ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Зависть
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Приближение старости не пугало Ивана Бабичева. Иногда, впрочем, из уст его раздавались жалобы по поводу быстро текущей жизни, утраченных лет, предполагаемого рака желудка… Но жалобы эти были слишком светлы, по всей вероятности, даже мало искренни - риторического характера жалобы.

Случалось, прикладывал он ладонь к левой стороне груди, улыбался и спрашивал:

- Интересно, какой звук бывает при разрыве сердцам?

Однажды поднял он руку, показывая друзьям внешнюю сторону ладони, где вены расположились в форме дерева, и разразился следующей импровизацией.

- Вот,- молвил он,- дерево жизни. Вот дерево, которое мне говорит о жизни и смерти более, нежели цветущие и увядающие деревья садов. Не помню, когда именно обнаружил я, что кисть моя цветет деревом… Но, должно быть, в прекрасную пору, когда еще цветение и увядание деревьев говорило мне не о жизни и смерти, но о конце и начале учебного года! Оно голубело тогда, это дерево, оно было голубое и стройное, и кровь, о которой тогда думалось, что не жидкость она, а свет, зарею всходила над ним и всему пейзажу пясти придавала сходство о японской акварелью…

Шли годы, менялся я, и менялось дерево.

Помню превосходную пору,- оно разрослось. Минуты гордости испытывал я, видя его неодолимое цветение. Оно стало корявым и бурым,- и в том таилась мощь! Я мог назвать его могучей снастью руки. А ныне, друзья мои! Как дряхло оно, как трухляво!

Мне кажется, ломаются ветки, появились дупла… Это склероз, друзья мои! И то, что кожа стекленеет, а под ней водянистой становится ткань,- не есть ли это оседание тумана на дерево моей жизни, того тумана, который вскоре окутает всего меня?

Бабичевых было три брата. Иван был второй. Старшего звали Романом. Он был членом боевой организации и был казнен за участие в террористическом акте.

Младший брат - Андрей - жил в эмиграции. "Как тебе нравится, Андрей? - написал ему Иван в Париж. У нас в роду мученик! Вот бы обрадовалась бабушка!" На что брат Андрей, со свойственной ему грубостью, ответил коротко: "Ты просто мерзавец". Так определились разногласия между братьями.

С детства Иван удивлял семью и знакомых.

Двенадцатилетним мальчиком продемонстрировал он в кругу семьи странного вида прибор, нечто вроде абажура с бахромой из бубенчиков, и уверял, что при помощи своего прибора может вызвать у любого - по заказу - любой сон.

- Хорошо,- сказал отец, директор гимназии и латинист.- Я верю тебе. Я хочу видеть сон из римской истории.

- Что именно? - деловито спросил мальчик.

- Все равно. Битву при Фараале. Но если не выйдет, я тебя высеку.

Поздно вечером по комнатам носился, мелькал чудный звон. Директор гимназии лежал в кабинете, ровный и прямой от злости, как в гробу. Мать реяла у желчно закрытых дверей. Маленький Ваня, добродушно улыбаясь, похаживал вдоль дивана, потрясая своим абажуром, как потрясает канатоходец китайским зонтом. Утром отец в три прыжка, неодетый, из кабинета пронесся в детскую и вынул толстого, доброго, сонного, ленивого Ваню из постели. Еще день был слаб, еще, может быть, кое-что и вышло бы, но директор разодрал занавески, фальшиво приветствуя наступление утра. Мать хотела помешать порке, мать подкладывала руки, кричала:

- Не бей его, Петенька, не бей… Он ошибся… Честное слово… Ну что ж, что тебе не приснилось?.. Звон отнесся в другую сторону. Знаешь, какая квартира у нас… сырая.

Я я видела битву при Фарсале! Мне приснилась битва, Петенька!

- Не лги,- сказал директор.- Расскажи подробности. Чем отличалось обмундирование балеарских стрелков от обмундирования нумидийских пращников?.. Нуте-с?

Он подождал минуту, мать зарыдала, и маленький экспериментатор был выпорот. Он вел себя, как Галилей. Вечером того же дня горничная сообщила хозяйке, что не пойдет за сделавшего ей предложение некоего Добродаева.

- Он врет все, нельзя ему верить,- так объяснила горничная.Всю ночь я лошадей видела. Все скачут, все страшные лошади, вроде как в масках. А лошадь видеть ложь.

Потеряв власть над нижней челюстью, мать - лунатиком - пошла к дверям кабинета. Кухарка остолбенела у печки, чувствуя, что тоже теряет власть над нижней челюстью.

Жена коснулась мужниного плеча. Он сидел за столом, прикрепляя к портсигару отпавшую монограмму.

И мать пролепетала:

- Петруша, расспроси Фросю… Кажется, Фросе приснилась битва при Фарсале…

Неизвестно, как отнесся директор к сновидению горничной. Что касается Ивана, то известно, что спустя месяц или два после истории с искусственными снами он уже рассказывал о новом своем изобретении.

Будто изобрел он особый мыльный состав и особую трубочку, пользуясь которыми, можно выпустить удивительный мыльный пузырь. Пузырь этот будет в полете увеличиваться, достигая поочередно размеров елочной игрушки, мяча, затем шара с дачной клумбы, и дальше, дальше, вплоть до объема аэростата,- и тогда он лопнет, пролившись над городом коротким золотым дождем.

Отец был в кухне. (Он принадлежал к мрачной породе отцов, гордящихся знанием кое-каких кулинарных секретов и считающих исключительной своей привилегией, скажем, определение количества лаврового листа, необходимого для какого-нибудь прославленного по наследству супа, или, скажем, наблюдение за сроком пребывания в кастрюле яиц, коим положено достигнуть идеального состояния,- так называемых "яиц в мешочке".)

За кухонным окном, во дворике, под самой стеной, маленький Иван предавался мечтаниям. Желтым ухом слушал отец и выглянул. Мальчики окружили Ивана. И врал

Иван о мыльном пузыре. Он будет большой, как воздушный шар.

Снова в директоре взыграла желчь. Старший сын Роман год тому назад ушел из семьи. Отец отводил душу на младших.

Бог обидел его сыновьями.

Он отпрянул от окна, даже улыбаясь от злобы. За обедом ждал он высказываний Ивана, но Иван не подал голоса. "Он, кажется, презирает меня. Он, кажется, считает меня дураком",- кипел директор. И в исходе дня, когда отец Бабичева пил на балконе чай, вдруг где-то очень далеко, над самым задним, тающим, стекловидным, мелко и желто поблескивающим в лучах заходящего солнца планом его поля зрения появился большой оранжевый шар. Он медленно плыл, пересекая план по косой линии.

Директор шмыгнул в комнату и тотчас же, сквозь пролет дверей, увидел в соседней комнате Ивана на подоконнике. Гимназист, весь устремившись в окно, громко бил в ладоши.

- Я получил в тот день полное удовлетворение,- вспоминал Иван Петрович.- Отец был напуган. Долго затем искал его взгляда, но он прятал глаза. И мне стало жалко его. Он почернел,- я думал, что он умрет. И великодушно я сбросил мантию. Он сухой был человек, мой папа, мелочный, но невнимательный. Он не знал, что в тот день над городом пролетел аэронавт Эрнест Витолло. Прекрасные афиши извещали об этом. Я сознался в невольном мошенничестве. Надо вам сказать, что опыты мои над мыльными пузырями не привели к тем результатам, о которых я мечтал.

(Факты говорят о том, что в те времена, когда Иван Бабичев был двенадцатилетним гимназистом, воздухоплавание не достигло еще широкого развития, и вряд ли над провинциальным городом устраивались в те времена полеты. Но если это и выдумка - то что же! Выдумка - это возлюбленная разума.)

Друзья с наслаждением внимали импровизации Ивана Бабичева.

- И мне кажется, что ночью, после того огорчительного дня, папа мой видел во сне фарсальскую битву. Он не ушел утром в гимназию. Мама понесла ему в кабинет боржом. По всей вероятности, его потрясли подробности битвы. Быть может, он не мог примириться с тем издевательством над историей, которым побаловалось сновидение… Возможно, приснилось ему, что исход битвы решили балеарские пращники, прилетевшие на воздушных шарах…

Такой концовкой заключил Иван Бабичев новеллу мыльных пузырях.

В другой раз поделился он с друзьями таким случаем из эпохи своего отрочества:

- Студент, по фамилии Шемиот, ухаживал за барышней… а вот хуже - барышниной фамилии не помню… Позвольте… позвольте… скажем, Лиля Капитанаки звали барышню, по-козьи стучавшую каблуками. Нам, мальчишкам, все было известно, что происходило во дворе. Студент маялся под Лилиным балконом, готовый и боящийся вызвать из золотистых недр балконной двери эту девушку, которой, должно быть, исполнилось лет шестнадцать и которая казалась нам, мальчикам, старухой.

Синела студентова фуражка, алели студентовы щеки. На велосипеде приезжал студент. И неописуемой была студентова тоска, когда в воскресенье, в мае, в одно из тех воскресений, коих не больше десятка числится на памяти метеорологической науки, в воскресенье, когда ветерок был так мил и ласков, что хотелось повязать ему голубую ленточку, студент, разлетевшись к балкону, увидел облокотившуюся на перила Лилину тетку, пеструю и цветастую, как чехол на кресле в местечковой гостиной,- всю в крендельках, рогульках и оборочках и с прической, смахивающей на улитку. И тетка явно обрадовалась явлению студента Шемиота,- она с высоты раскрыла, можно сказать, студенту объятия и возвестила картофельным голосом, таким смоченным слюной и полным языка голосом, точно говорила, пережевывая горячее:

"А Лилечка уезжает в Херсон. Сегодня уезжает. В семь сорок, Надолго уезжает. На все лето уезжает. Велела передать вам привет, Сергей Сергеевич! Привет! "

Но студент чутьем влюбленного понял все. Он знал, что в золотистой глубине комнаты рыдала Лилечка и что Лилечка рвется к балкону и видит, не видя, студента, чей китель, будучи белым, впитал в себя, по законам физики, наибольшее количество лучей и блистает ослепительной альпийской белизной, - но вырваться нельзя,но тетка всесильна…

"Подарите мне велосипед, и я отомщу за вас,- сказал я студенту.- Я знаю, Лилька не хотела никуда ехать. Ее выпроваживают со скандалом. Подарите велосипед".

"Как же ты отомстишь?" - спросил студент, пугаясь меня. И через несколько дней я с невинным видом принес Лилиной тетке, будто от моей мамы, средство от бородавок. У тетки возле нижней губы, в извилине, была большая бородавка. Стареющая эта дама расцеловала меня, причем поцелуи ее произвели на меня такое впечатление, как если бы в меня в упор стреляли из новой рогатки… Друзья мои, студент был отомщен. Из теткиной бородавки вырос цветок, скромный полевой колокольчик. Он нежно подрагивал от теткиного дыхания. Позор упал на ее голову. С воздетыми к небесам руками пронеслась тетка по двору, ввергая всех в панику…

Моя радость была двойной. Во-первых, блестяще разрешился эксперимент выращивания цветов из бородавок, а во-вторых - студент подарил мне велосипед.

А в ту эпоху, друзья мои, велосипед являлся редкостью. Тогда рисовали еще на велосипедистов карикатуры.

- А что стало с теткой?

- О мой друг! Она так и жила с цветком до осени. С упованием ждала дна ветреных дней и, дождавшись, отправлялась задами, минуя оживленные части города, куда-нибудь в зеленеющие местности… Моральные муки терзали ее. Она прятала лицо в шарф, цветок любовно щекотал ей губы, и щекотанье это звучало, как шепот уныло прожитой молодости, как призрак какого-то единственного, чуть ли не топотом ног выгнанного поцелуя… Она останавливалась на холме, опускала шарф.

"Ну, разнеси, разнеси его на все четыре стороны! Ну,. сдуй же, сдуй его проклятые лепестки",- молила она. Ветер, как назло, прекращался. Но зато прилетела с ближайшей дачи очумелая пчела и, прицеливаясь к цветку, начинала оплетать бедную женщину гудящими восьмерками. Тетка обращалась в бегство и дома, велев прислуге никого не впускать, сидела перед зеркалом, озирая мифическое свое, украшенное цветком лицо, распухшее у нее на глазах от укуса и превращавшееся в некий тропический корнеплод. Ужас! А просто отрезать цветок - это было бы слишком рискованно: все-таки бородавка! А вдруг заражение крови!

Ваня Бабичев был мастер на все руки. Сочинял он стихи и музыкальные пьески, отлично рисовал, множество вещей умел он делать, даже придумал некий танец, рассчитанный на использование внешних своих особенностей: полноты, лености,был он увалень (как многие замечательные люди а отроческие годы). Назывался танец "Кувшинчик. Он торговал бумажными змеями, свистульками, фонариками; мальчики завидовали смелости его и славе. Во дворе получил, он прозвище "механика".

Затем в Петербурге Иван Бабичев окончил Политехнический институт по механическому отделению как раз в том году, когда казнен был брат Роман. Инженером работал Иван в городе Николаеве, близ Одессы, на заводе Наваль, вплоть до начала европейской войны. Тут…


II

Да был ли он когда-либо инженером?

В тот год, когда строился "Четвертак", Иван занимался промыслом малопочтенным, а для инженера - просто позорным.

Представьте, в пивных рисовал он портреты с желающих, сочинял экспромты на заданные темы, определял характер но линиям руки, демонстрировал силу своей памяти, повторяя пятьсот любых прочитанных ему без перерыва слов.

Иногда он вынимал из-за пазухи колоду карт, мгновенно приобретая сходство с шулером, и показывал фокусы.

Его угощали. Он присаживался, и тогда начиналось главное: Иван Бабичев проповедовал.

О чем он говорил?

- Мы - это человечество, дошедшее до последнего предела,говорил он, стуча кружкой по мрамору, как копытом.- Сильные личности, люди, решившие жить по-своему, эгоисты, упрямцы, к вам обращаюсь я, как к более умным,- авангард мой! Слушайте, стоящие впереди! Кончается эпоха. Вал разбивается о камни, вал закипает, сверкает пена. Что же хотите вы? Чего? Исчезнуть, сойти на нет капельками, мелким водяным кипением? Нет, Друзья мои, не так должны вы погибнуть! Hет! Придите ко мне, я научу вас.

Слушатели внимали ему с некоторой почтительностью, но с малым вниманием, однако поддерживали его возгласами "правильно!" и порою аплодисментами. Исчезал он внезапно, произнося на прощание всякий раз одно и то же четверостишие; звучало оно так;

Ведь я не шарлатан немецкий, И не обманщик я людей! Я - скромный фокусник советский, Я - современный чародей!

Было сказано им и такое.

- Ворота закрываются. Слышите ли вы шипение створок? Не рвитесь. Не стремитесь проникнуть за порог! Остановитесь! Остановка - гордость. Будьте горды. Я вождь ваш, я король пошляков. Тому, кто поет и плачет и мажет носом по столику, когда уже все выпито пиво и пива не дают больше,- тому место здесь рядом со мной. Придите, тяжелые горем, несомые песней. Убивающий из ревности, или ты, вяжущий петлю для самого себя,я зову вас обоих, дети гибнущего века: приходите, пошляки и мечтатели, отцы семейств, лелеющие дочерей своих, честные мещане, люди, верные традициям, подчиненные нормам чести, долга, любви, боящиеся крови и беспорядка, дорогие мои - солдаты и генералы - двинем походом! Куда? Я поведу вас.

Любил он есть раков. Рачье побоище сыпалось под его руками. Он был неопрятен. Рубаха его, похожая на трактирную салфетку, всегда была раскрыта на груди. Вместе с тем появлялся он, случалось, и в крахмальных манжетах, но грязных. Если можно соединить неопрятность со склонностью к щегольству, то ему это удалось вполне. Например: котелок. Например: цветок в петлице (остававшийся там чуть ли не до превращения в плод). И например: бахрома на штанах, и от нескольких пуговиц пиджака - лишь хвостики.

- Я - пожиратель раков. Смотрите: я их не ем, я разрушаю их, как жрец. Видите? Прекрасные раки. Они опутаны водорослями. Ах, не водоросли? Простая зелень, говорите вы? Не все ли равно? Условимся, что водоросли. Так можно сравнить рака с кораблем, поднятым со дна морского. Прекрасные раки. Камские. Он облизывал кулак и, заглянув в манжет, извлекал оттуда рачий обломок.

Да был ли он когда-либо инженером? Да не врал ли он? Как не вязалось с ним представление об инженерской душе, о близости к машинам, к металлу, чертежам! Скорее его можно было принять за актера или попа-расстригу. Он сам понимал, что слушатели не верят ему. Он и сам говорил с некоторым поигрыванием в уголке глаза.

То в одной пивной, то в другой появлялся толстенький проповедник. однажды до того он дошел, что позволил себе влезть на стол… Неуклюжий и никак не подготовленный к подобным трюкам, он лез по головам, хватаясь за пальмовые листья; разбивались бутылки, повалилась пальма,- он утвердился на столе и, размахивая двумя пустыми кружками, как гирями, стал кричать:

- Вот я стою на высотах, озирая сползающую армию! Ко мне! Ко мне! Велико мое воинство! Актерики, мечтающие о славе. Несчастные любовники! Старые девы! Счетоводы! Честолюбцы! Дураки! Рыцари! - Трусы! Ко мне! Пришел король ваш, Иван Бабичев! Еще не настало время,- скоро, скоро мы выступим… Сползайте, воинство!

Он швырнул кружку и, выхватив из чьих-то рук гармонию, распустил ее по брюху. Стон, извлеченный им, вызвал бурю; под потолок взлетели бумажные салфетки…

Из-за прилавка спешили люди в фартуках и клеенчатых манжетах.

- Пива! Пива! Дайте нам еще пива! Дайте нам бочку пива! Мы должны выпить за великие события!

Но больше пива не дали, компанию вытолкали в темь и проповедника Ивана гнали вслед - самого маленького из них, тяжелого, трудно поддающегося выпроваживанию человека. От упорства и гнева он внезапно обрел тяжесть и мертвенную неподвижность железной нефтяной бочки.

Постыдно нахлобучили на него котелок.

По улице он шел, шатаясь в разные стороны,- точно передавали его из рук в руки,- и жалобно не то пел, не то выл, смущая прохожих.

- Офелия! - пел он.- Офелия! - Одно только это слово; оно носилось над его путем, казалось, летело оно над улицами быстро выплетающей самое себя, сияющей восьмеркой.

В ту ночь он посетил своего знаменитого брата. За столом сидели двое. Один напротив другого. Посредине стояла лампа под зеленым абажуром. Сидел брат Андрей и Володя, Володя спал, положив голову на книгу. Иван, пьяный, устремился к дивану. Он долго мучился, пытаясь подвинуть диван под себя, как подвигают стул.

- Ты пьян, Ваня,- сказал брат.

- Я тебя ненавижу,- ответил Иван.- Ты идол.

- Как тебе не стыдно, Ваня! Ложись, спи. Я тебе дам подушку. Сними котелок.

- Ты не веришь ни одному моему слову. Ты - тупица, Андрей! Не перебивай меня, Иначе я разобью абажур о Володину голову. Молчи. Почему ты не веришь в существование "Офелии"? Почему ты не веришь, что я изобрел удивительную машину?

- Ты ничего не изобрел, Ваня! Это у тебя навязчивая идея. Ты нехорошо шутишь. Ну как тебе не стыдно, а? Ведь ты меня за дурака считаешь. Ну что это за машина? Ну разве может быть такая машина? И почему "Офелия"? И почему ты котелок носишь? Что ты - старьевщик или посол?

Иван помолчал. Потом, как бы разом протрезвев, он поднялся и, сжимая кулаки, пошел на брата:

- Не веришь? Не веришь? Андрей, встань, когда с тобой говорит вождь многомиллионной армии. Ты смеешь мне не верить? Ты говоришь, такой машины нет? Андрей, обещаю тебе: ты погибнешь от этой машины.

- Не бузи,- ответил брат,- ты разбудишь Володю.

- Плевать на твоего Володю. Я знаю, я знаю твои планы. Ты хочешь мою дочь отдать Володе. Ты хочешь вывести новую породу. Моя дочь - не инкубатор. Ты ее не получишь. Я не отдам ее Володе. Собственными руками я ее задушу.

Он сделал паузу и с поигрыванием в уголке глаза, засунув руки в карманы и как будто подняв руками брюшко, которое выпятилось, сказал полным ехидства тоном:

- Ты ошибаешься, братец1 Ты самому себе очки втираешь. Хо-хо, миляга. Ты думаешь, что Володю ты любишь, потому что Володя новый человек? Дудки, Андрюша, дудки… Не то, Андрюша, не то… Совсем другое.

- Что же? - спросил грозно Андрей.

- Просто стареешь ты, Андрюшами И просто тебе сын нужен. И просто отцовские ты питаешь чувства. Семья она вечна, Андрей! А символизации нового мира в образе малозамечательного юноши, известного только на футбольном поприще,- это чепуха…

Володя поднял голову.

- Привет Эдисону нового Века! - воскликнул Иван.- Ура! - и пышно раскланялся.

Володя молча смотрел на него. Иван хохотал.

- Что ж, Эдисон? И ты не веришь, что есть такая "Офелия"?

- Вас, Иван Петрович, надо посадить на Канатчикову дачу,сказал, зевая, Володя.

Андрей издал короткое ржанье.

Тогда проповедник швырнул котелок на пол.

- Хамы! - крикнул он. И после паузы: - Андрей! Ты позволяешь? Почему ты позволяешь приемышу оскорблять твоего брата?

Тут Иван не увидел глаз брата,- увидел Иван только блеск стекол.

- Иван,- сказал Андрей.- Прошу тебя никогда ко мне не приходить. Ты не сумасшедший. Ты скотина.


III

Пошли разговоры о новом проповеднике.

(Из пивных перекинулся слух в квартиры, прополз по черным ходам в общие кухни,- в час утренних умываний, в час разжигания примусов, люди, следящие за норовящим сбежать молоком, и другие, пляшущие под краном, трепали сплетню.

Слух проник в учреждения, в дома отдыха, на рынки.

Сочинен был рассказ о том, как пришел на свадьбу к инкассатору, на Якиманку, неизвестный гражданин (в котелке, указывались подробности, потертый, подозрительный человек - не кто иной, как он, Бабичев Иван) и, представ перед всеми в самом разгаре пира, потребовал внимания, с тем чтобы произнести речь - обращение к новобрачным. Он сказал:

- Не надо любить вам друг друга. Не надо соединяться. Жених, покинь невесту! Какой плод принесет вам ваша любовь? Вы произведете на свет своего врага. Он со жрет вас.

Жених полез будто в драку. Невеста грохнулась оземь. Гость удалился в большой обиде, и тотчас же будто обнаружилось, что портвейн во всех бутылках, стоявших на пиршественном столе, превратился в воду.

Выдумана была и другая удивительная история.

Проезжал будто по очень шумному месту (одни называли Неглинный у Кузнецкого моста, другие - Тверскую у Страстного монастыря) автомобиль, в котором сидел солидный гражданин, полный, краснощекий, с портфелем на коленях.

И как будто выбежал из толпы с тротуара его брат Иван, тот самый, знаменитый человек. Он, завидев катящего брата, стал на пути машине, распахнув руки, как стоит огородное чучело или как останавливают, пугая, понесшую лошадь. Шофер успел замедлить ход. Он подавал сигналы, продолжая медленно накатываться, но чучело не сходило с дороги.

- Стой! - воскликнул во весь голос человек.- Стой комиссар. Стой, похититель чужих детей!

И ничего не оставалось шоферу, как затормозить. Поток движения осекся. Чуть ли не вздыбились многие машины, налетев на переднюю, а автобус, заревев, остановился, весь придя в беспокойство, готовый покориться поднять слоновые свои шины и попятиться…

Распростертые руки стоящего на мостовой требовали тишины.

И все смолкло.

- Брат,- проговорил человек.- Почему ты ездишь в автомобиле, а я хожу пешком? Открой дверцу, отодвинься, впусти меня. Мне тоже не подобает ходить пешком. Ты вождь, но я вождь также.

И действительно, на эти слова подбежали к нему с разных сторон люди, из автобуса выскочили некоторые, другие покинули окрестные пивные, с бульвара примчались третьи,- и тот, сидевший в автомобиле, брат, поднявшись, громадный, увеличившийся от стояния в автомобиле, увидел перед собой живую баррикаду.

Грозный вид его был таков, что казалось, он сейчас шагнет и пойдет по машине, по спине шофера, на них, на баррикаду, сокрушающим - на всю высоту улицы - столбом…

А Ивана - точно подняли на руки: он вознесся над толпой приверженцев, покачивался, проваливался, выдергивался; котелок его съехал на затылок, и открылся большой, ясный, усталого человека, лоб.

И стащил его брат Андрей с высоты, схватив за штаны на животе жменей. Так он и швырнул его милиционеру.

- В ГПУ! - сказал он.

Едва произнесено было волшебное слово, как все, встрепенувшись, вышло из летаргии: сверкнули спицы, втулки завертелись, захлопали двери, и все те действия, которые начаты были до летаргии, получили свое дальнейшее развитие.

Иван находился под арестом десять дней.

Когда ему вернули свободу, друзья-собутыльники спросивши его, правда ли, что был он арестован братом на улице при столь удивительных обстоятельствах. Он хохотал.

- Это ложь. Легенда. Просто в пивной меня задержали. Полагаю, что давно уже было за мной наблюдение. Но, однако, хорошо, что уже сочиняются легенды, Конец эпохи, переходное время, требует своих легенд и сказок. Что же, я счастлив, что буду героем одной из таких сказок. И будет еще одна легенда: о машине, носившей имя "Офелия"… Эпоха умрет с моим именем на устах. К тому и прилагаю я свои старания.

Его отпустили, пригрозив высылкой.

Что могли инкриминировать ему в ГПУ?

- Вы называли себя королем? - спросил его следователь.

- Да… королем пошляков.

- Что это значит?

- Видите ли, я открываю глаза большой категории людей…

- На что вы открываете им глаза?

- Они должны понять свою обреченность.

- Вы сказали: большая категория людей. Кого вы подразумеваете под этой категорией?

- Всех тех, кого вы называете упадочниками. Носителей упадочных настроений. Разрешите, я объясню подробней.

- Я буду вам благодарен. -…целый ряд человеческих чувств кажется мне подлежащим уничтожению…

- Например? Чувства…

- …жалости, нежности, гордости, ревности, любви словом, почти все чувства, из которых состояла душа человека кончающейся эры. Эра социализма создаст взамен прежних чувствований новую серию состояний человеческой души.

- Tак-с.

- Я вижу, вы не понимаете меня. Гонениям подвергается коммунист, ужаленный змеей ревности. И жалостливый коммунист тоже подвергается гонениям. Лютик жалости, ящерица тщеславия, змея ревности - эта флора и фауна должна быть изгнана из жизни нового человека.

…вы меня извините, я говорю несколько красочно, вам покажется: витиевато? Вам не трудно? Благодарю вас. Воды? Нет, я не хочу воды… Я люблю говорить красиво…

…знаем мы, что могила комсомольца, наложившего на себя руки, украшается, вперемежку с венками, также и проклятиями соратников. Человек нового мира говорит: самоубийство есть акт упадочнический. А человек старого мира говорил: он должен был покончить с собой, чтобы спасти свою честь. Таким образом, видим мы, что новый человек приучает себя презирать старинные, прославленные поэтами и самой музой истории чувства. Ну вот-с. Я хочу устроить последний парад этих чувств. -

- Это и есть то, что вы называете заговором чувств?

- Да. Это и есть заговор чувств, во главе которого, стою я.

- Продолжайте.

- . Да. Я хотел бы объединить вокруг себя некую труппу… Понимаете ли вы меня?

…видите ли, можно допустить, что старинные чувства были прекрасны. Примеры великой любви, скажем, к женщине или отечеству. Мало ли что! Согласитесь, кое-что из воспоминаний этих волнует и до сих пор. Ведь правда? И вот хотелось бы мне…

…знаете, бывает, электрическая лампочка неожиданно тухнет. Перегорела, говорите вы. И эту перегоревшую лампочку если встряхнуть, то она вспыхнет снова и будет еще гореть некоторое время. Внутри лампы происходит крушение. Вольфрамовы нити обламываются, и от соприкосновения обломков лампе возвращается жизнь. Короткая, неестественная, нескрываемо обреченная жизнь,- лихорадка, слишком яркий накал, блеск. Затем наступит тьма, жизнь не вернется, и во тьме лишь будут позванивать мертвые, обгоревшие нити. Вы понимаете меня? Но короткий блеск прекрасен!

…Я хочу встряхнуть…

…Я хочу встряхнуть сердце перегоревшей эпохи. Лампу-сердце, чтобы обломки соприкоснулись…

…и вызвать мгновенный прекрасный блеск…

…я хочу найти представителей оттуда, из того, что называете вы старым миром. Те чувства я имею в виду: ревность, любовь к женщине, честолюбие. Глупца я хочу найти такого, чтоб показать вам: вот, товарищи, представитель того человеческого состояния, которое называется "глупость".

…многие характеры разыгрывали комедию старого мира. Занавес закрывается. Персонажи -должны сбежаться к авансцене и пропеть последние куплеты. Я хочу быть посредником между ними и зрительным залом. Я буду дирижировать хором и последним уйду со сцены.

…мне выпала честь провести последним парадом старинные человеческие страсти…в глазные прорези маски мерцающим взглядом следит за нами история. И я хочу показать ей: вот влюбленный, вот честолюбец, вот предатель, вот безрассудный храбрец, вот верный друг, вот блудный сын, - вот они, носители великих чувств, ныне признанных ничтожными и пошлыми. Пусть в последний раз, прежде чем исчезнуть, прежде чем подвергнуться осмеянию, пусть проявятся они в высоком напряжении.

Я слушаю чужой разговор. О бритве говорят. О безумце, перерезавшем себе горло. Тут же порхает женское имя. Он не умер, безумец, горло ему зашили,- и снова полоснул он по тому же месту. Кто ж он? Покажите его, он нужен мне, я ищу его. И ее ищу. Ее, демоническую женщину, и его, трагического любовника. Но где его искаться В больнице Склифосовского? А ее? Кто она? Конторщица? Нэпманша?

…мне очень трудно найти героев…

…героев нет…

…я заглядываю в чужие окна, поднимаюсь по чужим лестницам. Порой я бегу за чужой улыбкой, вприпрыжку, как за бабочкой бежит натуралист! Мне хочется крикнуть: "Остановитесь! Чем цветет тот куст, откуда вылетел непрочный и опрометчивый мотылек вашей улыбки? Какого чувства этот куст? Розовый шиповник грусти или смородина мелкого тщеславия? Остановитесь! Вы нужны мне…"

…я хочу собрать вокруг себя множество. Чтобы иметь выбор и выбрать лучших, ярчайших из них, сделать ударную, что ли группу… группу чувств.

…да, это заговор, мирное восстание. Мирная демонстрация чувств.

…скажем, где-нибудь отыщу я полнокровного, стопроцентного честолюбца. Я скажу ему: "Проявись! Покажи тем, что затирают тебя, покажи им, что есть честолюбие. Соверши поступок, о котором сказали бы: "О, подлое честолюбие! О, какова сила честолюбия! " Или, скажем, посчастливится мне найти идеального легкомысленного человека. И также я попрошу его: "Проявись, покажи силу легкомыслия, чтобы зрители всплеснули руками".

…гении чувств завладевают душами. Одной душой правит гений гордости, другой - гений сострадания. Я хочу извлечь их, этих бесов, и выпустить их на арену.

С л е д о в а т е л ь, И что же вам, удавалось уже найти кого-либо?

И в а н. Я долго звал, долго искал. Это очень трудно. Быть может, меня не понимают. Но одного я нашел. Следователь. Кого именно?

И в а н. Вас интересует чувство, носителем которого он является, или его имя?

С л е д о в а т е л ь. И то и другое.

И в а н. Николай Кавалеров. Завистник.


IV

Они отошли от зеркала.

Теперь уж два комика шли вместе. Один, пониже и потолще, опережал на шаг другого. Это была особенность Ивана Бабичева. Разговаривая со спутником, он принужден был постоянно оглядываться. Если приходилось произносить ему длинную фразу (а фразы его никогда не бывали короткими), то не раз, шагая с лицом, повернутым на спутника, он натыкался на встречных. Тогда немедленно срывал он котелок и рассыпался в высокопарных извинениях. Человек он был учтивый. С лица его не сходила приветливая улыбка.

День сворачивал лавочку. Цыган, в синем жилете, с крашеными щеками и бородой, нес, подняв на плечо, чистый медный таз. День удалялся на плече цыгана. Диск таза был светел и слеп. Цыган шел медленно, таз легко покачивался,и день поворачивался в диске.

Путники смотрели вслед.

И диск зашел, как солнце. День окончился.

Путники тотчас завернули в пивную.

Кавалеров рассказал Ивану о том, как выгнало его из своего дома значительное лицо. Имени он не назвал. Иван рассказал ему о том же: и его выгнало значительное лицо.

- И вы его, наверно, знаете. Его знают все. Это брат мой, Андрей Петрович Бабичев. Слышали?

Кавалеров, покраснев, опустил глаза. Он ничего не ответил.

- Таким образом, судьба наша схожа, и мы должны быть друзьями,- сказал Иван, сияя.- А фамилия Кавалеров мне нравится: она высокопарна и низкопробна.

Кавалеров подумал: "Я и есть высокопарный и низкопробный".

Прекрасное пиво! - воскликнул Иван.- Поляки говорят. у нее глаза пивного цвета. Не правда ли, хорошо?

…Но самое главное то, что этот знаменитый человек, брат мой, украл у меня дочь…

…Я отомщу брату моему.

…Он украл у меня дочь. Ну, не буквально украл, конечно. Не делайте, Кавалеров, больших глаз. И нос бы не мешало вам сделать меньше. С толстым носом вы должны быть знамениты, как герой, чтобы быть счастливым, как простой обыватель. Он оказал на нее моральное воздействие. А ведь за это судить можно? К прокурору, а? Она покинула меня. Я даже не так обвиняю Андрея, как ту сволочь, которая живет при нем.

Он рассказал о Володе.

У Кавалерова на ногах шевелились от смущения большие пальцы.

- …Этот мальчишка испортил мне жизнь. О, если бы на футболе отбили ему почки! Андрей слушается его во всем. Он, тот мальчишка, видите ли,- новый человек! Мальчишка сказал, что Валя несчастна, потому что я, отец,- сумасшедший и что я (сволочь) систематически свожу ее с ума. Сволочь! Они вместе уговаривали ее. И Валя сбежала. Какая-то подруга приютила ее.

…Я проклял подругу эту. Я пожелал ей, чтоб пищевод ее и прямая кишка поменялись местами. Представляете себе такую картину? Это компания твердолобых…

…женщина была лучшим, прекраснейшим, чистейшим светом нашей культуры. Я искал существо женского пола. Я искал такое существо, в котором соединились бы все женские качества. Я искал завязь женских качеств. Женское - было славой старого века. Я хотел блеснуть этим женским. Мы умираем, Кавалеров. Я хотел, как факел, пронести над головой женщину. Я думал, что женщина потухнет вместе с нашей эрой. Тысячелетия стоят выгребной ямой. В яме валяются машины, куски чугуна, жести, винты, пружины… Темная, мрачная яма. И светятся в яме гнилушки, фосфоресцирующие грибки - плесень. Это наши чувства! Это все, что осталось от наших чувств, от цветения наших душ. Новый человек приходит к яме, шарит, лезет в нее, выбирает, что ему нужно,- какая-нибудь часть машины пригодится, гаечка,- а гнилушку он затопчет, притушит. Я мечтал найти женщину, которая расцвела бы в этой яме небывалым чувством. Чудесным цвете нием папоротника. Чтобы новый человек, пришедший воровать наше железо, испугался, отдернул руку, закрыл глаза, ослепленный светом того, что ему казалось гнилушкой.

…Я нашел такое существо. Возле себя. Валю. Я думал, что Валя просияет над умирающим веком, осветит ему путь на великое кладбище. Но я ошибся. Она выпорхнула. Она бросила изголовье старого века. Я думал, что женщина - это наше, что нежность и любовь - это только наше, но вот… я ошибся. И вот блуждаю я, последний мечтатель земли, по краям ямы, как раненый нетопырь…

Кавалеров подумал: "Я вырву у них Валю". Ему хотелось сказать, что он был свидетелем происшествия в переулке, где цвела изгородь. Но почему-то он удержался.

- Наша судьба схожа,- продолжал Иван.- Дайте мне вашу руку. Так. Приветствую вас, Очень рад вас видеть, молодой человек. Чокнемся. Так вас прогнали, Кавалеров? Расскажите, расскажите. Впрочем, вы уже рассказывали. Очень важное лицо вас выставило? Вы не хотите назвать имени? Ну ладно. Вы очень ненавидите этого человека?

Кавалеров кивает.

- Ах, как понятно мне все, мой милый! Вы, насколько я понял вас, нахамили власть имущему человеку. Не перебивайте меня. Вы возненавидели всеми признанного человека. Вам кажется, конечно, что это он обидел вас. Не перебивайте меня. Пейте.

…вы уверены, что это он мешает вам проявиться, что он захватил ваши права, что там, где нужно, по вашему мнению, господствовать вам, господствует он. И вы беситесь…

В дыму парит оркестр. Лежит бледное лицо скрипача на скрипке.

- Скрипка похожа на самого скрипача, - говорит Иван. - Этот маленький скрипач в деревянном фраке. Слышите? Поет дерево. Слышите голос дерева? Дерево в оркестре поет разными голосами. Но как они скверно играют! Боже, как скверно они играют!

Он оборотился к музыкантам.

- Вы думаете, барабан у вас? Вы думаете, барабан исполняет свою партию? Нет, это бог музыки стучит на вас кулаком.

…мой друг, нас гложет зависть. Мы завидуем грядущей эпохе

Если хотите, тут зависть старости. Тут зависть впервые состарившегося человеческого поколения. Поговорим о зависти. Дайте нам еще пива…

Они сидели у широкого окна.

Еще раз прошел дождь. Был вечер. Город сверкал, точно, высеченный из угля кардифа. Люди заглядывали в окно с Самотеки, прижимая носы.

- …да, зависть. Тут должна разыграться драма, одна из тех грандиозных драм на театре истории, которые долго вызывают плач, восторги, сожаления и гнев человечества. Вы, сами того не понимая, являетесь носителем исторической миссии. Вы, так сказать, сгусток. Вы сгусток зависти погибающей эпохи. Погибающая эпоха завидует тому, что идет ей на смену.

- Что же мне делать? - спросил Кавалеров.

- Милый мой, тут надо примириться или… устроить скандал. Или надо уйти с треском. Хлопните, как говорится, дверью. Вот самое главное: уйдите с треском, Чтоб шрам остался на морде истории,- блесните, черт вас подери! Ведь все равно вас не пустят туда. Не сдавайтесь без боя… Я хочу вам рассказать один случай из моего детства…

…Был устроен бал. Дети разыгрывали пьесу, исполняли балет на специально устроенной в большой гостиной сцене. И девочка… представляете ли себе? - такая типичная девочка, двенадцати лет, тонконожка в коротком платьице, вся розовая, атласная, расфуфыренная,- ну, знаете, в целом, со своими оборочками, бантами, похожая на цветок, известный под именем "львиной пасти"; красотка, высокомерная, балованная,, потряхивающая локонами,- вот такая девочка хороводила на том балу. Она была королевой. Она делала все, что хотела, все восхищалась ею, все шло от нее, все стягивались к ней. Она лучше всех танцевала, пела, прыгала, придумывала игры. Лучшие подарки попали к ней, лучшие конфеты, цветы, апельсины, похвалы… Мне было тринадцать лет, я был гимназистом. Она затерла меня. А между тем я тоже привык к восторгам, я тоже был избалован поклонением. У себя в классе и я главенствовал, был рекордсменом. Я не вытерпел. Я поймал девчонку в коридоре и поколотил ее, оборвал ленты, пустил локоны по ветру, расцарапал прелестную ее физиономию. Я схватил ее за затылок и несколько раз стукнул ее лбом о колонну. В тот момент я любил эту девчонку больше жизни, поклонялся ей - и ненавидел всеми силами. Разодрав красоткины кудри, я думал, что опозорю ее, развею ее розовость, ее блеск, и думал, что исправлю допущенную всеми ошибку. Но ничего не вышло. Позор упал на меня. Я был изгнан. Однако, мой милый, обо мне помнили весь вечер; однако бал я испортил им; однако обо мне говорили везде, где появлялась красотка… Так впервые познал я зависть. Ужасна изжога зависти. Как тяжело завидовать! Зависть сдавливает горло спазмой, выдавливает глаза из орбит. Когда терзал я ее там, в коридоре, жертву пойманную, слезы катились из моих глаз, я захлебывался,- и все-.таки я рвал восхитительную ее одежду, содрогаясь от прикосновения к атласу,- оно вызывало почти оскомину на зубах и губах. Вы знаете, что такое атлас, ворс атласа,- вы знаете, как прикосновение к нему пронизывает позвоночник, всю нервную систему, какие вызывает гримасы! Так все силы восстали на меня в защиту скверной девчонки. Оскомина, яд, таившийся в кустах и корзинах, вытек из того, что казалось таким очаровательно невинным в гостиной,- из ее платья, из розового, такого сладкого для глаз атласа. Не помню, издавал ли я какие-либо возгласы, совершая свою расправу. Должно быть, я шептал: "Вот тебе месть! Не затирай! Не забирай того, что может принадлежать мне…"

…Вы внимательно прослушали меня? Я хочу провести некоторую аналогию. Я имею в виду борьбу эпох. Конечно, на первый взгляд сравнение покажется легкомысленным. Но вы понимаете меня? Я говорю о зависти.

Оркестранты закончили номер.

- Ну, слава богу,- сказал Иван.- Они умолкли,

Смотрите: виолончель. Она блестела гораздо менее до того, как за нее взялись. Долго терзали ее. Теперь она блестит, как мокрая,- прямо-таки освеженная виолончель. Надо записывать мои суждения, Кавалеров. Я не говорю - я высекаю свои слова на мраморе. Не правда ли?..

…Мой милый, мы были рекордсменами, мы тоже избалованы поклонением, мы тоже привыкли главенствовать там… у себя… Где у себя?.. Там, в тускнеющей эпохе. О, как прекрасен поднимающийся мир! О, как разблистается праздник, куда нас не пустят! Все идет от нее, от новой эпохи, все стягивается к ней, лучшие дары и восторги получит она. Я люблю его, этот мир, надвигающийся на меня, больше жизни, поклоняюсь ему и всеми силами ненавижу его! Я захлебываюсь, слезы катятся из моих глаз градом, но я хочу запустить пальцы в его одежду, разодрать, Не затирай! Не забирай того, что может принадлежать мне…

…Мы должны отомстить. И вы и я - нас многие тысячи, - мы должны отомстить. Кавалеров, не всегда враги оказываются ветряными мельницами. Иногда то, что так хотелось бы принять за ветряную мельницу,- есть враг, завоеватель, несущий гибель и смерть. Ваш враг, Кавалеров,- настоящий враг. Отомстите ему. Верьте мне, мы уйдем с треском. Мы собьем спеси молодому миру. Мы тоже не лыком шиты. Мы тоже были баловнями истории.

…Заставьте о себе говорить, Кавалеров. Ясно: все идет к гибели, все предначертано, выхода нет,- вам погибать, толстоносый! Каждая минута будет умножать унижения, с каждым днем будет расцветать, как лелеемый юноша, враг. Погибать: это ясно. Так обставьте ж свою гибель, украсьте ее фейерверком, порвите одежду тому, кто затирает вас, попрощайтесь так, чтоб ваше "до свиданья" раскатилась по векам.

Кавалеров подумал: "Он читает мои мысли".

- Вас обидели? Вас выгнали?

- Меня страшно обидели,- горячо сказал Кавалеров,- меня долго унижали.

- Кто обидел вас? Один из избранников эпохи?

"Ваш брат",- хотел крикнуть Кавалеров,- тот же, кто обидел и вас". Но он промолчал.

- Вам повезло. Вы не знаете в лицо завоевателя.

У вас есть конкретный враг. И у меня тоже.

- Что же мне делать?

- Вам повезло. Вы расплату за себя можете соединить с расплатой за эпоху, которая была вам матерью.

- Что же мне делать?

- Убейте его. Почетно оставить о себе память как о наемном убийце века. Прищемите вашего врага на пороге двух эпох. Он кичится, он уже там, он уже гений, купидон, вьющийся со свитком у ворот нового мира, он уже, задрав нос, не видит вас,тресните его на прощанье. Благословляю вас, И я (Иван поднял кружку), и я тоже уничтожу своего врага. Выпьем, Кавалеров, за "Офелию". Это орудие моей мести.

Кавалеров открыл рот, чтобы сообщить главное: у нас общий враг, вы благословили меня на убийство вашего брата,- но не сказал ни слова, потому что к столу их подошел человек, пригласивший Ивана, немедленно и не задавая вопросов, следовать за ним. Он был арестован, о чем известно из предыдущей главы.

- До свидания, мой милый,- сказал Иван,- меня ведут на Голгофу. Пойдите к дочке моей (он назвал переулок, уже давно блиставший в памяти Кавалерова), пойдите и посмотрите на нее. Вы поймете, что если такое создание изменило нам, то остается одно: месть.

Он допил пиво и пошел впереди таинственного человека на шаг.

По дороге подмигивал он посетителям, расточал улыбки, заглянул в раструб кларнета и у самых дверей повернулся и, держа котелок в вытянутой руке, продекламировал;

Ведь я не шарлатан немецкий, И не обманщик я людей! Я - скромный фокусник советский, Я - современный чародей!


V

- Что ты смеешься? Ты думаешь, я хочу спать? спросил Володя.

- Да я не смеюсь. Я кашляю.

И Володя снова засыпал, добравшись до стула.

Молодой уставал раньше. Тот, старший - Андрей Бабичев, - был гигант. Он работал день, работал половину ночи. Андрей ударял кулаком по столу. Абажур на лампе подскакивал, как крышка на чайнике, но тот- спал. Абажур прыгал. Андрей вспоминал: Джемс Уатт смотрит на крышку чайника, прыгающую над паром.

Известная легенда. Известная картинка.

Джемс Уатт изобрел паровую машину.

- Что же ты изобретаешь, мой Джемс Уатт? Какую машину изобретаешь ты, Володя? Какую новую тайну природы обнаружишь ты, новый человек?

И тут начинался разговор Андрея Бабичева с самим собой. На самое короткое время бросал он работу и, глядя на спящего, думал:

"А может быть, Иван прав? Может быть, я просто обыкновенный обыватель и семейное живет во мне? Потому ли он дорог мне, что с детских лет живет со мной, я просто привык к нему, полюбил, как сына? Только ли потому? Так ли это? А если бы был он тупица? То, ради чего я живу, сосредоточилось в нем. Мне посчастливилось. Жизнь нового человечества далека. Я верю в нее. И мне посчастливилось. Вот он заснул так близко от меня, прекрасный мой новый мир. Новый мир живет в моем доме. Я души в нем не чаю. Сын? Опора? Закрыватель век? Не правда! Не зто мне нужно! Я не хочу умирать на высокой постели, на подушках. Я знаю: масса, а не семья примет мой последний вздох. Чепуха! Как мы лелеем тот новый мир, так я лелею его. И он дорог мне, как воплотившаяся надежда. Я выгоню его, если обманусь в нем, если он не новый, не совсем отличный от меня, потому что я еще стою по брюхо в старом и уже не вылезу, Я выгоню его тогда: мне не нужен сын, я не отец, и он не сын, мы не семья. Я тот, что верил в него, а он тот, что оправдал веру.

Мы не семья, мы - человечество.

Значит, что же? Значит, человеческое чувство отеческой любви надо уничтожить? Почему же он любит меня, он, новый? Значит, там, в новом мире, будет тоже цвести любовь между сыном и отцом? Тогда я получаю право ликовать; тогда я вправе любить его и как сына, и как нового человека. Иван, Иван, ничтожен твой заговор. Не все чувства погибнут. Зря ты бесишься, Иван!"

Давным-давно, в темную ночь, проваливаясь в овраги, по колено в звездах, спугивая звезды с кустарников, бежали,двое: комиссар и мальчик. Мальчик спас комиссара. Комиссар был огромен, мальчик - крошка. Увидевшие подумали б: бежит один - великан, припадающий к земле, и мальчика приняли б за ладонь великана.

Они соединились навсегда.

Мальчик жил при великане, рос, вырос, стал комсомольцем и стал студентом. Он родился в железнодорожном поселке, был сын ремонтного литейного рабочего.

Его полюбили товарищи, его полюбили взрослые. Его иногда беспокоило то, что он всем нравится,- это порой казалось ему незаслуженным и ошибочным. Чувство товарищества было в нем самым сильным. Как бы заботясь о каком-то равновесии и пытаясь исправить какую-то неправильность, допущенную природой в распределении даров, он иногда прибегал даже к ухищрениям с целью как-нибудь сгладить впечатление о себе, снизить его, спешил потушить свой блеск.

Ему хотелось вознаградить менее удачливых сверстников своей преданностью, готовностью к самопожертвованию, пылким проявлением дружбы, отысканием в каждом из них замечательных черт и способностей. Его общество толкало товарищей к соревнованию.

- Я думал, почему злятся люди или обижаются,- сказал он.- У таких людей нет понятия о времени. Тут незнакомство с техникой. Время - ведь это тоже понятие техническое. Если бы все были техниками, то исчезли бы злоба, самолюбие и все мелкие чувства. Ты улыбаешься? Понимаешь ли: нужно понимать время, чтобы освободиться от мелких чувств. Обида, скажем, продолжается час или год. У них хватает воображения на год. А на тысячу лет они не разгонятся. Они видят только три-четыре деления на циферблате, ползут, тычутся… Куда им! Всего циферблата не охватят. Да вообще: скажи им, что есть циферблат,- не поверят!

- Так почему же только мелкие чувства? Ведь и высокие чувства коротки. Ну… великодушие?

- Видишь ли. Ты меня вот послушай. В великодушии есть какая-то правильность… техническая. Ты не улыбайся. Да, да. Нет, в самом деле… я, кажется, запутался. Ты меня смущаешь. Нет, подожди! Революция была… ну, как? Конечно, очень жестокая. Хо! Но ради чего она злобствовала? Была она великодушна, верно? Добра была - для всего циферблата… Верно? Надо обижаться не в промежутке двух делений, а во всем круге циферблата… Тогда нет разницы между жестокостью и великодушием. Тогда есть одно: время. Железная, как говорится, логика истории. А история и время одно и то же, двойники. Не смейся, Андрей Петрович. Я говорю: главным чувством человека должно быть понимание времени.

Он сказал также:

- Я собью спеси буржуазному миру. Они издеваются над нами. Старики брюзжат: где ваши новые инженеры, хирурги, профессора, изобретатели? Я соберу большую группу товарищей, человек сто. Мы организуем союз. По сбиванию спеси буржуазному миру. Ты думаешь, я хвастаю? Ты ничего не понимаешь. Я вовсе не заношусь. Мы будем работать как звери. Вот увидишь. К нам приедут кланяться. И Валя будет в этом союзе.

Он проснулся.

- Видел сон, - засмеялся он, - будто я с Валькой сидим на крыше и смотрим в телескоп на луну.

- Что? А? Телескоп?

- И я ей говорю: "Вон там, внизу, "море кризисов". " А она спрашивает: "Море крыс?"

В тот год весной Володя уехал на короткий срок повидаться с отцом в город Муром. Отец работал в муромских паровозостроительных мастерских. Прошло два дня разлуки, и в ночь на третий день ехал Андрей домой. На повороте шофер уменьшил скорость, светало, и Андрей увидел лежащего под стеной человека.

Напоминание об отсутствующем слетело к нему с того, лежащего на решетке. Оно приказало ему дернуться и нагнуться к шоферу. "Да ничего же нет между ними общего! " - едва не воскликнул Андрей. И действительно, никакого не было сходства между лежащим и отсутствующим. Просто он живо представил себе Володю. Он подумал: "А вдруг что-либо заставило Володю принять такую же жалкую позу". И просто он сделал глупость, дал разыграться чувствительности. Машина остановилась.

Николай Кавалеров был поднят, были выслушаны бредовые его слова.

Андрей привез его к себе, втащил на третий этаж и уложил на диване Володи, устроил ему постель и укрыл пледом по шею; тот лежал навзничь с вафельным следом решетки на щеке. Хозяин отошел ко сну в благодушии: диван не пустовал.

В ту же ночь ему приснилось, что молодой человек повесился на телескопе.


VI

В комнате Анечки Прокопович стояла замечательная кровать - из дорогого, покрытого темно-вишневым лаком дерева, с зеркальными арками на внутренней стороне спинок.

Однажды, в глубоко мирный год, на народном гулянье, под звуки фанфар, обсыпаемый конфетти, взошел на деревянный помост Анечкин муж и, предъявив лотерейный билет, получил от распорядителя квитанцию на право владения замечательной кроватью. Ее увезли гужевым способом. Свистали мальчишки. Голубое небо отражалось в движущихся зеркальных арках, точно открывались и медленно опускались веки прекрасных глаз.

Семейство жило, развалилось,- кровать прошла через все невзгоды.

Кавалеров живет в углу за кроватью.

Он пришел к Анечке и сказал:

- Тридцать рублей в месяц я могу вам платить за угол.

Анечка, протяжно улыбнувшись, согласилась.

Деваться ему было некуда. В его прежней комнате крепко поселился новый жилец. Страшную кровать Кавалеров продал за четыре рубля, и она со стонами покинула его.

На орган походила Анечкина кровать. Полкомнаты было занято ею. Вершины ее таяли в сумраке потолка.

Кавалеров думал:

"Будь я ребенок, Анечкин маленький сын,- сколько поэтических, волшебных построений создал бы мой детский ум, отданный во власть зрелищу такой необычайной вещи! Теперь я взрослый, и теперь лишь общие контуры и лишь кой-какие детали улавливаю я, а тогда я умел бы…

…А тогда, не подчиняясь ни расстояниям, ни масштабам, ни времени, ни весу, ни тяготению, я ползал бы в коридорах, образовавшихся от пустоты между рамой пружинного матраца и бортами кровати; таился бы за колоннами, что теперь кажутся мне не больше мензурок; воображаемые катапульты устанавливал бы на барьерах ее и стрелял бы по врагам, теряющим силы в бегстве по мягкой, засасывающей почве одеяла; устраивал бы под зеркальной аркой приемы послов, как король только что прочитанного романа; отправлялся бы в фантастические путешествия по резьбе - все выше и выше - по ногам и ягодицам купидонов, лез бы по ним, как лезут по статуе Будды, не умея охватить ее взором, и с последней дуги, с головокружительной высоты, срывался бы в страшну:о пропасть, в ледовитую пропасть подушек…"

Иван Бабичев ведет Кавалерова по зеленому валу.. Одуванчики летят из-под ног, плывут,- и плавание их есть динамическое отображение зноя… От зноя Бабичев бледнеет. Полное лицо его блестит, зной точно лепит маску с его лица.

- Сюда! - командует он.

Окраина цветет.

Они пересекают пустырь, идут вдоль заборов; овчарки бесятся за заборами, гремят цепями. Кавалеров свистит, дразня овчарок,но все возможно: вдруг какая-нибудь словчиться, порвет цепь и перемахнет через забор,- и по-этому капсюля жути растворяется где-то под ложечкой у дразнящего.

Путники спускаются по зеленеющей покатости, почти на крыши красных домиков, на верхушки садов. Местность Кавалерову незнакома, и, даже видя перед собой Крестовские башни, он не может ориентироваться. Доносятся свистки паровозов, железнодорожный лязг.

- Я покажу вам мою машину,- говорил Иван, оглядываясь на Кавалерова.- Ущипните-ка себя… так… еще раз… и еще раз… Не сон? Нет? Помните: вы не спали. Помните: все было просто, мы шли с вами через пустырь, блестела никогда не высыхающая лужа, на частокол надеты были горшки; запомните, мой друг, замечательные вещи можно было отметить в мусоре по пути, под заборами в канавах: например, смотрите,- листок из книги,нагнитесь, посмотрите, пока не унес его ветер,- видите: иллюстрации к "Тарасу Бульбе", узнаете? Должно быть, из того вот окошка выбросили обертку от чего-то съестного, и попал листок сюда. Далее - это что? Вечный традиционный башмак в канаве? Не стоит обращать на него внимания - это слишком академический образ запустения1 Далее - бутылка… подождите, она еще цела, но завтра раздавит ее колесо телеги, и если вскоре после нас еще какой-нибудь мечтатель пройдет по нашему пути, то получит он полное удовольствие от созерцания знаменитого бутылочного стекла, знаменитых осколков, прославленных писателями за свойство внезапно вспыхивать среди мусора и запустения и создавать одиноким путникам всякие такие миражи… Наблюдайте, мой друг, наблюдайте… Вот пуговицы, обручи, вот лоскут бинта, вот вавилонские башенки окаменелых человеческих испражнений… Словом, друг мой,- обычный рельеф пустыря… Запоминайте. Все просто было. И я вел вас, чтобы показать вам свою машину. Ущипните себя. Так. Значит, не сон? Ну, ладно. А то потом - я знаю, что будет потом,- вы скажете, что вам нездоровилось, что слишком было жарко, что, возможно, многое просто почудилось вам от жары, усталости и так далее. Нет, мой друг, я требую, чтобы вы подтвердили, что вы находитесь в самом нормальном состоянии. То, что вы сейчас увидите, может ошеломить вас слишком сильно.

Кавалеров подтвердил:

- Я нахожусь в самом нормальном состоянии.

И был забор, дощатый невысокий заборчик.

- Она там,- сказал Иван.- Обождите. Присядем.

Вот сюда, над овражком. Я говорю вам: моей мечтой была машина машин, универсальная машина. Думал я о совершенном орудии, надеялся я в одном небольшом аппарате сконцентрировать сотни различных функций. Да, мой друг. Прекрасная, благородная задача. Ради этого стоило стать фанатиком: у меня была мысль укротить мастодонта техники, сделать его ручным, домашним… Дать человеку такой рычажок, простой, знакомый, который не испугал бы его, был бы привычным, как дверная задвижка…

- Я ничего не понимаю в механике,- молвил Кавалеров,- я боюсь машин…

- И мне удалось. Слушайте меня, Кавалеров. Я изобрел такую машину.

(Забор манил, и, однако, вероятнейше допускалось, что никакой тайны нет за серыми обычными досками.)

- Она может взрывать горы. Она может летать. Она поднимает тяжести. Она дробит руду. Она заменяет кухонную плиту, детскую коляску, дальнобойное орудие… Это сам гений механики…

- Отчего вы улыбаетесь, Иван Петрович?

(Иван поигрывал уголком глаза.)

- Я цвету. Я не могу говорить о ней без того, чтобы сердце мое не прыгало, как яйцо в кипятке. Слушайте меня. Я наделил ее сотней умений. Я изобрел машину, которая умеет делать все. Понимаете ли вы? Сейчас вы увидите, но…

Он встал и, положив ладонь на плечо Кавалерова, торжественно сказал:

- Но я запретил ей. В один прекрасный день я понял, что мне дана сверхъестественная возможность отомстить за свою эпоху… Я развратил машину. Нарочно. Назло.

Он рассмеялся счастливым смехом.

- Нет, вы поймите, Кавалеров, какое великое удовлетворение, Величайшее создание техники я наделил пошлейшими человеческими чувствами! Я опозорил машину. Я отомстил за мой век, давший мне тот мозг, который лежит в моем черепе, мой мозг, придумавший удивительную машину… Кому ее оставить? Новому миру? Они жрут нас, как пищу,- девятнадцатый век втягивают они в себя, как втягивает кролика… Жуют и переваривают. Что на пользу - то впитывают, что вредит - выбрасывают… Наши чувства выбрасывают они, нашу технику - впитывают! Я мщу за наши чувства. Они не получат моей машины, не используют меня, не впитают моего мозга… Моя машина могла бы осчастливить новый век, сразу, с первых же дней, ввести в расцвет техники. Но вот - они не получат ее! Машина моя - это ослепительный кукиш, который умирающий век покажет рождающемуся. У них слюнки потекут, когда они увидят ее. Машина - подумайте - идол их, машина… и вдруг… И вдруг лучшая из машин оказывается лгуньей, пошлячкой, сентиментальной негодяйкой! Идемте… я покажу вам… Она, умеющая делать все,- она поет теперь наши романсы, глупые романсы старого века, и старого века собирает цветы. Она влюбляется, ревнует, плачет, видит сны… Я сделал это. Я насмеялся над божеством этих грядущих людей, над машиной. И я дал ей имя девушки, сошедшей с ума от любви и отчаяния,- имя Офелии… Самое человеческое, самое трогательное…

Иван повлек Кавалерова за собой.

Иван приник к щелке, выставив на Кавалерова лоснившийся медный зад,- ни дать, ни взять две гири. Быть может, действительно влияла жара, непривычная захолустная пустота, новизна ландшафта, неожиданного для Москвы, быть может, действительно сказывалась усталость, но только Кавалеров, оставшись один в безлюдье и отдаленности от узаконенных городских шумов, поддался кое-какому миражу, кое-какой слуховой галлюцинации. Как будто послышался голос Ивана, разговаривавшего с кем-то через щелку. Затем Иван отпрянул. И то же сделал Кавалеров, хотя и стоял на порядочном расстоянии от Ивана,как если бы испуг прятался где-то в противоположных деревьях и держал обоих на одной нитке, которую и дернул.

- Кто свистит? - звенящим от страха голосом закричал Кавалеров.

Пронзительный свист пролетел над окрестностью. Кавалеров на миг отвернулся, пряча лицо ладонями, как отворачиваются на сквозняке. Иван бежал от забора на Кавалерова - будто сея шажки,- свист летел за ним, как будто Иван не бежал, а скользил, нанизанный на ослепительный свистовой луч.

- Я боюсь ееl Я боюсь ее! - услышал Кавалеров задыхающийся шепот Ивана.

Схватившись за руки, они побежали вниз, сопровождаемые проклятиями встревоженного бродяги, которого сперва с высоты приняли за брошенную кем-то старую сбрую…

Бродяга, вырванный охапкой из сна, сидел на кочке, шаря в траве,- искал камень. Они скрылись в уличку.

- Я боюсь ее,- быстро говорил Иван.- Она ненавидит меня… Она изменила мне… Она убьет меня…

Кавалеров, пришедши в себя, устыдился своего малодушия. Он вспомнил, что тогда же, когда увидел он обратившегося в бегство Ивана, еще нечто предстало его зрению, чего испуганный, он не успел запечатлеть.

- Слушайте,- сказал он,- какая чепуха! Просто мальчик свистел в два пальца. Я видел. Мальчик появился на заборе и свистел… Ну да, мальчик…

- Я же говорил вам,- улыбнулся Иван,- я же говорил, что вы начнете искать всяких объяснений. Я же просил вас: ущипните себя побольнее.

Произошла ссора. Иван свернул в обретенную с трудом пивную. Он не приглашал Кавалерова. Тот поплелся, не зная пути, выискивая слухом трамвайный звон. Но на ближайшем углу, топнув ногой, Кавалеров повернул в пивную. Иван встретил его улыбкой и ладонью, направленной к стулу.

- Ну скажите же,- взмолился Кавалеров.- Ну ответьте мне, для чего вы мучите меня? Зачем вы обманываете нас? Ведь нет же никандр машины! Не может же быть такой машины! Это ложь и бред! Зачем вы врете нам?

В изнеможении Кавалеров опустился на стул.

- Послушайте, Кавалеров. Закажите себе пива, и я расскажу вам сказку. Слушайте.

Сказка о встрече двух братьев

…Нежный, растущий остов "Четвертака" окружали леса.

Леса как леса: балки, ярусы, лестницы, ходы, переходы; навесы,- но разные были в толпе, собравшейся у подножия, характеры и глаза. Разным сходством улыбались люди. Одни были склонны к простоте и говорили: постройка заштрихована. Некто заметил:

- Деревянным сооружениям не положено расти слишком высоко. Глаз не уважает высоко вознесшихся досок. Леса уменьшают величие постройки. Самая высокая мачта кажется легко подверженной гибели. Такая громада дерева нежна, несмотря ни на что. Сразу напрашивается мысль о пожаре.

Другой воскликнул:

- А с другой стороны - смотрите! - брусья вытянулись, как струны. Гитара, прямо-таки гитара!

На что предыдущий заметил:

- Ну вот, я ж говорил о нежности дерева. Удел его служить музыке.

Тогда вмешался чей-то насмешливый голос:

- А медь? Я, на-пример, признаю только духовые инструменты,

Школьник узнал в расположении досок не замеченную никем арифметику, но определить, к чему относятся кресты умножения и куда ведут знаки равенства, он не успел: сходство мгновенно исчезло, оно было шаткое.

"Осада Трои,- подумал поэт.- Осадные башни".

И сравнение подкрепилось появлением музыкантов. Прикрываясь трубами, они поползли в деревянную какую-то траншею, к подножию постройки.

Был черен вечер, белы и шаровидны фонари, необычайно алели полотнища, провалы под деревянными сходнями были смертельно черны. Раскачивались, звеня проволоками, фонари. Тень как бы взмахивала бровями. Вокруг фонарей летала и гибла мошкара. Издалека, заставляя мигать попутные окна, неслись сорванные фонарями контуры окрестных домов и кидались на постройку,и.тогда (до тех пор пока не успокаивался раскаченный ветром фонарь) бурно оживали леса, все приходило в движение - и, как многоярусный парусник, плыла на толпу постройка.

К подножию постройки прошел по дереву и на дерево Андрей Бабичев. Сама собой строилась там трибуна. Оратор получал и лестницу, и помост, и поручень, и ослепительный черный фон позади себя, и примо на себя - свет. Так много было дано света, что и далекие наблюдатели видели уровень воды в графине на столе президиума.

Бабичев двигался над толпой, очень цветной и блестящей, вроде как жестяной, похожий на электрическую фигурку. Он должен был произнести речь. Внизу, в естественно образовавшемся прикрытии, готовились к представлению актеры. Сладко, невидимый и непонятный толпе, завывал гобой. И непонятен был ставший серебряным от резкости освещения диск барабана, повернутого на толпу лицом. В деревянном ущелье украшались актеры. Каждый шаг проходящего наверху двигал над ними доски и сеял туманом опилки.

Появление на трибуне Бабичева развеселило публику. Его приняли за конферансье. Он был слишком свеж, умышлен, театрален по внешности.

- Толстый! Вот так толстый1 - восхитился в толпе один.

- Браво! - заорали в разных местах.

Но - "Слово предоставляется товарищу Бабичеву",- сказали из президиума; и от смешливости не осталось следа. Многие поднялись на носки. Внимание напрягалось. И каждому стало приятно, Было очень приятно видеть Бабичева по двум причинам: первая - он был известный человек, и вторая - он был толст. Толщина делала знаменитого человека своим. Бабичеву устроили овацию. Половина аплодисментов приветствовала его толщину. Он сказал речь.

Он говорил о том, какова будет деятельность "Четвертака": столько-то и столько-то обедов, такая-то пропускная способность, такой-то процент питательности и - какие выгоды от коммунального питания.

Он говорил о питании детей что, мол, в "Четвертаке" будет детское отделение, о научном приготовлении молочной каши, о росте детей, позвоночнике, малокровии. Он, как всякий оратор, смотрел вдаль, поверх передней массы зрителей, и потому до самого конца своей речи оставался безучастным к тому, что происходило внизу, под трибуной. А между тем некий человек в котелке уже давно расстроил внимание передних зрителей,- те уже не слушали оратора, всецело занятые поведением человека, которое, впрочем, было совершенно мирным. Он, правда, рискнул, отъединившись от толпы, перебраться за веревку, ограждающую подступы к трибуне; он, правда, стоял обособленно, что явно показывало какие-то его права, либо действительно ему принадлежавшие, либо просто захваченные им… Он - спиной к публике - стоял, опершись на веревку, вернее, полусидел на веревке, свесив через нее зад; и, не заботясь о том, что полный произойдет беспорядок, если веревка оборвется, преспокойно и, видимо, получая удовольствие, раскачивался себе на веревке.

Он, быть может, слушал оратора или, возможно, наблюдал за актерами. Вспыхивало за перекладинами платье балерины, выглядывали в деревянное окошечко разные смешные рожи.

И… Да! Ведь главное-то было что? Ведь он, чудаковатый этот человек, пришел с подушкой; Он нес большую, в желтом напернике, старую, выспанную многими головами подушку и, устроившись на веревке, опустил подушку на землю,- и села подушка рядом, как свинья.

И когда оратор окончил речь и, вытирая платком губы, другой рукой наливал из графина воду, пока затихали аплодисменты и публика переключала внимание, готовая слушать и смотреть актеров,- человек с подушкой, поднявши с веревки зад, встал во весь свой маленький рост, вытянул руку с подушкой и громко закричал:

- Товарищи! Я прошу слова!

Тогда оратор увидел брата своего Ивана. Кулаки у него сжались. Брат Иван стал подниматься по лестнице на трибуну. Он всходил медленно. Человек из президиума подбежал к барьеру. Он должен был жестами и голосом остановить незнакомца, но рука его повисла в воздухе, и, точно отсчитывая шаги незнакомца по ступенькам, рука эта опускалась толчками.

- Раз… два… пять… эть…

- Это гипноз! - взвизгнули в толпе.

А неизвестный шел, неся за шиворот подушку. И вот он на трибуне. Замечательная электрическая фигурка появилась на черном фоне. Аспидной доской чернел фон. Так был черен фон, что даже меловые линии чудились на нем, мерцало в глазах. Фигурка остановилась.

- Подушка! - шепотом прошло в толпе,

И незнакомец заговорил:

- Товарищи! От вас хотят отнять главное ваше до стояние: ваш домашний очаг. Кони революции, гремя по черным лестницам, давя детей наших и кошек, ломая облюбованные нами плитки и кирпичи, ворвутся в ваши кухни. Женщины, под угрозой гордость ваша и слава - очаг! Слонами революции хотят раздавить кухню вашу, матери и жены!

…Что говорил он? Он издевался над кастрюлями вашими, над горшками, над тишиной вашей, над правом вашим всовывать соску в губы детей ваших… Он учит вас забывать что? Что хочет вытолкнуть он из сердца вашего? Родной дом - дом, милый дом! Бродягами по диким полям истории он хочет вас сделать. Жены, он плюет в суп ваш. Матери, он мечтает с личек младенцев ваших стереть сходство с вами - священное, прекрасное семейное сходство. Он врывается в закоулки ваши, шмыгает, как крыса, но полкам, залазит под кровати, под сорочки, в волосы подмышек ваших. Гоните его к черту!.. Вот подушка. Я король подушек. Скажите ему: мы хотим спать каждый на своей подушке. Не трогай подушек наших! Наши еще не оперившиеся, куриным пухом рыжеющие головы лежали на этих подушках, наши поцелуи попадали на них в ночи любви, на них мы умирали,- и те, кого мы убивали, умирали на них. Не трогай наших подушек! Не зови насl Не мани нас, не соблазняй нас. Что можешь ты предложить нам взамен нашего умения любить, ненавидеть, надеяться, плакать, жалеть и прощать?.. Вот подушка. Герб наш. Знамя наше. Вот подушка. Пули застревают в подушке. Подушкой задушим мы тебя…

Его речь оборвалась. И то он сказал слишком много. Его как будто схватили за последнюю фразу, как можно схватить за руку,фразу его загнули ему за спину, Он осекся, внезапно испугавшись, и повод для испуга был именно в том, что тот, кого громил он, стоял молча, слушал. Сцена вся и впрямь могла сойти за представление. Так многие и поняли. Часто ведь актеры появляются из публики. И тем болев высыпали из деревянного сарайчика настоящие актеры. Да, бабочкой, не чем иным, выпорхнула из-за досок балерина! Эксцентрик в обезьяньем жилете лез на трибуну, цепляясь одной рукой за перекладины, а в другой держа странного вида музыкальный инструмент - длиннющую трубу с тремя раструбами; и так как всего можно было ожидать от человека в обезьяньем жилете и рыжем парике, то легко получалось впечатление что лезет он каким-то волшебным способом по этой самой трубе. Некто во фраке метался под трибуной, ловя разбегающихся актеров, а те стремились увидеть необычайного оратора. Да ведь и актеры предположили тоже, что кто-то из эстрадников, приглашенный участвовать в концерте, придумал трюк, пришел с подушкой, вступил в спор с докладчиком, а сейчас начнет обычный свой номер. Но нет. Но в страхе съехал по дурацкой трубе эксцентрик! И начиналась тревога. Но не слова, пышно брошенные незнакомцем в толпу, посеяли волнение. Напротив, речь человека воспринялась как умышленная, именно как эстрадный трюк; а вот наступившее молчание зашевелило волосы под многими шапками.

- Чего ты на меня смотришь? - спросил человечек, роняя подушку.

Голос великана (никто не знал, что брат говорит с братом), короткий выкрик великана слышала вся площадь, окна, подъезды, на кроватях приподнялись старики.

- Против кого ты воюешь, негодяй? - спросил великан.

Его лицо набрякло. Казалось, потечет из лица этого, как из бурдюка, отовсюду - из ноздрей, губ, ушей,- выступит из глаз какая-то темная жидкость, и все в ужасе закроют глаза… Не он сказал это. Это сказали доски вокруг него, бетон, скрепы, линии, формулы, обретшие плоть. Это их гнев распирал его.

Но брат Иван не попятился (даже все ожидали: пятясь и пятясь, сядет он на свою подушку) - напротив: вдруг он окреп, выпрямился, подошел к барьеру, устроил ладонь козырьком над глазами и позвал:

- Где ты? Я жду тебя! Офелия!

Налетел ветер. Порывы, впрочем, повторялись все время, качали фонари. К соединениям и распаду фигур тени (квадратов, пифагоровых штанов, гиппократовых луночек) уже привыкли присутствовавшие,- постоянно срывался с якорей и шел на толпу многоярусный парусник постройки,- так что новый порыв, повернувший многих за плечи, пригнувший многие головы, был бы встречен обыкновенным недовольством и был бы немедля забыт, если бы не… И говорилось потом: оно пролетело над головами, оно вылетело сзади.

Плыл на толпу гигантский парусник, скрипя деревом, воя ветром, и черное летучее тело - как птица о снасти ударилось о высокую балку, метнулось, разбив фонарь…

- Страшно тебе, брат? - спросил Иван.- Я вот что сделаю. Я пошлю ее на леса. Она разрушит твою постройку. Сами собой развинтятся винты, отпадут гайки, бетон развалится, как прокаженное тело. Ну? Все рухнет. Она превратит каждую цифру твою в бесполезный цветок. Вот, брат Андрей, что я могу сделать…

- Иван, ты тяжело болен. Ты бредишь, Иван,- вдруг мягко и сердечно заговорил тот, от которого ждали грозы. О ком ты говоришь? Кто это "она"? Я ничего не вижу! Кто превратит мои цифры в цветы? Просто ветром толкнуло фонарь о балку, просто разбился фонарь. Иван, Иван…

И брат шагнул к Ивану, протягивая руки. Но тот отстранил его.

- Смотри! - воскликнул он, поднимая руку.- Нет, ты не туда смотришь… Вот-вот… левее… Видишь? Что это сидит там на балочке? Видишь? Выпей воды. Налейте товарищу Бабичеву воды… Что это присело там на жердочку? Видишь?!! Веришь?!! Боишься?!!

- Это тень! - сказал Андрей.- Брат, это просто тень. Идем отсюда. Я подвезу тебя. Пусть начинается концерт. Актеры томятся. Публика ждет. Едем, Ваня, едем.

- Ах, тень? Это не тень, Андрюша. Это машина, над которой ты смеялся… Это я сижу на жердочке, Андрюша, я, старый мир, век мой сидит там. Мозг моего века, Андрюша, умевший сочинять и песни и формулы, Мозг, полный снами, которые ты хочешь уничтожить,

Иван поднял руку и крикнул:

- Иди, Офелия! Я посылаю тебя!

И то, присевшее на балку, блеснув при повороте, повернулось, застучало, топчась, как стучит птица, и стало исчезать в темном провале между скрещений.

Была паника, давка, люди бежали, вопя. А оно лязгало, пробираясь по доскам. Вдруг выглянуло оно снова,испустив апельсинового цвета луч, посвистало - неуловимое по форме - и невесомой тенью,по-паучьи, сигануло по отвесу выше, в хаос досок, снова присело на каком-то ребре, оглянулось…

- Действуй, Офелия! Действуйте - кричал Иван, носясь по трибуне.- Ты слышала, что он говорит об очаге?

Я приказываю тебе разрушить постройку…

Бежали люди, и бегство их сопровождалось бегством туч, бурной фугой неба.

"Четвертак" рухнул…

Рассказчик умолк…

…Барабан плашмя лежал среди развалин, и на барабан вскарабкался я, Иван Бабичев. Офелия спешила ко мне, волоча раздавленного, умирающего Андрея.

- Пусти меня на подушку, брат,- шептал он.- Я хочу умереть на подушке. Я сдаюсь, Иван…

Я положил на колени подушку, он приник к ней головой.

- Мы победили, Офелия,- сказал я.


VII

Утром в воскресенье Иван Бабичев посетил Кавалерова.

- Сегодня я хочу вам показать Валю,- торжественно заявил он.

Они отправились. Прогулку можно было назвать очаровательной. Она совершалась по пустому праздничному городу. Они пошли в обход на Театральную площадь. Движения почти не было. Голубел подъем по Тверской. Воскресенье утром - один из лучших видов московского лета. Освещение, не разрываемое движением, оставалось целым, как будто солнце только что взошло. Таким образом, они шли по геометрическим планам света и тени, вернее; сквозь стереоскопические тела, потому что свет и тень пересекались не только по плоскости, но и в воздухе. Не доходя до Моссовета, они очутились в полной тени. Но в пролет между двумя корпусами выпал большой массив света. Он был густ, почти плотен, здесь уже нельзя было сомневаться в том, что свет материален: пыль, носившаяся в нем, могла сойти за колебание эфира. И вот переулок, соединяющий Тверскую с Никитской. Они постояли, любуясь цветущей изгородью. Они вошли в ворота и поднялись по деревянной лестнице на застекленную галерею, запущенную, но веселую от обилия стекол и вида на небо сквозь решетчатость этих стекол.

Небо разбивалось на пластинки разной синевы и приближенности к зрителю. Четверть всех стекол была выбита. В нижний ряд окошечек пролезали зеленые хвостики какого-то растения, ползущего снаружи по борту галереи. Здесь все было рассчитано на веселое детство. В таких галереях водятся кролики.

Иван стремился к двери. Три двери было в галерее. Он шел к последней.

На ходу Кавалеров хотел оторвать один из зеленых хвостиков. Едва он дернул, как вся невидимая за бортом система потянулась за хвостиком, и где-то простонала какая-то проволока, впутавшаяся в жизнь этого плюща или черт его знает чего. (Как будто не в Москве, а в Италии…) Делая усилие, Кавалеров припал к окну виском и увидел двор, огражденный каменной стеной. Галерея находилась на высоте, средней между вторым и третьим этажом. С такой высоты за стеной ему открылся (Италия продолжалась) вид на страшно зеленую, площадку.

Еще входя на крыльцо, он слышал голоса и смех. Они неслись с той площадки. Он ничего не успел разобрать, его отвлек Иван, Он стучал в дверь. Один, два, еще раз…

- Никого нет,- промычал он.- Она уже там…

Внимание Кавалерова осталось у выбитого стекла над лужайкой, Почему? Ведь пока еще ничего удивительного не прошло перед его глазами. Он захватил, повернувшись на стук Ивана, только одну стопу какого-то пестрого движения, один удар гимнастического ритма. Просто приятной, сладкой и холодной для зрения была зелень лужайки, неожиданная после обыкновенного двора. По всей вероятности, уже позже он уверил себя, что очарование лужайки сразу так сильно захватило его.

- Она уже ушла! - повторил Бабичев.- Позвольте-ка…

И он посмотрел в одно из окошечек, Кавалеров не замедлил сделать то же.

То, что произвело на него впечатление лужайки, оказалось маленьким, поросшим травой двориком. Главная сила зелени исходила от высоких густокронных деревьев, стоявших по бокам его. Вся зелень эта цвела под громадной глухой стеной дома. Кавалеров был наблюдателем сверху. В его восприятии дворику было тесно. Вся окрестность, потянувшаяся за высокой точкой наблюдения, взгромоздилась над двориком. Он лежал, как половик в комнате, полной мебели. Чужие крыши открывали Кавалерову свои тайны. Он увидел флюгера в натуральную величину, слуховые окошечки, о которых внизу никто и не подозревает, и навсегда невозвратимый детский мяч, некогда слишком высоко взлетевший и закатившийся под желоб. Строения, обгвожденные антеннами, уходили по ступеням от дворика. Головка церкви, свежевыкрашенная суриком, попала в пустой промежуток неба и, казалось, летела до тех пор, пока Кавалеров не поймал ее взглядом. Он видел коромысло трамвайной мачты с тридевятой улицы, и какой-то другой наблюдатель, высунувшийся из далекого окна и что-то нюхавший или евший, покорившись перспективе, почти опирался на то коромысло.

И главным был дворик.

Они спустились вниз. В каменной стене, отделявшей двор от дворика, скучный, пустынный двор от таинственной лужайки, оказалась брешь. Не хватало нескольких камней, как хлебов, вынутых из печи. В эту амбразуру они увидели все. Солнце жгло Кавалерову макушку, Они увидели упражнения в прыжках. Между двух столбиков была протянута веревка. Юноша, взлетев, пронес свое тело над веревкой боком, почти скользя, вытянувшись параллельно препятствию,- точно он не перепрыгивал, а перекатывался через препятствие, как через вал. И, перекатываясь, он подкинул ноги и задвигал ими подобно пловцу, отталкивающему воду. В следующую долю секунды мелькнуло его опрокинутое искаженное лицо, летящее вниз, и тут же Кавалеров увидел его стоящим на земле, причем, столкнувшись с землей, он издал звук, похожий на "афф",- не то усеченный выдох, не то удар пятки по траве.

Иван ущипнул Кавалерова за локоть.

- Вот она… смотрите… (Шепотом.)

Все закричали и захлопали. Прыгун, почти голый, отходил в сторону, слегка припадая на одну ногу, должно быть, из спортсменского кокетства.

Это был Володя Макаров.

Кавалеров был растерян. Его охватило чувство стыда и страха. Целую сверкающую машинку зубов обнаружил Володя, улыбаясь.

Наверху, - на галерее, снова стучали в дверь. Кавалеров обернулся. Очень глупо было попасться здесь, у стены, на подглядывании. По галерее идет кто-то. Окошки расчленяют идущего. Части тела движутся самостоятельно. Происходит оптический обман. Голова опережает туловище. Кавалеров узнает голову. По галерее проплывает Андрей Бабичев.

- Андрей Петрович! - кричит на лужайке Валя. Андрей Петрович! Сюда! Сюда! Страшный гость исчез. Он покидает галерею, ищет пути на лужайку. Разные преграды скрывают его от глаз Кавалерова. Надо бежать.

- Сюда! Сюда! - звенит Валин голос.

Кавалеров видит: Валя стоит на лужайке, широко и твердо расставив ноги. На ней черные, высоко подобранные трусы, ноги ее сильно заголены, все строение ног на виду. Она в белых спортивных туфлях, надетых на босу ногу; и то, что туфли на плоской подошве, делает ее стойку еще тверже и плотней,- не женской, а мужской или детской. Ноги у нее испачканы, загорелы, блестящи. Это ноги девочки, на которые так часто влияют воздух, солнце, падения на кочки, на траву, удары, что они грубеют, покрываются восковыми шрамами от преждевременно сорванных корок на ссадинах, и колени их делаются шершавыми, как апельсины. Возраст и подсознательная уверенность в физическом своем богатстве дают обладательнице право так беззаботно содержать свои ноги, не жалеть их и не холить. Но выше, под черными трусами, чистота и нежность тела показывает, как прелестна будет обладательница, созревая и превращаясь в женщину, когда сама она обратит на себя внимание и захочет себя украшать,- когда заживут ссадины, отпадут все корки, загар сровняется и превратится в цвет.

Он отряхнулся и побежал вдоль глухой стены в обратную сторону от амбразуры, пачкая плечо о камень.

- Куда вы! - звал его Иван.- Куда вы удираете, подождите!

"Он громко кричит! Они услышат! - ужасался Кавалеров.- Они меня увидят!"

Действительно, за стеной стало резко тихо. Там прислушивались. Иван догнал Кавалерова.

- Слушайте, милый мой… Видали? Это мой брат! Видали? Володя, Валя… Все! Весь лагерь… Подождите, я сейчас влезу на стену и обругаю их… вы испачкались, Кавалеров, как мельник!

Кавалеров тихо сказал:

- Я отлично знаю вашего брата. Это он выгнал меня. Он - то важное лицо, о котором я говорил вам… Наша судьба схожа. Вы сказали, что я должен убить вашего брата… Что же мне делать? ..

На каменной стене сидела Валя.

- Папа! - вскрикнула она, ахнув.

Иван обхватил ее ноги, свисающие со стены.

- Валя, выколи мне глаза. Я хочу быть слепым,- говорил он, задыхаясь,- я ничего не хочу видеть: ни лужаек, ни ветвей, ни цветков, ни рыцарей, ни трусов, мне надо ослепнуть, Валя. Я ошибся, Валя… Я думал, что все чувства погибли - любовь, и преданность, и нежность… Но все осталось, Валя… Только не для нас, а нам осталась только зависть… Выколи мне глава, Валя, я хочу ослепнуть… Он скользнул по потным ногам девушки руками, лицом, грудью и тяжко шлепнулся к подножию стены.

- Выпьем, Кавалеров,- сказал Иван.- Будем пить, Кавалеров, за молодость, которая прошла, за заговор чувств, который провалился, за машину, которой нет и не будет…

- Сукин ты сын, Иван Петрович! (Кавалеров схватил Ивана за ворот.) Не прошла молодость! Нет! Слышите ли вы? Неправда! Я докажу вам… Завтра же - слышите ли? завтра на футболе я убью вашего брата…


VIII

Николай Кавалеров занимал место на трибунах. На высоте, направо от него, в деревянной ложе, среди полотнищ, громадного шрифта афиш, лесенок и скрещенных досок сидела Валя. Молодежь наполняла ложу.

Дул ветер, день был очень яркий, сквозной, просвистанный ветром со всех сторон. Огромное поле зеленело прибитой травой, блестящей, как лак.

Кавалеров, не спуская глаз, смотрел на ложу, напрягал зрение и, уставая, работал воображением, стараясь получить то, чего не мог издали увидеть или услышать. Не только он - многие из сидевших близко к ложе, несмотря на то что были возбуждены предвкушением исключительного зрелища, обращали внимание на очаровательную девушку в розовом платье, почти девочку, небрежную по детски к своим позам и движениям и вместе с тем имевшую такой вид, что каждому хотелось быть ею замечен ным, точно была она знаменитость или дочь знаменитого человека.

Двадцать тысяч зрителей переполнили стадион. Предстоял небывалый праздник - долгожданный матч между московской и германской командами.

На трибунах люди спорили, кричали, скандалили из-за пустяков. Огромное количество народа распирало стадион. Где-то с утиным криком сломались перила. Кавалеров, запутавшийся в чужих коленях в поисках своего места, видел, как на дорожке, у подножия трибун, лежал, тяжело дыша и разбросав руки, почтенный старичок в кремовом жилете. Мимо него перли, мало о нем думая. Тревога усиливалась ветром. На вышках, как молнии, били флаги.

Все существо Кавалерова стремилось к ложе. Валя помещалась над ним, наискосок, метрах в двадцати. Зрение издевалось над ним. Казалось ему: они встречаются глазами. Тогда он приподнимался. Казалось ему: медальон вспыхивает на ней. Ветер делал с ней что хотел. То и дело она хваталась за шляпу. Это был капор из красной блестящей соломы. Ветер сдувал рукав ее до самого плеча, открывая руку, стройную, как флейта. Афишка-улетела от нее и упала в гущу, помахав крыльями.

Еще за месяц до матча предполагали, что с германской командой приедет знаменитый Гецкэ, играющий центрального форварда, то есть главного игрока из пяти нападающих. Действительно, Гецкэ приехал. Лишь только германская команда вышла под звуки марша на поле и еще игроки не успели распределиться по полю, как публика (как и всегда это бывает) узнала знаменитость, хотя знаменитость шла в толпе остальных гостей.

- Гецкэ! Гецкэ! - закричали зрители, испытывая особенную приятность от вида знаменитого игрока и оттого, что они хлопали ему.

Гецкэ, оказавшийся небольшим черномазым и сутулым человеком, шагнул немного в сторону, остановился, поднял руки над головой и потряс соединенными ладонями. Невиданный иностранный способ приветствия еще более воодушевил зрителей

Группа немцев - одиннадцать человек - сияла на зелени, в чистоте воздуха, яркой маслянистой окраской одежды. На них была оранжевые, почти золотые фуфайки с зелено-лиловыми нашивками на правой стороне груди и черные трусы. Трусы бубнили по ветру.

Володя Макаров, поеживаясь от свежести только что надетой футбольной рубашки, высматривал из помещения футболистов в окно. Немцы достигли середины поля.

- Пошли, что ли? - спросил он.- Пошли?

- Пошли! - скомандовал капитан команды.

Выбежала советская команда в красных рубашках и белых трусах. Зрители валились на перила, лупили ногами в доски.

Рев заглушил музыку.

Немцам выпало играть первую половину игры по ветру.

Наши не только играли и старались делать все, что полагается делать, чтобы играть как можно лучше, но также не переставали наблюдать за игрой немцев как зрители и оценивать ее как профессионалы. Игра продолжается девяносто минут, с коротким перерывом на сорок пятой минуте, После перерыва команды меняются половинами поля. Так что при ветреной погоде выгоднее со свежими силами играть против ветра.

Так как немцы играли по ветру, а ветер был очень сильный, то всю игру сдуло к нашим воротам. Мяч почти не выходил из советской половины поля. Наши беки давали сильные- "свечки", то есть высокие параболические удары, но мяч, скользнув по стене ветра, завертывался, блестя желтизной, и шастал обратно. Немцы яростно атаковали. Знаменитый Гецкэ оказался и вправду грозным игроком. Все внимание сосредоточилось на нем.

Когда мяч попадал к нему, Валя, сидевшая на высоте, взвизгивала, как будто сейчас же, немедленно, должна была увидеть что-то ужасное и преступное. Гецкэ прорывался к воротам, оставляя позади себя наших беков, присевших от его быстроты и натиска на корточки, и ударял в ворота. Тогда Валя, качнувшись к соседу, обеими руками обхватывала руку соседа, прижималась щекой к ней и, думая только об одном, чтобы спрятать лицо и не видеть ужасного, продолжала смотреть скошенными глазами на страшные движения черного от беганья по жаре Гецкэ.

Но Володя Макаров, вратарь советской команды, ловил мяч. Гецкэ, еще не окончив движения, сделанного для удара, изящно переменил это движение на другое, нужное для того, чтобы повернуться и бежать, поворачивался и бежал, нагнув спину, плотно обтянутую пропотевшей до черноты фуфайкой. Тотчас же Валя принимала естественную позу и начинала смеяться: во-первых, от удовольствия, что нашим не вбивали мяча, и во-вторых - оттого, что вспоминала о том, как давеча визжала и хваталась за руку соседа.

- Макаров! Макаров! Браво, Макаров! - кричала она со всеми.

Мяч каждую минуту летел в ворота. Он ударялся об их штанги, они стонали, с них сыпалась известь… Володя схватывал мяч в таком полете, когда это казалось математически невозможным. Вся публика, вся живая покатость трибун становилась как будто отвеснее,- каждый зритель приподнимался, выталкиваемый страшным, нетерпеливым желанием увидеть наконец самое интересное - вбитие гола. Судья вбрасывал на ходу свисток в губы, готовый засвистеть вбитие… Володя не схватывал мяч - он срывал его с линии полета и, как нарушивший физику, подвергался ошеломительному действию возмущенных сил. Он взлетал вместе с мячом, завертевшись, точь-в-точь навинчиваясь на него: он обхватывал мяч всем телом - коленями, животом и подбородком, набрасывая свой вес на скорость мяча, как набрасывают тряпки, чтобы потушить вспышку. Перехваченная скорость мяча выбрасывала Володю на два метра вбок, он падал в виде цветной бумажной бомбы. Неприятельские форварды бежали на него, но в конце концов мяч оказывался высоко над боем.

Володя оставался в воротах. Он не мог стоять. Он ходил по линии ворот от одного столба к другому, подавляя запал энергии, вызванной борьбой с мячом. Все гудело в нем. Он поводил руками, отряхивался, подкидывал носком кочки земли. Нарядный перед началом игры, теперь он состоял из тряпок, черного тела и кожи огромных беспалых перчаток. Передышки продолжались недолго. Снова нападение немцев катилось к московским воротам. Володя страстно желал победы своим и волновался за каждого своего игрока. Он думал, что только он знает, как надо играть против Гецкэ, какие у него слабые стороны, как защищаться от его атаки. Его интересовало также, какое мнение сложилось у знаменитого немца о советской игре. Когда он сам рукоплескал и кричал "ура" каждому из своих беков, ему тогда же хотелось крикнуть Гецкэ:

"Вот как мы играем! Хорошо ли мы играем, по-вашему? "~

Как футболист, Володя представлял собой полную противоположность Гецкэ. Володя. был профессионал-спортсмен,тот был профессионал-игрок. Володе был важен общий ход игры, Общая победа, исход, - Гецкэ стремился лишь к тому, чтобы показать свое искусство. Он был старый, опытный игрок, не собиравшийся поддерживать честь команды; он дорожил только собственным успехом; он не состоял постоянным членом какой-нибудь спортивной организации, потому что скомпрометировал себя переходами из клуба в клуб за деньги. Ему запретили участвовать в матчах на розыгрыш первенства. Его приглашали только на товарищескую игру, на показательные матчи и на поездки в другие страны. Искусство соединялось в нем с везением. Его участие делало команду опасной. Он презирал игроков - и тех, с которыми играл, и противников. Он знал, что забьет любой команде мячи. Остальное ему было не важно. Он был халтурщик.

Уже в середине игры зрителям стало ясно, что советская команда не уступает немцам. Они не вели правильной атаки - Гецкэ мешал этому. Он портил, разрушал их комбинации. Он играл только для себя, на свой риск, без помощи и не помогая. Получив мяч, он стягивал все движение игры к себе, сжимал его в клубок, распускал и скашивал, переводил из одного края в другой - по собственным, неясным для партнеров планам, надеясь только на себя, на свой бег и уменье обводить противника.

Отсюда зрители заключили, что вторая половина игры, когда Гецкэ выдохнется и когда наши получат поветренную сторону, окончится разгромом немцев. Лишь бы сейчас наши продержались, не пропустив в свои ворота ни одного мяча.

Но и на этот раз виртуоз Гецкэ добился своего. За десять минут до перерыва он вырвался к правому краю, пронес мяч туловищем, потом резко остановился, осекши погоню, которая, не ожидая остановки, выбежала вперед и вправо, повернул с мячом к центру и по чистому пространству, обведя только одного советского бека, погнал мяч прямо на ворота, часто взглядывая то под ноги, то на ворота, как бы соразмеряя и высчитывая скорость направления и срок удара.

Сплошное "о-о-о" воем катилось с трибун.

Володя, раскорячась и расставив руки так, как если бы держал он невидимую бочку, приготовился хватать мяч. Гецкэ, не ударяя, подбежал к воротам. Володя упал ему под ноги. Мяч забился между ними двумя, как в бочке; потом свистки и топот зрителей покрыли финал сцены. От удара кого-то из двух мяч легко и неверно взлетел над головой Гецкэ, и тот вбил его в сетку толчком головы, похожим на поклон.

Таким образом, советская команда получила гол.

Стадион грохотал. Бинокли повернулись в сторону советских ворот. Гецкэ, глядя на свои мелькающие башмаки, кокетливо бежал к центру.

Товарищи поднимали Володю.


IX

Валя повернулась вместе с остальными. Кавалеров увидел ее лицо, обращенное к нему. Он не сомневался, что она видит его. Он засуетился, странное предположение разозлило его. Ему показалось, что окружающие посмеиваются,- заметили его беспокойство.

Он оглянулся на сидящих рядом. И было очень неожиданным то, что в одном углу с ним, в близком соседстве, сидел Андрей Бабичев. Вновь Кавалерова возмутили две белые руки, регулирующие шарнир бинокля, крупное туловище в сером пиджаке, подстриженные усы…

Черным снарядом повис над Кавалеровым бинокль. Ремни бинокля поводьями свисали от щек Бабичева.

Уже снова наступали немцы.

Вдруг мяч, выброшенный чьим-то мощным и нерассчитанным ударом, взлетел высоко и вбок за поле, из игры, в сторону Кавалерова, просвистел над пригнувшимися головами нижних рядов, остановился на мгновенье и, завертевшись всеми своими пластинками, рухнул на доски, к ногам Кавалерова. Игра остановилась. Игроки застыли, застигнутые неожиданностью. Картина поля, зеленая и пестрая, все время двигавшаяся, теперь разом окаменела. Так разом останавливается фильм в момент разрыва пленки, когда в зал уже дают свет, а механик еще не успел выключить света, и публика видит странно побелевший кадр и контуры героя, абсолютно неподвижного в той позе, которая говорит о самом быстром движении. Злоба Кавалерова усилилась. Все смеялись вокруг. Попадания мяча в ряды всегда вызывают смех: зрители в ту, минуту как бы сознают истинную шуточность того, что люди полтора часа бегают за мячом, заставляя их - зрителей, посторонних людей - с такой серьезностью и страстностью воспринимать их совершенно несерьезное времяпрепровождение.

Все тысячи в эту минуту, насколько могли, одарили Кавалерова непрошеным вниманием, и внимание это было смешливым.

Возможно, что и Валя хохотала над ним, человеком, попавшим под мяч! Возможно, что она веселится вдвойне, потешаясь над врагом в смешном положении. Он ухмыльнулся, стороня ногу от мяча, который, потеряв опору, с кошачьей привязанностью вновь ткнулся в его каблук.

- Ну! - невольно и удивленно крикнул Бабичев.

Кавалеров был пассивен. Две белые большие ладони протянулись за мячом. Кто-то поднял мяч и передал Бабичеву. Он встал во весь рост и, выпятив живот, закинул руки с мячом за голову, размахиваясь, чтобы подальше бросить. Он не мог быть серьезным в таком деле и, понимая, что нужно быть серьезным, преувеличивал наружное выражение серьезности, насупившись и надув свежие, красные губы.

Бабичев, сильно качнувшись вперед, швырнул мяч, магически расковав поле. "Он не узнает меня",- копил злобу Кавалеров.

Первая половина игры кончилась со счетом "один на ноль" в пользу германской команды… Игроки, с темными потеками на лицах, облипшие зелеными нитками травы, шли к проходу, сильно и широко, как в воде, двигая голыми коленями. Немцы, не по-русски красные, с румянцем, начинающимся от висков, пестро перетасовались с москвичами. Игроки шли, видя всех сразу, всю толпу под дощатыми стенами прохода, и никого не видя в отдельности. Они мазали по толпе улыбками и неживыми, слишком прозрачными на потемневших лицах глазами. Те, кому только что представлялись они маленькими, бегающими и падающими разноцветными фигурками., теперь встретились с ними вплотную. Еще не остывший шум игры двигался вместе с ними. Гецкэ, похожий на цыгана, шел, посасывая только что полученную ранку выше локтя.

Зевакам новостью были подробности роста или сложения того или иного игрока, жестокость ссадин, тяжелое дыхание, полнов смятение одежды. Издали все производило более легкое, праздничное впечатление.

Кавалеров выдавился между чужих боков под какую-то перекладину и облегченно ступил на траву. Здесь, в тени, он бежал с другими по дорожке, огибая с задней стороны круг трибун. Буфет, расставленный на лужайке под деревьями, заполнился вмиг. Помятый старичок в кремовом жилете, все еще недовольно и опасливо поглядывая на публику, ел мороженое. К помещению футболистов лепилась толпа.

- Ура! Макаров! Ура! - неслись оттуда восторженные крики. Болельщики взбирались на заборы, отбиваясь от колючей проволоки, как от пчел,- и выше: на деревья, в темную зелень, раскачиваясь от ветра и ловкости, как лесные человечки.

Косо над толпой взлетело блестящее, плещущее голизной тело. Качали Володю Макарова. Кавалерову не хватало духу проникнуть за триумфальное кольцо. Он заглядывал в щели, топчась за толпой.

Володя стоял уже на земле. Чулок на одной ноге его спустился, обвернувшись зеленым бубликом вокруг грушевидной, легко-волосатой икры. Истерзанная рубашка еле держалась на туловище его. Он целомудренно скрестил на груди руки.

И вот стоит Валя. И Андрей Бабичев с нею.

Всем троим рукоплещут зеваки.

Бабичев любовно смотрит на Володю.

Вмешался ветер. Повалился полосатый колышек, вся листва качнулась вправо. Кольцо зевак распалось, вся картина расстроилась, люди спасались от пыли. Больше всех досталось Вале. Розовое платье, легкое, как шелуха, взлетело над ногами, показав Кавалерову свою прозрачность. Ветер подул платье к лицу ее, и контур лица увидел Кавалеров в сиянии и просвечивании ткани, развернувшейся веером. Сквозь пыль увидел Кавалеров это и то, как, ловя свое платье, она закружилась, запуталась, едва не падая вбок. Она старалась прихлопнуть подол на коленях, прижать, но не справилась, и тогда, для прекращения неприличия, прибегла к полумерам руками обхватила слишком открывшиеся ноги, пряча колени, складываясь в три погибели, как купальщица, застигнутая врасплох.

Где-то засвистел судья. Покатился марш. Так прервалось веселое замешательство. Начинали вторую половину игры. Володя умчался.

- Немцам два гола минимум - прокричал мальчишка, несясь мимо Кавалерова.

Валя продолжала бороться а ветром. В погоне за подолом десять раз она переменяла позицию и под конец очутилась вблизи Кавалерова, на расстоянии шепота.

Она стояла, широко расставив ноги. Шляпу, сброшенную ветром и пойманную на лету, она держала в руке, Еще не оправившись от прыжка, она смотрела на Кавалерова, не видя его, наклонив немного набок голову с короткими, резко и косо у щек подрезанными каштановыми волосами.

Солнечный свет скользнул по плечу ее, она качнулась, ключицы вспыхнули, как кинжалы. Десятую долю минуты длилось разглядывание, и сразу же Кавалеров понял, холодея, какая неизлечимая тоска останется в нем навсегда -оттого, что он увидел ее, существо другого мира, чуждое и необыкновенное, и ощутил, как безысходно мило выглядит она, как подавляюще недоступна ее чистота,- и потому, что она девочка, и потому что она любит Володю,- и как неразрешима ее соблазнительность.

Бабичев ждал ее, протянув руку.

- Валя,- сказал Кавалеров.- Я ждал вас всю жизнь. Пожалейте меня…

Но она не слышала. Она бежала, подкошенная ветром.


Х

Ночью Кавалеров вернулся домой пьяным.

Он прошел по коридору к раковине - напиться. Он раскрутил кран до отказа, весь замочился. Кран оставил, струя трубила. Войдя в Анечкину комнату, он остановился. Свет не был потушен. Обложенная желтой ватой света, вдова сидела на громадной своей кровати, свесив голые ноги за борт. Она была готова ко сну.

Кавалеров шагнул. Она молчала как зачарованная. Кавалерову показалось, что она улыбается, манит,

Он пошел на нее.

Она не сопротивлялась и даже открыла объятия.

- Ах ты поползенок,- шептала она,- ишь ты, поползенок.

Позже он просыпался. Терзала его жажда, пьяная, остервенелая мечта о воде, Он просыпался - тишина была. За секунду до пробуждения вспоминал он о том, как била струя в раковину,пронзительное воспоминание подкидывало его,- но воды не было, Он снова валился. Пока спал он, вдова хозяйничала: она закрыла кран, раздела спящего и починила его подтяжки. Наступило утро, Сперва ничего Кавалеров не понял. Как пьяница-нищий в комедии, подобранный богачом и принесенный во дворец, он лежал, очумелый, среди незнакомой роскоши. Он увидел небывалое свое отражение в зеркале - подошвами вперед. Он великолепно лежал, загнув руку за голову. Солнце освещало его сбоку. Точно в куполе храма, парил он в широких дымящихся полосах света. А над ним свисали виноградные гроздья, плясали купидоны, из рогов изобилий выкатывались яблоки,- и он почти слышал исходящее от всего этого торжественное органное гудение. Он лежал на Анечкиной кровати.

- Ты мне напоминаешь его,- жарко прошептала Анечка, склонившись над ним.

Над кроватью висел застекленный портрет. Висел мужчина, чей-то молодой дедушка, торжественно одетый,- в одном из последних сюртуков эпохи. Чувствовалось: у него крепкий, многосимвольный затылок. Лет пятидесяти семи мужчина.

Кавалеров вспомнил: отец переодевает рубашку…

- Ты мне очень напомнил мужа,- повторяет Анечка, обнимая Кавалерова. И голова Кавалерова уходит в подмышку ее, как в палатку, Шатры подмышек раскрыла вдова. Восторг и стыд бушевали в ней.

- Он тоже взял меня… так… хитростью… тихо, молчал молчал, ничего не говорил… и потом! Ах ты поползенок мой…

Кавалеров ударил ее.

Она опешила. Кавалеров вскочил с кровати, взрывая пласты постели; простыни потянулись за ним. Она бросилась к дверям, руки ее вопили о помощи, она бежала, преследуемая скарбом, как помпеянка. Рухнула корзина, накренился стул.

Он несколько раз ударил ее по спине, в поясницу, опоясанную жиром, как шиной.

Стул стоял на одной ноге.

- Он тоже меня бил,- сказала она, улыбаясь сквозь слезы.

Кавалеров вернулся на кровать. Он повалился, чувствуя, что заболевает.. Он лежал в забытьи весь день. Вечером вдова легла рядом. Она храпела. Кавалерову представилась гортань ее в виде арки, ведущей в мрак. Он прятался ва сводами арки. Все дрожало; сотрясалось, тряслась почва Кавалеров скользил и падал под напором воздуха, летящего из бездны, Спящая ныла. Разом переставала она ныть, умолкала, громко чавкнув. Вся архитектура гортани перекашивалась. Храп ее становился пороховым, сельтерским.

Кавалеров метался и плакал. Она вставала и прикладывала ко лбу его мокрое полотенце. Он тянулся к влаге, весь приподымаясь, искал полотенце руками, комкал его, подкладывая под щеку, и целовал, шепча:

- Они украли ее. Как трудно мне жить на свете… Как трудно… А вдова, не успев лечь, засыпала.тотчас, приткнувшись к зеркальной арке. Сон обмазывал ее сладостью. Она спала с открытым ртом, булькая, как спят старушки. Жили клопы, шуршали, как будто порол кто-то обои. Проявлялись неведомые дню клопиные тайники. Росло, разбухало дерево кровати. Зарозовел подоконник. Вокруг кровати клубился сумрак. Ночные тайны спускались из углов по стенам, обтекали спящих и уползали под кровать. Кавалеров вдруг сел, широко раскрыв глаза. Над кроватью стоял Иван.


Xl

И немедленно Кавалеров стал собираться.

Анечка спала в сидячем положении под аркой, оценив руками живот. Он осторожно, дабы не потревожить ее, совлек одеяло и, надев его, как плащ, предстал перед Иваном.

- Ну и отлично,- сказал тот.- Вы сверкаете, как ящерица. В таком виде вы и покажетесь народу. Идемте, идемте! Надо торопиться.

- Я очень болен,- вздохнул Кавалеров; он кротко улыбался, как бы извиняясь за то, что нет у него охоты отыскивать брюки, пиджак и башмаки.- Ничего, что я босой?

Иван уже был в коридоре. Кавалеров поспешил за ним. "Я долго и беспричинно страдал,- подумал Кавалеров.- Сегодня наступил день искупления". Поток людей захватил их. За ближайшим углом открывалась сияющая дорога. - Вон он! - сказал Иван, сжимая руку Кавалерова. Вот "Четвертак"! Кавалеров увидел: сады, шаровидные купола листвы, арка из легкого прозрачного камня, галереи, полет мяча над зеленью…

- Сюда! - скомандовал Иван.

Они побежали по стене, увитой плющом, затем пришлось прыгать. Голубое одеяло облегчило Кавалерову прыжок, он поплыл по воздуху над толпой и опустился к подножию широчайшей каменной лестницы. Тотчас же, испугавшись, он стал уползать под одеялом своим, как насекомое, сложившее крылья. Его не заметили. Он присел за цоколем.

На вершине лестницы, окруженный многими людьми, стоял Андрей Бабичев. Он стоял, обняв за плечо и привлекши к себе Володю.

- Сейчас ее принесут,- говорил Андрей, улыбаясь друзьям.

И тут Кавалеров увидел следующее: по асфальтовой дороге, ведущей к ступеням лестницы, шел оркестр, и над оркестром парила Валя. Звучание инструментов держало ее в воздухе. Ее нес звук. Она то поднималась, то опускалась над трубами, в зависимости от высоты и силы звука. Ленты ее взлетали выше головы, вздувалось платье, волосы стояли кверху.

Последний пассаж выбросил ее на вершину лестницы, и она упала на руки Володи. Все расступились. В кругу остались они двое.

Дальнейшего Кавалеров не увидел. Внезапный ужас охватил его. Странная темь вдруг выдвинулась перед ним. Он, леденея, медленно оборотился. На траве, позади него, сидела Офелия.

- А-а-а! - странно закричал он. Он ринулся бежать. Офелия, звякнув, охватила его за одеяло. Оно -соскользнуло. В постыдном виде, спотыкаясь, падая, ударяясь челюстью о камень, он взбирался но лестнице. Те смотрели сверху. Нагнувшись, стояла прелестная Валя.

- Офелия, назад! - раздался голос Ивана.- Она не слушает меня… Офелия, стой!

- Держите ее!

- Она убьет его!

- О!

- Смотрите! Смотрите! Смотрите~

Кавалеров с середины лестницы оглянулся. Иван делал попытки вскарабкаться на стену. Плющ обрывался. Толпа отхлынула. Иван повис на стене на широко раскинутых руках. Страшная железная вещь медленно двигалась по траве по направлению к нему. Из того, что можно было назвать головой вещи, тихонько выдвигалась сверкающая игла. Иван выл. Руки не выдержали. Он сорвался, котелок его покатился среди одуванчиков. Он сидел, прижавшись спиной к стене, руками закрыв лицо. Машина двигалась, срывая на ходу одуванчики.

Кавалеров поднялся и полным отчаяния голосом за кричал: - Спасите его! Неужели вы допустите, чтоб машина убила человека?!

Ответа не последовало.

- Мое место с ним! - сказал Кавалеров.- Учитель! Я умру с вами!

Но было уже поздно. Заячий вопль Ивана заставил его свалиться. Падая, увидел он Ивана, приколотого к стене иглой.

Иван тихо наклонился, поворачиваясь вокруг страшной оси.

Кавалеров закутал голову руками, чтобы ничего больше не видеть и не слышать. Но все же слышал он позванивание. Машина поднималась по лестнице.

- Я не хочу! - закричал он что было мочи.- Она убьет меня! Простите! Простите! Пощадите меня! Это не я опозорил машину! Я не виноват! Валя! Валя! Спаси меня!


XII

Кавалеров болел трое суток. Выздоровев, он бежал.

Он слез, глядя в одну точку, в угол, под кровать. Он одевался как автомат и вдруг ощутил новую кожаную петлю на подтяжках. Вдова удалила английскую булавку. Откуда взяла она петлю? Отпорола от старых подтяжек мужа? Кавалеров полностью понял мерзость своего положения. Он убежал без пиджака в коридор, По дороге отцепил и бросил красные подтяжки.

На пороге площадки он задержался. Голосов со двора не было слышно. Тогда шагнул он на площадку, и все мысли смешались. Возникли сладчайшие ощущения - томление, радость, Прелестно было утро. Был легкий ветерок (точно листали книгу), голубело небо. Над загаженным местом стоял Кавалеров. Кошка, испуганная его порывом, бросилась из сорного ящика; какая-то дрянь посыпалась за ней. Что могло быть поэтического в этом обложенном многими проклятиями закутке? А он стоял. задрав голову и вытянув руки.

В ту секунду он почувствовал, что вот наступил срок, что вот проведена грань между двумя существованиями -, срок катастрофы! Порвать, порвать со всем, что было… сейчас, немедленно, в два сердечных толчка, не больше,нужно переступить грань, и жизнь, отвратительная, безобразная, не его - чужая, насильственная жизнь - останется позади…

Он стоял, широко раскрыв глаза, и все поле зрения от бега и волнения и оттого, что был он еще слаб, пульсировало перед ним и розовело.

Он понял степень своего падения. Оно должно было произойти. Слишком легкой, самонадеянной жизнью жил он, слишком высокого был он о себе мнения,- он, ленивый, нечистый и похотливый…

Понял Кавалеров все,летя над закутком.

Он вернулся, подобрал подтяжки, оделся. Звякнула ложка - вдова потянулась за ним,- но, не оглянувшись, он покинул дом. Снова он ночевал на бульваре. И снова он вернулся. Но он решил твердо!

"Я поставлю вдову на место. Я не позволю ей даже заикнуться о том, что было. Мало ли что случается по пьяному делу. А жить на улице я не могу".

Вдова жгла над плитой лучину. Она посмотрела на него из-за виска и самодовольно улыбнулась. Он вошел в комнату. На угол шкафа надет был котелок Ивана.

Иван сидел на кровати, похожий на брата своего, только поменьше. Одеяло окружало его, как облако. На столе стояла винная бутылка. Иван хлебал из стакана красное вино. Он недавно, видимо, проснулся; лицо его еще не выровнялось после сна, и еще сонно почесывался он где-то под одеялом.

- Что это значит? - задал Кавалеров классический вопрос.

Иван ясно улыбнулся.

- Это значит, мой друг, что нужно нам выпить. Анечка, стакан!

Анечка вошла. Полезла в шкаф.

- Ты не ревнуй, Коля,- сказала она, обняв Кавалерова.- Он очень одинокий, такой же, как ты. Я вас обоих жалею.

- Что это значит? - тихо спросил Кавалеров.

- Ну, чего заладились - рассердился Иван.- Ничего не значит.

Он слез с кровати, придерживая исподнее, и налил Кавалерову вина.

- Выпьем, Кавалеров… Мы много говорили о чувствах… И главное, мой друг, мы забыли… О равнодушии… Не правда ли? В самом деле… Я думаю, что равнодушие есть лучшее из состояний человеческого ума. Будем равнодушны, Кавалеров! Взгляните! Мы обрели покой, мой милый. Пейте. За равнодушие. Ура! За Анечку! И сегодня, кстати… слушайте: я… сообщу вам приятное… сегодня, Кавалеров, ваша очередь спать с Анечкой. Ура!

1927



Читать далее

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть