ЧАСТЬ IV

Онлайн чтение книги Изгнанник An Outcast of the Islands
ЧАСТЬ IV

I

Ночь была очень темна. Бабалачи, выйдя из своей бамбуковой хижины, стоял, обратившись лицом к реке. Как ни тиха бывает ночь, она никогда не может быть вполне безмолвной для чуткого уха, и Бабалачи показалось, что он различает другие звуки, кроме журчания воды. Ему послышался шум, странный шум. Он не мог ничего различить, но какие-то люди в лодке должны были быть очень близко, так как до него долетали слова.

— Ты думаешь, что это и есть то самое место, Али? Я ничего не вижу.

— Должно быть тут, туан, — отвечал другой голос. — Не попробовать ли пристать?

— Нет, подрейфуем немного: в темноте легко наскочить у берега на бревно. Мы можем увидеть свет из какого-нибудь дома. Ведь в усадьбе Лакамбы много домов, не правда ли?

— Великое множество, туан, — но я не вижу нигде света.

— И я тоже, — проворчал снова первый голос.

— А я вижу. Теперь я знаю, где причалить, туан.

Несколько взмахов весел повернули шлюпку носом вверх по течению к самому берегу.

— Окликни, — послышался очень близко бас, который, как был уверен Бабалачи, должен был принадлежать белому, — Окликни, не выйдет ли кто-нибудь с факелом. Я ничего не вижу.

— Кто говорит на реке? — спросил Бабалачи тоном, выражавшим изумление.

— Белый, — ответил Лингард с лодки. — Неужели в богатой усадьбе Лакамбы не найдется факела, чтобы помочь гостю причалить?

— Нет ни факелов, ни людей. Я один здесь, — нерешительно ответил Бабалачи.

— Один! — воскликнул Лингард. — Кто ты?

— Слуга Лакамбы. Но причаливай, туан, и посмотри на меня. Вот моя рука… Теперь ты в безопасности.

— И ты один тут? — спросил Лингард, осторожно входя во двор. — Какая темнота, — пробормотал он про себя. — Можно подумать, что весь мир вымазали черной краской.

— Да, один. Что ты еще сказал, туан? Я не понял. f — Ничего. Я рассчитывал найти здесь… Да где же они все?

— Не все ли равно, где они, — мрачно ответил Бабалачи. — Разве ты пришел к моим родичам? Последний из них отбыл в дальний путь… и я здесь один. Завтра и я ухожу.

— Я приехал повидать одного белого, — сказал Лингард, медленно продвигаясь вперед. — Он не ушел ведь?

— Нет, — отвечал Бабалачи. — Человек с красной кожей и жесткими глазами, чья рука сильна, а сердце слабо и безумно.

— Он здесь? — спросил Лингард.

— Нет, не здесь, — ответил Бабалачи, — не здесь, туан, но и не далеко. Не отдохнешь ли ты в моем жилище? Найдется, может быть, рис, рыба и чистая вода, не из реки, а ключевая…

— Я не голоден, — сухо прервал его Лингард, — и я приехал не для того, чтобы отдыхать у вас. Проводи меня к белому, который ждет меня. Я не могу терять времени.

— Ночь длинна, раджа Лаут.

Лингард вздрогнул.

— Ты меня знаешь! — воскликнул он.

— Э… да. Я видел тебя много лет тому назад. Ты меня не помнишь, но я не забыл… Таких людей, как я, много, но раджа Лаут один.

Он быстро взобрался по ступенькам лесенки и, стоя на площадке, жестом руки пригласил Лингарда войти, что тот после некоторого колебания и сделал.

Упругий бамбуковый пол хижины погнулся от тяжести старого моряка, который, стоя за порогом, старался проникнуть взором в дымную мглу низкого жилища. Вделанный в расщепленную палку факел, отбрасывая от себя красноватый свет, озарял несколько грязных циновок и угол большого деревянного ларя, терявшегося в темноте. В глубине хижины виднелось острие копья, медный поднос висел на стене и длинное дуло ружья, прислоненного к ларю, блестело в мерцании скользнувших по нему лучей света.

Бабалачи бродил в потемках, перешептываясь с неясными тенями, мелькавшими в глубине хижины. В темноте слышались бесшумные шаги, подавленные восклицания, вздохи, нетерпеливо вырывавшиеся и тотчас заглушаемые снова. Затем вновь наступала тишина. Бабалачи приблизился к Лингарду и уселся у его ног на свернутом тюке циновок.

— Будешь ли ты есть рис и пить саггир? — спросил он. — Я поднял на ноги моих домашних.

— Друг мой, — сказал, не глядя на него, Лингард. — Когда я прихожу к Лакамбе или к его слугам, я никогда не чувствую ни голода, ни жажды. Понимаешь, никогда. Ты думаешь, что я лишен рассудка и что у меня ничего тут нет?

Он многозначительно постучал пальцем по лбу.

— Ай, ай, ай! Как ты можешь так говорить, туан! — в ужасе воскликнул Бабалачи.

— Я говорю то, что думаю, я не вчера родился, — небрежно процедил Лингард и, протянув руку к ружью, принялся его рас сматривать с видом знатока.

— Хорошая штука. Матарамской работы. Притом старинное, — продолжал он. — Тебе бы не следовало давать ему ржаветь.

— Хорошее ружье, — повторил Бабалачи. — Бьет далеко и метко. Лучше, чем вот это. — И концами пальцев он нежно дотронулся до ручки револьвера, высовывавшегося из правого кармана белой куртки Лингарда.

— Руки прочь! — быстро проговорил Лингард, но добродушным голосом и не сделав ни малейшего движения.

Бабалачи усмехнулся и отодвинулся.

— Ну, как же насчет белого человека? — спокойно спросил Лингард.

Бабалачи как будто не расслышал вопроса. Он долгое время выводил пальцем какие-то узоры на циновке. Лингард недвижно выжидал. Наконец, малаец поднял голову.

— Га, белый человек. Знаю, — рассеянно прошептал он. — Этот ли белый или другой… Туан! — громко выпалил он с неожиданной живостью, — Ты человек моря?

— Ты меня знаешь. Чего же ты спрашиваешь? — тихим голосом отвечал Лингард.

— Да, человек моря — такой же, как и мы. Настоящий оранг-лаут, — задумчиво продолжал Бабалачи. — Не то, что прочие белые.

— Я такой же, как и другие белые люди, и не люблю попусту тратить слова. Я приехал сюда, чтобы повидать белого человека, который помог Лакамбе против Паталоло, моего друга. Покажи мне, где живет этот белый, я хочу с ним поговорить.

— Только говорить, туан? Зачем же тогда торопиться? Ночь длинна, а смерть не долга, как ты должен знать, ты, который принес ее стольким людям моего племени. Много лет тому назад я стоял против тебя с оружием в руке. Разве ты не помнишь? Это было на Каримате, далеко отсюда.

— Не могу же я помнить всех бродяг, которые попадались мне на пути, — ответил Лингард.

— Ай, ай, — невозмутимо и задумчиво продолжал Бабалачи. — Много лет тому назад. Тогда все это, — и, взглянув на бороду Лингарда, он покрутил пальцем под своим собственным, лишенным растительности подбородком, — все это блестело, как золото на солнце; теперь же это похоже на пену разъяренного моря.

— Может быть, может быть, — терпеливо сказал Лингард, легким вздохом невольно отдав дань воспоминаниям молодости, вызванным словами Бабалачи.

Он так долго прожил с малайцами и так с ними сжился, что крайняя медленность и разбросанность их умственного процесса не слишком его раздражали. Ему было ясно, что Бабалачи хочет что-то сказать ему, и надеялся, что этот разговор осветит беспросветную тьму необъяснимой измены и озарит, хотя бы на секунду, того человека, над которым ему предстоит привести в исполнение приговор правосудия. Только правосудия* Мысль о мести была далека от него. Он не хотел думать о том, каким образом это правосудие должно совершиться. Он не мог совладать с мыслями, которые роились в его голове под звуки монотонного голоса Бабалачи, и они невольно возвращались к тому слепому, роковому случаю, побудившему его много лет тому назад спасти умиравшего с голода беглеца с голландского судна на Самарангском рейде. Как понравился ему этот человек, его самоуверенность, настойчивость, желание пробиться вперед, его высокомерное добродушие и эгоизм. Ему нравились самые его недостатки, отчасти свойственные и ему самому. Он всегда справедливо к нему относился и будет справедлив к нему и теперь, до самого конца. При этой мысли на лицо Лингарда пала угрожающая тень. Так сидел он, сжав губы и с тяжелым сердцем, в то время, как в спокойной тьме снаружи безмолвный мир, казалось, ждал с затаенным дыханием той справедливости, которую он держал в своей руке, в своей твердой руке, готовой ударить — и не решающей шевельнуться.

II

Бабалачи наконец замолчал. Лингард слегка переменил положение и тихо покачал головой. История происшедших в Самбире событий, представленная с точки зрения хитроумного политика, послужила ему как бы руководящей нитью для выхода из лабиринта мрачных мыслей.

— Все это сделало ваше племя, — сказал наконец Лингард, — и вы раскаетесь в этом, прежде чем подуют сухие ветры. Голос Абдуллы приведет сюда голландцев.

Бабалачи неопределенно взмахнул рукой.

— Если я когда-либо и говорил с Паталоло, как старший брат, то это было для вашего добра — и для пользы всех, — с большой серьезностью продолжал Лингард.

— Так говорят все белые, — воскликнул Бабалачи с горечью, — Мы знаем вас. Все вы так говорите, а сами заряжаете ружья и точите мечи. Когда вы готовы, вы говорите слабым: «Повинуйтесь и будьте счастливы или умрите». Странные вы люди, белые. Вы думаете, что правда только в вашей мудрости, в вашей добродетели и вашем счастье. Вы сильнее диких зверей, но не так мудры, как они. Даже черный тигр знает, когда он сыт, а вы не знаете. Он знает разницу между собой и тем, кто может говорить, а вы не знаете разницы между собой и нами, — которые тоже люди. Вы мудры и велики, но всегда будете дураками.

Лингард с любопытством смотрел на возбужденного малайца.

— Ana, апа, что с тобой? — успокоительно протянул он. — Кого я здесь убил? Где мои ружья? Что я сделал? Кого я про глотил?

Бабалачи притих и заговорил с подчеркнутой вежливостью:

— Ты, туан, с моря и больше других походишь на нас. Отто го я и говорю с тобой от чистого сердца… Только лишь один раз море оказалось сильнее морского раджи.

— Ты это знаешь, вот как? — резко сказал уязвленный Лингард.

— Га! Мы слышали про твой корабль, и некоторые порадовались. Но не я. Между белыми чертями — ты человек.

— Трима касси! Благодарю! — сурово сказал Лингард.

Бабалачи опустил глаза со сконфуженной улыбкой, но лицо его сейчас же затуманилось, и он заговорил с печалью в голосе:

— Если бы ты пришел днем раньше, туан, ты бы присутствовал при смерти одного из твоих врагов. Ты бы увидел, как он умирал нищим, слепым, несчастным, и при нем не было сына, чтобы вырыть ему могилу и рассказать другим о его мудрости и доблести. Да, ты бы увидел человека, которого ты победил при Каримате, много лет тому назад — умирающим в одиночестве, если бы не один друг. Ты был бы доволен.

— Нет, — отвечал Лингард, — Я даже не помнил его, пока ты сейчас не упомянул его имя. Вы нас не понимаете. Мы бьемся, побеждаем и забываем.

— Верно, верно, — сказал Бабалачи с вежливой иронией, — вы, белые, так велики, что пренебрегаете памятью о ваших врагах. Нет, нет, — продолжал он в том же тоне: — вы так полны милости к нам, что не хватает места для памяти. О, вы велики и добродетельны! Но мне сдается, что в своей среде вы умеете помнить обиды. Разве не так, туан?

Лингард ничего не сказал. Плечи его незаметно приподнялись. Он положил ружье на колени и рассеянно взглянул на курок.

— Да, — продолжал Бабалачи, снова впадая в грусть, — да, он умер в темноте. Я сидел рядом с ним и держал его руку. Та, которую он проклинал из-за белого человека, тоже была там и плакала, закрыв лицо. А белый ходил по двору и шумел. По временам он подходил к дверям и яростно смотрел на нас, плачущих. Глаза его были злы, и я радовался, что умирающий слеп. Я говорю правду. Я был рад, потому что лучше не видеть глаз белого, когда сидящий в нем дьявол смотрит через них.

— Ты, кажется, сердишься, Бабалачи? — проговорил Лингард по-малайски.

— Нет, я не сержусь, туан, — ответил тот. — За что же мне сердиться? Я простой оранг-лаут и много раз бежал перед вами. Был слугой одного, находился под покровительством другого, давал советы и там и тут за пригоршню риса. Кто я такой, чтоб сердиться на белого? Что такое злоба без права нанести удар? Вы, белые, захватили все: землю, море и право наносить удары. Нам, островитянам, ничего не осталось, кроме вашей справедливости, вашей высокой справедливости, не знающей злобы.

Он встал и, подойдя к двери, вдохнул в себя горячйй воздух со двора, затем снова повернулся к Лингарду, продолжавшему сидеть на ларе. Факел с шумом догорал. Затхлый запах от разбросанных внизу и кругом хижины нечистот становился все тяжелее, затуманивая сознание Лингарда и ослабляя его решимость. Он вяло думал о себе и о человеке, который хотел его видеть, который ждал его. Днем и ночью. Ждал. В голове мелькнула злорадная мысль о том, что такого рода ожидание не могло быть особенно приятным. Ну, пускай ждет. Он его скоро дождется. А на сколько времени? Пять секунд, пять минут… ничего не сказать… сказать что-нибудь. Что? Нет! Только дать ему вглядеться, а там…

Бабалачи внезапно опять заговорил тихим голосом. Лингард заморгал глазами, кашлянул и выпрямился.

— Слушай, — сказал Лингард, — этот человек не такой, как другие белые. Ты это знаешь. Он совсем не человек. Он… Не знаю.

Бабалачи укоризненно поднял руку. Глаза его засветились, а большие, окрашенные в красный цвет губы, раздвинулись в усмешку, обнаружили ряд крепких черных зубов.

— Ай, ай! Не такой, как ты, — заговорил он, — Не такой, как ты, туан, который похож на нас, только сильнее и мудрее. Но и он очень хитер и говорит о тебе без всякого уважения, как все белые, когда говорят друг о друге.

Лингард вскочил как ужаленный.

— Он говорит обо мне! Что он говорит? — вскричал он.

— Э, туан, — возразил невозмутимый Бабалачи, — не все ли равно, что он говорит, если он не человек? Я ничто перед вами — зачем я буду повторять, что говорит один белый про другого? Он хвастался перед Абдуллой, что многому от тебя научился в прошедшие годы. Остальные слова я забыл. Уверяю тебя, туан, забыл.

Лингард прервал его презрительным жестом руки и снова уселся. Бабалачи взглянул на почти догоревший факел, подошел к стене и вдруг отворил широкий плетеный ставень. Облако дыма дрогнуло, и медленная прядь потянулась наружу сквозь образовавшееся отверстие. Факел замигал, зашипел и потух, а тлеющий огарок упал на циновку. Бабалачи поднял его, выкинул за окно. Уголь описал слабеющую дугу красного света и остался лежать на земле, тускло рдея в глубоком мраке. Бабалачи стоял, протянув руку в пустую ночь.

— Вот, — сказал он, — двор белого человека, туан, и его дом.

— Я ничего не вижу, — ответил Лингард, просунув голову в открытое окно, — Слишком темно.

— Погоди, — уговаривал его Бабалачи, — Ты долго смотрел на горящий факел. Ты скоро увидишь. Осторожнее с ружьем, туан Оно заряжено.

— В нем нет кремня. Здесь на сто миль в окружности не найти кремня. Глупо его заряжать.

— У меня есть кремень. Я получил его от одного мудрого и благочестивого человека, который живет в Менанг-Кабау. Он заговорил этот кремень так, что он дает хорошие искры. А ружье славное, бьет далеко и метко. Я думаю, туан, из него отсюда можно было бы попасть в дом белого человека.

— Довольно. Чего ты пристал со своим ружьем? — проговорил Лингард, всматриваясь в темноту. — Не это ли дом — то, что чернеет там впереди!

— Да, это его дом. Он живет в нем по воле Абдуллы и будет жить, пока… Оттуда, где ты стоишь, туан, ты можешь видеть прямо через двор и через изгородь дверь, из которой он выходит каждое утро.

Лингард убрал голову из окна. Бабалачи тронул его рукой за плечо.

— Подожди минутку, туан. Сиди смирно. Утро близко, бессолнечное утро, после беззвездной ночи. Но будет достаточно света, чтобы ты мог увидеть человека, который еще на днях рассказывал, как в Самбире он сделал из тебя ничто.

Он ощутил легкую дрожь под своей рукой, тотчас же отдернул ее и начал шарить по крышке ларя, ища ружье.

— Чего ты там возишься? — с нетерпением крикнул Лингард. — Далось же тебе это поганое ружье! Лучше бы зажег свет.

— Свет! Я говорю тебе, туан, что скоро будет свет с неба, — ответил Бабалачи, нашедший теперь ружье. — Тебе не следует сидеть там, где могут увидеть, — пробормотал он.

— Отчего? — спросил Лингард.

— Белый человек, правда, спит, — тихо объяснил Бабалачи, — но он может выйти раньше обыкновенного, и у него есть ружье.

— А, у него есть ружье? — сказал Лингард.

— Да, короткое ружье, которое дает много выстрелов, как твое. Абдулла принужден был ему дать его.

Лингард не шевелился.

Снаружи тьма как бы побледнела. День наступал быстро, неприветливый и хмурый. Бабалачи тихонько потянул Лингарда за рукав и, когда старый моряк вопросительно поднял голову, указал на дом Виллемса, теперь уже ясно выступающий вправо за большим деревом в ограде.

— Смотри, туан, — сказал он. — Он живет тут. Вот его дверь. Он скоро в ней покажется, с растрепанными волосами и страшной руганью. Он белый и поэтому никогда и ничем не бывает доволен. Мне думается, что он сердится даже во сне. Опасный человек.

— Да, я вижу. Я увижу его, когда он проснется.

— Без сомнения, туан… Если ты останешься на этом месте, он тебя не увидит. Это хорошо. Никто тебя не увидит. Я скроюсь и сам приготовлю лодку. Я бедный человек и должен ехать В Самбир приветствовать Лакамбу, когда он откроет глаза. Если гы останешься здесь, ты легко увидишь человека, который хвастался перед Абдуллой, что был твоим другом в то самое время, когда приготовлялся выступить против тебя. Да, он сговаривался с Абдуллой насчет этого проклятого флага. Лакамба был слеп гагда, а я был обманут. Но, помни, туан, больше всех он обманывал тебя. Этим он хвастал перед всеми.

Он осторожно прислонил ружье к стене у самого окна и тихо прошептал:

№ — Идти ли мне теперь, туан? Будь осторожен с ружьем. Я вставил в него кремень. Кремень чародея, который никогда не изменит.

Глаза Лингарда были устремлены на дверь дома Виллемса. За спиной своей он слышал шаги женщин, покидающих хижину.

Бабалачи тихо кашлянул и таинственно зашептал: | — Не пора ли идти, туан? Не позаботишься ли ты о моем ружье? Ружье бьет далеко и метко, если ты хочешь знать, я вложил в него двойной заряд пороха и три куска свинца. Теперь не уйти ли мне? i Лингард медленно повернулся и посмотрел на него со скучным и недовольным видом просыпающегося человека, которому предстоит новый мучительный день. По мере того как хитрый малаец говорил, брови Лингарда хмурились, глаза его оживлялись, а на лбу выступала тонкая вена, подчеркивавшая его суровый вид. При последних словах своих Бабалачи запнулся и замолчал, смущенный пристальным взглядом старого моряка.

Лингард встал; лицо его прояснилось, и он взглянул на оробевшего малайца неожиданно добродушно. I — Так вот чего ты добиваешься? Ты думаешь, что я приехал, чтоб его убить? А? Ну, говори, верный пес арабского торгаша!

— А то как же, туан? — вскричал Бабалачи, выдав себя в своем волнении, — Как же иначе? Вспомни, что он сделал. Он отравлял наши уши своими россказнями о тебе. Если ты приехал не за тем, чтобы убить его, туан, то или я дурак, или… — Он приостановился и ударил себя ладонью по голой груди, закончил шепотом, в котором слышалось разочарование, — или ты, туан.

Лингард высокомерно посмотрел на него.

— Ты сердишься на своего друга, одноглазый, — сказал он, склонив свое суровое лицо к оробевшему Бабалачи. — Мне сдается, что ты не мало поработал над тем, что произошло в Самбире. А?

— Да погибну я от твоей руки, о Раджа Морей, если я говорю неправду! — вскричал Бабалачи, не скрывая своего волнения. — Ты здесь среди своих врагов. Он — главный из них, Абдулла ничего бы не сделал без него, а я ничего не мог бы сдс лать без Абдуллы. Порази меня и этим ты поразишь всех!

— Кто ты такой, — с презрением вскричал Лингард, — что осмеливаешься называть себя моим врагом! Грязь! Ничтожество! Убирайся! Живо!

Вытолкнув Бабалачи за дверь, он спустился за ним по лесен ке во двор.

— Эта дорога? — кивнув головой по направлению к калитю Виллемса, спросил он.

— Если ты ищешь смерти, то эта, конечно, — ответил Баба лачи, бесстрастным голосом, словно обессилев. — Он там живо, тот, кто уничтожил твоих друзей, кто ускорил смерть Омара кто вступил в заговор с Абдуллой сначала против тебя, затем против меня… Ну, что ж, иди, туан! Иди.

— Я пойду, куда захочу, — с ударением сказал Лингард, — а ты можешь идти к черту, мне тебя больше не нужно. Острова этих морей опустятся на дно раньше, чем я, раджа Лаут, по ступлю по воле хоть одного из вас. Понял? Но вот, что я тебе скажу: мне все равно, что бы вы ни сделали с ним после сегод няшнего дня. И я говорю это потому, что я милосерд.

— Тида! Я ничего не сделаю, — апатично проговорил Бабала чи, покачивая головой с горькой иронией, — Я в руках Абдуллы, и мне все равно, как и тебе. Я многому научился сегодня утром Нигде нет людей. Вы, белые, жестоки к вашим друзьям и мило сердны к врагам. Так ведут себя глупцы.

Он повернулся к реке и, ни разу не оглянувшись, исчез в низкой полосе тумана, подымавшегося над водой. Лингард задумчиво проводил его глазами. Затем, встряхнувшись, он крикнул своим гребцам:

— Эй, вы! Когда вы съедите свой рис, ждите меня с веслами наготове. Слышите?

— Да, туан, — ответил Али.

III

— Берегись!

Надтреснутый, дрожащий звук странного голоса удивил Лингарда больше, чем неожиданность этого, неизвестно кем и к кому обращенного предупреждения. Кроме него, насколько он мог видеть, на дворе не было никого. Крик больше не повторился, и зоркий взгляд, которым он окинул туманную даль ограды Виллемса, мог различить одни лишь неодушевленные предметы: большое мрачное дерево, заколоченные окна дома, блестящую бамбуковую изгородь и мокрые кусты.

Обогнув деревья, Лингард должен был приостановиться, чтобы не наступить на небольшую кучку углей. Худая, сморщенная старуха, стоявшая за деревом и смотревшая на дом, внезапно повернулась, вздрогнула и, взглянув на пришельца мутными глазами, сделала слабую попытку скрыться. Подождав некоторое время, он обратился к ней:

— Зачем ты крикнула?

— Я видела, как ты вошел, — прошамкала она, не отрывая лица от костра, — и я крикнула. Так она приказала, — протянула она со вздохом.

— И что ж, услышала она тебя? — ласково и спокойно продолжал Лингард.

Нетерпеливо передернув в ответ плечами, старуха пробормотала себе что-то под нос и заковыляла к куче хвороста.

Проводив ее взглядом, Лингард увидел спускающуюся по сходням из дома Аиссу. Сделав несколько торопливых шагов по направлению к дереву, она, дико озираясь, остановилась; она казалась объятой внезапным ужасом. Голова ее была непокрыта. Синее покрывало, одним концом переброшенное через плечо, окутывало ее с ног до головы, ниспадая плотно прилегающими складками. Черная коса спускалась на грудь. Тесно прижатые к телу, обнаженные, опущенные руки, с вывернутыми ладонями и растопыренными пальцами, слегка приподнятые плечи и откинутое назад туловище придавали ей вызывающий вид женщины, ожидающей удара. Она закрыла за собой дверь дома и в жутких, беловатых сумерках пасмурного утра она казалась Лингарду сотканной из черных испарений неба и зловещих проблесков слабых лучей солнца, тщетно старавшихся проникнуть через сгущающиеся тучи в бесцветную пустоту мира.

Бросив короткий, но внимательный взор на запертый дом, Лингард вышел из-за дерева и тихо направился к ней. Она сделала шаг вперед и, преградив ему дорогу, раскинула руки крестом.

— Дай мне пройти. Я пришел сюда, чтобы поговорить с одним человеком. Уж не прячется ли он? И не тебя ли он послал?

Она шагнула ближе и, протянув руки, почти коснулась ими груди Лингарда.

— Он не знает страха, — тихо проговорила она дрожащим, но ясным голосом. — Мой собственный страх послал меня сюда. Он спит.

— Он довольно спал, — спокойно сказал Лингард. — Я пришел, и ему пора проснуться. Иди и скажи это ему.

Отстранив ее руки, он опять сделал вид, что хочет пройти мимо.

— Не ходи, — воскликнула она и, как подкошенная, упала к его ногам. Неожиданность этого движения заставила Лингарда отступить на шаг.

— Что это значит? — изумленно прошептал он и сейчас же резко приказал: — Встань!

Тотчас же поднявшись, она стала перед ним, послушно и вызывающе, робко и бесстрашно. Лингард продолжал строгим голосом:

— Дай мне дорогу. Ты дочь Омара и должна бы знать, чк i когда мужчины сходятся при дневном свете, женщины должны молчать и покоряться своей участи.

— Женщины! — возразила она с подавленной запальчиво стью. — Да, я женщина. Это ты видишь, раджа Лаут, но видел ли ты мою жизнь? Я тоже слышала… О славный вождь, бывай ший во многих битвах, я тоже слышала голос выстрелов; я тоже умею молча смотреть на разъяренные лица и на сильные руки, подымающие острую сталь. Я видела людей, падающих вокруг меня без крика страха или печали, я оберегала сон обессилен ных беглецов. Я боролась с бессердечным морем, держа на сво их коленях головы умиравших, обезумевших от жажды. Я брала весло из их окоченевших рук и работала им так, что те, кто был со мной, не знали, что умер еще один мужчина. Все это я дела ла. Что ты сделал больше? Такова была моя жизнь. Какова была твоя?

Слова ее и тон заставили Лингарда внимательно прислуши ваться к ним, не без невольного одобрения.

Она тяжело перевела дух, и из ее широко открытых, непод вижных черных глаз, огромных и блестящих, в узком кольце белков, скользнул как бы двойной луч самой души, жадно стрс мясь осветить самые темные замыслы его сердца. После долгого молчания, подчеркивающего смысл ее слов, она шепнула тоном горького сожаления:

— И я склонилась у твоих ног! И я боюсь!

— Ты, — веско отчеканил Лингард, — ты женщина с сердцем, достойным биться в груди мужчины, но все же ты женщина, и тебе я, раджа Лаут, ничего не скажу.

— Подожди, остановись. Я слышала, люди часто говорили о тебе, первом из моряков. Они говорили, что в бою ты глух к стонам людей, но после… Нет, даже в бою ты слышишь голоса женщин и детей. Они говорили это. Теперь, я женщина, я…

— Я белый, — гордо проговорил Лингард, не сводя с нес упорного взгляда, в котором простое любопытство уступало место не то скуке, не то жалости, — и люди, которых ты слышала у костров, говорили правду. За себя тебе нечего бояться. Ты даже теперь можешь уехать со мной и найти убежище в доме Сеида Абдуллы, который той же веры, что и ты. Знай, что ничего из того, что ты скажешь, не изменит моих намерений по отношению к человеку, который спит или прячется в этом доме.

Опять она бросила на него взгляд, подобный удару кинжала, полный не гнева, а желания, пламенного, непобедимого желания проникнуть в его душу, увидеть и понять все: каждую мысль, волнение, намерение; каждый порыв, каждое колебание этого человека, человека, которого можно было убедить, смягчить, умолить, может быть, тронуть или даже, — кто знает? — испугать, если бы только его можно было понять! Она уже давно видела, к чему клонилось дело. Она заметила презрительную, но зловещую холодность Абдуллы; встревоженно, хоть и недоверчиво, она прислушивалась к темным намекам Бабалачи, к его глухим советам покинуть ни на что негодного белого человека, чья участь будет ценой мира, охраняемого мудрыми и благими людьми, которые более не нуждаются в нем. А он, он сам? Она цеплялась за него. Кроме него нет никого. И ничего. Она постарается уцепиться за него навсегда, на всю жизнь! А между тем он далек от нее. И отдаляется с каждым днем, а она следует за ним терпеливо, безнадежно, слепо, через все дебри его души. Но иногда, и очень часто в последнее время — она чувствовала себя как бы заблудившейся в чаще дремучего леса, пробиваясь до тех пор, когда уже некуда идти, затерянная в лабиринте листьев, ветвей, отростков, лиан и ползучих растений и не видя даже почвы под ногами. Она была подобна человеку, потерянному it непроходимой густой чаще, безвыходной и полной неожиданностей; подобна пленнику невидимых сил, молчаливых и разрушительных, опасных и безучастных, непостижимых и могучих. Бывший клерк старого Гедига казался ей таким же далеким, светлым, страшным и необходимым, как солнце, животворящее ее страну, солнце безоблачных небес, ослепляющее и палящее, благотворное и разлагающее, дающее и свет, и благоухание, и чуму. Она наблюдала за ним, зачарованная любовью, зачарованная опасностью. Теперь он был одинок, и она видела это, и ей казалось, что она видит его тайный страх. Возможно ли это? Неужели же он боится? Чего? Не этого ли старого белого человека, который должен был прийти и который пришел теперь? Она слышала о нем давно, с тех пор, как помнила себя. Самые храбрые его боялись! И что теперь на уме у этого старого, старого человека, который смотрит таким сильным взглядом? Что он замышляет сделать с солнцем ее жизни? Погасить его? Увезти его? Увезти навсегда, навсегда и оставить ее во тьме? Не в той шепчущейся, насторожившейся ночной тьме, в которой притихший мир ожидает возвращения солнечного света, а в ночи без конца, могильном мраке, в котором ничто не дышит, ничто не движется, ничто не думает, в последнем мраке безмолвия и холода, без надежды на новый восход.

— Чего ты хочешь? Ты ничего не знаешь. Я должна… — вскричала она.

Он прервал ее.

— Я знаю достаточно.

Она приблизилась и положила обе руки ему на плечи. Озадаченный такой смелостью, он невольно замигал глазами, чувствуя какое-то волнение, пробуждавшееся в нем от ее слов и прикосновения; необычное, глубокое волнение при виде этой странной женщины, этого дикого и нежного существа, хрупкого и сильного, боязливого и решительного, роковым образом ставшего между двумя жизнями — его и того, другого белого, того гнусного негодяя.

— Как можешь ты знать… — продолжала она таким убеди тельным тоном, что, казалось, слова ее лились из самой глуби ны ее сердца, — Как можешь ты знать? Я живу с ним днем и ночью. Я смотрю на него: я слышу каждое его дыхание, слышу каждый его взгляд, каждое движение губ. Я ничего другого не вижу! И даже я не понимаю его. Его! Мою жизнь! Его, который для меня так велик, что его присутствие затмевает сушу и воду и моих глазах.

Лингард стоял, выпрямившись во весь рост, глубоко засунув руки в карманы куртки. Глаза его быстро мигали, так как она говорила очень близко от его лица. Она волновала его, и он чувствовал, что делает усилие, чтобы понять смысл ее слов, сознавая в то же время, что все это ни к чему не приведет.

— Было время, когда я понимала его, — продолжала она. — Когда я лучше его самого знала, чего он хочет. Когда я его чувствовала, держала его… а теперь он исчез.

— Исчез? Как? Убежал? — воскликнул Лингард.

— Исчез для меня, — сказала она, — оставил меня одну. Одну, а я все время около него. И все же одна.

Руки ее соскользнули с плеч Лингарда и безжизненно повисли, как будто ей открылась вдруг в эту минуту ужасающая правда нашего одиночества, непроницаемого, ускользающего и вечного; одиночества, которое окутывает душу каждого человека от колыбели до могилы и, быть может, и за ее пределами.

— А, понимаю. Он отвернулся от тебя, — сказал Лингард. — Ну, чего ж ты хочешь?

— Я хочу, я искала помощи… везде… против людей. Сперва пришли они, невидимые белые, которые несли смерть издалека… а затем он. Он пришел ко мне, когда я была одинока и грустна. Он сердился на своих братьев; он был велик между своими. Сердился на людей, которых я никогда не видела, на тех, среди которых мужчины не знают пощады, а женщины — стыда. Он был одним из них и велик между ними. Ведь он был велик?

Лингард отрицательно покачал головой. Она нахмурилась и торопливо продолжала:

— Слушай. Я увидела его. Я жила с храбрыми людьми… вождями. Когда он пришел, я была дочерью нищего, слепого. Он заговорил со мной, как будто я была светлее солнца, отраднее прохладной воды ручья, у которого мы встретились… говорю тебе, я была всем для него. Я это знаю! Я это видела! Иногда даже вы, белые люди, говорите правду. Я видела его глаза. Я видела, как он дрожал, когда я приближалась, когда я говорила… касалась его. Взгляни на меня! Ты был молод когда-то, раджа Лаут. Взгляни на меня!

С вызывающим видом она пристально посмотрела ему в глаза и вдруг, быстро повернув голову, бросила беглый взгляд, полный смиренного страха, на высоко вздымавшийся позади нее дом, темный, запертый дом, молчаливый и неустойчивый на своих покривившихся сваях.

Лингард также взглянул на дом и с подозрительным видом посмотрел на нее:

— Если он теперь не услыхал твоего голоса, он", должно быть, уже далеко или умер, — проворчал он.

— Он там, — прошептала она, — он там. Он ждал три дня. Ждал тебя день и ночь. И я ждала с ним. Ждала, наблюдая за ним, за его лицом, глазами и губами, прислушиваясь к его словам, которых я не понимала, которые он произносил днем… и ночью, во сне. Я прислушивалась, когда он разговаривал сам с собой, на своем языке. Я хотела узнать, но не могла. Его что-то мучило. Он говорил сам с собой, не со мной. Не со мной!.. Что он говорил? Что он хотел сделать? Боялся ли он тебя… или смерти? Что было у него на сердце? Страх? Злоба?.. Какое нежелание?.. Какая печаль? Он все время говорил. А я не могла узнать. Я заговаривала с ним. Он был глух. Я следовала за ним всюду, стараясь уловить слово, которое я могла бы понять, но мысль его витала в стране его народа — далеко от меня. Когда я трогала его, он сердился, — так!

Она сделала движение, подражая человеку, грубо отталкивающему надоедливую руку, и посмотрела на Лингарда полными слез глазами.

— День и ночь я наблюдала за ним, не видя ничего. На сердце у меня было тяжело, так как дом наш посетила смерть. Я думала, что он боится. Боится тебя! Иногда и меня охватывал страх… Скажи мне, раджа Лаут, знаешь ли ты страх без голоса — страх тишины, страх, который находит на тебя, когда ничего нет вблизи, когда нет ни битвы, ни криков, ни страшных лиц, ни вооруженных рук? Страх, от которого нет избавления?

Передохнув она опять подняла глаза на недоумевавшего Лингарда и торопливо продолжала:

— Я знала, что он не будет сражаться с тобой! Раньше — давно — я два раза уходила от него, чтобы заставить его повиноваться моей воле; заставить его ударить по своему народу и стать моим, — моим! О горе, — рука его солгала, как ваши белые сердца. Она ударила, подталкиваемая мной, и… о стыд… не убила никого! Этот свирепый и лживый удар пробудил только ненависть, но не страх. Все оказалось ложью вокруг меня. Его сила — ложь. Мой народ лгал мне — и ему. И, чтобы встретить тебя, великого, у него не осталось никого, кроме меня. Меня… с моим гневом, болью и слабостью. Только меня! А он и говорить не хочет со мной. Безумец!

Она приблизилась вплотную к Лингарду с диким и скрытным видом помешанного, который хочет сообщить какую-нибудь безумную тайну, одну из тех уродливых, раздирающих, нелепых мыслей, которые, как фантастические, жестокие, печальные чудовища бродят во тьме сумасшествия. Ошеломленный Лингард смотрел на нее, не шевелясь. Она зашептала:

— Он все! Все. Он мое сердце, мой свет, мое дыхание. Уйди… Забудь его… У него нет больше ни храбрости, ни мудро сти… а я потеряла свою силу… Уйди и забудь. Есть другие враги Оставь его мне… Он был когда-то человеком… Ты слишком вс лик. Никто не может устоять против тебя… Я пыталась… Теперь я знаю… Я умоляю о пощаде. Оставь его мне и уходи.

Отрывочные фразы ее мольбы прерывались рыданиями, но Лингард не отводил невозмутимого взгляда от притягивавшего его к себе дома, и в душе его смешивались чувства презрения, злобы и сознания собственного превосходства, делающие человека глухим, слепым и безрассудным перед всем, что ему чуждо.

— Мне пора, — сказал он, не сводя глаз с дома, — Он сам меня позвал… Ты должна уйти. Ты не знаешь, чего ты просишь. Он конченый человек. Иди к своему народу. Покинь его. Он… — конец!

Отскочив от него, с опущенными глазами, она поднесла медленно обе руки к вискам, жестом полным бессознательного трагизма, и тихо заговорила нежным, вибрирующим тоном, как будто размышляя вслух:

— Прикажи ручью не бежать к реке; прикажи реке не нести свои волны к морю. Прикажи громко. Прикажи сердито. Может быть, они и послушаются. Но только я думаю, что ручей не станет слушать. Ручей, спускающийся со склона горы и бегущий к большой реке. Он не обратит внимания на твои слова, как и на гору, которая дала ему жизнь, на землю, из которой он пробивается, разрывая, поглощая и разрушая все, чтобы скорее бежать к реке и потеряться в ней навеки… О раджа Лаут!.. Я не слушаю.

Как бы подталкиваемая невидимой рукой, она медленно и неохотно приблизилась к Лингарду, чтобы шепнуть ему несколько слов, которые, казалось, кто-то с силой вырывал из ее груди.

— Я не пожалела даже моего отца… который умер… Я бы скорее… Ты не знаешь, что я сделала… Я…

— Я дарю тебе его жизнь, — поспешно произнес Лингард.

Они смотрели друг на друга; она, как будто сразу успокоенная, а он задумчиво и тревожно, под влиянием смутного чувства поражения. Неясный голос говорил ему, что если она свершила ради негодяя страшное преступление, до которого тот ее допустил, то он должен умереть — и это было бы только справедливо. Какую тайну хотела она открыть? Он не догадывался, но знал, что надо ее убедить, что для таких людей, как Виллемс, нет ни жалости, ни пощады.

— Пойми, — тихо сказал он, — что я дарю тебе его жизнь не как милость ему, а в наказание.

Она вздрогнула, жадно впивая в себя каждое его слово, и замерла неподвижно.

— Какое наказание? Ты хочешь его увезти? Отнять у меня? Слушай, что я сделала… Это я…

— А, — воскликнул Лингард, смотревший на дом.

— Не верьте ей, капитан Лингард, — крикнул Виллемс, появляясь на пороге, с опухшими веками и обнаженной грудью. Он постоял, ухватившись руками за косяк двери, с диким видом, точно его распяли. Затем вдруг кинулся вниз по затрещавшим дощатым сходням.

Легкая судорога пробежала по лицу Аиссы, и слова, бывшие у нее на губах, упали непроизнесенными, в ее темное сердце; упали к грязь, камни и цветы, которые есть на дне каждого сердца.

IV

Почувствовав под ногами твердую почву двора, Виллемс выпрямился и замедлил шаг. Он шел вперед, смотря прямо в лицо Лингарду, не сводя с него глаз. Он остановился в нескольких шагах от Лингарда. Остановился просто потому, что не мог идти дальше.

„. — Не верьте, — начал было он.

Приступ кашля прервал его слова.

— Ну-с, — сказал Лингард. Его рука крепко сжала в кармане куртки револьвер, и он подумал о том, как скоро и быстро он мог бы свести счеты с этим человеком, который отдается в его руки, и как мало удовлетворения дал бы ему такой конец. Он не мирился с мыслью, что Виллемс может ускользнуть от него, простясь с жизнью; избавиться от сомнений, страха и мучений совести в мирном покое смерти. Он держал его в своих руках и не намеревался убивать.

Он тяжело перевел дух. Виллемс слегка моргнул глазами, и это вывело Лингарда из себя: какое новое оскорбление. Негодяй смел пошевельнуться! Он осмеливался двигаться, дышать, существовать, здесь, прямо перед ним. Он перестал сжимать револьвер. Ему захотелось другого рода удовлетворения. Голыми руками, черт возьми! Никакого огнестрельного оружия! Руками, которые схватят негодяя за горло, сдавят его, превратят его лицо в бесформенный кусок мяса; руками, которые почувствуют отчаянность его сопротивления и победят его в безумном наслаждении бешеной схватки.

Он выпустил из рук револьвер, шагнул — и все исчезло перед его глазами. Он не видел ни мужчины, ни женщины, ни неба, ни земли, ничего, как будто он оставил весь видимый мир за собой. И в этой темноте он услыхал крики, унылые, жалобные, подобно крикам морских птиц, обитающих на одиноких скалах океана. Затем, внезапно, в нескольких дюймах от своего лица увидел его лицо. Он почувствовал что-то в своей левой руке. Его горло… Он сжал сильнее. Теперь он пришел в себя. Он мог видеть быстрое моргание век, ряд зубов, белевших под свисши ми усами, сильных, крепких зубов… Вот бы вбить их в его лжи вую глотку… Он замахнулся правой рукой. У его ног раздались крики морских птиц, что-то держало его за ноги… Что за черт!. Он нанес удар прямо с плеча и почувствовал, что ударил по чс му-то безжизненному, несопротивляющемуся. Сердце в нем опустилось от разочарования, бешенства и унижения. Он раз жал левую руку и увидел Виллемса, отшатнувшегося назад с лицом, закрытым белым рукавом куртки. А! Он не хочет драться, не хочет защищаться?.. Подлец! Явный подлец! Он был изумлен и огорчен до глубины души, он испытывал отчаяние малого ребенка, у которого отняли игрушку… Не веря своим глазам, он крикнул:

— Неужели ты до конца останешься подлецом?

Он ждал ответа со страстным нетерпением. Он ждал какого — нибудь слова, угрожающею движения. Ничего! Только обращенные на него два немигающие глаза упорно сверкали над белым рукавом. Он увидел, как эта поднятая рука отделилась от лица и опустилась вдоль тела. На белом рукаве появилось большое, красное пятно. Щека была раскроена. Из нее текла кровь. Из носа тоже. Лингард смотрел на кровь с чувством мрачного удовлетворения, жалости и гнева. Это мало походило на акт правосудия. Ему захотелось ближе подойти к этому человеку, услышать от него что-нибудь ужасное и гнусное, что могло бы оправдать жестокость расправы. Он сделал движение вперед и почувствовал, что ноги его сжаты. Он в изумлении опустил глаза вниз и увидел распростертую по земле женщину.

— Пусти! — крикнул он.

В ответ на это она еще сильнее обхватила его ноги. Он сделал неимоверное усилие освободиться и, попытавшись поднять ногу, топнул ей. Вдруг послышался резкий голос:

— Легче, капитан Лингард, легче.

Он быстро повернулся к Виллемсу, захваченный воспоминаниями, пробужденными в его памяти знакомыми словами. В старые дни, когда Виллемс был его доверенным, надежным сотрудником в торговых делах в заброшенных, опасных местностях, этот человек, умевший владеть собой много лучше его, не раз выводил его из затруднения и избавлял от последствий излишней горячности своевременным добродушным предупреждением: «Легче, капитан Лингард, легче», сказанным на ухо или крикнутым громко, смотря по обстоятельствам. Да, это был славный парень, им же выведенный в люди. Останься он с ним, ничего бы подобного… Он крикнул Виллемсу:

— Скажи ей, чтобы она отпустила меня, или…

Он услыхал, как Виллемс что-то ей крикнул и, переждав, рассеянно посмотрел вниз. Растянувшись, она лежала неподвижно, положив голову на его ноги. Им овладело нервное нетерпение, похожее на страх.

— Прикажи ей меня отпустить, Виллемс, с меня довольно этого!.. — закричал он.

— Ладно, капитан Лингард, — спокойно ответил Виллемс, — она вас уже отпустила. Снимите ногу с ее волос, она не может встать.

Лингард отскочил в сторону и, быстро повернувшись на месте, увидел, как она села, закрыв лицо руками. Он снова обернулся к Виллемсу. Тот стоял все так же прямо, неуверенно покачиваясь на ногах, как пьяный, силящийся удержать равновесие.

— Что ты можешь сказать в свое оправдание? — раздраженно со скрытой злобой крикнул ему Лингард.

Виллемс, пошатываясь, медленно направился к нему.

— Красивый поступок, — сказал Виллемс.

Он стал перед ним с закрытым опухшим глазом, ощупывая свое разбитое лицо. Проводя рукой по куртке, он покрывал белую ткань кровавыми пятнами. Лингард, не говоря ни слова, смотрел на него. Стерев, наконец, кровь, Виллемс остановился перед ним, опустив руки, с изуродованным лицом.

— Красивый поступок, нечего сказать, — укоризненно повторил он, с трудом ворочая языком.

— Я был слишком хорошего мнения о тебе, — сказал Лингард.

— А я о вас. Неужели вы не понимаете, что я мог бы убить этого болвана и спалить все дотла, все снести с лица земли. Вы бы и пепла не собрали. Я мог все это сделать и не захотел.

— Ты не мог. Ты не посмел, негодяй! — закричал Лингард.

— Какой смысл ругаться?

— Верно, — согласился Лингард, — для тебя не найдется подходящих слов.

Наступило короткое молчание. При звуке их голосов Аисса поднялась с земли и подошла. Жадно перебегая безумными глазами от одного лица к другому и ловя на лету каждое произнесенное слово, она имела беспомощный вид человека, тщетно напрягающего ум, чтобы уяснить себе таинственный, роковой смысл того, что говорится на непонятном языке.

— Вы ударили меня, оскорбили… — снова начал Виллемс.

— Оскорбил! — запальчиво крикнул Лингард. — Да кто и что может оскорбить тебя… тебя…

Он сделал шаг вперед.

— Легче, легче! — спокойно сказал Виллемс. — Я говорю вам, что не буду драться. Поняли? Я пальцем не двину. Если б я захотел причинить вам зло, — продолжал он, — уничтожить нас, я бы уже сделал это. Я простоял в дверях достаточно долго, чтобы успеть спустить курок, — а вы знаете, что я хорошо стреляю.

— Ты промахнулся бы, — уверенно сказал Лингард. — Ведь есть же на земле справедливость!

Звук этого слова заставил его остановиться, как неожиданный и безответный упрек. Гнев оскорбленной гордости уже вылился в ударе, и в душе его не осталось ничего, кроме чувства позора и стыда, неясного, но отвратительного и жуткого. Да су шествует ли на земле справедливость? В простоте сердца своего он не мог найти ни малейшей причины, цели, объяснений, ко торые могли бы оправдать существование на земле этой лжи вой, зловредной твари, способной на самую подлую измену, способной, после совершения ее, продолжать жить, двигаться и говорить с людьми — нахально и безнаказанно. Он сам чувство вал невыносимый стыд при виде этого человека и считал себя как бы ответственным за то, что тот продолжает жить.

Раздавшийся снова голос Виллемса заставил его вздрогнуть.

— Я всегда вел честную жизнь. Вы это знаете. Вы всегда хвалили меня за мою стойкость, вы это тоже знаете. Вы знаете также, что я никогда не крал, — если вы это имеете в виду. Я взял в долг; вы знаете, сколько я уже отдал. Я сделал безрассудную ошибку. Но примите во внимание мое положение там. Я немного запутался в своих делал, у меня были долги. Мог ли я позволить себе идти ко дну на глазах всех этих людей, завидовавших мне? Но все это уже прошло. Я сделал безрассудную ошибку и заплатил за нее.

Лингард, онемевший от изумления, мог только повторить безжизненным голосом:

— Безрассудная ошибка…

— Да, — задумчиво процедил Виллемс и продолжал с возрастающим волнением: — Как я сказал, я всегда вел добродетельную жизнь. Более добродетельную, чем ваша. Да, да, более чем ваша. Я пил немного, немного играл в карты. Кто этого не делает? Но у меня с детства были принципы. Да, принципы. Дела всегда останутся делами, и я никогда не был ослом. И никогда не уважал дураков. Они должны были платить за свою глупость, когда имели дело со мной. Это их вина, а не моя. Но что касается принципов, это дело другое. Я избегал женщин. Это запретный плод, у меня не было времени, и я презирал их. Теперь я их ненавижу!

— Да вы спросите мою жену, — продолжал он, — когда увидите ее в Макассаре, есть ли у меня основания ненавидеть ее. Она была ничем, я сделал из нее госпожу Виллемс. Спросите ее, как она меня отблагодарила. Спросите… ну, да все равно. Ну а там появились вы и бросили меня здесь, как кучу хлама, бросили и оставили без дела, без одного хорошего воспоминания, без малейшей надежды на что-либо хорошее. Оставили меня на милость этого дурака Олмэйра, который в чем-то меня подозревал. В чем? А черт его знает! Но он с самого же начала подозревал и ненавидел меня, вероятно, за то, что вы меня обласкали. О, я читал в его душе, как по книге! Не очень-то далек ваш самбирский компаньон, капитан Лингард, но он умеет быть неприятным. Проходили месяцы. Я думал, что я подохну от тоски, от моих мыслей, сожалений. А тут…

Он сделал быстрый шаг к Лингарду. Как бы повинуясь той же мысли, тому же инстинкту, побуждению его воли, Аисса также приблизилась к ним. Они стояли тесной кучкой, и оба мужчины чувствовали между собой дыхание женщины, обнимавшей их изумленным, непонимающим, отчаянным взглядом своих диких, печальных глаз.

V

Виллемс слегка отвернулся от нее и заговорил тише.

— Взгляните на это, — сказал он с чуть заметным кивком в сторону женщины, стоявшей за его плечом, — Взгляните на это. Не верьте ей. Что она вам наговорила? Я спал. Я провел три дня и три ночи, ожидая вас. Надо же было выспаться наконец. Я приказал ей не ложиться и поджидать вас и разбудить меня. Она и ждала. Ей нельзя верить. Женщинам нельзя верить. Кто может сказать, что у них в голове? Можно только быть уверенным, что не то, что у них на языке. Они живут бок о бок с вами, как будто ненавидят вас, или как будто любят; они ласкают вас и мучают, бросают вас или пристанут к вам как банный лист, по им одним известным, непонятным соображениям. Взгляните на нее и на меня. Что она из меня сделала. Что она вам говорила?

Голос его понизился до шепота. Лингард слушал с большим вниманием, упершись подбородком в руку, захватившую клок его седой бороды и поддерживаемую у локтя другой рукой. Глаза его были опущены в землю. Он прошептал, не поднимая их:

— Если хочешь знать, то она просила меня даровать тебе жизнь, как будто она стоит того, чтобы дарить или отнимать ее.

— А меня она в продолжение трех дней умоляла отнять вашу жизнь, — быстро проговорил Виллемс, — три дня не давала она мне покоя. Она придумывала засады, искала такие места, где я мог бы спрятаться и свалить вас метким выстрелом, как только вы появитесь. Это правда. Даю вам мое слово!

— Твое слово! — презрительно пробормотал Лингард.

Виллемс не обратил на это внимания.

— Да, это жестокая тварь! — продолжал он, — Вы не знаете… Я хотел скоротать время, заняться чем-нибудь, иметь о чем думать, забыть мои несчастья, пока вы не вернетесь. И… посмотрите на нее… Она забрала меня в руки так, что я и себе не принадлежал… Я не думал, что во мне было что-либо, за что она могла ухватиться! Она дикарка, а я европеец и не глуп. Она ведь понимает не больше дикого зверя. А все-таки нашла что-то во мне. Нашла — и я погиб. Я это знал. Она меня мучила. Я был готов на все: я сопротивлялся, но был готов. Я знал и это. Это меня пугало больше всего, больше, чем мои страдания, и это было достаточно страшно, уверяю вас.

Лингард слушал, завороженный, как ребенок, волшебной сказкой.

— Что он говорит? — неожиданно вскрикнула Аисса. Оба они взглянули на нее, а затем друг на друга.

Виллемс продолжал торопливо:

— Я старался что-нибудь предпринять. Увезти ее от этого народа. Я пошел к Олмэйру, величайшему дураку, который когда — либо… Затем появился Абдулла, и она ушла. Она унесла с собой что-то из меня, что-то, что я должен был вернуть себе. Должен был. Поскольку дело касалось вас, перемена здесь должна была произойти рано или поздно, вы ведь не могли хозяйничать здесь без конца. Меня мучает не то, что я сделал, но то безумие, которое привело меня к этому, то, что нашло на меня и может вернуться.

— На этот раз оно никому не повредит, уж это я тебе обещаю, — многозначительно проговорил Лингард. Виллемс недоумевающе на него посмотрел и продолжал:

— Я боролся с ней. Она подталкивала меня к насилию и убийству. Никто не знает из-за чего. Она все время подталкивала меня на это с каким-то отчаянным упорством. К счастью, у Абдуллы есть здравый смысл. Я не знаю, чего бы я не сделал. Она крепко держала меня тогда. Как бы в кошмаре, ужасном и сладостном. Но все переменилось мало-помалу. Я проснулся. Я увидал рядом с собой животное, столь же зловредное, как дикая кошка. Вы не знаете, через что я прошел. Ее отец хотел меня убить, — а она чуть не убила его. Она, я думаю, ни перед чем не остановилась бы. И когда подумаешь, что это я, я, Виллемс… Я ненавижу ее. Завтра ей может понадобиться моя жизнь. Почем я знаю, что она думает? Ей вдруг может захотеться меня убить!

Он замолчал в сильном волнении и добавил боязливым голосом:

— Я не хочу умереть здесь.

— Не хочешь? — задумчиво сказал Лингард.

Виллемс повернулся к Аиссе и указал на нее костлявым пальцем.

— Поглядите на нее! Она вся тут! Всегда рядом! Все время чего-то ждет… Взгляните на ее глаза. Какие они большие! Неподвижные! Можно подумать, что она не может закрывать их, как другие люди. Я и не думаю, чтоб она их закрывала когда — нибудь. Я засыпаю, когда могу, под их тяжелым взглядом, а когда просыпаюсь, они еще смотрят на меня, неподвижные, как у мертвеца! Клянусь вам, они не шевельнутся, пока я не сделаю какого-нибудь движения, а тогда они следуют за мной, как два тюремщика. Они наблюдают за мной и ждут, пока я не перестану быть настороже, чтобы сделать что-нибудь ужасное. Взгляните на них: в них ничего не видно, они огромные, зловещие и пустые; это глаза дикарки, ублюдка, полуарабки, полумалайки. Эти глаза делают мне больно. Я же белый! Клянусь нам, я не могу дольше выносить это! Увезите меня! Я белый! Иесь белый!

Он взывал к темному небу, с отчаянием провозглашая под хмурившимися черными тучами превосходство своей высшей расы. Он кричал, подняв голову вверх, дико размахивая руками, худой, изуродованный, в лохмотьях, — нелепое, отталкивающее, трогательное и смешное создание. Лингард посмотрел на него исподлобья. Он тихо сказал:

) — Ты был одержим дьяволом.

— Да, — мрачно ответил Виллемс, смотря на Аиссу. — Разве она не прекрасна! й — Я уже слышал о таких вещах, — презрительно проговорил Лингард, — Я подобрал тебя на берегу, как околевавшего котенка. Я не жалею об этом, как ни о чем, что я сделал. Абдулла, десяток другой прочих, сам Гедиг, вероятно, против меня. Это их дело, но чтобы ты… Деньги принадлежат тому, кто их подобрал и достаточно силен, чтобы их удержать. Но это дело было частицей моей жизни. Я старый дурак.

(- Это не я, — торопливо проговорил Виллемс, — Зло шло не от меня, капитан Лингард.

— А откуда же, будь ты проклят, — откуда? — прервал его Лингард, возвысив голос. — Видел ты когда-нибудь, чтоб я украл или солгал, или смошенничал? Хотел бы я знать, откуда, черт, ты вылез, когда я подобрал тебя? Да все равно, никому больше вреда ты не причинишь.

Виллемс с беспокойством приблизился к нему.

Лингард продолжал, ясно отчеканивая каждое слово:

— Чего ты ждал, когда просил свидания со мной? Чего? Ты меня знаешь. Я — Лингард. Ты жил у меня. Ты слышал, что говорили люди. Ты знал, что делал. Ну, ну! Чего ты ждал?

— Почем я знаю? — простонал Виллемс, заломив руки, — Я был один в этой проклятой, дикой толпе. Я был предан в их руки. После того как дело было сделано, я почувствовал себя таким затерянным и ослабевшим, что я бы самого дьявола призвал себе на помощь, если б он мог помочь мне, если б уже он не сделал все, что от него зависело. Во всем мире был всего лишь один человек, который когда-то любил меня. Всего один белый, — вы! Ненависть, самая смерть лучше одиночества… Я ждал… чего бы то ни было. Чего-то, что вырвало бы меня отсюда, долой с ее глаз!

Он засмеялся, как бы против воли, сквозь горькое презрение к своей низости.

— И подумать только, что, когда я увидел ее впервые, мне казалось что моей жизни не хватит на то, чтобы… а теперь, когда я посмотрю на нее! Это она все наделала! Да, всякий раз, как смотрю на нее, я вспоминаю о моем безумии. Это меня пугает… и, когда я подумаю, что от всей моей жизни, моего прошлого, моего будущего, моего разума, моей работы не осталось ничего, кроме нее, причины моей погибели, и вас, которого я смертель но оскорбил…

Он на минуту закрыл лицо руками и, отняв их затем, впал к дикое отчаяние:

— Капитан Лингард, что угодно… необитаемый остров… куда хотите… я обещаю…

— Молчать! — грубо крикнул Лингард.

Он сразу онемел.

Бледнеющий свет облачного утра тихо покидал ограду, просеки, реку, словно неохотно прячась в загадочные, мрачные леса. Тучи сгущались в низкий, однообразный черный свод. Воздух был недвижим и невыразимо душен. Лингард, расстегнув куртку, рукой отер пот с лица и взглянул на Виллемса.

— Никакое твое обещание для меня ровно ничего не стоит. Я возьму руководство твоим поведением в свои собственные руки. Слушай внимательно то, что я тебе скажу. Ты мой пленник.

Голова Виллемса чуть дрогнула; он как бы окаменел и перестал дышать.

— Ты останешься здесь, — мрачно продолжал Лингард, как бы что-то обдумывая, — ты не достоин жить в обществе людей. Кто мог вообразить, подозревать, догадаться о том, что кроется в тебе? Я не мог. Я в тебе ошибся. Я тебя запрячу здесь. Если бы я тебя выпустил, ты мог бы пробраться в среду ничего не подозревающих людей, и лгать, и воровать и мошенничать из-за грошей или какой-нибудь женщины. Мне не хочется пристрелить тебя, хотя это было бы вернее всего. Я этого не сделаю. Не думай, что я тебя отпущу. Чтобы простить, надо рассердиться и чтобы гнев перешел затем в презрение. Во мне нет ничего, — ни гнева, ни презрения, ни разочарования. Для меня ты — Виллемс, которого я обласкал, которому я помогал в самых трудных случаях жизни, которого я ценил… Ты не человек, которого можно уничтожить или простить… ты что-то ядовитое, бестелесное, что должно быть спрятано… Ты — мой позор!

Он замолчал и огляделся. Как стало вдруг темно! Ему казалось, что свет преждевременно умирает и что воздух уже умер. Он опять отер пот со лба.

— Разумеется, — продолжал он, — я позабочусь о том, чтоб ты не околел с голоду.

— Вы не хотите сказать, что я должен жить здесь, капитан Лингард? — проговорил Виллемс каким-то деревянным голосом.

— Слыхал ты когда-нибудь, чтобы я сказал то, чего не думаю? — спросил Лингард. — Ты только что сказал, что не хочешь умереть здесь; ну что ж, поживи… Если не изменишь своего решения, — прибавил он, как бы невольно вспомнив что-то.

Он пристально на него посмотрел и покачал головой.

— Ты один, — снова заговорил он, — никто и ничто тебе не поможет. Ты не белый и не туземец. У тебя нет цвета, как нет и сердца. Твои сообщники предали тебя мне, так как со мной еще нужно считаться. Ты один, если не считать этой женщины, что стоит тут. Ты говоришь, что сделал это для нее. Ну и получай ее.

Пробормотав что-то невнятное, Виллемс вдруг схватился обеими руками за волосы и замер. Не спускавшая с него глаз Аисса обернулась к Лингарду.

— Что ты сказал, раджа Лаут? — воскликнула она.

В воздухе пронеслось жаркое дуновение, от которого колыхнулись тонкие нити ее растрепанных волос, задрожали прибрежные кусты и зашелестело стоящее за ними большое дерево, как бы разбуженное от сна, под тучами, клубившимися, как беспокойный призрак на беспросветном море.

Лингард с жалостью посмотрел на нее, прежде чем ей ответить:

— Я сказал ему, что он должен провести здесь всю свою жизнь… и с тобой.

Солнце, казалось, совсем потухало за тучами, как догоревшая свеча, и в удушливой полутьме ограды они все трое казались бесцветными тенями, окутанными черной сверхъестественной мглой. Аисса взглянула на Виллемса, который стоял окаменев, запустив руки в волосы, и, обернувшись к Лингарду, крикнула:

— Ты лжешь, лжешь… как все вы, белые люди… Ты, которого унизил Абдулла… ты лжешь.

Подсказанные ее желанием уязвить его, не считаясь с последствиями, ее женским желанием причинить боль, заставить отраву своих дум проникнуть в ненавистное сердце, слова ее прозвучали пронзительно и ядовито.

Опустив руки, Виллемс опять принялся бормотать, и Лингард мог расслышать лишь что-то вроде: — Ну и отлично, — перешедшее в вздох.

— Поскольку дело касается остального мира, — продолжал Лингард, обращаясь к нему, — твоя жизнь кончена. Никто не будет иметь возможность бросить мне в лицо какую-либо из сделанных тобой мерзостей, никто не скажет, указав на тебя: вот негодяй, которою воспитал Лингард. Ты здесь погребен заживо.

— И вы думаете, что я останусь, что я покорюсь? — воскликнул Виллемс, как будто ему внезапно вернулась способность речи.

— Тебе и не нужно торчать здесь, на этом месте, — сухо сказал Лингард. — Вот там леса, а здесь — река. Можешь плавать. Пятнадцать миль вверх по реке или сорок миль вниз. На одном конце встретишь Олмэйра, на другом — море. У тебя есть выбор.

Он рассмеялся коротким невеселым смехом и серьезно добавил:

— Есть еще другой исход.

— Если вы хотите погубить мою душу, стараясь довести меня до самоубийства, — проворчал Виллемс в сильном возбуждс нии, — то это вам не удастся. Я буду жить. Я раскаюсь. Я могу убежать. Уберите эту женщину… она — грех.

Зигзаг молнии прорезал тьму далекого горизонта, осветим землю ослепительным, неземным огнем, и послышался отдаленный раскат грома, как сверхъестественный и угрожающий голос.

Лингард сказал:

— Мне все равно, что бы с тобой ни случилось, но могу тебе сказать одно: без этой женщины твоя жизнь не стоит и гроша… Есть тут один человек, который… Да и сам Абдулла не станет церемониться. Подумай над этим. Да она и сама не уйдет.

Говоря это, он уже медленно направлялся к калитке. Он даже не оглянулся, но был уверен, что Виллемс следует за ним, как на веревке. Как только он вышел за калитку, он услышал за своей спиной его голос:

— Мне кажется, она была права. Я должен был бы пристрелить вас. Хуже того, что есть, не было бы.

— Еще есть время, — ответил Лингард, не оглядываясь и не останавливаясь. — Но ты не можешь. Тебя и на это не хватит.

— Не дразните меня, капитан Лингард, — крикнул Виллемс.

Лингард круто обернулся. Виллемс и Аисса приостановились.

В эту минуту новый блеск молнии рогатым изломом разрезал тучи, озарив их лица зловещим светом: в тот же миг они были оглушены недалеким ударом грома, за которым последовал глухой рокот, как будто вздох испуганной земли.

— Дразнить тебя? — сказал старый авантюрист. Чем тебя можно раздразнить? И не все ли мне равно?

— Легко так говорить, когда вы знаете, что во всем мире, во всем мире у меня нет ни одного друга, — сказал Виллемс.

— А чья вина? — резко спросил Лингард.

Из-за ограды перед ними гуськом прошли гребцы Лингарда с веслами на плече, смотря прямо перед собой по направлению к реке. Шедший за ними Али остановился перед Лингардом, вытянувшись во весь рост.

— Этот одноглазый Бабалачи уехал, — сказал он, — со всеми женщинами. Он все увез с собой все горшки и лари. Большие, тяжелые. Три ящика.

Он оскалил зубы, как будто это его забавляло; затем с некоторым беспокойством добавил:

— Будет дождь.

— Мы едем, — сказал Лингард, — готовьтесь.

— Есть, сэр, — отчетливо проговорил Али, уходя. Он был раньше старшим матросом на шхуне Лингарда перед тем, как остаться в Самбире в качестве домоправителя Олмэйра.

— Вы с самого начала не могли понять меня, капитан Лингард, — сказал Виллемс.

— Неужели? Но теперь все в порядке, если ты понял то, что я тебе сказал, — отвечал Лингард, направляясь к пристани. За ним шел Виллемс, а за Виллемсом Аисса.

При помощи протянутых к нему рук, Лингард осторожно и грузно ступил в длинную, узкую шлюпку и уселся в складное парусиновое кресло, установленное посередине. Откинувшись на его спинку, он повернул голову к оставшимся на берегу. Глаза Аиссы были прикованы к его лицу, и в них виднелось нетерпение, с которым она ждала его отъезда. Виллемс смотрел поверх шлюпки прямо на лес, видневшийся по ту сторону реки.

— Отваливай, — скомандовал Лингард. Тихий шепот пронесся вдоль линии гребцов, и шлюпка быстро отделилась от берега, слегка задев его кормой.

— Мы еще с вами увидимся, капитан Лингард! — крикнул Виллемс неуверенным голосом.

— Никогда! — сказал Лингард, повернувшись на своем кресле, чтобы взглянуть на Виллемса, и красные его глаза злорадно заблестели над высокой спинкой сиденья.

— Надо пересечь реку; там течение не так быстро, — сказал Али.

Весла равномерно ударяли по воде. Относимая течением шлюпка быстро понеслась к середине реки, пересекая ее наискось.

Лингард смотрел на удалявшийся берег. Женщина погрозила ему вслед рукой и уселась на корточки у ног недвижно стоявшего мужчины. Через несколько времени Лингард увидел, как она встала и, приблизившись к Виллемсу, потянулась к его лицу, пытаясь смыть смоченным в воде концом своего покрывала запекшуюся кровь на бесстрастном, безучастном его лице. Лингард отвернулся и снова, откинувшись на спинку кресла и протянув ноги, с усталым вздохом склонил голову на грудь, уносимый быстрым движением лодки вдаль от своего пленника, от единственной вещи в своей жизни, которую он хотел скрыть от всех.

Пересекавшая реку шлюпка попала на линию зрения Виллемса, и глаза его жадно впились в фигуру, сидящую посредине челнока. Всю свою жизнь он чувствовал за своей спиной этого человека, ободрявшего его своим присутствием, похвалой, советами, дружеского в укорах, восторженного в похвалах, человека, внушавшего доверие своей силой, бесстрашием, самой слабостью своего бесхитростного сердца. По мере того как он скрывался из виду, Виллемсу становилось ясно, какое огромное место этот человек занимал в его жизни, в его мыслях, в его вере в свою будущность, во всех его действиях и надеждах. В своей борьбе с самим собой, со своим искушением, в своем безумии и сожалении он всегда бессознательно устремлялся к образу этого человека. И теперь этот человек уходил от него. Он должен вернуть его обратно.

Он закричал, и слова, которые он хотел перебросить через реку, казалось, беспомощно падали у его ног. Аисса попыталась удержать его, прикоснувшись к его руке, но он оттолкнул ее. Он хотел призвать назад самую жизнь свою, уходившую от него. Он крикнул еще раз, но теперь уже сам себя не расслышал. Все ни к чему. Он никогда не вернется. И он стоял в молчаливом отчаянии, смотря на эту фигуру, лежащую в кресле посредине лодки, и она вдруг показалась ему страшной, бессердечной и удивительной сверхъестественной силой, движущейся по воде в своей безмятежно спокойной позе.

Хлынул дождь. Виллемс поспешно двинулся к дому. Вдруг он почувствовал прикосновение двух рук к своим плечам. Аисса! Он и забыл про нее. Он обернулся, и она в то же мгновение обвила руками его шею, крепко прильнув к нему, как бы боясь, чтоб он ее не оттолкнул и не убежал. Он выпрямился, окаменев от отвращения и ужаса, а она прижималась к нему все сильнее, как будто он был для нее убежищем от бури, от невзгод, страха, усталости и отчаяния, в бешеном, страстном объятии, в которое она вложила все свои силы, чтоб заполонить его и удержать навсегда. Он молча силился разжать ее пальцы, сцепившиеся на его затылке, и внезапно, с силой оторвав ее руки, крепко схватив ее за кисти, наклонил к ней свое распухшее лицо:

— Это все ты наделала. Ты…

Она не поняла его, ни одного слова. Он говорил на языке своего народа, народа, не знавшего ни пощады, ни стыда. И он был сердит. Увы, теперь он всегда сердился и всегда говорил непонятные слова. Молча стояла она перед ним со скорбным изумлением, смотря на него своими полными терпения глазами. Он оттолкнул ее от себя.

— Не входи туда, — крикнул он. — Я хочу быть один, я желаю, чтобы меня оставили в покое.

И он вошел в дом, оставив дверь открытой. Она не шевельнулась. Зачем было понимать слова, произносимые таким голосом? Голосом, казавшимся не его голосом, не тем, которым он говорил у ручья, когда он не сердился, а всегда улыбался! Глаза ее были устремлены на темную дверь, но руки машинально поднялись к голове, и захватив все свои волосы и слегка нагнув голову на плечо, она стала выжимать воду из своих длинных, черных кос, упорно закручивая их, стоя на месте, печально и сосредоточенно, как бы прислушиваясь к внутреннему голосу, полному горького, тщетного сожаления. Гром перестал, ветер утих, дождь лил отвесными потоками в бледном сиянии далекого солнца, победоносно разгонявшего черные тучи. Она стояла у двери. Он там один. Она слышала его дыхание в темноте. Он не говорил. Что теперь у него на уме; какой страх, какое желание?.. Не то желание, которое заставляло его когда-то улыбаться ей… Почем ей знать?

Из глубины ее сердца вырвался глубокий вздох, полный боли и страха, как у человека, ожидающего, что сейчас должно открыться неизвестное, которое он должен встретить в одиночест-»е, сомнении и без надежды. Она выпустила из рук волосы, рассыпавшиеся по ее плечам, как траурное покрывало, и опустилась наземь у порога двери. Охватив руками колени, она прислонила к ним голову и сидела спокойно под облекавшим ее печальным покровом волос. Она думала о нем, о прошедших днях у ручья, обо всем, что было их любовью, склоняясь беспомощно, как те, кто плачет у смертного одра, как те, кто бодрствует и сетует над мертвецом.



Читать далее

ЧАСТЬ I 05.01.18
ЧАСТЬ II 05.01.18
ЧАСТЬ III 05.01.18
ЧАСТЬ IV 05.01.18
ЧАСТЬ V
I 05.01.18
II 05.01.18
III 05.01.18
IV 05.01.18
ЧАСТЬ IV

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть