ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги За что?
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА I

Стихи. — Первая заутреня. — Триумф

Светло, радостно и торжественно звенят, перекликаясь, бесчисленные колокола. Они отзываются в сердце девочки, пытливо вглядывающейся в ночные сумерки апрельской ночи.

Эта девочка — я. Я не могу спать. Катишь уложила меня на тетиной постели, а сама растянулась на низеньком диванчике. Она спит. Ее пухлое, моложавое личико так спокойно. А мне не хочется спать. Совсем, совсем не хочется. Жизнь так и бьет ключом в каждой фибре моего существа. Неделю дома, в Царском! Целую неделю! Господи! Мое сердце то бьется сильно-сильно, то замирает до боли сладко, до боли радостно. Мне кажется, что я не вынесу, задохнусь от прилива странного и непонятного мне самой восторга. Что-то до того огромное, до того светлое вливается волной в меня под этот звук колоколов, в эту пасхальную полночь! А впереди еще лучшее, еще более радостное ждет меня. Сегодня я иду с тетей и Катишь в первый раз к заутрене. Я столько лет ждала этого дня. К первой заутрене, понимаете ли вы это? Столько лет ждать и наконец… дождаться.

Теперь я большая. Я институтка, меня уже не гонят спать, как маленькую.

Тетя Лиза заглянула в комнату на минутку.

— Ты не спишь, Лидюша?

От нее пахнет свежим испеченным тестом и шафраном, и пальцы у нее совсем красные, точно в крови. Знаю отчего, знаю.

— Ты яйца красила? — восклицаю я, и, не дождавшись ответа, прибавляю:

— Ах, Лиза, есть ли кто-либо такой же, как я, счастливец на земле?

Она улыбается и кладет мне руку на голову. В глазах ее что-то таинственное и ободряющее.

— Мы не знаем, что ждет нас в будущем и… и… надо молиться, — говорит она как-то загадочно и целует меня.

Мне становится разом страшно!.. Мне кажется, что она хочет сказать что-то и не договаривает.

Видя испуг, живо отразившийся в моих глазах, тетя быстро охватывает меня обеими руками за голову, прижимает ее к груди и шепчет:

— Господь с тобой, детка, будь счастлива, моя родная!

В это время Маша появляется неожиданно на пороге и, обращаясь к тете, таинственно говорит:

— Барышня, пожалуйте! Время тюлевую бабу из печи вынимать.

И обе — и она и тетя — исчезают за дверью. Я снова одна. Катишь по-прежнему храпит на диване. В окна смотрит голубоватая полумгла и звезды, звезды, без конца, без счета…

«Они светят, эти звезды сейчас и ему, моему дорогому „солнышку“!» — мелькает в голове моей быстрая, как зарница, мысль. — Он едет теперь, смотрит в окно поезда и думает, глядя на звезды: «и Лидюша тоже смотрит»…

Христос Воскресе, дорогой! Звезды, золотые, милые, передайте ему это!.. — И вдруг неожиданно я поднимаю голову и прислушиваюсь…

Кто это говорит подле? Что за странные звуки носятся и поют вокруг меня?.. Что за удивительные слова слышу я в пространстве вместе с каким-то властным голосом, приказывающим мне произнести их громко'?.. Я невольно подчиняюсь этому голосу и прямо из моего сердца, или откуда-то еще глубже, плавно, чуть слышно, льются, как струйки ручейка, как песня жаворонка, звучные, стройные строфы:

«Звезды, вы, дети небес,

Пойте свой гимн светозарный,

Пойте: „Спаситель Воскрес!“

Ангел сказал лучезарный.

Слышишь ты дивный привет,

Ты, одинокий, родимый…

Здесь тебя около нет…

В сердце моем ты, любимый…

Ты далеко… — ты в пути…

Все же я вижу родного…

Солнышко! В детской груди

Много восторга святого.

Солнышко: сердце поет,

Папу Алешу зовет…

О, приезжай, ненаглядный!»

Я стою, вся точно заколдованная… Теперь мне понятно только, что слова эти никем не сказаны, никем не произнесены, а выросли просто из меня, из моей груди. Я сочинила их… Я сама!

Шум и звон наполняют мой слух, мою мысль, мою голову. Все поет, ликует в моей душе. Я сочинила стихи, я, Лидюша Воронская! Я — поэтесса!

— Лиза! Тетя Лиза! — кричу я неистово, — слушай, слушай, что я выдумала! Скорей, скорей! И Маша… все слушайте, все!

И я пулей влетаю в кухню, бросаюсь к тете, отскакиваю от нее, потому что в руках у нее кастрюля с горячей глазурью и, отлетев на пять шагов, попадаю руками во что-то теплое, мягкие, волнообразное и душистое.

— Барышня! Бабу! Бабу помяли… тюлевую! Ах ты, Господи!

И румяное лицо Маши с полным трагизмом отчаяния предстает предо мною.

Бабу помяла — экая важность! Что такое баба в сравнении с тем, что я… поэтесса!..

Колокола гудят протяжно, звонко и непрерывно по всему городу. Всюду расставлены плошки, зажжена иллюминация. Стрелковая церковь освещена тысячью огней. Мы храбро шагаем через улицу, на которой последки мартовского снега еще оставили лужи и неровности. Тетя крепко держит меня за руку. Катишь идет рядом. У меня такое сияющее лицо, точно для меня одной этот праздник, эти плошки, эта иллюминация.

«Вот если бы „солнышко“ появился сейчас внезапно, вот было бы отлично! — мечтаю я. — А то жди еще три дня. Зато, когда приедет, я ему сюрприз сейчас же поднесу: так вот и так, целуй свою Лидюшу — она поэтесса!» — И я мысленно повторяю тут же слова моего неожиданного стихотворения:

Звезды, вы, дети небес…

Мы пришли как раз вовремя. Крестный ход только что обошел вокруг церкви, и священник громко и звучно провозгласил трижды:

«Христос Воскресе! Христос Воскресе! Христос Воскресе!»

И хор грянул торжественным, радостным песнопением. Меня точно оглушило, ослепило и отуманило в первую минуту. Залитая огнями церковь, нарядные туалеты батальонных дам, парадные мундиры стрелков, — какое великолепие!

Но лучше всего и всех — это радостное, торжественное, полное глубокого смысла, пение, голубоватый дымок, вьющийся из кадильниц, дивные слова «Христос Воскрес»…

— Неужели это Лидочка? Как выросла, похорошела! Христос Воскресе, дитя мое! — слышится за мною.

Я оглядываюсь. Перед нами madame Весманд и ее муж, весь залитый орденами, а рядом… Неужели это лукаво улыбающееся, румяное, жизнерадостное лицо, эта красивая голова и гибкая, стройная фигура в ловко сшитом мундире, мой Вова, мой рыцарь, мой прекрасный принц? А та нарядная девочка с рыжими волосами, которая стоит за ним, неужели это Лили?!

— Лидочка Воронская! Моя невеста! — слышу я веселый оклик и вижу широкое хохлацкое лицо Хорченко, с его бородавкой на левой щеке.

— Христос Воскресе! Елизавета Дмитриевна, можно похристосоваться с Лидочкой?

Это говорит он, Хорченко. А рядом с ним стоит Ранский и бледный, томный, красивый Гиллерт.

— Ну, христосуйся же, Лидюша! — тихо шепчет мне Катишь и легонько подталкивает меня вперед.

— А ты будешь? — спрашиваю я и лукаво прищуриваю один глаз.

Офицеры улыбаются. Вова хохочет. Лицо Катишь делается красным, как кумач.

— Что касается меня, то я терпеть не могу лизаться, — говорю я задорно.

— Грех не христосоваться! Не по-христиански! — говорит Хорченко и протягивает мне губы. Я равнодушно подставляю ему щеки, одну, другую, и тот час же вытираю их платком, как бы уничтожая этим самый след поцелуя.

Когда мы вышли из церкви (обедню стоять мы не могли, так как тетя Лиза очень устала за страстную неделю, с ее приготовлениями к Пасхе), Вова протиснулся ко мне.

— А со мной ты и не хотела похристосоваться, Лида, — сказал он с укором.

— Целоваться с тобой! Ты с ума сошел! — с искренним негодованием восклицаю я.

— Но ведь ты же целовалась с этим противным Хорченко.

— Слушай, Вова! — говорю я самым серьезным тоном. — Неужели ты такая баба, что… что любишь лизаться? Терпеть этого не могу! И не понимаю даже, что в этом за радость. Вот дикие или китайцы — те остроумнее придумали, нос об нос потрут — вот тебе и поцелуй…

— А все-таки ты должна похристосоваться со мною! Я так долго не видел тебя, — не унимается Вова.

— Ну, если так… — я поднимаюсь на цыпочки, потому что Вова куда выше меня, и чмокаю его прямо в нос, и оба мы заливаемся хохотом.

Обратный путь от церкви куда веселее. Тетю уговорили идти разговляться к Весманд, и я по привычке чуть не завизжала от восторга, когда она согласилась.

За большим столом уселись около пятидесяти человек. Вова, Лили, Катишь, Хорченко и Ранский заняли тот конец, где стоял залитый чем-то белым отварной поросенок с красным яйцом во рту, и Хорченко пресерьезно уверял Катишь, что вид этого поросенка чрезвычайно напоминает ему одну мистическую картину о переселении душ в животных.

— Вот и вы когда-нибудь скушаете меня за пасхальным столом, — говорит он всем нам, напуская на себя крайне меланхолический вид.

— Ну, уж нет, — кричу я чуть не на весь стол, потому что мой сосед Ранский успел налить мне рюмку наливки, которую я и выпила залпом, как настоящий лихой гусар, — ну, нет, не придется, — особенно звонко несется мой голос под влиянием злополучной наливки, — потому что, когда ваша душа переселится, я стану старая-престарая, и поросенок мне будет не по зубам.

— Браво! Лидочка! Браво! За ваше здоровье! — весело подхватил Ранский и чокнулся со мною.

— Лида, а помните, как вы трепака плясали? — лукаво улыбается рыжая Лили.

На минуту я конфужусь при этом невыгодном для меня воспоминании, но только на минуту. Вслед за этим я встряхиваю моими локонами, мастерски подвитыми к заутрене тетей Лизой, и говорю:

— Ну, так что ж, что плясала! Тогда я меньше была и глупее. Теперь плясать не буду… Теперь я…

— Что теперь? — насмешливо сощурилась на меня Лили.

— Стихи теперь я сочиняю, вот что! — неожиданно, помимо воли, вырвалось из моей груди.

Ах! ненавистный язык! Выкинул же ты со мной подобную штуку!

— Стихи? Вы — стихи? Лидочка Воронская стихи пишет! — умышленно басящим голосом загудел Хорченко. — Прочтите нам, прочтите нам! Непременно прочтите! Вова, проси хорошенько твоего друга! — накинулся он на маленького пажика.

— Воображаю эти стихи! — сквозь зубы процедила Лили. — Верно нечто в роде того как:

Тихо все было. Тихо кругом

Рано и поздно. Ночью и днем,

Рано и поздно, ночью и днем,

Ем я ватрушки да с творогом…

— Ха, ха, ха! — расхохоталась она, довольная своей остротой.

— И вовсе не такое… А стихотворение настоящее! — неожиданно обозлилась я, — и если вы так говорите… — тут я повернула к ней дерзкое, вызывающее лицо, — то завидуете мне. Да, да, завидуете! — подтвердила я со злостью.

— Как можно завидовать тому, чего не знаешь! — пожала она плечами и тотчас же добавила с ноткой презрения в голосе:

— Могу себе представить это стихотворение, воображаю…

— Прочти его, Лида! Прочти непременно! — попросил Володя, очевидно обиженный за своего друга на кузину.

— Да, да, прочтите, Лидочка, непременно! Мы ждем!

Не знаю, что сделалось со мною. Но если бы не задорное поведение Лили, я бы и не подумала прочесть своего произведения. Но тут какое-то странное желание «показать себя» овладело мной. Я поднялась со своего места и, вся красная от смущения, но с высоко и гордо поднятой головою, звонко отчеканила:

— Звезды. Стихотворение Лидии Воронской. Посвящено «солнышку». Звезды, вы, дети небес…

Не успела я докончить последнюю фразу, как m-me Весманд быстро поднялась со своего места, с шумом отодвинув стул, почти бегом подбежала ко мне, схватила мою голову и, покрыв в одну секунду все мое лицо поцелуями, прошептала растроганным голосом:

— Девочка моя, прелестно! Очаровательно! Такая крошка! Непостижимо!.. Елизавета Дмитриевна, — обратилась она вслед затем к тете, — поздравляю вас: у вас не племянница, а сокровище!

Бурный взрыв аплодисментов покрыл слова генеральши.

Громче всех аплодировал Хорченко.

— Ай да Лидочка, ай да принцесса! Чудо что за девочка! Ай да моя невеста! Талант!

У меня горели уши, пылали щеки, а сердце билось так, точно выскочить хотело из груди. Тетя Лиза, умиленная и счастливая, ловила мой взгляд, Катишь тоже. Я кивала им и улыбалась.

Потом я быстро повернулась в сторону Лили, побледневшей, как мне казалось, от зависти, и проговорила насмешливо:

— Вот вам и ватрушка с творогом! Не ожидали?..

После розговенья тетя стала торопиться домой. Возбуждение, мой триумф, шумное общество — все это сделало свое дело. Глаза мои смыкались. Гиллерт и Хорченко любезно вызвались проводишь нас. Они сложили крест на крест руки, посадили меня на них, как на кресло, и понесли домой.

Дикие грезы окутывали меня сквозь дремоту: мне казалось, что двое верных рыцарей-вассалов мчат владетельную принцессу через горы, дебри и леса, спасаясь от погони. Действительность перестала существовать для меня…

Прислуга приняла меня с рук моих кавалеров и отнесла прямо в мою комнату.

Сквозь сон я слышала, как нежные руки тети расстегивали мои крючки, развязывали тесемки, потом, как кто-то долгим поцелуем приник к моим губам, и голос Катишь прошептал чуть слышно:

— Бедная наша девочка! Такая таинственная, такая чудная, непосредственная и живая! Не радостную долю уготовала ей судьба!

— Тс! А что, если она не спит? — прошептала взволнованно тетя Лиза.

— Да она спит как мертвая! — повысила голос Катишь, — бедная девочка! Если б ты так проспала подольше!

Я смутно поняла сквозь сон, что они меня отчего-то жалеют обе… Но отчего? Я не решалась и не умела понять. Не все ли равно, что ждет меня когда-нибудь позднее? Если сама я — талантлива, умна и мила, какое мне дело до всего остального? И тут уж я окончательно подчинилась охватившему меня крепкому и здоровому сну.

Ах! Этого я ожидала меньше всего.

ГЛАВА II

Ужасное открытие. — Мое отчаяние

Солнце стояло уже высоко, когда я проснулась. Смутное воспоминание о чем-то радостном и донельзя приятном сразу толкнулось мне в голову, лишь только я открыла глаза.

Что было вчера?

Ах, да! Стихи! Успех! Триумф! Аплодисменты! Как жаль, что «солнышко» не присутствовал там! Должно быть приятно сознавать себя отцом поэтессы!

И я быстро вспрыгнула с постели и подбежала к туалету. Вот так поэтесса! В зеркале отразилась смешная заспанная рожица, всклокоченная голова, большие темные глаза и потешная миниатюрная фигурка в одной ночной сорочке.

Я начала было пристально рассматривать свое изображение, будучи уверенной найти в нем какую-нибудь характерную черту будущей знаменитости, и вдруг какой-то большой пакет, тщательно завернутый в бумагу и лежащий на стуле, около моей кровати, привлек мое внимание. В два прыжка я была уже подл? и трепещущими руками срывала тонкую оберточную бумагу… Огромная французская кукла в костюме институтки стояла передо мною в зеленом камлотовом платье, в манжах, белом фартуке и пелеринке.

Я ненавидела кукол, но кукла-институтка мне ужасно пришлась кстати. У нас, седьмушек, была мода на кукол-институток: у всех было по кукле, и у Стрекозы, и у Миши, и у Лорановой, и даже у гордой Голицыной. Мне давно хотелось иметь такую же. А тетя Оля, милая баловница, точно угадала мое желание и, верно, сама сшила и платье, и передник моей институтке.

Я поцеловала наскоро куклу и перебежала к маленькому столику, сплошь уставленному подарками… Великолепный бювар от «солнышка», чудный зонтик от тети Лизы, «Всадник без головы» от Катишь, десятифунтовая изящная бонбоньерка с конфетами, с надписью «милой Лидочке от стрелков», другая бонбоньерка от офицеров-товарищей отца и, наконец, изящная тросточка, на которой четко вырезана надпись: «Другу Лиде от товарища». Ах, Вовка, Вовка, знал, чем угодить! Я схватила тросточку в зубы, книгу, бювар, конфеты—подмышки, куклу и зонтик — в руки, и двинулась было к двери… Но тут вспомнила, что я не одета, бухнула все это на постель, расхохоталась, и стала в дикой пляске кружиться по комнате…

«Нет, — думала я. — Решительно, я самый счастливый человек в мире! И любят меня все, и стихи писать могу и… и… и…»

Тут я стремительно начала мыться, причесываться, одеваться, и все это разом вместе, давясь от необузданного, молодого, беспричинного, радостного смеха. Наконец я готова. Быстро скольжу я из спальни в коридор, оттуда в гостиную, и только у порога столовой задерживаю шаг. Появиться разве неожиданно и сделать сюрприз Катишь и тете Лизе? Они и не думают, что я встала…

Вдруг чужой голос привлек мое внимание. — Несчастный ребенок, — говорил кто-то за дверью в столовой, — как-то она перенесет это!

Какой несчастный ребенок? Что он должен перенести? Мое любопытство возбуждено до крайности. Никогда в жизни не подслушивала я, считая это подлостью, но тут…

В дверную щелку видно тетю Лизу, Катишь и какую-то чужую даму в шляпке, очевидно гостью, которую я еще не видела никогда. Все трое сидят у пасхального стола.

— Жаль! ужасно жаль девочку. — Говорит дама. — О, она наверное примет это очень к сердцу… Ведь хотя она и молоденькая еще, все же поймет… Мне сейчас рассказывали, что она у командира стихи свои читала. Даровитая девочка…

Ах! «даровитая», «стихи читала», — значит, про меня это, про меня! И сердце мое замерло в ожидании чего-то. Что-то ужасное, кажется мне, услышу я сейчас. Господи! Господи!.. Дыхание перехватывается у меня в груди… Голова холодеет, и руки, и ноги тоже. Зубы начинают дробно стучать… Вот-вот, сейчас, сию минуту случится что-то… И ужас, сплошной холодный ужас охватывает меня всю с головы до ног.

— Я всеми силами старалась ради Лидюши удержать Алексее от этого шага, — с усилием различаю я голос тети. — Я ведь предвидела, как это должно сильно подействовать на бедную девочку. Но все напрасно. Мы с Алексеем ссорились, пререкались, говорили даже грубости друг другу… Ничего не помогло. Алексей женился. У Лидюши мачеха…

«Женился! Мачеха! „Солнышко“ женился, женился, женился! Мачеха, мачеха, мачеха!»

Точно дождь забарабанил по крыше. Точно поезд, стуча колесами, пробежал где-то близко, близко от меня. И в воображаемом шуме колес, и в свисте дождя, и кругом меня, и подо мной, и над моей головой слышалось на все лады, дробно, назойливо, ясно, до боли ясно:

«Женился… мачеха… мачеха… мачеха… Женился…»

Мне хотелось удариться об пол и зарычать, как рычат звери. Хотелись кататься по земле, рвать на себе волосы, кусаться… Хотелось побежать куда-то далеко, далеко, без оглядки, без цели, чтобы только бежать, бежать… Но я не бросилась на пол, не побежала. Что-то огромное, страшное бурным ураганом подхватило меня, заставило застонать от боли. И вдруг разом внезапная тишина воцарилась в моей душе… Я подняла глаза к небу и, несмотря на то, что было утро, прошептала:

— Звезды! Вы, дети небес! Зачем вы не спасли меня, Лиду'?

И какое-то холодное тупое равнодушие охватило всю, всю мою душу…

Медленно, осторожно отворила я дверь столовой и вошла. Три женщины, сидевшие у стола, тихо ахнули.

— Ты больна, Лидюша! Что с тобою! — с ужасом вскричала тетя Лиза, взглянув на меня.

Должно быть, хорошо я выглядела в ту минуту!

Но я не ответила ни слова на ее вопрос, подошла к ней вплотную, стиснула ее руку, и сквозь крепко сжатые зубы проговорила каким-то чужим, не своим голосом:

— Я все слышала… Я все знаю… Ах, Лиза, милая тетя Лиза! За что? За что?.. Он «солнышко» мне… он — мой папа Алеша, мой дорогой, и вдруг… «мачеха!». Он женился!.. Хорошо же он меня любит, хорошо, если он не пожалел меня и решил дать мне «мачеху!»

Слезы разом подступили мне к горлу и тотчас же отхлынули назад, во внутрь меня, в самую глубь моего сердца.

Жгучая, страстная злоба и что-то еще острое, острое, непонятное тогда еще для меня, десятилетней девочки, невидимыми иглами вонзились мне в душу.

— Лиза, тетя Лиза, — вскричала я, как безумная, — ты должна мне сказать ее имя!

И я вся дрожала с головы до ног.

Тетя вскинула растерянными глазами на Катишь, Катишь на тетю. Чужая дама суетилась подле меня, предлагая воды, спирту.

Но я отстранила ее руку и снова подняла на тетю Лизу свои широко раскрытые глаза. И верно во взгляде десятилетней девочки было что-то не детски властное в ту минуту, потому что голубые, добрые глаза Лизы метнулись в сторону и скрылись под опущенными ресницами. Когда она снова подняла их, я ясно услышала, как она сказала:

— Ее зовут Нэлли Ронова.

И обвив мою шею руками, Лиза глухо зарыдала навзрыд.

ГЛАВА III

Безумное решение. — Неожиданный утешитель

Я лежу под моим любимым голубым одеяльцем.

Одеяло выстегано тетей Олей, кружева на простыне сплетены Линушей, метки на белье вышиты Уляшей. Туфельки, миниатюрные кавказские туфельки, стоящие на полу у постели — подарок Лизы. Все, куда ни кинешь взгляд, полно любви, нежности, заботы. Они умели побаловать маленькую принцессу! И теперь… теперь…

«Звезды! Вы, дети небес», вы видите, что сделали со мною!

И прежнее безумие отчаяния овладевает мною…

Завтра приедет он — «солнышко»! Тетя просила меня не говорить ему, что я все знаю. Ей будет неприятно тогда, бедной тете! Не надо поэтому показывать вида, что все знаешь… Но как скрыть, когда в сердце что-то оборвалось со звоном и трепетом, как струна на гитаре?

Звезды моей души, вы, дети небес! Понимаете ли вы, что это значит?!.. Я сама ничего не понимаю. Я не понимаю с того самого часа, как узнала роковую новость. Это было только вчера, а мне кажется, что уже прошли недели, месяцы, годы…

В моем мозгу сверлит неустанно: «У тебя теперь мачеха! Твой отец вторично женился… Ему было мало твоей детской любви… Между тобою и ним, твоим „солнышком“, будет теперь чужая женщина, которую он сделал своею женою… Она, эта чужая женщина, должна заменить ту, которая лежит теперь давно в гробу и которой ты даже не знала, но к которой ты, тем не менее, питаешь какое-то странное, неопределенное, неясное, но врожденное, сильное чувство — чувство любви к родной матери»…

Я редко, почти никогда не вспоминала покойную маму. Я никогда не думала о том, какой она была, как она выглядела. Но теперь мне точно казалось, что она стоит тут, рядом со мною, грустная-грустная, и, обнимая мою голову, говорит:

— Да, Лидюша, теперь у тебя будет другая мать… будет мачеха… Ты у твоего «солнышка» больше не одна… Я понимаю твое горе, понимаю, как это тебе должно быть обидно… Ты думала, что он может и должен любить только тебя одну, и вдруг…

И я вскакивала на кровати, билась головою о подушки и повторяла бесконечное число раз:

— Ах, Господи! Господи!.. За что Ты меня так наказываешь?..

Тетя Лиза долго уговаривала меня, утешала. Добрая, милая тетя Лиза всей душой понимала мое горе.

Однако, она не могла утешить меня.

«Солнышко», мое «солнышко» решился дать мачеху своей Лидюше! Решился жениться! О!

И передо мною выплыл ненавистный образ той, которую «солнышко» сделал своею женою: серые близорукие глаза, неровные, но белые, как пена, зубы, черные, гладко причесанные с пробором волосы, такие гладкие, точно их все время мазали помадой, и худенькая фигурка с впалою грудью…

— Нет! Невозможно! Я не хочу, чтобы она была моей мачехой!.. Не хочу!.. Умру лучше!.. Да, да, умру, умру!.. Не хочу!.. Не хочу!.. — щелкая зубами, вся дрожа и трясясь, кричу я, грозя кулаками моему невидимому виденью. — Да, да, умру!.. Непременно умру, во что бы то ни стало!..

И, не помня себя, я вскакиваю с постели, накидываю на себя юбочку, платье и босая вылетаю из моей комнаты в коридор, оттуда через кухню на черное крыльцо и в сад.

План ясен и прост: я хочу умереть. Для этого, как я решила, надо только побегать хорошенько по сырой, апрельской земле, еще холодной и застывшей, и схватить горячку, воспаление легких, чахотку, тиф…

Это будет моя месть. Месть «солнышку» за то, что он любил меня слишком мало, за то, что променял на какую-то Нэлли Ронову! Покажу же я им всем эту Нэлли Ронову, да!..

И я несусь, как угорелая, по саду, по холодной, как лед, дорожке, голыми пятками, чуть касаясь земли.

В голове в это время роятся картины.

Я удираю… «Солнышко» и тетя в трепете окружают мою постель. «Солнышко» рыдает. «Я погубил тебя, моя бедная девочка, прости, прости! У тебя не будет мачехи, ни за что не будет!»

И он рвет на себе волосы. Но я все-таки умираю… Умерла… Меня кладут в гроб, непременно в белом, в белом подвенечном платье. Ведь я «невеста Христа».

Варя Клеонова говорила что все умирающие девушками — Христовы невесты…

Стрелки—Хорченко, Гиллерт, Ранский и другие несут мой гроб. А стрелковые дамы, т. е. жены офицеров стрелкового батальона, наши соседки, все хорошо знавшие меня, плачут и говорят — «Такая юная! Такая миленькая, такая талантливая, и умерла! Из-за Нелли Роновой умерла!»… «Да, да, из-за нее! Из-за нее!»— кричу я, задыхаясь, и несусь вперед, как стрела, между голыми, обнаженными кустами смородины и сирени.

Апрельская ночь дышит мне в лицо своим студеным дыханием. Серый полумрак белой полуночи скользит неслышно, как призрак, окутывая прозрачным покровом и дом, и сад. Там, в этом доме спят Лиза и Катишь. Они не ведают и не чуют, что придумала их взбалмошная «принцесса», их «божок»…

А «божок» все несется и несется по поляне, стуча зубами от холода и волнения, злорадно торжествуя свою победу… Умру! Теперь уже непременно умру!

В углу сада лежит огромная куча еще не растаявшего снега. В одну минуту я подле. Взбежать на этот снег, провалиться в него по пояс и остаться в нем до утра с голыми ногами, и — смерть обеспечена, да!

Я быстро отбегаю вбок, делаю разбег, поднимаю голову и останавливаюсь как вкопанная.

Около снежной кучи стоит хорошо знакомая мне серая фигура женщины. Я знаю ее. Черные глаза, светящиеся из под капюшона, тоже хорошо знакомы мне. Она является ко мне во второй раз в моей жизни: тогда, перед отъездом папы на войну, и теперь, перед моей смертью. Какая-то странная тайна невидимыми узами связывает меня с ней. Кто она — я не знаю. Но что-то светлое и жуткое зараз испытываю я в присутствии серой женщины.

«Кто ты?» — говорю я дрожащим голосом.

Она молчит, только из под капюшона сверкают ее глаза, черные и глубокие, как пропасть.

«Слушай, кто ты? Ты должна мне сказать, кто ты. Ты всегда появляешься ко мне, когда случается что-нибудь большое! Ты точно охраняешь меня, значит любишь! Скажи мне, кто ты и сделай так, что бы я умерла!». И выкрикнув с каким-то страстным отчаянием мою фразу, я жду ее ответа.

Она тихо качает головой.

«Ты не умрешь! Ты не умрешь, дитя! Ты должна жить», — слышится мне тихий, тихий, как шелест ветра, голос.

«Вздор!» — кричу я исступленно. — «Мне тяжело, невыносимо!»

И я со всего разбег бросаюсь в сугроб.

Ощущение холода разом протрезвляет меня.

В ту же минуту кто-то сильный подхватывает меня на руки и несет куда-то. Серая женщина исчезает, сливаясь с прозрачными сумерками апрельской ночи.

— Лида! Милая, возможно ли так безумствовать! — слышится мне.

Я быстро открываю глаза. Теперь я лежу на садовой скамейке. Высокий, стройный мальчик с бледным лицом стоит предо мною.

— Коля! — кричу я неистово, — как ты очутился здесь, Коля? — и я бросаюсь на шею моего товарища и друга.

— Очень просто, — говорит Коля, — ведь мы еще не уехали с дачи и живем здесь. Я видел тебя у заутрени.

— Почему же ты не подошел ко мне?

— О, ты была слишком великолепна. Точно принцесса среди своих рыцарей и дам…

И он тихо улыбается.

— А вот каким образом попала ты босая в сад? Объясни, пожалуйста.

— Ах, не принцесса я, Коля, принцессы не могут быть так несчастны, как я! — и я судорожно зарыдала, прижавшись к его груди.

Он дал мне выплакаться, не перебивая моего отчаянного порыва горя.

Рыдая и всхлипывая, я рассказала ему все, все: и про «измену» «солнышка», и про мачеху, и про мое желание умереть.

— Глупая, бедная, маленькая девочка! — произнес он, тихо покачивая головою, — и тебе не стыдно? Ну, подумай только, что станется с твоим отцом, если ты, в самом деле, заболеешь и умрешь?

— Ему все равно. Он женился на Нэлли Роновой, и ему нет до меня никакого дела, — угрюмо глядя мимо Колиных глаз, говорю я.

— Лида! Лида! Ну, можно ли говорить так! — шепчет он в испуге.

— Умру! умру! — твержу я с отчаянием, — умру, на зло им, всем умру, нарочно! Я самый несчастный человек в мире и мне надо умереть!

— Молчи! — вдруг сердито крикнул Коля, — не смей так говорить!

Я не узнала всегда покорного и тихого голоса моего «рыцаря», так он вырос и окреп в эту минуту.

— Молчи и слушай! — прибавил он серьезно и повелительно.

Его лицо бледным пятном светлело на фоне серых сумерек апрельской ночи. Глаза блестели. Он выпрямился и точно вырос в эту минуту.

— Слушай, я тебе скажу тайну, которую не знает ни одна душа. Эта тайна откроет тебе, что бывает горе и больше твоего… Слушай. Живет на свете мальчик. Живет в бедной маленькой комнатке с грубым, черствым и диким человеком. Человек этот вечно зол, вечно желчен и каждый вечер скрывается из дому, а когда приходит, то от него пахнет водкой и он едва-едва держится на ногах. При виде мальчика, когда тот сидит за работой, он кидается, как дикий зверь, на него, отнимает книгу, рвет ее в клочья, а мальчика бьет, жестоко бьет, приговаривая: «Книги до добра не доводят. Не читать и не учиться надо, а работать, работать, работать, да!» И когда избитый, израненный мальчик теряет сознание, жестокий человек оставляет его в покое. И мальчик все-таки учится, урывками, тайком, а в промежутки от уроков переплетает книги, клеит коробочки на продажу и отдает весь заработок жестокому человеку. И все-таки колотушки и побои так и сыплются на него… Ну и пусть бьет, пусть увечит! Мальчик все-таки не бросит ученья никогда! — пылко заключил свой рассказ Коля.

Лицо его побледнело еще больше. Глаза ярко сверкали на чудно преобразившемся теперь, почти прекрасном лице.

— Коля! Милый! Неужели?.. — прошептала я, боясь поверить тому, что только что услышала.

— Смотри! Вот! Вот следы жестокого человека на руке мальчика! — вскричал Коля и быстро отвернул рукав курточки.

На белом нежном теле этого полу-юноши, полу-ребенка были частые синие пятна от кисти до плеча. Это был сплошной синяк, след беспощадных побоев.

— Коля! Бедный Коля! — вскричала я, — бедный мученик!

И прежде чем он успел отдернуть руку, я быстро прильнула губами к больному месту.

— Вот видишь, Лида, я же терплю! — произнес он тихо, но значительно. — Терпи и ты! Так велит судьба!

— Не судьба, а серая женщина! — прошептала я чуть слышно.

— Кто?

Но я не ответила. Чем-то чудовищным показалось мне выдать мою тайну о ней.

«Если я скажу о моей таинственной серой женщине, она, пожалуй, не будет охранять меня больше», — мелькнуло у меня в мыслях. И тотчас же я прибавила вслух:

— Ты ужасно страдаешь, Коля, но… но ты все-таки счастливее меня.

— Почему? — спросил он, удивленный.

— Ты не видел лучшей жизни! — проговорила я, — а мне… мне… нельзя же быть «принцессой» для того только, чтобы стать Золушкой в конце концов… А я буду Золушкой, у мачехи буду… Все мачехи злые… гадкие и мучают падчериц…

— В сказках, — поправил меня Коля. — Стыдись же верить сказкам. Ты уже большая!

— Ах! И ты против меня! Значит ты меня не любишь, не любишь… — вскричала я, вскакивая со скамейки, на которой до сих пор смирно лежала, слушая Колю. — Ты защищаешь ее… и не жалеешь меня! — твердила я, задыхаясь. — Уйди от меня, уйди!

— Нет, я не уйду от тебя. Я должен отвести тебя домой. Смотри, ты босая и вся дрожишь. Дай, я тебя отнесу, — предложил он.

Я устала волноваться. Нервы мои упали. Наступило какое-то оцепенение. Адский холод, который я не чувствовала раньше, пронизывал меня насквозь. Мои голые ноги теперь стали синие, как у мертвеца. И вся я дрожала, как в лихорадке. Коля был выше меня на целую голову и, несмотря на кажущуюся хрупкость, очень сильный мальчик для своих четырнадцати лет. Он легко поднял меня со скамейки и понес.

У крыльца оп спустил меня на землю, обняв за шею, и проговорил торопливо:

— Надо подчиняться… Нельзя быть принцессой, только принцессой всю жизнь… Мне кажется, это только бывает в сказках…

— Нет, нет, я не хочу подчиняться! — закричала я громко и, задыхаясь от слез, вырвала свою руку из рук Коли и скользнула в дверь, незамеченная никем.

ГЛАВА IV

Встреча. — Я заболеваю

На другой день, в четыре часа, «солнышко» вернулся. Я сидела в своей комнате и машинально одевала свою новую куклу-институтку, когда в передней раздался громкий и властный звонок. Его звонок! Что-то разом замерло во мне и упало. Сердце перестало биться во мне совсем, совсем.

Я слышала, как он спросил тетю: «У себя Лидюша?» и как тетя ответила: «В детской. Не хотите ли кофе с дороги?»

«Хотите», а не «хочешь!»

Теперь тайна их натянутых отношений, их ссоры, перестала быть для меня тайной. Я все понимаю, все! Тетя оберегала меня, охраняла от мачехи, а он сердился на нее за это, и они поссорились. Я смутно сознаю все это сейчас. Смутно оттого, что вся моя мысль стремится к одному — только бы не броситься к нему на шею, когда он войдет. Две недели, что я его не видала, кажутся мне вечностью, и легко позабыть все ради одного его поцелуя, одной ласки! Ах, «солнышко! солнышко!» Что ты сделал со мной!

И я замираю. В гостиной слышатся шаги… Вот они ближе, ближе… теперь в коридоре, теперь у самой двери… Сейчас он войдет. Господи, Боже мой, помоги мне!

Вот он. Кожаная дорожная тужурка, милое, чуть помятое от бессонницы в вагоне, лицо, небритый подбородок.

О, милый ты мой, милый папа! Все во мне рванулось к нему навстречу. Кукла отброшена далеко в угол.

— Лидюша! Девочка моя! Радость моя! — ласково вырывается из его груди, и он широко раскрывает объятия.

«Солнышко»! — готово сорваться с моих губ, но вдруг кто-то ясно и твердо говорит во мне, в самой глубине сильно бьющегося сердца: «у него есть жена Нэлли Ронова; он дал тебе мачеху!» И я останавливаюсь, кусаю губы, и гляжу упорно в дорогие, славные, серые глаза, которые недоумевающе мигают мне длинными ресницами.

— Здравствуй, папа, — говорю я казенную фразу, медленно подхожу к нему и подставляю свое лицо под его губы.

Град частых, горячих поцелуев сыплется на мои щеки, лоб, глаза и волосы.

— Милая моя большая девочка! Милая! Милая моя! — шепчет он радостный и счастливый в то время как я стою, холодная и костяная, как изваяние, с потупленными глазами, не отвечая на его горячие ласки. Он, наконец, замечает мое странное состояние.

— Что с тобой? Здорова ли ты? — говорит он, и в одну минуту его большая мягкая рука щупает мой лоб и щеки.

— У тебя жар, малютка! Ты нездорова!

Силы небесные, темные и светлые! Что я пережила в эту минуту!

И все-таки я не кинулась к нему, не бросилась на шею, не покрыла бесчисленными поцелуями его робко улыбающегося мне навстречу лица, а каким-то деревянным, чужим голосом ответила на его, полный страха и тревоги, вопрос:

— Не беспокойся, папа, я здорова!

Но он и теперь не заметил моего состояния, моего тупого, недоброго, блестящего взгляда.

— Лидюша, деточка моя, — произнес он радостно вздрагивающим голосом. — Говорят, ты стихи для меня сочинила. Хорченко встретился мне на вокзале и сказал. Прочти мне их скорее, Лидюша, твоему папе, прочти сейчас!

«Звезды, вы, дети небес» — чуть было не вырвалось из моей груди, помимо воли. Но я только крепче стиснула губы и, прижав руку к моему сильно бьющемуся сердцу, процедила сквозь зубы:

— Не знаю… Не помню… Забыла… Вот и все! Это «вот и все» открыло ему глаза сразу. В словах «вот и все» задорно и дерзко вылилась вся душа взбалмошной, горячей, избалованной натуры. Отец быстро вперил в меня пронзительный взгляд. Глаза наши встретились. Мои — злобно торжествующие, его — печальные, грустные и добрые, добрые без конца.

Мы смотрели так друг на друга минуту, другую, третью…

И вдруг добрые нежные глаза моего «солнышка» опустились под пристальным взглядом гордой маленькой девочки. Когда же он поднял их снова, я поняла, что он понял все, — понял тяжелую драму, свершавшуюся в моей душе, и мою тоску, и мое горе.

Он порывисто обнял меня

— Лидюша! Детка моя! Родная моя! — шепнул он мне тихо и значительно, и глубоко заглянул мне в глаза.

И тут случилось то, чего я сама не ожидала. Я вывернулась из-под его руки и, с равнодушным видом отойдя от него на шаг, на два, сказала:

— Меня Коля Черский играть ждет в саду, я пойду, папа!

И я быстро выбежала из комнаты.

Зачем, зачем я сделала это тогда?

К несчастью, раскаяние приходит к нам гораздо позднее, чем это следовало бы…

Все последующие дни прошли для меня одной сплошной пыткой. Я редко видела папу. А когда встречала, то он все куда-то торопился. Таким образом, нам не было возможности перекинуться словом до моего отъезда в институт.

В воскресение на Фоминой тетя Лиза должна была отвезти меня опять в мою «тюрьму», т. е. в институт. Все утро воскресенья я была какая-то бешеная: то бегала взапуски с Колей Черским и Вовой, пришедшими проститься со мною, то сидела задумчиво, бледная, с широко-раскрытыми, как бы застывшими глазами.

Папа должен был придти к завтраку, и я взволнованно ждала этого часа.

За полчаса до завтрака я сбегала в сад, где меня ждали Коля и Вова.

— Помни, Лида, не все делается так, как хочется, — проговорил юный Черский, — надо уметь покоряться.

— Ну, ты и покоряйся! — со злым хохотом проговорила я, — а я не хочу и ее буду!

— Лидочка, — в свою очередь произнес Вова, — не горюй, пожалуйста. Потерпи немного. Когда я вырасту, я приеду за тобою, увезу тебя от мачехи (он уже знал, что у меня мачеха) и похищу тебя, как богатырь Бова похитил сказочную принцессу. Хорошо?

— Хорошо! — отвечала я и, наскоро простившись с ними, помчалась к дому. Мой слух уловил знакомые шаги и бряцание шпор. Я не ошиблась, это был папа.

Скучно и натянуто прошел завтрак. «Солнышко» точно умышленно избегал разговаривать со мною. Во время завтрака почти никто из нас не притронулся к еде. Когда все встали из-за стола, вошел денщик и доложил, что лошади поданы. Я быстро побежала одеваться, а когда вернулась, «солнышко» стоял у окна и, барабаня пальцами по стеклу, смотрел на улицу.

— Прощай, папа! — сказала я спокойно, в то время как сердце мое рвалось на части.

— Прощай, Лидюша!

Он наклонился ко мне, перекрестил и поцеловал. Я повернулась и пошла к двери. Мне казалось, что потолок рухнет надо мною и задавит меня своею тяжестью. Но ничего подобного не случилось. Мы вышли на крыльцо, тетя Лиза, я и Катишь. Лошадь стояла у подъезда. «Сейчас, сейчас он догонит меня, бросится ко мне, поцелует, унесет обратно домой, и мы будем счастливы, счастливы, счастливы!» — кричало и стонало все внутри меня. Но он не догнал, не вернулся. Я даже не видела его фигуры в окне, когда мы отъезжали. Тогда я поняла, что все кончено, поняла, что я потеряла его…

Всю дорогу из Царского до Петербурга я упорно молчала и смотрела в окно вагона, приводя в настоящее отчаяние бедную тетю Лизу.

В Петербурге мы заехали к тетям, перед тем как ехать в «тюрьму».

— Что такое? — Почему ты так бледна, Лидюша? — спрашивали они с тревогой, вглядываясь в мое действительно изменившееся лицо.

— Оставьте ее, девочка все знает, — сказала чуть слышно тетя Лиза.

Тогда Уляша быстро обняла меня и повела к себе.

— Пойди ко мне, я покажу тебе монашек. Ты их так любишь… и все, все, что хочешь, покажу тебе в моем туалете! — проговорила она.

В другой раз я бы пришла в неистовый восторг от предложения доброй тети Уляши, но не сегодня… Не сегодня только! Однако я пошла за нею. Она вынула из своего туалета все, что, по ее мнению, могло интересовать меня: и роговую коробочку, и старинный веер и, наконец, черных, как уголь, монашек, и зажгла их. И тотчас же приятное благовоние разлилось по комнате. Монашки курились, сизый дымок отделялся от них и вился к потолку, все выше и выше. Я смотрела на синий дымок, дышала пряным ароматичным куреньем и голова у меня кружилась, кружилась без конца, а тяжелая истома постепенно разливалась по всему телу. И вдруг, точно тяжелым молотом, ударило мне прямо в голову: и туалет, и монашки, и сама Уляша — все закружилось, замелькало перед моими глазами. И точно потолок спустился ко мне и придавил мне голову. Я хотела оттолкнуть его от себя, но сил не хватило и, сильно пошатнувшись из стороны в сторону, я грохнулась без чувств на пол. Последнее мелькнувшее у меня сознание быль отчаянный крик тети Оли, вбежавшей в комнату в эту самую минуту. И больше уж я ничего не помню, ровно ничего…

* * *

Господи! Какая пытка! Белый коршун поминутно подлетает ко мне, кружится надо мною и грозит выклевать мне глаза… Его крылья почти касаются моего лица… Но ужаснее всего — мне показалось, что это не коршун, а… мачеха. Мачеха! Вы понимаете этот ужас?.. Серая женщина, спаси меня!.. Но она точно не слышит. Она проходит мимо моей постели, величавая, молчаливая, и только ее черные глаза сверкают под капюшоном, низко сдвинутым на лоб… А вон жестокий дядя бедного Коли. Он его бьет, бьет, бьет. Господи! Да помогите же, он его убьет до смерти!.. Коля, милый… бегу к тебе… бегу… Только… снимите этот камень с моей груди, он меня давит, давит!

Я срываюсь с места и бегу куда-то… В то же время что-то холодное, холодное стягивает мне голову. Ни Коли, ни его изверга дяди, ни коршуна нет… Надо мною склоняется чье-то, как смерть бледное, лицо, все залитое слезами.

«Это „солнышко“!» — мелькает в моей странно отяжелевшей голове вялая мысль.

«Это „солнышко“!» — и я блаженно улыбаюсь…

Только на вторую неделю я пришла в себя. Я очень больна. У меня оказался тиф на почве жесточайшей простуды. Беготня ночью босыми ногами по саду не прошла даром и дала себя чувствовать Я была при смерти. Но молодая натура, — как говорил потом доктор, — победила смерть. Я стала поправляться…

Первое, что я увидела, когда ко мне вернулось сознание, — это лицо «солнышка». Но, Боже мой, какое лицо! Исхудалое, бледное, унылое… Бедное «солнышко»! Бедный папа!

Все четыре тети стоят рядом с отцом, точно добрые феи вокруг маленькой, любимой, взбалмошной принцессы…

Ноги у меня до того слабы, что я не могу пошевелить ими, а между тем мне хочется к окошку, куда ласково и робко заглядывает золотое весеннее солнце. Но не только этого хочется мне. Я бы с удовольствием съела мороженого или… апельсин… Вкусный, сочный апельсин и непременно «королек».

— Хочу королек, хочу мороженого! — тяну я слабым, до смешного изменившимся голосом.

Тут мои четыре добрые феи начинают всячески ублажать меня, отвлекать мою мысль от злополучного апельсина, а «солнышко» целует меня без счета, без конца.

Но я реву с горя, не получая апельсина, хотя мне его вовсе не хочется уже, а хочется клюквы, сочной, свежей, засахаренной клюквы, которая продается в фунтовых коробках. Ни и клюквы мне нельзя. И я реву снова. Болезнь делает меня раздражительной и капризной.

Зато я могу вдоволь любоваться цветами, которые «солнышко» привозит мне каждое утро. Но цветы не клюква, как это они не могут понять!..

Я поправляюсь медленно, ужасно медленно. И с каждой новой драхмой вливающегося в меня здоровья во мне появляется безумная потребность жить, жить, жить… О, как я была глупа в ту ночь, когда бегала по саду, мечтая о смерти!..

Когда я поднялась с постели, слабая до жалости, исхудавшая, вытянувшаяся за болезнь, то первым делом я потребовала, чтобы меня подвели к зеркалу.

Господи! Я ли это? Этот высокий, худенький, стройный мальчик с коротко остриженной головою, с огромными глазами, занимающими добрую треть его желто-бледного лица, этот худенький мальчик, неужели это я — Лидия Воронская?

— О, какая дурнушка! — сокрушенно произнесли запекшиеся от жара губы худенького мальчика, и я бросилась на груд одной из теток, как бы ища у нее защиты от того маленького урода, который выглянул на меня из стекла…

ГЛАВА V

Принцесса покидает четырех добрых волшебниц

— Что, Лидюша встала? — услышала я, после моего выздоровления, знакомый голос в одно теплое апрельское утро, когда, сидя подле Линуши, перебирала коклюшки для плетенья кружев.

— Встала… давно! — донесся из прихожей голос тети Оли.

Затем она значительно тише прибавила:

— Неужели же сегодня, Алексей?

— Что сегодня? что будет сегодня? — так и встрепенулась я и стремительно взглянула на Лину.

Она была очень взволнована, моя младшая тетка, и старательно избегала моих глаз. Вдруг в комнату вошла тетя Лиза. Она была бледна тою особенною бледностью, которая свойственна мертвецам.

— Лиза! Милая! Что опять? Что случилось? — дико вскрикнула я, бросаясь к ней и смутно угадывая инстинктом что-то ужасное, огромное и страшное, как смерть, что притаилось и ждет меня за дверью.

— Лидюша, успокойся, девочка моя. Господь с тобою! — чуть слышно прошептала Лина, — не волнуйся, тебе вредно, родная. Будь умницей… слушай… тебе придется уехать от нас… Папа твой отправляется в Шлиссельбург, он там получил назначение на службу и уже переселился туда. Он берет тебя к себе и к новой маме… Ты должна ехать с ним…

— Ехать? Когда? — спросила я.

— Сегодня, сейчас, — ответила тетя.

— Сейчас! — упавшим голосом прошептала я, и вдруг все разом выяснилось и просветлело у меня в сердце и в мыслях.

«Должна уехать от них, от милых близких родных, к ней, к Нэлли Роновой, к чужой, ненавистной далекой, которая, однако, имеет уже право, чтоб ее называли „моей мамой“…»

Что-то волчком завертелось в моей больной, ослабевшей после тифозной горячки, голове… И, задохнувшись от жгучего наплыва отчаяния, я закричала пронзительно и дико:

— К мачехе!.. Не хочу… не могу к мачехе!.. «Солнышко», не бери меня!.. Милый, не отнимай меня! Оставь у тетей, ради Бога, оставь… «Солнышко»! ради всего дорогого. Не хочу к мачехе, не хочу, не могу!

Я хотела добавить еще что-то и запнулась. Он стоял на пороге с нахмуренными бровями, с бледным и невообразимо грустным лицом. Губы его заметно подергивались, когда он произнес тихо, но внятно, всеми силами стараясь казаться спокойным:

— Хорошо… как хочешь… оставайся. Бог с тобою! Не хочешь к папе ехать, не надо… Господь тебе судья, девочка… Прощай, Лидюша… Насильно я тебя тащить не буду… Мало же ты, однако, папу любишь, если, если…

Тут он быстро повернулся и пошел. Что-то разом захлопнулось в моем сердце. Сейчас он уйдет, тяжелая входная дверь стукнет за ним, и я его не увижу, быть может, никогда, никогда не увижу больше. Боже мой! Что за пытка! Что за мука!

Я оглянулась на теток. Они все стояли вокруг тети Лизы, которая, в полубесчувственном состоянии, сидела на кресле. Ее руки были протянуты ко мне, по лицу текли слезы. Она смотрела на меня полным скорбного отчаяния взглядом и точно прощалась со мною. А от двери столовой, тихо звеня шпорами, удалялась высокая фигура того, кого я любила больше жизни.

«Сейчас он уйдет и я его никогда, пожалуй, не увижу, и умру без него, умру с тоски и горя, без ласки „солнышка“! Без его заботы и любви. О-о! Это выше моих сил! Это невозможно!»— И помимо воли из груди моей вырвался крик:

— Папа! Постой! Постой, папа! Я еду с тобою!

И тотчас же другой стон, другой крик послышался за моей спиною.

Это тетя Лиза лишилась чувств…

Что было потом — я смутно помню.

Чьи-то дрожащие руки одевали меня, чьи-то горячие губы осыпали поцелуями мое лицо, лоб, щеки…

Папа взял меня на руки, всю укутанную платками и косынками, слабенькую, хрупкую, легонькую, как пятилетний ребенок, вследствие пережитой болезни.

В дверях он замедлился немного, пожал руку провожавшей нас Линуши и сказал с чувством:

— Благодарю вас за участие, Лина. Вы видите, все здесь смотрят на меня, как на изверга… Только вы… вы…

Она что-то ответила, но так тихо, что нельзя было расслышать. Потом папа бережно, как драгоценную ношу, снес меня с лестницы. У дверей стояла карета. Дворник предупредительно распахнул дверцу… «Солнышко» осторожно посадил меня в карету. Дверца захлопнулась, лошади тронулись. Я выглянула из окна: тетя Оля, моя милая, родная, крестная, махала платком. По ее взволнованному лицу слезы текли градом. Я хотела крикнуть ей что-то, но голос не повиновался мне, язык не слушался.

Я только все смотрела и смотрела на дорогое лицо, в то время как душа моя стыла в каком-то ледяном отчаянии.

Минута… еще минута… и окно с силуэтом тети исчезло. — Толчок… один… другой… третий, и карета выехала за ворота. Я откинулась назад и закрыла лицо руками…

Бедная Лида! Бедная принцесса!

ГЛАВА VI

Дорога. — Мачеха

Мне казалось, что я умираю. Действительно трудно было назвать жизнью то состояние, в котором я находилась, когда карета выехала за ворота.

Ехали мы ужасно долго. И каждый поворот колес нашего экипажа отзывался у меня на сердце больно, больно.

Наконец мы доехали до Шлиссельбургской пристани, где стоял пароход, на котором мы должны были совершить наш путь. Карета остановилась. Папа вышел и помог выйти мне из экипажа.

Я увидела Неву, гордую, величавую, только что освободившуюся от ее зимнего савана. Кусочки льда, плывшие из Ладоги, белыми чайками мелькали то здесь, то там.

Стоявший у пристани пароход свистел, и черный дым траурным облаком вился из его трубы.

По шатким мосткам мы пришли на палубу, оттуда в каюту.

— Если хочешь отдохнуть — ложись, я разбужу тебя перед Шлиссельбургом, — проговорил «солнышко», заботливо заглянув мне в лицо.

Я не хотела спать, но и говорить мне не хотелось.

С той минуты, как я выбрала его и покинула тетей, глухая тоска по ним жгла мое сердце.

— Хорошо, я буду спать! — проговорила я не своим, а каким-то деревянным голосом, глухо и равнодушно, и растянулась на диване каюты, лицом к стене. Он перекрестил меня и вышел на верхнюю палубу.

Я осталась одна.

— О, зачем я не умерла? — сверлила меня докучная мысль. — Зачем я не умерла тогда в тифозной горячке? Было бы лучше, во сто крат лучше, лежать теперь в могилке, нежели ехать к мачехе.

Почему-то и теперь, как во время болезни, я представляла ее не иной, как белым коршуном, выклевывающим мне глаза…

Я крепко стиснула носовой платок зубами. чтобы не разрыдаться навзрыд. В одну минуту в воображении моем предстали, точно живые, светлые картины: наш домик в Царском, кусты смородины, смеющаяся рожица Вовы, не по годам серьезное лицо Коли и она, моя милая, вторая мама, моя Лиза, вечно озабоченная, вечно хлопотливая, вечно ласковая со мной…

* * *

— Вставай, Лидюша! Приехали!

Неужели я спала? Как я могла спать, глупая девочка? Но я спала все-таки без малого четыре часа, потому что пароход стоит уже у пристани Шлиссельбурга. Папа берет меня за руку и мы идем. Вмиг нас окружают какие-то странные бородатое лица. Оборванные люди рвут пакеты из рук отца.

— Это шлиссельбургские ссыльные, — говорит папа. — Их здесь много. Не бойся, пожалуйста. Это самый миролюбивый народ.

Но я ничего не боюсь. Если бы мне теперь сказали, что вот этот, свирепого вида, бородач бросится сейчас на меня с ножом, и то бы я не испугалась. Нервы притупились от пережитого волненья, и ничто уже больше не волнует меня.

Вот и дом, в котором поселился папа.

— Мы живем близко от пристани, — поясняет папа.

Мы входим на двор. Узкие мостки ведут к крыльцу. Папа звонит у подъезда.

Лакей, в белом жилете, широко распахнув дверь, ловко подхватывает на руки шинель отца и быстро раскутывает меня от моих бесчисленных платков и косынок.

— Нэлли! Это ты? Я привез Лидюшу! — кричит папа в открытую дверь.

Что-то высокое, тоненькое появляется на пороге.

— Лидя! ты? Очень рада! Кто это «Лидя»? Неужели я?

Но меня зовут Лидюшей родные, а чужие—Лидочкой. А то «Лидя»! Ага, понимаю! Мачеха изволила перекрестить меня.

Я молча, с потупленными глазами, стою перед ней.

— Здравствуй, девочка, будем друзьями! — слышится ее голос над моим ухом и, быстро нагнувшись, она целует меня в лоб.

Я с тоскою смотрю на большую, светлую комнату, на огромное дерево черемухи, виднеющееся в окне, и на белый лоб моей мачехи, на котором точно вырисованы две узкие полоски бровей. Смотрю и думаю:

«Так вот ты какая, ради которой моим счастьем пожертвовал „солнышко“!»

И мое сердце рвется от тоски…

ГЛАВА VII

Первые невзгоды. — Вражда. — M-lle Тандре. — Мозоли. — Большой Джон

Она сказала сегодня, когда мы сидели за утренним чаем, что смешно называть такой большой девочке отца «папой-Алешей» и на «ты», и что сама она всегда говорила «вы» своим родителям, и при этом посмотрела на меня своими сощуренными глазами, вооруженными лорнетом.

Когда пришел «солнышко» к чаю, я нарочно из злости сказала ему:

— Здравствуйте, папа! Как вы провели эту ночь? Хорошо ли спали?

Я умышленно подчеркивала эти злосчастные «те» и «и» окончаний, в то время как сердце у меня дрожало от злости.

И что же? По лицу «солнышка» промелькнула довольная улыбка.

— А-а! девочка цивилизуется! Ты хорошая воспитательница, Нэлли! — сказал он и с галантным видом поцеловал руку мачехи.

Мачехе, очевидно, понравилось замечание папы, потому что тут же я узнала из ее уст многое такое, что по ее мнению было дурно, а, по-моему, считалось вполне естественным и прекрасным.

Так я узнала, что целовать прямо в губы нельзя— это неприлично; заговаривать первой со старшими за столом тоже нельзя, выходить из-за стола до окончания обеда — тоже нельзя и многое, многое другое…

Удивительное, однако, дело! Она никогда не повышала голоса во время своих замечаний, а когда я делала что либо несоответствующее ее убеждениям, она только вскидывала своими серыми глазами, вооруженными лорнетом, и чуть прищуривалась сквозь стекла очков. Но на меня ее взгляд действовал сильнее всяких замечании.

Так как в городском шлиссельбургском доме нужно было произвести ремонт, то нам пришлось переехать вскоре на дачу. «Солнышко» (теперь «рара») нанял очаровательную дачу, в трех верстах от города Шлиссельбурга, на берегу Невы, с таким огромным садом, что в нем можно было заблудиться. Там была одна аллея—чудо что такое! Точно крытый ход в римские катакомбы. В конце аллеи мое любимое местечко: кусты жимолости разрослись там так роскошно, что в чаще их чувствуешь себя совершенно изолированной от целого мира. В тени их так сладко мечтается о тех, кого я потеряла, может быть, навеки… Вот я сижу там… Стрекозы носятся у ног моих. Над головой порхают пестрые бабочки… Ромашка стыдливо прячется в траве… Все точь-в-точь как в моей роще, в Царском Селе. Только здесь нет моих верных рыцарей, моей свиты. Где-то они? Думают ли они, как тяжело живется бедной, одинокой, маленькой принцессе? Вспоминают ли они о ней?..

Я готова уже предаться самому мрачному размышлению, как неожиданно стук извозчичьей пролетки привлекает мое внимание. Когда кто едет по шоссе из города, то на нашей даче слышно уже издали. Я люблю прислушиваться к этим звукам и воображать, что это едет прекрасный принц освободить свою томящуюся в заточении принцессу, забывая, что прекрасные принцы не ездят на извозчичьих пролетках…

Через четверть часа пролетка с грохотом въезжает в дубовую аллею, ведущую к крыльцу нашей дачи, и останавливается перед ним. Я любопытно вытягиваю шею… Вот так прекрасный принц! Нечего сказать!.. Из пролетки вылезает маленькое, худое, как скелет, существо, с впалыми щеками, огромным ртом и каким-то необычайно меланхолическим носом, в допотопной шляпе и старой мантилье. За этим странным уродом следуют корзины, корзины и картонки, картонки без конца. «Что бы это могло значить? — недоумеваю я. — Что за гостья пожаловала к нам на дачу?» Но мне недолго приходится размышлять на эту тему.

— Lydie, ou êtes vous? Lydie! Lydie! Lydie![9]Лидия, где ты?

Это голос мачехи. Я его узнаю из тысячи.

И что за ненавистное имя «Lydie» и это «вы» на французском языке!

Откликнуться или нет? Поневоле надо откликнуться.

Вон мелькает в дубовой аллее высокая фигура в холстинковом платье, из которого как-то необыкновенно прилично выходит черная, гладко прилизанная головка под английского покроя шляпой, а рядом ковыляет странное маленькое существо с безобразным лицом и меланхолическим носом.

Я знаю, что мне не укрыться нигде, потому что зоркие, хотя и крайне близорукие, глаза мачехи отыщут меня всюду, даже на дне морском.

— Lydie! Ou êtes vous! Repondez donc![10]Лидия, где ты? Ответь же! — слышится под самым моим ухом, и, сконфуженная, я вылезаю из кустов.

— La voila votre élеvе, m-lle! — произносит очень любезным тоном мачеха, — jusqu'au mois d' Août au moins vous aurez la bonté de veiller la petite![11]Вот ваша воспитанница! До месяца августа, по крайней мере, вы будете столь добры воспитывать эту маленькую.

Как? Это, значит, моя гувернантка? Эта кикимора с меланхолическим носом?

Господи! Видела ли я что либо отвратительнее этой смешной, жалкой фигуры!

— Bonjour, mademoiselle. J'éspere biеn que vous m'en traiterez un bon ami…[12]С добрым утром, m-lle. Надеюсь, что мы будем хорошими друзьями.

обращается ко мне «кикимора» (как я разом окрестила мою гувернантку).

Господи! Да неужели же все француженки «зеймкают» так противно? И зачем меня не предупреждали что у меня будет гувернантка? Нечего сказать, приятный сюрприз приготовила мне мачеха!

Я приседаю с самым демонстративным видом перед гувернанткой и вдруг взгляд мой падает на ее ноги… Господи! Что это такое? Силы небесные, светлые и темные!.. Вот так сапоги! Там, где у людей на ступне полагается иметь кости, на этом самом месте у бедной «кикиморы» дырки, величиною с грецкий орех. Сапог новешенек, а на костях дырки, сквозь которые как в окошко смотрит белый чулок. M-lle Лаура Тандре (фамилия урода с прорезанными сапогами) замечает мой удивленный взгляд, направленный на ее ноги, и подбирает их под прикрытие юбки:

— Ах! Это у меня вследствие мозолей… — говорит она застенчиво.

Мозоли! Вот так прелесть! У меня в жизни моей не было мозолей, и я считаю их чем-то… весьма, весьма неприличным. И вдруг я на первых же порах узнаю, что у бедной Лауры Тандре мозоли!.. Примем к сведению!

— О! это должно быть неприятно! — говорит мачеха по-французски, и я вижу, как она силится изобразить сострадание на своем румяном лице, — но вы здесь поправитесь, m-lle, будете носить легкую дачную обувь… Потом, вы такая худенькая, не надо ли вам пить молоко?

— Oh, oui, bien, oui, chеre madame![13]О, да! да! дорогая мадам! — закивала головой кикимора, и на ее меланхолическом лице при одном напоминании о молоке появилось сияющее выражение.

— Mais je prefere lait frais trait, chеre madame![14]Да, но я предпочитаю парное молоко. — прибавляет она.

— Отлично! — говорит мачеха и потом. обратившись ко мне, добавляетъ: — Lydie. ты будешь водить ежедневно m-lle в селение Рыбацкое — оно, ты знаешь, здесь близехонько—к коровнице Марьюшке пить парное молоко в 8 часов вечера. Слышишь? Вот так удовольствие!.. Мало того, что придется тащиться по скучному пыльному шоссе, вместо того чтобы гулять по нашему трехдесятинному, большому, как роща, саду, — я должна буду еще жертвовать теми чудесными часами, которые я провожу всегда на берегу Невы, любуясь, как медно-красный диск солнца медленно погружается в светлые воды!

Я так люблю этот час заката всей душой, — и вот, не угодно ли? Сопутствовать кикиморе ради ее глупой прихоти пить парное молоко! Ну, и угощу же я ее парным молоком, долго будет помнить!..

К обеду приехал папа и с таким изумлением взглянул на мою «кикимору», что я чуть не фыркнула за столом.

Ровно в 71/2 часов мы отправились в Рыбацкое. «Кикимора» едва-едва поспевала за мною в своих продырявленных сапогах.

По дороге я самым безжалостным образом рассказывала ей, какая у меня была раньше красавица гувернантка, что она никогда не пила парного молока, и что у нее было прелестное имя Катишь.

— Она была высока и стройна, как тополь. — Говорила я, увлекаясь. — В глазах ее отражалось небо, волосы были черные, как ночь, и длинные, как вечность, а ножки малюсенькие, и носила она такую изящную обувь, что они казались игрушечками!

И говоря это, я дерзко взглядывала на дырявые сапоги моей спутницы, приводя ее этим в неописанное смущение.

— Судя по вашему рассказу, ваша гувернантка была действительно красива, — произнесла она без малейшей тени злобы или раздражения.

— Катишь была красавица! — проговорила я тоном, не допускающим возражения, и ускорила шаги. M-lle Тандре поспешила за мною.

Уже после первого разговора я заметила, что эта бедная француженка была добродушна и безвредна, как божья коровка, и мне было это крайне досадно. Будь она зла, я бы не замедлила вступить с нею в открытую вражду, а теперь—приходилось смириться и ждать.

Коровница Марьюшка, жившая на самом краю Рыбацкого и поставлявшая молоко к нам на дачу, сидела у ног рыжей Буренки и доила ее. Когда мы вошли в ее хлев, она тотчас же наполнила молоком огромную жестяную кружку и передала ее «кикиморе». Та, с непонятным для меня удовольствием (терпеть не могу парного молока), в одну минуту осушила кружку. Марьюшка снова наполнила, и Тандре снова выпила кружку до дна.

Я начинала уже приходить в неописуемое изумление и широко раскрытыми глазами смотрела, как эта худенькая, слабая на вид женщина опорожняла кружку за кружкой. Пенящаяся белая влага, доходившая до самых краев огромной посудины, содержавшей в себе около бутылки, исчезала в одно мгновение ока в огромном рту скелетообразной француженки. Наконец, опрокинув пятую по счету кружку в горло, она как-то приостановилась разом и, глядя на меня осовевшими глазами, произнесла:

— Il faut que je me repose un peu![15]Мне необходимо немного отдохнуть!

Как! Только отдохнуть и опять?

Не думает ли она, однако, выпить зараз целую корову?

Вероятно и Марьюшка боялась того же. По крайней мере, в ее красноречивых взглядах на меня выражался испуг, почти ужас. Я быстро зажала рот руками, чтобы не расхохотаться, и со всех ног кинулась из хлева в крошечный садик, прилегавший к избе коровницы и… невольно остановилась в изумлении. За небольшим деревянным столиком, на котором стояла крынка молока, черный ломоть хлеба и стакан, сидел очень высокий худощавый молодой человек, с черными усиками под капризно изогнутым ртом и с пронзительными, светлыми глазами, напоминающими глаза ястреба. Его соломенная шляпа лежала подле на скамейке, рядом с тросточкой, и каштановые волосы, ничем не стесненные, красиво вились на его очень маленькой изящной головке.

Увидя меня, он приподнялся немного и с самым серьезным видом отвесил мне почтительный поклон. Я, не стесняясь, сразу спросила:

— Кто вы?

— Кто я? — ответил он вопросом же, и мне показалось что-то странное в его выговоре буквы о. Природные русские так не говорят. Он вообще как будто подыскивал каждый раз буквы, перед тем как их произнести и сказал не «кто я», а скорее «ктоу иа».

— Кто я? — повторил он своим странным говором. — Я Большой Джон и только… А вы?..

— Ну, а я кто? Угадайте! — произнесла я весело, без малейшей тени смущения перед этим большим, худым и красивым человеком, которого видела в первый раз.

— Вы—маленькая русалочка! — произнес называвшийся Большим Джоном, — русалочка, конечно!

— Почему русалочка? — удивилась я.

— Потому что я часто видел маленькую русалочку, которая в час заката сбегала по берегу к самой Неве и так смотрела на солнце в воду, точно хотела броситься туда, вниз. И это были вы. Так ли я говорю?

— Ох! Как вы узнали? — могла только прошептать я.

— На то я и Большой Джон, чтобы знать все, что делается на свете. Разве можно не видеть того, что делается, когда я целой головой выше других? а? Как вы думаете, маленькая русалочка?

И говоря это, он в одно мгновение ока вскочил на ноги.

А что это был за рост! В жизни моей я еще не видала такого большого человека. Положительно великан! И его маленькая голова, находившаяся высоко—высоко на длинной к тому же шее, производила впечатление воробья, усевшегося на крышу. Он с таким комически-победоносным видом оглянулся вокруг себя, что я расхохоталась.

— Ах, что я! Сейчас вылезет «кикимора» из хлева и мне достанется! — произнесла я, разом спохватившись тут же.

— Кто? — не понял Большой Джон.

— Моя гувернантка. Она уже пятую кружку в хлеву дует… — как-то особенно лихо проговорила я.

— Маленькая русалочка! — вскричал ужасным басом большой Джон, и так страшно заворочал своими светлыми глазами при этом, что я снова расхохоталась, — Не находите ли вы, что слово «дует» подходит больше к ветру, нежели хорошенькому ротику маленькой русалочки?.. Ведь маленькой русалочке изрядно бы досталось, если бы это слово услышала женщина с прищуренными глазами и с черепаховым лорнетом, а?

— Ах, вы и это знаете! — вскричала я.

— Большой Джон все знает! — торжественным голосом произнес великан.

— И то, что у меня есть мачеха, и что я очень, очень несчастна? — вскричала я голосом, внезапно задрожавшим слезами. И прежде чем мой новый знакомый успел опомниться, я упала головой на стол и зарыдала.

Он дал мне выплакаться. Потом, видя, что рыдания мои не прекращаются, тихим, но внушительным голосом, прямо глядя мне в глаза своими острыми, как иглы, но добрыми глазами.

— Ай-ай-ай! Маленькая русалочка! Вы забыли, что русалки никогда не плачут? Они умеют только петь и веселиться. Слезы — признак малодушия, слабости… Слабым людям нелегко бывает жить на свете. Помните это. Утрите же ваши глазки… Кстати, какого они цвета — покажите-ка хорошенько!

Ага, зеленые, как и подобает быть глазам русалки, — цвета морской волны, когда вы плачете, и серые как сталь, когда вы смеетесь… Так вот, моя маленькая русалочка с зелеными глазами, не плачьте, а когда вам будет очень тяжело, кликните Большого Джона и он поможет вам развеселиться. А пока до свидания… Сюда идет ваша новая гувернантка, прощайте русалочка! — и он кивнул мне головою, быстро зашагал по шоссе своими невероятно длинными ходулями-ногами.

— Allons![16]Идем! — произнесла значительно размякшим голосом (после десятой-то кружки) «кикимора», очутившись подле меня и не замечая ни моих заплаканных глаз, ни быстро удаляющейся фигуры гиганта Джона.

Я увидела в руках ее новую, до краев наполненную молоком жестяную кружку.

— Как? Еще? — удивилась я.

— Ob, non! С'a je me garde pour autre chose![17]Ах, нет! Это я оставлю на другое. — поторопилась успокоить меня кикимора, и мы двинулись с ней в обратный путь.

В тот же вечер я узнала странные вещи. Когда, уже раздетая, в ночной сорочке, я лежала в моей постели, собираясь уснуть, мой слух был привлечен чуть слышным плесканьем. Я открыла живо глаза и чуть не вскрикнула от изумления: у умывальника стояла моя «кикимора» и, поливая в пригоршню молоко из кружки, тщательно вытирала себе им лицо.

— Что вы делаете, m-lle? — неожиданно вырвалось у меня.

— Ah! Lydie… а я думала, что вы спите!.. — залепетала француженка, очень смущенная тем, что я видела то, чего мне, очевидно; не полагалось видеть. — Voyez-vous,[18]Видите вы… это молочные ванны для лица… Они мягчат, белят и сохраняют кожу…

Что я слышу? Она моется молоком, чтобы иметь белую кожу! Очень нужна белая кожа для подобной кикиморы!

И я чуть не задохнулась от смеха, кинувшись лицом в подушки и зажимая себе рот, чтобы не расхохотаться на весь дом…

ГЛАВА VIII

25-е июля. — Подношение. — Сестрички Вильканг. — Большой Джон появляется, как фее из сказки. — Я выдаю тайну кикиморы

Двадцать пятого июля день ангела моей мачехи. M-lle Тандре, которая оказалась добродушнейшим существом в мире, разом подчинившимся деспотичной власти «маленькой принцессы», еще за месяц до этого торжественного дня трубила мне в уши о том, что надо сделать сюрприз ко дню ангела «maman». Она достала канвы, гаруса, шелку и… и тут-то и началось мое мученье. Я должна была вышить плато под лампу.

Ах, это несносное плато! Я никогда не любила никаких «вышиваний», никаких «девичьих работ», как выражалась тетя Лиза. В жизни моей я сделала одну единственную работу только, — вышила закладку «солнышку», и что это была за закладка! Крестики шли вкось и вкривь, вкривь и вкось. И все-таки закладка показалась достаточно прекрасной моему папе; он наградил меня за нее горячими поцелуями и пришел в настоящий восторг от сюрприза его девочки. Но тогда я работала с удовольствием и с любовью усеивала канву косыми и кривыми крестиками, а теперь, теперь я должна была работать для… мачехи. Немудрено поэтому, если иголка скрипела и гнулась в моих руках, делаясь мокрой от моих вспотевших от усилия рук, а гарус пачкался и рвался ужасно. Я приводила в настоящее отчаяние мою бедную «кикимору».

— Нет! Не хочу больше работать! — вскрикивала я с отчаянием в голосе, забрасывая под стол мое злополучное плато.

— О-о! Lydie! Что же вы подарите вашей maman? — искренно ужасалась Тандре, собственноручно извлекая из-под стола решительно не задавшуюся мне работу.

— Во-первых, она не maman, а мачеха! — кричала я со злостью, — а во-вторых, вместо этого глупого плато я ей расскажу лучше сказку, в которой маленькая принцесса бросается в воду, оттого что злая мачеха мучает, ее…

— О-о, вы не расскажете такой сказки вашей maman, Lydie! — самым искренним образом пугается гувернантка, — вы не расскажете ее, во имя неба!

— Нет, расскажу! — закричала я, уже топая ногами.

— Oh! Вы маленький демон в юбке! — прошептала француженка и стала уговаривать меня «не делать скандала» и продолжать начатую работу, хотя бы только для того, чтобы не огорчить отца.

Последние слова подействовали на меня. Хотя и с отвращением, я все же принялась оканчивать ненавистное плато, делая вид, что не замечаю, что часть работы исполняет за меня, под предлогом «исправления», m-lle Тандре.

25-е июля подошло незаметно.

«Солнышко» не спал накануне всю ночь и украшал весь дом гирляндами из зелени и цветов. Все окна, двери, вся терраса и балкон — все было обвито гирляндами и венками. Это было чудо, как хорошо! Кроме того, по всему фронтону развесили фонарики, потому что вечером, когда съедутся гости, предполагалось зажечь иллюминацию.

Как только мы встали с Тандре (при чем я сразу заметила, что с головой моей гувернантки случилось совсем необычайного рода превращение: она легла гладенькая спать, а встала кудрявая-кудрявая, как негритянка), и как только мы были готовы, — то отправилась искать ее.

Она была вся в белом. Даже лента для лорнета была белая, а в волосах белый цветок.

Я присела перед нею и проговорила казенную фразу: Je vous felicite, maman[19]Поздравляю вас, мама. и протянула ей плато. Она как-то снисходительно улыбнулась, поцеловала меня, поблагодарила. Но вслед затем прищурила глаза на мою работу и стала внимательно рассматривать. Потом, не довольствуясь этим, она поднесла лорнет к глазам и… и…

— Вот здесь неправильно вышито, Lydie… — произнесла она своим недопускающим возражения голосом. — Эти крестики должны идти в одну сторону, а у тебя они в разные стороны идут… Пора бы, душечка, научиться… Такая большая девочка и не умеешь вышивать… Merci, однако, за доброе побуждение сделать мне приятное…

И быстро наклонившись ко мне, она вновь запечатлела холодный поцелуй на моем разгоревшемся от стыда лице.

Вот вам и сюрприз! Я сто раз пожалела в эту минуту, что не рассказала ей сказку вместо того, чтобы дарить злополучное плато…

Я уже собиралась ответить ей, как стали съезжаться гости. «Она», положив мое плато на стол, отправилась встречать гостей, но уже через минуту я услышала опять ее голос, обращенный ко мне:

— Lydie, вот барышни Вильканг: мисс Луиза, мисс Кэтти, мисс Лиза, мисс Мэгги, мисс Алиса, мисс Елена!

Мисс!.. мисс!.. мисс!.. мисс!

Я решительно растерялась от неожиданности при виде шестерых барышень, начиная от семнадцатилетнего и кончая девятилетним возрастом. Даже мачеха, видя мои испуганные глаза и растерянный вид, не могла не улыбнуться. Сестрички Вильканг молча приседали. Все шесть они были на одно лицо. Рыжеватые, длиннолицые, худенькие, в одинаковых платьях и прическах. Даже у самой маленькой были волосы собраны в прическу крендельком на макушке. Их белые пикейные платьица поразили меня своей свежестью. Все на них корректно донельзя и чисто, чисто, чисто. Точно их только что вытащили из ванны, всех этих английских сестричек. Я слышала о них и прежде. «Она» мне ставила их всегда в пример. «Вот барышни Вильканг, дочери директора шлиссельбургской ситцевой фабрики, что за милые англичаночки. Я желала бы, чтобы Lydie походила на них». Так «она» говорила…

— Lydie! Займи хорошенько барышень! — обращается она теперь ко мне и тотчас же устремляется навстречу новым гостям.

Что мне сделать с ними, со всей этой шестеркой, в беспримерно чистых пикейных платьицах, в свежих желтых ботинках и в прическах, а la кренделек? Как мне быть с этой шестеркой, не говорящей ни слова по-русски? Какой чумичкой кажусь я им, должно быть, в моей затрапезной матроске и в простой соломенной шляпе, болтающейся, по обыкновению, за спиной!

Я набираю воздуху в грудь, как можно больше, и говорю мрачно по-французски:

— Пойдем, я покажу вам наш сад. Пикейные барышни разом изъявляют свое согласие.

— Yes! Yes![20]Да! Да! В сад!.. Отлично! — лопочут они. Две из них идут в авангарде, две по обе стороны меня, точно два жандарма около преступника, две замыкают шествие. В таком виде мы обходим весь сад, мерно, большими шагами, прямо глядя перед собой. Англичанки при этом шагают как настоящие гренадеры. И ноги у них такие огромные в желтых туфлях!

В торжественном шествии мы доходим вплоть до пруда. На пруде качается крошечная лодочка. Мне строго запрещено кататься в ней, но для такого дня и в виду посещения пикейных барышень я могу сделать некоторое исключение.

— Mesdemoiselles! Я предлагаю покатать вас в лодке, — говорю я, в тайной надежде, что они откажутся. Но, к ужасу моему, они сразу изъявили согласие, все разом, все шестеро! И едва я успела вскочить в лодку, как они все, с проворством лягушек, попрыгали в нее.

Делать нечего! Расплачивайся за твою торопливость, бедненькая принцесса!

Я беру в руки весла и начинаю грести. Сначала все идет отлично. Мы скользим по воде. Англичаночки притихли и смотрят широко-раскрытыми глазами на мутную зеленую жижицу, которая колышется по обе стороны лодки! Но вдруг… стоп! Что это? Мы сидим на мели в самом лучшем виде. В отчаянии я начинаю работать веслами с видом настоящего матроса. Но лодка не движется. Я еще работаю — и все-таки не движется.

Ах ты, Господи! Что же делать? — Если бы их было чуточку меньше, лодка пошла бы. Но целых шесть англичанок, хотя и тощих и худых — ведь это порядочный груз! И меня охватывает жгучая злоба против злополучной шестерки.

— Зачем вас так много! — разражаюсь я вне себя ох злости внезапным криком. — Было бы вас двое, трое, и лодка бы сошла с мели!

— O, yes? yes! — залопотали с самым невинным видом, англичанки, ни слова не понимавшие по-русски и, воображая, должно быть, что я говорю им что-то очень приятное.

— Тьфу! — окончательно выхожу я из себя и со злостью так ударяю по воде веслом, что в один миг целые миллиарды брызг окатили всех сидевших в лодке. Англичанки дико взвизгнули и подались назад. Их белые пикейные платьица шигом покрылись зелеными пятнами, отвратительными, как лягушки.

Зато лодка, от движения в ней сидящих, медленно сошла с мели и под мерными ударами моих весел прямо пошла к берегу. Через минуту мы были уже там. Но, Боже мой, в каком виде оказались мои англичанки! Младшие из них горько плакали, глядя на свои испорченные костюмы. Старшие смотрели на меня такими глазами, какими обыкновенно смотрят на тигра, когда он попадается навстречу безоружному путнику в лесу…

Назад к дому мы уже не шли тем торжественным маршем, каким обходили сад… По крайней мере у моих англичанок был очень понурый вид…

В дубовой аллее нам встретилась «она», окруженная целым обществом нарядных дам и кавалеров.

— Lydie! Что это значит? — в ужасе прошептали ее губы при виде плачущих младших англичанок в запятнанных платьях и сурово молчавших и надутых их старших сестер.

— Мы катались в лодке, maman… и… и…

— Вы не умеете держать себя в обществе, ma chêre! Поэтому ступайте ко мне в комнату и сидите пока вас не позовут оттуда! — произнесла она взволнованно и резко.

Вся красная от смущения, я быстро повернулась и пошла. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Моя бедная маленькая душа разрывалась на части. Но ни одной слезинкой, не единым вздохом я не показала, как тяжело мне было в душе. Гордо и спокойно пришла я в комнату. Но здесь и гордость, и спокойствие сразу точно испарились. Я бросилась на кушетку с головой, трескавшейся на части от самых ужасных мыслей, с душою растерзанной, как никогда, и громко разрыдалась.

«Наказать меня! Лидию Воронскую! Меня, маленькую принцессу! Божка семьи! О! И при том на глазах чужих! Лиза! Оля! Лина! Ульяша! Зачем вы допустил отнять меня от вас, взять и увезти! Господи! До чего я несчастна!» — громко причитала я сквозь слезы.

— Маленькая русалочка! О чем вы горюете? — раздался надо мною знакомый голос с иностранным акцентом.

Я быстро вскочила с дивана и подняла голову.

Верхом на подоконнике сидел Большой Джон. Его длинные ноги болтались, одна в комнате. другая в саду. Лицо улыбалось широкой улыбкой. Острые серые глаза-иглы внимательно и зорко глядели на меня.

— Большой Джон! Спасите меня! — обратилась я к нему, вытирая глаза.

— В чем дело, маленькая русалочка?

— Меня наказали… при всех… прогнали сюда… И все это из-за противных пикейных англичанок.

— Каких? Каких? — расхохотался Большой Джон.

— Пикейных! Разве вы не видели их? Отвратительные чопорные создания! С рыжими волосами… с глазами на выкате… О, какие они гадкие все шестеро, точно лягушки!.. Но вы не можете понять меня, — внезапно опомнившись, проговорила я, — ведь вы не видели их…

— Напротив, не только видел, но и знаю их! — усмехнулся в ответ Большой Джон.

— Как так? — удивилась я. — Вы знаете этих шестерых противных англичанок? Бррр!

— Еще бы! Конечно видел и знаю, потому что они мои родные сестры! — во весь голос расхохотался Джон.

Ах!

Я села на пол и закрыла лицо руками.

— Не смущайтесь, милая, маленькая русалочка! — произнес Большой Джон, разом очутившись в комнате и опускаясь рядом со мною на пол. — Было бы хуже, если бы вы похвалили их, не считая достойными вашей похвалы… похвалили бы, желая сделать приятное вашему длинноногому другу. Ведь вы меня считаете вашим другом, не правда ли, русалочка? Я вижу, как доверчиво смотрят на меня ваши глазки. И в качестве друга я иду к вашей belle-mere[21]Мачехе. и попрошу у нее прощение за вас.

— Я не хочу, просить прощения! — буркнула я себе под нос.

— Очень хорошо быть гордой, русалочка, но все же не мешает покаяться в своей вине, когда чувствуешь себя немножко виноватой. Как вы думаете по этому поводу?

И он состроил такую потешную физиономию при этом, что я невольно громко расхохоталась. Потом, не дожидаясь моего ответа, вскочил на подоконник, быстро прыгнул за окно, а через минуты две уже принес мне прощение мачехи.

В этот вечер я ни на секунду не разлучалась с Большим Джоном. Я полюбила его как брата, несмотря на то, что видела во второй только раз. Впрочем, его нельзя было не любить. Он был душою общества в этот вечер. Он помогал «солнышку» устраивать фейерверк, помогал мачехе занимать гостей и, что всего удивительнее, растормошил своих пикейных сестриц, которых я в душе окрестила «шестью спящими девами». По крайней мере, он заставил их бегать и в горелки, и в жмурки, и в пятнашки, наравне со мною. За ужином мы сели рядом. Он болтал и дурачился во всю. Я была в восторге, но мне ужасно хотелось придумать что либо смешное, чтобы завладеть общим вниманием, как завладел им Джон. Его лавры не давали мне покоя. Случай не замедлил представиться.

Посреди стола стояла большая миска с простоквашей. Одна из сестричек потянулась к ней.

— Нет, не берите простокваши, мисс Мэгги, — вскричала я с громким смехом, кидая предательский взгляд в сторону моей гувернантки, которая сидела по другую руку Большого Джона, — не берите простокваши, она нужна для mademoiselle Тандре. Mademoiselle моется простоквашей каждый вечер, чтобы получить белый и нежный цвет лица!

И сказав это, я расхохоталась на весь стол. Лицо «кикиморы» покраснело. а потом разом побледнело. Но никто не откликнулся на мой смех. Неловкое молчание воцарилось за столом. И вдруг, после продолжительной паузы, голос Большого Джона произнес над самым моим ухом:

— А ведь маленькая русалочка не должна была говорить этого…

Жгучий стыд охватил мою душу и прожег ее насквозь дотла, Я молча опустила голову, не зная, что сказать, что сделать. Потерять во мнении моего нового друга было бы теперь ужасным несчастьем в моих глазах. Но у меня тотчас же созрело решение: я быстро вскочила со своего места, подбежала к Тандре, крепко обняла ее сухую, жилистую шею и, наскоро чмокнув ее в щеку, шепнула:

— Ради Бога простите! простите! Я не хотела вас обидеть… Это у меня вырвалось так, нечаянно…

— Я не сержусь на вас, милое дитя! — поспешила ответить француженка.

Спустя секунду, я уже сидела на своем прежнем месте и, вся, сияя, спрашивала моего соседа:

— Ну что, довольны вы теперь мной, Большой добрый Джон?

— Вполне, милая, славная, маленькая русалочка. Пью за ваше здоровье по этому случаю!

И он протянул ко мне свою рюмку.

Мы чокнулись и рассмеялись, потом чокнулись опять…

Милый Большой Джон! Как жаль, что он доводится братом не мне, а этим скучным рыжим пикейным барышням!..

ГЛАВА IX

Письмо. — История. — Меня наказывают вторично. — Цыганки

Милая маленькая принцесса! Вот уже четыре месяца, что ты уехала из Царского Села, а о тебе нет ни слуху, ни духу. Я и Вова очень соскучились без тебя. С тех пор, как ты улетела от нас, маленькая принцесса, мы и не ходим в нашу рощу. Ведь нам не приходится больше играть в заколдованную принцессу и прекрасного принца. Для этой игры нужна ты. Непременно ты, и никто больше. Ты одна только умела изображать из себя настоящую принцессу. Другие бы девочки не сумели сделать этого. И потом, на ваш пустой дом так тяжело смотреть, что и не тянет в рощу… Недавно сюда приезжала твоя тетя Лиза. Она не заходила в дом, а прошла в сад (дом заперт на ключ, и огромный замок повешен у его двери). И она, тетя Лиза то есть, долго сидела в саду, знаешь, у нашей любимой сиреневой беседки, там, где разрослись так хорошо кусты смородины. И она плакала. Я не знаю, о чем она плакала, но мне кажется о том, что нет маленькой принцессы около нее. Ах, принцесса… принцесса, как жаль, что тебя нет с нами! Если б я был волшебником, я бы силою чар вернул тебя сюда обратно. И Вова хочет быть тоже волшебником для этой же цели. Мы часто играем с ним в саду Белаго дома, и я как-то больше сошелся с ним после твоего отъезда. Мы достали географическую карту России, где твой гадкий Шлиссельбург обозначен маленькой черной точкой. Я смотрю на эту точку, точно надеюсь, что она обратится в настоящее изображение города, на улице которого я увижу тебя… Когда-то мы оба тебя увидим? Верно, не скоро. Я по-прежнему хочу быть учителем, а Вова гусаром, но, повторяю, мы бы охотнее сделались оба волшебниками, чтобы по мановению волшебной палочки переселить тебя снова сюда, милая маленькая принцесса! Вова скоро уедет в корпус. Нина уже уехала. Поверишь ли, даже она спрашивала о тебе!.. Скоро и у меня начнутся мои занятия в гимназии. Я рад этому, ты знаешь: я люблю учиться, хотя одновременно с этим начнутся и истории с дядей. Но теперь он стал добрее. Генерал Весманд достал ему такое место, что он совсем мало бывает дома, и я живу почти один. А ты как живешь, маленькая принцесса? Какова твоя мачеха? Надеюсь, что она не такая, как мачеха Золушки в сказке, не правда ли? Однако, будь здорова! Я, Вова и наша роща шлют тебе горячий привет. Еще раз прощай. Не забывай нас.

«Коля».

Р. S. № 1. В вашем саду уже поспела рябина.

Р. S. № 2. Часто читаю «Всадника без головы», которого ты мне подарила на прощанье. И всегда думаю о тебе в это время. Прощай!

* * *

Милый, дорогой Коля! Он вылился весь в этом письме… Такой нежный, кроткий, великодушный!.. Я раз десять подряд прочитывала тщательно исписанные строки, четыре длинные страницы, без единой кляксы, без одной ошибки, и готовилась приняться за него в одиннадцатый раз, как вдруг знакомые шаги заскрипели по песку аллеи. И прежде чем я успела сунуть письмо в карман, моя мачеха уже стояла передо мною. Я помертвела.

Дело в том, что все письма, которые приходили к нам, получала всегда сама мачеха. Но сегодня я встретила почтальона у калитки и взяла у него письмо Коли. Разумеется, я не понесла его к «ней», а вскрыла и прочла его тут же на скамейке в дубовой аллее.

— Что это за бумага была сейчас у тебя в руках? — спросила меня мачеха, прищуриваясь по своему обыкновению и окидывая пронзительным взглядом всю мою фигуру.

Казалось, самое письмо Коли, зажатое в кулак, тлело у меня в руке, — так горячи были мои трепещущие пальцы. Потом они разом стали холодными, как лед, и вся я стала холодною, когда «она» мне снова сказала своим спокойным и строгим голосом:

— У тебя в руках было какое-то письмо. Как оно к тебе попало и что это за письмо?

Затем, помолчав немного, проговорила:

— Ты мне сейчас же покажешь это письмо, сию же минуту, Lydie!

— Ни за что! — вырвалось у меня так горячо и неожиданно, что даже мачеха удивленно вскинула на меня глазам.

— Ты мне покажешь письмо сию же минуту! — повторила она еще более веско, выговаривая, членораздельно каждое слово.

Не знаю, что сделалось со мною. Мне показалось такой обидной, отвратительной слабостью отдать ей письмо моего друга, в котором многое ей покажется, может быть непонятным и над которым она даже, пожалуй, посмеется в душе… О, нет! тысячу раз нет! Я не покажу ей письма…

Между тем рука ее уже протягивалась к конверту, который теперь я держала у груди, плотно прижав его к сердцу. Еще минута и оно очутится в ее пальцах.

— Lydie! В последний раз говорю я тебе: отдай мне письмо!

— Нет, нет и нет! — вскричала я.

И прежде чем она могла ожидать этого, я быстро скомкала письмо в руках, в одну секунду сунула его в рот и стала скоро, скоро жевать его.

— Вот! — проговорила я, оканчивая мою работу и выплевывая на землю какую-то грязно-белую массу, — вот что сталось теперь с письмом!

Я хотела прибавить еще что-то и обомлела. Перед нами стоял «солнышко» с таким суровым лицом, какого я еще в жизни моей не видела у него.

— Вот, Alexis, взгляни, как отличается твоя девочка, — произнесла мачеха.

Отец ничего не ответил. Оп взял меня за руку и повел. Мы прошли в зловещем молчании всю дубовую аллею, потом большую площадку для крокета, потом поднялись на балкон, а оттуда вошли в летний кабинет отца с темно-зеленою кожаною мебелью, огромным письменным столом и бесчисленными картинами, развешенными по стенам. Храня то же гробовое молчание, «солнышко» подвел меня к дивану, приподнял и посадил очень глубоко, так что спина моя уперлась в кожаную спинку дивана. Потом строго сказал:

— Сиди здесь до тех пор, пока не одумаешься и не попросишь прощения у мамы… И если ты этого не сделаешь и, вообще, если еще раз повторится что либо подобное, то я перестану любить тебя… Пере-ста-ну лю-бить, Лида! Понимаешь?

Он перестанет меня любить! Он, мое «солнышко», он, мой папа-Алеша! Он, без которого мне радость не в радость! Жизнь не в жизнь!

«Папа! — хотелось мне крикнуть, — папа, не говори так! Папа! Милый! Голубчик! Солнышко! Не пугай так твою Лидюшу! Папа, золотенький, драгоценный, ненаглядный мой, я умру, умру, понимаешь, умру, если ты перестанешь любить твою дурную, злую девочку!»

Слова рвались у меня прямо из сердца, губы дрожали… Я готова была упасть на колени и целовать ноги моего отца…

Но, вместо всего этого, я сурово сдвинула брови и, глядя на него исподлобья, угрюмо проговорила:

— Зачем было брать меня от тетей, если ты решил не любить меня? Я была бы у них счастливее! Да!

— Лидя!..

Я не узнала в первую минуту, кто сказал это, так глух и странен казался голос, произнесший мое имя. Я медленно подняла голову и искоса глянула на папу. Лицо его было очень бледно, и нижняя челюсть тряслась.

— Лидя! — произнес он голосом, в котором слышались зараз и скорбь, и страдание, и печаль, и угроза.

Мое сердце сжалось при виде этого разом потемневшего, осунувшегося лица. Злое, маленькое сердце! Оно не участвовало должно быть в ту минуту, когда, смело глядя в самые глаза отца, я проговорила, торопясь, волнуясь и задыхаясь от невообразимого прилива горя, злобы, муки:

— Да! Да! Зачем ты отнял меня от них, от Лизы, Оли, Лины и Ульяши?.. Мне было хорошо там с ними… Они окружили меня самыми нежными заботами… Они полюбили меня… А здесь… Господи! Господи! До чего я несчастна! Здесь теперь никто уже меня не любит… Ты должен отвезти меня к ним… Ты должен, должен, должен, папа! Я не хочу быть больше с мачехой… Не хочу! слышишь? Отвези меня! Сейчас же, сию минуту отвези!..

Я судорожно рыдала, вздрагивая всем телом, и едва не захлебнулась слезами на последних словах.

Снова наступило молчание, зловещее молчание. Слышно было только, как оса бьется о стекло, не находя выхода на волю…

Мой отец смотрел на меня, скрестив руки на груди, стоя перед диваном, в углу которого в конвульсивных рыданиях билась маленькая фигурка. И вот его большие руки протянулись ко мне, мягко, но сильно охватили мои плечи, приподняли меня, и в следующую же минуту я стояла перед ним, вся трепещущая от охватившего меня припадка острого отчаяния.

— Слушай, девочка! — произнес над моей головою твердый и звонкий, как звук металла, голос, — ты никогда не вернешься к ним… больше того, ты никогда не увидишь их больше, потому что они своей безумной любовью избаловали тебя, своей нежностью изнежили, своей лаской изнервничали тебя… Ты не увидишь их больше, повторяю тебе, ни за что, никогда!.. — Это решено!..

Затем, громко вздохнув, он прибавил:

— А теперь ты должна сейчас же пойти к маме и просить прощенья у нее…

И с этими словами он круто повернулся и вышел из комнаты. Его шпоры еще звенели в отдалении, когда я быстро вскочила с дивана и, подняв свое залитое слезами лицо к небу, прокричала:

— Ты видишь, Господи, какая я несчастная! Я не могу больше, не могу, не могу!..

Потом я быстро повернулась к двери и прошептала чуть слышно:

— Вы решили, что я не вернусь больше к тетям, вы не пустите меня к ним, к моим дорогим, не отдадите им, так я уйду сама! Да, уйду, убегу! Убегу! Сегодня же убегу! Это так же верно, как то, что зовут меня Лидией Воронской!

Я быстро вызвала в своей памяти милые образы моей дорогой второй мамы Лизы, крестной Оли, Лины, Ульяши. Я их всегда любила бесконечно, но в эту минуту мне казалось, что я обожала их… Самая любовь моя к «солнышку» померкла и побледнела, казалось, как бледнеет сияние утренней звезды перед рассветом. Я видела их, только их, моих тетей…

Ведь «солнышко», — так решала я в уме, — не любит меня больше, или, по крайней мере, он сказал, что разлюбит, если я не попрошу прощения у «нее»…

Просить прощения у нее! Ни за что! Ни за что на свете! Лучше умереть!

А еще лучше убежать! Вот именно, убежать к ним, к моим добрым феям!

«Иду, милые, к вам! Иду! Скоро-скоро увидимся!..» — шептала я в каком-то сладком экстазе, протягивая руки вперед к милым, слабо намеченным, туманным образам, вся сгорая на том огне, который пожирал меня.

— Lydie! Puis je entrer?[22]Лидия! могу я войти? — послышался голос m-lle Тандре за дверью.

— Ма petite Lydie![23]Моя маленькая Лидия! — говорит она сладким голосом, осторожно проскользая в дверь кабинета, — ma petite Lydie, разве это так трудно попросить прощения у вашей доброй maman?

— Прощения? Ни за что!

Я скрещиваю руки на груди и топаю ногою.

— Ах, как можно!.. — теряется француженка и вдруг, как бы разом спохватившись, говорит:

— А какую чудесную лодочку купил вам сегодня папа!.. Она уже спущена на воду… Не хотите ли прокатиться по Неве? Дворник Никанор гребет отлично…

Лодка! Это новость! Сердце мое вздрагивает от радости. Но тут же я вспоминаю как раз вовремя: чтобы иметь право кататься на лодке — необходимо попросить прощения… Нет!

И в следующую же минуту — я полна негодования и гнева.

— Уйдите! — кричу я исступленно, глядя злыми глазами в лицо Тандре, — уйдите, говорят вам! Мне никого и ничего не надо!

Она испуганно пятится к двери и исчезает за ней, бормоча что-то весьма двусмысленно о маленьких «демонах в юбках».

— Никого мне не надо! Никого! Никого! — кричу я и с новым рыданием кидаюсь на кожаную софу кабинета.

— Как никого? И меня не надо вам даже, маленькая русалочка? — раздается милый знакомый голос с резким, иностранным акцентом.

Живо заинтересованная, я поднимаю голову.

Точно колдун какой-то в сказке появляется всегда неожиданно и странно Большой Джон.

Должно быть ему жарко, потому что он обмахивается шляпой, стоя в окне.

— Ба-а! — восклицает он с комическим видом. — Опять наказана маленькая русалочка!

— Оставьте меня!.. Мне не до шуток! — бурчу я себе под нос, не желая даже взглянуть на моего нового друга.

— Разве маленькие русалочки умеют капризничать? — говорит он снова, прищуривая с гримасой то один глаз, то другой. И видя, что я молчу, он берет мою руку и начинает тянуть таким голосом, каким обыкновенно поют слепые на церковных папертях:

— Я был сейчас на берегу реки Невы глубо-о-коий… я видел на ней лодочку ма-а-лень-кую… эту ло-о-до-чку… папа дочке купи-ил… дочке изба-а-ло-ванной…

И видя, что в лице моем мелькнула слабая тень улыбки, он весело вскричал уже своим обыкновенным голосом:

— Полно кукситься, русалочка! Взгляните-ка лучше, как Нева играет на солнце, а там, видите, у леса, на берегу, костры горят. Это цыгане… На заре они приехали цельным табором из Ладоги, кажется… Пробираются дальше в Петербург. Сейчас мне повстречались двое, навязывались погадать. Я и позволил сдуру; молоденькая цыганочка мне и счастья, и богатства, и славы, всего посулила, а ее подруга, старая-престарая цыганка, та взглянула мне на ладонь, да и говорит: «глаза у тебя, молодец, ястребиные, а жизни Бог тебе мало даст». Каково, а? Вот у вас, русалочка, глаза не такие и проживете вы сто лет и три года… и будете вы тогда такая же дряхлая, как старая цыганка… Но что это, русалочка, вы не слушаете меня?

Я, действительно, не слушала его. Мои глаза, очень зоркие и острые, как у кошки, так и впились туда, куда указывал Большой Джон.

Там, действительно, мелькали точки костров и виднелись безобразные контуры крытых холстом телег. Какие-то смутные силуэты людей мелькали в отдалении.

Сегодня они пришли из Ладоги, завтра или послезавтра будут в Петербурге, — мелькала у меня смутная мысль, — то есть там, где живут четыре добрые феи, четыре мои тети, которые тоскуют в разлуке с маленькой принцессой. А что, если?.. Папа сказал: «ты не увидишь их ни за что, никогда». И моя мысль и сердце ответили тогда же: «Я убегу! Убегу к ним, к моим четырем добрым феям, к моим милым тетям Лизе, Оле, Лине и Ульяше». У меня нет денег, чтобы ехать на пароходе, да и потом, меня наверное, вернут тотчас же с пристани в дом отца, меня, такую беспомощную на взгляд, такую маленькую… А что, если с ними, с этими смуглыми цыганками пробраться в Петербург? Кто догадается? кто узнает?.. Ах! Идея великолепна!.. Вечером «солнышко» с «ней» отправляются в гости на соседнюю дачу… Тандре спит крепко, как сурок… и… тогда — прощайте: я убегу к цыганам и с ними доберусь до Петербурга. Это так просто, так легко!.. Конечно, я не увижу «его» больше. Он не простит мне никогда моего поступка. Ну, а разве так он простит? Разве он будет любить меня так же, как и раньше, если я не попрошу прощения у «той»?..

Прощения! Никогда! Сто тысяч раз никогда! Нет!

Нет!..

И так решено: я убегу… Когда все смолкнет и стихнет у нас на даче, я убегу…

— Да что с вами, русалочка! Что у вас за трагическое лицо! — произнес Большой Джон, покатываясь со смеху.

— Разве? — произнесла я, машинально проведя рукой по лицу и широко раскрывая глаза. Трепет пробежал по всему моему телу: у моего окна, по обе стороны Джона, точно из-под земли выросли две цыганки, одна старая, с крючковатым носом и острыми черными глазами, с седыми прядями волос, выбивающимися из-под косынки; другая смуглая, юная, прекрасная, с черными блестящими волосами. Обе они были одеты в какие-то пестрые лохмотья, в которых преобладали желтые и красные цвета.

— Ага, опять моя роковая пророчица! — вскричал Большой Джон, спрыгивая с подоконника, на котором он было уместился. — Нет, довольно мне ворожбы!.. Пойду лучше нанесу визит вашей maman, русалочка, а вы… берегитесь, русалочка! Они нагадают вам много неприятного, а, еще хуже, стянут что-нибудь!

И с этими словами он удалился, посвистывая себе под нос.

— Давай погадаю, красавица, — широко улыбаясь, приговорила молодая цыганка, обнажая свои белые, как пена, зубы и обращаясь ко мне.

— Нет, нет, не то… не гадать мне надо! — спешно заговорила я, поминутно озираясь, — а только… Как тебя зовут? — неожиданно спросила я молодую.

— Мариула! — произнесла она снова, блеснув улыбкой.

— А это твоя мать? — спросила я, указывая на старую. Обе женщины закивали головами.

— Дай мне денежку, красавица, всю правду скажу, — снова проговорила с улыбкой Мариула, в то время как ее мать тщательно разглядывала меня с головы до ног.

— Я дам тебе… денег… много… много, — зашептала я спешным, прерывистым шепотом. — Но не я дам, а добрые феи… то есть тетки мои… Лиза, Оля, Ульяша, Линуша… Они дадут… а только за это вы должны довести меня до них… взять в свой табор, когда двинетесь в Петербург… в столицу… Они там, в Петербурге ждут меня… Но меня не пускают к лишь… Понимаете? Тети наградят вас… только… только… возьмите меня сегодня с собою… Я так несчастна! Так несчастна!..

Цыганки быстро переглянулись между собою, потом что-то начали говорить обе разом на непонятном мне языке. Потом старуха приблизилась к самому окошку и, протянув через подоконник свою крючковатую руку, похожую скорее на лапу хищной птицы, так поразительно тонки и кривы были ее скорченные пальцы, сказала:

— Ты хочешь бежать, девочка, отсюда?

И ее острые черные глаза так и впились в меня.

— Да, да! Спасите меня! Возьмите меня к себе в табор… доведите до Петербурга… Мои тети денег не пожалеют, чтобы наградить вас… Клянусь вам! Клянусь всей душой!

Вероятно голос маленькой девочки звенел искренностью и внушал веру, потому что старуха, обменявшись какою-то фразою с молодою, проговорила:

— Хорошо, барышня! Мы доведем тебя до Петербурга, если ты обещаешься дать столько серебряных грошей, сколько уместится в кармане старой Катерины.

— Столько и еще больше! — вырвалось пылко у меня.

— Тогда… в таком случае… — и старая цыганка до низкого-низкого шепота понизила свой гортанный голос, — в таком случае, будь сегодня ровно в полночь у трех сосен, что стоят на опушке леса, у реки… Мариула встретит тебя и проводит к нам, в табор… А теперь будь здорова и помни про серебряные гроши.

И она со скоростью молодой девочки отпрянула от окошка. Мариула бросилась за ней. Я выглянула тоже из окна, желая узнать, кто испугал моих новых знакомых.

M-lle Тандре, мачеха и Большой Джон шли по дубовой аллее к дому.

ГЛАВА X

Я привожу свой план в исполнение. — В табор!

Я смутно помню, как прошел и кончился этот бесконечный день. За обедом я почти ничего не ела. «Солнышко» ни словом не обмолвился со мною. О «ней» уже нечего и говорить.

Одна Тандре только производила на протяжении всего обеда необычайную гимнастику глазами, желая дать мне понять, что все-таки самое лучшее было бы попросить прощения у мачехи. В самом конце обеда папа поднял на меня впервые глаза и проговорил сухо:

— Теперь ты можешь не извиняться. Маме не нужно вырванное насильно извинение. А завтра я поговорю еще с тобою…

«Не придется! Завтра я буду далеко, далеко отсюда», — хотела вскрикнуть я, но тут же спохватилась, удержавшись с трудом.

В восемь часов Тандре позвала меня проститься с папой и «ею», так как они уходили на весь вечер.

Не знаю какой демон вселился в меня, но в эти минуты я не почувствовала ни малейшего раскаяния, ни желания переделать все, просить прощения, смириться и остаться подле того, кто до этого дня был светлым лучом моей жизни.

Когда он с тем же холодным лицом крестил меня, когда его губы коснулись моего лба поцелуем, ничто не дрогнуло в моей душе от жалости и любви.

«Ты не любишь меня больше и я в праве уйти от тебя к тем, кто меня любит», — медленно и звонко выстукивало мое оскорбленное сердце. И с потупленными глазами и бледным лицом я отошла от него.

— Bon soir, Lydie! — произнес холодный, ровный голос «ее», но я сделала вид, что не слышала его.

Однако Тандре вернула меня, и тихо шепнула по-французски:

— Вы не слышите, Lydie'? Ваша maman прощается с вами.

Тогда медленными шагами я вернулась и произнесла:

— Bon soir, maman.

— Разве ты не слышала маминых слов? — спросил отец строго.

— Слышала, — отвечала я.

Он только сердито нахмурился и ничего не сказал.

Потом они ушли, а я осталась.

Не отрываясь, смотрела я на быстро удаляющуюся фигуру отца под руку с «ней», смотрела и думала:

«Завтра ты меня больше не увидишь! Буд счастлив! Забудь Лидочку!.. Забудь, забудь!»

Потом я бросилась тут же на траву и, прижимаясь горячим лбом к влажной земле, шептала:

— Одинокая… нелюбимая… несчастная… заброшенная!.. Не могу здесь оставаться, не могу… не могу!..

И сердце мое рвалось от жалости к маленькой принцессе, к себе самой…

* * *

Боже мой, какая черная ночь! Ни зги не видно. В такую же ночь мы с Катишь были свидетельницами страшного случая на даче в Царском. И теперь предстоит случай, только несколько иной, особенный…

Маленькая девочка, с большим, но не умеющим прощать и смиряться сердцем, медленно поднимается на локте и прислушивается минуту, другую… За окнами шумят деревья, да тяжело под порывами ветра ударяется парусина о балки террасы. Мерное дыхание Тандре чуть доносится до меня, заглушаемое ропотом деревьев и свистом ветра. Как темно в саду! Только там вдалеке белеется смутным серым пятном дорога. По ней мне придется идти туда к лесу, где у трех сосен у опушки ждет меня Мариула. Нельзя терять времени ни минуты, пора!

Я быстро вскакиваю с постели, проворно одеваюсь и, захватив с собой золотые часики, которые мне остались после мамы и которые я постоянно носила на шее, надеваю на руку тоненький порт-бонер (ее же), а затем проскальзываю на балкон.

Это уже второе бегство за мою коротенькую жизнь: тогда это было в первую мою ночь в институте… Но какая, однако, разница! Тогда я бежала к тетям, мечтая, что вернусь к моему «солнышку», теперь же я бегу от него…

Быстро распахиваю я дверь балкона. Что-то мохнатое кидается мимо меня, и в ту же минуту я слышу дребезжащий грохот посуды, упавшей на пол. Холодный пот выступает у меня на лбу, но я тотчас же догадываюсь в чем дело и в следующую же секунду готова разразиться неудержимым смехом: очевидно, кошка, забравшаяся на балкон, прельстилась простоквашей француженки, которую та оставляла себе для обычного омовения на утро.

Неожиданно голос Калины, нашего лакее, раздался поблизости:

— Кто тут шумит? Откликнитесь! — произнес этот голос совсем близко от меня.

Я мигом сбежала со ступеней балкона и, присев и ближайшего куста, затихла, как мышка. Шаги Калины заглохли в отдалении. Тогда я быстро вскакиваю на ноги и лечу… лечу стрелой, точно за мной гонится сам Вельзевул с миллиардами его черных слуг… Бегу сначала по дубовой аллее, потом мимо моего милого уголка и, наконец, выскакиваю за калитку и вихрем мчусь по дороге. Мое сердце бьется так сильно, что даже страшно становиться за него, вот—вот сейчас оно дрогнет и разорвется на части. Но остановиться нельзя… Меня могут схватить каждую минуту, догнать, вернуть…

Невольная радость охватила меня, когда я ураганом влетела на опушку леса, где три огромные сосны медленно и важно покачивали мохнатыми верхушками. Слава Богу! Я у цели!

— Мариула, где вы? — крикнула я, уже ничего не опасаясь в этой черной чаще под покровом ночи, где ни одна живая душа не отыщет меня, затерявшуюся во мраке. — Где вы, Мариула, отзовитесь же! — повторила я громче.

Ответа не было.

— Мариула! Мариула! Мариула! — закричала я уже с признаками волнения в голосе, ужасаясь одной мысли о том, что молодая цыганка не придет за мною.

Черные сосны, казавшиеся страшными призраками во тьме, вторили моему отчаянному призыву своим тихим меланхолическим шумом.

— Мариула! — уже дрожащим от отчаяния голосом вскричала я. — Если ты здесь, откликнись, Мариула!

Но лес молчал, и ночь тоже.

На одну минуту у меня явилась мысль вернуться назад, но тотчас же я с ненавистью отбросила ее.

— Нет! Надо идти! Идти, во что бы это не стало, прямо в лес… Отыскать табор! Да! Во что бы то не стало!

И вся охваченная эти желанием я бросилась в чащу.

Деревья обступили меня так тесно, что я должна была протянуть руки и ощупывать путь, чтобы не разбить себе голову о первую встречную сосну. И чем дальше я шла, все мучительнее и труднее становился путь. Наконец я совсем выбилась из сил.

Мои руки, исколотые и исцарапанные о встречные суки, не могли больше служить мне. Ноги подгибались и подкашивались от усталости… Дальше идти не было никакой возможности, — я понимала это, как дважды два четыре, и готова была уже тяжело рухнуть на землю, чтобы дать отдых моим измученным членам, как неожиданно чьи-то руки схватили меня в темноте. Я дико вскрикнула и отшатнулась назад.

— Тише… не пугайся, пожалуйста… Это я, Мариула, — услышала я в тот же миг гортанный голос молодой цыганки.

— Мариула, вы! Как я счастлива!

— Опоздала… Невозможно было идти раньше… Ужин надо делать было… Матушка велела сперва справиться, а то наши вернутся с работы… и тогда больно досталось бы Мариуле!.. Да и то, вероятно, пришли уже… Идем… скорее…

И она быстро повлекла меня за собой.

Странно! Прежней моей адской усталости как не бывало. Надежда окрылила меня, должно быть, и дала мне новые силы. К тому же Мариула была в этом черном лесу, как дома. По крайней мере, мы не наткнулись ни на один сук, ни на один куст. Скоро мы свернули направо, потом еще направо, и огонь костров ударил мне прямо в глаза.

Перед моим изумленным взором внезапно предстала картина цыганского табора во всем его убожестве.

— Мы дома! — сказала Мариула и выпустила мою руку.

ГЛАВА XI

Золотая приманка. — Я узнаю ужасные вещи

Четыре цыганки, в их числе одна уже знакомая мне старуха, наворожившая скорую смерть Джону, сидели около пылающего костра, над которым, привешенный к железным прутьям, висел довольно сомнительной чистоты котелок. В нем варилось что-то. Три остальные цыганки были еще молоды; последняя из них казалась девочкой лет 15-ти. У одной из них, с рябым, измученным болезнью и нуждою лицом, был грудной ребенок на руках. Около котла возилась плотная, высокая цыганка с тупым, глуповатым лицом. В некотором отдалении стояли две крытые телеги; к одной из них была привязана худая, как скелет, собака, а у колес — четверо полуголых, грязных, кудрявых ребятишек играли, подбрасывая камешки, и так взвизгивали при этом, что звон стоял в ушах от крика. Полная цыганка, при виде меня и Мариулы перестала мешать в котле и подошла к нам.

— Хорошенькая девочка! Куда лучше нашей Катеринки! — проговорила она, в то время как старуха кивала мне головой.

Та, которую звали Катеринкой и которую я сочла ребенком в первую минуту, оказалась высокой, мускулистой девушкой со злыми, черными глазами и тонким ртом.

Она подошла ко мне, окинула всю меня с головы до ног пристальным взглядом сверкающих, как уголья, глаз, и разом остановив их на золотых часиках, висевших у меня на груди, вскричала гортанным голосом:

— Дай-ка мне эту блестящую игрушку. Что тебе в ней?

Я инстинктивно схватилась рукою за грудь.

— Нет, нет, этого нельзя. Это память моей матери. Я никогда не разлучаюсь с ними! — проговорила я взволнованным голосом.

— Дай же, дай! — повышенным тоном твердила она. — Что ж, что память? Память в мыслях, а это золото на груди. Дай золото — счастлива будешь!

И, так как я все еще прикрывала рукою мое сокровище, черноглазая Катеринка грубо схватила мою руку и уже готовилась сорвать часы с моей груди, но полная цыганка быстро подбежала к ней и, грубо толкнув ее в спину, закричала:

— Ну… ну! Не больно то спеши! Часы не твои, а таборные…

— Как таборные? — вырвалось у меня… — Мои часы, а не таборные! Что вы говорите?

— Ну, уж это ты врешь… и часы наши… и вот эта кофта (тут она указала пальцем на мой летний жакет), и сапоги твои — все наше! Да! Да, наше, таборное… И сама ты наша, да!

— Но… ведь тети отдадут вам деньги за меня, когда мы доберемся до них! — вскричала я с отчаянием в голосе.

— Эх, когда еще отдадут, и когда мы доберемся до Питера? Ведь еще неизвестно, куда нас «большие» поведут табор… Пока прямо на Свирь пойдем, по каналам…

Ужас охватил меня.

— Как на Свирь? — закричала я, исполненная отчаяния, — а я-то как же? Ведь вы меня в Петербург обещали доставить к тетям!

— Мало что обещали! — ответила грубым голосом Катеринка. — Ну, да что с тобой разговаривать!.. Снимай сапоги и платье, и золото к тому же, и давай нам… Да поворачивайся же! Сейчас наши придут с работы… До них надо промеж собой поделиться, а то отнимут, чего доброго!

— А потом вы отпустите меня домой? — произнесла я прерывающимся от волнения голосом.

Действительно, куда же мне было деваться, как не домой обратно с повинной и смирением. Ведь не на Свирь же ехать с табором!

Катеринка молчала, полная цыганка тоже. Старуха же сосредоточенно глядела на огонь костра. Тогда худая, бледная, рябая цыганка, кормившая своего ребенка, проворчала сердито:

— Пусть убирается на все четыре стороны! Куда нам ее! И самим-то есть нечего! Вон дети-то, какие худые стали: Иванка совсем зачах, чем мы ее кормить станем?

— Хорошенькая девочка, жал! — проговорила старуха, одобрительно кивнув из-за костра.

— Мало что! Хорошеньких много. Мариула на что красавица, а дармоедка порядочная: ни погадать, ни заработать, как следует, не сумеет.

Я взглянула на Мариулу; она стояла в некотором отдалении и сердито хмурила свои черные брови.

Минуту длилось молчание. Потом неожиданно Катеринка подскочила ко мне, и вмиг и золотые часики, и моя летняя кофта очутились в ее руках. От толчка, полученного от молодой цыганки, я упала на землю. И в туже минуту обе мои щегольские желтые туфли очутились в ее руках.

— Не хотела добром отдать — отобрали силой, — произнесла она с грубым смехом.

— Ладно, не обижайся, красавица, — усмехнулась старая цыганка, — не прогневись — у нас и хлебушка, и одежда—все пополам. Хошь поужинать с нами, а?

Но я решительно отказалась от ужина, чувствуя себя окончательно оскорбленной произведенным надо мною насилием.

— Я домой хочу… Вы должны меня отвести домой, — проговорила я.

— Ночью-то? — произнесла старуха. — Нет, ночь проведешь в таборе, а на утро побужу тебя, барышня, и сама домой пойдешь! — проговорила старуха. — А пока ложись спать. Ступай в телегу. Проводи ее, Мариула!

— Пойдем! — коротко бросила та, и мы пошли мимо пылающего костра и толпы ребятишек к одной из телег, откуда слышалось хрюканье поросенка и кудахтанье курицы.

— На, укройся вот этим и спи! Завтра дам тебе свои сапоги и отведу до опушки, благо старухи тебя отпускают, — проговорила Мариула, помогая мне взобраться под холщевый навес, где лежали какие-то перины, валялись грязные одеяла и стояли деревянные ящики вроде сундуков. Тут же, в углу, в корзине, мирно восседала курица-наседка, а в противоположной от нее стороне отчаянно визжал связанный по всем четырем ногам поросенок.

Конечно, в обществе курицы и поросенка было бы очень трудно уснуть в другое время, но пережитые сегодня волнения и сильный озноб давали себя чувствовать.

Я была страшно утомлена и беспрекословно разрешила Мариуле укутать мое дрожащее тело какими-то грязными тряпками.

Мариула, да еще старуха, пожалуй, внушали мне здесь больше доверия, нежели все остальные.

— «Скорее бы наступило завтра, чтобы я могла уйти отсюда!» — шептала я с тоскою. — Не дай Бог остаться в этой грязной, нищенской обстановке, с грубыми, необразованными оборванцами, которые на первых же порах обманули и ограбили меня. Конечно, мне теперь очень тяжело жить у «солнышка». Но — кто знает? — может быть, скоро-скоро мне удастся уговорить его отдать меня снова моим добрым феям-тетям, добровольно отдать!..

Теперь я уже чувствовала острое раскаяние, что убежала из дома. Бедный мой «солнышко»! Что он должен будет испытать, вернувшись домой и не найдя меня? А Тандре? Она потеряет наверное, голову от страха. Вед она предобрая, в сущности, только смешная, ах, какая смешная! И нос у нее такой смешной, и ее привычка мыться простоквашей — смешная и сапоги с дырочками, прорезанными на костях… А в сущности она любит меня… Единственное еще лицо, пожалуй, которое не пожалеет о моем исчезновении, это «она», мачеха, но зато папа…

Ах, чтобы я дала теперь, чтобы очутиться на моей свежей, чистенькой постели, где нет кур и поросят по соседству и такого дурного, кисло-прелого запаха, который исходит от грязного одеяла!..

И сама не помня как, я незаметно уснула, скованная усталостью, под кудахтанье курицы и визг поросенка.

ГЛАВА ХII

Я узнаю, с какой работы вернулись «большие». — Открытие. — Услуга Мариулы

Я открыла глаза как раз в то время, когда к берегу, к тому месту, где горел костер, причалила лодка и четверо бородатых и смуглых людей, с довольно-таки разбойничьими физиономиями, вышли из нее. Потом лодку привязали к колышку, вбитому на берегу, и все четверо вновь прибывших подошли к костру. Женщины засуетились. Неизвестно откуда появились ложки, чашки и большие ломти черного хлеба. Котелок был тотчас же снят с огня, и Катеринка разлила все содержимое в нем по чашкам. Мужчины с жадностью набросились на еду. Они ели и говорили в одно и то же время все разом, перебивая друг друга, крича и так размахивая руками, что решительно становилось страшно за них: вот-вот они раздерутся.

Говорили они на непонятном мне языке, вероятно, по-цыгански. Потом один из них медленно поднялся со своего места и направился к лодке. Когда он снова подошел к костру, то на спине его висел огромный мешок, который он и спустил на землю.

Ах!

Я даже вскрикнула, от неожиданности…

Из мешка посыпались всевозможные вещи: серебряный самовар, ложки, ножи, вилки и огромная ваза, ваза, которую я бы узнала из тысячи, потому что это была наша ваза, особенно ценимая мачехою. Эту вазу мачеха только в очень редких случаях подавала на стол гостям с фруктами или конфетами. Но чаще эта ваза красовалась пустая на мраморной доске открытого буфета, точно так же, как и серебряный самовар.

Я сразу разом поняла, каким образом очутились здесь эти вещи.

Буфет и стол стояли у нас на нижнем этаже, в столовой нашей дачи, окна которой выходили на большую дорогу. Очевидно, лакей забыл запереть их, и цыгане, воспользовавшись отсутствием хозяев, проникли в столовую через открытое окно и похитили серебро из буфета.

В одно мгновение ока я выскочила из-под навеса, спрыгнула на землю с передка телеги и, подбежав к самому костру, закричала взволнованным голосом, прямо в лица всех этих бородатых мужчин, казавшихся черными негодяями ада при фантастическом освещении догорающего костра:

— Это наши вещи!.. Это вещи моего папы!.. Я сразу узнала их!.. Вы влезли к нам и украли эти вещи! Подло, гадко, украли! Вы воры! Воры!

В первую минуту они все четверо сидели с открытыми ртами и черные глаза их с недоумением пристально и зорко впились в маленькую, детскую фигурку, появившуюся так внезапно из-за полога палатки и так смело бросавшую обвинение им в лицо. И бородатые лица их были исполнены самым красноречивым выражением изумления. Потом, внезапно, по смуглым чертам самого старшего из них (по крайней мере, он таковым мне показался) проползла ядовитая усмешка.

Он сделал неуловимый знак рукой, бросив при этом несколько слов по адресу своих соседей.

И сейчас же рослый молодой цыган подскочил ко мне, быстро сорвал с себя красный кушак, обвязывавший его стан, и в одну минуту я почувствовала, что ноги мои связаны этим кушаком не хуже, чем у визжавшего в телеге поросенка.

Потом смуглый цыган подхватил меня на руки — и я снова очутилась под парусиновым навесом телеги, как и пять минуть тому назад, только с тою разницей, что теперь плотно скрученные мои ноги ясно доказывали мне, что свобода моя утеряна…

* * *

Костер погас. Цыгане, окончивши ужин, улеглись в развалку у колес телеги. Женщины и дети давно уже спали под навесом, — я видела курчавые, черные как смоль, головенки вокруг себя. Даже поросенок угомонился, перестал визжать и спал. Я одна не могла заснуть. Невеселые, безотрадные мысли тревожили мой мозг. И, одновременно с ними, жгучее раскаяние охватывало меня. «Не надо было выскакивать из телеги и высказывать мое негодование этим бородатым бродягам, — размышляла я. — Бог знает, что меня ждет теперь. Они связали меня, значит опасаются, чтобы я не убежала, значит… Хорошо, если только все дело ограничится пленом. А если… если»…

Невольная дрожь пробежала по моим членам… Мысль, пришедшая мне на ум, была слишком ужасна!..

Действительно, разве судьба моя не была в их руках?.. И если бы им пришла в голову мысль убить меня, кто узнает об этом: черная ночь, золотые звезды и — никто, никто, ни один человек в мире, в этом огромном подлунном мире!..

Черная ночь и золотые звезды!.. Я вижу их в темный просвет входа. Как они ласково кивают мне из своего чудеснаго замка…

«Звезды! Вы, дети небес…»

Кто сказал эти слова?

Ах, да! Это я сама выдумала, там, в милом далеком Царском, в ночь перед заутреней, в великую светлую ночь…

Какая разница теперь между той счастливой маленькой принцессой, которую все любили и баловали наперегонки, и этой несчастной падчерицей Лидой!..

В то время как такие мысли, одна за другой, чередовались в моем уме, темная фигура неожиданно выросла под навесом телеги.

— Мариула, это ты? — разом узнав девушку, спросила я шепотом.

— Слушай, барышня! — прошептала она, осторожно проползая ко мне между грудою спящих ребятишек и наклоняясь к самому моему уху. — Наши «большие» дурную штуку задумали. Они решили оставить тебя у нас, чтобы ты, пока они на заработок ходят, на них работала, как я и Катеринка… Они тебя на Свирь возьмут, а потом в Вологду и еще дальше… Куда мы поедем, туда и ты должна… «Большие» говорят, что отпустить тебя нельзя домой, потому что ты видела «их работу» и все дома порасскажешь… И тогда на наш табор полиция нагрянет, и «больших», и нас в тюрьму поведут… Так вот они и решили тебя не пускать…

Я похолодела. Жить всю мою жизнь с этими грязными, оборванными цыганами, ворами и грабителями вдобавок!

О-о, это выше сил моих!

Как я могла поверить лживым уверениям цыганки, что они отвезут меня в Петербург, к моим добрым феям!

— Мариула! Голубушка! спаси меня! — схватив обеими руками смуглую худенькую руку молодой цыганки, вскричала я. — Спаси меня, добрая, милая Мариула!

— Спасти? — услышала я голос в темноте у самого моего уха. — А потом что? «Большие» не простят, они побьют меня до смерти…

— Так, по крайней мере, помоги мне бежать! — отчаянно выкрикнула я. — Они не узнают…

— Помочь бежать, это, пожалуй, можно, произнесла тихо Мариула, оглядываясь кругом, не подслушивает ли кто-нибудь. — А ты мне дашь тот золотенький обруч, что я видела на твоей руке, и который не заметила Катерина? — прибавила она.

— Браслет? Да, да, возьми его, я отдам тебе его охотно, Мариула!

И я быстро сорвала с руки тоненькую золотую браслетку и вложила ее в невидимую мне во мраке руку цыганки.

В ту же минуту я почувствовала, что ноги мои освободились от больно стягивающего их кушака.

— Беги! — сказала шепотом Мариула. — беги прямо к берегу… Там стоит лодка… Садись в нее и ты спасена…

С этими словами она схватила меня за руку. В одну минуту я очутилась на земле и бегом пустилась по направлению, указанному мине Мариулой. Я уже миновала груду пепла, где еще дотлевали последние угольки костра, как неожиданно за моими плечами раздался громкий гортанный окрик.

— Куда? Стой! Держи ее, держи! И большой кнут, какие употребляют обыкновенно, когда гоняют лошадей на корде, щелкнул позади меня, звонко разрезая воздух.

Но вместо ответа я только прибавила шагу и теперь неслась стрелою по направлению к берегу. Кто-то бежал за мною, быстро перебирая босыми ногами, время от времени взмахивая своим страшным кнутом и извергая ругательства и проклятия по моему адресу.

— Остановись по добру по здорову, не то худо будет! — кричал мне мой невидимый враг, на что я только прибавляла и прибавляла шагу.

От бега по острым камням и сучьям чулки мои болтались, как ветхие лохмотья, на ногах, и из ног моих текла кровь. Но я не чувствовала ни боли, ни страданий. То, что было позади меня, казалось гораздо страшнее всяких физических мучений…

Босоногий человек нагонял меня. Я слышала его быстро приближающиеся ко мне шаги. Еще одна минута, одна коротенькая, маленькая минута, и он схватит меня… Глухой шум раздался неподалеку. В слабых очертаниях предутреннего рассвета мелькнула передо мною темная, вздутая волнами и глухо рокочущая Нева… Я уже не бежала, а летела прямо к берегу ее, сои всею скоростью, на которую были только способны мои израненные ноги. Вот темный силуэт крошечной лодчонки на берегу. Слава Богу! я у цели. Но в ту же минуту я ясно слышу, что не одна пара ног, а целых четыре пары гонятся за мною. Мой преследователь своими криками разбудил, очевидно, табор, и бродяги бросились в погоню за мною. Вот, вот они догонят меня сейчас, сию минуту и тогда, тогда…

Передовой из них всего на две сажени расстояния бежит за мною. Еще одна секунда и я буду в его руках…

Как безумная выбежала я на берег, изо всей силы сорвала веревку, которою была зацеплена лодка к колышку, и, оттолкнув ее от берега, прыгнула в нее.

Волны моментально унесли лодку далеко от берега, и когда мои преследователи очутились на берегу — лодка успела уже доплыть до середины реки и неслась с необычайною скоростью по бушевавшим в эту ночь волнам. Бродяги метались на берегу и кричали что-то, но за шумом волн я уже не могла разобрать их голосов…

ГЛАВА ХIII

Между жизнью и смертью. — Дома. — Отъезд

На дне лодки оказались два весла. Я выучилась отлично грести на нашем пруду за лето и, храбро схватив весла, вложила их в уключины. Но пруд — не река, разгулявшаяся, бурливая к тому же, и я очень скоро поняла это, совершенно выбившись из сил. При том в эту ночь разыгралась на Неве настоящая буря. Вокруг меня поднимались черные волны. Точно живые призраки, они набегали на маленькую, утлую скорлупку, грозя ежеминутно разбить ее вдребезги… Они подхватывали лодку и с отчаянной силой перебрасывали ее с гребня на гребень, с волны на волну.

Вскоре я совершенно выбилась из сил и не могла грести больше: не слабым рукам девочки бороться с разбушевавшимися невскими волнами!..

Я должна была подняться по Неве к тому направлению, где черным волнующимся пятном темнела Ладога, и где в утреннем рассвете смутно намечались белые силуэты домов нашего городка. Между тем меня с невыразимой силой тянуло обратно, вниз по течению. В какие-нибудь десять минут я была отнесена так далеко, что стоявшие па берегу четыре цыгана казались вдали совсем малюсенькими фигурками.

С отчаянием бросила я грести, при чем одно весло выскользнуло из уключины. В ту же минуту я увидела его быстро перепрыгивающим с волны на волну.

С одним веслом я уже ничего не могла сделать.

Haдо было оставить и самую мысль о гребле, смирно сидеть на носу лодки и ждать…

Ждать? Чего?

Смерти.

Да, именно, смерти!

С безумным ужасом смотрела я на разбушевавшуюся стихию, отлично понимая, что полуразвалившаяся лодчонка не вынесет напора разъяренных волн, и что если не сейчас, так через час-другой моя лодка должна пойти ко дну!..

Я подняла глаза к небу, где сияли значительно побледневшие глаза золотых созвездий, потом опустила их вниз, на черную, озверевшую речную стихию, и безумная, жгучая жажда жизни заговорила во мне.

«Жить! Жить! Жить! И только жить! — прошептали мои помертвевшие губы. — Господи, сделай так, чтобы я жила… Господи, спаси меня! Дай мне увидеть еще раз „солнышко“, тетей, Большого Джона, Петрушу, Верочку, Мариониллу Мариусовну, всех моих институтских подруг, „кикимору“ Тандре с ее длинным, безобразным лицом, и даже „ее“…»

Да, даже «ее», мою мачеху, из-за которой я теперь неслась по волнам, хотела я видеть в эти минуты!..

Моя жизнь казалась мне теперь уже далеко не такой ужасной… Смерть представлялась чем-то худшим.

О, худшим во сто раз!..

О, как могла я тогда, в Царском Селе, при первой вести «ней», желать смерти?.. Ах, жизнь так прекрасна! Расстаться с ней, расстаться молодой, когда еще так много неведомого перед тобою, когда ты не узнала и одной ее сотой, ах, как это ужасно!.. Нет, нет! Только не умереть!.. Оставь мне жизнь, Господи, оставь!..

В отчаянии, заломив над головою руки, я кинула взор на реку и… страшный, нечеловеческий крик вырвался из моей груди, пронесся над поверхностью воды и протяжным гулким эхом прокатился на противоположном берегу… Перед моим, на смерть испуганным взором, черными огромными головами торчали из воды скользкие, мокрые, черные чудовища, пересекая всю реку от берега до берега.

Я разом поняла, что это были пороги, и холодный пот ужаса выступил на мое лбу. Ивановские пороги на Неве считаются самым гибельными и опасным местом: даже пароходы замедляют здесь значительно ход, искусно лавируя между ими в «проходах» Но мне без весел (мое второе весло было тоже вскоре унесено хищною волною вслед за первым) Нечего было и думать попасть в проход. Что могла я сделать без руля и весел моими слабыми ручонками?.. А между тем лодка мчалась теперь с безумною быстротою прямо на гибельные камни… Каких — нибудь пять-десять минут еще и… она разобьется вдребезги… И бедный мой папа никогда не увидит своей девочки!..

— Папа! Папа! — закричала я, простирая руки в ту сторону, где должен был находиться он, и где я уже не видела нашего города, который был так далеко теперь, ужасно далеко!..

— Дер-жись!.. И-и-д-ем! — пронесся мне ответом с левого берега чей-то грубый голос, и я увидела большую рыбачью лодку с тремя фигурами в ней, гребущими изо всех сил в мою сторону.

Как не велик был мой страх, я узнала в тех трех фигурах типичных невских рыбаков, часто приезжавших в Шлиссельбург.

— Спасенье! Боже мой, спасенье! Благодарю Тебя, Создатель! — прошептала я, с мольбою протянув руки к значительно просветлевшим небесам.

Теперь, если рыбаки, которые очевидно заметили меня и идут мне на помощь, успеют перерезать путь моей лодчонке, я — спасена. И с трепетом я взглянула вперед.

О, ужас! Пороги близко, совсем близко, а рыбачья лодка с тремя смельчаками еще так далеко от меня!..

— Дер-жись! Де-р-ж-ись! — несется зычный голос одного из рыбаков.

Но, Боже мой, как удержаться! Лодка так и несется, точно спешит на верную гибель. Теперь я вижу ясно, что мои спасители подойти к моей лодке не успеют и не предупредят крушение. Вот уже в двух—трех саженях от меня эти черные, страшные головы чудовищ… Лодка с неизвестными мне спасителями спешит. Она приближается с невероятной быстротою ко мне. Но еще быстрее приближаюсь я к торчащим из воды черным камням, которые вот-вот разобьют мою лодку вдребезги… О! Как страшно глядят из воды эти черные чудовища, точно поджидая свою жертву… Я хочу закрыть глаза, чтобы не видеть их — и не могу. Не могу, и мне кажется, точно на одном из порогов, на том, который поближе, стоит хорошо знакомая мне серая фигура, серая женщина… Я открываю глаза…

Трах!

Что-то страшное, оглушительное, невероятное по силе, ударилось о дно лодки… В ту же минуту будто крылья приросли ко мне и я очутилась в чьих-то крепких, как сталь твердых, руках…

А река шумела, бурлила и злилась, точно жалуясь кому-то, что осмелились вырвать добычу из ее рук…

* * *

Я просыпалась, опять засыпала и просыпалась снова… И каждый раз, что я открывала глаза, надо мною наклонялось чье-то добродушно-простое, бородатое и обветренное лицо.

Я слышала сквозь сон, как чьи-то грубые руки с необычайной нежностью завернули меня в старый рыбачий кафтан, от которого пахло рыбой и смолою.

Потом чей-то голос произнес:

— Спи, крохотка! Спи, болезная!.. Ишь, намаялась… Шутка сказать: на волосок была от смерти…

И я уснула.

Спала я долго, очень долго…

Когда я открыла глаза, неописуемое удивление овладело мною.

Я лежала в моей мягкой теплой постели, на шлиссельбургской даче. На краю постели сидела m-lle Тандре с ужасно встревоженным лицом, и как только я открыла глаза, она сказала дрожащий голосом:

— Слава Богу! Наконец-то вы проснулись, дорогая Лидия! Мы так боялись за вас… Дитя мое, можно ли пугать нас так всех… Ах, Lydie! Lydie!

— Я долго спала, m-lle? — спросила я.

— О, ужасно! Я думала — вы умерли! Вы спите целые сутки. Вчера утром вас привезли сюда в лодке рыбаки… Вы не можете себе представить, что сделалось с вашим отцом… Он положительно обезумел от горя… Но, слава Богу, вы поправились… Идите к нему скорее, успокойте его…

Я не заставила еще раз повторять себе приглашение, быстро вскочила с постели, вымылась, кое-как сунула мои израненные ноги в башмаки, оделась, и, прихрамывая, кинулась разыскивать того, к кому так безумно рвалось теперь мое детское сердце.

Сознание того, что я живу, дышу, хожу, что вижу солнце и день, цветы и деревья, наполняло неизъяснимо счастливым трепетом все мое существо. Но особенно делала меня счастливой мысль, что я сейчас, сию минуту, увижу мое «солнышко», про гнев и неудовольствие которого я давно забыла.

Я быстро пробежала гостиную, столовую и, не найдя там никого, выбежала на террасу. Там сидела «она»; «солнышка» не было. Я одним взглядом окинула всю комнату и не нашла его.

— Где папа? — вскричала я голосом, полным отчаяния.

Она только пожала плечами; в ее серых глазах выразилось и удивление, и некоторый испуг, и странное недоумение.

— Твой папа только что ушел, его вызвали по важному делу, — проговорила она своим спокойным голосом, — он не мог ждать когда ты проснешься… К обеду он будет.

Я повернулась и хотела уже уйти. Но мачеха остановила меня:

— Постой… не беги… успеешь… Выслушай сперва меня… Ты много наделала нам хлопот, и твоим безумным поступком очень взволновала отца… Не буду говорить тебе насколько дурно ты поступила… Вдруг, ночью, одной пуститься на Неву! Это непростительная шалость… Больше — это безумие!.. Подумала ли ты сколько волнений пережили мы, пережил твой папа, узнав, что ты исчезла?.. Вторичного такого волнения пережить нельзя… Уследить за тобою, чтоб ты не придумала опять какой-нибудь подобной шалости, очевидно, трудно. И потому мы с папой решили отправить тебя в институт, не выжидая конца, каникул… сегодня же… Страшно велика ответственность держать дома такую взбалмошную девочку, которая каждую минуту может совершить какой-нибудь безумный поступок!.. Теперь ступай… Мне не о чем говорить больше с тобой…

Так вот оно что!

Они считают то, что со мною произошло — «шалостью», «безумным поступком»! Они даже не подозревают, каким образом я очутилась у рыбаков, привезших меня к нам на дачу, и не находят нужным спросить об этом у меня!.. Они думают, что я просто вздумала прокатиться по Неве, и не допускают даже мысли, что я бежала от «нее», бежала с намерением добраться до Петербурга, до моих тетей!.. Рассказать разве это ему, моему «солнышку»? Сказать ему всю правду и выплакать на его груди всю перенесенную обиду?.. Нет, нет, ведь он меня не поймет, не захочет понять!..

Все мое радушное настроение мигом исчезло. Я не ждала больше свидания с «солнышком», не жаждала видеть его, как за минуту до этого…

И понурая и печальная бродила я по саду, прислушиваясь к шепоту деревьев, к треску стрекоз и к тихому плеску Невы за оградой сада…

Мы встретились или, вернее, столкнулись с отцом на пороге террасы.

Я даже тихо вскрикнула при виде его, так он осунулся и побледнел за трое суток. Жалость, раскаяние, сострадание и любовь заставили меня было кинуться к нему навстречу. Но он поднял глаза… и в них я прочла что-то холодное, чужое мне и еще незнакомое моей детской душе. И вмиг мой порыв прошел, скрылся бесследно.

— Здравствуйте, папа! — проговорила я сухо и, быстро наклонившись к его руке, напечатлела на ней поцелуй.

— Ты не чувствуешь раскаяния, неправда ли? — произнес он каким-то странным, натянутым голосом.

Я молчала.

— Лидя! Я тебе говорю! Я молчала опять.

Что я могла отвечать? Нужно было или сказать все, сказать, что я хотела уйти туда, где чувствовала, что мне будет лучше, или же… молчать.

И я молчала.

Я молчала и тогда, когда он говорил мне что-то долго и много прерывающимся каждую минуту от волнения голосом, и из чего, от охватившего меня волнения, я могла уловить только немногое, запоминая лишь отдельные, отрывочные фразы: «я любил тебя… ты была для меня единственным утешением… продолжаю любить тебя также… и не перестану любить, несмотря на все твои поступки… мне больно, когда. я вижу, как ты обращаешься с мачехою»… и т. д., и т. д.

Молчала я и во все время обеда, и когда лакей вынес мои вещи и положил маленький чемоданчик, уложенный заботливыми руками Тандре, на извозчичью пролетку. Молчала и тогда, когда отец быстро перекрестил и поцеловал меня…

Бледная, угрюмая села я на дрожки подле моей гувернантки, не глядя на тех, кто стоял на террасе, провожая меня…

Ах, зачем я молчала тогда? Зачем?! Зачем у меня не было силы воли, чтобы броситься к отцу, чистосердечно рассказать ему, раскаяться и… попросить прощения? Ведь я знала, что достаточно было нескольких слов, чтобы «солнышко» опять, сразу, стал прежним, обнял меня, прижал к себе и простил.

Когда мы вошли на пристань и по шатким мостикам перешли на палубу готового уже к отплытию в Петербург парохода, я долго смотрела на белый городок, где пережила столько невеселых часов бедная маленькая принцесса…

Тандре плакала подле меня на палубе. Бедняжке очевидно жаль было расстаться с ее маленькой мучительницей, доставившей ей волей-неволей порядочно тяжелых минут.

Несмотря на все мои «шалости», несмотря на то, что я доставляла ей столько хлопот, что я так насмехалась над ней и над ее привычками — бедная «кикимора» успела привязаться ко мне.

— Вы не забудете меня, Лиди! Не правда ли? — шептала она чуть слышно, сморкаясь в перчатку, вынутую по ошибке из кармана вместо носового платка.

Звонок… свисток… и пароход двинулся по направлению к Петербургу…

Я молча и угрюмо смотрела на мирно катящиеся волны и думала упорно и печально…


Читать далее

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть