XIII. ТИХИЙ   ХОД 

Онлайн чтение книги Цемент
XIII. ТИХИЙ   ХОД 

1. На повороте

Опять наступили спокойные, упрямые дни хозяйственных хлопот и будничной работы в отделах, организациях и на заводе. И эти дни были точь-в-точь такие же, как и до восстания казаков и бело-зеленых: опять зашелестели бумагами канцелярии, опять заседания в исполкоме, в совпрофе, в экосо — в угарном табачном дыму, с окурками на полу, с бесконечными прениями, резолюциями и планами. По ночам уже не было видно блуждающих тревожных факелов в горах. Субботние привозы деревенских продуктов — картофеля, муки, зелени, яиц и мелкой животины — загромождали базарную площадь предместья, и в воздухе пряно запахло лошадиным потом и перегноем. В горных ущельях, по которым не было проходу ни пешему, ни конному, открывались мирные лесные дороги с тележным скрипом, с дремотной песней землероба.

И опять городские обыватели и деловые люди, в гимнастерках, во френчах, в коже, с портфелями и без портфелей, выползали из ослепших квартир на улицы, и никто не вспоминал об эвакуации, о громе пушек за горами, о пережитых ночных ужасах.

Небесно голубело море в горных берегах. На рейде, за молами, до самого горизонта замахали острыми крыльями рыбачьи белопарусники. По утрам неизвестно откуда появились у каботажей турецкие фелюги и вразнолет чертили воздух тонкими веретенами мачт. Обыватели уже не играли бровями при встречах, не шептались на перекрестках, у заборов и на панелях, а деловито и громко говорили о новой экономической политике, о валюте и контрабанде.

На главной улице около магазинов, бывших под складами и базами разных хозорганов, гремели дроги, ржали и дрались лошади, и грузчики по целым дням рычали и крякали под тяжестью тюков, ящиков и мешков. Главная улица горела солнцем, пахла весенним небом, чистилась, как курица, в предчувствии новых надежд. Когда-то она цвела нарядами витрин, дышала ароматом духов и шелестом гуляющих модниц, а по ночам волновалась в лучах электрических реклам. Завтрашний день снился румяными улыбками, без пайков, без квартирного уплотнения, без регистрации и перерегистраций, без ущемлений, без карточек и обязательной трудовой повинности.

Бабы и девки с поднятыми выше колеи подолами стояли на подоконниках и лестницах, мыли и терли зеркальные стекла, и застарелая грязь рыжими потоками стекала на тротуар. А из темных утроб магазинов несло плесенью и затхлой прохладой погреба. Перед раскрытыми дверями и окнами толпились люди и долго с беспокойным любопытством смотрели в нутро магазинов, на мокрые окна, на голые икры баб. И там, где окна чернели прозрачной пустотой, а внутри стучали молотки и визжали рубанки, на дверях и на стенах фасадов ослепительно белели аншлаги:

«В НЕПРОДОЛЖИТЕЛЬНОМ ВРЕМЕНИ

ЗДЕСЬ БУДЕТ ОТКРЫТ

РАБКООП».

«УНИВЕРСАЛЬНЫЙ МАГАЗИН ЕПО».

«ЗДЕСЬ ОТКРЫВАЕТСЯ КОФЕЙНЯ».

«ТОРГОВОЕ Т-ВО «МАНУФАКТУРА».

А на гладких стенах Городского дома (коммунхоз) — аршинными буквами:

«КТО НЕ РАБОТАЕТ, ТОТ НЕ ЕСТ».

«НА РУИНАХ КАПИТАЛИСТИЧЕСКОГО МИРА

МЫ ПОСТРОИМ ВЕЛИКОЕ ЗДАНИЕ

КОММУНИЗМА».

«МЫ ПОТЕРЯЛИ ТОЛЬКО ОДНИ ЦЕПИ,

А ПРИОБРЕЛИ ЦЕЛЫЙ МИР».

На базарной площади сбивались новые лотки и палатки. Там чавкали топоры, вспыхивали золотые стружки, и в городе по улицам пахло сосновой смолой и масляной краской.

Около наробраза с утра и до четырех толпились шкрабы с сизыми лицами. Сбитые в кучки, они стояли и сидели на тротуаре, с покорным отчаянием, как слепые. Так толпились они около наробраза каждый день, целую зиму и всю весну. Школы были заняты под учреждения, в школах были разграблены белыми библиотеки и кабинеты, а парты изрублены на топку, в наробразе же нет дензнаков. Почему ж не сидеть и не ждать зарплаты, которой не выдают им давно?..

И когда Сергей выходил с заседания коллегии на улицу, он сразу угорал от нищей толпы шкрабов, от сизых их лиц и мутных глаз, налитых слезной мольбой и покорностью.

— Сергей Иваныч!.. Сергей Иваныч!.. Голубчик, Сергей Иваныч!.. Вы сами учитель… Вы сами должны знать… Как же так, Сергей Иваныч?..

А Сергей пробирался сквозь душную толчею и никого не видел: смотрел вниз, мимо всех, и смущенно улыбался. Улыбался и мучился от смутной вины перед этими тоскующими людьми.

— Ничего не могу, товарищи… Требую, добиваюсь, но что же я могу сделать?.. Я все знаю, товарищи… Но ничего не могу…

Он шел, торопился, но никак не мог выбраться из толпы, никак не мог убежать от этих покорных глаз…

…Опять был массовый воскресник. Опять на бремсберге муравейно копошились тысячи рабочих и гремели молотами, кайлами и лопатами. Важно опираясь на палку, Клейст опять лично руководил массовыми работами. К вечеру бремсберг заиграл ролами, и колеса электропередачи замахали железными спицами в разных направлениях и пересечениях. А ночью завод опять вспыхнул электрическими звездами.

…Рабочие райлеса запрудили улицу у совнархоза. В лохмотьях, патлатые, будто только пришедшие с работ, с топорами за поясом, они толпились у парадных дверей, таращили глаза я кричали, как на митинге.

Двери совнархоза были заперты, и толпа напирала на стены в двери.

— Подавай нам совнархоза!.. Райлеса сюда на аркан!.. Подавай воряг и грабителей!.. Где Чека? Почему не глазами, а задом глядит Чека? Давай сюда коммунистов!.. Почему там сидят коммунисты?..

На тротуарах сидели, опираясь спинами о стены, другие рабочие и жевали пайковый хлеб. Они млели от жары, напитанной запахом асфальта и раскаленной пыли, ходили за угол, к воротам совнархоза, толкаясь локтями и плечами.

На ступеньках крыльца появился Жук и замахал руками.

— Товарищи, внимание!..

Он скинул картуз и оглядел толпу с молчаливой угрозой.

— Товарищи, я знаю эту шатию очень великолепно… Я уже здорово закрутил им хвосты. — Он завертел руками и оскалил зубы. — Я их всех вывел на чистую воду, всех обрил под первый номер… Мы, рабочий класс, знаем, как надо брать их за галстуки. Они все золото в обшивку зубов отправили… А здесь обдирают рабочий класс, охомутать хотят нашего брата… Старую эксплуатацию строят… Саботируют, берут измором… чтобы легче было вернуть царское время…

Внезапно он исчез, как сквозь землю провалился, и замолк. На его месте толпа увидела предисполкома Бадьина. Лицо его было неподвижно и жестко.

Первые слова он сказал спокойно и тихо, как у себя в кабинете, но голос его был четкий и гулкий.

— Товарищи, в нашем городе — двадцать тысяч организованного пролетариата. Из этих двадцати тысяч вы, маленькая кучка, пришли сюда, как с базарного толчка, оравой, и позорно дезорганизуете стройные ряды революционных рабочих. Стыдно и преступно, товарищи! В чем дело? Чего вы хотите? Разве нет у вас профсоюза, нет у вас ваших рабочих органов, в которых вы могли бы поставить немедленно все вопросы и разрешить их в спешном порядке?

Толпа дрогнула, забунтовала и заглушила слова Бадьина:

— Давай сюда грабителей!.. Давай райлесных воров!.. Не пойдем на работы… Мы не острожная шпана…

Бадьин поднял руку. Лицо его не изменилось: оно по-прежнему было металлически неподвижно и твердо:

— Я пришел сюда не для того, чтобы спорить и препираться с вами, товарищи. Все требования ваши, которые будут предъявлены через ваших представителей, через ваши органы будут удовлетворены. Организованно отправляйтесь по своим местам. Знайте, что каждый прогульный час в эти тяжелые дни для республики наносит непоправимый ущерб на хозяйственном фронте. И вина будет падать только на вас. Вы не смоете позорного пятна, которое вы накладываете на наш пролетариат. У него слишком много боевых подвигов, чтобы он мог снести этот позор. Не сами вы пошли на это унизительное выступление. Это — дело отдельных склочников. Я знаю этих смутьянов. Вот он — только что выступал передо мною — Жук. Я отдам приказ об его аресте.

Не успел кончить Бадьин, Жук, весь всклоченный, бледный, запрыгал около Бадьина и закричал:

— Неправда!.. Неправда!.. Товарищи, это — ложь… Я не могу терпеть этого, товарищи…

Оглушительный рев оборвал крики Жука. Толпа зашаталась, замахала руками, и казалось: пройдет мгновение — и у стены, около двери, разразится бешеный самосуд.

— Бей их!.. Катай, волоки!.. Наш Жук!.. Давай в головку Жука!.. Жук!.. Жук!..

Бадьин по-прежнему стоял на верхней ступеньке крыльца и невозмутимо смотрел на ревущую толпу. Он смотрел не мигая и ждал; пройдет еще несколько мгновений — и люди надорвутся, осядут и успокоятся.

Но он не дождался; помешал Лукава. Он вбежал на крыльцо, встряхнул черной шевелюрой и поднял успокоительно руку:

— Товарищи, внимание! Стойте смирно и слушайте!..

Толпа замолчала, отхлынула назад и в стороны по мостовой.

— Лухава!.. Сейчас Лухава всем шкуру сдерет… Крой!..

Лухава заговорил просто, по-свойски, с обычной горячностью:

— Какого черта вы здесь дурака валяете, товарищи? Топоры — за поясом, сумки — на плечах, а одежда и обутки растут на деревьях. Это, товарищи, — прибаутки, а дело выходит такое: через час выступаем. Сбор у совпрофа. Продукты грузятся на подводы. Партком выделил на заведование снабжением товарища Жука. Прозодежда выдается по одной паре. Весь состав райлеса — к черту под ноготь!.. Стройся рядами и — шагай дружно за Жуком!.. Командуй, Жук!..

Толпа забушевала у крыльца, и Лухава залетал в воздухе, размахивая руками и ногами. Когда утихомирились и построились в ряды, Лухава махнул рукой, и все пошли по улице — к набережной.

Бадьин и Лухава стояли у стены совнархоза и беседовали, как задушевные друзья, но глаза их обжигали ненавистью друг друга.

— В свое время я уже сообщал куда следует о вашем головотяпстве с ущемлением. Этому мальчишеству надо положить конец, милые товарищи. Какими полномочиями пользовались вы, разрушая без постановления исполкома аппарат райлеса? Об этом опять будет сообщено краевым органам, и я сумею поставить вас на свои места.

Лухава улыбнулся вприщурку, и колючие искорки в дрожали и смеялись.

— Бюрократ!..

2. Упрямым шагом

Из окна заводоуправления видно, как перед клубом «Коминтерн» комсомольцы и комсомолки, голорукие, голоногие, в трусах, проводят часы физкультуры. А в воздушной дали, в кратерном взлете гор, из невидимого дна воронки до вершины перевала, ввысь на восемьсот метров, натягивается рельсами бремсберг, И сверх и вниз, навстречу друг другу, минуя друг друга, приближаясь и удаляясь, ползут две вагонетки. Издали они — маленькие, как черепахи, и скользят по рельсам медленно и плавно: пять минут — вверх, пять минут — вниз, а встречаются опять через четверть часа. Вверх — пустая, вниз — с дровами. Видно, как машут спицами колеса на электропередаче, в разных наклонениях и пересечениях. И от перевала до электропередачи, по пологому спуску, поперек горы, по разработанной дороге, подъезжают и отъезжают грузовики и телеги.

Глеб целые дни проводил в заводоуправлении. Спецы, давно уже присланные из совнархоза, все еще не изучили сложной системы хозяйства. Все они были прилизаны и бледны от опрятности, все — бритые по-английски, А что они делали за своими дубовыми бюро, почему говорили в полуголос и полушепот — трудно было понять. Они оглядывали Глеба (так его оглядывали и в совнархозе), а на его вопросы отвечали странными словами, сквозь дым папиросы. Глеб не понимал их, а слышал отчетливо только одно слово, которое возненавидел давно: промбюро.

На ячейке по его докладу решили: потребовать подробный доклад заводоуправления на общем собрании рабочих. Сам же Глеб до изнурения изучал положение дел — взвалил на себя добровольную каторгу — разобраться в цифрах, в нарядах и планах. Он обалдел в первые дни, и работа пропала впустую — ничего не понял в мусоре цифр и таблиц. На вопросы учтиво отвечали бритые спецы, умело скрывая насмешку и презрение вприщурку. И с этими бритыми спецами Глеб сам был учтив, сам говорил в полуголос и в полушепот и задавал дурацкие вопросы, которые вызывали у них улыбку, а другие вопросы, над которыми думал по ночам, тревожили спецов, ставили их в тупик, и они отвечали только одно:

— Промбюро… Совнархоз… Главцемент… СТО…

Глеб смотрел в окно на работу бремсберга, изучал заводские дела, которые надлежало знать только спецам… и считал, сколько будет доставлено дров с лесосек до нового года.

«Одна кубсажень — в полчаса. В день, при двух сменах, — 24 куба. В месяц — 600, а до конца года — 4800. Мало; это не разрешает кризиса. Бремсберг должен работать зимой».

Со дна воронки дрова шли по другому бремсбергу, железные ковши вагонеток одни за другими ползли от завода в горы и из гор к заводу, минуя друг друга: вверх — пустые, вниз — с дровами. Внизу, на электропередаче, они отстегивались от стального каната, отталкивались к ажурной вышке; там они вкатывались на площадку лифта и проваливались в преисподнюю. На дне шахты вагонетки опять подхватывались канатами и исчезали во тьме, а оттуда навстречу ползли пустые и по лифту улетали вверх.

И когда Глеб проходил через пути с вагонетками, он волновался от электрического шороха колес, от бойкой работы. Он бросал на землю дела и таблицы и ввязывался в артельную суету. Видел он, что другие были лица у рабочих — не тифозный отек, а пот и свежий загар.

Ночью он уже не ждал, как прежде, Даши, не запирал дверей и рано ложился спать. И не знал, в какой час приходила Даша. А когда просыпался на мгновение от ее присутствия, видел ее за столом: опираясь головой на руки, она читала настойчиво и очень внимательно. А утром, когда он уходил на работу, Даша улыбалась ему дружески и молодо.

3. Тревога

Нужно было узнать самому, что такое — промбюро, которое было неотразимым заслоном для совнархоза и заводоуправления. Эта тяжелая глыба стояла на его дороге, и его вопросы безответно упирались в ее грани. Глеб решил немедленно ехать и изучить это учреждение на месте. Если и там постигнет его неудача, если и там будут водить за нос, заранее дал себе слово, — направиться в Москву, к Ленину, в ВСНХ и СТО — рассказать, разоблачить, сделать скандал, поднять всех на ноги, а своего добиться: завод надо пустить — пустить во что бы то ни стало.

Заводоуправление погрязло в бесхозяйственности, бездеятельности и упорном саботаже. В совнархозе — злостный саботаж под видом заседательской и бумажной суетни. Запутывались простые вопросы до головокружительной неразберихи. Шрамм делал на экосо пространные, строго обоснованные доклады, но партийцы и низовые хозяйственники беспощадно критиковали его и со злой насмешкой называли этот отдел исполкома «совнагробом». Глебу было ясно, что в совнаркоме шла незримая работа врагов. Трехэтажный особняк каждый день дрожал от подозрительных толп, снующих из дверей в двери, и каждый день, с десяти до четырех, тротуары около стен здания засорялись хороводами необычайно говорливых людей, которые толкались раньше в кофейнях и на бирже. Тихо было в здравотделе, в наробразе, в собесе, хотя толпились люди и у земотдела, и коммунхоза, и внещторга.

Перед отъездом Глеб часто забегал в исполком, в совнархоз, в партком — собирал материалы, соображения, планы и постановления. Взял письмо Бадьина к близкому товарищу, члену краевого бюро ЦК, и письмо Жидкого — тоже товарищу, члену краевой КК.

Однажды он брел по улице к набережной, где ждал его заводской катер. Он не торопился — хотелось отдохнуть после хлопот в учреждениях. Шел и удивлялся: улица изменилась до неузнаваемости. Раньше магазины с зеркальными окнами были пустые или под складами всяких отделов и окна были пыльны и грязны. А теперь… тоже склады, как прежде, а вот среди них —

«ЗДЕСЬ В НЕПРОДОЛЖИТЕЛЬНОМ ВРЕМЕНИ…

ГАСТРОНОМИЯ…»

«КАФЕ С ПОСТОЯННЫМ СТРУННЫМ ОРКЕСТРОМ…»

«ТОРГОВОЕ ТОВАРИЩЕСТВО…»

«ТОВАРИЩИ, УКРЕПЛЯЙТЕ СМЫЧКУ ГОРОДА С ДЕРЕВНЕЙ!»

«В НЕПРОДОЛЖИТЕЛЬНОМ ВРЕМЕНИ…»

«КТО НЕ  РАБОТАЕТ, ТОТ НЕ ЕСТ».

В этом лозунге в аршинных буквах на стене Городского дома (коммунхоза) чья-то насмешливая рука замазала грязью первое «не», и все прохожие не могли привыкнуть к новой комбинации слов и смеялись.

«КТО… РАБОТАЕТ, ТОТ НЕ ЕСТ».

Глеб остановился в тревоге. Да, новая экономическая политика — рынки, продналог, кооперация….

…Вот — кафе и струнный оркестр… А полфунта пайкового хлеба? А дачка — аршин мануфактуры, наусники и дамские подвязки от профсоюза? Почему так быстро начинают обсахариваться витрины. И почему так беспокойно на душе?..

На другой стороне улицы, у окна кофейни, Глеб увидел Полю. Она стояла к нему спиной, смотрела в окно и не могла оторваться. Стремительно пробежал мимо нее человек в новом френче, с портфелем (кто не носит теперь портфелей!), задел ее плечом и оторвал от окна. Но она не заметила и стала на прежнее место.

Глеб перешел мостовую и остановился рядом с Полей. Но она и его не заметила. Там, в дымной, сумеречной глубине, сидели за столиком попарно и группами тени, воскресшие из прошлого.

Через окно призрачно струились далекие скрипки.

За спиной, на тротуаре, — деловой разговор:

— …твердой валютой… только твердой валютой…

— Товар свежей заграничной доставки… франко… фелюги… процент чистой прибыли…

— Можно прекрасно заработать на комиссии…

— Предлагается партия сухумского табаку…

— Но самая выгодная операция с мукой… Понимаете — голод…

Глеб оглянулся и увидел адвоката Мирского с двумя субъектами в панамах: один из них — бывший крупный винодел побережья, другой — бывший табачный фабрикант.

…Будь оно проклято! На заводе пахнет еще Октябрем, и голова не отдохнула от гражданской войны. А когда он бывает в городе — будто совершается странный сдвиг и мир изменяет свой облик…

Глеб, играя, потянул портфель из рук Поли. Она дрогнула и очнулась. В испуге взглянула на него, и в ее глазах он увидел задавленный крик.

— Ну вот скажи мне, Глеб… Ты понимаешь что-нибудь? Я хожу по этой улице и глазею на окна, как дура. Что со мной происходит?.. Смотрю до боли в голове, до скрипа в зубах и — ничего не понимаю… Я ничего не понимаю, Глеб…

— Иди в женотдел. Пусть глазеют дураки, прохвосты.

Он взял ее под локоть и повел с собою вдоль улицы, а Поля испуганно смотрела по сторонам, в двери и окна магазинов, и глаза ее дрожали, как капли на ветру.

— Сегодня я не пойду в женотдел. Там — Даша. Твоя жена — редкая женщина: она далеко пойдет, вот увидишь… Впрочем, что можно сказать о других, когда не можешь знать о себе?.. Вчера я была одна, а сегодня — другая.

— Стыдно, товарищ завженотделом! Что за паника? Драться надо, а не плакать и не хромать.

Он говорил грубо, но руку ее прижимал ласково и взволнованно.

— Что со мной делается, Глеб? Может быть, только ты в силах разобраться в этом ералаше?.. Я — точно зачумленная. Чувствую, как подо мною зыблется почва. Ведь я была на фронтах, видела настоящие ужасы… Два раза пережила страх неизбежной смерти. Была активной участницей московских боев. А вот сейчас переживаю такое, чего со мной не было никогда. Точно надо мной кто-то издевается, а мне — стыдно, потому что не могу защититься. Это — так нужно? Это — неизбежно? Это — необходимый результат наших страданий и жертв?.. Так ли это, Глеб?.. Может быть, и ты тоже очумел? Скажи мне откровенно: может быть, Глеб, ты только храбришься по привычке?

Дошли до Дома Советов. Поля остановилась, но не отрывалась от Глеба, и было видно, что ей тяжело оставаться одной и тяжело — на людях. Глеб волновался. От чего больше? — от того ли, что взбудоражили слова Поли, или она влекла его к себе, идущая в него из-за Даши и через Дашу?..

…Концессия на завод. Глеб испугался тогда этого нового, зловещего слова. Неизвестно, кем слово было брошено на ветер, и он тогда не мог добиться никакого толку. Был подпольный, косноязычный слух, но он скоро растворился в тумане. А вот улица заговорила горластым языком витрин и суетливой толчеей спекулянтов и торгашей. Это был уже зловещий признак… нет дыма без огня… Слух о концессии должен был родиться неизбежно. Несомненно, в недрах совнархоза уже подготовляли почву для акционерного общества с привлечением прежних владельцев.

…Поля. Вот она, близко, и в словах ее так много задушевной дружбы, и так она нуждается теперь в его силе. Чуял он в ней большую сумятицу, а войти в ее душу мягко и бережно не мог. Хотелось сказать ей милое слово: накрыть ее как шинелью от холода.

— Я не пойду в женотдел, Глеб. Лучше пойдем ко мне — посидишь немного. При тебе мне не будет так худо. Можешь скоро уйти, но лишь бы было ощущение, что я — не одна. Может быть, ты скажешь такое слово, которое отрезвит меня, и я буду глядеть на все другими глазами…

Она подтолкнула его к зеркальным дверям подъезда.

И вплоть до самой комнаты — по мраморной лестнице, по узкому коридору — она не выпускала его руки и повторяла:

— Так надо, да?.. Так надо?..

В комнатке было светло и пусто. У стены стояла железная кровать, на кровати — серое одеяло, белая подушка. Над кроватью — Ленин. У окна — столик, а на нем — свалка из книг и бумаг.

Если бы Глеб случайно зашел сюда, не зная, что здесь живет она, все равно почувствовал бы ее по запаху.

Она бросила на стол портфель, не села, а прислонилась к стене, около стола. Глеб прошелся по комнате и остановился около двери в левой стене.

— Кто там, за этой дверью?

— Это — комната Сергея.

Он стукнул в дверь кулаком. Внутри, в пустоте, вздохнуло эхо.

Подошел к двери в правой стене, около Поли.

— А тут?

— Я боюсь этой двери. Тут — Бадьин. Я не люблю его; в нем что-то тяжелое, и мне всегда чудится: отворится дверь — и будет… может быть, черт знает что…

— Он — бабник этот Бадьин.

— Почему? Откуда у тебя такое заключение?

Поля засмеялась, но глаза смотрели внутрь, и вся она прислушивалась к своей боли.

— Он — бабник. Я еще буду иметь с ним дело при случае.

— Какой ты еще раб, Глеб! Должны же мы наконец произвести революцию и в себе. В нас самих должна быть беспощадная гражданская война. Нет ничего более крепкого и живучего, как наши привычки, чувства и предрассудки. В тебе бунтует ревность — я знаю… Это хуже деспотизма. Это такая эксплуатация человека человеком, которую можно сравнить только с людоедством. Вот что скажу тебе, Глеб: к Даше ты с этим не подойдешь — будешь бит.

— Я уже и так бит.

— Ну вот. И поделом. Так тебе и надо.

— Это верно: есть какая-то запятая в любви. Этот орех надо хорошо раскусить. Не могу примириться… Внутри какая-то язва. Не клеится у нас с Дашей… Она по-своему, я — по-своему. Не могу забыть того, что у нее было… Гляжу на нее и чувствую — не в силах взять её такой, какая она есть. У нее что-то свое, и это делает меня зверем… Иногда думаю о ней — и хочется искалечить ее… Ревность — да!.. Никак не могу перековать себя… А она чувствует это, и между нами — будто ножи… Как-то надо разгрызть этот проклятый орех.

Поля опять встревоженно и растерянно осмотрелась вокруг. Она вцепилась пальцами в кудри и сморщила лицо, точно от головной боли.

— Да, орех, Глеб, крепкий орех… А надо раскусить… И ядро в нем чую — очень горькое и ядовитое. Надо!.. Пусть, черт с ним, если надо… Мы отравлялись кровью, но в крови же находили противоядие. А в чем противоядие от будней, которые идут из проклятого прошлого?.. В этом — весь ужас. С собой всегда труднее бороться, потому что в будни душа всегда обречена на одиночество.

Она стояла перед Глебом, такая простая, открытая, растерянная в своем смятении, такая доверчивая и близкая, будто знал он ее давно, будто такая она была всегда, встревоженная и мятежная. Стоит ее обнять, вскинуть на руки, и она ребенком прижмется к нему и будет родной и неотделимой, и от ласки его успокоится и опять засмеется, как недавно.

И с волной молчаливой нежности он прижал ее грудью к себе и щекой погладил ее кудри. А она сначала испугалась и вся съежилась в его руках. Потом дрогнула, обхватила его шею и посмотрела на него сквозь слезы.

— Глеб!.. Милый!.. Если бы ты знал, как мне тяжело! Ты почувствуй меня, Глеб, и не презирай… Ты — самый мне близкий человек, и я тебя очень люблю. Дай мне почувствовать тебя всего… такого родного…

А он, Глеб, все молчал и все прижимался щекой к ее кудрям. И у кровати, когда он уже поднял ее на руки, раздался дробный стук в дверь.

— Товарищ Мехова, можно?

И скрипнула дверь. То была Даша. Вспыхнула красная повязка, а лицо было прежнее — ясное, с прозрачными глазами, с молодым оскалом зубов.

— Вот так здорово!.. И ты тут, Глебушка?  Вот непоседа!..

И весело засмеялась.

— Ну, хорошо… Я — на минутку…

Только на одно мгновение блеснул испуг в ее глазах, а за ресницами что-то взметнулось бледной пленкой. Может быть, это показалось Глебу, потому что он сам испугался и сразу не мог овладеть собою. Мехова отошла от него и обняла Дашу одной рукой.

— Ты не ревнуешь, Даша? Твой Глеб — большой ребенок. Это правда: мужик он замечательный, но глупый до последней возможности. Не отличишь в нем дикаря от умника.

Глеб стал между ними и положил руки и на ту и на другую.

— Черт его возьми!.. Этот орех надо раскусить… Пусть сломаю зубы… У Даши теперь всякий орех — как блоха для собачьего зуба, и теперь ей все нипочем…

Даша усмехнулась и отошла к столу.

— Кое-какие орехи и я грызть научилась, хоть приходилось и зубы ломать… — И деловито стала рыться в своем портфелишке. — Я, товарищ Мехова, из окружкома. Ведь у нас на носу женская  конференция… Ты не забыла? Сегодня на пять часов заседание совпрофа. Ты должна делать доклад.

— Я это помню, Даша. Но было бы лучше, если бы выступила с докладом ты: я ничего не соображаю сегодня.

— Идет, товарищ Мехова. Я доклад сделаю…

Она пытливо посмотрела на Полю и сказала строго и ласково:

— Это ты брось, Поля… Не разводи нюни, голубка. Плакать нетрудно… Ты сумей с сердцем управиться да глаза сохранить зоркими…

И насмешливо уставилась па Глеба.

— Ты можешь продолжать свой разговор с Полей, Глебушка… Я сейчас уйду.

Поля смотрела в окно и смеялась, как больная.

— Нет уж… продолжайте сами разрешать свои проблемы… а я пойду… некогда…

И Глеб вышел, красный от смущения.

В коридоре он встретил Чибиса. По обыкновению, Чибис не подал ему руки и не поздоровался. Шел он упруго, но грузно и смотрел на него не мигая, как на чужого.

— Ну, так вот, райлес, как тебе известно, отправился в уютную дыру. Он сразу же там покрылся пылью, а пыль столбом поднялась во всех отделах, и все отделы похожи на сумасшедший дом. Жук оказался хорошим дураком. Сегодня я не спал. По ночам я не сплю: сплю только утром и после обеда. Сейчас прилягу на полчаса. А знаешь, этот безрукий — великолепный человеческий экземпляр. Я говорил с ним по ночам с большим удовольствием. Буржуазия умела давать молодежи высокую культуру. Нам нужно очень многому и очень много учиться. Чтобы овладеть культурой, надо знать, как ею пользоваться, а это не так просто, мой дорогой.

— То-то я гляжу, почему это Жук перестал бродяжить и трепать языком в эти дни…

— Он — неплохой рыбак. Его нужно только держать в крепких руках. Из двух десятков расстреляем верную половину. Я передаю дело в ревтрибунал. А за ущемление нам все-таки попадет. Головотяпство. Во время партийного съезда… Раз головотяпство — обязательно склока. Как ты думаешь, кто кого съест?

— Я думаю, что Бадьина голыми руками не возьмешь — хороший деляга, но бюрократ и… бабник…

— Да-с. Что такое будни?.. Это — склока, а склока — это героизм, превращенный в обывательство. Самое веселое время у меня — ночь. Приходи ко мне, и мы с тобой забавно проведем время. Ночью видишь больше, чем днем.

— Я слышал, товарищ Чибис, что Ленин тоже не спит по ночам.

— Не знаю.

— Ну, так как же, товарищ Чибис? На улицах, выходит, — кафе с постоянным оркестром? Опять завоняло с заднего двора?

— А ты испугался? Поезжай обратно в армию: еще помуштруй себя и поучись политграмоте. Меня это нисколько не тревожит. Нужно уметь смотреть на солнце и на кровь одинаково не моргая. Не надо бояться, что солнце сожжет глаза, а кровь отравит душу.

Он поднял ресницы и усмехнулся, и Глеб увидел в глазах его младенческую ясность и огненную точку, которая беспокойно билась в зрачке и не могла остановиться.

Чибис пошел по коридору, тяжело вскидывая правое плечо, и Глеб впервые почувствовал, что этот человек смертельно устал, что в своем переутомлении он уже давно разучился спать и не знает уже разницы между днем и ночью.


Читать далее

XIII. ТИХИЙ   ХОД 

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть