Read Manga Mint Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Агасфер
ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ. ПОКРОВИТЕЛЬ

1. ПОДОЗРЕНИЯ

Мадемуазель де Кардовилль быстрыми шагами пошла навстречу Горбунье и, протягивая ей руки, проговорила взволнованным и растроганным голосом:

— Подойдите ближе… ближе… теперь между нами нет больше решетки!

При этом намеке, возбуждавшем воспоминания Горбуньи о том, как прелестная и богатая аристократка с почтением поцеловала ее бедную трудовую руку, в молодой работнице снова пробудилось неизъяснимо гордое чувство благодарности. Так как она не решалась ответить на это сердечное приветствие, Адриенна сама с трогательной горячностью обняла молодую девушку. Когда Горбунья почувствовала, как ее обняли прелестные руки мадемуазель де Кардовилль, когда свежие и цветущие уста молодой красавицы братски прикоснулись к ее бледным и безжизненным щекам, бедняжка залилась слезами и не могла выговорить ни слова.

Родену, стоявшему в углу комнаты, было не по себе, пока он следил за этой сиеной. Ему уже сообщили о полном достоинства отказе, которым Горбунья ответила на коварные искушения настоятельницы монастыря св.Марии. Он знал также, как глубоко предана великодушная девушка Агриколю, а через него и Адриенне де Кардовилль, и ему было очень неприятно, что сближение Горбуньи с Адриенной увеличивается. Он рассуждал очень разумно, что врагом или другом, — как бы ни были они ничтожны, — никогда пренебрегать не следует. А для него врагом был всякий человек, искренне преданный Адриенне. Кроме того, мы уже знаем, что Роден, несмотря на поразительную твердость характера, в то же время был суеверен: его тревожило какое-то необъяснимое чувство страха, внушаемое ему Горбуньей, и он решил принять во внимание это предчувствие или предвестие.


Утонченные натуры даже в самых ничтожных мелочах проявляют инстинктивное изящество и очаровательную доброту. Почти благоговейно отерла Адриенна своим богато вышитым платком обильные слезы на лице Горбуньи.

Этот порыв, полный наивной непосредственности, спас Горбунью от унижения; ведь унижение и страдание — таковы две пропасти, которые непрестанно граничат с несчастием: таким образом, для несчастного человека малейшая деликатная предупредительность всегда является двойным благодеянием. Может быть, вы презрительно посмеетесь над той чисто детской мелочью, которую мы приведем в пример; но бедная Горбунья стыдилась вынуть из кармана свой старый, маленький, заплатанный платок, и она надолго бы оставалась ослепленной слезами, если бы их не вытерла мадемуазель де Кардовилль.

— Как вы добры… О! какое благородное, великодушное у вас сердце!

Только эти слова бедная швея и могла прошептать глубоко взволнованным голосом. Внимание Адриенны было для нее дороже всякого благодеяния.

— Взгляните на нее… сударь, — сказала Адриенна Родену, который с живостью приблизился. — Да, — с гордостью прибавила молодая аристократка, — вот сокровище, которое мне удалось открыть. Взгляните на нее и полюбите ее так, как я люблю, уважайте так, как я уважаю… Это одно из тех сердец… какие нам нужны! Какие мы ищем!..

— И находим, с помощью Божией! — закончил ее речь Роден, низко кланяясь Горбунье.

Работница медленно подняла глаза на Родена. При виде мертвенного лица, доброжелательно улыбавшегося ей, молодая девушка вздрогнула. Странно! Она никогда не видела этого человека раньше, но внезапно почувствовала страх и инстинктивное желание отдалиться, какие испытывал и Роден. Всегда робкая и стыдливая, Горбунья не могла отвести глаз от Родена, сердце у нее билось, словно при приближении большой опасности, так как эта чудная девушка больше боялась за тех, кого она любила, чем за себя, то она невольно подвинулась к Адриенне, не сводя глаз с Родена.

Социус, хороший физиономист, конечно, заметил произведенное им впечатление, и его инстинктивная неприязнь к молодой работнице еще более возросла. Вместо того чтобы опустить глаза, Роден разглядывал ее с таким настойчивым вниманием, что удивил мадемуазель де Кардовилль.

— Позвольте, милая девушка, — спросил Роден, как бы стараясь что-то припомнить. — Позвольте… кажется, я не ошибаюсь… да… Не были ли вы недавно в монастыре св.Марии… здесь по соседству?

— Да, месье, была.

— Без сомнения, это были вы!.. Где моя голова? Конечно, вы… нечего было и сомневаться!..

— В чем же дело? — спросила Адриенна.

— Вы совершенно правы, милая мадемуазель, — сказал Роден, указывая на Горбунью. — Это именно одно из тех благородных сердец, какие мы ищем! Если бы вы знали, с каким достоинством, с каким мужеством отказалось это бедное дитя, нуждающееся в работе, — а для нее это было все равно, что нуждаться во всем, — от недостойных предложений, какие решилась ей сделать настоятельница монастыря, предлагая хорошую плату за шпионство в том доме, куда она хотела ее поместить!

— Ах, как это мерзко! — воскликнула с отвращением мадемуазель де Кардовилль. — Предлагать такие вещи этому несчастному ребенку… ей!

— Они не знали меня, — с горечью заметила Горбунья. — Увидели, что я нуждаюсь… ну, и подумали, что соглашусь на все…

— Я скажу, — прервал ее Роден, — что со стороны настоятельницы была двойная низость, так как она хотела подкупить нуждающуюся, а с вашей стороны вдвойне прекрасно, что вы не соблазнились и отказались.

— Месье… — возразила Горбунья в скромном замешательстве.

— Нет! Я не замолчу! — продолжал Роден. — Хвалю я или порицаю, я не стесняюсь высказываться прямо, что на сердце лежит… Спросите вот у мадемуазель, — и он указал взглядом на Адриенну. — Поэтому-то я, не стесняясь, скажу открыто, что уважаю вас не меньше, чем сама мадемуазель де Кардовилль!

— Поверьте, дитя мое, — сказала Адриенна, — что есть похвалы, которые покрывают почестями, вознаграждают и придают бодрости: таковы похвалы господина Родена… Я это знаю… очень хорошо знаю!..

— Да к тому же нельзя только мне приписывать всю честь данного суждения…

— То есть как это?

— Разве эта милая девушка не приемная сестра Агриколя Бодуэна, честного рабочего, деятельного народного поэта? Так разве привязанность подобного человека — не лучшая гарантия, и разве нельзя, так сказать, по подобной марке судить о товаре? — с улыбкой заметил Роден.

— Вы опять абсолютно правы, — сказала Адриенна. — Прежде чем я познакомилась с этой девушкой, я уже заинтересовалась ею со слов приемного брата… Он так горячо, с такой любовью говорил о ней, что я не могла не отнестись с уважением к девушке, внушившей такую благородную привязанность.

Слова Адриенны вместе с еще одним обстоятельством так смутили Горбунью, что ее бледное лицо стало пурпурным. Мы знаем, как страстно любила втайне несчастная девушка Агриколя: всякий даже отдаленный намек на это роковое чувство заставлял ее чрезвычайно смущаться. Между тем при словах Адриенны Горбунья заметила проницательный и пытливый взгляд, брошенный Роденом… Если бы Горбунья была с глазу на глаз с Адриенной, ее смущение прошло бы быстро, но, к несчастью, теперь ей показалось, что иезуит, и без того уже внушавший ей страх, проник в тайники ее сердца и прочел там тайну роковой любви, жертвой которой она являлась… Отсюда яркий румянец бедняжки и видимая мучительная растерянность, которая поразила Адриенну.

Быстрый и тонкий ум, каким обладал Роден, тотчас же определил причину смущения. Он сразу все понял, сопоставил молодую уродливую девушку, очень развитую и с горячим, преданным сердцем, с одной стороны, и красивого, смелого, умного, честного парня — с другой, и вывел следующее заключение: «Они воспитывались вместе и, сходясь во многом, несомненно братски привязаны друг к другу; но от братской любви не краснеют, а Горбунья покраснела и смутилась: не любит ли она Агриколя иной любовью?» Напав на верный путь, Роден решил удостовериться до конца в своих догадках. Заметив, что смущение молодой швеи удивило Адриенну, он сказал ей, указывая на Горбунью и улыбаясь:

— Поглядите-ка, до чего краснеет наша бедная малютка, когда говорят о привязанности к ней этого славного парня!

Горбунья опустила голову в замешательстве. Помолчав немного, чтобы жестокая стрела вонзилась поглубже в ее сердце, палач продолжал:

— Нет… посмотрите, как она смущена!

Затем помолчав еще немного и заметив, что Горбунья теперь побледнела и задрожала, иезуит испугался, что зашел слишком далеко, так как Адриенна с участием спросила Горбунью:

— Милое дитя, отчего вы дрожите?

— Все очень просто! — отвечал за швею Роден с искусственной простотой, притворяясь, что ничего не понимает: он знал, что это лучший способ, дабы узнать все нужное. — Очень просто… эта скромная девушка смущается, как нежная и добрая сестра. Она так любит брата, так близко связана с ним, что, когда хвалят его, ей кажется, что хвалят и ее…

— Она так же скромна, как и добра, — ласково прибавила Адриенна, взявши Горбунью за руку. — Не надо так смущаться, моя милая: это ребячество, и я вынуждена вас пожурить!

Мадемуазель де Кардовилль говорила вполне искренне. Она полностью поверила объяснению Родена. Горбунья со своей стороны подобно всем, кто боится, чтобы не открыли их печальную тайну, успокоилась так же быстро, как и испугалась; она постаралась убедить себя, чтобы не умереть со стыда, что последние слова Родена были искренни и что он не подозревал о ее любви к Агриколю. Она немного успокоилась и нашла силы ответить Адриенне:

— Простите меня, — робко проговорила она, — я не привыкла к такой доброте, и мне совестно, что я не могу высказать, как я вам благодарна.

— Доброта! — сказала Адриенна. — Но я еще ничего не сделала для вас. Вот теперь, слава Богу, я могу сдержать свои обещания, вознаградить вашу преданность, ваше мужественное самопожертвование, вашу святую любовь к труду и то достоинство, какое вы проявили среди ужасных и жестоких невзгод. Словом, с сегодняшнего дня, если вам угодно, мы больше не расстанемся!

— Вы, право, слишком добры… — дрожащим голосом сказала Горбунья, — но я…

— Успокойтесь, — прервала ее Адриенна, угадывая ее мысли. — Если вы примете мое предложение, я сумею согласовать свое эгоистическое желание иметь вас возле себя с независимостью вашего характера, с вашей привычкой к труду, с вашей любовью к уединению и потребностью жертвовать собой всем, кто в вас нуждается и заслуживает сожаления. Я именно и рассчитываю на это ваше стремление и на возможность удовлетворить его, чтобы пленить вас и удержать около себя!

— Но чем же я заслужила, мадемуазель, — бесхитростно спросила Горбунья, — такую благодарность с вашей стороны? Разве не вы сами первая оказали столько доброты и великодушия моему приемному брату?

— Да я совсем не о благодарности говорю, — возразила Адриенна. — В этом случае мы квиты! Я говорю теперь о привязанности, об искренней дружбе, которую я вам предлагаю.

— Дружба… со мной… мадемуазель!

— О! — с очаровательной улыбкой сказала Адриенна. — Не будьте слишком гордой, ведь все преимущества на вашей стороне… Я задалась мыслью, что мы будем друзьями, и я этого добьюсь… вот увидите… Однако позвольте… как это я раньше не подумала… какая счастливая случайность вас сюда привела?

— Сегодня утром господин Дагобер получил письмо, в котором его просили явиться сюда, обещая сообщить ему приятные новости относительно того, что интересует его больше всего на свете… Думая, что речь идет о девочках Симон, он мне сказал: «Слушайте, Горбунья, вы принимали такое живое участие в этих бедных малютках, что радость моего свидания с ними будет служить вам наградой. Пойдемте со мной!»

Адриенна взглянула на Родена, который утвердительно кивнул головой:

— Да, да, милая мадемуазель, это я написал храброму воину… только не подписался и ничего не объяснил… Потом вы узнаете причину…

— Так почему же вы пришли одна? — спросила Адриенна.

— Увы! Меня так взволновал ваш прием, что я не успела рассказать вам о своих опасениях.

— Каких опасениях? — спросил Роден.

— Зная, что вы находитесь здесь, я решила, что письмо пришло от вас… и уверила в этом Дагобера. Когда мы явились сюда, он стал расспрашивать, не здесь ли сироты, описал их наружность, и когда ему ответили, что их здесь нет, то, несмотря на мои просьбы, он отправился в монастырь узнать, что с ними.

— Какая неосторожность! — воскликнула Адриенна.

— Особенно после ночного штурма монастыря! — пожав плечами, заметил Роден.

— Я напрасно его убеждала, — продолжала Горбунья, — что в письме не было обещано возвращение сирот… и что он мог только получить о них сведения… Но он ничего не хотел слушать и сказал мне: «Если я ничего не узнаю… тогда вернусь к вам… но третьего дня они были в монастыре… Если теперь все известно… мне не посмеют отказать!»

— Ну, можно ли рассуждать с этакой горячей головой! — улыбаясь, сказал Роден.

— Только бы не узнали его там! — проговорила Адриенна, вспомнив об угрозах господина Балейнье.

— Это маловероятно, — продолжал Роден. — Его просто туда не впустят… Надеюсь, что это будет самая большая неприятность, какая его ждет. Впрочем, следователь не замедлит явиться сюда с молодыми девушками… Я здесь более не нужен, а меня призывают новые заботы… Надо узнать, где принц Джальма; поэтому скажите мне, моя дорогая мадемуазель, где и когда я могу вас видеть, чтобы дать отчет о своих поисках. Если они окажутся успешными, на что я очень надеюсь, то мы переговорим о дальнейшей судьбе принца.

— Вы меня найдете в новом доме, куда я прямо отсюда отправлюсь, — улица д'Анжу, прежний особняк де Болье… Но вот что я вспомнила, — спохватилась Адриенна. — Разместить принца в моем павильоне неудобно, да и по многим причинам неосторожно. Недавно я видела прехорошенький домик, полностью меблированный; довольно одного дня, чтобы приспособить его для жилья принцу… Это будет в тысячу раз лучше… и мне легче будет сохранить строжайшее инкогнито.

— Как? — воскликнул Роден, коварным планам которого чрезвычайно мешало новое решение молодой девушки. — Вы хотите, чтобы он не знал…

— Я хочу, чтобы принц Джальма и понятия не имел о своем неизвестном друге. Я хочу, чтобы он не знал даже о моем существовании… пока… Быть может, потом… через месяц… там видно будет… и я поступлю сообразно обстоятельствам.

— Но ведь сохранить инкогнито будет очень трудно, — заметил Роден, скрывая глубокое разочарование.

— Да… если бы принц поселился в моем павильоне… Соседство дворца тетки могло бы навести его на след… вот почему я отказываюсь от первого проекта… Но принц будет жить довольно далеко… на улице Бланш. Кто ему откроет тайну? Ее знают только вы да мой старый друг Норваль и это милое дитя, — сказала Адриенна, указывая на Горбунью, а на ее скромность я полагаюсь, как и на вашу. Значит, сохранение тайны обеспечено… Впрочем, завтра мы об этом поговорим подробнее. Теперь главное — найти несчастного юного принца.

Как ни неприятно было для Родена новое решение Адриенны, он не подал вида и отвечал:

— Все будет пополнено согласно вашему желанию, и завтра я явлюсь дать вам отчет о своей миссии… исполнителя воли провидения, как вам угодно было ее назвать!

— До завтра… я буду ждать вас с нетерпением, — ласково сказала Адриенна. — Позвольте мне так же рассчитывать во всем на вас, как вы можете рассчитывать на меня… Но вам надо запастись снисходительностью; я предчувствую, что мне много придется вас беспокоить просьбами о советах и услугах… А я вам… и без того так многим обязана.

— Ничем вы мне не обязаны… — отвечал Роден, поклонившись Адриенне и скромно направляясь к дверям.

Но в ту минуту, когда он выходил, перед ним лицом к лицу очутился Дагобер.

— А!.. наконец-то хоть один из них мне попался! — закричал солдат, схватив сильной рукой Родена за шиворот.

2. ИЗВИНЕНИЯ

М-ль де Кардовилль при виде того, как солдат свирепо схватил Родена за ворот, с ужасом воскликнула, бросившись к Дагоберу:

— Во имя неба!.. что вы делаете?

— Что я делаю? — резко отвечал солдат, повернувшись к Адриенне, которую не узнал. — Я пользуюсь случаем схватить за горло одного из мерзавцев шайки и буду душить его, пока он мне не скажет, где мои бедные девочки.

— Вы меня задушите! — задыхаясь, хрипел Роден, напрягая все силы, чтобы вырваться из рук солдата.

— Где мои сиротки, если их нет здесь и если в монастырь меня не пустили? — гремел Дагобер.

— Помогите! — стонал Роден.

— Это ужасно! — воскликнула Адриенна и, умоляюще сложив руки, бледная и дрожащая, стала молить Дагобера: — Сжальтесь, выслушайте меня… выслушайте его…

— Господин Дагобер, — говорила Горбунья, стараясь своими слабыми руками захватить руки солдата. — Господин Дагобер… ведь это мадемуазель де Кардовилль… что вы делаете!.. насилие в ее присутствии!.. И, кроме того, вы ошибаетесь… наверняка ошибаетесь!

При имени благодетельницы своего сына солдат быстро повернулся и выпустил Родена. Иезуит, побагровевший от гнева, задыхаясь, оправлял свой воротник и галстук.

— Простите! — сказал Дагобер, подходя к Адриенне, все еще бледной от испуга. — Простите… я не знал, кто вы… я не совладал с собою…

— Но, Боже мой! что вы можете иметь против этого господина?.. — спросила Адриенна. — Если бы вы меня выслушали, то узнали бы…

— Простите, если я вас прерву, мадемуазель, — сказал солдат сдержанным тоном. Затем, обратясь к Родену, обретшему вновь прежнее спокойствие, он прибавил: — Ну, благодарите мадемуазель и убирайтесь вон… Если вы не уйдете… я за себя не ручаюсь!

— Одно слово, — начал Роден, — я…

— Говорю вам, что я за себя не отвечаю, если вы здесь останетесь! — топнув ногой, закричал Дагобер.

— Но, умоляю вас, объясните, по крайней мере, причины вашего гнева, — повторила Адриенна, — а главное не судите поверхностно… Выслушайте нас… успокойтесь…

— Успокоиться, мадемуазель! — воскликнул с отчаянием Дагобер. — Да я только об одном могу думать… Знаете ли вы, что генерал Симон будет здесь сегодня или завтра!..

— Неужели? — сказала Адриенна.

Роден вздрогнул от радостного изумления.

— Вчера я, — продолжал Дагобер, — получил от него письмо уже из Гавра; вот уже третий день, как я делаю попытки вернуть своих девочек; я надеялся, что раз интрига этих мерзавцев лопнула (при этом он с гневом указал на Родена), то мне отдадут сирот… Не тут-то было… верно, они затеяли новую мерзость… от них всего можно ожидать…

— Но, — сказал Роден, приближаясь, — позвольте мне…

— Вон! — закричал Дагобер, возбуждение и беспокойство которого увеличились при мысли о приезде генерала Симона. — Вон!.. потому что если бы не мадемуазель… я бы по крайней мере хоть на одном из вас отвел душу!

Роден обменялся взглядом с Адриенной, к которой он в это время благоразумно приблизился, и, показав ей на Дагобера жестом, полным трогательного сожаления, сказал солдату:

— Я уйду, и… тем охотнее, что я уже уходил, когда вы вошли. — Затем он шепнул мадемуазель де Кардовилль: — Бедняга! горе сводит его с ума, он теперь не способен даже понять меня. Объясните ему все сами… То-то удивится старик, — прибавил Роден, хитро подмигивая, а затем, порывшись в кармане, он подал Адриенне маленький сверток и прибавил: — Отдайте это ему, милая мадемуазель, пусть это будет моей местью!.. Сладостной местью!

И пока Адриенна с удивлением смотрела на него, держа сверток в руке, иезуит, прижав палец к губам, как бы рекомендуя ей молчать, тихонько попятился к двери, огорченно указав еще раз Адриенне на бедного солдата, который в немом отчаянии стоял, как убитый, со сложенными на груди руками, опущенной головой и не обращая внимания на утешения Горбуньи.

Когда Роден вышел из комнаты, Адриенна подошла к солдату и с нежным, ласковым участием сказала ему:

— Я не успела вас опросить… об одной интересующей меня вещи… Как ваша рука?

— Благодарю вас, мадемуазель, — отвечал Дагобер, выходя из печальной задумчивости. — Это пустяки, мне некогда и думать об этом… Я очень жалею, что позволил себе быть грубым в вашем присутствии и выгнал этого негодяя… Но что поделаешь?.. я не мог удержаться… При виде таких людей у меня просто кровь в жилах закипает!..

— А между тем вы преждевременно сделали заключение… Поверьте мне, что человек, бывший здесь сейчас…

— Я слишком скор в суждении?.. Я его, мадемуазель, не с сегодняшнего дня знаю… Он был с этим изменником… аббатом д'Эгриньи…

— Верно… но это не мешает ему быть честным и превосходным человеком!

— Ему-то? — воскликнул Дагобер.

— Да, ему… и теперь он хлопочет о возвращении вам ваших дорогих девочек!

— Он? — переспрашивал Дагобер, не веря своим ушам и смотря с удивлением на Адриенну. — Он… хочет вернуть мне девочек?

— Да… и скорее, чем вы думаете…

— Мадемуазель! — сказал Дагобер. — Он вас обманывает… этот старый негодяй дурачит вас…

— Нет, нет! — засмеялась в ответ Адриенна. — У меня есть доказательства, что он искренен… Во-первых, я выхожу отсюда только благодаря ему…

— Неужели это правда? — спросил пораженный Дагобер.

— Истинная правда… а потом вот вещь, которая вас, быть может, с ним примирит, — сказала Адриенна, подавая Дагоберу маленький сверток, врученный ей Роденом. — Не желая раздражать вас своим присутствием, он отдал это мне и сказал: «Передайте эту вещь нашему пылкому воину. Такова будет моя месть!»

Дагобер удивленно посмотрел на Адриенну и машинально раскрыл сверток. Когда, развернув бумагу, солдат увидел свой серебряный крест, потемневший от времени, и полинявшую красную ленту, которые были у него украдены в гостинице «Белый сокол» вместе с бумагами, он задыхающимся от волнения голосом воскликнул в восторге:

— Мой крест… мой крест… это мой крест!

И в порыве радости он прижал серебряную звезду к седым усам.

Адриенна и Горбунья были глубоко тронуты волнением солдата, который бросился к дверям вслед за Роденом, восклицая:

— Кроме услуги, оказанной маршалу Симону да моей семье, большего нельзя было для меня сделать! И вы ручаетесь за этого человека? А я-то его оскорбил… обидел в вашем присутствии… Он имеет право на удовлетворение… и он его получит!.. да, получит…

Говоря это, Дагобер стремительно выбежал из комнаты, пробежал две следующие и догнал Родена на последней ступеньке выходной лестницы.

— Месье, — взволнованным голосом сказал солдат, хватая иезуита за руку. — Вы должны тотчас же вернуться назад.

— Однако недурно бы вам было выбрать что-нибудь одно, — добродушно протестовал Роден, останавливаясь. — Минуту назад вы меня выгнали… теперь возвращаете обратно… На чем же мы порешим?

— Я был виноват. А когда я виноват, то должен свою вину исправить. Я только что несправедливо оскорбил вас при свидетелях и должен при свидетелях же извиниться перед вами.

— Благодарю вас… но мне, право, некогда… я тороплюсь… и прощаю вас…

— Какое мне дело, что вы торопитесь? Я вам говорю, что вы должны вернуться… или… или… — продолжал Дагобер, с благодарностью и дружески пожимая руки иезуита, — или радость, какую вы мне доставили возвращением креста, не будет полной.

— Ну, если так, друг мой, тогда вернемся… вернемся…

— И не только крест вы мне вернули… Крест, который… — ну, нечего делать, признаюсь вам одному — который я оплакивал! — с горячей признательностью говорил Дагобер. — Но мадемуазель мне еще сказала, что благодаря вам… бедные девочки!.. Послушайте… это не напрасная радость?.. Неужели это правда?.. Скажите, правда? В самом деле правда?

— Эге… видите, какой любопытный! — лукаво засмеялся Роден и затем прибавил: — Ну, ладно уж… перестаньте волноваться… отдадут вам ваших ангелочков… Тут сам черт не разберется…

И, говоря это, иезуит поднимался назад по лестнице.

— И мне их отдадут… сегодня? — воскликнул Дагобер.

Затем он схватил Родена за рукав и остановил его.

— Ну, послушайте, милый друг, — сказал иезуит. — Давайте решать: будем стоять, пойдем наверх или спустимся вниз? Право, не в обиду будь вам сказано, вы меня завертели!.

— Правда… наверху будет лучше… мы там и поговорим… Ну, тогда скорее… идем попроворнее! — и, схватив Родена под руку, он торопливо потащил его за собой и с триумфом ввел в комнату, где Адриенна и Горбунья оставались в полном изумлении по поводу внезапного исчезновения солдата.

— Вот он!.. вот!.. — кричал Дагобер, входя в комнату. — По счастью, мне удалось его поймать на лестнице.

— И быстро же вы меня заставили по ней подняться… нечего сказать!.. — говорил запыхавшийся Роден.

— Теперь, — торжественно начал Дагобер, — в присутствии мадемуазель де Кардовилль я заявляю, что был виноват перед вами, груб и дерзок. Простите меня за это… Я сознаюсь с радостью, что многим вам обязан… да, да… за многое должен… а когда я должен… то, клянусь вам… я свой долг уплачиваю!

И Дагобер еще раз протянул свою честную руку Родену, который любезно пожал ее, промолвив:

— Клянусь Богом, я ничего не понимаю! В чем дело? Какую такую великую услугу я вам оказал?

— А это-то? — воскликнул Дагобер, вертя крест перед глазами иезуита. — Разве вы не понимаете, какую это имеет для меня цену?

— Напротив… и, зная, что вы этим крестом дорожите, я и хотел вручить вам его лично. Я для этого его сюда и принес… но, между нами… ваш прием был так горяч… что у меня не было времени это сделать.

— Месье, — проговорил сконфуженный солдат, — месье, мне очень совестно, я жестоко раскаиваюсь в своем поведении.

— Знаю… знаю… голубчик… не будем об этом больше говорить… Так вы очень дорожите этим знаком отличия?

— Дорожу ли я им? — воскликнул Дагобер, снова целуя крест, — да это моя святыня… Тот, кто мне его дал… кто держал его в своих руках, ведь он был для меня святым… я его считал Богом!..

— Как? — сказал Роден, с притворным вниманием и почтительным изумлением поглядывая на крест. — Как? Наполеон… Наполеон Великий трогал своей рукой… своей победоносной рукой эту благородную, почетную звезду?

— Да! Своей собственной рукой он мне надел ее на грудь вместо повязки на пятую рану… И знаете… если бы я умирал с голоду… и мне пришлось бы выбирать между крестом и куском хлеба… я взял бы крест… чтобы, умирая, иметь его на своей груди… Но будет… поговорим о другом!.. Какой я старый дурак… не правда ли? — прибавил Дагобер, отирая глаза. Но потом, как бы устыдившись, что скрывает свои чувства, он поднял голову и, не сдерживая больше слез, которые текли по его щекам, продолжал: — Ну да… я плачу от радости, что нашел свой крест… крест, данный мне самим императором… его победоносной рукой , как сказал этот славный человек!

— Да будет благословенна тогда моя старческая рука, вернувшая вам этот славный дар! — с волнением произнес Роден и прибавил: — Честное слово… неплохой сегодня для всех выдался денек! как я и писал вам сегодня утром…

— Как… это письмо без подписи?.. — с удивлением спросил солдат, — от вас?..

— Написано оно мною. Только, боясь какой-нибудь западни со стороны аббата д'Эгриньи, я не хотел выражаться яснее.

— Так что… я увижу моих… сироток?

Роден ласково кивнул головой в знак подтверждения.

— Да… сейчас же… через минуту, быть может… — улыбаясь, подтвердила Адриенна. — Ну, что? Не права ли я была, говоря, что вы слишком скоры в своих приговорах?

— Ну… так зачем он сразу, когда я пришел, не сказал мне этого! — воскликнул Дагобер, опьянев от радости.

— Этому помешало маленькое неудобство, друг мой, — отвечал Роден. — Вы, как вошли, так разом и принялись меня душить!

— Да… я был слишком скор… Еще раз простите… Но что же мне было делать? До сих пор я видел вас всегда вместе с аббатом д'Эгриньи, против меня и против моих… и в первую минуту…

— Милая мадемуазель вам объяснит, — сказал Роден, склоняя голову перед Адриенной, — что я был, сам того не зная, пособником во многих подлостях, но как только мои глаза прозрели, я покинул этот порочный путь и вернулся к правде, чести и справедливости.

Адриенна ответила на вопросительный взгляд Дагобера утвердительным кивком головы.

— Я не подписал письма именно потому, что боялся, как бы мое имя не возбудило ваших подозрений. Назначая же свидание здесь, а не в монастыре, я руководствовался страхом, который разделяла и мадемуазель, как бы вас не узнали там привратник или садовник; после ночного нападения это было бы не совсем безопасно.

— Но Балейнье знает все, — сказала с беспокойством Адриенна. — Я не забыла, как он угрожал мне доносом на Дагобера и его сына, если я осмелюсь подать на него жалобу.

— Будьте спокойны… условия предписывать будете теперь вы… — отвечал Роден. — Доверьтесь мне… А что касается вас, друг мой… то ваши мучения кончились.

— Да, — сказала Адриенна, — в монастырь за дочерьми генерала Симона пошел сам следователь, честный и отзывчивый человек. Он их приведет сюда. Но мы с ним решили, что будет приличнее, если эти барышни будут жить у меня… Конечно, я не могу этого сделать без вашего согласия: ведь вам поручила сирот умирающая мать.

— Раз вы беретесь заменить ее этим девочкам, мне остается только сердечно поблагодарить вас за это, — сказал Дагобер. — Но я буду просить об одной милости — уж очень тяжел был полученный мною урок — это позволить мне не покидать порога их комнаты ни днем, ни ночью. Если они куда с вами пойдут, вы, верно, позволите мне за ними следовать издали, как следовал Угрюм, оказавшийся лучшим сторожем, чем я. А когда приедет маршал, мое дежурство кончится… только скорее бы он приезжал!

— Да, — твердым голосом поддержал его Роден. — Дай Господи, чтобы он скорее приезжал. Аббат д'Эгриньи должен дать ему отчет за преследование его дочерей… Маршал еще не все знает…

— И вы не боитесь за участь предателя? — спросил Дагобер, думая, что, быть может, очень скоро маркиз будет стоять лицом к лицу с маршалом.

— Я не боюсь за трусов и изменников! — отвечал Роден. — И когда маршал Симон вернется… — он помолчал несколько секунд и потом продолжал: — Пусть маршал удостоит чести выслушать меня, — тогда он узнает все о поведении аббата д'Эгриньи. Он узнает, что До сих пор он и его самые дорогие друзья служат мишенью для ненависти этого опасного человека.

— Как так? — спросил Дагобер.

— Да вы сами тому пример!

— Я?

— Неужели вы полагаете, что происшествие в гостинице «Белый сокол», близ Лейпцига, было делом случая?

— Кто вам сказал об этом? — спросил пораженный Дагобер.

— Если бы вы приняли вызов Морока, — продолжал Роден, не отвечая Дагоберу, — то попали бы в засаду… а не приняли бы, вас забрали бы за то, что у вас не было бумаг, и засадили бы, как бродягу, в тюрьму вместе с бедными девочками… что и случилось… А знаете, для чего это было сделано?.. чтобы помешать вам прибыть сюда 13 февраля!

— Чем больше я вас слушаю, тем больше меня пугает дерзость аббата и значительность средств, какими он располагает, — сказала Адриенна. Затем прибавила с глубоким удивлением: — Право… если бы я безусловно вам не верила…

— Вы бы в этом усомнились, мадемуазель? — сказал Дагобер. — Вот и я ни за что не могу себе представить, как мог этот изменник, при всей его злобе, иметь сношения с укротителем зверей в Саксонии? Наконец, откуда он знал, что мы направимся в Лейпциг? Это невозможно, милейший!

— В самом деле! — сказала Адриенна, — я боюсь, что ваша вполне законная ненависть к аббату заводит вас слишком далеко, и вы приписываете ему сказочные могущество и связи!

После минутного молчания, в течение которого Роден с жалостью глядел на Адриенну и Дагобера, он проговорил:

— А как мог ваш крест попасть к аббату, если бы последний не был в сношениях с Мороком?

— В самом деле, — сказал Дагобер, — я от радости ничего не сообразил! Как действительно попал вам в руки мой крест?

— А именно потому и попал, что у аббата д'Эгриньи имеются в Лейпциге связи, в которых вы и мадемуазель сомневаетесь!

— Но как попал крест в Париж?

— Скажите, вас арестовали в Лейпциге за то, что у вас не было бумаг?

— Да… но я никак не мог понять, куда девались из мешка бумаги и деньги… Я думал, что случайно их потерял.

Роден пожал плечами и продолжал:

— Они были у вас украдены в гостинице «Белый сокол» Голиафом, служащим у Морока, доказательство, что он исполнил данные ему приказания относительно вас и сирот. Я третьего дня нашел ключ к этой темной интриге. И крест и бумаги находились в архиве аббата д'Эгриньи. Бумаги взять было нельзя, потому что тогда же могли обнаружить пропажу, но, надеясь увидаться с вами сегодня и предполагая, что вы как солдат императорской гвардии несомненно дорожите крестом, что это для вас святыня, как вы и подтвердили, я, не долго думая, положил крест в свой карман. Я подумал, что это будет совсем не воровство, а только восстановление справедливости, и успокоился.

— Вы не могли сделать лучше, — воскликнула Адриенна, — и я, в силу моего участия к господину Дагоберу, очень вам благодарна. Но… — продолжала она через минуту уже с тревогой, — но каким же страшным могуществом располагает аббат д'Эгриньи… если у него и за границей такие обширные и страшные связи?

— Тише! — испуганно озираясь, прошептал Роден. — Тише, Бога ради!.. Не спрашивайте меня об этом, умоляю вас!

3. РАЗОБЛАЧЕНИЯ

Изумленная испугом Родена по поводу вопроса о могуществе аббата, мадемуазель де Кардовилль сказала:

— Что же такого особенного в моем вопросе, месье?

Роден с искусно разыгранным беспокойством продолжал почти шепотом:

— Не спрашивайте меня о таком опасном предмете. У стен этого дома, как говорится, могут быть уши!

Адриенна и Дагобер переглянулись. Их удивление возрастало. Горбунья с инстинктивным упорством продолжала испытывать недоверие к Родену. Она исподтишка наблюдала за этим человеком, стараясь проникнуть под его маску, которая ее пугала. Иезуит поймал один из таких беспокойных и настойчивых взглядов и ласково кивнул испуганной девушке, которая, чувствуя, что ее поймали, вздрогнув, отвела глаза.

— Нет… нет, дорогая мадемуазель! — продолжал со вздохом Роден, видя, что Адриенна удивляется его молчанию. — Не спрашивайте меня о могуществе аббата д'Эгриньи!

— Но почему? отчего вы не решаетесь говорить? чего вы боитесь?

— О! — с дрожью в голосе отвечал Роден. — Эти люди так могущественны!.. их ненависть ужасна!

— Но успокойтесь! Вы всегда найдете поддержку: я слишком многим вам обязана!

— Ах, прошу вас, не думайте обо мне так! — воскликнул обиженно Роден. — Разве я за себя боюсь?.. Что я? Ничтожество! Бояться должен весь ваш род… за вас страшно!.. Прошу вас, не спрашивайте меня больше; бывают тайны, роковые для тех, кто ими владеет!..

— Но не лучше ли знать, какие опасности нам угрожают?

— Когда знаешь силы неприятеля, — сказал Дагобер, — можно по крайней мере приготовиться к защите. Прямое нападение лучше, чем засада!

— К тому же, уверяю вас, — продолжала Адриенна, — ваши слова меня очень встревожили…

— Ну, если так… — начал иезуит, как бы делая над собой усилие, — если вы меня не понимаете с полуслова… я выражусь яснее… Только помните… — последние слова он произнес чрезвычайно внушительно, — помните, что вы заставили меня высказать то, о чем, может быть, лучше было бы молчать!

— Говорите, прошу вас, говорите! — сказала Адриенна.

Роден попросил Адриенну, Дагобера и Горбунью подойти поближе к нему и шепотом, с таинственным видом начал:

— Разве вы никогда не слыхали о могущественном сообществе, раскинувшем свои сети по всему миру, обладающем слугами, пособниками, фанатиками во всех классах общества… которые часто нашептывают на ухо сильным мира сего и государям… о таком могущественном сообществе, которое может одним словом поднять человека до самых высот и одним же словом низвергнуть его в бездну ничтожества, из которого вытащить его может только оно?

— Боже мой! — сказала Адриенна, — что же это за грозное сообщество? Никогда я ни о чем подобном не слыхала.

— Верю вам и в то же время очень удивляюсь вашему неведению.

— Почему?

— Потому что вы так долго жили с княгиней де Сен-Дизье и так часто видели аббата.

— Я жила у княгини де Сен-Дизье, но не с ней, потому что она всегда внушала мне естественное отвращение, тому есть тысяча причин.

— И, правда, дорогая мадемуазель, я сказал это, не подумав. Конечно, в вашем присутствии, и особенно там, должны были умалчивать о сообществе. А между тем ваша тетка обязана своим влиянием в обществе в последнее царствование именно этому сообществу… Знайте же, что именно благодаря принадлежности к этому сообществу аббат д'Эгриньи и стал таким опасным. Благодаря участию в нем он мог наблюдать за членами вашей семьи, преследовать и захватывать их и в Сибири, и в Индии, и в горах Америки. Третьего дня, наводя справки в бумагах, я сначала напал на след, а затем должен был окончательно убедиться в том, что он причастен к этому сообществу и является его способным и деятельным руководителем.

— Но название… название этого общества?..

— Это… — Роден запнулся.

— Это? — спрашивала Адриенна, заинтересованная не менее Дагобера и Горбуньи. — Это?

Роден еще раз оглянулся кругом и затем, знаком сдвинув своих слушателей еще ближе к себе, произнес медленно и тихо:

— Это… общество Иисуса!

При этом он вздрогнул.

— Иезуиты! — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, залившись громким смехом.

Смех ее звучал с тем большей откровенностью, что девушка благодаря таинственным ораторским приемам Родена ожидала чего-то действительно ужасного.

— Иезуиты? — продолжала она, все еще смеясь. — Да они только в книжках остались! Это, несомненно, очень страшные исторические персонажи, но к чему рядить в их одежды княгиню и аббата? Они и без того внушают презрение и отвращение!

Молча выслушав мадемуазель де Кардовилль, Роден продолжал серьезным и убежденным тоном:

— Ваше ослепление просто пугает меня, дорогая мадемуазель. Казалось бы, прошлое должно предостеречь вас в отношении будущего. Вам больше, чем кому-нибудь другому, пришлось испытать гибельную мощь этого сообщества, существования которого вы не признаете, считая его призрачным.

— Мне? — улыбаясь, спрашивала Адриенна, несколько удивленная.

— Да, вам.

— Когда же это?

— И вы еще спрашиваете?.. Разве вы не были заперты в этом доме в качестве помешанной? А разве его хозяин не является одним из преданнейших членов общества и, следовательно, слепым орудием аббата д'Эгриньи?

— Значит? — спросила уже без улыбки Адриенна, — господин Балейнье…

— Повиновался аббату, самому опасному главарю этого опасного общества. Аббат употребляет блестящий ум на служение злу… но отнять у него этого ума нельзя, это надо признать. Его-то и следует бояться и вам и вашей семье, за ним вы должны следить и наблюдать… Поверьте, он не считает свою игру проигранной… Вы должны готовиться к новым нападениям… иного рода, может быть… но тем более, быть может, опасным…

— Но, к счастью, вы нас предупредили, — сказал Дагобер, — и, вероятно, не откажетесь нам помочь?

— Я могу сделать очень мало, мой добрый друг, но это малое служит всем честным людям! — отвечал Роден.

— Теперь, — начала Адриенна, вполне убедившись в серьезности слов Родена, — теперь я начинаю понимать, почему у тетки столь поразительное влияние в свете. Я приписывала это связям с могущественными лицами. Правда, я подозревала, что под покровом религии она с аббатом д'Эгриньи плела темные интриги, но я далека была от того, чтобы заподозрить нечто подобное тому, о чем вы рассказали.

— И как много вы еще не знаете! — продолжал Роден. — Если бы вы знали, как ловко эти люди окружили вас своими преданными агентами! Ни один шаг, ни одно движение от них не скроется, если им это нужно! Кроме того, они действуют медленно, осторожно, скрытно. Они опутывают вас всевозможными средствами, от лести до устрашения… очаровывают или запугивают, чтобы полностью овладеть вашей совестью без вашего ведома. Вот их цель, и, надо сознаться, они ее достигают очень часто с отвратительной ловкостью.

Роден говорил так искренне, что Адриенна невольно вздрогнула. Но затем, устыдясь своей слабости, она проговорила:

— Нет… все-таки я не могу поверить в столь адское могущество… Я убеждена, что власть этих честолюбивых священников кончилась уже очень давно… Слава Богу, они исчезли в наше время!..

— Да, исчезли… они умеют вовремя скрываться и рассеиваться, когда того требуют обстоятельства; но тогда-то они особенно и опасны, потому что их перестают остерегаться, а они действовать не перестают. Ах, дорогая мадемуазель! Если бы вы знали их поразительную ловкость! Прежде чем мне стало известно, что аббат д'Эгриньи принадлежит к этому обществу, я из ненависти к насилию, подлости и лицемерию занялся изучением их истории. Это ужасно! Если бы вы знали, какие средства они пускают в ход! Знаете, что я вам скажу? Благодаря дьявольской хитрости самые чистые, самые преданные вам внешне люди… устраивают ужаснейшие ловушки и западни.

При этом Роден как бы случайно остановил взор на Горбунье, но, видя, что Адриенна не обращает внимания на намек, продолжал:

— Словом, если вы становитесь мишенью их нападок или им надо вас завлечь, то с этой минуты вы должны остерегаться всего, что вас окружает… Бойтесь самых благородных привязанностей, берегитесь самой нежной дружбы, потому что чудовища овладеют вашими лучшими друзьями, сумеют их развратить и сделать из них тем более опасных ваших врагов, чем сильнее было ваше к ним доверие!

— О! это невозможно! — воскликнула с негодованием Адриенна, — вы преувеличиваете… Сам ад не выдумал бы ничего ужаснее такого предательства!

— Увы, милая мадемуазель! один из ваших родственников, человек самого благородного, честного характера, как раз сделался жертвой подобного низкого предательства! Наконец… знаете ли, что мы узнали из завещания вашего предка? Что он пал жертвой ненависти этих людей, а теперь, через полтораста лет, то же несокрушимое общество преследует его потомков!

— Ах! это ужасно! — сказала Адриенна, чувствуя, как сжимается ее сердце. — Неужели нет орудия против таких преследований?

— Есть. Это осторожность, величайшая настороженность и постоянное недоверчивое исследование всего, что вас окружает!

— Но такая жизнь невыносима! это пытка!.. Постоянно дрожать, подозревать, всего бояться!

— Конечно!.. и они, негодяи, хорошо это знают… В этом их сила… они часто достигают цели именно потому, что против них принято слишком много предосторожностей! Итак, и вы, дорогая мадемуазель, и вы, достойный и храбрый воин, во имя всего, что вам дорого, остерегайтесь, не рискуйте легкомысленно вашим доверием. Берегитесь… Вы уже едва не сделались их жертвой… помните, что в них вы имеете непримиримых врагов… И вы также, бедное, милое дитя, — прибавил Роден, обращаясь к Горбунье, — помните мои слова, спите только одним глазом, как говорит пословица!

— Я… месье, — спросила Горбунья, — что же я сделала? чего мне бояться?

— Что вы сделали? Ах, Боже мой… разве вы не любите эту милую мадемуазель, вашу покровительницу? Разве вы не хотели ей помочь? Разве вы не приемная сестра сына смелого солдата, нашего храброго Агриколя? Увы! дитя мое, не довольно ли причин для их ненависти, несмотря на вашу незаметность?.. Не думайте, мадемуазель де Кардовилль, что я преувеличиваю! Поразмыслите сами хорошенько… Вспомните, что я сказал этому верному боевому товарищу маршала Симона относительно его заключения в тюрьму в Лейпциге. Вспомните, что случилось с вами, как осмелились вас здесь запереть наперекор всем законам, всем правам… и тогда вы увидите, что я ничего не преувеличил, говоря о тайном могуществе этого сообщества… Будьте настороже постоянно, а главное — всегда во всех сомнительных случаях обращайтесь ко мне. В эти три дня я лично уже достаточно изучил их приемы и сумею вам указать на хитрую засаду, на опасность и защитить вас от них!

— В таком случае, — отвечала мадемуазель де Кардовилль, — если не из чувства благодарности, то просто исходя из своих интересов мне следует вас назначить своим лучшим советчиком!

По обычной тактике последователей Лойолы, которые то отрицают существование своего ордена, чтобы избежать врагов, то, напротив, с дерзкой смелостью настаивают на его исключительном могуществе, когда надо запугать слабых, Роден, расхохотавшийся в лицо управителю замка Кардовилль, когда тот упомянул об иезуитах, старался теперь запугать мадемуазель де Кардовилль, чего отчасти и достиг. Ему нужно было, чтобы по размышлении зерно страха проросло в душе Адриенны, так как это должно было в дальнейшем послужить на пользу его мрачным замыслам.

Горбунья все еще чувствовала страх перед Роденом, но, когда он раскрыл перед ними ужасное могущество иезуитов, ей и в голову не пришло, что у него хватило дерзости описывать таким образом то самое общество, одним из членов которого был он сам; поэтому она, несмотря на невольный страх, не могла не почувствовать благодарности к этому человеку за те важные сообщения и советы, которые он дал мадемуазель де Кардовилль. Догадавшись об этой перемене в настроении Горбуньи по взгляду изумленной благодарности, какой она на него бросила, Роден, не перестававший внимательно наблюдать за нею, пожелал окончательно уничтожить предубеждение молодой девушки и заодно предупредить открытие, которое рано или поздно должно было произойти. Поэтому иезуит сделал вид, что только сейчас вспомнил об очень важном деле, и, ударив себя по лбу, воскликнул:

— О чем же я думаю! Знаете ли вы, милая девушка, где ваша сестра? — обратился он к Горбунье.

Смущенная и опечаленная этим неожиданным вопросом, Горбунья, покраснев при воспоминании о последней встрече с блестящей Королевой Вакханок, отвечала чуть слышно:

— Я не видала ее уже несколько дней.

— Ну, так я должен вам сообщить, что она неважно поживает, — сказал Роден. — Я обещал послать через ее подругу маленькую помощь и обратился за этим к одной доброй особе; вот что мне для нее дали… — прибавил он, доставая из кармана и подавая Горбунье запечатанный сверток.

Бедная девушка была тронута и удивлена.

— У вас сестра в нужде, а я ничего о ней не знаю? — сказала Адриенна. — О, как это дурно, дитя мое!

— Не браните ее, — сказал Роден, — во-первых, она не знала о бедственном положении сестры… а кроме того, не могла просить вас… именно вас … принять в ней участие!

И так как Адриенна взглянула на него с удивлением, Роден обратился к Горбунье и спросил:

— Не правда ли, милая мадемуазель?

— Да, месье, — ответила бедняжка, краснея и опуская глаза; затем с живостью и тревогой прибавила: — Но где вы видели мою сестру? где она? что с ней случилось?

— Рассказывать все будет слишком долго. Идите лучше поскорее на улицу Хлодвига, в дом зеленщицы, и спросите вашу сестру от имени господина Шарлеманя или Родена, как хотите, потому что меня в этом доме знают и по прозвищу и по фамилии… и тогда вы все узнаете… Передайте вашей сестре, что если она будет вести себя хорошо и не изменит своим добрым намерениям, то о ней позаботятся и впредь…

Горбунья, все более и более удивленная, хотела ответить Родену, как вдруг дверь открылась, и в комнату вошел де Жернанд.

Его лицо было серьезно и печально.

— А дочери маршала Симона? — воскликнула Адриенна.

— К несчастью, я не мог их привести! — отвечал следователь.

— Где же они? что с ними сделали? Еще третьего дня они были в монастыре! — воскликнул Дагобер, потрясенный тем, что его надежды не оправдались.

Едва солдат успел заговорить, как Роден, пользуясь тем, что все собрались вокруг следователя, отошел назад, пробрался к двери и исчез, так что никто этого не видал.

Пока солдат, снова пришедший в полное отчаяние, с тревогой ждал ответа следователя, Адриенна спросила, в свою очередь:

— Но, когда вы явились в монастырь, что же вам ответила настоятельница на ваше требование по поводу девочек?

— Она отказалась дать какие бы то ни было объяснения. «Вы предполагаете, месье, что этих девушек задерживают здесь силой, — сказала она, — но раз закон дал вам право проникнуть в этот дом, то, пожалуйста, ищите их». — Прошу вас дать мне точный ответ, — попросил я настоятельницу, — отрицаете ли вы свое участие в насильственном задержании этих девушек или нет? — «Мне нечего ответить по этому вопросу; делайте обыск, если вам дано на это право!» Видя, что объяснений не добьешься, я осмотрел монастырь сверху донизу, все его закоулки и, к несчастью, не нашел даже следов пребывания девочек Симон…

— Они их переправили куда-нибудь в другое место! — воскликнул Дагобер. — И кто знает? быть может, они больны? Они их убьют!.. убьют! — раздирающим душу голосом повторял солдат.

— Что делать после такого отказа? Что предпринять? Научите нас, посоветуйте: вы ведь наш советчик, наше провидение! — сказала Адриенна, повертываясь к Родену и думая, что он еще в комнате. — Что вы скажете?..

Но, заметив исчезновение иезуита, она с беспокойством обратилась к Горбунье:

— Где же господин Роден?

— Не знаю… — отвечала Горбунья, оглядываясь, — его здесь нет!

— Как странно, — сказала Адриенна, — что он исчез так неожиданно…

— Я вам говорил, что это предатель, — с гневом воскликнул Дагобер. — Они все сговорились…

— Нет, нет! не думайте этого, хотя, конечно, очень жаль, что господина Родена здесь нет: он мог бы дать нам полезные объяснения благодаря тому, что долго работал у аббата д'Эгриньи!

— Говоря по правде, я очень на него рассчитывал, — сказал де Жернанд. — Я вернулся сюда, чтобы сообщить печальную новость вам и попросить совета и указаний у этого честного, доброго старика, так храбро открывшего суду гнусные интриги.

Странное дело! Дагобер уже несколько минут так углубился в размышления, что ничего не слышал из столь важных для него слов следователя. Он не заметил даже ухода последнего, который, прощаясь с Адриенной, обещал употребить все усилия, чтобы докопаться до истины в деле исчезновения сирот.

Встревоженная молчанием солдата и желая скорее покинуть этот дом и увести с собой Дагобера, Адриенна, обменявшись взором с Горбуньей, подошла к нему, но только что хотела заговорить, как за дверью послышались мужские шаги и мужественный голос, который с нетерпением спрашивал:

— Где же он?.. Где он?

При звуках этого голоса Дагобер, казалось, внезапно пробудился и бросился к дверям. Дверь отворилась… и вошел маршал Симон.

4. ПЬЕР СИМОН

Маршал Пьер Симон, герцог де Линьи, был человек высокого роста, скромно одетый в синий сюртук, наглухо застегнутый, с красной ленточкой в петлице. Трудно было представить себе более честную, более открытую, более рыцарскую внешность; у него были широкий лоб, орлиный нос, твердо очерченный подбородок и загорелое под солнцем Индии лицо. В коротко остриженных волосах около висков пробивалась седина, но густые брови и пушистые длинные усы были совсем еще черные. Свободная смелая походка и резкие движения свидетельствовали о горячем, воинственном нраве. Открытое и сердечное обращение пылкого, благородного воина, сына народа, невольно возбуждало к нему симпатию; Симон был настолько же просвещен, как и храбр, так же великодушен, как искренен, а главной отличительной его чертой была мужественная гордость плебея. Как другие гордились знатностью, так он гордился своим низким происхождением, облагороженным незаурядными достоинствами его отца, истого республиканца, искусного трудолюбивого рабочего, который свыше сорока лет был честью, примером и славой тружеников. Приняв с благодарностью пожалованный ему императором аристократический титул, Пьер Симон поступил как всякий деликатный человек, который с благодарностью принимает от друга совершенно бесполезный подарок, ценя не сам подарок, а руку дающего. Благоговейное поклонение императору никогда не ослепляло Симона. Насколько его любовь и преданность были бессознательными, можно сказать роковыми, настолько же рассудочным и серьезным было его поклонение. Маршал Симон не имел ничего общего с Бретерами, которые любят войну ради войны; он поклонялся Наполеону как герою, как самому великому полководцу, но потому было особенно высоко это поклонение, что он знал, что император ведет войны с тем, чтобы заставить людей жить в мире. Ведь мир, заключенный силою и славой, является великим, плодотворным и блестящим, а мир, порожденный трусостью и слабостью, гибелен, бесплоден и позорен. Как сын ремесленника Пьер Симон восхищался в императоре-выскочке тем, что тот умел затрагивать благороднейшие чувства народа и, не забывая собственного происхождения, по-братски делился с ним блеском знати и королевской власти.

Когда маршал Симон вошел в комнату, черты его лица были искажены, но при виде Дагобера луч радости осветил его лицо, и, бросившись в объятия старого товарища, маршал воскликнул:

— Друг мой! мой старый друг!!!

Дагобер в немом порыве отвечал на эти дружеские объятия; затем маршал, освободившись из его рук, влажными глазами взглянул на солдата и спросил таким взволнованным голосом, что даже губы его дрожали:

— Ну что? ты вовремя приехал к 13 февраля?

— Да… генерал… но все отложено еще на четыре месяца…

— А… моя жена?.. мое дитя?

При этом вопросе Дагобер задрожал и молча опустил глаза.

— Разве их нет здесь? — спрашивал Симон скорее с удивлением, чем с беспокойством. — Мне сказали у тебя дома, что ни моей жены, ни моего ребенка там нет… но что я найду тебя здесь… в этом доме… Я поспешил сюда… Разве их здесь нет?

— Генерал… — заговорил Дагобер, побледнев, как мертвец. — Генерал…

Затем он отер рукавом капли холодного пота, выступившего у него на лбу, и не мог ничего больше сказать… У него сдавило горло и отнялся голос.

— Ты меня пугаешь! — воскликнул маршал, побледнев не менее солдата и схватив его за руку.

В эту минуту к ним подошла Адриенна. На ее лице выражались грусть и умиление. Видя ужасное замешательство Дагобера, она захотела ему помочь и сказала маршалу ласковым и взволнованным голосом:

— Господин маршал… я Адриенна де Кардовилль, родственница… ваших… прелестных детей…

Пьер Симон с живостью обернулся. Ослепительная красота Адриенны не меньше ее слов поразила маршала… Он пробормотал в смущении:

— Вы… мадемуазель… вы… родственница… моих детей ?

Он подчеркнул последние слова, с удивлением глядя на Дагобера.

— Да… маршал… ваших детей , — поспешила заговорить Адриенна, — прелестных сестер-близнецов!

— Сестры-близнецы! — прервал Адриенну Симон с порывом невыразимой радости. — Две девочки вместо одной! Как должна быть счастлива их мать! — Затем он прибавил, обращаясь к Адриенне: — Простите меня, мадемуазель, за невежливость… я и не поблагодарил вас за такое известие… Но вы поймете… семнадцать лет я не видал жену… Приехал. Оказывается, моей любви ждут три, а не два дорогих существа… Умоляю вас, мадемуазель, скажите, как я могу отблагодарить вас? Вы наша родственница? Значит, я у вас?.. Моя жена, мои дети тоже здесь?.. Вы боитесь, как бы им не повредило мое неожиданное появление? Да? Это так? Хорошо… я подожду… Но я уверен, что вы так же добры, как и хороши… пощадите же мое нетерпение… Подготовьте их… всех троих… к свиданию со мной!

Дагобер, все более и более волнуясь, дрожал, как лист, и избегал взоров маршала. Адриенна также опустила глаза, ничего не отвечая. Ее сердце разрывалось при мысли о жестоком ударе, который приходилось нанести маршалу. Тот, наконец, заметил их смущение. Его изумление перешло в тревогу, и он воскликнул:

— Дагобер! ты что-то от меня скрываешь?

— Генерал, — бормотал солдат, — я право… я… я…

— Мадемуазель! — воскликнул Пьер Симон. — Умоляю вас… сжальтесь… скажите мне всю правду… Моя тревога ужасна… Ко мне возвращается прежний страх… Что случилось? Мои дочери… моя жена… здоровы ли они? Не подвергаются ли они какой опасности? Говорите же, говорите!

— Ваши дочери немножко утомились после долгого путешествия, — сказала Адриенна, — но их состояние не вызывает беспокойства…

— Боже!.. значит, в опасности моя жена?

— Соберитесь с мужеством! — печально проговорила мадемуазель де Кардовилль. — Увы! вам приходится искать утешения только в любви двух ангелов, которые у вас остались!

— Генерал! — тихо и твердо произнес Дагобер. — Я вернулся из Сибири… один… с вашими дочерьми…

— А их мать? мать? — раздирающим голосом вскрикнул Пьер Симон.

— Мы выехали в путь с сиротами на другой день после ее смерти! — отвечал солдат.

— Умерла! — с мрачным отчаянием повторил маршал, — умерла!

Ответом ему было гробовое молчание.

При этом неожиданном ударе маршал пошатнулся, схватился за спинку кресла и упал на него, закрыв лицо руками. Несколько минут ничего не было слышно, кроме заглушаемых рыданий. Мало того, что Пьер Симон до безумия любил жену, но среди всех тяжелых и ужасных испытаний его всегда поддерживала надежда, что наконец-то он будет вознагражден за все. Пьер Симон был фаталист, как все люди с нежной душой, и твердо верил, что застанет в живых и жену и ребенка, что его ждет двойное счастье, что судьба у него в долгу и уплатит ему с лихвой.

В отличие от тех людей, которых привычка к несчастью делает менее требовательными, Пьер Симон рассчитывал, что его будущее счастье должно быть по крайней мере равносильно невзгодам, испытанным им до этих пор… А для счастья ему были необходимы жена и ребенок, без которых оно было немыслимо. Если бы жена пережила детей, она бы так же не могла их ему заменить, как не заменяли они свою мать. Что это было — слабость или ненасытная жадность сердца? Мы не можем этого объяснить, но последствия такой неутолимой, горькой печали сильно повлияют в дальнейшем на судьбу маршала Симона.

Адриенна и Дагобер отнеслись со всем уважением к страшному горю маршала. Облегчив душу потоком горьких слез, он поднял наконец мужественную голову, провел рукой по покрасневшим глазам, встал и, обращаясь к Адриенне, сказал:

— Простите меня… я не мог справиться с первым порывом отчаяния… Позвольте мне удалиться… Мне надо поговорить со старым другом о горьких подробностях последних минут жены… Будьте добры… проводите меня к дочерям… к моим бедным сиротам!

И голос маршала снова задрожал от волнения.

— Господин маршал, — сказала Адриенна, — мы ждали сюда ваших милых девочек… К несчастью, наши ожидания не сбылись…

Пьер Симон взглянул на молодую девушку молча, как бы не понимая смысла ее слов.

— Но успокойтесь, — продолжала она, — отчаиваться еще рано…

— Отчаиваться? — машинально повторил маршал, переводя взоры с мадемуазель де Кардовилль на Дагобера. — Отчаиваться? Но почему?

— Оттого, что вы не сможете увидеть ваших дочерей, — сказала Адриенна. — Ваше присутствие позволит вам, как отцу… скорее отыскать их.

— Отыскать? — воскликнул маршал. — Разве моих дочерей здесь нет?

— Нет, сударь, — призналась наконец м-ль де Кардовилль. — Их похитили у этого преданного, превосходного человека, привезшего их из Сибири, и скрыли в монастыре…

— Несчастный! — закричал маршал, страшный в своем гневе, угрожающе приближаясь к Дагоберу. — Ты мне ответишь за все…

— О, не обвиняйте его! — воскликнула Адриенна.

— Генерал! — твердым голосом, но с грустной покорностью начал солдат. — Я заслужил ваш гнев… вина моя: мне пришлось покинуть Париж и поручить детей своей жене. Духовник задурил ей голову, убедив ее, что вашим дочерям будет лучше в монастыре, чем у нас. Она поверила и отпустила их. Теперь в монастыре говорят, что не знают, где они, вот вам вся правда… Делайте со мной, что хотите… мне остается терпеть и молчать.

— Но это гнусно! — воскликнул Симон, указывая на Дагобера жестом горестного негодования. — Кому же можно довериться… если этот… если и он обманул…

— Ах! господин маршал! не обвиняйте же его! — воскликнула Адриенна. — Не верьте: он рисковал и жизнью и честью, чтобы вырвать ваших детей из монастыря… и не ему одному не удалось ничего сделать. Вот сейчас еще следователь, человек большого ума, облеченный властью… и он ничего не мог сделать. Его твердость в разговоре с настоятельницей, тщательный обыск всего монастыря ничего не дали. До сих пор найти этих бедных девочек не удалось.

— Но где же этот монастырь? — вскричал маршал, побледневший от гнева и горя. — Где он? Эти люди, вероятно, не знают, что такое отец, у которого отняли детей?

В то время как маршал произносил эти слова, повернувшись к Дагоберу, в дверь, оставшуюся открытой, вошел Роден. Он вел за руки Розу и Бланш. Услыхав восклицание маршала, иезуит вздрогнул от изумления: он совсем не рассчитывал так кстати явиться перед маршалом Симоном, и дьявольская радость осветила его мрачное лицо.

Мадемуазель де Кардовилль первая увидала пришедших. Она бросилась к Родену, воскликнув:

— Ах, я не ошиблась!.. вы наше провидение… всегда… всегда…

— Бедняжки! — шепнул Роден сиротам, указывая им на Пьера Симона. — Вот ваш отец!

— Господин Симон! — воскликнула Адриенна. — Вот они… вот ваши дочки…

При этом возгласе маршал быстро повернулся, и девочки бросились в его объятия. Все смолкли. Слышны были только поцелуи, прерываемые всхлипываниями и восклицаниями радости.

— Идите же, полюбуйтесь по крайней мере на радость, какую вы доставили… — сказала Адриенна, отирая свои глаза, Родену, который стоял в стороне и с умилением смотрел на эту сцену.

Дагобер, сначала окаменевший от изумления при виде Родена, который привел девочек, не двигался с места. Но слова Адриенны позволили ему опомниться; уступая порыву безумной благодарности, солдат бросился на колени перед иезуитом и, сложив руки, как для молитвы, прерывающимся голосом воскликнул:

— Вы меня спасли… возвратив нам этих детей…

— Да благословит вас небо! — воскликнула и Горбунья, уступая общему порыву.

— Друзья мои… это уж слишком, — говорил Роден, как бы изнемогая от волнения, — право, слишком… уж извинитесь за меня перед г-ном маршалом… я не могу… Скажите ему, что его радость была мне лучшей наградой…

— Позвольте… подождите, умоляю вас! — воскликнула Адриенна. — Дайте же маршалу познакомиться с вами… По крайней мере увидеть вас.

— О! останьтесь… наш общий спаситель! — умолял Дагобер, стараясь силой удержать Родена.

—  Провидение занимается не тем добром, которое ему удалось сделать, а тем, которое остается еще не сделанным, моя дорогая мадемуазель, — с доброй и в то же время тонкой улыбкой возразил Роден. — Не пора ли подумать о принце Джальме? Мое дело еще не окончено, а минуты дороги. Ну, ну, — прибавил он, ласково освобождаясь из объятий Дагобера. — Ладно! Денек выдался сегодня хороший! С аббата д'Эгриньи личина сорвана; вы освобождены, моя дорогая мадемуазель; вы получили ваш крест обратно, друг мой; Горбунья нашла себе покровительницу, а господин маршал обнимает дочерей… и я понемножку участвую во всех этих радостях… Моя участь прекрасна… сердце радуется… До свидания, друзья мои… до свиданья.

Говоря это, Роден дружеским жестом простился с Адриенной, Дагобером и Горбуньей и исчез, указывая им восхищенным взглядам на маршала Симона, который, горячо лаская своих дочерей и тесно прижав их к себе, заливаясь слезами, казалось, не замечал ничего, что происходило вокруг.

Через час мадемуазель де Кардовилль, Горбунья, маршал Симон, его дочери и Дагобер покинули дом доктора Балейнье.

Заканчивая этот эпизод, мы хотим сказать два слова по поводу домов для умалишенных и монастырей .

Мы уже говорили и еще раз повторяем, что нам кажутся недостаточными и неполными условия надзора, которые установлены законом для наблюдения за домами для умалишенных. Множество фактов, ставших известными суду, и других, не менее серьезных, поведанных нам, достаточно, как кажется, доказывает неполноту надзора. Конечно, судьям предоставлена широкая возможность для осмотра подобных заведений. Мало того, им предписывают подобные осмотры; но мы из достоверного источника знаем , что многочисленные занятия наших чиновников, число которых весьма часто не соответствует количеству работы, превращают эти осмотры в нечто чрезвычайно редкое, их можно, так сказать, назвать иллюзорными. Нам кажется, что полезнее было бы создать ежемесячную инспекцию специально для наблюдения дважды в месяц за домами для умалишенных, причем она должна состоять из чиновников и докторов, чтобы жалобы можно было разбирать со всех сторон. Конечно, закон всегда является на помощь, когда жалоба достаточно обоснована, но сколько для этого требуется формальностей и хлопот, особенно если несчастный, прибегающий к защите закона, находится под подозрением или в принудительном одиночном заключении и не имеет на свободе друзей, которые подали бы за него жалобу в суд! Мне кажется, что гражданские власти должны бы пойти навстречу этим протестам и организовать постоянный вполне законный надзор за домами для умалишенных.

То же самое, что нами сказано о домах для умалишенных, применимо, и, пожалуй, еще в большей степени, к женским монастырям, семинариям и к домам, принадлежащим различным монашеским общинам. Недавние и вполне очевидные злоупотребления, которые стали известны всей Франции, к несчастью, доказали, что насилие, лишение свободы, варварское обращение, развращение малолетних, незаконное заключение, пытки являются если не частыми, то, во всяком случае, возможными в религиозных учреждениях… Нужны были единственные в своем роде случайности, исключительно дерзкие и циничные выходки, чтобы отвратительные поступки стали достоянием общественности. А сколько было других жертв, — может быть, и теперь они еще имеются, — сколько их скрыто и погребено в этих тихих, молчаливых домах, куда не проникает глаз непосвященного и которые благодаря привилегиям духовенства ускользают от надзора светских властей! Не грустно ли, что эти жилища также не подвергаются периодическим осмотрам хотя бы смешанных комиссий, составленных из представителей духовенства, прокуратуры и гражданской власти?

Если все так законно, человечно, милосердно в этих заведениях, которые являются общественными учреждениями, а потому и должны разделять всю лежащую на них ответственность, — откуда тогда это возмущение и гневная ярость клерикальной клики, как только речь заходит о том, чтобы затронуть их вольности и льготы?

Есть нечто выше законов, принятых и изданных Римом; это закон французский, закон, общий для всех, покровительствующий всем и взамен этого требующий от всех к себе уважения и повиновения.

5. ИНДУС В ПАРИЖЕ

Прошло уже дня три с тех пор, как мадемуазель де Кардовилль покинула больницу доктора Балейнье. Следующая сцена происходила в одном из домов на улице Бланш, куда Джальму привезли по указанию неизвестного покровителя.

Представим себе маленькую круглую залу, обтянутую индийской материей жемчужно-серого тона с рисунками пурпурного цвета, простроченными кое-где золотыми нитками. На середине потолка обивка собрана в розетку, перехваченную толстым шелковым шнуром, на неровных концах которого вместо кисти висела маленькая индийская лампа из филигранного золота чудной работы. Остроумно приспособленные, как и многое в этих варварских странах, такие лампы служат одновременно и курильницами для благовоний. Маленькие кусочки голубого хрусталя, которыми заполнены пустоты, образованные прихотливым размещением арабесков, будучи освещены изнутри, сияют такой прозрачной лазурью так, что золотые лампы кажутся созвездиями прозрачных сапфиров. Ароматы горящих благовоний разносятся по комнате легкими волнами беловатого дыма. Свет проникает в комнату — теперь два часа пополудни — только через маленькую теплицу, отделенную прозрачной дверью из целого зеркального стекла, которую можно задвинуть в толщу стены по желобку, сделанному в полу, по которому она бесшумно скользит. Китайский занавес, когда опущен, может заменить стеклянную дверь.

Несколько карликовых пальм, бананов и других индийских растений с толстыми листьями блестящего зеленого цвета расположены группами в теплице, образуя перспективу и служа фоном для двух огромных клумб пестрых экзотических цветов, разделяемых на две половины дорожкой, вымощенной голубым и желтым японским фаянсом и идущей до самой двери. Дневной свет, проникая через свод зеленых листьев и становясь значительно смягченным, принимает особенно нежный оттенок, когда сливается с голубоватым светом ламп-курильниц и с багровыми отблесками пылающего огня в камина из восточного порфира.

В полутемной комнате, пропитанной ароматом курений и благоуханным запахом восточного табака, на роскошном турецком ковре стоит коленопреклоненный человек с черными ниспадающими волосами, в темно-зеленом длинном платье, подпоясанном пестрым кушаком, и усердно раздувает огонь в золотой чашечке кальяна; гибкие и длинные кольца трубки извиваются по ковру, подобно красной змее, отливающей серебром, а конец трубки покоится в длинных пальцах принца Джальмы, лежащего в томной позе на диване.

Голова юного принца ничем не покрыта, черные с синеватым отливом волосы разделены на прямой пробор и мягкими волнистыми прядями ниспадают по обеим сторонам лица и шеи, обладающих чисто античной красотой и теплым, прозрачным, золотистым, как янтарь или топаз, оттенком кожи. Облокотившись на подушку, он опирается подбородком на ладонь правой руки. Широкий рукав спустился до самого сгиба и позволяет видеть на руке, округленной, как у женщины, таинственные знаки, которые когда-то в Индии наколола иголка душителя. В левой руке сын Хаджи-Синга держит янтарный мундштук трубки. Великолепное белое кашемировое платье с разноцветной вышивкой из пальмовых листьев спускается до колен и стянуто широкой оранжевой шалью на гибкой, тонкой талии. Изящный и чистый изгиб ноги этого азиатского Антиноя, видный из-под распахнувшегося платья, вырисовывается под гетрами из пунцового бархата, вышитого серебром; эти гетры с вырезом на щиколотке дополняются маленькими туфлями без задника из белого сафьяна на красном каблуке.

Нежное и вместе с тем мужественное лицо Джальмы выражало меланхолию и созерцательное спокойствие, свойственные индусам и арабам, счастливо одаренным натурам, которые соединяют задумчивую беспечность мечтателя с бурной энергией деятельного человека; они то деликатны, впечатлительны и нервны, как женщины, то решительны, свирепы и кровожадны, как разбойники. Сравнение с женщинами, подмеченное в духовном облике индусов и арабов, пока их не увлекает пыл битвы или жар резни, может быть применено и к их внешнему облику. У них, как у женщин благородного происхождения, маленькие конечности, гибкие суставы, тонкие, изящные формы, но под нежной и подчас очаровательной оболочкой кроются чисто мужской силы и упругости железные мускулы.

Продолговатые глаза Джальмы, подобные черным алмазам, вправленным в голубоватый перламутр, лениво блуждают кругом, переходя с потолка на экзотические цветы. Время от времени он подносит ко рту янтарный мундштук кальяна и после долгой затяжки приоткрывает пунцовые губы, четко обрисовывающиеся на ослепительно белой эмали зубов, и выпускает легкую струйку дыма, смягченного розовой водой кальяна, сквозь которую он проходит.

— Не подложить ли табака в кальян? — спросил стоявший на коленях человек и обратил лицо к Джальме; то было суровое и мрачное лицо Феринджи-Душителя.

Молодой принц молчал. Происходило ли это от восточного пренебрежения к низшей расе, или, погруженный в раздумье, принц не слыхал вопроса, но он не удостоил метиса ответом.

Душитель замолчал, сел на ковре, скрестив ноги, облокотился на колени и, опираясь подбородком на руки, не сводил глаз с Джальмы, ожидая ответа или приказаний со стороны того, чей отец назывался Отцом Великодушного.

Почему Феринджи, кровожадный последователь секты Бохвани, божества убийств, избрал такую смиренную должность? Каким образом мог этот человек, обладающий недюжинным умом, даром страстного красноречия, энергией, которая помогла ему привлечь столько приверженцев доброго дела, — каким образом смирился он с подчиненным положением слуги? Почему этот человек, пользуясь ослеплением молодого принца на его счет и имея возможность принести такую прекрасную жертву Бохвани, — почему он щадил дни сына Хаджи-Синга? Почему он не боялся, наконец, частых встреч с Роденом, который знал столь много о его прошлой жизни?

Продолжение нашего повествования даст ответ на все эти вопросы. Теперь мы скажем лишь одно, что накануне, после долгой беседы наедине с Роденом, Феринджи вышел от него с опущенным взором и скрытным видом.

Помолчав еще некоторое время, Джальма, продолжая следить за кольцами беловатого дыма, выпускаемого им в воздух, обратился к Феринджи, не глядя на него и выражаясь образным и сжатым языком жителей Востока:

— Часы текут… Старик с добрым сердцем не пришел… но он придет… он господин своего слова…

— Он господин своего слова, — повторил утвердительно Феринджи. — Когда третьего дня он пришел к вам в тот дом, куда вас увлекли злодеи для осуществления страшных замыслов, предательски усыпив и вас и меня, вашего верного и бдительного слугу… он сказал: «Тот неизвестный друг, который посылал за вами в замок Кардовилль, направил и меня к вам, принц. Верьте мне и следуйте за мной: вас ждет достойное жилище. Но не выходите отсюда до моего возвращения. Этого требуют ваши же интересы. Через три дня вы меня снова увидите и тогда будете свободны…» Вы на это согласились, принц, и вот уже три дня, как не покидаете этого жилища.

— Я с нетерпением жду старика, — сказал Джальма. — Одиночество меня гнетет… В Париже многое достойно восхищения, особенно…

Джальма не кончил фразы и снова впал в задумчивость. Спустя несколько минут он сказал Феринджи тоном нетерпеливого и праздного султана:

— Ну, расскажи мне что-нибудь.

— Что прикажете, принц?

— Что хочешь! — с беззаботной небрежностью проговорил Джальма, устремив к потолку полузакрытые и томные глаза. — Меня преследует одна мысль… я хочу рассеяться… говори же мне что-нибудь…

Феринджи проницательно посмотрел на молодого индуса, щеки которого зарумянились.

— Принц… — сказал метис. — Я, кажется, угадываю вашу мысль…

Джальма покачал головой, не глядя на душителя. Последний продолжал:

— Вы мечтаете… о женщинах Парижа…

— Молчи, раб! — сказал Джальма.

И он сделал резкое движение на софе, словно слуга прикоснулся к его незажившей ране.

Феринджи замолчал.

Спустя несколько минут Джальма заговорил нетерпеливым тоном, отбросив кальян и закрыв глаза руками:

— Все Же твои слова лучше, чем молчание… Да будут прокляты мои мысли… да будет проклят мой ум, вызывающий эти видения!

— Зачем избегать этих мыслей, принц? Вам девятнадцать лет, вся ваша юность протекла среди войн или в темнице, и вы до сих пор остаетесь целомудренным, подобно Габриелю, тому молодому христианскому священнику, который был нашим спутником.

Хотя Феринджи ничем не изменил своей почтительности к принцу, но тому в слове целомудренный послышался оттенок легкой иронии. Джальма высокомерно и строго заметил метису:

— Я не хочу показаться цивилизованным европейцам одним из тех варваров, какими они нас считают. Вот почему я горжусь своим целомудрием!

— Я вас не понимаю, принц…

— Я полюблю, быть может, женщину, такую же чистую, какой была моя мать, когда отец избрал ее… а чтобы требовать чистоты от женщины, необходимо самому быть целомудренным.

При столь безмерной наивности Феринджи не мог удержать сардонической улыбки.

— Чему ты смеешься, раб? — властно воскликнул принц.

— У этих цивилизованных , как вы их называете, принц, человек, который вступит в брак невинным… станет посмешищем…

— Ты лжешь, раб… Он будет смешон только в том случае, если женится не на чистой, целомудренной девушке.

— В этом случае, принц… он был бы уже убит насмешками… его тогда безжалостно высмеют вдвойне!

— Ты лжешь… ты лжешь… или, если это правда, кто тебе это сказал?

— Я видел французских женщин в Пондишерри и на островах. Кроме того, я многое узнал дорогой. Пока вы беседовали со священником, я говорил с одним молодым офицером.

— Итак, цивилизованные люди, так же как наши султаны в своих гаремах, требуют от женщины целомудрия, хотя сами не обладают им?

— Чем меньше они на него имеют прав, тем строже они его требуют от женщин.

— Требовать того, чего не даешь сам… это значит поступать, как господин с рабом. По какому же праву здесь так действуют?

— По праву того, кто создает такое право, точно так же, как и у нас.

— А что же делают женщины?

— Они не позволяют женихам попадать в смешное положение при женитьбе.

— А когда женщина изменяет… ее здесь убивают? — с мрачным огнем во взоре и резко приподнявшись, спросил принц.

— Убивают точно так же, как у нас. Если ее застанут на месте преступления, — она убита.

— Раз они такие же деспоты, как и мы, то почему же они не запирают своих женщин, чтобы заставить их соблюдать верность, которую не соблюдают сами?

— Потому что они цивилизованные… в отличие от варваров… цивилизованные варвары…

— Очень печально, если ты говоришь правду! — сказал задумчиво Джальма.

Затем он прибавил с особенной горячностью, выражаясь обычным для индусов образным языком, не лишенным мистического оттенка:

— Да… меня огорчают твои слова, раб… Две капли небесной росы, сливающиеся вместе в цветочной чашечке… вот чем являются два сердца, слившиеся в девственной, чистой любви… Два огненных луча, соединяющиеся в неугасимое пламя… вот что значат жгучие, долгие ласки любовников, соединившихся браком.

Пока Джальма говорил о целомудренных радостях сердца, он выражался с неизъяснимой прелестью. Когда же речь коснулась не столь идеальных наслаждений любви, его глаза заблистали, как звезды, он слегка затрепетал, тонкие ноздри раздулись, золотистая кожа на лице порозовела, и молодой человек снова впал в глубокую мечтательность.

Феринджи, заметив его волнение, продолжал:

— А если вы, подобно гордой и блестящей райской птице , султану наших лесов, предпочтете единственной и уединенной любви разнообразие многочисленных наслаждений, если при вашей красоте, молодости и богатстве вы станете искать этих пленительных парижанок… — знаете, из ваших ночных сладострастных видений, — этих очаровательных мучительниц ваших грез, если вы бросите на них взгляд, смелый, как вызов, жалобный, как мольба, жаркий, как страсть, — неужели вы думаете, что от огня ваших взоров не загорится множество томных глаз? И это не будет монотонное наслаждение единственной любви, являющейся тяжелой цепью в нашей жизни: нет, это будут тысячи наслаждений гарема, но только гарема, населенного свободными и гордыми женщинами, которых счастливая любовь сделает вашими рабынями! Вы не почувствуете излишества или пресыщения, так как до сих пор вы вели целомудренную, сдержанную жизнь. Верьте мне, пылкий и прекрасный сын нашей страны, вы сделаетесь предметом страсти, гордости и обожания женщин! И они, очаровательные женщины, только вам, одному в целом свете, будут дарить свои страстные, томные взоры!

В жадном молчании прислушивался Джальма к речам раба. Выражение его лица совершенно изменилось: это больше не был тот меланхолический, мечтательный юноша, который, призывая святые воспоминания о матери, находил только в небесной росе, в душистой чашечке цветка чистые образы для описания той целомудренной любви, о которой он мечтал. Это не был больше юноша, красневший при мысли о наслаждениях законного союза. Нет, далеко нет! Подстрекательство Феринджи зажгло в нем какой-то тайный огонь. Запылавшее лицо Джальмы, его глаза, то горящие, то заволакивающиеся дымкой, мужественное и шумное дыхание, поднимавшее грудь, — все это являлось признаком того, что кровь пылала, а страсти бушевали с тем большей силой, чем сильнее он их сдерживал до сих пор. Поэтому, вскочив вдруг с дивана, он, гибкий, сильный и легкий, как молодой тигр, одним прыжком бросился на Феринджи и, схватив его за горло, воскликнул:

— Твои слова… это жгучий яд!

— Принц, — отвечал Феринджи без малейшего сопротивления… — Ваш раб есть ваш раб.

Эта покорность обезоружила принца.

— Моя жизнь принадлежит вам, — повторил метис.

— Это я теперь в твоей власти, раб! — воскликнул Джальма, оттолкнув душителя. — Сейчас я упивался твоими речами… я глотал эту опасную ложь!

— Ложь, господин?.. покажитесь только женщинам: их взгляды подтвердят вам мои слова.

— Они меня будут любить… женщины… меня… жившего только на войне и в лесах?

— Узнав, что, несмотря на вашу юность, вы уже вели кровавую охоту на тигров и на людей… они вас будут боготворить, господин.

— Ты лжешь!

— Я говорю, что, увидев вашу руку, почти такую же нежную, как их руки, и зная, что она часто купалась во вражеской крови, они покроют ее поцелуями, с восторгом думая о том, как в наших девственных лесах вы с заряженным карабином и с кинжалом в зубах улыбались, услышав рев льва или пантеры, которых вы подстерегали…

— Но я дикарь… я варвар!..

— Поэтому-то они и будут у ваших ног… Они будут и испуганы и очарованы при мысли о той порывистости, неистовстве, бешенстве, той страсти, ревности и любви, которой предается человек вашей крови, юности и горячности. Сегодня нежный и кроткий, завтра мрачный и неукротимый… а затем пылкий и страстный… вы как раз такой человек, который способен их увлечь… Да, да! пусть только раздастся крик ярости во время объятий, и женщины падут перед вами побежденные, трепещущие от наслаждения, любви и ужаса… они будут видеть в вас тогда не человека, а божество!..

— Ты думаешь? — воскликнул Джальма, невольно увлекаясь диким красноречием душителя.

— Вы знаете… вы сами чувствуете, что я говорю правду! — возразил последний.

— Ну да, это так! — воскликнул Джальма с горящим взором и раздувающимися ноздрями, прыжками метаясь по зале. — Я не знаю… не схожу ли я с ума… не пьян ли я… но я чувствую, что ты говоришь правду!.. Да, я чувствую, что меня будут любить безумно, неистово… потому что я сам буду безумно, неистово любить!.. В моих объятиях они будут трепетать от страха и наслаждения… потому что только при мысли об этом я сам трепещу от ужаса и счастья… Раб, ты говоришь правду! В этой любви будет нечто ужасное и опьяняющее…

Произнося эти слова, Джальма был поразительно прекрасен в своей бурной чувственности. Какое редкое и прекрасное зрелище представлял собою целомудренный и воздержанный человек, достигнувший того возраста, когда в нем со всею силой должны развернуться чудесные инстинкты, которые, будучи подавляемы, ложно направлены или извращены, могут помутить рассудок или заставить человека отдаться неудержимым излишествам или натолкнуть его на ужасное преступление, но которые, если их направляют к высокой и благородной страсти, могут и должны, в силу их собственной пылкости, пробуждая в человеке преданность и нежность, возвысить его до пределов идеала!

— О! где же эта женщина… эта женщина, которая заставит меня трепетать, которая сама задрожит предо мной… где же она? — воскликнул Джальма, окончательно опьянев от страсти. — Где же я найду ее?

—  Одну ? это слишком много, господин! — с холодной иронией возразил Феринджи. — Кто ищет в этой стране одну женщину, тот редко ее находит; кто ищет женщин… тот затрудняется только в выборе!

Во время дерзкого ответа метиса к маленькой садовой калитке дома, выходившей в пустынный переулок, подъехало изящное купе голубого цвета, с прекрасными породистыми лошадьми золотисто-гнедой масти и с черными гривами; обивка и ливрея были голубые с белым, причем металлические части упряжки и пуговицы ливрей были из чистого серебра. На дверцах были косоугольные гербы без щита и короны, как это принято в геральдике для гербов молодых девушек. В карете сидели мадемуазель де Кардовилль и Флорина.

6. ПРОБУЖДЕНИЕ

Чтобы объяснить появление Адриенны у дверей дома, занимаемого Джальмой, надо бросить взгляд на предшествующие события.

Оставив больницу доктора Балейнье, мадемуазель де Кардовилль поселилась в своем особняке на улице Анжу. В течение последних месяцев пребывания у тетки Адриенна тайно отделала и меблировала это красивое жилище, роскошь и изящество которого пополнились чудесными вещами, перевезенными из павильона дворца Сен-Дизье.

Свет находил крайне экстравагантным решение девушки такого возраста и положения, как наша героиня, жить одной, вполне самостоятельно, своим домом, точно она была взрослым мужчиной, или молодой вдовой, или получившим свободу юнцом. Свет делал вид, будто он не знает, что мадемуазель де Кардовилль обладала теми качествами, которых часто не хватает и мужчинам, будь они хоть дважды совершеннолетние, а именно: твердым характером, возвышенным умом, благородным сердцем и большим здравым смыслом. Считая нужным поручить верным людям как внутреннее управление домом, так и хозяйство, Адриенна написала управителю замка Кардовилль и его жене, старым слугам своей семьи, чтобы они немедленно прибыли в Париж, где г-н Дюпон был назначен управляющим, а его жена — экономкой. Старинный друг отца Адриенны, граф де Монброн, умный старик и некогда законодатель моды, и доныне большой знаток моды, посоветовал Адриенне поступить по-княжески и взять себе шталмейстера, указав ей для этой должности человека зрелых лет и прекрасного воспитания, который в качестве любителя лошадей, разорившись на скачках в Англии, был вынужден, как это часто случается и с джентльменами, управлять четверкою дилижанса, находя в этих обязанностях достойный заработок и средство удовлетворить свою привязанность к лошадям. Таков был господин де Бонневиль, протеже графа де Монброн. По возрасту и благовоспитанности он мог сопутствовать Адриенне в поездках верхом и лучше чем кто-либо мог позаботиться о конюшне и выездах. Он с признательностью принял должность, и благодаря его знанию и вкусу упряжки мадемуазель де Кардовилль могли соперничать с самыми элегантными в Париже.

Адриенна снова взяла к себе Гебу, Жоржетту и Флорину. Последняя была вынуждена сначала поступить к княгине де Сен-Дизье, чтобы продолжать прежнюю роль соглядатая настоятельницы монастыря св.Марии, но ввиду нового направления, приданного Роденом делу Реннепонов, было решено, что Флорина, если только это возможно, возобновит свою службу у мадемуазель де Кардовилль. Занимая должность, на которой она пользовалась доверием своей госпожи, несчастная Флорина вынуждена была оказывать важные и темные услуги людям, в руках которых находилась ее судьба и которые принуждали к позорному предательству. К несчастью, все благоприятствовало ее возвращению на старое место. Читателю известно, что Флорина при свидании с Горбуньей, спустя несколько дней после заключения мадемуазель де Кардовилль в больницу доктора Балейнье, уступая порыву раскаяния, дала работнице ценный для Адриенны совет, чтобы Агриколь не передавал княгине бумаги, найденные им в тайнике павильона, но отдал бы их в собственные руки мадемуазель де Кардовилль. Та, узнав от Горбуньи об этом, почувствовала удвоенную симпатию и доверие к Флорине, вновь и почти с признательностью приняла ее на службу и доверила ей наблюдать за устройством дома, нанятого для принца Джальмы.

Что касается Горбуньи, то девушка, убедившись, что жена Дагобера, о которой мы расскажем позднее, в ней уже не нуждается, уступила убеждениям и просьбам мадемуазель де Кардовилль и поселилась у нее. Адриенна, обладавшая очень чутким сердцем, сразу нашла ей настоящее дело: молодая работница, занимая должность секретаря, заведовала раздачей пособий и милостыни . Сперва мадемуазель де Кардовилль хотела, чтобы Горбунья жила у нее просто в качестве доброй подруги , желая этим воздать должное ее любви к труду, безропотности в невзгодах и уму, не задавленному нищетою. Но, зная прирожденное достоинство молодой девушки, Адриенна побоялась, и не без основания, чтобы Горбунья не приняла этого чисто братского предложения за замаскированную милостыню; поэтому, оставаясь с Горбуньей в дружеских отношениях, Адриенна дала ей все-таки определенную работу в доме. При этом щепетильность Горбуньи была пощажена, так как она зарабатывала на содержание , исполняя обязанности, вполне удовлетворявшие ее любовь к милосердию. Лучшего исполнителя святой миссии, какой облекла ее Адриенна, трудно было найти. Тяжкие испытания, доброта ангельской души, возвышенность ума, редкая энергия, умение проникнуть в горестные тайны несчастных, основательное знание бедного и трудящегося класса — все это служило порукой того, что Горбунья исполнит великодушные намерения м-ль де Кардовилль с большим умением и тактом.

Поговорим теперь о различных событиях этого дня, предшествовавших появлению мадемуазель де Кардовилль у ворот дома на улице Бланш.

Десять часов утра. Крепко запертые ставки в спальне Адриенны не пропускают ни одного солнечного луча в эту комнату, освещенную только круглой лампой из восточного алебастра, которая подвешена к потолку на трех длинных серебряных цепях. Эта сводчатая комната представляла собою нечто вроде восьмиугольного шатра. Стены и потолок обиты белой шелковой материей, покрытой пышными складками и буфами из белого муслина, закрепленного здесь и там розетками из слоновой кости. Две двери, так же из слоновой кости, с дивной перламутровой инкрустацией, ведут одна в ванную, а другая в туалетную комнату, нечто вроде храма, посвященного культу красоты и меблированного так же, как и в павильоне дворца Сен-Дизье. Прямо против кровати, за решеткой резного серебра, помещался камин из пентеликонского мрамора снежной белизны, с двумя очаровательными, чудесными кариатидами и с фризом, представлявшим цветы и птиц. Над фризом, взамен каминной доски, помещена высеченная из мрамора на редкость тонкой резьбы продолговатая, изящного контура корзина, полная розовых камелий в цвету. Гармоническая белизна этой девственной комнаты только и нарушалась яркой зеленью и нежной розовой окраской цветов. Под легким муслиновым пологом, который прозрачным облаком спускался с самого потолка, стояла на горностаевом ковре низкая кровать с ножками резной слоновой кости; Везде, где не было слоновой кости, державшейся на гвоздиках с перламутровыми шляпками, кровать была обита стеганой на вате белой шелковой материей, точно громадное саше. Батистовые простыни, обшитые валансьенскими кружевами, немного сбились и открывали угол белого шелкового матраца и конец муарового одеяла, очень легкого, так как ровная и теплая температура комнаты напоминала температуру ясного весеннего дня. Верная своим правилам, заставившим ее потребовать, чтобы на чеканной вазе стояло имя автора, а не торговца, Адриенна захотела, чтобы вся обстановка ее спальни, отличавшаяся изысканной роскошью, была сделана ремесленниками из числа наиболее одаренных, трудолюбивых и честных, кому она сама доставляла материалы. Таким образом, получилась возможность прибавить к оплате их труда ту прибыль, которую получили бы посредники, спекулирующие на их работе. Это значительное повышение заработка обрадовало сотню нуждавшихся семейств и увеличило их благосостояние, и они, благословляя щедрость Адриенны, давали ей, как она говорила, право наслаждаться роскошью как справедливым и добрым поступком .

Нельзя было ничего представить себе свежее и изящнее этой спальни. Адриенна только что проснулась. В томной грациозной позе покоилась она среди волн муслина, кружев, батиста и белого шелка. Никогда на ночь она ничего не надевала на свои дивные золотистые волосы (древние греки считали это лучшим средством сохранить их пышность). Волосы заплетали в несколько длинных шелковистых, кос, спускавшихся в виде широких и густых бандо по обеим сторонам липа, почти целиком закрывая маленькие уши, так что видно было только розовую мочку; поднятые потом греческим узлом, эти бандо соединялись в толстую косу на маковке головы. Античная прическа так шла к тонким и чистым чертам Адриенны и так ее молодила, что девушке нельзя было дать больше пятнадцати лет. Туго стянутые и заплетенные волосы казались почти темными, если бы не огненные блестящие отливы на изгибах кос. Адриенна была погружена в утреннее оцепенение, ленивая теплота которого располагает к мечтам. Склоненная набок голова молодой девушки выставляла в самом выгодном свете идеальную форму плеч и шеи. Ее улыбающиеся губы, влажные и алые, и ее щеки были свежи и холодны, как будто она только что умылась ледяной водой. Бархатные темно-карие глаза, полуприкрытые ресницами, то мечтательно и томно глядели куда-то вдаль, то с удовольствием останавливались на розовых цветах и зеленых листьях камелий.

Кто может описать невыразимую безмятежность пробуждения Адриенны… пробуждения целомудренной и прекрасной души в прекрасном и целомудренном теле? Пробуждения сердца, такого же чистого и свежего, как молодое, свежее дыхание, тихо вздымающее девственную грудь… грудь, столь же девственную и белую, как непорочный снежный покров?.. Какое верование, какой догмат, какая формула, какой религиозный символ — о, Божественный Отец наш Создатель! — может дать большее представление о твоем гармоническом и неизъяснимом могуществе, чем молодая девственница, которая, просыпаясь во всем расцвете красоты, во всей стыдливой грации, дарованной ей Тобою, ищет в своих невинных грезах тайну божественного инстинкта любви, которую Ты вложил в нее, как и во все Свои создания, — о, Ты, который есть вечная любовь и беспредельная доброта!

Смутные грезы, волновавшие Адриенну с минуты ее пробуждения, вскоре перешли в трогательную задумчивость. Ее голова склонилась на грудь, прекрасная рука упала на постель, черты ее, не становясь печальными, приняли выражение трогательной меланхолии. Живейшее ее желание исполнилось: она жила одна, свободно и самостоятельно. Но эта нежная, деликатная, общительная и удивительно цельная натура чувствовала, что Бог наделил ее такими редкими сокровищами не для того, чтобы она погребла их в холодном, эгоистическом одиночестве. Она чувствовала, что любовь внушила бы и ей и тому, кто был бы ее достоин, много прекрасного и великого. Она верила в силу и благородство своего характера, гордилась тем, что дает благой пример всем женщинам, и, зная, что на нее обращены завистливые взоры, твердо верила в себя. Она не боялась дурного выбора: она боялась только того, что не из кого выбирать, — до того был строг ее вкус. А кроме того, если бы даже идеал и олицетворился в ком-нибудь, взгляды Адриенны на независимость и достоинство, которые женщина, по ее мнению, должна была сохранять по отношению к мужчине, были своеобразны, но и вполне справедливы, необыкновенны, хотя и совершенно разумны, она так неумолимо решилась не делать тут никаких уступок, что боялась, согласится ли на такие небывалые условия союза тот человек, на котором она остановит выбор. Окидывая взглядом всех возможных знакомых претендентов на ее руку, она невольно соглашалась, что картина, изображавшая женихов, с горькой иронией и красноречивой насмешливостью нарисованная Роденом, была вполне правдива. При этом она не без гордости припомнила, как этот человек без всякой лести поощрял ее следовать великому, прекрасному и великодушному плану.

По течению или прихоти мыслей Адриенна вспомнила вдруг о Джальме. Оказывая королевское гостеприимство своему царственному родственнику, Адриенна вовсе не смотрела на молодого принца как на героя своего будущего. Она не без основания полагала, что полудикий юноша обладает неукротимыми или, лучше сказать, еще неукротившимися страстями и, брошенный в утонченную цивилизованную среду, неминуемо обречен стать жертвой многих жестоких испытаний, многих пылких перемен. Не имея в характере ничего деспотического, мадемуазель де Кардовилль вовсе не стремилась цивилизовать молодого дикаря. Поэтому, несмотря на интерес, или, вернее, в силу интереса к молодому индусу, она твердо решила познакомиться с ним не ранее как через два-три месяца, сказав себе, что не будет принимать его, если бы случай даже открыл Джальме их родство. Таким образом, она желала не столько испытать его, сколько предоставить свободу действий и поступков, чтобы принц успел перегореть первым огнем хороших или дурных страстей. Не желая все же оставить его совершенно беззащитным среди опасностей парижской жизни, она просила графа де Монброн ввести Джальму в лучшее общество Парижа и не оставить его советами опытного светского человека.

Граф де Монброн с большим удовольствием взялся исполнить поручение Адриенны. Ему самому было интересно представить в свете молодого королевского тигра и столкнуть с элегантнейшими женщинами и золотой молодежью Парижа. Он готов был поручиться чем угодно за успехи молодого протеже.

— Что касается меня, — предупредила с обычной откровенностью Адриенна, — мое решение непоколебимо. Вы сами говорите, какой сильный эффект произведет появление в свете принца Джальмы, девятнадцатилетнего индуса редкой красоты, гордого и дикого, как молодой лев; вы сами прибавили, что это ново и необычайно. Мне просто за него становится страшно, когда я подумаю, какому преследованию подвергнется юноша со стороны кокеток, желающих его цивилизовать. Ну, а я не хочу соперничать со всеми этими красавицами, безбоязненно решающимися попасть в когти молодого тигра. Я им интересуюсь как родственником, как красивым, храбрым юношей, но больше потому, что он не следует отвратительной европейской моде! Однако как ни редки эти качества, их все-таки недостаточно, чтобы я изменила своему намерению. Кроме того, мой новый друг, добрый старый философ, дал мне совет, который и вы одобрили, дорогой граф, хотя вы совсем не философ, а именно: несколько времени принимать, а не выезжать самой. Благодаря этому я до поры до времени избегну встречи с моим царственным родственником и смогу сделать строгий выбор знакомых в обществе. Я убеждена, что, так как мой дом будет хорошо поставлен, а положение мое достаточно необычно, у меня будет наплыв любопытных обоего пола, из которых каждый будет надеяться проникнуть в какую-нибудь тайну. Я уверена, что это меня очень позабавит.

И на вопрос графа, долго ли продолжится изгнание индийского тигра, Адриенна отвечала:

— Принимая почти всех из того общества, куда вы его введете, я услышу о нем массу различных суждений, и это будет очень любопытно. Если некоторые мужчины будут его хвалить, а женщины — сильно порицать, я буду довольна… Словом, составляя мнение по этим рассказам, отделяя истину от вымысла, — доверьтесь моему благоразумию, — я сокращу или продолжу срок, как вы говорите, изгнания.

Таково было решение мадемуазель де Кардовилль относительно Джальмы в тот самый день, когда ей пришлось очутиться с Флориной в доме, где жил принц. Она совсем не хотела видеть его раньше, чем через несколько месяцев.

Долго раздумывая о судьбе и надеждах своего сердца, Адриенна впала в глубокую задумчивость. Очаровательное создание, полное жизни, силы и молодости, она вздохнула, закинула за голову прелестные руки и несколько минут лежала, казалось, совершенно разбитая и обессиленная… Неподвижная под легкой белой тканью покрывала, Адриенна была похожа на чудную статую, засыпанную легким слоем снега… Но вот внезапно молодая девушка села на кровати, провела рукой по лбу и быстро дернула сонетку. При первом серебристом звуке колокольчика обе двери отворились. Жоржетта появилась на пороге туалетной комнаты, откуда с веселым лаем выскочила Резвушка, маленькая черная с рыжим собачка в золотом ошейнике.

Геба стояла в дверях ванной комнаты. Внутри этой комнаты, освещенной сверху, виднелась на зеленом с золотом ковре из мягкой кордуанской кожи громадная хрустальная ванна в форме удлиненной раковины. Единственные три спайки этого смелого шедевра исчезали под изящными изгибами высоких тростников, вычеканенных из серебра, которые тянулись вверх от широкого — тоже из чеканного серебра — постамента ванны, изображавшего детей и дельфинов, играющих среди настоящих коралловых ветвей и лазурных раковин. Ничто не могло больше радовать взор, чем эти пурпурные ветви и голубые раковины на матовом дне, инкрустированном серебром. Из ванны от душистой, теплой воды вился легкий ароматный пар, ворвавшийся легким туманом и в спальню.

При виде изящной, кокетливо одетой Гебы, державшей в обнаженных пухлых руках длинный пеньюар, Адриенна спросила:

— А где же Флорина, дитя мое?

— Часа два тому назад ее вызвали по спешному делу, и она еще не возвращалась.

— Кто же ее вызвал?

— Молодая особа, служащая у вас секретарем… Она выходила сегодня очень рано и, вернувшись, позвала к себе Флорину, и та все еще у нее.

— Вероятно, отсутствие это связано с каким-нибудь спешным делом у моего ангельского министра пособий и милостыни! — сказала, улыбаясь, Адриенна, подумав о Горбунье.

Она сделала знак Гебе подойти к кровати.

Часа через два, окончив свой туалет, по обыкновению на редкость изящный, Адриенна отослала прислужниц и попросила к себе Горбунью.

Молодая швея стремительно вошла в комнату. Ее лицо было расстроено и бледно, и она дрожащим голосом сказала Адриенне:

— Ах, мадемуазель Адриенна… предчувствия меня не обманули… вам изменяют…

— Какие предчувствия, дитя мое? — спросила с удивлением м-ль де Кардовилль. — Кто мне изменяет?

— Господин Роден!.. — отвечала Горбунья.

7. СОМНЕНИЯ

Услыхав это обвинение, Адриенна с еще большим удивлением взглянула на Горбунью.

Прежде чем описывать эту сцену, мы должны сказать, что Горбунья рассталась со своим бедным нарядом и была одета в черное платье, очень простое, но сшитое с большим вкусом. Грустный цвет платья, казалось, говорил об отказе Горбуньи от человеческой суетности, о вечном трауре ее сердца и суровых обязанностях, которые она на себя приняла, предавшись заботе об обездоленных. Белый отложной воротничок и маленький газовый чепчик с серыми лентами оживляли этот туалет. Ее прелестные каштановые волосы обрамляли задумчивое лицо с кроткими голубыми глазами, а длинные, гибкие руки, предохраняемые теперь от холода перчатками, отличались-почти прозрачной белизной вместо прежней синевы.

Взволнованное лицо Горбуньи выражало живейшую тревогу. Мадемуазель де Кардовилль воскликнула в крайнем изумлении:

— Что вы говорите?

— Господин Роден вам изменяет, мадемуазель!

— Он… это невозможно!

— О! меня не обманули предчувствия!

— Ваши предчувствия?

— Да! В первый раз, когда я увидала г-на Родена, я невольно испугалась… мое сердце болезненно сжалось… и я почувствовала страх… страх за вас, мадемуазель!

— За меня? — сказала Адриенна. — Почему же вы не боялись за себя, мой бедный друг?

— Не знаю… это был какой-то непобедимый страх, и я не могла от него отделаться, несмотря на расположение, выказанное господином Роденом моей сестре… Он меня все еще пугал!

— Странно… Я лучше, чем кто-либо другой, могу понять инстинктивное чувство симпатии или отвращения… Но в данном случае… Наконец… — сказала Адриенна, подумав, — оставим это… Скажите мне, каким образом сегодня ваши подозрения перешли в уверенность?

— Вчера я пошла отнести моей сестре Сефизе пособие, доставленное Роденом от какой-то сострадательной особы… Не застав Сефизы у подруги, у которой она живет… я просила привратницу предупредить сестру, что приду к ней сегодня утром… что я и сделала… Извините меня за некоторые подробности… они необходимы…

— Говорите, говорите, друг мой!

— Молодая девушка, приютившая у себя мою сестру, — продолжала смущенно Горбунья, опустив глаза и краснея, — ведет… не совсем правильную… жизнь. Один из постоянных участников ее развлечений, по имени господин Дюмулен, сообщил ей настоящее имя господина Родена, которого в том доме все знали как господина Шарлеманя.

— Да ведь он говорил мне об этом еще у Балейнье… а потом он даже объяснил, почему ему необходимо иметь такую скромную квартирку в отдаленной местности… и я могла только похвалить его за это.

— Ну, так вчера у господина Родена был аббат д'Эгриньи.

— Аббат д'Эгриньи! — воскликнула Адриенна.

— Да… и он пробыл два часа взаперти с Роденом.

— Дитя мое… вас обманули!

— Вот что я узнала, сударыня. Аббат приехал утром, но не застал Родена дома. Тогда он оставил привратнице записку, где написал: «Я буду через два часа». Молодая девушка, о которой я говорила, увидела эту записку, и так как все, что касается господина Родена, окружено какой-то таинственностью, то она решилась из любопытства дождаться у привратницы приезда аббата д'Эгриньи. И действительно, два часа спустя он вернулся и застал господина Родена у себя.

— Нет, нет, — повторяла с дрожью Адриенна. — Это невозможно… тут вышла какая-то ошибка!

— Не думаю. Зная, как важно это сообщение, я попросила эту молодую особу описать мне наружность аббата д'Эгриньи.

— Ну, и что же?

— Она мне его описала так: человек лет сорока, высокий, стройный, одетый просто, но изящно. С очень проницательными серыми глазами и густыми бровями; волосы у него темные, лицо бритое и очень решительные манеры.

— Правда! — сказала Адриенна, не имея сил поверить тому, что слышит. — Это вполне точное описание.

— Желая собрать как можно больше сведений, — продолжала Горбунья, — я спросила привратницу, не казались ли Роден и аббат д'Эгриньи поссорившимися, когда они выходили из дома. Она отвечала, что нет и что, прощаясь на пороге, аббат сказал: «Завтра… я вам напишу… решено».

— Что же это — сон или нет? Боже мой! — воскликнула Адриенна, охватив голову обеими руками. — Я не могу сомневаться в ваших словах, мой бедный друг, но подумайте: ведь в этот дом вас послал сам Роден, чтобы снести пособие вашей сестре. Значит, он мог предположить, что вы узнаете о тайных свиданиях с аббатом. Признайтесь, ведь для предателя он поступил очень неловко!

— Я подумала об этом! Но встреча этих людей показалась мне столь опасной для вас, что я вернулась в сильном страхе.

Люди исключительной порядочности с трудом верят в возможность измены. Чем она чернее, тем сильнее их сомнения. Характер Адриенны был именно таков. Кроме того, одним из качеств ее ума была строгая прямота. Поэтому, хотя рассказ Горбуньи произвел на нее сильное впечатление, она все-таки сказала:

— Полноте, друг мой, не будем пугаться заранее, не станем торопиться предполагать дурное. Поищем вместе объяснение: припомним все, что было. Роден открыл мне двери больницы доктора Балейнье; он в моем присутствии принес жалобу на господина д'Эгриньи; он добился угрозами от настоятельницы монастыря освобождения дочерей маршала Симона; он открыл, куда спрятали принца Джальму; он выполнил все мои желания относительно него; вчера еще он дал мне множество дельных советов; ведь все это правда… не так ли?

— Да, мадемуазель!

— Теперь представим себе худшее: что у Родена кроется задняя мысль получить хорошее вознаграждение… Но ведь до сих пор он проявлял полное бескорыстие?

— И это правда! — отвечала бедная Горбунья, уступая, подобно Адриенне, очевидности совершившихся фактов.

— Теперь рассмотрим возможность измены. Соединиться с аббатом д'Эгриньи, чтобы предать меня? Но каким образом меня предать? В чем мне изменить? Чего я могу бояться? Напротив, ведь это аббату и княгине придется предстать перед правосудием за причиненное мне зло! Не так ли?

— Но как же объяснить тогда эту встречу двух людей, которые должны питать друг к другу только ненависть и отвращение?.. Не кроются ли тут какие-то коварные замыслы?.. И потом, не одна я так думаю…

— Как?

— Сегодня утром, когда я вернулась, я была настолько взволнована, что Флорина спросила меня о причине моего смущения. Зная, как предана вам эта девушка…

— Нельзя быть более преданной!

— Я решилась с ней поделиться. Я считала необходимым сообщить вам об этом поскорее и обратилась к Флорине. Она, кажется, еще больше меня испугалась свидания Йодена с аббатом. Но, немного подумав, она сказала: «Будить мадемуазель Адриенну совершенно лишнее. Два-три часа ничего не значат, а я, быть может, за это время успею узнать что-нибудь новое. Мне пришла в голову мысль, которую считаю очень дельной… извинитесь за меня перед мадемуазель… я скоро вернусь». Затем она послала за каретой и уехала…

— Флорина — прекрасная девушка, — сказала мадемуазель де Кардовилль, улыбаясь, так как почти совершенно успокоилась. — Но я думаю, что доброе сердце и усердие завели ее, как и вас, на ложный путь, мой бедный друг! Знаете, мы с вами обе легкомысленны! Мы не подумали об одной вещи, которая должна была нас разом успокоить…

— О чем же мы забыли?

— Да о том, что аббат д'Эгриньи теперь очень боится Родена; мудрено ли, что он его разыскал, чтобы просить пощады. Не правда ли, вот вполне удовлетворительное и единственное разумное объяснение этому свиданию?

— Может быть! — сказала Горбунья, подумав. — Да… это весьма вероятно!.. — Но затем, как бы уступая внутреннему убеждению, более сильному, чем всякое разумное объяснение, она воскликнула:

— А между тем… нет!.. нет!.. Поверьте мне, вас обманывают! Я это чувствую… Казалось бы, все против того, что я утверждаю… а все же я убеждена, что мои предчувствия верны… Они слишком сильны, чтобы я могла обманываться… А кроме того, разве вы сами не проникаете в тайные изгибы моего сердца, разве я, в свою очередь, не могу угадать, что вам угрожает великая опасность?

— Что вы хотите этим сказать? что именно я угадала? — спросила невольно тронутая мадемуазель де Кардовиль, поразившись убежденному и встревоженному тону Горбуньи, которая продолжала:

— Что вы угадали? Увы! вы угадали, что такое бедное создание, как я, обреченное на обособленную жизнь, должно страдать болезненной щепетильностью; и вы меня поняли. Вы должны же, наконец, узнать, что если я до сих пор молчала, то не потому, что не понимала, чем вам обязана. Кто вам мог внушить, что единственная для меня возможность принять, не краснея, ваши благодеяния заключалась именно в тех обязанностях, какие вы мне поручили? Кто вам сказал, что мой отказ занять в вашем обществе, за вашим столом положение равной вам подруги, — чем вы хотели в моем лице вознаградить трудолюбие, покорность судьбе и честность, — истекал не из ложной скромности бедной работницы, а из сознания несчастного уродства, которое сделало бы смешным мое положение? Кто растолковал вам, что, не будь этого, я бы с благодарностью и гордостью приняла это предложение во имя моих сестер из народа? А что вы это знали, мне доказывают те трогательные слова, какими вы ответили на мой отказ: «Я вас понимаю: вы отказываетесь не из ложной скромности; я уважаю и люблю то чувство собственного достоинства, которое вынуждает вас так поступить». Кто вам шепнул, что я рада буду иметь свой маленький уголок среди великолепия вашего дома, великолепия, слишком для меня ослепительного? — с горячностью продолжала Горбунья. — Кто вам это подсказал при выборе для меня помещения, все-таки слишком роскошного? Кто, наконец, мог вам передать, что хотя я и не завидую вашим изящным прислужницам, — напротив, я успела уже их полюбить за любовь к вам, — но что мне будет неловко в их присутствии именно поскольку слишком невыгодно сравнение между нами? Никто, конечно, а между тем вы всегда их удаляете, когда зовете меня?.. Да… Кто мог, наконец, открыть те тягостные и тайные чувства, какие мне внушает мое особое положение? Кто вам все это открыл и подсказал? Конечно, тот, кто в своей великой благости, создавая миры, в то же время отечески печется о самом крошечном насекомом, копошащемся в траве… И вы думаете, что сердце, обязанное вам за все это, не может почуять опасность, грозящую его благодетельнице?.. Нет, нет… Одни обладают даром предвидеть опасность, угрожающую им лично, а другие еще счастливее: они предвидят опасность, угрожающую их близким, и могут предупредить их… Бог наделил меня таким инстинктом!.. Вам изменяют… верьте мне… вам изменяют!

Горбунья, с оживленным взором, покраснев от волнения, произнесла последние слова так убедительно, сопроводив их столь выразительным жестом, что мадемуазель де Кардовиль, уже поколебленная в своих убеждениях, начала разделять ее опасения. Кроме того, хотя Адриенна и раньше могла оценить замечательный ум и образованность этой девушки из народа, до сих пор ей ни разу не пришлось слышать, чтобы Горбунья говорила так убедительно и с тем трогательным красноречием, источник которого кроется в одном из самых благородных чувств. Это обстоятельство усиливало впечатление от слов Горбуньи. Адриенна хотела отвечать, но в эту самую минуту кто-то постучал, и в комнату вошла Флорина.

Заметив, что камеристка встревожена, мадемуазель де Кардовилль поспешно обратилась к ней:

— Ну что, Флорина? что нового?.. где ты была?

— Во дворце Сен-Дизье, мадемуазель!

— Зачем ты туда ходила? — с удивлением спросила Адриенна.

— Сегодня утром мадемуазель (Флорина указала при этом на Горбунью) доверила мне свои сомнения и тревоги… я их вполне разделяю. Посещение Родена аббатом д'Эгриньи показалось мне очень важным событием; я подумала, что, если Роден, в свою очередь, мог быть на этих днях у княгини де Сен-Дизье, тогда измена его несомненна.

— Конечно! — заметила Адриенна с беспокойством. — Ну, и что же?

— Я пришла под предлогом взять оставшиеся в павильоне вещи, а так как ключи от него у госпожи Гривуа, то у меня было основание зайти и в дом.

— Дальше, Флорина, дальше!..

— Я постаралась разговорить госпожу Гривуа насчет Родена, но мне это не удалось…

— Она вас остерегалась, — сказала Горбунья. — Этого следовало ожидать.

— Я ее спросила, не приходил ли на днях господин Роден, но она отвечала так уклончиво, что я потеряла всякую надежду что-нибудь узнать, — продолжала Флорина. — И чтобы мое посещение не возбудило подозрений, я от госпожи Гривуа действительно прошла в павильон. Представьте же себе, мадемуазель, на повороте аллеи я увидала самого господина Родена, спешившего к маленькой калитке, чтобы незаметно уйти.

— Слышите… мадемуазель! — с умоляющим видом воскликнула Горбунья. — Согласитесь хоть с очевидностью!

— Он! у княгини! — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, глаза которой, обычно кроткие, загорелись огнем негодования. Взволнованным голосом она прибавила: — Дальше, Флорина!

— При виде Родена я остановилась, — продолжала Флорина, — и, повернувшись назад, скорее побежала в вестибюль павильона, выходящий окнами на калитку. Не поднимая занавесок, я открыла одно из окон и увидала фиакр, который ожидал Родена, так как несколько минут спустя Роден сел в него, сказав кучеру: «Улица Бланш, N39» .

— Адрес принца! — воскликнула Адриенна.

— Да, мадемуазель.

— Действительно, Роден намеревался посетить его сегодня, — задумчиво проговорила молодая девушка.

— Вне всякого сомнения, он изменяет и вам и принцу, который еще легче сделается его жертвой!

— Какая низость… какая низость! — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, вскочив с места с искаженным от горького негодования лицом. — Такая измена!.. Боже! кому же после этого верить!.. Потеряешь даже веру в себя!

— Это ужасно, мадемуазель… не так ли? — сказала Горбунья дрожа.

— Зачем тогда он спас меня и моих родственников, зачем донес на аббата? — продолжала Адриенна. — Просто с ума сойти можно… какая-то бездна под ногами… Что же может быть страшнее сомнения!

— Возвращаясь, — оказала Флорина, растроганно глядя на свою госпожу, — я напала на мысль, которая даст вам возможность, мадемуазель, убедиться… в том, что все это значит… Но только нельзя терять ни минуты!..

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Адриенна.

— Роден будет с принцем наедине? — сказала Флорина.

— Без сомнения!

— Принц, конечно, примет Родена в маленьком салоне, рядом с теплицей. Он всегда сидит там.

— Ну, что же дальше?

— В эту теплицу, устройством которой я занималась по вашему приказанию, есть ход из переулка, для того чтобы садовник, убирая ее по утрам, не проходил через комнаты; окончив свою работу, он днем больше уже не возвращается.

— К чему ты клонишь? Какой у тебя план? — спрашивала Адриенна, все более и более удивляясь.

— Растения расположены так, что если даже штора на стеклянной двери не опущена, то, кажется, можно приблизиться настолько, что из комнаты ничего не будет видно. Между тем как из теплицы можно будет и видеть и слышать… Я всегда проходила последнее время, присматривая за отделкой дома, через эту теплицу… Один ключ от нее у садовника, а другой — у меня… По счастью, я его еще не отдала… Через час, таким образом, вы можете удостовериться, как держаться с Роденом… если он изменяет принцу… то изменяет к вам!

— Что ты говоришь? — воскликнула мадемуазель де Кардовилль.

— Я говорю, что, если вам угодно, мы поедем сейчас к дому принца… я пройду через калитку в теплицу и, если возможно, вернусь за вами и проведу вас туда.

— Это называется шпионить! — с гордостью заметила мадемуазель де Кардовилль, прерывая Флорину. — И как это могло прийти вам в голову…

— Простите, мадемуазель! — сказала сконфуженная и огорченная девушка. — Мне казалось, что это единственный способ удостовериться в измене…

— И для этого решиться подслушивать!.. Никогда!

— Мадемуазель, — начала ничего не говорившая до той поры Горбунья. — Позвольте мне вам сказать, что Флорина права… Этот способ очень тяжел и неприятен… но единственно возможный для того, чтобы составить себе раз и навсегда верное мнение о Родене… Ведь наружность часто бывает обманчива. Я первая начала обвинять Родена, мои предчувствия мне кажутся совершенно верными… но я никогда бы себе не простила, если я его обвиняю напрасно!.. Конечно… подслушивать… играть роль шпиона тяжело… но если… — сдержав страшным усилием воли слезы стыда, заволакивавшие ей глаза, Горбунья продолжала, — если это нужно для вашего спасения… потому что если вам изменяют… то будущее ужасно… я… я пойду вместо вас… и буду…

— Ни слова больше! — прервала ее Адриенна. — Прошу вас, ни слова!.. Чтобы я заставила вас… делать для меня… то, что мне самой кажется унизительным!.. Никогда!.. — Затем, обратясь к Флорине, она прибавила: — Попроси господина де Бонневиля распорядиться, чтобы сейчас же подали карету.

— Вы согласны! — воскликнула с восторгом Флорина, не скрывая радостных слез, навернувшихся ей на глаза.

— Да… согласна! — взволнованно ответила Адриенна. — Если это война… то война будет жестокая!.. Надо к ней приготовиться… Было бы слабостью и глупостью не принять мер предосторожности! Конечно, мне противно будет делать это и очень тяжело… но таков единственный способ удостовериться и предохранить себя, быть может, от серьезной опасности… Кроме того… возможно, что беседа Родена с принцем… будет для меня вдвойне решающей… я буду знать, верить ли мне господину Родену или беспощадно ненавидеть его!.. Скорее, Флорина… дай мне одеться… ты едешь со мной… А вы, друг мой, ждите меня здесь, — прибавила она, обращаясь к Горбунье.

Через полчаса после этого разговора карета Адриенны остановилась, как мы уже знаем, у ворот сада на улице Бланш.

Флорина вошла в теплицу и быстро вернулась к своей госпоже.

— Штора опущена, и Роден только что вошел к принцу, — сказала она.

Итак, мадемуазель де Кардовилль невидимо присутствовала при сцене, которая происходила между Роденом и Джальмой.

8. ПИСЬМО

За несколько минут до прибытия Адриенны в теплицу Феринджи ввел Родена к принцу, который под влиянием страстного возбуждения, в какое привели его слова метиса, казалось, не заметил появления иезуита.

Изумленный возбужденным состоянием, ясно отражавшимся на лице молодого человека, Роден знаком спросил Феринджи, что это значит. Душитель быстро указал ему на голову, потом на сердце, а затем на пылающий очаг. Это символическое указание должно было изображать, что сердце и голова Джальмы в огне. Несомненно, иезуит понял пантомиму, потому что почти незаметная улыбка пробежала по его бледным губам. Затем он громко сказал метису:

— Я желаю говорить с принцем наедине… опустите штору и проследите, чтобы никто нам не помешал.

Феринджи поклонился, подошел к стеклянной двери, задвинул ее с помощью пружины в стену и опустил занавес. Поклонившись еще раз, метис вышел из салона. Спустя некоторое время после его ухода мадемуазель де Кардовилль и Флорина появились в теплице, которая отделялась теперь от комнаты, где находился Джальма, только прозрачной белой шелковой шторой, расшитой узором с крупными разноцветными птицами.

Шум затворявшейся за Феринджи двери, казалось, привел молодого индуса в себя.

Его черты, хотя еще и оживленные, приняли обычное выражение кроткого спокойствия: он провел рукой по лицу, огляделся кругом, точно пробудившись от сна, и, увидав Родена, с легким замешательством и почтением подошел к нему, назвав его по обычаю своей родины отцом. Так там поступают со старшими.

— Извините… отец мой…

И, желая оказать ему особое почтение, как принято на Востоке, молодой принц хотел поцеловать его руку. Иезуит уклонился от этой чести, отступив в сторону.

— В чем вы извиняетесь, милый принц? — спросил он юношу.

— Я мечтал, когда вы вошли… я не сразу вас приветствовал… еще раз простите меня, отец мой…

— Еще и еще раз извиняю вас. Нам надо побеседовать… садитесь на диван… и, если желаете, берите вашу трубку…

Но Джальма не последовал приглашению и, несмотря на настояния старика с добрым сердцем , как он называл иезуита, почтительно сел в кресло.

— Право, меня огорчают ваши церемонии, принц, — сказал Роден. — Вы здесь у себя, в вашей Индии… т.е. мы желали бы, чтобы вы так себя чувствовали…

— Многое напоминает мне здесь о моей родине, — серьезным и нежным голосом сказал Джальма. — Ваша доброта напоминает мне моего отца… и того, кто заменил мне его потом… — прибавил индус, думая о генерале Симоне, о возвращении которого в Париж его, конечно, не уведомили.

После минутного молчания он заговорил самым задушевным голосом, протягивая Родену руку:

— Наконец вы здесь… я очень счастлив…

— Я понимаю вашу радость, милый принц: ведь я явился, чтобы открыть вашу клетку… выпустить вас из тюрьмы… Поверьте, что, подвергая вас временному заточению, я действовал в ваших интересах!

— Завтра… я могу выйти?

— Хоть сегодня, дорогой принц!

Молодой индус после нескольких минут размышления спросил:

— Несомненно, у меня есть друзья… если я живу в этом дворце, который не принадлежит мне?

— Да… у вас есть друзья… превосходные друзья.

При этих словах Родена Джальма, казалось, стал еще красивее. Самые благородные чувства выразились теперь на его подвижном, очаровательном лице, большие черные глаза подернулись слезой. Помолчав немного, он встал и растроганным голосом вымолвил:

— Пойдемте.

— Куда? — с изумлением спросил иезуит.

— Благодарить моих друзей… я ждал три дня… это долго…

— Позвольте, позвольте, дорогой принц, мне многое надо вам сообщить по этому поводу; прошу вас, сядьте…

Джальма послушно опустился в кресло.

Роден продолжал:

— Да… у вас есть друзья… или, лучше сказать, есть друг … Друзь я — это уже редкость !

— А вы?

— Правильно… Значит, у вас есть два друга, дорогой принц… Один… это я, меня вы знаете… а другой… другого вы не знаете, и он желает… остаться неизвестным…

— Почему?

— Почему? — ответил с легким замешательством Роден. — Потому что счастье доказать вам свою дружбу… он покупает ценой тайны.

— Зачем же скрываться, когда делаешь добро?

— Иногда для того, чтобы скрыть добро, которое делаешь!

— Я пользуюсь благодеяниями этой дружбы, зачем же скрываться от меня?

Эти повторяемые зачем , казалось, сбивали с толку Родена, который, однако, продолжал:

— Я говорю, дорогой принц, что ваш тайный друг быть может, опасается за свое спокойствие, если будет открыт…

— То есть… если будет открыто, что он мой друг?

— Именно так, милый принц.

Лицо Джальмы изменилось: на нем появилось выражение грустного достоинства. Он гордо поднял голову и властным, серьезным голосом сказал:

— Если этот друг скрывается, то… или он меня стыдится… или я должен стыдиться его… Я не могу пользоваться гостеприимством людей, которые считают меня недостойным их или которые недостойны меня… я ухожу из этого дома…

Говоря это, Джальма так решительно встал с места, что Роден воскликнул:

— Да выслушайте же меня, милый принц… Позвольте заметить, вы слишком стремительны и слишком щепетильны… Хотя мы и старались напомнить вам вашу родину, но не забывайте, что мы все-таки в центре Европы, в центре Франции… в Париже… Это должно отчасти изменить ваши взгляды… умоляю вас… выслушайте меня.

Джальма, несмотря на полное незнание некоторых общественных условностей, был слишком умен и прямодушен, чтобы не внять разумным доводам… Когда они ему казались действительно разумными. Слова Родена его успокоили… С наивной скромностью, какою в большинстве случаев одарены сильные и великодушные натуры, он кротко заметил:

— Отец мой, вы правы… я не на родине… Здесь… обычаи иные… я подумаю…

Несмотря на лукавство и хитрость, Роден оказывался сбитым с толку дикой натурой и непредсказуемостью мыслей индуса. Так и теперь он не знал, что делать, видя глубокую задумчивость, в какую впал Джальма. Наконец, тот заговорил спокойно, но в то же время решительно:

— Я вас послушался, отец мой, и все обдумал.

— Что же вы решили, дорогой принц?

— Нигде, ни в какой части света, ни под каким предлогом честный человек, испытывающий дружеские чувства к другому человеку, не станет скрывать дружбы.

— А если опасно открыть эту дружбу? — спросил иезуит, которого начинал тревожить оборот, принимаемый разговором.

Джальма взглянул на иезуита с презрительным недоумением и ничего не ответил.

— Я понимаю ваше молчание: человек мужественный должен пренебрегать опасностью; но если эта опасность угрожает вам, а не ему, разве в этом случае с его стороны желание сохранить тайну не является не только простительным, но даже похвальным?

— Я ничего не приму от друга, который считает меня способным отказаться от него из чувства низости!

— Но выслушайте же меня…

— Прощайте, отец мой!

— Поразмыслите…

— Я все сказал… — произнес Джальма отрывисто и с царственным величием, направляясь к двери.

— Боже мой! А если речь идет о женщине? — воскликнул Роден, выведенный, наконец, из терпения и бросившийся остановить принца, уход которого разрушал все его планы.

При последних словах Родена Джальма остановился.

— О женщине? — сказал он, покраснев и вздрогнув. — Речь идет о женщине?

— Ну да! — отвечал Роден. — Можете ли вы тогда понять, что она должна была окружить тайной доказательства своей дружбы?

— Женщина? — повторял дрожащим голосом Джальма, с обожанием складывая руки; его прелестное лицо выражало неописуемо глубокое волнение. — Женщина… — повторил он еще раз. — И парижанка?

— Да… раз уж вы заставляете меня совершить нескромность, то я вам признаюсь, что речь идет о… парижанке… достойной особе… весьма добродетельной… и лета которой заслуживают полного почтения…

— Она, значит, очень стара? — воскликнул бедный Джальма, очаровательная мечта которого рассеялась как дым.

— Несколькими годами старше меня! — отвечал с ироничной улыбкой Роден, ожидая, что молодой человек выкажет сейчас комичную досаду или гневное огорчение.

Ни того, ни другого не случилось. Страстное возбуждение, оживлявшее лицо принца, уступило теперь место выражению трогательного почтения. Он взглянул на Родена и взволнованно промолвил:

— Значит, эта женщина будет мне матерью?

Невозможно представить то грустное, трогательное, почти набожное выражение, какое Джальма придал слову мать.

— Именно так, милый принц… эта особа желает быть для вас матерью… но я не могу открыть вам причину ее привязанности к вам… Одному поверьте, что эта привязанность искренняя, а ее причины вполне почтенны. Открыть же их я вам не могу, потому что у нас тайны женщин, молодых или старых, одинаково священны.

— Конечно… ее тайна будет священна и для меня… Хотя я не знаю ее, но буду любить… ведь любят же Бога, хотя его и не видят.

— Теперь я могу пояснить, каковы намерения вашего друга относительно вас… Дом этот остается в вашем распоряжении: слуги, карета, лошади ждут ваших приказаний; счета по дому будут оплачиваться, а так как сын короля должен жить по-королевски, то я поставил в той комнате шкатулку с пятьюстами луидорами; ежемесячно она будет пополняться такой же суммой, и даже большей, если понадобится.

Заметив, что Джальма хочет протестовать, Роден торопливо прибавил:

— Я должен вас сразу предупредить, что ваша щепетильность совершенно излишня. Во-первых… сын от матери принять может все… а, во-вторых, так как через три месяца вы получите громадное наследство, то, если вам угодно, вы сможете вернуть ничтожную сумму, которую изведете, так как, в самом худшем случае, вряд ли эта сумма возрастет до четырех или пяти тысяч луидоров… Вас просят не стесняться… удовлетворять все ваши прихоти… Желают, чтобы вы появились в самом высшем кругу и появлялись так, как подобает сыну раджи, прозванного «Отцом Великодушного». Поэтому, прошу вас, не стесняйтесь; если вам этого недостаточно, требуйте, сколько хотите.

— Хорошо… я возьму больше… моя мать права… сын короля должен жить по-королевски.

Таков был ответ индуса, полный совершенной простоты. Казалось, Джальма нимало не был удивлен этим роскошным предложением. Так и должно было быть: Джальма сделал бы для своих гостей то же, что делали для него. Ведь известно, каковы традиции расточительной щедрости и великолепного гостеприимства индусских князей. Джальма был так же взволнован, как и признателен, узнав, что какая-то женщина испытывала к нему материнскую привязанность… Что касается роскоши, которая его окружала, он принимал ее без колебаний и сомнений. Такое равнодушие было новой неудачей Родена, приготовившего множество превосходных аргументов, чтобы заставить индуса принять все предложенное.

— Значит, решено… — продолжал иезуит. — Остается только открыть вам двери в высший свет… Этим займется один из родственников вашей названой матери, граф де Монброн. Это человек знатный, пожилой, вполне светский и опытный; он введет вас в самое лучшее общество Парижа.

— Отчего же вы не возьмете на себя этот труд, отец мой?

— Увы! дорогой принц, взгляните на меня, гожусь ли я для этой роли… Нет, нет, я живу одиноким отшельником… Да и кроме того… — прибавил иезуит, пристально глядя на молодого человека и пронизывая его взглядом, как бы желая узнать, что с ним будет при его словах. — Видите ли, граф де Монброн сумеет лучше меня предостеречь вас от тех ловушек… какие могут расставить в обществе. Потому что если у вас есть друзья… то есть и враги… и вы знаете, насколько низки эти враги, насмеявшиеся над вашей доверчивостью и самым бессовестным образом употребившие ее во зло. А так как, к несчастью… их сила… равняется их злобе, то, может быть… будет благоразумнее… избегать их… бежать от них… чем становиться лицом к лицу с ними…

При воспоминании о врагах, при мысли о бегстве от них Джальма затрясся всем телом. Он побледнел, как мертвец. Глаза его непомерно расширились, так что стал виден белок, и загорелись мрачным огнем. Больше ненависти, презрения и жажды мести не могло выразить человеческое лицо… Его судорожно приподнятая верхняя губа обнажила ряд маленьких частых белых зубов и подергивалась с таким выражением зверской жестокости, что Роден вскочил со стула и воскликнул:

— Что с вами, принц?.. Вы меня пугаете!

Джальма не отвечал; его конвульсивно сжатые руки вцепились в ручки кресла; казалось, он боялся уступить дикому порыву бешенства. В эту минуту под ногу ему попался толстый янтарный мундштук от кальяна. Несмотря на хрупкую наружность молодого индуса, его нервная сила была так велика, что он одним движением ноги превратил твердый янтарь в мелкий порошок.

— Но во имя неба, что с вами, принц? — воскликнул Роден.

— Так раздавлю я своих презренных врагов! — вскрикнул Джальма с угрожающим, воспламенившимся взором.

Потом, точно эти слова переполнили чашу гнева, он вскочил с места и несколько секунд метался по зале с блуждающими глазами, словно отыскивая оружие. Время от времени он испускал какой-то хриплый крик, хотя и старался заглушить его, закрывая рот сжатыми кулаками, тогда как его челюсти судорожно тряслись. Это была беспомощная ярость зверя, жаждущего крови… Красота молодого индуса приняла в эту минуту какое-то дикое величие… Чувствовалось, что божественные инстинкты кровожадного пыла и смелого бесстрашия, обостренные теперь до предела отвращением к измене и подлости, проявляясь на войне или во время пышных охот в Индии, еще более смертоносных, чем битва, превращали Джальму в то, чем он действительно был: в героя. Роден с мрачной и глубокой радостью смотрел на эти проявления буйных страстей молодого принца, предвидя, какие ужасные взрывы могут они произвести при соответствующих обстоятельствах.

Но изумлению иезуита не было меры, когда вдруг совершенно неожиданно буря стихла. Ярость Джальмы разом улеглась, как только он сообразил, что она бесплодна. Сконфуженный своей детской запальчивостью, молодой принц опустил глаза. Бледность его не прошла, и холодное спокойствие, пришедшее на смену гневному неистовству, казалось еще опаснее яростной вспышки. Он сказал Родену:

— Отец мой, вы сегодня же должны свести меня с моими врагами.

— С какой целью? Что вы хотите делать?

— Я хочу убить презренных!

— Убить!!! Вы, конечно, не говорите серьезно!

— Феринджи мне поможет.

— Но подумайте… ведь вы не на берегах Ганга, где врагов убивают, как тигра на охоте.

— С врагом честным сражаются, а изменников убивают, как бешеную собаку, — отвечал Джальма совершенно спокойно и убежденно.

— Ах, принц, — торжественно проговорил Роден. — Сын раджи, которого прозвали «Отец Великодушного», разве вы можете найти удовлетворение, уничтожая низких и злобных людей?

— Уничтожать злое и вредное — наш долг.

— Итак… принц… месть?

— Змее не мстят, — ее раздавливают, — с горечью, но величаво отвечал Джальма.

— Но, во всяком случае, здесь таким образом с врагами не разделываются. Надо подать жалобу…

— Жалуются дети и женщины, — мужчины убивают! — прервал его Джальма.

— Ну да… на берегах Ганга!.. но не здесь… Здесь ваше дело рассматривается обществом: его разбирают, вершат суд и налагают наказание… если находят необходимым…

— В моей обиде я единственный судья и палач…

— Умоляю вас… послушайте меня: вы избежали козней ваших врагов, не так ли? Представьте себе, что вас спасла преданность той самой особы, которая выказывает вам такую материнскую нежность. Ну, если эта женщина попросила бы вас пощадить тех, от кого она вас спасла… Как вы поступите тогда?

Индус поник головой и молчал. Воспользовавшись этим молчанием, иезуит продолжал:

— Я мог бы сказать вам, принц: я знаю ваших врагов. Но, боясь, чтобы вы не сделали какой-нибудь страшной неосторожности, я не назову их вам никогда. Если уважаемая особа, любящая вас, как сына, найдет нужным и полезным, чтобы я открыл вам эти имена, клянусь, что я это сделаю. Но до той поры я молчу.

Джальма мрачно и гневно смотрел на Родена.

В эту минуту вошел Феринджи и обратился к иезуиту:

— Какой-то человек принес вам письмо… он был у вас… но ему сказали, что вы здесь… письмо от господина аббата д'Эгриньи. Принять это письмо?

— Конечно… если позволит принц.

Джальма кивнул головой, и Феринджи вышел.

— Вы извините, принц… я ждал сегодня очень важное письмо… Оно запоздало… и я велел прислать его сюда, если его принесут в мое отсутствие…

Через несколько минут Феринджи принес письмо, подал его Родену и вышел.

9. АДРИЕННА И ДЖАЛЬМА

Когда Феринджи ушел, Роден, держа письмо в одной руке, другой стал шарить у себя по карманам, как бы что-то отыскивая. Затем, когда поиски оказались тщетными, он положил письмо на колени, на черные поношенные брюки, и с нетерпением и беспокойством принялся обеими руками ощупывать все тело.

Вся эта пантомима, разыгранная с простодушным видом, закончилась восклицанием:

— Ах, какая досада!

— Что случилось? — спросил Джальма, выходя из своей мрачной задумчивости.

— Случилась самая глупая и обычная вещь, которая ставит меня, однако, в очень неприятное положение… я забыл или потерял очки. Без них же при таком освещении, с моими плохими глазами, испортившимися и от возраста, и от работы, я не могу прочесть это важное письмо… а надо сейчас же дать на него категоричный, ясный и короткий ответ… Да или нет. Время не терпит. Положение отчаянное. Если бы кто-нибудь, — добавил Роден, подчеркивая последние слова, чтобы Джальма их заметил, хотя он и избегал глядеть на принца, — если бы кто-нибудь мог оказать мне услугу, прочитав его… Но нет… нельзя…

— Отец мой, — любезно заметил Джальма, — не могу ли я вам помочь?.. уверяю вас, что я постараюсь забыть содержание этого письма тотчас же по прочтении…

— Вы! — воскликнул Роден с такой интонацией, как будто предложение принца являлось невероятным и опасным. — Вам читать это письмо?.. Нет, это невозможно!..

— Тогда извините, — кротко заметил Джальма.

— А впрочем… — продолжал Роден, как бы сам с собою, — почему бы и нет?

И, обращаясь к принцу, он прибавил:

— В самом деле? Вы будете так добры? Я не смел бы попросить вас об этой услуге.

С этими словами Роден подал письмо, и Джальма начал чтение:

— «Ваше сегодняшнее посещение дворца Сен-Дизье, о котором мне передали, является новым вызовом с вашей стороны.

Вот последнее предложение, которое я вам делаю. Быть может, оно будет столь же бесполезно, как мое вчерашнее посещение улицы Хлодвига.

Я сказал вам после долгого и тяжелого объяснения, что напишу вам. Я держу свое слово: вот мой ультиматум.

Еще одно предостережение: берегитесь… Если вы будете упрямиться и продолжать неравную борьбу, вас ждет ненависть тех, кого вы безумно вздумали защищать. Погубить вас в их глазах есть тысяча способов. Их убедят, что вы принимали участие в заговоре, который теперь открываете не из великодушия, а из алчности».

Хотя Джальма хорошо понимал, что малейший вопрос будет большой нескромностью, он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на Родена, читая эти строки.

— Ну, да, Боже мой! Речь обо мне… только обо мне. Видите, — иезуит с этими словами указал на свое нищенское платье, — видите… меня обвиняют в алчности.

— Кого же вы защищаете?

— Кого? — Роден притворился смущенным. — Кого?.. Гм… гм… я вам скажу… это… ну, бедняков… без всяких средств… людей низкого происхождения, но людей порядочных… на их стороне только правота… на процессе… имеются очень сильные и могущественные враги, стремящиеся их уничтожить… Ну конечно, я сам, как человек бедный и ничтожный, должен был встать на сторону бедных и несчастных… это ведь вполне понятно?.. Но, прошу вас, продолжайте.

Джальма возобновил чтение:

— «Продолжая быть нашим врагом, вы подвергаетесь опасности со всех сторон. Ваши друзья или, лучше сказать, те, кого вы одурачили, поймут, что ваше бескорыстие необъяснимо, а потому и невероятно, — как понимаю это я, — и ясно, что за ним скрывается какая-нибудь задняя мысль, основанная на корыстных расчетах.

Но в этом случае… вы можете получить от нас гораздо больше… Там вы рассчитываете на будущую благодарность ваших друзей, а здесь вам дают деньги в руки — это вернее. Словом, вот чего мы от вас требуем: сегодня же раньше полуночи вы должны уехать из Парижа и полгода не возвращаться».

Джальма снова с изумлением взглянул на Родена.

— Очень просто, — пояснил последний, — в течение этого времени будет идти процесс моих друзей, и их хотят лишить моей помощи. Понимаете? — Роден говорил с горьким негодованием. — Простите, что я вас прерываю, но такое бесстыдство взорвет кого угодно. Прошу вас, продолжайте.

— «Чтобы мы были уверены, что вас не будет в Париже в течение шести месяцев, вам надлежит поселиться у нашего друга в Германии. Пользуясь самым широким гостеприимством, вы обязуетесь до окончания срока его не покидать».

— Добровольное заключение, — заметил Роден.

— «При этом условии вы будете получать ежемесячно по тысяче франков. Десять тысяч вы получите в момент отъезда из Парижа и двадцать тысяч через полгода, когда вернетесь. У вас будут достаточные гарантии. Наконец, спустя шесть месяцев вам будет предложено место столь же независимое, как и почетное».

Джальма невольно прервал чтение негодующим жестом, но Роден сказал ему:

— Прошу вас, продолжайте… это позволит вам понять, что происходит в нашем цивилизованном обществе.

Джальма продолжал:

— «Вы достаточно хорошо знаете ход дела, чтобы понять: мы желаем удалить вас не как опасного, а просто как надоедливого врага. Не будьте ослеплены первым успехом. Последствия вашего доноса будут замяты, так как он был клеветническим, а следователь жестоко поплатится за бессовестное пристрастие. Вы можете воспользоваться этим письмом, как будет вам угодно. Мы знаем, кому пишем, что пишем и как пишем. Вы получите это письмо в три часа. Если в четыре часа у нас не будет от вас полного согласия, написанного на этом же письме… война возобновится… и не завтра, а сегодня вечером».

Окончив чтение, Джальма вопросительно взглянул на Родена.

— Вы позволите мне позвать Феринджи? — спросил тот.

Говоря это, он позвонил, и метис вошел.

Роден взял письмо из рук Джальмы, разорвал его на мелкие куски, скатал в шарик и, подавая его метису, сказал:

— Вы отдадите это подателю и прибавите, что таков мой единственный ответ на низкое и дерзкое послание… слышите, так и скажите: на низкое и дерзкое послание…

— Слушаюсь! — ответил метис, уходя.

— Быть может, эта борьба будет для вас опасна, отец мой? — сочувственно заметил индус.

— Может быть, и опасна. Но я поступаю не как вы… я не хочу убивать своих врагов за то, что они низки и злобны… нет… я хочу победить их… пользуясь покровительством закона… Берите пример с меня…

Заметив, что черты принца снова приняли мрачное выражение, Роден прибавил:

— Простите… я не буду ничего больше вам советовать… может быть, я неправ… но мы должны в этом случае положиться на решение вашей достойной покровительницы… Я увижу ее завтра… и если она согласится… я назову вам ваших врагов… если Же нет… то нет.

— А эта женщина… вторая мать… обладает таким характером, что я могу положиться на ее суждение? — спросил Джальма.

— Она? — воскликнул Роден, сложив руки и продолжая все с большей и большей горячностью и увлечением: — Она… да это олицетворение всего честного, благородного и отважного на земле! Она… Ваша покровительница! Если бы вы были действительно ее родным сыном… и она бы любила вас со всей страстью материнской любви… и если бы вам пришлось выбирать между низостью и смертью… она бы сказала вам: «Умри!» с тем, конечно, чтобы умереть с вами.

— О! благородное создание!.. такова была и моя мать! — с увлечением воскликнул Джальма.

— Она… — продолжал со всевозрастающим жаром Роден, подходя ближе к дверям теплицы и бросая искоса беспокойный взор на штору, — она ваша покровительница! Это сама честность, прямота и мужество!.. Прежде всего честность!.. Да, это рыцарская прямота великодушного мужчины, соединенная с гордым достоинством женщины, никогда… слышите ли… никогда в жизни не сказавшей ни слова неправды! Мало этого, она не только никогда не скрывает ни единой мысли, но скорее бы умерла, чем прибегла к какой-либо мелкой хитрости или притворству, обычным для всех женщин уже просто из-за их общественного положения.

Трудно передать, какое восхищение выражало лицо Джальмы при описании Родена. Его глаза блестели, щеки зарумянились, сердце билось от восторга.

— Хорошо, хорошо! О, благородное сердце! — говорил Роден, все более приближаясь к шторе. — Мне приятно глядеть на ваши прекрасные черты… как они проясняются при рассказе о вашей неизвестной покровительнице! О! Она достойна того святого обожания, какое внушают благородные сердца и великие характеры.

— Я верю вам! — воскликнул с горячим энтузиазмом Джальма. — Мое сердце полно поклонения и изумления! Моя мать умерла, и все-таки на свете есть такая женщина!

— Да, есть… Она существует для утешения страждущих! Да, она существует для славы своего пола! Да, она существует для любви к истине, для ненависти ко лжи!.. Ложь и притворство никогда еще не затуманили эту честность, геройскую и блестящую, как лезвие рыцарского меча… Знаете… несколько дней тому назад эта благородная женщина сказала мне чудесные слова, которых я никогда в жизни не забуду: «Если я когда-либо заподозрю кого-нибудь, кого я люблю или уважаю, я…»

Роден не кончил. Штора, отдернутая с такой силой, что сорвалась с петель, открыла Джальме присутствие Адриенны. Она внезапно явилась перед его глазами!. При быстром движении, с каким она открыла штору, манто спустилось с ее плеч, ленты шляпы развязались, и шляпа упала. Собравшись внезапно, мадемуазель де Кардовилль не нашла времени переодеться и была в живописном, очаровательном костюме, который любила носить дома. Среди зелени и цветов красота молодой девушки была ослепительной, и молодому индусу казалось, что он находится во власти сновиденья.

Сложив руки, широко открыв глаза, подавшись телом несколько вперед, как бы готовясь склониться в молитве, Джальма в восхищении замер.

Мадемуазель де Кардовилль, покрасневшая от смущения и волнения, остановилась на пороге теплицы, не входя в комнату.

Все это произошло гораздо быстрее, чем мы описываем. Когда штора открылась, Роден с прекрасно разыгранным изумлением воскликнул:

— Вы… вы здесь, мадемуазель!

— Да, я здесь, — начала Адриенна взволнованным голосом. — Я хочу докончить фразу, начатую вами. Я вам сказала, что когда у меня является подозрение против кого-нибудь, я сейчас же открыто его высказываю. Но должна сознаться… сегодня я изменила своему честному правилу: я пришла шпионить за вами в ту самую минуту, когда ваш ответ аббату д'Эгриньи явился новым доказательством вашей преданности и искренности. Я усомнилась в вашей прямоте в то самое время, как вы расхваливали мою искренность… В первый раз в жизни я унизилась до хитрости… Эта слабость заслуживает наказания… я его переношу и прошу вас о прощении и извинении… — Затем, обращаясь к Джальме, она прибавила: — Теперь, принц, тайны больше не существует… она невозможна. Я — ваша родственница Адриенна де Кардовилль и надеюсь, что то, что вы принимали от матери, вы не откажетесь принять от сестры.

Джальма не отвечал. Погруженный в созерцание дивной красоты, превосходившей все, что могла создать его пылкая фантазия в ослепительных грезах, он испытывал какое-то странное опьянение, парализовавшее его мысли и способность соображать. Он мог только смотреть… Казалось, вся сила его существа сосредоточилась в зрении. И подобно тому, как пытаются утолить неутолимую жажду, воспламененный взгляд индуса поглощал, если так можно выразиться, с пожирающей алчностью редкие совершенства молодой девушки.

Действительно, никогда не встречались лицом к лицу такие дивные типы красоты. Адриенна и Джальма представляли собой идеал красоты женской и мужской. Было что-то роковое в сближении этих натур, молодых, полных жизни, великодушных и страстных, героических, и гордых. И, что редко бывает, они, прежде чем увиделись, уже хорошо знали о нравственных достоинствах друг друга. Потому что если в сердце Джальмы рассказы Родена возбудили глубокое удивление к благородным и великодушным качествам неизвестной покровительницы, которой оказалась мадемуазель де Кардовилль, то и она во время подслушанной беседы испытывала трогательное волнение и страх, когда Джальма выказывал то благородство великой души, то редкую сердечную доброту, то страшный взрыв вспыльчивого нрава. Она также не могла не поразиться редкой красоте принца, и при первом взгляде на него молодая девушка почувствовала какой-то страшный, почти болезненный толчок во всем существе: точно электрическая искра пробежала по ней в ту минуту, когда ее глаза встретились с глазами Джальмы. Ужасно смутившись и невыразимо страдая от этого смущения, которое она в душе проклинала, Адриенна старалась справиться с собой и скрыть глубокое впечатление, произведенное на нее Джальмой, в то время как она оправдывалась перед Роденом в своем поступке… Но упорное молчание молодого индуса удвоило ее замешательство.

Взглянув на принца, чтобы получить ответ на сестринское предложение, Адриенна снова встретила тот же пристальный, пламенный взор и опустила глаза под влиянием испуга, печали и оскорбленной гордости. Она мысленно порадовалась своему решению, ставшему теперь необходимостью: держать Джальму подальше от себя, потому что эта горячая и страстная натура явно ее пугала. Желая положить конец затруднительной для нее сцене, она обратилась к Родену и тихим, дрожащим голосом промолвила:

— Прошу вас… переговорите с принцем, передайте ему мои предложения… я не могу оставаться здесь больше.

С этими словами Адриенна сделала шаг к Флорине.

При первом движении девушки Джальма бросился к ней одним прыжком, как тигр, у которого похищают добычу. Адриенна, испуганная выражением дикой страсти, которой загорелись черты индуса, откинулась назад с громким криком. Этот крик привел Джальму в себя. Он вспомнил все происшедшее и, побледнев от стыда и глубокого отчаяния, взволнованный, дрожащий, с полными слез глазами упал на колени перед молодой девушкой и, умоляюще протягивая к ней руки, проговорил очаровательно нежным, робким и просительным голосом:

— О! останьтесь… останьтесь… не покидайте меня… я так давно… вас жду!

Эта мольба, произнесенная с робкой наивностью ребенка, с кроткой покорностью, так резко отличалась от дикой вспышки, напугавшей Адриенну своей горячностью, что девушка не могла не ответить ему:

— Принц… мне нельзя здесь оставаться дольше…

— Но вы вернетесь? — сдерживая рыдания, спрашивал Джальма. — Я вас увижу?

— О! нет… никогда… никогда, — отвечала слабым голосом Адриенна и, воспользовавшись внезапным испугом, поразившим Джальму при этих словах, быстро исчезла за зеленью теплицы.

В то время, когда Флорина, спешившая за Адриенной, поравнялась с Роденом, последний ей быстро шепнул:

— С Горбуньей надо завтра же покончить.

Флорина вздрогнула и исчезла за госпожой, ничего не ответив.

Джальма так и остался на коленях с опущенной на грудь головой, растерянный и убитый. Его прелестное лицо не выражало ни гнева, ни волнения: оно окаменело. По его щекам текли слезы. Видя, что Роден подходит к нему, принц поднялся, но так дрожал, что еле дотащился до дивана, на который и упал, закрыв лицо руками.

Роден произнес слащавым и проникновенным голосом:

— Увы… я боялся того, что случилось! Я не хотел, чтобы вы видели свою благодетельницу… Знаете, зачем я сказал вам, что она старуха?

Джальма опустил руки на колени и молча обернул к Родену свое залитое слезами лицо.

— Я знал, как хороша мадемуазель де Кардовилль. Я знал, как легко влюбиться в ваши годы, и я хотел, чтобы вы избежали этого несчастья… потому что ваша благодетельница… безумно влюблена в одного молодого человека, живущего здесь, в Париже…

При этих словах Джальма обеими руками схватился за грудь, точно ему пронзили сердце одним ударом, испустил крик дикой скорби и упал на диван, потеряв сознание.

Роден холодно изучал его в течение нескольких секунд, а затем вышел, чистя по дороге локтем старую шляпу и бормоча сквозь зубы:

— Ладно!.. клюнуло… клюнуло…

10. СОВЕТЫ

Смеркалось. Пробило десять часов. Был вечер того дня, когда Адриенна первый раз увидела Джальму.

Флорина, бледная, смущенная и дрожащая, со свечой в руке вошла в простенькую, но очень уютную спальню.

Эта комната, принадлежащая Горбунье, находилась на первом этаже, и у нее два выхода. Один вел во двор, а другой — в сад. Через двор приходили к Горбунье нуждающиеся, ожидавшие ее в передней, а пособия она раздавала в другой комнате, смежной с той спальней, куда вошла теперь Флорина. Молодая девушка выглядела обеспокоенной, почти испуганной. Она осторожно, на цыпочках ступала по ковру, сдерживая дыхание и тревожно прислушиваясь. Поставив свечу на камин, Флорина, быстро оглядевшись кругом, подошла к письменному столу красного дерева, на котором расставлена хорошо подобранная библиотечка, и осмотрела поспешно все три ящика, ключи которых не были вынуты из замков. Кроме нескольких прошений и счетов, написанных рукой Горбуньи, там ничего не было. Вовсе не их искала Флорина. Она последовательно обыскала этажерку с папками. Опять неудача. Молодая камеристка от досады сделала нетерпеливый жест и перешла, — предварительно прислушавшись, нет ли где шума, — к стоявшему у дверей комоду. И в нем ничего нет. У кровати маленькая дверь в туалетную комнату. Новые бесплодные поиски в платяном шкафу, где висели несколько черных платьев, заказанных Адриенной для Горбуньи. Наконец, на дне шкафа ей попался старый маленький чемодан. Флорина поспешно открыла его и нашла сверток с лохмотьями, которые были на Горбунье, когда она пришла в этот великолепный дворец.

Флорина вздрогнула; невольное волнение показалось на ее лице. Но, вспомнив, что теперь не время быть растроганной, а надо исполнять приказания Родена, она захлопнула чемодан, закрыла шкаф и снова вернулась в спальню. Ей пришло в голову поискать вещь между ящиками и стенкой письменного стола. Через минуту именно там она нашла то, что искала. Это была довольно толстая тетрадь. Развернув ее, Флорина сначала, казалось, удивилась, как будто ждала не того. Но, прочитав несколько страниц, она, видимо, почувствовала удовлетворение и хотела сунуть тетрадь к себе в карман. Однако после недолгого раздумья снова положила тетрадь на место и навела прежний порядок. После этого, захватив свечу, она вышла из комнаты, никем не замеченная, на что, впрочем, и рассчитывала, зная, что Горбунья занята в течение нескольких часов у мадемуазель де Кардовилль.

На другой день после обыска, произведенного у Горбуньи Флориной, молодая работница сидела одна у себя в спальне, в кресле около камина, где ярко пылали дрова. Толстый ковер покрывал весь пол; сквозь занавеси окон виднелась лужайка большого сада; глубокая тишина прерывалась только тиканьем часов да потрескиванием огня в камине. Горбунья, положив обе руки на подлокотники кресла, отдавалась чувству счастья, которое узнала только в этом доме. Привыкшая к самым страшным лишениям, она находила невыразимое очарование в спокойствии уютного уголка, в веселой картине сада, а главное, в сознании, что она пользуется таким благосостоянием благодаря своей безропотности и той энергии, какую она выказывала во времена тяжелых испытаний, по счастью, теперь окончившихся навсегда.

В комнату вошла пожилая женщина с добрым и кротким лицом, приставленная, по желанию Адриенны, для услуг к Горбунье.

— Мадемуазель, — сказала она, — там пришел какой-то молодой человек, который желает вас видеть по спешному делу… Его зовут Агриколь Бодуэн.

При этом имени Горбунья радостно вскрикнула, немножко покраснела и поспешно побежала к дверям приемной комнаты, где ее ждал Агриколь.

— Здравствуй, добрая Горбунья! — сказал кузнец, сердечно целуя молодую девушку, щеки которой загорелись огнем от братских поцелуев.

— Господи! — с тревогой воскликнула молодая работница, взглянув на Агриколя. — Что значит эта черная повязка на лбу?.. Ты ранен?

— Пустяки… — отвечал кузнец, — совершенные пустяки… не думай об этом… Я сейчас расскажу тебе, как это случилось… но сперва мне надо тебе передать кое-что более важное…

— Тогда пойдем ко мне. Мы будем совершенно одни! — сказала Горбунья, указывая дорогу.

Несмотря на довольно серьезное беспокойство, выражавшееся на лице Агриколя, он не мог удержаться от довольной улыбки, войдя в комнату Горбуньи и оглядевшись кругом.

— Ну, в добрый час, бедняжка Горбунья!.. Вот так желал бы я, чтобы ты жила всегда. Я узнаю в этом мадемуазель де Кардовилль!.. Какое сердце, какая душа! Ты еще не знаешь… третьего дня я получил от нее письмо, где она благодарила меня за все, что я для нее сделал… При этом она приложила золотую булавку… очень простенькую, которую я смело мог принять, писала она, потому что ее единственная ценность заключается в том, что ее носила покойная мать мадемуазель Адриенны… Ты не можешь себе представить, как меня тронула деликатность этого подарка!

— Ничто не может удивить того, кто знает это дивное сердце, — отвечала Горбунья. — Но твоя рана?.. Твоя рана?

— Сейчас, дорогая Горбунья, мне так много надо сообщить тебе!.. Начнем с самого спешного, так как мне нужен твой совет в очень важном деле… Ты знаешь, как я доверяю твоему превосходному сердцу и здравому уму… а затем я попрошу тебя об одной очень важной услуге… да, очень, очень важной, — прибавил кузнец серьезным, прочувствованным тоном, настолько торжественным, что Горбунья даже удивилась. — Но начнем с того, что касается меня лично.

— Говори же скорее.

— С тех пор как матушка уехала с Габриелем в маленький деревенский приход, который ему дали, а отец поселился с маршалом Симоном и его дочерьми, я, как ты знаешь, живу в общежитии , устроенном господином Гарди для рабочих. Ну вот, сегодня утром… Впрочем, надо тебе сказать, что наш хозяин не успел вернуться из продолжительного путешествия, как снова уехал на несколько дней по делам. Ну, так вот, сегодня утром, во время завтрака, я задержался в мастерской после последнего удара колокола, чтобы еще немного поработать; собираясь покинуть помещение фабрики, чтобы направиться в столовую, я увидел, как во двор входила женщина, только что приехавшая в фиакре. Вдруг я вижу, что она быстро направилась ко мне. Я мог заметить из-под полуопущенной вуали, что она блондинка, столь же симпатичная, как и хорошенькая. Туалет светской дамы. Ее бледность и испуганный, тревожный взгляд меня поразили. Я подошел и спросил, что ей угодно. «Месье, — сказала она мне с усилием и дрожащим голосом, — вы работаете на этой фабрике?» — Да. — «Скажите, господин Гарди в большой опасности?» — Господин Гарди? Но он даже еще не вернулся! — «Как, — продолжала она, — разве он не приехал вчера и не был опасно ранен на станке, который осматривал?» При этих словах губы бедняжки сильно дрожали, а на глаза навернулись крупные слезы. — Слава Богу, мадам, — отвечал я ей, — это ложный слух. Господин Гарди не возвращался, и его не ждут раньше завтрашнего дня, а то и позднее. — «О, вы говорите мне правду? Господин Гарди не возвращался и не ранен?» — спросила красивая дама, вытирая глаза. — Я говорю правду, мадам; несомненно, я не был бы так спокоен, если бы господин Гарди был в опасности. — «Слава Богу! Слава Богу!» — воскликнула она и начала меня благодарить с таким счастливым и взволнованным видом, что я невольно был тронут. Но вдруг, как бы смутившись и устыдившись сделанного шага, она поспешно опустила вуаль и, быстро пройдя через двор, села в фиакр и уехала. Я подумал, что эта дама, вероятно, интересуется нашим хозяином и ее напугал какой-нибудь ложный слух.

— Она, должно быть, любит его, — сказала Горбунья с чувством, — и очень может быть, что именно тревога заставила ее сделать неосторожный шаг — явиться узнать все самой!

— К несчастью, ты совершенно права. Так как эта дама возбудила во мне участие, я смотрел, как она села в экипаж и двинулась в путь. Но не успел фиакр отъехать, как вдруг из-за угла показался кабриолет, которого молодая дама не могла заметить, и сидящий в нем человек, указав извозчику на фиакр, велел ехать вслед за ним.

— За бедняжкой следили! — с беспокойством заметила Горбунья.

— Конечно. Не долго думая, я побежал к фиакру, догнал его и, поравнявшись, крикнул через окно: «Мадам, за вами следят из кабриолета».

— Отлично, Агриколь… Что же она ответила?

— Я услыхал только раздирающий душу вопль: «Великий Боже!», и карета поехала дальше. Вскоре мимо меня промелькнул и кабриолет. Сидящий в нем толстый и красный господин, вероятно, что-то заподозривший, с беспокойством меня оглядел.

— А когда должен приехать господин Гарди?

— Завтра или послезавтра… Теперь, милая Горбунья, посоветуй мне, что делать… Эта дама, несомненно, любит господина Гарди… очевидно, она замужем, поэтому и перепугалась, когда узнала, что за ней следят… Что же мне теперь делать?.. Я хотел спросить дядюшку Симона… но он таких строгих нравов на этот счет… да и в его годы… интересоваться любовной историей!.. А ты, Горбунья, ты, такая чуткая и добрая… ты это можешь понять.

Молодая девушка вздрогнула и горько улыбнулась. Агриколь, не замечая этого, продолжал:

— Я и подумал, что никто кроме Горбуньи мне не даст лучшего совета. Когда господин Гарди приедет завтра, должен ли я ему все это рассказать или…

— Подожди! — прервала его Горбунья: она что-то припоминала. — Когда я ходила за работой к настоятельнице монастыря св.Марии, она предложила мне поступить поденщицей в один дом, где я должна была наблюдать… проще говоря… шпионить…

— Негодяйка!

— И знаешь за кем? Не помню наверно фамилии… Бремон или Фремон… В этой семье у очень набожной матери есть замужняя дочь, которую слишком часто посещает один фабрикант…

— Что ты говоришь? Так неужели этот фабрикант и есть…

— Именно господин Гарди!.. Я не могла не обратить внимания на это имя, когда настоятельница его произнесла! Но с тех пор произошло так много событий, что я совершенно об этом забыла. Очень может быть, что это та самая дама, за которой я должна была шпионить!

— А зачем это понадобилось настоятельнице? — спросил кузнец.

— Не знаю… но для чего-то да нужно… если за этой дамой следят… Быть может, теперь бедняжку уже предали… опозорили… Это ужасно!

Заметив, что Агриколь вздрогнул, Горбунья прибавила:

— Что с тобой?

— А почему бы и нет? — ответил кузнец на свою мысль. — А если все это дело одних и тех же рук?.. Настоятельница может легко столковаться с аббатом! Но опять-таки… Какая может быть тут цель?

— Говори яснее, Агриколь, — заметила Горбунья. — А главное — почему ты ранен? скажи… успокой меня.

— Вот об этом-то я и хочу с тобой поговорить… Чем больше я думаю… тем больше мне начинает казаться, что история этой молодой дамы имеет связь с другими фактами…

— Что ты хочешь сказать?

— Представь себе, уже несколько дней вокруг нашей фабрики происходят какие-то странные вещи: во-первых, по случаю поста один аббат из Парижа, очень красивый, видный мужчина, явился проповедовать в деревушке Вилье, в четверти лье от наших мастерских… Этот аббат, говорят, в своей проповеди позволил себе напасть на господина Гарди и оклеветать его.

— Как так?

— Ты знаешь, что господин Гарди напечатал нечто вроде положения об условиях труда и правах на прибыль, которые он нам предоставляет. В конце этого положения он поместил несколько афоризмов, полных благородства и простоты, и несколько отрывков из различных философских теорий и религиозных учений; в этих отрывках речь идет о великом законе общечеловеческого братства. Именно из-за того, что господин Гарди выбрал все самое чистое из всех существующих религий, этот аббат сделал заключение, что он не признает никакой религии. С этого он и начал, нападая не только на господина Гарди с кафедры в церкви, но и изображая нашу фабрику каким-то проклятым очагом разврата, признавая нас всех достойными проклятия за то, что, вместо того чтобы в воскресенье слушать его проповеди или шляться по кабакам, наши товарищи, их жены и дети проводят день вместе, занимаясь работами в саду, чтением, хоровым пением и семейными танцами в нашем общежитии. Аббат дошел даже до того, что стал утверждать, будто бы соседство кучи таких атеистов, как он нас называет, может навлечь гнев Божий на всю округу… что, мол, говорят о приближении холеры и что, быть может, именно благодаря нашему нечестивому соседству все окрестности станут жертвой этого мстительного бича.

— Но проповедовать среди невежественной массы такие вещи — это значит подстрекать ее к самым отчаянным поступкам! — воскликнула Горбунья.

— Этого-то аббат и добивается.

— Да что ты говоришь!

— Соседние жители, вероятно подстрекаемые еще кем-нибудь, начали относиться очень враждебно к фабричным: в них возбудили если не ненависть, то по крайней мере, зависть… Видя, что мы живем все вместе, в хорошем доме, сытые, одетые, энергичные, веселые и трудолюбивые, они всегда нам завидовали, а теперь помимо аббата их подстрекают еще тайные агенты из числа самых скверных работников с фабрики Трипо, нашего конкурента. Все эти козни уже принесли плоды: между нашими фабричными и соседними жителями были уже две или три стычки… В одной из этих свалок и меня ранили камнем в голову…

— А ты правду говоришь, что рана несерьезная? — с тревогой переспросила Горбунья.

— Говорят тебе, пустяки!.. Но враги господина Гарди не удовольствовались проповедями: они пустили в ход нечто гораздо более опасное.

— То есть?

— Я и мои товарищи немало поработали оружием в Июльские дни. Теперь мы считаем, и не зря, — что сейчас не время за него браться. Другие смотрят на дело иначе, — мы их не осуждаем, но остаемся при своих взглядах. Дядюшка Симон, не менее храбрый, чем его сын, и добрый патриот, одобряет нас и руководит нами. Но вот уже несколько дней вокруг фабрики, в саду, на дворе стали попадаться прокламации, в которых говорится: «Вы трусы и эгоисты! Если случай вам послал хорошего хозяина, вы сразу стали равнодушны к страданиям ваших братьев и безразличны к средствам освобождения! Материальное благосостояние развратило вас».

— Боже мой! Агриколь, как они упорны в своей злобе!

— Да… и, к несчастью, все это начинает действовать на наших молодых товарищей; так как затрагивают их лучшие чувства, они не могут не отозваться на прокламации. В наших мастерских, где до сих пор царило братское согласие, появились ростки розни… чувствуется начало глухого брожения… холодное недоверие заменяет у некоторых привычную дружескую откровенность… Но если я тебе скажу, что эти воззвания, — в чем я почти наверняка убедился, — распространяются эмиссарами аббата-проповедника… да если сопоставить это с сегодняшним появлением молодой дамы, то, не правда ли, это доказывает, что господин Гарди окружен многочисленными врагами?

— Я согласна с тобой, Агриколь. Это ужасно, — сказала Горбунья. — И, по-моему, дело настолько серьезно, что необходимо, дабы господин Гарди сам решил, как тут поступить… Что же касается молодой дамы, то, по-моему, лишь только господин Гарди приедет, ты должен увидеться с ним, и как ни деликатна ситуация, ты обязан рассказать ему все, что произошло.

— Меня это очень смущает!.. Не подумает ли он, что я хочу проникнуть в его тайны?

— Если бы за этой дамой не следили, то я, пожалуй, разделила бы твои опасения… Но за ней шпионят, она в опасности… и, по-моему, ты должен предупредить господина Гарди… Представь себе… ведь очень может быть, что эта дама замужем… Не лучше ли господину Гарди знать обо всем заранее?

— Верно, милая Горбунья, я последую твоему совету: господин Гарди узнает все… Но теперь, когда мы переговорили о чужих делах, поговорим обо мне… да, обо мне… Речь идет, быть может, о счастье всей моей жизни! — прибавил кузнец таким торжественным тоном, что Горбунья поразилась. — Ты знаешь… — продолжал Агриколь после минутного молчания, — что с детских лет я никогда ничего от тебя не скрывал… что я поверял тебе все… абсолютно все?

— Знаю, Агриколь! — сказала Горбунья, протягивая кузнецу свою бледную, хрупкую руку.

Дружески пожав ее, он продолжал:

— Когда я говорю, что ничего не скрывал… это не совсем точно: я всегда скрывал от тебя свои любовные приключения… но это потому, что хотя сестре говорить можно все… но есть вещи, о которых не говорят с такими честными и чистыми девушками, как ты…

— Благодарю тебя, Агриколь… Я замечала, как ты тактичен… — ответила Горбунья, героически подавляя горькое чувство. — И я тебе за это очень благодарна!

— Но, дав себе слово никогда не говорить с тобой о легких интрижках, я всегда думал так: если случится что-нибудь серьезное… если я встречу кого-нибудь, на ком я вздумаю жениться… тогда, конечно, я посоветуюсь сперва с сестрой, а потом уже буду говорить с родителями, и моя добрая Горбунья первая обо всем узнает.

— Ты очень добр, Агриколь!

— Так вот… я и должен тебе сказать, что это время настало… я влюблен до безумия и думаю жениться.

При этих словах Горбунья почувствовала себя на секунду точно парализованной. Ей казалось, что кровь остановилась и стынет в жилах, что сердце перестало биться… и не то чтобы разбилось, а как будто растаяло и исчезло… ей казалось, что она умирает… Но после первого страшного потрясения она нашла силы в той самой ужасной боли, которую испытывала, и, подобно мученицам, находившим в себе силу улыбаться во время страшных пыток, несчастная, боясь, чтобы роковая любовь, такая смешная в ее положении, не была угадана, нашла в себе почти невероятную силу спокойно спросить кузнеца, смотря ему прямо в глаза с душевной ясностью:

— А… ты полюбил… серьезно?

— Видишь ли, милая Горбунья… Я эти четыре дня просто не живу… то есть живу одной этой любовью!

— Всего четыре дня, как ты влюблен?

— Не больше!.. но время здесь ничего не значит!

— И она очень хороша?

— Брюнетка… талия нимфы… бела, как лилия… голубые глаза… вот такие громадные… и такие же добрые… такие же кроткие, как твои!

— Ты мне льстишь, Агриколь!

— Нет, нет, напротив, я льщу Анжели… note 23от фр. «ange» — ангел ее так зовут… Не правда ли, прелестное имя, милая Горбунья?

— Да… прелестное… — отвечала бедняжка, с горестью сравнивая это изящное имя с насмешливой кличкой Горбунья , как называл ее Агриколь, не задумываясь над этим. Она продолжала с каким-то ужасным спокойствием: — Анжель… да, прелестное имя!

— Представь же себе, что это имя является подлинным отображением не только лица, но и ее сердца! Одним словом, у нее ангельское сердце… пожалуй, достойное сравнения с твоим…

— У нее мои глаза… мое сердце… удивительное сходство со мной! — сказала Горбунья, улыбаясь.

Агриколь не заметил иронии, отчаяния, скрывавшейся в словах Горбуньи, и с искренней нежностью продолжал:

— Неужели ты думаешь, что я мог бы серьезно полюбить девушку, если бы в ее сердце, характере и уме не было сходства с твоими?

— Полно… брат… — сказала Горбунья с улыбкой.

Да, у несчастной хватило мужества улыбнуться!

— Полно… ты что-то сегодня склонен к комплиментам! Где же ты познакомился с этой милой особой?

— Она просто-напросто сестра одного моего товарища. Мать ее заведует нашей бельевой. Ей понадобилась помощница… и так как в нашем объединении при найме отдают предпочтение родственникам его членов, то госпожа Бертен — это имя матери моего товарища — и выписала свою дочь из Лилля, где она жила у тетки. Всего пять дней, как она появилась в бельевой… В первый раз, когда я ее увидал… на вечернем собрании… я просидел с ней и с ее матерью и братом целых три часа… Тут-то я и почувствовал, что меня задело за живое… На другой день… еще больше… и дошло до того, что я совсем обезумел и решил жениться… если ты мне посоветуешь… И знаешь… ты, может быть, удивишься?.. а между тем все зависит от тебя: я буду просить позволения у отца и матери только после того, как ты выскажешься!

— Я тебя не понимаю, Агриколь!

— Ты знаешь, какое безусловное доверие я питаю к исключительной чуткости твоего сердца. Сколько раз ты мне говорила: «Агриколь, берегись такого-то, люби этого… этому можешь доверять», и ты никогда не ошибалась. Ну, так и теперь — ты должна мне оказать эту услугу… Ты попросишь мадемуазель де Кардовилль отпустить тебя, мы отправимся на фабрику… я тебя познакомлю с госпожой Бертен и с ее дочерью; они знают, что я на тебя смотрю, как на дорогую сестру… И, судя по тому, понравится тебе Анжель или нет, я или посватаюсь или нет… Может быть, это ребячество, но иначе я не могу.

— Хорошо… — сказала Горбунья с геройским мужеством, — я увижу Анжель и скажу тебе о ней свое мнение… и совершенно искренне… слышишь?

— Я в этом уверен… когда же это будет?

— Надо спросить мадемуазель де Кардовилль, когда я не буду ей нужна… тогда я тебя уведомлю…

— Спасибо, голубушка Горбунья, — горячо сказал Агриколь. Затем с улыбкой прибавил: — Возьми с собой все свое здравомыслие… до лучших дней!

— Не шути, брат мой… — грустным и серьезным тоном промолвила Горбунья. — Все это очень важно… Речь идет о счастье всей жизни…

В эту минуту в дверь тихонько постучались.

— Войдите, — сказала Горбунья.

В комнату вошла Флорина.

— Мадемуазель просит вас, если вы не замяты, пожаловать к ней, — сказала она Горбунье.

Та встала и спросила Агриколя:

— Может быть, ты подождешь меня… Я спрошу у мадемуазель де Кардовилль, когда мне можно отлучиться, и передам тебе ее ответ.

Говоря это, молодая девушка вышла, оставив Агриколя с Флориной.

— Я бы очень желал поблагодарить мадемуазель де Кардовилль сегодня же… но боюсь ее побеспокоить, — сказал Агриколь.

— Она сегодня не совсем здорова и никого не принимает, — ответила Флорина. — Но, когда мадемуазель поправится, я уверена, что она с удовольствием встретится с вами!

Горбунья вернулась и сказала кузнецу:

— Приходи, если можешь, завтра в три часа, чтобы у тебя не пропал весь день; мы отправимся на фабрику, а вечером ты проводишь меня домой.

— Отлично… значит, завтра в три часа?

— Завтра в три часа!

Вечером того же самого дня, когда в особняке воцарилась полная тишина, Горбунья, остававшаяся с мадемуазель де Кардовилль до десяти часов, вошла в спальню, заперла дверь и, почувствовав, наконец, что она одна и что нет необходимости сдерживаться, упала на колени перед креслом и залилась слезами… Девушка плакала долго… очень долго. Наконец, когда источник горьких слез, казалось, иссяк, она подошла к письменному столу, вынула из тайника тетрадь, которая накануне была просмотрена Флориной, и почти половину ночи писала в ней.

11. ДНЕВНИК ГОРБУНЬИ

Как мы уже сказали, Горбунья часть ночи писала в тетради, найденной накануне Флориной. Последняя, пробежав наскоро несколько страниц, не решилась похитить рукопись до получения категорического приказа от лиц, которые ее заставляли так действовать и кому она должна была сообщить о содержании тетради.

Объясним существование этой рукописи, прежде чем познакомим с ней читателя.

Первое слово в этой тетради было написано в тот день, когда Горбунья поняла, что любит Агриколя. Горбунья была по природе общительна, но из страха показаться смешной — этот страх, болезненно преувеличенный, был единственной слабостью бедняжки — она никому не решалась доверить роковую страсть, кроме бумаги, немого свидетеля робких или раненых душ, терпеливого, холодного, тихого и немого друга, который если не отвечает на мучительные жалобы, зато выслушивает их и никогда не забывает. Когда ее сердце было переполнено волнениями, то сладкими и грустными, то горькими и безнадежными, бедная работница находила меланхолическую прелесть в своих одиноких, немых излияниях, облеченных то в поэтическую, простую и трогательную форму, то писанных наивной прозой. Постепенно она привыкла не ограничивать свои признания только тем, что касалось Агриколя. Тут же записывала она те мысли, какие у нее являлись при виде красоты, счастливой любви, материнства, богатства и горя, и они носили настолько сильный отпечаток ее личности, столь несчастливо необычной, что она никогда не осмелилась бы открыть эти мысли Агриколю.

Таков был дневник бедной работницы, хворой, уродливой и нищей, но с душой ангела и с редким умом, глубина которого развивалась под влиянием чтения, размышлений и уединения; это были неведомые никому страницы, полные глубоких замечаний о людях и событиях, высказанных под особым углом зрения, присущим Горбунье в силу ее роковой судьбы.

Следующие строки, резко прерывавшиеся то там, то здесь и носившие следы слез в результате того волнения, которое испытывала Горбунья накануне, после того как она узнала о глубокой любви Агриколя к Анжели, составляли последние страницы этого дневника.

«Пятница, 3 марта 1832 г.

…И ночью мне не приснилось никакого тяжелого сна… и утром я встала без всяких предчувствий. Я была спокойна и безмятежна, когда пришел Агриколь…

Он не показался мне взволнованным. Сперва он рассказал мне о господине Гарди, а потом прямо… без всяких обиняков он промолвил:

«Вот уже четыре дня, как я безумно влюблен… Это чувство настолько серьезно, что я думаю о женитьбе… Я пришел к тебе за советом…»

И вот как это ужасное для меня сообщение сделано: просто… от всего сердца; я была по одну сторону камина, Агриколь — по другую, и разговор шел как будто о самых незначительных вещах. А между тем слов Агриколя было достаточно, чтобы разбить сердце… Кто-то приходит, братски обнимает вас, садится, разговаривает с вами… и потом… потом… Боже мой!.. Боже… я схожу с ума…

Теперь я немного успокоилась. Мужайся, бедное сердце, крепись! В минуту тяжелого горя, когда на меня обрушится какое бы то ни было несчастье, мне стоит только перечитать эти строки, чтобы сказать: как ничтожно мое теперешнее горе в сравнении с тем, что я испытывала тогда!

Как ужасно мое горе… Оно необоснованно постыдно и смешно. Я не призналась бы в нем даже снисходительной и нежной матери… Увы! Есть ужасная печаль, которая тем не менее заставляет только презрительно и сострадательно пожать плечами… увы! Бывает запретное несчастье, в котором нельзя и признаться. Агриколь просил меня завтра пойти к девушке, которой он страстно увлечен, и дать ему совет, жениться или нет… Он доверяет чутью моего сердца… Едва ли это не самое тяжелое после того, как он безжалостно объявил мне о своей любви.

Безжалостно… Нет, Агриколь… нет, нет, брат мой… прости меня за этот несправедливый вопль страдания!.. Разве ты знаешь… разве можешь знать, что я люблю тебя сильнее, чем ты когда-нибудь будешь любить свою прелестную Анжель?

«Брюнетка… талия нимфы… бела, как лилия… голубые глаза, вот такие громадные…» Таким нарисовал он ее портрет. Бедный Агриколь, как бы больно было тебе, если бы ты знал, что каждое твое слово раздирает мне сердце!

Никогда я не сознавала яснее, до чего жаль, до чего глубоко жаль близкого и дорогого человека, бессознательно, с улыбкой на устах наносящего вам смертельную рану… Порицать его нельзя… и только с ужасом думаешь, как он страдал бы, если бы знал, какую муку он причиняет!

Удивительно! Никогда Агриколь не казался мне так хорош, как сегодня утром… Как смягчались его мужественные черты, когда он говорил о тревоге той красивой молодой дамы!.. Когда я слушала рассказ о женщине, рисковавшей гибелью ради любимого человека, я чувствовала, как сильно трепетало мое сердце… руки горели как в огне… я вся поддалась какой-то томной неге… Позор и безумие!!! Разве я имею право это чувствовать!!!

Я помню, что когда он это говорил, я мельком взглянула в зеркало; я гордилась своим хорошеньким нарядом, а он на него даже не обратил внимания! Мне казалось, что чепчик мне идет, что мои волосы блестят, что взгляд мой нежен… Агриколь был так хорош, что я чувствовала себя менее безобразной, чем обычно!!! Конечно, чтобы оправдать себя в своих глазах за то, что осмеливалась его любить!

Конечно, рано или поздно… так должно было случиться… Какая утешительная мысль!.. Это все равно, что сказать тому, кто любит жизнь: смерть ничего не значит… все равно — ведь умирать придется!

Только сознание долга меня удерживало от самоубийства… это последнее слово несчастных, предпочитающих идти к Богу, оставаясь среди Его созданий… Нельзя думать только о себе. Я говорила: Бог милосерден… Он дает возможность самым обойденным судьбою существам привязываться к кому-нибудь… приносить себя в жертву. Мне, такой слабой и несчастной, он давал всегда возможность быть кому-нибудь полезной. Сегодня… мне очень хотелось покончить с собой… ведь я не нужна больше ни Агриколю, ни его матери… Но что будет с несчастными, которых мне поручила мадемуазель де Кардовилль? А сама моя покровительница? Хоть она меня и журила по-дружески за подозрения в отношении этого человека , но я больше чем когда-либо боюсь за нее… Я чувствую, что ей грозит опасность… Я знаю, что мое присутствие здесь нужно больше, чем когда-либо… Надо, значит, жить… жить для того, чтобы видеть ту… кого Агриколь безумно полюбил! Боже… отчего я испытывала только горе, а никогда не испытывала ненависти?.. А между тем в этом чувстве, должно быть, кроется горькое наслаждение… Столько людей ненавидят!!! Быть может… я ее возненавижу… его Анжель… Он так наивно сказал: «Прелестное имя Анжель… не правда ли, Горбунья?»

Поставить рядом это имя и мою кличку, ироничный намек на мое уродство!.. Бедный Агриколь!.. бедный брат!.. А ведь доброта может быть так же безжалостно слепа, как и злоба…

Мне… ненавидеть эту молодую девушку?.. да за что? Разве это у меня она похитила свою красоту, пленившую Агриколя? Разве я могу сердиться на нее за красоту?

Когда я еще не примирилась со своим безобразием, я часто задавалась вопросом: зачем Создатель так неравно разделил дары между своими творениями? Но привычка к страданию позволила мне размышлять спокойнее… и я уверила себя… да, я этому верю твердо, что на долю красоты и безобразия достались самые благородные чувства души: восхищение и сожаление! Такие, как я, любуются красотой таких, как Анжель, как Агриколь, а те, в свою очередь, жалеют таких, как я… Но ведь бывают иногда безумные надежды!.. Благодаря тактичному замалчиванию Агриколем своих любовных увлечений … я мечтала, что у него их не было… я думала, что он, быть может, любит меня… но что боится насмешек над этой любовью и потому молчит… Я даже написала стихи на эту тему, и, кажется, это было лучшее мое произведение! Странная судьба! Если я люблю… я смешна… Если бы кто полюбил меня… он был бы еще смешнее… Как могла я забыть это… и страдать так… как теперь страдаю?.. Но да будет благословенно это страдание, потому что оно не дает места ненависти… Нет, я не возненавижу эту девушку… я до конца исполню долг сестры… я прислушаюсь к голосу сердца: оно чутко к беде, грозящей близким… и оно будет руководить мною и просветит меня!

Я боюсь одного: что не слажу с волнением и расплачусь при виде Анжели. Эти слезы могут открыть глаза Агриколю! Боже, если он узнает про мою любовь!!! День, когда это случится, будет последним днем моей жизни… Потому что у меня появится тогда нечто более высшее, чем долг, — желание избежать стыда, неизлечимого стыда, который я всегда буду ощущать таким жгучим, как прикосновение раскаленного железа… Нет, нет… я буду спокойна… Ведь перенесла же я сегодня так мужественно, при нем, это ужасное испытание? Я буду спокойна, тем более что не надо, чтобы мои чувства затемняли мое второе зрение, оберегающее тех, кого я люблю. Тяжелая, невыносимо тяжелая задача! Надо остерегаться, как бы опасение невольно уступить дурному чувству к этой девушке не сделало меня слишком снисходительной к ней. Ведь это могло бы поставить под угрозу будущее Агриколя, который заявил, что подчинится моему решению! Бедная я, бедная! Агриколь спрашивает моего мнения, потому что уверен: у меня не хватит печального мужества воспрепятствовать его любви!.. А то он мне скажет: «Ничего… я ее люблю и рискну всем!»

Но если так, если мое мнение, если чутье моего сердца… мои советы… не будут услышаны, то зачем подвергать себя такой пытке? Зачем идти туда завтра? Зачем? Чтобы повиноваться? Разве он не сказал мне: «Приходи»?

Часто раздумывая над своей преданностью Агриколю, я спрашиваю себя в самых глубоких и скрытых тайниках сердца: приходила ли ему когда-нибудь мысль любить меня иначе, чем сестру? Говорил ли он себе когда-нибудь, какая вышла бы из меня преданная жена? Но почему бы он стал говорить себе это? Пожелает ли он этого или нет, я неизменно останусь для него столь же преданной, как если бы была его сестрой, женой или матерью. Почему бы эта мысль должна придти ему в голову? Разве когда-нибудь желаешь того, чем уже владеешь? Я замужем за ним… боже! эта мечта столь же бессмысленна, как и невообразима… Эти мысли такой небесной сладости, вмещающие в себя все чувства от любви до материнства… — не запрещены ли они мне под страхом стать посмешищем, потому что какие бы наряды и украшения я ни носила, моя некрасивость и уродство запрещают мне испытывать такие чувства?

Я хотела бы знать: страдала ли бы я так, если бы весть о женитьбе Агриколя застала меня в прежней жестокой нужде? Голод, холод и нищета не развлекли ли бы меня в этой жестокой скорби… или эта жестокая скорбь заставила бы меня забыть и голод, и холод, и нищету?

Нет… нет… это слишком горькая ирония; нехорошо с моей стороны говорить подобные вещи, — к чему такое отчаяние? Разве привязанность и уважение ко мне Агриколя сколько-нибудь уменьшились? Я жалуюсь… А что было бы… как это случается нередко… если бы я была хороша и любила его со всей преданностью, а он променял бы меня на другую… не на такую красивую и не на такую любящую и преданную?.. Разве я не была бы тогда в тысячу раз несчастнее?.. Я должна была бы тогда его порицать… а теперь не могу же я на него сердиться за то, что он не думает о таком невозможном и смехотворном союзе!.. Да если бы он этого и хотел, неужели у меня хватило бы эгоизма дать согласие? Много раз начинала я писать в своем дневнике с таким же полным горечи сердцем… и почти всегда, излив на бумагу то, чего я никогда никому бы не сказала, я чувствовала, как успокаивалось мое волнение… являлась покорность судьбе… та самая покорность, присущая той святой, которая улыбается среди слез, страдает, любит и никогда ни на что не надеется!!»

Этими словами заканчивался дневник.

По обильным следам слез видно было, как часто Горбунья разражалась рыданиями… Только под утро спрятала она, надломленная столькими волнениями, свою тетрадь в потайное место. Она полагала, что здесь тетрадь будет находиться не столько в безопасности (она никого не могла заподозрить в малейшем злоупотреблении доверием), но просто менее на виду, чем в одном из ящиков письменного стола, который Горбунья часто открывала при посторонних.

Мужественная девушка, как и обещала, желая честно выполнить свой долг до конца, подождала на другой день прихода Агриколя и, укрепившись в своем героическом решении, отправилась с кузнецом на фабрику господина Гарди.

Флорина, зная об уходе Горбуньи, но задержавшись у мадемуазель де Кардовилль в течение большей части дня, предпочла дождаться ночи, чтобы выполнить новый приказ, который она испросила и получила после того, как уведомила письмом о содержании дневника Горбуньи. Убежденная, что ее никто не застигнет, Флорина вошла в комнату молодой работницы, уже когда наступила ночь… Зная место, где находилась рукопись, она прямо пошла к письменному столу, выдвинула ящик и, доставая из кармана запечатанное письмо, приготовилась положить его на место рукописи, которую она должна была похитить. Но в этот момент она так сильно задрожала, что должна была опереться на стол.

Как мы уже говорили, во Флорине не совсем угасли добрые чувства. Исполняя приказы, она сознавала всю низость своих поступков и глубоко страдала от этого… Если бы речь шла о ней лично, она бы скорее решилась на все, чтобы избавиться от ужасной подчиненности… но, к несчастью, ее гибель нанесла бы смертельный удар существу, которое ей было дороже жизни… И она с жестоким отчаянием в душе совершала самые гнусные и коварные предательства. Так и теперь, не зная цели своего поступка, она чувствовала, что замена рукописи этим запечатанным письмом будет иметь роковые последствия для Горбуньи потому, что она помнила мрачные слова Родена: «С Горбуньей надо завтра же кончить!» Она не знала, каким путем он этого добьется, но чувствовала, что проницательная преданность Горбуньи интересам мадемуазель де Кардовилль грозила опасностью врагам Адриенны. Она боялась, что молодая девушка откроет когда-нибудь и ее измену. Последнее опасение победило колебания Флорины; она положила письмо за ящик, спрятала рукопись в карман и незаметно удалилась из комнаты.

12. ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА ГОРБУНЬИ

Флорина, оставшись одна в своей комнате, несколько времени спустя после похищения рукописи вздумала из любопытства ее проглядеть. Читая задушевные, тайные мысли Горбуньи, молодая девушка почувствовала невольный интерес и волнение Среди множества стихотворений, проникнутых страстной любовью к Агриколю, такой глубокой, наивной и искренней любовью, что Флорина была глубоко ею тронута и забыла даже о смешном уродстве Горбуньи, находилось много других отрывков, рассказов и мыслей, которые произвели на Флорину потрясающее впечатление. Мы поместим здесь некоторые из них, чтобы волнение Флорины стало понятно читателю.

Отрывки из дневника Горбуньи.

«Сегодня день моих именин… До самого вечера я сохраняла безумную надежду! Вчера я спустилась к госпоже Франсуазе, чтобы перевязать небольшую ранку у нее на ноге. Когда я вошла, Агриколь был у матери. Вероятно, они говорили обо мне, потому что замолчали, как только я вошла, и обменялись улыбкой. Проходя мимо комода, я заметила хорошенькую картонную коробочку с подушечкой для булавок на крышке… я покраснела от счастья… я надеялась, что этот маленький подарок предназначается мне… но сделала вид, будто ничего не заметила.

Пока я стояла на коленях перед госпожой Франсуазой, Агриколь вышел… Я видела, что он унес с собой хорошенькую коробочку. Никогда госпожа Бодуэн не была со мной так ласкова, как в этот вечер: совсем как мать! Она легла раньше обычного, и мне подумалось, что это сделано, дабы я поскорее насладилась радостью при виде сюрприза, приготовленного Агриколем.

До чего же билось сердце, пока я поднималась быстрее, быстрее по лестнице в свой чулан! Несколько минут я не решалась отворить дверь, желая продолжить минуты счастливого ожидания… Наконец я вошла… Слезы радости застилали мне глаза… Но сколько бы я ни искала на кровати, на столе, повсюду… коробочки не было!.. Мое сердце сжалось… потом я себя успокоила, что подарок отложен до завтра… ведь сегодня только канун моих именин…

Но прошел и этот день. Наступил вечер… и ничего… коробочка была не для меня!.. Но ведь на крышке была подушечка… значит, она предназначалась женщине… кому же Агриколь ее отдал?..

Я очень страдаю… конечно, мысль, что Агриколь захочет меня поздравить, была чистым ребячеством: мне даже стыдно в этом сознаться… Но это было бы доказательством, что он не забыл, что у меня есть другое имя… кроме клички «Горбунья». Моя чувствительность на этот счет так упорна, к несчастью, что я не могу избавиться от чувства стыда и горя, когда я слышу это имя: Горбунья … а между тем с детства у меня другого не было… Вот отчего я была бы так счастлива, если бы Агриколь хоть в день ангела назвал меня моим скромным именем… Мадлена

К счастью, он никогда не узнает ни этого желания, ни моих сожалений».

Взволнованная Флорина перевернула несколько листов дальше.

«…Я только что вернулась с похорон бедняжки Виктуары Эрбен, нашей соседки… Ее отец, обойщик, уехал на работу куда-то в провинцию… Она умерла девятнадцати лет, без родных, совсем одна… Агония была не особенно мучительна… Добрая женщина, находившаяся при ней до последней минуты, рассказывает, что она только и говорила: „Наконец-то… наконец!“

— И произносила она эти слова как бы с удовлетворением , — заметила сиделка.

Бедная девочка… какая она стала худенькая… а в пятнадцать лет это был настоящий розовый бутон… хорошенькая, свеженькая… волосы светлые и мягкие, точно шелк! Но постепенно она стала чахнуть: ее погубило ремесло… она была чесальщицей шерсти для матрацев… и пыль от шерсти note 24В «Народном улье», прекрасном журнале, составляемом рабочими, о котором мы уже говорили, читаем: «Чесальщицы шерсти для матрацев. Пыль, которая поднимается от шерсти, превращает чесание во вредное для здоровье ремесло, но опасность еще более увеличивается вследствие подделок в торговле. Когда баран убит, шерсть на его шее покрыта кровью; ее нужно удалить, чтобы шерсть можно было пустить в продажу. Для этого ее мочат в извести, которая, произведя очистку, частично остается в шерсти. От этого страдает работница, так как при выполнении ею работы известка, выделяющаяся в виде пыли, попадает при дыхании в грудь, вызывая по большей части спазмы желудка и тошноту, приводящие к болезни, многие отказываются от этого ремесла, те же, кто упорствует, получают катар или астму, от которых их избавляет только смерть. Не лучше и с волосом, который тоже не бывает чистым. Самый низший его сорт работницы называют купоросным; он состоит из отбросов шерсти коз и кабанов, и эти отбросы подвергаются предварительной обработке при помощи купороса. Затем их окрашивают, чтобы сжечь или сделать незаметными такие посторонние примеси, как солома, особенно твердый колючий волос, даже кусочки кожи, которые часто попадаются при обработке и об удалении которых тогда не заботятся; пыль от них производит такие же опустошения, как и известковая пыль шерсти». ее отравила… тем более что ей приходилось работать для бедных… значит, использовать самые плохие отбросы… У нее было мужество льва и безропотность ангела. Я помню, как бедняжка говорила мне своим нежным голосом, прерываемым сухим и отрывистым кашлем:

— Ненадолго меня хватит; вот увидишь, недолго мне вдыхать купоросную и известковую пыль… Я уже харкаю кровью, а в желудке бывают такие судороги, что теряю сознание!

— Так перемени ремесло!

— А когда у меня будет время научиться другому? Да и поздно теперь: я чувствую, что болезнь меня уж забрала … Моей вины тут не т : это отец хотел, чтобы я взялась за это ремесло… К счастью, он во мне не нуждается. А знаешь, когда умрешь, так по крайней мере успокоишься: тогда и безработица не страшна!

Она говорила это вполне искренне и спокойно; вот отчего и умирая она повторяла: «Наконец-то… наконец!»

Тяжко думать, как часто труд, дающий единственную возможность рабочему зарабатывать на хлеб, является в то же время для него медленным самоубийством! Недавно мы говорили об этом с Агриколем. Он сказал, что много есть таких производств, где рабочие заведомо неизлечимо заболевают: например, там, где употребляются азотная кислота , свинцовые белила, сури к .

— И знаешь, — прибавил Агриколь, — знаешь, что они говорят, когда идут в эти смертоносные мастерские? «Мы идем на бойню!»

Эти страшные по своей правдивости слова заставили меня задрожать.

— И все это происходит в наше время! — сказала я с отчаянием. — И это всем известно! И неужели у сильных мира не появляется желание позаботиться об этих несчастных братьях, принужденных есть хлеб, который стоит человеческих жизней?

— Что делать, милая; когда речь идет о том, чтобы сформировать полк и вести народ на смерть, на войну, тогда о нем заботятся. А когда нужно подумать о самом его существовании, никто не беспокоится. Разве только один господин Гарди, мой хозяин. Эка штука: голод, нужда, страдания рабочих! Невелика важность: это не политика!.. Ошибаются они … — прибавил Агриколь, — это более чем политика !

После Виктуары ничего не осталось, и поэтому по ней даже не отслужили обедни. Только внесли, ее гроб на паперть и повернули обратно. И раз нельзя заплатить кюре восемнадцать франков, ни один священник не проводит дроги бедняка до общей могилы. Если таких сокращенных, суженных, урезанных обрядов довольно с религиозной точки зрения, то к чему придумывать другие? Неужели из жадности?.. А если этого недостаточно, то почему только бедняк должен быть жертвой?

К чему заботиться о пышности, фимиаме и песнопениях, где люди выказывают себя то жадными, то щедрыми? К чему, к чему? Все это — земная суета, и душе нет дела до этого, когда она возвращается, радостная, к своему Создателю!»

«Вчера Агриколь заставил меня прочесть статью в газете, которая с презрением и с горькой бичующей иронией нападала на то, что она называет гибельным стремлением людей из народа учиться писать, читать поэтов и иногда самим слагать стихи. Если материальные радости нам недоступны по нашей бедности, бесчеловечно осуждать нас за стремление к духовным наслаждениям.

В чем тут зло, если после тяжелого трудового дня, лишенного всякого просвета — радости или развлечения, я тайком от всех пишу в этой тетради или складываю, как умею, стихи? А разве Агриколь не остается превосходным работником, хотя посвящает воскресный отдых сочинению народных песен, где прославляется труд, кормилец ремесленника, и говорится о надежде и братстве? Разве это не более достойное времяпровождение, чем походы в кабак?

Те, кто порицают нас за такое невинное и благородное развлечение после тяжкого труда и страданий, сильно ошибаются, думая, что с развитием и совершенствованием ума голод и нищета переносят с большим нетерпением и усиливается гнев против счастливцев судьбы!.. Но, даже если бы это было и так, разве не лучше иметь врага умного и развитого, на которого можно повлиять разумными и сердечными доводами, чем врага тупоумного, необузданного и непримиримого?

Напротив, вражда смягчается, когда развивается ум и расширяется кругозор. Тогда начинаешь понимать нравственные страдания; начинаешь видеть, что и у богатых бывает тяжкое горе. В этом является уже сближение, нечто вроде братства по несчастью. Увы! и они теряют и горько оплакивают обожаемых детей, возлюбленных и матерей… И среди них, особенно среди женщин, много разбитых сердец, страждущих душ и слез, проливаемых втихомолку, среди роскоши и богатства… Пусть они не боятся: развиваясь, сравниваясь с ними по уму, народ лучше поймет тех, кто добр и несчастен… и пожалеет тех, кто зол и благоденствует!»

«Какое счастье!.. какой прекрасный день! не помню себя от радости!.. Да, человек добр, гуманен и милосерд!.. Да, Творец вложил в него великодушные инстинкты… и кроме чудовищных исключений, он никогда добровольно не сделает зла! Вот чему сейчас я была свидетельницей: я не хочу даже ждать вечера, чтобы записать это в свою тетрадь… я боюсь, что впечатление остынет в моей душе!

Я пошла отнести на площадь Тампль работу. В нескольких шагах впереди меня шел мальчик лет двенадцати, а может быть, и меньше… Несмотря на холод, на голове у него не было ничего, а ноги были босы; плохие холщовые панталоны и рваная блуза составляли всю его одежду. Он вел под уздцы большую ломовую лошадь, без воза, но в упряжке… Лошадь время от времени останавливалась и не хотела идти дальше… У мальчика не было хлыста, и тщетно он тянул лошадь за уздечку: та стояла неподвижно… Бедный ребенок заливался горькими слезами и только повторял: «Господи… Боже мой!», осматриваясь кругом, не поможет ли ему кто из прохожих. Его милое бледное личико выражало такое отчаяние, что я, не раздумывая, взялась за дело, о котором и теперь не могу не вспомнить без улыбки, так как, должно быть, зрелище было уморительное.

Я страшно боюсь лошадей, но еще больше боюсь выставляться напоказ. Это все-таки не помешало мне, вооружившись мужеством и дождевым зонтиком, который был у меня в руках, подойти к лошади и изо всех сил ударить по крупу громадного животного. Конечно, я была похожа в эту минуту на муравья, который хочет соломинкой сдвинуть с места большой камень.

— Благодарю вас, добрая госпожа! — воскликнул ребенок, отирая глаза. — Хлопните-ка ее еще раз, быть может, она пойдет.

Я геройски ударила еще раз, но лошадь, вместо того чтобы пойти, из лени или по упрямству подогнула колени, легла и стала кататься по земле; запутавшись в своей упряжке, она порвала ее и сломала деревянный хомут. Я отбежала в сторону, боясь, как бы она меня не лягнула… При этом новом несчастье мальчик упал на колени и, рыдая, кричал отчаянным голосом: «Помогите… помогите!»

Крик услыхали… собралось несколько прохожих, и упрямая лошадь получила куда более внушительное наказание, чем от меня… Она вскочила на ноги… Но, Боже, в каком виде была ее сбруя!

— Меня хозяин поколотит, — плакал навзрыд бедный мальчик. — Я и так опоздал на два часа… потому что лошадь не хотела идти, а теперь еще сбруя попорчена… хозяин меня поколотит и прогонит… Куда я денусь?.. Боже мой… у меня нет ни отца, ни матери!

Услышав эти слова и громкие вопли мальчика, одна добрая торговка из Тампля, находившаяся среди зевак, воскликнула растроганно:

— Ни отца, ни матери!.. Но не горюй, мальчуган… В Тампле найдется чем починить твою сбрую… а если соседки одного со мной мнения… ты не останешься босым и без шапки в такой холод!

Это предложение было встречено одобрительными восклицаниями. Лошадь и ребенка повели по направлению к рынку. Одни занялись починкой сбруи, другие — мальчиком. Одна торговка дала ему шапку, другая — чулки, та — башмаки, а эта — хорошую куртку! Словом, через четверть часа мальчик был тепло одет, сбруя починена, и видный парень лет восемнадцати, щелкнув бичом над головой лошади в виде предостережения, сказал ребенку, который, осматривая свое новое платье и торговок, считал себя героем какой-то волшебной сказки:

— Где живет твой хозяин, мальчуган?

— На набережной канала св.Мартина, — ответил тот дрожащим от радости голосом.

— Ладно! я помогу тебе отвести лошадь; у меня она не задурит. Хозяину твоему я объясню, почему ты запоздал. Он сам виноват: нельзя поручать лошадь с норовом такому ребенку!

Прежде чем уйти, мальчик снял шапку и робко спросил торговку:

— Госпожа, позвольте мне вас поцеловать!

Глаза его были полны благодарных слез. У этого сироты было сердце.

Меня глубоко тронуло это народное милосердие, и я долго следила глазами за молодым человеком и за ребенком; на этот раз мальчик едва поспевал за лошадью, которая, боясь ударов, не думала больше упрямиться.

Да, я с гордостью повторяю; от природы люди добры. Ничего не могло быть неожиданнее этого порыва ласки и щедрости в толпе, как только бедный малютка воскликнул: «Куда я денусь… нет у меня ни отца, ни матери!» Бедняжка… без матери, без отца, думала я, во власти злого хозяина, который бьет его, не одевает… Верно, и спит-то он где-нибудь в углу конюшни… Бедный малютка! И, несмотря на это, он остался кротким и добрым… Я видела, что он сильнее испытывал благодарность, чем радость, за сделанное ему добро… И вот такая хорошая, честная натура, оставленная без руководства, без поддержки, приведенная в отчаяние дурным обращением, может озлобиться, испортиться, затем придет возраст страстей… а тут еще порочные подстрекатели…

О!.. Добродетель обездоленных вдвойне свята и почтенна».

«Сегодня утром, кротко побранив меня по обыкновению за то, что я не хожу к обедне, мать Агриколя сказала мне следующие слова, трогательные для такой наивно верующей души:

— По счастью, я еще сильнее молюсь за тебя, чем за себя, бедная Горбунья. Господь меня услышит, и ты , надеюсь, все-таки попадешь в чистилище!

Добрая матушка!.. Ангельская душа!.. Она произнесла эти слова с такою серьезной и проникновенной добротой, с такою торжественной верой в благополучный исход ее благочестивого вмешательства, что я почувствовала, как у меня на глаза навертываются слезы. Я бросилась ей на шею, так глубоко и искренне благодарная, как будто на самом деле верила в чистилище.

…Сегодня счастливый для меня день. Похоже, получу заработок и обязана буду этим счастьем одной доброй, сердечной молодой особе, которая обещала свезти меня в монастырь св.Марии, где надеется достать мне работу…»

Флорина, глубоко взволнованная чтением дневника, вздрогнула, дойдя до этого места, где говорилось о ней, и продолжала читать.

«Я никогда не забуду того трогательного участия, той деликатной благосклонности, с какой эта молодая девушка приняла меня… несчастную и нищую. Впрочем, я этому не удивляюсь: недаром она живет у мадемуазель де Кардовилль. Конечно, она достойна своей госпожи. Ее имя будет для меня всегда дорогим воспоминанием: оно так же грациозно и красиво, как она сама… Ее зовут Флорина!.. Я ничего не значу и ничего не имею, но если горячие пожелания благодарного сердца будут услышаны… то Флорина будет счастлива… да, очень счастлива… Единственно, как я могу выразить свою благодарность, — это любить ее и помнить!»

Эти слова Горбуньи, так просто выражавшие, какую искреннюю благодарность она питала к камеристке, нанесли решительный удар по сомнениям Флорины. Она не могла больше противиться благородному искушению, которое одолевало ее. Чем больше она читала дневник Горбуньи, тем сильнее уважала бедняжку и привязывалась к ней. Никогда так ясно не представлялось ей, как гнусно будет подвергнуть злым насмешкам и презрению задушевные мысли несчастной девушки. К счастью, добро так же заразительно, как и зло. Возбужденная пылкими, благородными и возвышенными чувствами, какими дышал этот дневник, закалив свою шаткую добродетель в этом чистом и живительном источнике, Флорина, уступив, наконец, одному из тех добрых порывов, которые иногда ее увлекали, вышла из своей комнаты, захватив рукопись, с твердым намерением положить ее на старое место, если Горбунья еще не вернулась, а Родену сказать, что она не могла найти рукопись в этот раз, так как Горбунья, вероятно, заметила первую попытку похитить ее.

13. ОТКРЫТИЕ

Незадолго до того как Флорина решила исправить свой недостойный поступок, Горбунья вернулась с фабрики, до конца выполнив свой печальный долг. После долгой беседы с Анжели, поразившись не меньше Агриколя красотой, умом и добротой молодой девушки, Горбунья с мужественной откровенностью посоветовала кузнецу сделать ей предложение. Следующая сцена происходила в то время, когда Флорина читала дневник и еще не пришла к похвальному решению возвратить его.

Было десять часов вечера. Горбунья, вернувшись домой, разбитая усталостью и волнением, бросилась в кресло. Глубокая тишина царила в доме. Слышен был только бешеный шум ветра, сотрясавшего деревья в саду. Единственная свеча слабо освещала комнату, обтянутую темно-зеленой материей. Этот мрачный колорит и черное платье делали девушку еще бледнее, чем она была. Сидя в кресле у горящего камина, опустив голову на грудь, сложив руки, Горбунья выглядела тоскливой и безропотной. На ее лице можно было прочесть то суровое удовлетворение, которое присуще сознанию выполненного долга.

Но, воспитанная в безжалостной школе несчастья, Горбунья достаточно привыкла к горю, слишком частому и постоянному гостю, чтобы уделять ему слишком долгое время. Она была неспособна предаваться напрасным сожалениям и впадать в отчаяние, если событие уже свершилось. Как ни ужасен и внезапен был удар, как ни глубоко задел он душу Горбуньи, но надо было с ним мириться, и горе должно было перейти в постоянное, хроническое состояние, являвшееся ее обычной долей. Кроме того, благородное создание находило еще и утешение в тяжелом горе. Ее тронуло расположение Анжели, а кроме того, она невольно гордилась той неописуемой радостью и тем слепым доверием, с каким принимал ее советы и счастливые предсказания молодой кузнец.

Горбунья утешала себя еще и тем, что с женитьбой Агриколя она успокоится и нелепые, смешные надежды или, скорее, грезы не станут ее больше волновать.

Наконец, Горбунья находила главное и глубокое утешение в том, что она смогла противостоять ужасному испытанию и скрыть от Агриколя любовь, которую она питала к нему. Читателю известно, как пугала несчастную девушку страшная мысль показаться смешной и опозоренной, что неминуемо должно было бы произойти, если бы открылась ее безумная страсть. Посидев несколько времени в задумчивости, Горбунья встала и медленно направилась к письменному столу.

— Единственной моей наградой, — сказала она, доставая письменный прибор, — будет возможность доверить немому и печальному другу, свидетелю моих горестей, эту новую скорбь. Я сдержала слово, которое дала себе, я поняла, что эта девушка способна составить счастье Агриколя и откровенно ему это высказала. Когда-нибудь, перечитывая эти страницы, я, может быть, найду в них награду за мои теперешние страдания!

Говоря это, Горбунья выдвинула ящик… Не найдя за ним рукописи, она вскрикнула от удивления. Но удивление сменилось ужасом, когда на месте дневника она увидала адресованное ей письмо!

Молодая девушка побледнела, как мертвец. Колени ее дрожали; казалось, она сейчас упадет без чувств. Но страх придал ей силы, и она распечатала письмо. Из него выпал билет в пятьсот франков, и Горбунья прочла следующее:

«Мадемуазель!

Трудно придумать что-либо оригинальнее и милее рассказа в вашем дневнике о любви к Агриколю. Нельзя устоять против желания объявить ему об этой великой страсти, о которой он и не подозревает. Несомненно, он будет чрезвычайно растроган! Конечно, мы воспользуемся этим случаем, чтобы доставить и другим лицам, которые, к несчастью, до сих пор были этого лишены, веселое удовольствие почитать ваш дневник. Если копий успеем снять мало, мы напечатаем всю рукопись… Нельзя не постараться о распространении таких прекрасных вещей. Одни поплачут, другие посмеются. Что покажется великолепным одним, других заставит хохотать во все горло. Так все на свете! Одно только достоверно, что ваш дневник наделает шума; за это уж мы ручаемся.

Так как вы способны скрыться от триумфа, а у вас кроме лохмотьев ничего не было, когда вас приняли из жалости в этот дом, где вы вздумали властвовать и разыгрывать даму, что по многим причинам вовсе не пристало вашей фигуре, то вам дарят пятьсот франков в виде платы за бумагу. Если вы вздумаете скромничать и избегать поздравлений, которыми вас будут осыпать с завтрашнего дня, так как ваш дневник уже пущен в ход, то по крайней мере на первое время вы не останетесь совсем без средств.

Один из ваших собратьев, Действительный горбун».

Грубо насмешливый и дерзкий тон был рассчитан с дьявольским искусством, чтобы письмо можно было принять за сочинение какого-нибудь лакея, завидующего положению Горбуньи в доме. Действие письма было как раз то, на какое и рассчитывали.

— О Боже мой! — только и могла выговорить бедняжка в ужасе.

Если читатель вспомнит, в каких страстных выражениях изливала свою любовь к приемному брату несчастная девушка, если вспомнит, как часто она там упоминала о ранах, наносимых ей бессознательно Агриколем, если примет во внимание ее страх показаться смешной, то безумное отчаяние, овладевшее бедняжкой после чтения подлого письма, будет вполне понятно. Горбунья ни минуты не подумала о тех благородных словах, о тех трогательных рассказах, которые содержал ее дневник, и единственная ее мысль, как молнией поразившая ум несчастной, заключалась в том, что завтра и Агриколь, и мадемуазель де Кардовилль, и дерзкая и насмешливая толпа будут знать о ее любви, невероятно смехотворной любви, после чего она будет уничтожена стыдом и горем. Горбунья склонилась под этим неожиданным оглушительным ударом и несколько времени оставалась совершенно уничтоженной и неподвижной.

Но постепенно к ней вернулись сознание и вместе с этим чувство тяготевшей над ней необходимости действовать немедленно, не теряя времени. Надо было покинуть этот гостеприимный дом, в котором она нашла было убежище после всех несчастий. Пугливая застенчивость и исключительная чувствительность не позволили ей ни минуты дольше оставаться там, где открыли ее душевные тайны и сделали их жертвой насмешек и презрения. Ей и в голову не пришло искать правосудия или мести у мадемуазель де Кардовилль. Вносить смуту и беспокойство в ее дом, покидая его навсегда, она сочла бы неблагодарностью со своей стороны. Она даже не старалась угадать, кто совершил гнусную кражу и кто был автором оскорбительного письма… Зачем ей все это, если она решила бежать от унижений, которыми, ей угрожали!

Ей смутно казалось (чего и желали достичь), что письмо было делом рук кого-нибудь из прислуги, завидовавшей тому вниманию, с каким Адриенна относилась к Горбунье. Тем больнее было думать, что интимно-скорбные страницы, начертанные кровью ее сердца, которых она не решилась бы открыть самой нежнейшей и снисходительной из матерей, эти страницы, отражавшие с жестокой точностью тысячи тайных ран ее измученной души, станут или уже стали в данную минуту предметом насмешек и плоских шуток лакеев.

Приложенные деньги и тот грубый способ, каким они были даны, еще больше укрепляли Горбунью в ее подозрениях. Видимо, боялись, чтобы страх нищеты не удержал ее от бегства из дома.

С обычной спокойной безропотностью она решила, как ей нужно поступить… Она встала; ее блестящие глаза были теперь совершенно сухи; со вчерашнего вечера она слишком много плакала. Холодной и дрожащей рукой она написала следующие строки, и положила записку на стол рядом с деньгами:

«Да благословит Бог дорогую мадемуазель де Кардовилль за все добро, которое она для меня сделала. Пусть она меня простит за то, что я ушла из ее дома: я не могла больше в нем оставаться».

Написав эти строки, Горбунья бросила в огонь отвратительное письмо, которое, казалось, жгло ей руки… Осмотрев нарядную комнату, она невольно задрожала при мысли о страшной нищете, какая ее ожидала, нищете, куда более ужасной, чем та, какую она испытывала раньше, потому что теперь у нее, в ее отчаянии, не было даже поддержки в почти материнской привязанности к ней Франсуазы: жена Дагобера была далеко, в деревне, с Габриэлем.

Одинокая жизнь… совершенно одинокая… с мыслью, что ее роковая любовь к Агриколю служит предметом насмешек всех и его самого, быть может, — вот каким представлялось ей будущее… Это будущее, эта пропасть ее напугала… мрачная мысль пришла ей на ум… Сперва Горбунья задрожала, но потом ее лицо исказилось выражением какой-то горькой радости… Решившись уйти, она двинулась уже к дверям, но увидала себя в каминном зеркале и остановилась. Она была бледна, как смерть, и в черном платье. Она вспомнила при этом, что это платье не ее… недаром в письме упоминали о лохмотьях, в которых она сошла в этот дом!

— Правда! — прошептала она с раздирающей душу улыбкой, глядя на свое черное платье. — Еще воровкой назовут!

Поспешно войдя в туалетную комнату, она достала из чемодана старое платье, которое хотела сохранить как святую память своих прежних бедствий. Только теперь потекли слезы из ее глаз… Она заплакала не от горя, что ей приходилось снова надевать нищенское рубище: это были слезы благодарности за те заботы, какими окружала ее доброта мадемуазель де Кардовилль. Она невольно упала на колени и, мысленно обращаясь к Адриенне, проговорила с рыданьями, прерывавшими ее голос:

— Прощайте навсегда, прощайте… вы, называвшая меня другом… и сестрой!

Вдруг она со страхом вскочила и начала прислушиваться. Послышались шаги со стороны сада… Это Флорина несла назад — увы, слишком поздно! — ее дневник.

Горбунья, растерянная и испуганная шумом шагов, видя себя уже посмешищем всего дома, бросилась из комнаты, промелькнула бегом по салону и вестибюлю и выбежала на двор, постучав в окно привратнику. Дверь открылась и затем захлопнулась за нею.

Так Горбунья покинула дом мадемуазель де Кардовилль.

Адриенна лишилась верного, чуткого и преданного сторожа.

Роден избавился от проницательного и деятельного противника, которого он не без причины опасался.

Иезуит угадал любовь Горбуньи к молодому кузнецу и, зная ее склонность к поэзии, логически пришел к мысли о существовании каких-нибудь ее стихов, проникнутых ее роковой тайной страстью. Отсюда его приказ Флорине найти письменные доказательства этой любви. Отсюда это письмо с его убийственно рассчитанной грубостью, о содержании которого Флорина не знала, потому что получила его уже после того, как кратко ознакомила Родена с содержанием дневника, который на первый раз она только еще проглядела, но не похитила.

Мы уже сказали, что Флорина, слишком поздно уступив великодушному раскаянию, вошла к Горбунье в тот момент, когда та в испуге покидала дворец. Камеристка, увидав свет в уборной, бросилась туда. Она увидала на стуле черное платье, только что снятое Горбуньей, а в нескольких шагах — открытый и пустой старый чемодан, в котором Горбунья хранила до сих пор свои обноски. Сердце Флорины сжалось. Она подбежала к письменному столу. Беспорядок на нем, билет в пятьсот франков, оставленный рядом со строками, адресованными мадемуазель де Кардовилль, — все это доказывало ей, что точное исполнение ею указаний Родена принесло роковые плоды и что Горбунья покинула дом навсегда. Увидев бесполезность запоздалого раскаяния, Флорина со вздохом подчинилась необходимости передать рукопись Родену; она утешала себя надеждой, что благодаря бегству бедной работницы измена больше повредить ей не могла ничем.

На другой день Адриенна получила от Родена следующую записку в ответ на ее уведомление о непостижимом для нее бегстве Горбуньи.

«Дорогая мадемуазель!

Я должен сейчас же отправиться по очень важному делу на фабрику господина Гарди, почему и не могу сегодня засвидетельствовать вам свое почтение. Вы спрашиваете, что я думаю относительно исчезновения этой бедной девушки. Право, ничего не могу сказать… Надеюсь, в будущем все объяснится в ее пользу… я в этом не сомневаюсь… Вспомните только о некоем сообществе , о котором я говорил вам в доме доктора Балейнье, и о том вероломстве, с каким они умеют ввести в дом своих тайных эмиссаров, чтобы окружить ими лиц, за которыми они шпионят.

Я ни на кого не указываю… но сопоставим факты: эта девушка старалась обвинить меня, самого верного вашего друга… У нее не было ничего… а в ее столе нашлось пятьсот франков… Вы осыпали ее своими милостями… она скрылась от вас, не смея объяснить причины своего загадочного бегства!

Я не делаю никакого вывода из этого… мне противно обвинять кого-нибудь, не имея прямых доказательств… но подумайте хорошенько и будьте настороже. Быть может, в эту минуту вы избежали страшной опасности. Но все-таки удвойте бдительность и недоверие. Вот почтительный совет преданного вам и готового служить Родена».

Читать далее

Комментарии:
комментарий

Комментарии

Добавить комментарий