на осененный тополями и ветлами берег ручейка, между полого спускавшихся лугов и взбиравшихся на холм нив, заметив не без насмешливости, что здесь Люцинда любит умильно мечтать по утрам. Невозможно описать, до чего тут было красиво! Казалось, вы тысячи раз видели то же самое, но нигде скромная природа не была так многозначительна и приветлива. В отместку младший брат, вопреки воле Юлии, показал крохотные беседки и садики, явно устроенные ребенком: их едва можно было заметить близ уютной мельницы. Относились они к тому времени, когда Юлия лет в десять надумала сделаться мельничихой и после кончины стариков самой занять их место, отыскав себе дельного работника.

— Но ведь тогда, — воскликнула Юлия, — я ничего еще не знала о городах, что стоят у реки или даже у моря, ни о Генуе, ни о других. Ваш папенька, Люцидор, обратил меня в свою веру, и с тех пор я сюда ни ногой.

Она с насмешливым видом присела под раскидистым бузинным кустом на скамеечку, которая едва могла ее выдержать.

— Фу, совсем скорчилась! — вскричала она и, вскочив, побежала вперед вместе с веселым братцем.

Отставшая чета рассудительно беседовала, но при таких случаях рассудок близко сходится с чувством. Когда перед глазами идущих сменяются простые, естественные предметы, когда можно спокойно созерцать, как рассудительный, разумный человек умеет получать от них пользу, как, сочетая умение видеть насущное и знание своих потребностей, творит чудеса, с тем чтобы сделать мир пригодным для обитания, потом заселить, а в конце концов и перенаселить его, — тогда обо всем этом легко говорить в подробностях. Люцинда давала отчет обо всем и, как ни была скромна, не могла скрыть, что удобные и красивые пути, связывавшие отдаленные части имения, — дело ее рук, предпринятое по указанию, под руководством или с одобрения ее почтенной матушки.

Так как рано или поздно самый долгий день клонится к вечеру, пришлось подумать о возвращении, а когда вспомнили о приятном кружном пути, веселый братец потребовал идти некрасивой и даже трудной, зато короткой дорогой.

— Вы-то успели, — восклицал он, — похвастаться всем, что устроили и понастроили, украсили и улучшили для искушенного в художестве глаза и чувствительного сердца. Теперь дайте и мне похвалиться!

Пришлось идти по пахоте, по ухабистым тропам, перебираться по беспорядочно брошенным камням через топкие места, пока вдали не завиднелось нагромождение каких-то механических снарядов. Когда присмотрелись поближе, увидели, что это площадка для игр и увеселений, устроенная довольно толково, в простонародном вкусе. Здесь стояли по порядку и в должном отдалении друг от друга перекидное колесо, на котором, и поднимаясь вверх, и опускаясь вниз, сохраняешь спокойное горизонтальное положение, простые качели, гигантские шаги, шесты для лазанья, кегельбаны и все прочее, что только придумано ради возможности в равной мере занять и доставить разнообразные развлечения множеству людей.

— А вот это все, — воскликнул барчук, — я сам придумал и устроил! Правда, отец дал денег и поставил во главе этого дела разумного парня, но без меня, хоть вы и называете меня часто неразумным, не нашлось бы на это ни ума, ни денег.

С заходом солнца все четверо в веселом настроении воротились домой. Там ждал уже Антони; однако младшая из сестер, которой, хоть она и прошагала целый день, все было мало, приказала запрягать и покатила в гости к подруге, так как отчаянно затосковала, не видавшись с нею два дня. Четверо оставшихся испытывали некоторое смущенье, было даже сказано, что отсутствие отца беспокоит родных. Беседа стала иссякать; тогда веселый барчук выскочил вон и вскоре вернулся с книгой, которую предложил почитать вслух. Люцинда не удержалась и спросила, как это ему впервые за целый год пришла в голову такая мысль, но он отвечал, не смутившись:

— Мне всякая мысль приходит в голову кстати, а вот вы этим похвастаться не можете.

И он прочел подряд несколько подлинных народных сказок, которые высоко поднимают человека над его уделом, льстят его желаниям и заставляют забыть ограничения, стесняющие нас даже в самые счастливые минуты.

— Что же мне делать? — воскликнул Люцидор, едва остался один. — Время не терпит; Антони я не доверяю, он чужак, я не ведаю, кто он, как попал в дом и чего хочет; по всей видимости, он добивается Люцинды, так чего же мне от него ждать? Остается одно: открыться самой Люцинде; она, она первая должна все узнать. Это я почувствовал с самого начала; для чего же мудрствовать и идти окольным путем? С чего я начал, тем надобно кончить, — это и приведет меня к цели.

В субботу утром Люцидор, одетый спозаранок, расхаживал по своей комнате и раздумывал, что сказать Люцинде; вдруг за дверью послышались шутливые препирательства, двери отворились, и веселый барчук втолкнул в комнату мальчика, принесшего гостю кофий и печенье; сам же он нес вино с холодною закуской.

— Проходи первым, — кричал барчук, — сначала надо подать гостю, а себе я привык подавать сам. Простите, дорогой друг, что я ворвался к вам так рано и наделал такой переполох; давайте спокойно позавтракаем вместе, а потом поглядим, что нам предпринять. На других нам вряд ли приходится рассчитывать. Малютка еще не воротилась от подруги, — им нужно хоть раз в две недели выкладывать друг дружке все, что накопилось на сердце, не то оно лопнет. Люцинда по субботам недоступна, она досконально отчитывается перед отцом во всех расходах по хозяйству; я бы тоже должен в этом участвовать, да только боже меня избави! Мне кусок в горло нейдет, если я знаю, почем еда куплена. Гостей ждут только завтра, старик до сих пор не пришел в себя, Антони на охоте, так пойдем и мы поохотиться.

Когда они спустились во двор, ружья, ягдташи и собаки были готовы; бродя по полям, они кое-как сумели подстрелить зайчонка и несчастную, никому не нужную птаху. Между тем разговор шел о гостях, о домашних и об их отношениях. Назвали имя Антони, и Люцидор не преминул подробнее о нем расспросить. Веселый барчук не без самодовольства заверил, что какую бы таинственность ни напускал на себя этот чудак, сам он разглядел его насквозь.

— Конечно, Антони — наследник богатого торгового дома, потерпевшего крах в тот самый миг, когда он в расцвете юных сил собирался решительно взяться за крупные дела и насладиться всеми удовольствиями, которые щедро сулила ему жизнь. Павши с высоты таких надежд, он не позволил себе унывать и занялся на службе у чужих людей тем, чего не мог делать для себя и своих близких. Так он объездил мир, изучил его, узнал все о перекрещивающихся в нем торговых связях, не забыв при этом и своей выгоды. Неутомимое усердие и испытанная честность помогли ему завоевать и сохранить безусловное доверие многих лиц. Так он завел повсюду друзей и знакомцев; нетрудно заметить, что его состояние раскидано по всему миру широко, как и его знакомства, и поэтому ему необходимо время от времени бывать в каждой из четырех частей света.

Веселый барчук рассказал все это много обстоятельней и простодушней, то и дело вставляя забавные замечания и как будто намереваясь длить и длить свою сказку.

— Ведь уже сколько лет он ведет с отцом дела! Они думают, я ничего не вижу, потому что мне ни о чем нет заботы; а я оттого и вижу все так хорошо, что ни в чем не заинтересован. Он передал отцу на хранение много денег, а тот сумел надежно и выгодно поместить их. Только вчера он вручил старику шкатулку с драгоценностями; я не видал ничего проще, красивей и дороже, хотя взглянул только мельком, — ведь это держат в секрете. Наверно, ларец — подарок будущей невесте: сразу и удовольствие, и обеспечение на будущее. Он ведь имеет виды на Люцинду. Но я, как увижу их рядом, нет, не могу сказать, чтобы это был удачный альянс! Наша сумасбродка больше ему подходит; по-моему, и она пошла бы за него охотней, чем старшая, — порой она посматривает на старика так задорно и с таким интересом, как будто готова сию минуту усесться с ним в карету и укатить прочь. — Люцидор старался не выдать себя, но и не знал, что на это сказать, хотя в душе радостно соглашался с каждым словом. Барчук между тем продолжал: — Вообще у этой девчонки противоестественная страсть к старикам. По-моему, она бы вышла за вашего батюшку скорей, чем за сына.

Люцидор шел за своим спутником без дороги, куда бы тот ни вел его, оба позабыли об охоте, и так не сулившей добычи. Потом заглянули к арендатору, который радушно их принял, и пока один из приятелей развлекался едой, питьем и болтовней, другой погрузился в размышления, обдумывая, как бы использовать сделанное открытие к своей выгоде.

После всех этих рассказов и раскрытых секретов Люцидор преисполнился таким доверием к Антони, что немедля по возвращении спросил о нем и поспешил в сад, где должен был с ним повстречаться. Он обошел все аллеи парка, освещенного ясным закатным солнышком, — но напрасно. Нигде не было ни души. Наконец он вошел в садовый домик, и — странное дело! — отраженное в зеркале заходящее солнце так его ослепило, что он не узнал сидевших на канапе, хотя и различил, что это мужчина, который пылко целует руку сидящей рядом даме. Каков же был его ужас, когда в глазах у него прояснилось и он обнаружил перед собою Люцинду с Антони! Он чуть было не лишился чувств, но остался стоять как вкопанный, когда Люцинда приветливо и без тени смущения окликнула его и, подвинувшись, пригласила сесть справа. Потом он все же сел, не помня себя, но когда она, обратившись к нему, спросила, как он провел день, и извинилась, сославшись на домашние хлопоты, голос ее был для юноши невыносим. Антони встал и откланялся Люцинде, она, также поднявшись, пригласила оставшегося при ней кавалера прогуляться. Идя рядом, он был задумчив и смущен, она тоже казалась встревоженной, и если бы он хоть немного пришел в себя, то догадался бы по ее глубокому дыханию, что она старается скрыть горестные вздохи. Когда они приблизились к дому, Люцинда попрощалась с ним, а он повернул назад и зашагал сперва медленно, потом скоро и порывисто. Парк был для него тесен, он шел по вольным полям, внимая только голосу сердца, нечувствительный к красоте безмятежного вечера. Не видя никого вокруг и дав чувствам излиться в умиротворяющих слезах, он вскричал:

— Сколько ни страдал я в жизни, а таких мук еще не знал и никогда не был так жалок! Желанное счастье приближается к тебе, идет с тобою рука об руку — и навсегда с тобою прощается. Я сидел с нею рядом, шел с ней, ее развевающееся платье касалось меня — и вот она потеряна навеки! Но зачем все это перечислять, зачем понапрасну твердить об одном? Молчи и прими решенье!

Запретив самому себе говорить, он стал молча размышлять, а между тем шел, не выбирая торных дорог, по полям, лугам и кустарникам. Только поздно вечером, воротившись к себе, он не удержался и воскликнул:

— Завтра чуть свет уеду, зачем мне еще один такой день!

И он бросился в постель, не раздеваясь. Счастливая, здоровая юность! Через мгновенье он спал, заслужив за день утомительного движения отрадный ночной покой. Первые лучи солнца разбудили его, прогнав утешительные утренние сновидения; наступил самый долгий день года, грозивший Люцидору быть слишком долгим. Если он остался нечувствителен к умиротворяющей красоте ночного светила, то будоражащую прелесть утра он почувствовал, ибо снова впал в отчаянье. Он видел мир прекрасным, как всегда, таким мир оставался для его глаз, но не для его души; ничто вокруг с нею не гармонировало, ничто ей не принадлежало: Люцинда была потеряна.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Чемодан, который Люцидор намеревался оставить, был быстро уложен, письмо он писать не стал, а хотел наказать стремянному, которого все равно следовало разбудить, чтобы тот в двух словах извинился за него и передал, что к обеду, а может быть, и к ужину он не вернется. Однако стремянного Люцидор застал уже внизу, тот широкими шагами расхаживал перед конюшней.

— Уж не собрались ли вы отправиться куда верхом? — досадливо воскликнул этот вообще-то добродушный малый. — Должен вам сказать, молодой хозяин что ни день, то становится несносней. Вчера носился по всей округе, можно было подумать, что хоть в воскресенье от него, слава богу, будет покой. Так нет, является сегодня ни свет ни заря на конюшню, поднимает шум, а когда я вскакиваю, он уже седлает и взнуздывает вашу лошадь, и образумить его нет никакой возможности. Вскакивает в седло и кричит: «Подумай только, какое доброе дело я делаю! Эта тварь всегда ходит неспешной юридической рысью, вот и посмотрим, как я пущу ее бодрым житейским галопом». Что-то в таком роде он говорил, да и другие его речи были тоже чудны́е.

Люцидор был весьма и весьма задет, — он любил свою лошадь именно за то, что она так хорошо подходила к его нраву и образу жизни. Ему было досадно, что доброе, умное созданье попалось в руки необузданному сорванцу. К тому же рухнул его план найти в этот критический миг убежище у некоего приятеля по университету, с которым он всегда жил в радостном и сердечном содружестве. Сейчас прежнее доверие вновь пробудилось, расстояние во много миль не принималось в расчет, Люцидору казалось, будто он уже получил от доброжелательного, разумного друга совет и утешение. И вот эта возможность была отнята; впрочем, нет, не отнята, если он отважится достигнуть цели на своих двоих, благо это средство передвижения к его услугам.

Первым делом он постарался выбраться из парка в поля и выйти на дорогу, которая должна была привести его к приятелю. Он шел, не зная точно, куда держать путь, когда в глаза ему бросилось поднимавшееся слева среди кустов причудливое деревянное строение, которое прежде от него утаили; то было подобье отшельничьей кельи, на галерее которой, под скатом китайской крыши, он с удивлением увидал доброго старика; тот, хотя уже несколько дней считался больным, бодро озирался вокруг. На его радушные приветствия и настойчивые приглашения взойти наверх Люцидор уклонился ответить, только торопливыми знаками дал понять, что отказывается. И лишь участие к старику, который нетвердыми шагами поспешил вниз по крутой лестнице, рискуя свалиться, заставило его пойти навстречу, а потом и позволить увлечь себя наверх. С удивлением вошел он в уютную маленькую залу, всего в три окна, из которых открывался прелестнейший вид на поля; остальные стены были украшены, или, вернее сказать, покрыты сотнями и сотнями гравированных на меди или рисованных портретов, наклеенных на стену в определенном порядке и разделенных разноцветными полями и промежутками.

— Не каждый удостаивается от меня такой чести, как вы, мой друг; ведь это — святилище, в котором я отрадно провожу остаток моих дней. Здесь я отдыхаю от всех тех промахов, которые поневоле делаешь, живя в обществе, здесь я восстанавливаю равновесие, когда нарушаю диету.

Люцидор обозрел собрание и, будучи сведущ в истории, сразу увидел, что все здесь зиждется на исторических пристрастиях обитателя.

— Наверху, в виде фриза, — говорил старик, — вы найдете имена знаменитых мужей древнейших времен; ниже — также одни лишь имена, хотя и более близкие к нам по времени, ибо нельзя установить с достоверностью, как эти люди выглядели. А то, что находится на главном поле, прямо причастно моей жизни, тут люди, чьи имена я еще слышал в детстве. Ибо имя замечательного человека живет в памяти народа лет пятьдесят, потом оно исчезает или делается сказкой. Хотя мои родители и немцы, я увидел свет в Голландии, и для меня Вильгельм Оранский, штатгальтер Нидерландов и король Английский, есть родоначальник всех выдающихся мужей, всех героев. А рядом с ним вы видите Людовика Четырнадцатого, который…

О, с какой охотой Люцидор тоже прервал бы доброго старика, не будь для него невежливо то, что вполне пристало нам, рассказчикам! Ведь, взглянув уголком глаза на портреты Фридриха Великого и его генералов, он сразу понял, что ему грозит опасность прослушать полный курс новой и новейшей истории.

Сколь ни почтенным казался юноше живой интерес старика к недавнему прошлому и современности, сколь ни любопытны были оригинальные черты его воззрений, не ускользавшие от внимания Люцидора, но курс этот он прослушал в университете, а человеку свойственно думать, что прослушанное один раз он знает назубок. Чувства его витали далеко, он не слушал, почти что не смотрел на портреты и даже собрался было самым непочтительным образом выбежать в двери и скатиться с высоты роковой лестницы, — но тут вдруг снизу послышался громкий плеск ладоней.

Люцидор не дал воли любопытству, зато старик высунул голову в окно, и снизу раздался знакомый голос:

— Спуститесь-ка сюда из вашей исторической галереи, богом вас заклинаю! Полно вам поститься, помогите мне лучше как-нибудь задобрить нашего друга, если он все узнает. Я не слишком осторожно погнал Люцидорову лошадь, она потеряла подкову, пришлось ее бросить. Что он скажет? Даже для такого дурака, как я, все вышло слишком по-дурацки.

— Поднимайтесь ко мне! — крикнул старик и обернулся к Люцидору: — Ну, что вы на это скажете?

Люцидор промолчал, неотесанный барчук вошел. Последовала долгая сцена пререканий, в итоге которых было решено немедля послать стремянного, приказав ему позаботиться о лошади.

Покинув старца, молодые люди поспешили в дом, куда Люцидор дал увлечь себя без особого сопротивления: будь что будет, а в этих стенах находился единственный предмет его желаний. В таких отчаянных случаях мы лишаемся помощи нашей свободной воли и даже чувствуем на миг облегчение, если кто-нибудь решит за нас или нас приневолит. Но как бы то ни было, Люцидор, войдя к себе в комнату, испытал странное чувство человека, который, только что покинув гостиницу, принужден против воли опять вернуться в свой номер из-за сломанной оси.

Веселый барчук принялся аккуратно разбирать чемодан, тщательно откладывая в сторону все, сколько их было захвачено в дорогу, принадлежности парадного костюма; потом он заставил Люцидора надеть чулки и башмаки, поправил его завитые темные локоны и вообще помог ему одеться как можно лучше. Потом, отойдя на два шага и с ног до головы обозрев дело своих рук, то есть нашего друга, он воскликнул:

— Ну вот, милый мой, теперь вы и впрямь похожи на человека, который притязает на внимание прекрасного пола, и настолько серьезно, что даже подыскивает себе невесту. Но еще один миг! Вы увидите, что в нужный момент я тоже умею себя показать. Этому я научился у офицеров, а уж на них-то девицы поглядывают всегда; поэтому и я усвоил себе этакую солдатскую стать, так что они смотрят на меня, смотрят, и ни одна не знает, на что я ей годен. А там, глядишь, из этого внимательного удивленного разглядыванья вдруг и получится что-нибудь путное, — пусть ненадолго, но стоит того, чтобы потратить несколько минут.

А теперь пойдемте ко мне! Окажите-ка мне такую же услугу, и когда вы увидите, как я постепенно влезаю в свою шкуру, то не станете спорить, что этот вертопрах не лишен изобретательности и тонкости. — Он тащил друга за собой по длинным, просторным переходам старого барского дома. — Я угнездился с задней стороны. Не то чтобы я хотел прятаться, но предпочитаю быть один: ведь на всех угодить невозможно.

Они проходили мимо конторы, из которой лакей как раз вынес стародедовский письменный прибор, черный и тяжелый; не была забыта ни одна принадлежность, в том числе и бумага.

— Знаю, знаю, что они там собираются марать! — закричал барчук. — Поди сюда и дай мне ключ. Загляните-ка сюда, Люцидор! Пока я оденусь, это вас позабавит. Любителю юриспруденции такие места не претят, не то что завсегдатаю конюшен. — И он втолкнул Люцидора в присутственную комнату.

Молодой человек сразу почувствовал себя в своей стихии; ему вспомнились дни, когда он, падкий до любого дела, упражнялся за таким же столом, слушая и записывая. От него не скрылось, что с переменою религиозных воззрений для служения Фемиде была приспособлена старая, нарядная домовая капелла. На полках он нашел давно знакомые ему документы и протоколы: по этим делам он сносился со здешним судом из столицы. В одной из случайно раскрытых папок ему попался циркуляр, перебеленный его рукой, в другой — составленный им самим. Исписанная бумага, печати, росчерк первоприсутствующего — все возвращало его в те времена, когда его юношеские надежды устремлялись по стезе закона. А когда, озираясь, он увидел кресло председателя, определенное и предназначенное ему, когда вспомнил, что сейчас рискует пренебречь этим прекрасным местом и лишиться почетного круга деятельности, такая мысль особенно его огорчила, а образ Люцинды стал все более и более отдаляться.

Ему захотелось на волю, но оказалось, что он в плену. Сумасбродный приятель, то ли по легкомыслию, то ли из озорства, запер за собою двери. Впрочем, наш друг недолго оставался в тягостном заточении: приятель вернулся, стал извиняться и даже несколько развеселил его своим странным видом. В его одежде смелость расцветки и покроя умерялась неким естественным вкусом, — так порой мы не можем не признать красивой татуировку индейца.

— Сегодня, — воскликнул он, — мы повеселимся за все дни, что проскучали тут. Друзья приехали — славные, живые ребята, и хорошенькие девушки — задорные, влюбленные! И мой отец вернулся, а с ним — прямо чудо за чудом! — явился ваш батюшка. Будет настоящий праздник! Все уже собрались к завтраку в зале.

Люцидор вдруг почувствовал себя так, словно смотрит на мир сквозь густой туман, в котором призрачно виднеются фигуры знакомых и незнакомых гостей; однако благодаря твердости характера и чистоте сердца он не потерялся и уже через несколько секунд почувствовал, что превозможет все. Твердым шагом шел он вслед за поспешающим приятелем, окончательно решившись обождать — будь что будет! — и объясниться, — а уж там будь что будет!

И все же на пороге залы он вновь почувствовал растерянность. В широком полукруге сидевших вдоль окон он сразу заметил отца и рядом с ним председателя, оба были одеты по-праздничному. Помутившимся взглядом он обозрел сестер, Антони и других гостей, знакомых и незнакомых. Нетвердыми шагами подошел он к отцу, который поздоровался с ним хотя и приветливо, но суховато, что никак не располагало к доверительной беседе. Оказавшись перед таким многолюдным обществом, Люцидор стал искать себе подходящее место; он мог бы сесть рядом с Люциндой, но Юлия, вопреки всеобщей чопорности, устроила так, что ему пришлось подойти к ней, а рядом с Люциндой остался Антони.

В этот решительный миг Люцидор снова почувствовал себя поверенным во всеоружье юридической учености и повторил для подкрепления душевных сил следующий прекрасный афоризм: «Мы должны вести порученные нам дела, как наши собственные, — но почему бы нам и к своим делам не относиться так же?» Понаторев делать доклады по службе, он пробежал в уме все, что надлежало сказать. Гости расселись ровным полукругом, так что он оказался в самом средоточии. Содержание доклада было ему ясно, только начало никак не приходило в голову. Тут он приметил на столике в углу огромную чернильницу, а при ней письмоводителей; председатель сделал жест, как будто бы желая начать речь. Люцидор хотел было его опередить, но в это мгновение Юлия пожала ему руку. От этого он сейчас же пал духом, убедившись, что все решено, все для него потеряно.

Теперь уже незачем было считаться ни с обстоятельствами, ни с семейными связями, ни со светскими приличиями; Люцидор взглянул прямо перед собой, отнял у Юлии руку и вышел так быстро, что собравшиеся даже не заметили его ухода, а сам он не мог понять, как очутился за дверью.

Робея дневного света, снявшего сейчас особенно ярко, избегая попадаться на глаза встречным, опасаясь, что его хватятся, он шел и шел, пока не добрался до садового домика с большой залой. Там колени у него чуть не подкосились, он стремительно вошел внутрь и в отчаянии рухнул на диван под зеркалом; среди всех этих мирных, добропорядочных людей он один был охвачен смятением, оно накатывало на него волнами и бушевало в нем, как прибой. Прошлое вступило в борьбу с настоящим, мгновенье было ужасно.

Так он пролежал некоторое время, уткнувшись лицом в подушки, на которых вчера покоилась рука Люцинды. Поглощенпый своим страданием, он не услышал приближающихся шагов и вскочил, только когда почувствовал чье-то прикосновение. Рядом с ним стояла Люцинда.

Полагая, что ее прислали за ним, что ей поручено по-сестрински урезонить его и вернуть к гостям и к его злосчастной доле, он воскликнул:

— Нет, не вас надобно было посылать, Люцинда! Ведь это из-за вас я бежал и не вернусь ни за что. Если ваше сердце способно сострадать, помогите мне, дайте мне возможность скрыться отсюда. А чтобы вы могли засвидетельствовать, что меня никакой силой нельзя было привести назад, — вот вам ключ к моим поступкам, которые, верно, кажутся и вам, и всем прочим безумными. Выслушайте клятву, которую я дал про себя, а сейчас произнесу вслух, дабы она была нерушима: только с вами хочу я прожить жизнь, насладиться годами юности и, оставшись таким же верным и преданным, окончить дни в старости. Пусть же клятва, которую я, несчастнейший из людей, даю, покидая вас навсегда, будет столь же тверда и нерушима, как обет перед алтарем!

Тут, хотя Люцинда и стояла к нему вплотную, он попытался было ускользнуть от нее, но она мягко обхватила его руками.

— Что вы делаете! — воскликнул он.

— Люцидор! — воскликнула она. — Не воображайте себя таким жалким! Вы — мой, я — ваша, я держу вас в объятьях, так не медлите и вы заключить меня в объятья. Ваш папенька вполне доволен, а на моей сестре женится Антони.

Люцидор отпрянул от нее в изумлении.

— Неужели это правда? — Люцинда кивнула с улыбкой, он высвободился из ее объятий. — Позвольте мне еще раз взглянуть издали на то, что отныне будет мне ближе всего на свете! — Он схватил ее за руки, в упор поглядел ей в глаза. — Неужто вы моя, Люцинда?

— Да, да, — ответила она, и ее полные преданной любви глаза увлажнились сладостными слезами. Он обнял Люцинду, припав к ней и держась за нее, как потерпевший крушение за прибрежную скалу; земля все еще колебалась у него под ногами. Вновь открыв полные восторга глаза, он взглянул в зеркало: там он увидел в своих объятьях Люцинду, обнимавшую его. Он снова опустил глаза, снова взглянул. Такие чувства остаются в памяти человека на всю жизнь. Отраженный в зеркале вид, вчера казавшийся ему таким мрачным и зловещим, сегодня был особенно блистателен и прекрасен. Такие объятья на таком фоне! Они с избытком вознаграждали за все муки.

— Мы не одни, — сказала Люцинда, и не успел он прийти в себя от восторга, как явились нарядно одетые мальчики и девочки, в веночках и с венками в руках, и загородили выход.

— Все должно было сделаться иначе! — вскричала Люцинда. — Так хорошо было задумано, а теперь все смешалось и спуталось!

Издали послышался бодрый марш, и на широкой дороге показались гости, приближавшиеся веселым праздничным шествием. Люцидор все не решался пойти навстречу, — казалось, ноги не послушаются его, если он не обопрется на руку Люцинды, которая стояла рядом с ним, ожидая приближающегося мгновенья торжественной встречи и благодарности за давно уже данное им обоим прощенье.

Но своенравные боги решили иначе: весело долетевший со стороны громкий звук почтового рожка вмиг расстроил всю чинность.

— Кто бы это мог быть? — воскликнула Люцинда. Люцидор испугался приезда постороннего человека, карета также показалась ему незнакомой. Но вот она подкатила прямо к домику — новехонький двухместный дорожный возок. Отлично обученный мальчик-форейтор соскочил наземь и распахнул дверцу: возок был пуст, мальчик залез в него, немногими ловкими движениями опустил верх — и на глазах у приближающихся гостей мастерски построенная карета была в один миг приготовлена для веселой прогулки. Антони, опередивший остальных, подвел к ней Юлию.

— Посмотрите, — сказал он, — придется ли вам по вкусу эта повозка, чтобы вместе со мной катить в ней по всему свету — самыми лучшими дорогами, другими я вас не повезу, а если и случится в чем нужда, то мы сумеем найти выход. А через горы мы поедем на вьючных лошадях, и они же перетащат карету.

— О, до чего вы милы! — воскликнула Юлия.

Мальчик подошел и с ловкостью фокусника показал, как проворен легкий возок и в чем состоят малейшие его достоинства и удобства.

— На земле я не смогу вас поблагодарить! — воскликнула Юлия. — Только с этого облачка, из этого маленького рая на колесах, в который вы меня вознесли, я от всего сердца скажу вам спасибо! — Она уже вскочила в карету и оттуда посылала Антони ласковый взгляд и воздушный поцелуй. — Сейчас вам нельзя ко мне, в испытательную поездку я собираюсь взять другого, он тоже должен выдержать испытание. — Она кликнула Люцидора, который был занят немой беседой с отцом и будущим тестем, но с охотой дал усадить себя в легкий возок, так как чувствовал неодолимую потребность хоть на миг чем-нибудь рассеяться. Он сел рядом с Юлией, она позвала почтальона, который должен был их прокатить. Карета полетела прочь и скрылась из глаз изумленных зрителей в облаке пыли.

Юлия уверенно и вольготно расположилась в уголке.

— Сядьте-ка в тот угол, любезный зять, чтобы мы могли поглядеть друг другу в глаза.

Люцидор. Вы сами чувствуете, до чего я смущен и растерян. Я все еще как во сне, помогите же мне проснуться.

Юлия. Посмотрите, посмотрите на этих милых крестьян, как они нам сердечно кланяются. За все время, что вы здесь, вы так и не зашли в верхнюю деревню. Тут все хорошо живут и все мне преданны. Ведь нет такого богача, которому, если есть на то добрая воля, нельзя было бы оказать важной услуги. Дорогу, по которой мы так покойно едем, проложил мой папенька и сделал этим еще одно доброе дело.

Люцидор. Я охотно вам верю и согласен с вами. Но к чему эти внешние подробности, им ли успокоить мое душевное смятение?

Юлия. Терпенье! Я только собираюсь показать вам все царства мира и славу их. Ну вот мы и поднялись. Какой светлой кажется равнина на фоне гор! Все эти деревни многим обязаны моему папеньке, да и маменьке с дочерьми тоже. Граница проходит по лугу возле того городка.

Люцидор. Странное у вас настроение. По-моему, вы никак не выскажете того, что хотите сказать.

Юлия. Поглядите-ка налево! Как красиво раскинулось именье там, внизу! Вон среди высоких лип церковь, а среди тополей, за холмом, посреди деревни, — контора. И все сады, и парк как на ладони.

Почтальон погнал еще резвее.

Юлия. Тот садовый домик на холме вам известен; отсюда на него такой же красивый вид, как из него — на окрестности. А возле этого дерева мы остановимся. Теперь мы отражаемся в большом зеркале, они там нас отлично видят, а мы себя рассмотреть не можем. — Подъезжай туда! — Только что, если не ошибаюсь, в этом зеркале отражалась некая пара, весьма довольная своей близостью.

Люцидор в досаде ничего не ответил, некоторое время они ехали молча. Карета катилась очень быстро.

— Отсюда, — сказала Юлия, — начинается плохая дорога, когда-нибудь и вы сможете сделать тут доброе дело. Прежде чем спускаться, поглядите вниз еще раз: вон там надо всеми деревьями поднимается верхушка маменькина бука. — Она обратилась к кучеру: — Поезжай вниз плохой дорогой, а мы пойдем пешей тропой через долину и будем на той стороне раньше тебя. — Выходя, она воскликнула: — Признайтесь-ка, этот Вечный Жид, этот непоседливый Антон Рейзер умеет и сам путешествовать с удобствами, и о спутниках позаботиться: право, эта карета и красива и удобна.

Она уже сбежала вниз по склону; Люцидор задумчиво пошел вслед и нашел ее на скамейке в красивом местечке, излюбленном Люциндой. Юлия пригласила его сесть рядом.

Юлия. Вот мы и сидим здесь, чужие друг другу, — так и должно было стать. Ртутный шарик ничуть вам не подходит. Куда там полюбить такое созданье, — вам впору было его возненавидеть.

Люцидор удивлялся все больше.

Юлия. Зато Люцинда! Если есть такое воплощение всех совершенств, то куда уж хорошенькой сестрице с нею равняться! Но я вижу, вам не терпится спросить, кто осведомил нас обо всем так точно?

Люцидор. Тут кроется предательство!

Юлия. Ну конечно, в дело замешан предатель.

Люцидор. Назовите его.

Юлия. Сейчас он будет разоблачен. Это вы сами! У вас есть привычка, — не знаю, хорошая или дурная, — разговаривать с самим собой; я хочу от лица всего семейства признаться, что все мы по очереди вас подслушивали.

Люцидор (вскакивая). Вот искреннее радушие — устраивать приезжим такие ловушки!

Юлия. Никаких ловушек. У нас не было умысла подслушивать ни вас, ни любого из гостей. Вы знаете, ваша кровать стоит в углублении, за стеною есть такая же ниша, обыкновенно она служит чуланом. Несколько дней назад мы заставили нашего старичка ночевать там, — отдаленность его скита нас тревожила. А вы в первый же вечер пустились читать ваш страстный монолог, содержанье которого старик подробно изложил нам наутро.

Люцидор, не имея охоты прерывать ее, зашагал прочь.

Юлия (вставая и следуя за ним). Как вы услужили нам этим объяснением! Не стану скрывать от вас: хотя вы сами и не были мне неприятны, но ожидающая меня участь вовсе не казалась мне желанной. Стать госпожой председательшей, — какой ужас! Быть женою честного, дельного чиновника, который должен вершить над людьми правосудие — и не способен сквозь правосудие пробиться к справедливости, не может быть справедлив ни к выше-, ни к нижестоящим, ни даже к самому себе. Мне известно, сколько натерпелась матушка от отцовской неподкупности и непоколебимости. Потом, — но, увы, только после ее смерти, — нрав его немного смягчился, он как будто обрел себя в человеческом мире и стал равняться по нему, тогда как прежде напрасно с ним боролся.

Люцидор (останавливается, весьма недовольный случившимся, негодуя на столь легкомысленное с ним обхождение). Шутка на один вечер, — ну ладно! Но по целым дням и ночам бессовестно мистифицировать ничего не подозревающего гостя, — это непростительно!

Юлия. Мы все виноваты равно, мы все вас подслушивали, но я одна принимаю кару за эту вину.

Люцидор. Все! Тем более это непростительно! Как же вы могли без стыда глядеть на меня днем, а ночью так постыдно и недопустимо обманывать? Но теперь-то я вижу: все ваши дневные затеи только на то и были рассчитаны, чтобы вернее меня поймать. Вот славное семейство! А что же ваш батюшка — он ведь так привержен справедливости? А Люцинда?

Юлия. А Люцинда! Что за тон! Вы, верно, хотели сказать, что вам больно думать о Люцинде плохо, неприятно ставить Люцинду на одну доску с нами?

Люцидор. Люцинду я не понимаю.

Юлия. Вы хотите сказать: эта чистая, благородная душа, это тихое, кроткое создание, этот образец женщины, — сама доброта, сама благожелательность, — и вдруг связалась с такой легкомысленной компанией: с егозливой сестрицей, с избалованным юнцом, с какими-то таинственными личностями. Вот что непонятно.

Люцидор. Поистине непонятно.

Юлия. Так попробуйте понять! У Люцинды, как у всех нас, были связаны руки. Если бы вы могли разглядеть ее смущение, заметить, как она едва удержалась, чтобы не выдать вам все, — вы полюбили бы ее вдвое и втрое сильнее, не будь истинная любовь сама по себе десятикратно, стократно сильна. И еще я уверяю вас: под конец шутка стала надоедать нам самим.

Люцидор. Так почему же вы ее не прекратили?

Юлия. Это-то я и собираюсь вам объяснить. Когда отец узнал о первом вашем монологе и к тому же заметил, что его дети отнюдь не против такого обмена, он тотчас же решил отправиться к вашему батюшке. Важность начатого дела тревожила его: ведь только отец чувствует ту меру почтения, какая подобает отцу. «Он должен знать все заранее, — говорил мой папенька, — я не хочу, чтобы потом, когда мы все сговоримся, ему пришлось соглашаться, скрепя сердце и досадуя. Я хорошо его знаю, мне известно, как он упорен в своих замыслах, привязанностях и намерениях, потому-то я и беспокоюсь. Все эти карты и перспективы городов так прочно связались в его мыслях с Юлией, что он задумал разместить свое собрание у нас, если в один прекрасный день молодая чета поселится здесь и не сможет так легко переезжать с места на место; сам он рассчитывает проводить тут все каникулы и вообще преисполнен самых добрых и отрадных помыслов. Он должен заранее узнать, какую шутку сыграла с нами природа, покуда ничего еще не стало ясно, ничего не решено». Затем он торжественно взял с нас присягу следить за вами и, что бы ни случилось, удержать вас здесь. Почему он задержался возвратом, сколько искусства, труда и упорства потребовалось на то, чтобы получить от вашего батюшки согласие, — пусть он расскажет вам сам. Довольно сказать, что дело сделано и Люцинду решили отдать за вас.

Люцидор и Юлия, не прерывая разговора, быстро удалялись от того места, где присели вначале; то останавливаясь, то бредя дальше, они лугами добрались до возвышенности, где проходила еще одна тщательно проложенная дорога. Скоро подъехал и возок. Юлия обратила внимание соседа на необычайное зрелище: все снаряды и механизмы — гордость веселого братца — были приведены в движение, колесо возносило вверх и опускало вниз множество людей, раскачивались качели, на каждый шест кто-нибудь карабкался, то и дело какой-нибудь смельчак взлетал в прыжке над головами несчетных зрителей. Барчук все привел в действие, чтобы после угощенья гости могли весело провести время.

— Вези нас через нижнюю деревню, — крикнула Юлия, — там меня любят, так пусть люди посмотрят, как хорошо их любимице.

Деревня была пуста, все, кто помоложе, поспешили на качели и карусели, только старики и старухи, привлеченные звуками рожка, показывались в окнах и в дверях, кланялись, благословляли и приговаривали:

— Вот пригожая парочка!

Юлия. Ну вот вам! Пожалуй, мы бы все-таки подошли друг другу. Как бы вы потом не раскаялись!

Люцидор. Но сейчас, милая моя сестрица…

Юлия. Скажите пожалуйста! Теперь, когда вы от меня отделались, я вдруг стала «милая»!

Люцидор. Еще два слова. Вы в ответе за тяжкую провинность: зачем было жать мне руку, если вы знали и могли почувствовать, как ужасно мое положение? В жизни не видывал такой злой шутки!

Юлия. Благодарите бога! Было бы покаяние, а прощение вам дано. Я не хотела за вас, это верно, но вот что вы решительно не хотели брать меня в жены, — таких вещей ни одна девушка не прощает. За такое плутовство — запомните хорошенько! — я и пожала вам руку. Согласна, с моей стороны это было еще большим плутовством, но раз я вас извинила, то могу простить и себе эту выходку. Итак, все прощено и забыто. Вот вам моя рука!

Они ударили по рукам, и Юлия вскричала:

— Вот мы и вернулись, вернулись к нам в парк! Скоро так оно и пойдет: отсюда — в широкий мир, потом — обратно домой. Мы еще встретимся!

Они подъехали к садовому домику, который, судя по всему, был пуст: общество, с неудовольствием видя, что время обеда отодвигается на неизвестный срок, двинулось на прогулку. Однако навстречу им вышли Антони с Люциндой. Юлия кинулась из кареты навстречу своему избраннику, горячо обняла его в знак благодарности и не сдержала радостных слез. Щеки благородного путешественника зарумянились, лицо прояснилось, в глазах заблестела влага, и сквозь прежнюю оболочку проступили черты красивого и серьезного юноши.

И обе пары двинулись вдогонку гостям, полные чувств, каких не мог бы подарить им и самый прекрасный сон.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Проводивши отца с сыном через красивую местность, стремянный остановился, едва завиднелась окружавшая обширный участок высокая стена, и объяснил, что к парадным воротам им следует подойти пешком, так как подъезжать ближе на лошадях запрещено. Путники позвонили в колокольчик, створки распахнулись, хотя никого при воротах не было видно; отец и сын направились прямо к высокому зданию, светло выделявшемуся среди столетних буков и дубов. Странен был вид этого дома: хотя и старинной архитектуры, оно выглядело так, будто строители и каменотесы только что ушли, до того тщательно заделан был каждый шов, до того новы казались замысловатые украшения.

Тяжелое металлическое кольцо на красивых резных дверях приглашало постучать, что расшалившийся Феликс и проделал без должной робости. Эта дверь также распахнулась сама собой, впустив их в прихожую, где они увидели женщину средних лет, сидевшую за пяльцами и что-то вышивавшую по изящному узору. Она поклонилась гостям, словно о них уже было доложено, и запела веселую песенку, после чего из дверей соседней комнаты сейчас же вышла еще одна особа женского пола; то, что висело у нее на поясе, сразу обличало в ней ключницу и рачительную домоправительницу. Она тоже приветливо поклонилась и повела пришельцев вверх по лестнице в залу, просторность и вышина которой, так же как деревянная облицовка по стенам и ряды исторических картин, сразу настроили их на возвышенный лад. Навстречу вошедшим появились двое: юная девица и престарелый мужчина.

Девица от души приветствовала гостя.

— Нам рекомендовали вас, — сказала она, — как близкого человека. Но как же мне в двух словах представить вам этого господина? Он — друг нашего дома в самом прекрасном и широком смысле этого слова: днем — многознающий собеседник, ночью — астроном и в любой час суток — врач.

— А мне, — дружелюбно отозвался старый господин, — позвольте познакомить вас с этой девицей, которая днем трудится без устали, ночью при малейшей нужде оказывается тут как тут и всегда весело сопутствует нам в жизни.

Потом Анжела (так звалась эта пленявшая и внешностью и манерами красавица) возвестила о выходе Макарии; раздернулся зеленый занавес — и две миловидные юные служанки вкатили кресло, в котором сидела престарелая дама весьма почтенного вида; следом две другие внесли круглый стол с накрытым завтраком. В углу шедшей вдоль стен скамьи из тяжелого дуба положены были подушки, на которых уселись трое взрослых; Макария в креслах расположилась напротив, а Феликс завтракал, расхаживая по зале и с любопытством разглядывая изображения рыцарей над карнизом облицовки.

Макария разговаривала с Вильгельмом как с близким другом; казалось, ей самой доставляло удовольствие описывать свою родню, что она и делала с таким умом и такой проницательностью, будто сквозь надетую на себя каждым особую личину прозревала его внутреннюю сущность. Люди, знакомые Вильгельму, вставали перед ним словно преображенные: доброжелательная проницательность этой редкостной женщины освобождала здоровое зерно от скорлупы и являла его живым и облагороженным.

Когда в дружелюбном разговоре этот приятный предмет был исчерпан, достойная дама обратилась к своему компаньону:

— Не старайтесь оправдаться присутствием нашего нового друга и не откладывайте снова обещанной беседы: он представляется мне человеком, вполне достойным принять в ней участие.

Тот возразил ей:

— Но вам известно, какой тяжкий труд внятно говорить об этих предметах; ведь речь пойдет, ни мало ни много, о злоупотреблении превосходными и широко употребительными средствами.

— Я согласна с вами, — отвечала Макария, — ибо тут сложность двоякого рода. Говоришь о злоупотреблении — а кажется, будто посягаешь на достоинство самого средства, хотя дело-то только в злоупотреблении. Начнешь говорить о самом средстве — и трудно допустить, чтобы его достоинство и основательность позволили злоупотребить им. Но мы здесь в своем кругу и не хотим ни окончательно устанавливать что-либо, ни влиять на других; наше желание — самим достичь ясности, поэтому разговор у нас может идти своим чередом.

— Но все же, — отозвался осторожный компаньон, — нам следует спросить сначала, есть ли у нашего друга желание разбираться вместе с нами в этой довольно-таки запутанной материи и не предпочтет ли он отдохнуть в своей комнате. Может ли быть, чтобы он с благосклонной охотой слушал нас, не зная ни последовательности, ни повода наших прежних бесед?

— Если объяснять сказанное вами через аналогию, то случай ваш, пожалуй, схож с тем, когда нападающий на ханжество боится обвинений в нападках на религию.

— Что ж, ваша аналогия годится, — сказал друг дома, — потому что и здесь речь идет о совокупном деле многих выдающихся личностей, о высокой науке, о важнейшем из искусств, короче говоря — о математике.

— Что до меня, — отвечал Вильгельм, — то даже когда разговор идет о совершенно неизвестных мне вещах, я всегда могу что-нибудь из него извлечь; ведь все, что занимает одного человека, найдет отклик и в другом.

— При том условии, — сказал его собеседник, — что им достигнута свобода духа; а так как мы полагаем, что вы обладаете ею, то я нисколько не возражаю, чтобы вы остались.

— Но что нам делать с Феликсом? — спросила Макария. — Он, как я вижу, рассмотрел все картины и явно выказывает нетерпение.

— Позвольте мне сказать кое-что на ухо этой девице, — отозвался Феликс и тихо прошептал что-то Анжеле, которая удалилась с ним, а потом, улыбаясь, вернулась одна. Тогда друг дома стал говорить в таком роде:

— В тех случаях, когда нужно высказать неодобрение, или хулу, или даже просто сомнение, я не люблю брать на себя почин, а стараюсь найти авторитет и успокоиться сознанием того, что рядом со мною есть союзник. Хвалить я хвалю без колебаний, ибо почему должен я молчать, когда мне что-то нравится? Пусть даже похвала обнаружит ограниченность, я не вижу причин стыдиться ее. Не то с хулою: тут может случиться, что я отвергну нечто превосходное и тем навлеку на себя неодобрение людей более сведущих, чем я. Потому я принес сюда кое-какие выписки, и притом переводные, потому что в таких вещах я верю моим соплеменникам так же мало, как себе самому, зато согласие издали, с чужбины, дает мне больше уверенности. — И вот, получив разрешение, он начал читать следующее…

Однако если мы последуем своему побуждению и не дадим достопочтенному мужу прочесть его рукопись, то благосклонный читатель, смеем надеяться, на нас не посетует, ибо все доводы, высказанные против присутствия Вильгельма при этой беседе, еще более действительны в нашем случае. Наши друзья взялись за роман, и поскольку он оказался местами более назидательным, чем следовало бы, то мы сочли разумным не испытывать более их благожелательное терпение. Бумаги, лежащие сейчас перед нами, мы рассчитываем напечатать в другом месте, а сейчас без дальнейших околичностей переходим к повествованию, так как и нам не терпится видеть загадку разгаданной.

И все-таки мы не можем удержаться и не упомянуть некоторых вещей, о коих говорилось в этом благородном обществе, прежде чем оно разошлось на ночь. Вильгельм, внимательно выслушав прочитанное, заметил непринужденно:

— Нам говорили о том, как велики дарованные природою способности и приобретенные совершенства и как часто, однако, применение их сомнительно. Если бы мне пришлось коротко подытожить сказанное, я бы воскликнул: пошли нам бог высокие помыслы и чистое сердце, а о другом и молить не следует.

Все присутствующие одобрили это разумное слово и затем разошлись, но астроном пообещал, что этой ясной, погожей ночью даст Вильгельму в полной мере приобщиться к чудесам звездного неба.

Спустя несколько часов астроном провел гостя по винтовой лестнице обсерватории и одного выпустил на открытую и неогороженную площадку высокой круглой башни. Безмятежная ночь, искрясь и сверкая всеми своими звездами, объяла наблюдателя, которому показалось, будто он впервые увидел высокий небосвод во всем его великолепии. Ведь в обыденной жизни, даже если не считать неблагоприятной погоды, так часто заслоняющей от нас блистающий простор эфира, нам мешают в городе стены и крыши, вне его — леса и скалы и повсюду — внутренние волнения, проносящиеся в душе, точно грозы и ненастья, и еще сильнее омрачающие кругозор.

Изумленный и захваченный, он зажмурил глаза. Непомерное перестает быть величественным, оно превосходит нашу способность восприятия, оно грозит уничтожить нас.

«Что я такое по сравнению со Вселенной? — говорил себе Вильгельм. — Как я могу противопоставлять себя ей или ставить себя в ее средоточие? — Потом, немного поразмыслив, он продолжал: — Конечный вывод нынешней вечерней беседы разрешает и загадку этого мига. Может ли человек противопоставлять себя бесконечному, иначе как собрав в глубочайших глубинах своего существа все духовные силы, обычно рассеянные по всем направлениям, и задав себе вопрос: «Какое право ты имеешь хотя бы помыслить себя в середине этого вечно живого порядка, если в тебе самом не возникает тотчас же нечто непрестанно-подвижное, вращающееся вокруг некоего чистого средоточия? И пусть тебе будет трудно найти в груди у себя это средоточие, все равно ты распознаешь его по тому благоприятному, благотворному действию, которое от него исходит и о нем свидетельствует».

Кто из нас, кто может оглянуться на прошедшую жизнь и не почувствовать, как мутится в глазах, — ибо любой обнаружит, что в желаниях своих он был прав, но действовал ложно, в вожделениях достоин был укора, но в достигнутом — зависти?

Как часто ты видел сияние светил, — и разве не всякий раз они находили тебя иным? А ведь они всегда одинаковы и всегда говорят одно: «Нашим равномерным движением, — повторяют они, — мы отмеряем день и час; спроси же себя, чем ты занял этот день, этот час». Но на этот раз я могу ответить: «Мне нет причины стыдиться того, чем я сейчас занят: мое намеренье — вновь сплотить подобающим образом всех членов благородного семейства; мой путь предначертан. Я должен исследовать, что разобщает благородные души, должен устранить препоны, в чем бы они ни состояли». Вот что можешь ты, как на духу, сказать этим небесным воинствам, и если бы они снизошли заметить тебя, то улыбнулись бы над твоей ограниченностью, но уж наверное не презрели бы твоего замысла и способствовали его исполнению».

С такими словами или мыслями он оглянулся вокруг, и в глаза ему бросился Юпитер, приносящий счастье, который сиял великолепней, чем всегда; он счел знаменье благоприятным и некоторое время неотрывно созерцал светило.

Тут астроном позвал его вниз и дал полюбоваться в отличную подзорную трубу тем же чудом звездного неба — Юпитером — во всю его огромную величину, со всеми его лунами.

Наш друг долго оставался погруженным в созерцание, потом обернулся и сказал звездослову:

— Не знаю, следует ли мне благодарить вас за то, что вы свыше всякой меры приблизили к глазам моим это светило. Когда я глядел на него раньше, оно соизмерялось для меня с бессчетным множеством остальных звезд и со мною самим, а теперь заняло в моем воображении несоизмеримо большое место, так что я не уверен, надо ли мне так же приближать к себе и весь прочий сонм светил. Мне будет тесно и страшно среди них. — Дальше наш друг продолжал в том же обычном для него роде, высказав по сему случаю немало неожиданного. К примеру, на какое-то возражение знатока астрономии Вильгельм отвечал: — Я прекрасно понимаю, какая радость для вас, космографов, приближать к себе всю необъятную Вселенную так же, как я сейчас видел одну планету. Но позвольте мне высказаться прямо: в жизни, если брать на круг, эти средства, предназначенные в помощь нашим чувствам, обычно не оказывают благотворного нравственного влияния. Кто носит очки, считает себя умнее, чем есть на самом деле, потому что нарушено равновесие между внешним чувством и внутренней способностью суждения; а умение уравновесить внутренним знанием правды то ложное, что приблизилось к нам извне, есть привилегия более высокого развития, доступного лишь избранным. Едва я надену очки, как становлюсь другим человеком и перестаю самому себе нравиться, я вижу больше, чем мне следует видеть, — чем отчетливей я вижу мир, тем меньше он гармонирует с моей внутренней сущностью, поэтому я, едва только удовлетворю любопытство и узнаю, что представляет собою тот или другой предмет вдалеке, поскорее снимаю очки.

Астроном возразил что-то в шутку, на что Вильгельм ответил:

— Мы не станем добиваться, чтобы эти стекла или любое другое механическое устройство были изгнаны из мира, однако наблюдателю нравов важно исследовать и понять, как прокралось в человеческую среду многое, на что теперь сетуют. Например, я уверен, что привычка носить очки, все приближающие к нам, есть главная причина самомнения нынешней молодежи.

В таких разговорах протекла большая часть ночи, поэтому испытанный в ночных бдениях астроном предложил своему молодому другу прилечь на походную кровать и поспать, чтобы потом свежим взглядом наблюдать восход предшествующей Солнцу Венеры и приветствовать светило, обещавшее именно сегодня явиться во всем своем блеске.

Вильгельм, до того мига державшийся бодро, чуть только услышал сочувственное предложение заботливого старика, сразу почувствовал себя утомленным и улегся, а через мгновение заснул глубоким сном.

Когда звездослов разбудил его, Вильгельм тотчас же вскочил и бросился к окну, где на мгновение замер в созерцании, а потом воскликнул, охваченный восторгом:

— Какое величие! Какое чудо! — Далее последовали новые возгласы восхищения, но зрелище по-прежнему оставалось для него чудом, великим чудом.

— Я предвидел заранее, что вас поразит это ласковое светило, редко являющее, как сегодня, всю полноту своего великолепия. Но осмелюсь сказать, не боясь упрека в холодности, что не вижу никакого, ну просто никакого чуда!

— Да как вам его видеть? — отозвался Вильгельм. — Ведь оно во мне, я принес его с собою, я сам не знаю, что со мной творится! Дайте мне еще молча на нее полюбоваться, а потом выслушайте меня. — Помолчав немного, он продолжал: — Я спал, и сон мой был легок, но глубок; я видел себя в давешней зале, но со мною никого не было. Зеленый занавес поднялся, само собой, как живое, выдвинулось кресло Макарии, блистая золотом. Ее одежда была словно ризы жреца, ее взгляд излучал кроткое сияние, я готов был броситься ниц перед нею. Под ее стопами появились облака и, поднимаясь ввысь, как на крыльях вознесли исполненный святости образ, на месте ее величавого лика я видел в разрыве облаков сверкающую звезду, взлетавшую все выше, пока наконец потолок не расступился и она не присоединилась к сонму светил на небе, которое расширялось, охватывая все сущее. В это мгновение вы будите меня; с затуманенной сном головой я иду к окну, та звезда еще стоит у меня в глазах, и что же я вижу? Передо мною наяву — утренняя звезда, такая же прекрасная, хотя, быть может, не столь блистательная и величавая! Звезда, действительно парящая там, в высоте, замещает виденную во сне, похищает ее великолепие, а я все смотрю и смотрю, и вместе со мною смотрите вы — на то, что должно было бы исчезнуть из моих глаз вместе с сонным угаром.

Астроном воскликнул:

— Да, это чудо, истинное чудо! Вы сами не знаете, сколько чудесного в ваших словах. Только бы все это не предвещало нам разлуку с блистательной, ведь такой апофеоз рано или поздно предназначен ей судьбою.

Наутро Вильгельм в поисках Феликса, который спозаранок куда-то ускользнул, поспешил в сад, где с удивлением обнаружил, что возделывают его девушки: их было немало, все не слишком красивы, но и не уродливы и, по-видимому, все не старше двадцати. Одеты они были каждая по-разному, как уроженки разных местностей, работали усердно, здоровались с ним весело и снова брались за дело.

Навстречу ему попалась Анжела, которая, расхаживая туда и сюда, распределяла и принимала работу. Гость поведал ей, как странно ему видеть эту миловидную и трудолюбивую колонию.

— Наша колония, — отвечала Анжела, — бессмертна, так как всегда изменяется и всегда остается все той же. По двадцатому году эти девушки, как и все обитательницы нашего убежища, начнут жить и трудиться самостоятельно, причем, большая часть их выйдет замуж. Вся мужская молодежь по соседству, желая иметь хороших, работящих жен, внимательно приглядывается к тому, что у нас подрастает. Да и наши воспитанницы не сидят тут взаперти, они не раз бывали на ярмарках, где могли людей посмотреть и себя показать, так что многие просватаны и обручены, а между тем другие семейства приглядываются в ожидании, не освободится ли у нас место, чтобы отдать к нам дочерей.

Побеседовав об этом предмете, гость не скрыл от новой приятельницы своего желания перечесть еще раз прочитанное вчера вслух.

— Общий смысл беседы я уловил, — сказал он, — но хотел бы в подробностях познакомиться со всем, о чем шла речь.

— К счастью, — отвечала Анжела, — я легко могу выполнить ваше желание. Вы так быстро получили доступ в святая святых нашего семейства, что я имею право сказать вам: бумаги уже у меня в руках, я тщательно подобрала их и присоединила к другим. Моя госпожа, — продолжала она, — незыблемо убеждена в важности всякой мимолетной беседы; она говорит, что тут, будучи сказано вскользь, пропадает и то, чего не найдешь ни в каких книгах, и самое лучшее, что только можно найти в книгах. Поэтому она вменила мне в обязанность собирать интересные мысли, когда в умной беседе они сыплются, словно семена с раскидистого растения. Она говорит: «Только если неизменно стараться закрепить настоящее, можно найти удовольствие в преданиях прошлого: тогда обнаруживаешь, что лучшие мысли были уже высказаны, а прекраснейшие чувства выражены. Через это становится для нас очевидно то единомыслие, к которому человек призван и должен приноровиться, — часто против своей воли, так как любит воображать, будто весь мир начался вместе с ним».

Далее Анжела поведала гостю, что таким образом собрался богатый архив, из которого она в бессонные ночи вслух читает Макарии то тот, то другой лист, и при таком чтении примечательным образом бросаются в глаза многочисленные частности, — так точно ртуть, упав, рассыпается на бессчетное множество шариков.

На вопрос о том, сохраняется ли этот архив в тайне, она не скрыла, что знают о нем только самые близкие, но сказала, что охотно возьмет на себя ответственность и по первому желанию вручит ему несколько тетрадей.

За таким разговором они пересекли сад и подошли к господскому дому, где Анжела, входя в одну из комнат во флигеле, сказала с улыбкой:

— Я воспользуюсь случаем доверить вам еще одну тайну, к которой вы менее всего подготовлены.

После этого она велела ему заглянуть за занавес в кабинет, где он, к величайшему своему изумлению, увидел за столом Феликса, занятого писанием, и не сразу мог угадать причину столь неожиданного усердия. Но Анжела тут же просветила его, открыв следующее: мальчик использует на это дело каждый миг уединения и объясняет, что ему, мол, ничего больше не хочется, кроме как ездить верхом и писать.

Тотчас после этого наш друг был отведен в комнату, где в шкафах по всем стенам мог увидеть множество аккуратно уложенных бумаг. Само число подразделений свидетельствовало о разнообразном содержании, во всем видны были внимание и порядок. Когда Вильгельм похвалил эти достоинства, Анжела ответила, что вся заслуга принадлежит другу дома: он не только продумал саму систему, но и умеет, с присущей ему широтой кругозора, в трудных случаях определенно указать, в какой раздел следует отнести бумагу. После этого она разыскала прочитанную вчера рукопись и разрешила любопытному гостю пользоваться и ею, и всеми остальными с правом не только в них заглядывать, но и снимать копии.

Этим делом нашему другу пришлось заниматься с умеренностью, потому что нашлось слишком много привлекательного и занимательного; особенно оценил он тетради с короткими, почти не связанными между собою высказываниями. Каждое было лишь конечным выводом и, если не знать породивших его обстоятельств, могло показаться парадоксом, однако каждое заставляло нас, двигаясь вспять, заново все додумывать и придумывать и взглядом издали и снизу вверх охватывать всю последовательность мыслей, порождающих одна другую.

Но и этим выпискам мы, по изложенным выше причинам, не можем уделить места. Однако мы не упустим первой же представившейся возможности с выбором преподнести читателю в подходящем месте почерпнутое нами из этого архива.


На третье утро наш друг отправился к Анжеле, перед которой предстал не без некоторого смущения.

— Сегодня пришел срок проститься, — сказал он, — и я должен получить у досточтимой госпожи, к которой, увы, не был вчера допущен, последние поручения. И есть еще нечто, затронувшее мне сердце и занявшее мои мысли, о чем я хотел бы получить разъяснения. Если это возможно, соблаговолите мне их дать.

— По-моему, я поняла вас, — сказала его очаровательная собеседница, — но продолжайте дальше.

— Чудесный сон, несколько слов, сказанных почтенным звездословом, особый запертый ящик с надписью «Странности Макарии» в одном из шкафов, куда вы дали мне доступ, — все эти обстоятельства вторят моему внутреннему голосу, а он твердит мне, что этот усиленный интерес к небесным светилам — не только научное увлечение любителя, стремление побольше узнать о звездной Вселенной; нет, тут скорее можно предположить, что между Макарией и светилами существует особая скрытая связь, которую мне было бы весьма важно узнать. С моей стороны это не любопытство и не назойливость: такой случай столь интересен для исследователя душ и умов, что я не могу удержаться и спрашиваю, не будет ли мне оказана, вдобавок к прежнему доверию, и эта чрезвычайная милость.

— Мне дано на это право, — отвечала ему любезная собеседница. — Правда, ваш примечательный сон остался для Макарии тайной, но мы с нашим другом говорили о вашей поразительной духовной проницательности, о вашей неожиданной способности постигать глубочайшие тайны и по размышлении решили, что можем отважиться ввести вас еще глубже. Но наперед позвольте мне изъясняться иносказаниями. Говоря о вещах трудных и непонятных, полезно бывает прибегнуть к их помощи.

О поэтах сказано, что первостихии видимого мира заложены в глубинах их существа и должны лишь постепенно развиться из него и выйти наружу, и что бы поэт ни созерцал в мире, все уже было пережито им в предчувствиях; насколько можно судить, таковы же были связи Макарии с нашей солнечной системой: сперва они не проявлялись, потом постепенно развились и, наконец, стали живыми и очевидными, обнаружив свой врожденный характер. Сначала это явление доставляло ей муки, потом — некоторое удовольствие, а под конец и восторг, все возраставший с годами. Но успокоилась она и примирилась с собой не прежде, чем обрела помощника и друга, о чьих заслугах вы знаете.

Будучи математиком и философом, то есть человеком изначально недоверчивым, он долго сомневался, полагая, что своими прозрениями Макария обязана урокам астрономии, которую, по собственному признанию, стала изучать в раннем возрасте и была ею страстно увлечена. Вместе с тем она сообщила ему, что на протяжении многих лет сравнивала и сопоставляла то, что происходило у ней в душе, с тем, что воспринимала вовне, но никогда не видела, чтобы одно согласовалось с другим.

Тогда наш многознающий друг попросил ее точнейшим образом описать то, что она прозревала и что лишь временами открывалось ей с полной ясностью, произвел некоторые расчеты и заключил из них, что Макария не носит в себе всю солнечную систему, но скорее духовно движется в ней как неотъемлемая ее часть. Исходя из этой посылки, он продолжил свои счисления, которые почти невероятным образом были подтверждены всем, что говорила Макария.

Доверить вам больше я покамест не имею права, да и это открываю лишь с настоятельною просьбой никому не обмолвиться ни словом. Разве любой разумный и рассудительный человек, как бы ни был он благожелателен, не сочтет все за фантазии и не истолкует их как искаженные воспоминания ранее усвоенных научных сведений? Даже в семействе почти ничего не знают; эти тайные созерцания, эти восхитительные видения слывут у родни за недуг, подчас мешающий Макарии участвовать в общей жизни и ее интересах. Храните же все про себя, друг мой, и не показывайте вида даже Ленардо.

Ближе к вечеру наш друг еще раз предстал перед Макарией; сказано было много вещей приятных и назидательных, из которых мы избираем лишь следующее.

— От природы у нас нет ни одного изъяна, который не мог бы стать достоинством, и ни одного достоинства, которое не могло бы стать изъяном. Причем второй случай всего опаснее. Повод к такому наблюдению подал мне прежде всего мой чудак-племянник, тот самый молодой человек, о котором вы слышали в семействе много необычайного и которому я, по словам всех близких, прощаю по любви больше, чем следовало бы.

С юности он легко и споро справлялся со всякой ручной работой; полностью отдавшись этой склонности, он счастливо достиг немалых познании и мастерского совершенства. И позже он посылал домой из путешествия всегда самые искусные, самые хитроумные, тонкие и изящные из ремесленных изделий, указывающие на страну, где он находился и которую нам надобно было угадать. Из этого, пожалуй, можно заключить, будто он был и остался человеком сухим, безучастным ко всему и поверхностным, тем более что и в разговорах он не расположен был касаться общих нравственных рассуждений; между тем в душе обладал он удивительно тонким практическим тактом в различении хорошего и дурного, похвального и постыдного, и я не видела, чтобы этот такт хоть раз изменил ему в отношениях со старшими или младшими и по возрасту, и по чину. Но такая врожденная совестливость при отсутствии правильных основ превращалась нередко в ипохондрическую слабость: он мог вообразить себя чем-нибудь обязанным там, где этого вовсе не требовалось, или без нужды признать себя в чем-нибудь виноватым.

По всему, как он вел себя во время путешествия и как готовится к возврату, я могу предположить одно: он возомнил, будто нанес обиду какой-либо из женщин в нашем окружении, и теперь обеспокоен ее судьбою, а избавится он от беспокойства, только когда услышит, что с нею все благополучно. Об остальном с вами поговорит Анжела. Возьмите это письмо и сделайте так, чтобы наша семья счастливо воссоединилась. Признаюсь откровенно: я хотела бы еще раз встретиться с ним в этом мире и в час кончины от души благословить его.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Смуглолицая девушка

Когда Вильгельм точно и обстоятельно изложил, что ему было поручено, Ленардо отвечал с улыбкой:

— Как ни обязан я вам за все, что через вас узнал, все же мне нужно задать еще один вопрос. Не наказывала ли под конец тетушка сообщить мне некую, на первый взгляд не слишком важную вещь?

Вильгельм на мгновенье задумался, потом сказал:

— Да, припоминаю. Она вскользь говорила о какой-то девице, которую называла Валериной. О ней я должен вам сообщить, что она счастливо вышла замуж и живет вполне благополучно.

— Вы сняли у меня камень с души! — отозвался Ленардо. — Теперь я с радостью ворочусь домой, ибо мне нечего бояться, что на месте воспоминание об этой девушке будет для меня особенно тяжким укором.

— Мне не пристало спрашивать, что вас с нею связывало, — сказал Вильгельм, — но если вас каким-то образом занимает судьба девушки, то вы, по крайней мере, можете быть спокойны.

— На свете не бывало связи удивительней той, что возникла между нами, — сказал Ленардо, — но вопреки тому, что можно подумать, это не была любовная связь. Я вам доверяю и могу все рассказать, хотя рассказывать-то и не о чем. Но что бы вы подумали, если бы я вам признался, что и промедление с возвратом, и боязнь снова вступить в наше жилище, и странная затея с вопросами о домашних делах — все имело одну лишь цель: узнать, что сталось с этой девочкой. Поверьте, — продолжал он, — мне отлично известно, что можно на долгий срок покинуть людей, которых ты знаешь, и найти их ничуть не изменившимися; поэтому я и рассчитываю быстро освоиться в кругу родных. И тревожился я об одном только существе, чье положение должно было перемениться и, благодарение богу, переменилось к лучшему.

— Вы дразните мое любопытство, — сказал Вильгельм, — и заставляете ждать чего-то необычайного.

— Для меня, по крайней мере, все это необычайно, — отозвался Ленардо и начал свой рассказ — Совершить, по обычаю, путешествие и в молодости объездить цивилизованные страны Европы — это намерение лелеял я с юных лет, но его исполнение, как водится, все время откладывалось. Ближайшее привлекало меня и удерживало, а отдаленное тем больше теряло свое обаяние, чем больше я о нем читал или слышал. Наконец настойчивость дядюшки и заманчивые письма друзей, которые раньше меня разъехались по свету, заставили меня принять решение, и даже быстрее, чем все ожидали.

Дядюшка, который должен был приложить немало усилий, чтобы дать мне возможность совершить путешествие, тотчас же задался одной этой целью.

Вы его знаете и знаете его особое свойство: он всегда стремится к чему-нибудь одному, и покуда это одно не осуществит, обо всем остальном не может быть и речи; благодаря этому свойству он и сделал так много — куда больше, чем это кажется по силам частному лицу. Мое путешествие отчасти явилось для него неожиданностью, но он сразу же собрался с мыслями. Затеянные им и начатые строительные работы были прекращены, а так как своих сбережений он ни за что не трогает, то как разумный финансист стал искать других средств. Самым простым было получить просроченные долги, особенно недоимку по аренде; ведь это тоже обычная его манера — быть снисходительным к должникам, покуда у самого нет особой нужды в деньгах. В руки управляющего был передан список, а исполнять дело он мог по своему усмотрению. О каждой из принятых им мер мы и не знали; я только услышал мимоходом, что арендатора одного из наших владений, которому дядюшка долгое время оказывал снисхождение, придется наконец прогнать, удержать его залог в виде скудного возмещения недоплаты, а владение отдать в аренду другому. Человек этот был из числа «тихих братьев», но не столь умный и работящий, как многие из них; его любили за благочестие и доброту, но ругали за негожую для хозяина дома слабость. После смерти жены на руках у него осталась дочка, которую иначе как «Смуглолицей» не называли; она, хоть и подавала надежду стать женщиной крепкой и решительного нрава, однако была чересчур молода, чтобы взять все на себя; одним словом, дела у этого человека шли все хуже, так что даже дядюшкина снисходительность не изменила бы его участи к лучшему.

Ни о чем, кроме путешествия, я не думал и не мог не соглашаться со всем, что бы ради него ни делалось. Все было готово, уже отбирали и укладывали вещи, до отъезда оставались считанные дни. Как-то под вечер я отправился пройтись по парку, чтобы проститься со знакомыми деревьями и кустами, тут навстречу мне вышла Валерина, — так звали ту девушку, а второе имя было только прозвищем, которое дали ей за смуглый цвет лица, — и загородила мне дорогу.

Ленардо на мгновение умолк в задумчивости, потом сказал:

— Что ж это такое? Валериной ли ее звали?.. Да, конечно, — продолжал он, — только привычней была кличка. Одним словом, Смуглолицая загородила мне дорогу и стала с горячностью просить, чтобы я замолвил за нее с отцом слово перед дядюшкой. Я, однако, знал, как обстоит дело, и ясно видел, что сделать для нее что-нибудь было в ту пору трудно и даже невозможно, а потому прямо ей обо всем сказал, с неодобрением отозвавшись об ее отце как виновнике беды.

Отвечая, она обнаружила такую ясность суждения и вместе с тем столько детской любви и бережной снисходительности, что сразу завоевала мою приязнь, и если бы дело шло о моих финансах, я немедленно осчастливил бы ее, исполнив просьбу. Но доходы принадлежали дядюшке, им же были приняты меры и отдан приказ; при его образе мыслей и при том, что успело произойти, надеяться было не на что. Обещание всегда было для меня священно. Любой настойчивый проситель ставил меня в затруднение. Я так привык отклонять все просьбы, что не давал обещаний, даже когда собирался их выполнить. Такая привычка оказалась кстати и в тот раз. Просьбы девушки основывались на ее личной воле и пристрастии, мой отказ — на велениях долга и разума, которые, не скрою, в конце концов показались мне самому слишком суровыми. Мы уже по многу раз повторили каждый свое, не убедив друг друга; однако нужда сделала ее красноречивее, погибель, в ее глазах неотвратимая, исторгла у ней слезы. Она не изменила вполне своей сдержанности, но заговорила горячо и взволнованно, а так как я продолжал разыгрывать холодность и равнодушие, то вся ее душа устремилась наружу. Я хотел положить конец этой сцене, но девушка вдруг упала к моим ногам, схватила меня за руки, стала целовать их и с такой пленительной кротостью глядеть на меня сквозь слезы, что я на мгновение забыл самого себя. Быстро подняв ее, я сказал: «Успокойся, дитя мое, я сделаю все, что могу», — и повернул на боковую дорожку. «Сделайте больше, чем можете!» — крикнула она мне вслед. Не помню, что я хотел сказать, но произнес только: «Я попробую», — и запнулся. «Сделайте это!» — крикнула она снова, ободрившись и просияв блаженной надеждой. Я поклонился ей и поспешил прочь.

Мне не хотелось тотчас же подступаться к дядюшке, так как я слишком хорошо знал, что если он задался общей целью, нельзя напоминать ему о частностях. Я стал искать управляющего, но он уехал; вечером в гости пришли друзья, чтобы со мною проститься, игра и ужин затянулись за полночь. Они оставались и на другой день, развлечения изгладили всякую память о моей настойчивой просительнице. Вернулся управляющий, он совсем захлопотался и был занят больше, чем всегда. Все его домогались. У него не было времени меня выслушивать, однако я попытался задержать его; но стоило мне назвать имя богомольного арендатора, как он с живостью прервал меня: «Ради бога, не говорите об этом деле дядюшке, если вам неохота напоследок рассердить его». День моего отъезда был назначен, мне приходилось писать письма, принимать гостей, отдавать визиты соседям. Люди мои, хотя и годные для повседневной службы, были не настолько расторопны, чтобы облегчить предотъездные хлопоты. Я должен был все делать сам, — но когда однажды, почти ночью, управляющий уделил мне час, чтобы уладить денежные дела, я отважился еще раз попросить за Валеринина отца.

«Любезный барон, — сказал мне наш расторопный управитель, — как вам это взбрело на ум? Мне и так досталось сегодня от вашего дядюшки: ведь вам, чтобы уехать свободно, нужно куда больше, чем мы предполагали. Это вполне естественно, но нам от этого не легче. Старый хозяин очень не любит, когда дело вроде бы закончено, а на самом деле остаются хвосты; но такое случается часто, и расхлебывать приходится нам. Он возвел в закон со строгостью взыскивать просроченные долги и тут колебаний не знает, так что добиться от него уступки весьма нелегко. Прошу вас, лучше и не пытайтесь, все равно толку не будет».

Я дал себя отговорить, но не до конца. Самого управляющего, от которого зависело исполнение приказа, я просил действовать мягко и по справедливости. Он обещал мне все, по обыкновению таких людей, — лишь бы сейчас его оставили в покое. Я отстал от него; и дел и развлечений становилось все больше. Наконец я уселся в экипаж и оставил за спиной все, что занимало меня дома.

Сильное впечатление все равно что рана: ее не чувствуешь, когда получаешь. Только потом начинает она болеть и гноиться. Так же было у меня и с той встречей в саду. Едва я оставался праздным и в одиночестве, как перед моим внутренним оком вставал образ плачущей девушки вместе со всем, что нас окружало: с деревьями и кустами, с тем местом, где она пала на колени, с той дорожкой, по которой я поспешил от нее прочь, — одним словом, вся картина, словно живая. Это было одно из неизгладимых впечатлений, которые могут быть затенены и заслонены другими образами, другими интересами, но не стерты до конца. Едва выдавался тихий час, как оно выплывало передо мною, и чем дальше, тем сильнее чувствовал я тяжесть долга, который принял на себя вопреки моим правилам и привычкам, — пусть лишь бормоча и запинаясь от впервые испытанного по такому случаю смущения.

В первых же письмах я не преминул спросить управляющего, как шло дело. Он все тянул с ответом, обещал дать сведения по этому пункту позже, потом слова его стали двусмысленны, и, наконец, он совсем смолк. Расстояние между мною и родными местами росло, все больше предметов становилось между нами; множество наблюдений, множество интересов занимали мое внимание; образ девушки понемногу исчез, почти позабылось и само ее имя. Мысли о ней посещали меня все реже, моя прихоть, заставившая меня сообщаться с близкими не посредством писем, а посредством знаков немало способствовала тому, что прежнее мое положение и все его обстоятельства почти исчезли у меня из памяти. Только теперь, когда я приблизился к дому, когда стал думать, как бы мне с лихвою возместить моему семейству все, чего оно до сих пор было лишено, мною снова со всею силой овладело это странное — иначе я не могу назвать его — раскаяние. Образ девушки приобретает ту же яркость, что и образы моих родных, и больше всего я боюсь услышать, что несчастье, на которое я ее обрек, погубило ее; мое бездействие кажется мне поступком ей во вред, способствовавшим ее печальной участи. Я уже тысячу раз твердил себе, что ощущение это по сути своей есть лишь слабость, что поставить себе за правило никому ничего не обещать принудил меня только страх перед раскаянием, а не благородство чувств. И вот то самое раскаяние, которого я бежал, мстит мне, воспользовавшись одним случаем вместо сотни, чтобы предать меня пытке. И вместе с тем воображаемая картина, которая так мучит меня, до того сладостна и пленительна, что я охотно останавливаюсь на ней мыслью. И чуть я вспомню о девушке, как поцелуй, который она запечатлела у меня на руке, начинает жечь ее.

Ленардо смолк, а Вильгельм, не помедлив, радостно сказал:

— Значит, я больше всего услужил вам, прибавив к моему докладу дополнительную статью; ведь и в письме самое интересное часто содержится в постскриптуме. Правда, я мало что знаю о Валерине, так как слышал о ней мельком, но уж точно, что она стала женой состоятельного землевладельца и живет припеваючи: в этом тетушка заверила меня перед самым прощанием.

— Отлично, — сказал Ленардо, — теперь больше ничего меня не удерживает. Вы дали мне отпущение, и мы сейчас же отправимся к моей родне, которая и так уже заждалась меня.

Вильгельм возразил на это:

— Как ни прискорбно, но сопровождать вас я не могу: странное обязательство запрещает мне оставаться на месте долее трех дней и возвращаться в покинутое пристанище ранее, чем год спустя. Не посетуйте на меня за то, что я не имею права открыть вам причину этой странности.

— Мне очень жаль, — сказал Ленардо, — что мы так скоро с вами расстаемся и я ничего не могу для вас сделать. А вот вы, коль скоро уже начали мне благодетельствовать, могли бы довершить мое счастье, побывав у Валерины, точно осведомившись о ее положении и сразу же, для моего успокоения, подробно сообщивши мне все письменно или устно, — ведь встретиться можно и в каком-нибудь новом месте.

Это предложение было обсуждено. Вильгельму указали, где проживает теперь Валерина, и он взял на себя труд побывать у нее. Назначили место, куда барон должен был приехать и привезти с собою Феликса, который покуда оставался у Макарии с Анжелой.

Некоторое время Ленардо и Вильгельм, беседуя, скакали рядом по красивым лугам, потом, добравшись до проезжей дороги, нагнали карету барона, которой суждено было вместе с хозяином снова вернуться в родные края. Здесь друзья намеревались расстаться; Вильгельм сказал на прощанье несколько дружеских слов, еще раз пообещав в скором времени известить Ленардо о Валерине; вдруг барон объявил:

— Если подумать, что, поехав с вами, я сделаю совсем небольшой крюк, то почему бы мне самому не побывать у Валерины, самому не удостовериться, что она счастлива? Вы были столь любезны, что предложили себя в курьеры, — так почему бы вам не стать моим провожатым? Мне непременно нужен провожатый, так сказать, поверенный по нравственным делам, так же, как необходим поверенный законник всякому, кто не считает себя в силах вести тяжбу.

Уговоры Вильгельма, твердившего, что после долгого отсутствия Ленардо ждут не дождутся дома, что карета, вернувшаяся без хозяина, произведет странное впечатление, и прочее в таком роде, не оказали на барона ни малейшего действия, и в конце концов Вильгельму пришлось решиться на роль провожатого, хотя и без всякой радости, так как он опасался за исход посещения.

Слугам наказали, что́ им говорить по прибытии, и друзья пустились по дороге, которая вела к жилищу Валерины. Местность выглядела богатой и плодородной, словно предназначенной для землепашества. Также и во владениях Валеринина мужа поля были тучны и тщательно возделаны. Вильгельм вполне успел рассмотреть ландшафт во всех подробностях, потому что Ленардо, ехавший рядом, молчал. Наконец он заговорил:

— Другой на моем месте, верно, попытался бы проникнуть к Валерине неузнанным, — ведь это истинная мука — являться на глаза тем, кого мы обидели. Но лучше на это пойти и снести укор, который я боюсь увидеть в первом же ее взгляде, чем оберегаться, прибегая к обману и маскараду. Неправда может смутить не меньше, чем правда; а если мы взвесим пользу от правды и пользу от неправды, то увидим, что больше проку раз и навсегда присягнуть на верность правде. Так что едем дальше, ни о чем не тревожась, я назову себя и введу вас в дом как моего друга и спутника.

Тем временем они приехали в усадьбу и спешились во дворе. Солидный мужчина, одетый весьма просто, так что его можно было принять за арендатора, вышел встретить их и отрекомендовался как хозяин дома. Ленардо назвал себя, и владелец усадьбы явно обрадовался его визиту и знакомству с ним.

— Что скажет жена, — вскричал он, — когда увидит у себя племянника своего благодетеля! Ведь она наговориться не может о том, сколь многим они с отцом обязаны вашему дядюшке.

Какие противоречивые мысли зароились в уме Ленардо! Неужели этот человек, такой прямодушный на вид, прикрывает приветливой улыбкой и гладкими речами недобрые чувства? Способен ли он говорить упреки под видом любезностей? Разве дядюшка не сделал эту семью несчастной? Возможно ли, чтобы это осталось ему неизвестно? Или же, — подумал он с внезапной надеждой, — дело обернулось не так плохо, как ты полагаешь? Ведь ничего определенного тебе так и не сообщили. Все эти предположения быстро сменяли друг друга, между тем как хозяин приказывал заложить лошадей и привезти домой жену, уехавшую с визитом по соседству.

— Если вы позволите мне до возвращения жены занять вас по-своему и заодно не бросать дел, то соблаговолите пройти со мною несколько шагов до поля, чтобы посмотреть, как я веду хозяйство; ведь вы сами — крупный землевладелец, значит, и вам нет ничего ближе благородной науки, благородного искусства земледелия.

Ленардо не стал возражать, Вильгельм любил узнавать новое, хозяин знал все о своих землях и угодьях, которыми владел и правил неограниченно; если он что предпринимал, все было целесообразно, если что сажал или сеял — все на самом подходящем месте; к тому же он толково объяснял, что и почему следует делать, так что любому становилось понятно и даже казалось возможно самому повторить то же самое и того же достигнуть, — заблуждение, в которое легко впасть, видя, как работает мастер и как в руках у него все ладится.

Приезжие высказали хозяину свое полное удовольствие заодно с заслуженной похвалой. Он принял их слова с благодарностью, но тут же добавил:

— А теперь я должен показать вам, в чем моя слабость; такую слабость, впрочем, можно найти у каждого, кто всецело отдается одному делу. — Он отвел гостей на хозяйственный двор, показал им весь запас орудий, а также запас нужных к ним принадлежностей и всевозможной утвари. — Меня часто упрекают, что я захожу тут слишком далеко, — говорил он. — Но мне себя за это ругать не приходится. Счастлив человек, если для него дело становится любимой куклой, с которой он просто-напросто играет, забавляясь тем, что его состояние вменяет ему в обязанность.

Оба друга усердно расспрашивали его, осведомляясь о том и о сем. Вильгельму особенное удовольствие доставляли общие замечания, к которым, очевидно, был склонен хозяин и на которые гость неукоснительно отвечал; Ленардо же, больше погруженный в себя, был в душе счастлив счастьем Валерины, несомненным при нынешних ее обстоятельствах, — вопреки смутной тревоге, непонятной ему самому.

Они были уже в доме, когда мимо окон проехал экипаж хозяйки. Все поспешили ей навстречу. Как же был изумлен и испуган Ленардо, когда увидел ее на подножке! Это была не она, не Смуглолицая, — напротив того, хотя и красивая, и стройная, она была белокура, со всеми привлекательными чертами, присущими блондинкам.

Ее красота и прелесть внушали Ленардо ужас; глаза его искали темноволосую, а перед ним сияло светлое золото. Но он вспоминал и эти черты, а ее речь и повадки скоро не оставили в нем ни малейшего сомнения: перед ним была дочка одного из старост, весьма почитаемого дядюшкой, который ради отца одарил ее приданым и покровительствовал новобрачной чете. Молодая женщина, весело приветствуя гостей, рассказала им и об этом, и о многом другом с тою радостью, которой позволяет непринужденно излиться неожиданность встречи. Пошли вопросы, сразу ли гость и хозяйка узнали друг друга, разговоры о том, кто насколько переменился и как заметны перемены в таком возрасте. Валерина, вообще не лишенная приятности, стала совсем очаровательна, когда радость вывела ее из обычного равнодушия. Все присутствующие разговорились, и за оживленной беседой Ленардо успел овладеть собой и скрыть уныние. Вильгельм, которому друг сейчас же знаком дал понять о странном происшествии, изо всех сил старался ему помочь, а тщеславие Валерины, польщенной тем, что барон, еще не повидавшись с родными, вспомнил о ней и завернул к ней, не давало ей заподозрить ни иных намерений гостя, ни недоразумения.

Засиделись вместе до поздней ночи, хотя оба друга только и мечтали, как бы им побеседовать по душам; такой разговор и начался, едва они остались одни в комнатах для гостей.

— От этой муки, — сказал Ленардо, — мне, верно, не избавиться! И я замечаю, что от злосчастной путаницы с именами она усилилась вдвое. Мне часто случалось видеть эту белокурую красавицу, когда она играла со смуглой, которую и красавицей-то не назовешь; я и сам носился с ними по полям и садам, хотя и был намного старше. Обе не производили на меня ни малейшего впечатления, только имя одной я запомнил, да и то перенес на другую. И вот я открываю, что та, до которой мне нет дела, на свой лад счастлива сверх меры, между тем как другая затерялась в мире бог весть где.

Наутро друзья встали едва ли не раньше трудолюбивых сельских жителей. Удовольствие еще раз повидать гостей вовремя разбудило Валерину. Она и не догадывалась, с какими помыслами спустились они к завтраку. Вильгельм ясно видел, в каких муках пребывает Ленардо, пока остается в неведенье о судьбе Смуглолицей, и потому завел разговор о прошлом, о друзьях детских игр, о тех местах, которые знал и сам, — и вышло как бы само собой, что Валерина упомянула о Смуглолицей и назвала ее имя.

Ленардо, едва услышав имя Находина, тотчас же вспомнил его, но вместе с именем и самый образ просительницы вернулся к нему и овладел его душой с такой силой, что ему показался невыносим Валеринин рассказ, — впрочем, полный участия, — о том, как у набожного арендатора забирали за долги имущество, о его смирении при выезде, о дочери, на которую он опирался и которая несла только маленький узелок. Ленардо казалось, что он вот-вот лишится чувств. К счастью, или к несчастью, Валерина повествовала с чрезвычайной обстоятельностью, которая разрывала сердце Ленардо, но при этом позволяла ему, благодаря помощи спутника, хотя бы внешне не терять самообладания.

Гости простились с супружеской четой, ответив лицемерным полусогласием на ее искренние просьбы поскорей приехать снова. Но если человек сам себе сулит благо, то ему и все на счастье; поэтому Валерина истолковала в свою пользу и молчаливость, и явную рассеянность Ленардо, и поспешность его отъезда, и хотя была верной и любящей супругой добропорядочного сельского жителя, не могла не потешить себя мыслью о возродившейся или теперь только возникшей у барона склонности к ней.

По окончании этой странной встречи Ленардо сказал:

— В этом крушении, которое, вопреки добрым надеждам, мы потерпели у самой пристани, меня утешает только одна мысль, и она же дает мне силы покамест успокоиться и встретиться с родными; мысль о том, что небо послало мне вас, человека, которому все равно, куда и зачем направить путь, ибо такова ваша странная миссия. Возьмите на себя этот труд — отыскать Находину и сообщить мне о ней. Если она счастлива, с меня этого довольно; если несчастлива, окажите ей за мой счет помощь. Действуйте без оглядки, не скупитесь ни на какие траты.

— Но в какую сторону света направить мне стопы? — спросил Вильгельм, улыбаясь. — Если вы не имеете понятия, то откуда же знать мне?

— Послушайте, — ответил Ленардо, — этой ночью, когда я у вас на глазах метался в полном отчаянье, когда лихорадочно перебирал в уме и в сердце все и вся, перед моим духовным взором предстал один мой старый друг, достойный человек, который, хотя и не менторствовал надо мной, все же имел на меня в юности немалое влияние. Я с охотой попросил бы его быть моим спутником, пусть даже не на все путешествие, если бы его не привязывало к дому собрание прекраснейших художественных редкостей и антиков, которое он не оставляет больше чем на мгновение. Широчайший круг его знакомств, сколько я знаю, охватывает все, что связано в этом мире какою-нибудь благородною нитью. Поспешите же к нему, расскажите ему обо всем так, как я вам изложил, и можно надеяться, что тонкое чутье укажет ему место или край, где ее можно найти. В беде мне пришла мысль об ее отце, который был из числа благочестивцев, и я сам в тот же миг стал благочестив настолько, чтобы обратить взгляд к нравственному миропорядку и молить его, чтобы он ради меня чудесно явил свою милость.

— Но есть одна трудность, — отвечал Вильгельм, — которую необходимо разрешить: куда мне деть Феликса? Я не хотел бы ни брать его с собой в такое неведомое странствие, ни отпускать от себя. Мне кажется, сын развивается лучше всего, когда рядом с ним отец.

— Никоим образом! — возразил Ленардо. — Это — прекраснодушное родительское заблуждение. Отец всегда сохраняет над сыном подобие деспотической власти: его достоинств он не признает, а недостаткам радуется. Потому-то древние и говорили обычно: «Сыны героев ни на что не годны», — и сам я достаточно видел свет, чтобы просветиться на этот счет. К счастью, наш старый друг, — я сейчас же черкну для вас записку к нему, — и в этом деле лучше всех поможет вам полезными сведениями. Несколько лет назад, когда я в последний раз видел его, он много рассказывал мне о некоем педагогическом обществе, которое я счел чем-то вроде Утопии; мне показалось, что речь идет о выдаваемой за действительность совокупности идей, мыслей, предложений и планов, разумеется, взаимосвязанных, но при обычном ходе вещей едва ли осуществимых в целом. Зная, как он любит представлять в зримых образах и возможное и невозможное, я не стал придираться к его словам, а теперь они оказались нам кстати: он наверняка вам укажет, где и как вы можете без опасений и с наилучшими надеждами вверить мальчика мудрым наставникам.

За такой беседой они скакали все дальше, пока не увидели изысканную виллу, построенную в строгом, но изящном вкусе, с открытым двором, достойно обрамленную широким кольцом старых, но цветущих деревьев; однако все двери и окна были заперты, и вилла выглядела покинутой, хотя и не обветшалой. От старика, который возился с чем-то у входа, они узнали, что дом перешел в наследство некоему молодому человеку от отца, недавно скончавшегося в преклонных годах.

Из дальнейших расспросов выяснилось, что для наследника, к его сожалению, все здесь было слишком завершено, ему тут нечего было делать, а наслаждаться готовым он не умел и поэтому отыскал местность ближе к горам, где стал строить для себя и для приятелей шалаши из мха, воздвигая подобье пу́стыни для охотников. Что же до их собеседника, то он был, как они узнали, кастеляном, который перешел в наследство вместе с виллой и теперь неукоснительно заботился об ее сохранности и чистоте, чтобы какой-нибудь внук, если ему достанутся от деда не только владения, но и наклонности, нашел все таким же, каким тот оставил.

Некоторое время они продолжали путь в молчании, потом Ленардо заметил, что таково странное свойство человека — желать все начать сначала; друг возразил ему, что это легко объяснимо и простительно, потому что, если быть точным, каждый действительно начинает сначала.

— Ведь никто, — воскликнул он, — не избавлен от страданий, которыми терзались предки! Так надо ли упрекать людей за то, что они не желают упустить ни одной из доставшихся предкам радостей?

Ленардо отвечал на это:

— После ваших слов я осмелюсь признаться, что и сам люблю иметь дело только с тем, что мною самим создано. Никогда не ценил я слуг, которых не школил с детства, или лошадей, которых не сам объезжал. И еще я готов признаться вам в последствиях такого образа мыслей: меня неодолимо привлекают первобытные условия существования, этого чувства не притупили во мне все путешествия по цивилизованным странам среди просвещенных народов. Мое воображение любит переноситься за море, где заброшенное отцами в тех необжитых краях владение дает мне надежду осуществить так, как мне хочется, втайне задуманный и постепенно созревший план.

— На это мне нечего возразить, — отвечал Вильгельм, — в такой мысли, устремленной к новому и неизвестному, есть и необычайность и величие. Но прошу вас принять в соображение вот что: подобные предприятия осуществимы только соединенными усилиями. Вы отправляетесь туда, где вас ждут, как мне известно, наследственные владения; у моих сотоварищей такие же замыслы, они уже основали там поселения. Объединитесь с ними — осмотрительными, умными и сильными людьми: это поможет обеим сторонам шире вести дело.

За таким разговором друзья доехали до места, где должны были расстаться. Оба уселись за письма: Ленардо рекомендовал друга упомянутому выше чудаку; Вильгельм докладывал о своем новом друге сотоварищам по Обществу, для чего, понятно, требовалось написать рекомендательное письмо; в конце он сообщил также о деле, ранее обсужденном с Ярно, и еще раз изложил причины своего желания скорее избавиться от тягостного условия, которое запечатлевало его клеймом Вечного Жида.

Обмениваясь с другом письмами, Вильгельм не удержался и забросил в его сердце новые опасения.

— В моем положении, — сказал он, — для меня желанно такое задание, как ваше: избавить благородного человека от душевной тревоги и вызволить еще одно существо из беды, если оно бедствует. Эта цель может стать путеводной звездой, по которой направляют корабль, даже не зная, на что натолкнешься и с чем встретишься по пути. Но я не могу скрыть, что в любом случае вас подстерегает одна опасность. Не будь у вас привычки уклоняться от обещаний, я взял бы с вас слово никогда не встречаться с этой женщиной, которая, судя по всему, очень вам дорога, и удовольствоваться моим известием, что у нее все хорошо, — в том случае, конечно, если я найду ее счастливой или буду в силах способствовать ее счастью. Но я и не могу, и не хочу вымогать у вас обещание, а потому заклинаю вас всем, что вам дорого и свято: ради себя самого, ради ваших близких, ради меня, в ком обрели вы друга, ни под каким предлогом не позволяйте себе приближаться к той, которую потеряли, и не требуйте от меня, чтобы я определенно указал или назвал вам место, где нашел ее, и край, где оставил. Вы поверите мне на слово, что с нею все хорошо, и успокоитесь данным вам отпущением.

Ленардо отвечал с улыбкой:

— Сослужите мне эту службу, а уж я сумею быть благодарным. Вам дается право действовать по вашему желанию и силам, а меня препоручите действию времени, здравого смысла, а может быть, и разума.

— Простите меня, — отозвался Вильгельм, — но любому, кто знает, под какими странными обличиями закрадывается к нам в душу влечение, станет не по себе, ежели он предвидит, что друг может пожелать себе такого, от чего — при его обстоятельствах и отношениях с людьми — непременно выйдет беда и смятение чувств.

— Я надеюсь, — сказал Ленардо, — избавиться от мыслей о девушке, узнав, что она счастлива.

На этом друзья расстались и отправились каждый своим путем.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Дорога до указанного в письме города была короткой и приятной, а сам город Вильгельм нашел уютным и красивым, и только новизна строений с ясностью свидетельствовала, что недавно он пострадал от пожара. Адрес на письме привел Вильгельма на окраину, не тронутую огнем, к дому старинной постройки, суровому на вид, но хорошо сохранившемуся и чистому. Непрозрачные стекла в затейливых переплетах обещали обрадовать глаз вошедшего роскошью красок. И действительно, внутри все было как снаружи; в чисто прибранных комнатах повсюду попадалась утварь, послужившая, наверно, уже многим поколениям и лишь изредка перемежаемая новыми вещами. Хозяин дома радушно принял Вильгельма в комнате с таким же убранством. Эти часы многим пробили час рождения и смерти, и все стоявшее вокруг напоминало о том, что и прошлое может войти в настоящее.

Новоприбывший передал письмо, которое получатель, однако, отложил, не вскрыв, и затеял с гостем веселую беседу, ища узнать его непосредственно. Скоро они освоились, и так как Вильгельм, вопреки своему обыкновению, блуждал по всей комнате внимательным взглядом, добродушный старик сказал ему:

— Вас заинтересовала моя обстановка. Здесь вы видите, как долговечны могут быть вещи, а это зрелище необходимо нам как противовес всему, что в мире так быстро изменяется и заменяется новым. Этот чайник служил еще моим родителям и был свидетелем наших вечерних семейных трапез; этот медный экран перед камином по сей день защищает меня от жара, который я разгребаю этими старыми тяжелыми щипцами. И таково здесь все. Предметы моих интересов и трудов потому и были так многочисленны, что я не менял вещей, которые служат внешним потребностям, между тем как у большинства людей это занятие отнимает немало времени и сил. Человека делает богатым любовное внимание ко всему, чем он владеет, ибо так он пополняет сокровищницу воспоминаний, связанных с самыми неприметными вещами. Я знал одного молодого человека, который, прощаясь, похитил у возлюбленной булавку и каждый день закалывал ею манишку, а потом привез это любимое и лелеемое сокровище из долгого путешествия домой. Нам, маленьким людям, такое можно зачесть в добродетель.

— А иной, — отвечал Вильгельм, — привозит из такого долгого и дальнего путешествия занозу в сердце и рад был бы от нее избавиться.

Но старику, хоть он той порой вскрыл и прочел письмо, судя по всему, ничего не было известно о состоянии Ленардо, потому что он незамедлительно вернулся к прежнему предмету.

— Упорство в сохранении принадлежащего нам, — продолжал он, — часто придает нам величайшую энергию. Такому упрямству я обязан тем, что мой дом уцелел. Когда город горел, мои домашние тоже хотели бежать и спасать вещи. Я запретил им это, приказал закрыть окна и двери, а сам с несколькими соседями стал обороняться от пламени. Благодаря нашим усилиям этот конец города не выгорел. У меня в доме на следующее утро все стояло так же, как сейчас и как стоит уже почти сто лет.

— Но при всем при том вы признаете, — сказал Вильгельм, — что человек не в силах противостоять изменениям, которые приносит время.

— Конечно, — сказал старик, — но кто дольше сохранил себя, тот уже чего-то достиг. Ведь мы способны сохранять и упрочивать многое даже за пределами нашего существования; мы передаем знания, мы оставляем в наследство воззрения точно так же, как имущество, а я, поскольку больше всего меня заботит последнее, с давнего времени был на редкость осмотрителен и придумал совершенно особые меры предосторожности; но только на старости лет мне удалось увидеть исполнение моих желаний.

Обыкновенно сын расточает собранное отцом и собирает сам что-нибудь другое или по-другому. Но дождитесь внука, дождитесь нового поколения — и вы снова увидите те же склонности, те же взгляды. В конце концов мне удалось, благодаря стараниям наших педагогических друзей, взять к себе дельного молодого человека, который, если это возможно, больше меня дорожит наследственным добром и привержен редкостным вещам. Этот юноша окончательно завоевал мое доверие, когда, напрягая все силы, отстаивал наше жилище от пожара. Он вдвойне и втройне заслуживает владеть теми сокровищами, которые я намерен ему отказать; да, впрочем, они уже и переданы ему, и с этого времени наши запасы стали чудесным образом умножаться.

Но не все, что вы здесь видите, — наше. Ведь у закладчиков вы можете найти много чужих драгоценностей; точно так же и здесь я укажу вам немало дорогих вещей, которые ради лучшего их сохранения были оставлены нам при разных обстоятельствах.

Вильгельм тут же вспомнил о великолепном ларчике, который ему и прежде не хотелось возить с собою в путешествие, и, не удержавшись, показал его новому другу. Старик внимательно рассмотрел ларчик, назвал время, когда он мог быть изготовлен, и показал похожие вещи. Вильгельм заговорил о том, не следует ли открыть его. Старик, однако, думал иначе.

— Хотя, по-моему, это можно сделать, и не очень повредив ларчик, но коль скоро его дал вам в руки столь чудесный случай, вы должны попытать на нем счастье. Если вы родились счастливым и если этот ларчик не лишен значения, то ключ должен отыскаться сам собой, и непременно там, где вы меньше всего ожидаете.

— Такое иногда случается, — отвечал Вильгельм.

— Со мной самим это бывало, — отозвался старик. — И самый замечательный пример — вот это распятие. Тело Христа с головой и ногами, вырезанное из одного куска слоновой кости, принадлежит мне уже лет тридцать; ради священности предмета и ради искусной работы я хранил его в драгоценной шкатулке; а лет десять назад я раздобыл крест с надписью, явно от этого же распятия, и не устоял от искушения дать самому умелому из нынешних резчиков приделать еще и руки. Но как далеко ему, бедняге, до его предшественников! И все-таки я мог поставить распятие, больше чтобы предаваться перед ним душеспасительным размышлениям, чем любоваться искусным художеством.

Так вообразите себе, до чего я ликовал, когда раздобыл недавно изначальные, подлинные руки! Они были приложены на место, и вы видите, как пленительна гармония целого! Столь счастливое воссоединение разрозненного восхищает меня настолько, что я не могу не узнать в нем грядущей судьбы христианской религии; многократно расчлененная и раздробленная, она в конце концов всякий раз непременно собирается воедино у подножья креста.

Вильгельм вслух подивился и распятию, и странному стечению случайностей и прибавил:

— Я последую вашему совету: пусть ларчик остается запертым, пока не найдется ключ, хотя бы ему и пришлось пролежать до конца моих дней.

— Кто долго живет, — сказал старик, — у того на глазах многое собирается воедино и многое распадается.

Тут в комнату вошел младший владелец собрания, и Вильгельм объявил о своем намерении передать им ларец на сохранение. Тотчас же принесена была толстая книга, чтобы зарегистрировать доверенное имущество; с соблюдением множества формальностей и оговорок составили сохранную расписку на предъявителя, который, однако, имел право на получение вещи лишь по особому, обусловленному с хранителем знаку.

Когда все было готово, они принялись обсуждать содержание письма, прежде всего — советоваться о том, куда определить Феликса; по этому поводу старик объявил себя сторонником следующих правил, долженствующих быть основой всякого воспитания:

— Прежде чем вступить в жизнь, прежде чем заняться любым делом, любым искусством, следует сначала овладеть ремеслом, а это достигается только ценой ограничения. Кто хорошо знает и владеет чем-нибудь одним, тот более образован, чем многосторонний полузнайка. Там, куда я вас посылаю, все роды деятельности разделены; учеников ежеминутно испытывают и так узнают, к чему они стремятся по природе, хотя до поры их рассеянные желания обращаются то на одно, то на другое. Мудрые наставники незаметно наталкивают мальчиков на то, что отвечает их натуре, и сокращают кружные пути, на которых человеку так легко заблудиться и отклониться от своего призвания.

— Затем, — продолжал он, — я надеюсь, что вам, когда вы окажетесь в средоточии столь разумно устроенного сообщества, сумеют указать дорогу к девушке, так сильно поразившей вашего друга, что нравственное его чувство и размышления придали чрезвычайное значение несчастьям одного невинного существа, которое помимо его воли стало для него целью и смыслом жизни. Я надеюсь, вы сможете его успокоить, потому что у провидения есть бессчетное множество средств поднять павшего и выпрямить согбенного. Порой наша участь подобна плодовому дереву зимой. Кто мог бы подумать, взглянув на его унылый вид, что эти окоченелые сучья, эти узловатые ветви весною покроются листьями, цветами, а потом и плодами; но мы надеемся, мы знаем, что так оно и будет.


Читать далее

Том восьмой. ГОДЫ СТРАНСТВИЙ ВИЛЬГЕЛЬМА МЕЙСТЕРА, ИЛИ ОТРЕКАЮЩИЕСЯ
КНИГА ПЕРВАЯ 29.05.15
КНИГА ВТОРАЯ 29.05.15
РАЗМЫШЛЕНИЯ В ДУХЕ СТРАННИКОВ 29.05.15
«Кто жил, в ничто не обратится!..» 29.05.15
КНИГА ТРЕТЬЯ 29.05.15
ИЗ АРХИВА МАКАРИИ 29.05.15
«Стоял я в строгом склепе, созерцая…» 29.05.15
КОММЕНТАРИИ 29.05.15
1 29.05.15
2 29.05.15
3 29.05.15
4 29.05.15
5 29.05.15
6 29.05.15
7 29.05.15
8 29.05.15
9 29.05.15
КНИГА ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть