ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Онлайн чтение книги Человек находит себя
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

В гарнитурный цех заглядывало вечернее солнце. Оно сверкало в дужке очков Ильи Тимофеевича и яркими спокойными пятнами лежало на полировке мебели — на шкафах, столах и буфетах, что выстроились по стенам цеха, прибранного, словно горница к большому празднику.

Илья Тимофеевич с довольным и праздничным лицом расхаживал вдоль своего «деревянного войска», бережно протирая мягкой тряпочкой полировку, и никак не мог налюбоваться вещами, которые чуть не два месяца создавал вместе с солдатами «своей мебельной гвардии». Цех прибрали и принарядили по его настоянию, потому что добрую вещь, заявил он, можно справедливо оценить только в абсолютной чистоте.

В цехе собирался наконец «решающий» технический совет.

Но не только члены совета и столяры художественной бригады пришли на совет, здесь были рабочие и из других цехов. Судьба новой мебели интересовала многих. Образцы разглядывали. Судили. Спорили.

Тут же с суетливым и едким огоньком в глазах путался Ярыгни. Он сдержанно хвалил мебель рядом с теми, кому она нравилась, и рьяно ругал — шепотком на всякий случай и в самое ухо того, на чьем лице замечал скептическую улыбку.

Больше всех, однако, переживал Саша Лебедь. Встревоженный и настороженный, он бродил среди старших, по многочисленным и не всегда понятным репликам стараясь угадать, что же будет: утвердят или не утвердят? Ворчливые назидания Ильи Тимофеевича, от которых, бывало, румянец конфуза заливал Сашины щеки и по затылку расползались мурашки, припоминались теперь как сущий пустяк в сравнении с этим томительным, волнующим ожиданием. Что-то решат!

Когда образцы наконец утвердили, Саша едва не крикнул «ура», но вовремя спохватился и только радостно потер нос.

Еще недавно, начиная работать в бригаде, Саша боялся: вдруг поручат какое-нибудь малоинтересное дельце вроде приготовления клея или черновой обработки заготовок. Но вышло иначе. Илья Тимофеевич доверил ему очень даже щекотливое дело — подбирать по цвету и слою фанеру, которая шла на облицовку.

— Только не подкачай, смотри, — предупредил Илья Тимофеевич, — а то, худого не скажу, придется тебе обратно подаваться, к ящикам своим в сборочный…

И, несмотря на то, что в прищуренных бригадировых глазах пряталась стариковская хитринка, обличавшая напускную строгость, не подкачать Саша старался изо всех сил.

Очень уж неуверенно чувствовал он себя среди опытных столяров. «Сумею ли и я так-то… хоть когда-нибудь?» Особенно удивляло и восхищало его почти сказочное умение Ильи Тимофеевича чутьем и догадкой проникать в глубину дерева, угадывать самое неожиданное.

Прежде чем пустить в дело какой-нибудь брусок, Илья Тимофеевич вертел его в руках, разглядывал, взвешивал на ладони. Потом опирал брусок концом о верстак и пробовал, как пружинит, простукивал косточкой полусогнутого пальца, прислушиваясь к чему-то, рассматривал направление слоев. Саша так и ждал, что сейчас его бригадир станет пробовать брусок зубами или лизать. Но Илья Тимофеевич обходился без этого.

— Зачем вы так, Илья Тимофеевич? — говорил Саша.

— Зачем? — машинально переспрашивал Илья Тимофеевич и, если исследование таинственных свойств бруска закончено не было, отвечал неопределенно — А вот затем… — Однако после паузы и раздумья смотрел в пытливые карие Сашины глаза и рассказывал: — Зачем, говоришь? А вот зачем. Ты, допустим, человек ученый — и теорию там у вас в ремесленном проходили, и практику, — а вот посмотри да скажи мне: в какую сторону и через сколько дней этот брусок может покоробиться и как его поэтому и куда употребить надо, чтобы без фальши после, а?

Саша прицеливался глазом вдоль кромки бруска, вертел его, вздыхал и конфузился; ответить он не мог.

— Во! — заключал Илья Тимофеевич. — Видишь, браток, без большой-то практики твоя теория пока что невареная похлебка: посуду занимает, а есть нельзя. Вот гляди: тут у бруска кремнинка прошла. Так? Здесь вот позаметнее, а тут поменьше, тут слоек поплотней и гнется в эту сторону иначе. Видал? Вот здесь я его клейком смажу, а на клеек деревце всегда ведет малость. Вот я и гляжу, как мне его повернуть, чтобы напослед, как ни вертело его, как ни коробился, а на свое место встал. Уразумел? В деревце, как в человеке, свой характер. Вот для нас, мастеров, самое первое дело — угадать его, характер этот, да от строптивости уберечь.

Когда Илья Тимофеевич доверил Саше полировку высшего класса, тот почувствовал себя счастливейшим человеком. Крышка стола, которую он отполировал под присмотром бригадира, выглядела великолепно. В ней отражался высокий потолок цеха со всеми извилинками и едва заметными трещинками штукатурки. Саша долго любовался своей работой: «Здорово как получилось, а? И ведь сам сделал-то, сам!»

Однако уже через день потолок в полировке потускнел, а еще через два — не стало видно ни извилинок, ни трещинок. Между тем стол Ильи Тимофеевича по-прежнему сиял зеркальным безукоризненным глянцем.

Илья Тимофеевич похлопал Сашу по спине и сочувственно проговорил:

— Что, краснодеревец, просела полировочка? Слушаться надо было, силушку свою курносую не жалеть, так-то! Знаешь, как хозяин у нас работу проверял? Пока полируем, он на глянец-то и не глядел почти. Просто подойдет, на спину поглядит — мокрая рубаха или нет. Ежели сырости не видать, он моментом лапу свою под рубаху запустит и шарится промеж лопаток — вспотел или нет. Ну и, коли сухая спина, тут либо подзатыльника дожидайся, либо в ноги падай, чтобы не прогнал из мастерской… Но ты не тужи, браток, дело у нас с тобой вполне поправимое.

И он рассказал, как исправить беду.

2

Как только совет утвердил образцы, бригада Ильи Тимофеевича принялась за новую партию мебели. Гречаник эту партию назвал пробной.

Замысел главного инженера состоял в том, чтобы, пока в цехах вовсю готовятся к выпуску мебели по новым образцам, еще раз как следует проверить все до последней мелочи. На других участках тем временем предполагалось закончить перестройку.

Получалось, что «мебельная гвардия» Ильи Тимофеевича должна «произвести разведку боем и подготовить широкое наступление по всему фронту». Именно так, несколько высокопарно, выразился главный инженер, когда разъяснял задачу на собрании бригады.

Одно только не понравилось Илье Тимофеевичу: название партии.

— Что за пробная? — сердился он. — Давным-давно все испробовано! Хоть бы уж первой назвали, что ли!

Кто-то предложил название «малый художественный поток». Илья Тимофеевич запротестовал:

— Товарный порожняк, а не название! На километр вытянул! Короче надо — малый художественный! Вот это ладно будет.

— Еще театр, подумают, — послышалась осторожная реплика.

— А чем наше-то дело хуже театру, чем? — наступал Илья Тимофеевич.

Об этой «дискуссии» вскоре узнала вся фабрика, и за бригадой так и осталось название «малый художественный».

Людей в бригаду добавили, и в нее попали теперь Розов и Ярыгин.

Против Степана Розова Илья Тимофеевич не возразил: тот был хотя и из молодых, но опытный и умелый фанеровщик. Но Ярыгина принимать ни за что не хотел.

— Мне, Михаил Сергеевич, что годы его, что умельство — не закон, — убеждал Илья Тимофеевич Токарева. — Это ж денежная душа. Он на любое дело сквозь червончик глядит.

— Ничего, Илья Тимофеевич, — успокаивал Токарев, — пускай работает. Ходит просится. Давайте уважим старика.

— Мы-то уважим, — ворчал Илья Тимофеевич, — он бы вот не «уважил» нас. Наведет муть, вот посмотрите…

Первые дни Ярыгин держал себя в бригаде смирно. Никому не мешал, мало с кем разговаривал. А к делу проявлял необыкновенное усердие, даже после смены оставался повечеровать, чтобы подогнать работу на завтра.

«Муть» началась незаметно.

Как-то Саша Лебедь, не успев докончить задание до гудка, тоже остался после смены.

Ярыгин, проходя мимо, сказал, словно между прочим:

— Самого смолоду огольцом звали, но уж вот в дураки не рядился да и других не подводил, хе-хе!

— Кого, дядя Паша, не подводил? — не понял Саша, для того и оставшийся после смены, чтобы завтра не случилось из-за него задержки.

— «Кого, кого», — кривя рот, передразнил Ярыгин. — Друзей-товаришшей своих, вот кого!

— Да кто подводит-то, кто? — недоумевал Саша.

— Ваша милость, грудное младенчество, друг-товаришш! — уже не стесняясь, окрысился Ярыгин. В цехе, кроме него и Саши, никого не было и разговаривать можно было начистоту. — Ты скажи мне, Аника-воин, чего ради норму-то выжимаешь?

— Как чего ради? — откровенно удивился Саша. Его чистые глаза смотрели прямо в остренькие, насмешливые и неспокойные глазки Ярыгина. — Мы на комсомольском собрании решили…

— На каком таком собрании? — не отступал Ярыгин.

— Да на комсомольском, говорю! — начиная раздражаться и повышая голос, произнес Саша. — Обязательство принимали: к тридцать восьмой годовщине каждому комсомольцу по сорок норм сделать.

— А по сорок рубликов с копеечками заработать к годовщине, до такого обязательства не докумекалися при всем при том?

— Почему по сорок?

— Так и быть, расскажу тебе, друг-товаришш, по совести. Слушай.

Ярыгин примостился на уголке Сашиного верстака, обшарил глазками взволнованное раскрасневшееся Сашино лицо и начал:

— Нормы в нашей бригаде временные, друг-товаришш? Временные. А для чего временные? Да начальству приглядеться надобно, кто с дурной головы перевыполнять их пуще начнет. Ты нажмешь — перевыполнишь, другой нажмет — перевыполнит, третий на вас шары распялит — да и туда же подастся, и пошло… Глядишь, на норму нашлепку приделали — выросла матушка, а по расценочке при всем при том ножницами чик! — и отстригли гребешок, а за гребешком и голова туда же. Докумекался, друг-товаришш? Хе-хе! А ты говоришь — комсомольское собрание! Повыжимай-ка вот этак-то еще с недельку да погляди, чего выйдет! Вспомнишь, небось, дядьку Пашу Ярыгина.

Саша даже рот приоткрыл от таких речей. Из-под красноватых век Ярыгина поблескивало что-то насмешливое и колючее. Старик соскользнул с верстака.

— Дядя Паша! Это что ж выходит? — взволнованно заговорил Саша. — Выходит, наплевать, да? На комсомольскую честь наплевать? Ради расценочки, да? Сапогом растереть, так, что ли?

— Так не так, про то гадалка знает, — попробовал увильнуть Ярыгин.

— Нет, вы отвечайте! — громко потребовал Саша.

Ярыгин насмешливо осклабился:

— Пошел ты, друг-товаришш, по груши, да не нашел бы, гляди, от лягуши уши, — загадочно прошуршал Ярыгин, направляясь к своему верстаку.

— Нет, вы погодите сматываться-то! — шагнув за ним, крикнул вслед Саша. — Вы чего, подлости меня учите, да? Думаете, умения меньше вашего, так я и поддамся, да? А что меня государство учило бесплатно, что деньги еще платило мне, это как? Не сшурупило у вас, да? — Саша повертел пальцем у лба, словно завертывал отверткой шуруп. — Советский я человек, вот! Понятно вам?

Ярыгин обернулся и некоторое время стоял как истукан, топорща усики, потом сказал:

— Умный сам поймет, а дурака не научишь, друг-товаришш. Ну при всем при том и я, кажись, тоже не турецкой человек, хе-хе! — Ярыгин осклабился и ушел в свой угол.

А Саша нахмурил брови и с ожесточением принялся за прерванную работу.

Но не таков был Ярыгин, чтоб спокойно, сложа руки дожидаться той поры, когда «расценочке отстригут гребешок». Нужно было что-то придумывать, что-то осторожное, незаметное и действенное. И Ярыгин искал единомышленников, прощупывал, выбирал тех, кто, на его взгляд, послабее «торчит на столбиках». Ему определенно не везло. Кроме Степана Розова, угрюмого, молчаливого и любящего выпить на даровщинку парня, в бригаде никто не казался подходящим.

Ярыгин стал присматриваться к Илье Новикову. Хоть и не работает трудколоновец в бригаде, все равно может сгодиться, мало ли!

А Илья частенько забегал в гарнитурный цех, особенно с той поры, как его перевели из подручных на фрезер. Он постоянно придумывал что-то для станка. То налаживал новую цулагу[3]Цулага — приспособление для фрезерного станка., то пересаживал зажимной винт, то еще что-нибудь. По вечерам или днем, в свободное от смены время, приходил в цех к цулажникам[4]Цулажники — мастера, занимающиеся изготовлением и ремонтом цулаг.  и, если там верстаки были заняты, шел в гарнитурный. Ярыгин охотно давал ему свой инструмент, добрый, старинный и ладно присаженный, хоть и нажитый не совсем праведно: он попросту стащен был у Шарапова еще в ту пору, когда того раскулачили.

Вскоре после разговора Ярыгина с Сашей Новиков вечером снова пришел в гарнитурный и попросил у Ярыгина инструмент.

— Бери, бери, друг-товаришш, — радушно ответил Ярыгин, — любой выбирай. Будет время, посчитаемся, хе-хе!

Илья выбрал в ярыгинском шкафу рубанок и стамеску и пристроился на Сашином верстаке, где было посветлее. Закончив работу, он вернул инструмент, поблагодарил.

— Чего ладил-то опять? Рациялизацию все? — прищуриваясь, спросил Ярыгин.

— Так, по малости, подремонтировал…

— Скромничай!

— Нет, верно, Пал Афанасьич.

— Я седьмой десяток Афанасьич, не проведешь, хе-хе! На план все жмете?

— А вы? Не жмете, что ли?

— Как не жмем! Хе-хе! План-то, друг-товаришш, без нас с тобой сделается, без нас провалится. Шкура не планом, небось, ко хребту пришита, деньгой пристрочена. Крепка деньга — крепка строчка, зубами не отдерешь; тонок карман — в пору поглядеть, кабы шкура не отвалилася, хе-хе!

Ярыгин даже причмокнул от удовольствия. После огольца Сашки разговор с Илюхой — сущая благодать! Ишь, какой смирненький.

— Так план-то из нормы получается, Пал Афанасьич.

— Из нормы денежка вытекает, друг-товаришш. Заработки-те как? С контролем-то вашим, поди, тово? Лишка уж не отхватишь?

— Заработку хватает….

— Хватает! Хе-хе-хе! — рассмеялся Ярыгин. — Схимник ваша милость! Разве деньги-те лишние бывают? Тебе ведь, не стариково дело, в жизни кудай-то присосаться надо, а без деньги, что без клейку, никуда не прилипнешь, так-то! — Не обращая внимания на то, что Илья слушает его плохо и уже собирается уходить, Ярыгин продолжал:

— А тебе деньга— дело особо первостатейное. Житьишко-то, — слыхал я, — сызмалетства не шибко завидное подвернулося, знать-то, шкварочка от него за щеку не завалилася, хе-хе! — Ярыгин многозначительно замолчал. Глазки его поблескивали оловцем.

— Завалилась не завалилась — про то мне знать, — угрюмо и глухо проговорил Илья. Он жалел уже, что не ушел сразу, что ввязался в этот разговор. Когда-то в детстве его собственная, мальчишеская тогда еще, жизнь была исковеркана вот этим же словом — деньги!

Илье стало невыносимо гадко от самого присутствия Ярыгина, от его бегающих, обшаривающих глаз, фиолетовых губ.

— А что и за грех, ежели прошлое-то для вразумления помянуть? — развел руками Ярыгин. — И обижаться не след. А денежных-то при всем при том и девки больше любят, хе-хе…

— Это уж дешевки называются, — брезгливо ответил Илья, повернулся и пошел было прочь, но, услышав позади мелкий трясущийся смех, оглянулся.

― Вы, Павел Афанасьич, чего?

Морщинистое, все в лиловых кровоподтечных жилках лицо Ярыгина тряслось от негромкого, но закатистого смеха. Глаза стали, как щелочки.

— «Чего, чего»! Да того! Хе-хе! Твоя-то дешевка разве б от тебя тягу дала, кабы ты, как Степка Розов, при деньгах был? Он-то — втрое против тебя зарабатывал.

— Кто это моя дешевка, кто? — Кровь обжигала виски. Краска заливала лицо Ильи. Он вобрал голову в плечи. — Кто дешевка?

— Да Любка розовская, — ответил Ярыгин, несколько отступая.

— Что ты сказал? — Илья медленно и тяжело шел на Ярыгина.

Тот попятился. Глазки его заметались.

— Ну чего уставился-то? Чего хочешь-то при всем при том? — как нагадившая собачонка, трусливо ожидающая грозной расплаты за свой проступок, тоненько повизгивал Ярыгин срывающимся на фальцет голосом. Он пятился, выставив перед собой руки с растопыренными пальцами.

Илья шагнул к нему, вцепился в ворот рубахи и затряс так, что голова Ярыгина замоталась из стороны в сторону, словно вот-вот готова была отвалиться. Глаза стали выпуклыми и круглыми, как шарики от никелированной кровати.

— Затрясу! Насмерть затрясу! Денежная душа! — выкрикивал Новиков, не помня себя от гнева и возмущения. — Затрясу, дешевка!

Он с силой швырнул Ярыгина. Тот, путаясь в собственных ногах, отлетел к верстаку и, припав к нему, вцепился в края верстачной плиты пальцами. Глаза его метались, как у затравленной рыси. Илья стремительно выбежал из цеха.

— За доброту-то мою… за совет-то житейский… трудколоновская душа! Ну, помянешь Ярыгина при всем при том… — надсадно к хрипло бормотал старик.

3

Еще в августе, обозленный тем, что его не включили в состав сысоевской бригады, Ярыгин долго обивал пороги в конторе, в фабкоме, у директора. Наконец, чтобы избавиться от его нытья, ему поручили отдельный заказ — письменные столы. После он еще четыре дня топтался в конторе, оговаривая себе «настоящую цену»…

Ковыряясь в своем углу над столами, Ярыгин приглядывался к работе бригады и понимал, что уж больно неспоро двигается у него дело. Даже оголец Сашка зарабатывал больше. Ярыгин стал нажимать. Вечеровал. Домой приходил усталый, скрипучий и злой. Едва успев отужинать, он доставал торчавшие из-за буфета старые счеты с косточками, потемневшими от времени и чьих-то нечистых пальцев, и начинал утомительный подсчет, насколько больше можно было бы загрести денег, доведись ему работать в бригаде. Каждый раз получалась цифра, от которой потел затылок и мелко тряслись пальцы.

— Обошли Ярыгина, собаки! — хрипловато рычал он, запихивал счеты обратно за буфет и отправлялся в чулан. Там среди старой рухляди — струбцин с изгрызенными винтами, каких-то жестянок, обломков дерева, бутылок, сплошь облепленных натеками лака, — хранился так называемый шмук — политура в четвертной бутыли. Тоненький слоек дешевого клейку, положенный под полировку вместо грунта, заказчику, не осведомленному в тонкостях столярного дела, настроения не портил, а Ярыгину позволял спокойненько запасать даровую выпивку.

Он наливал из бутыли в эмалированную кружку рубиновую жидкость, тащил в комнату, подсыпал сольцы, доливал водой и, размешав чертов напиток, процеживал его через марлю. Потом доставал с полатей головку чесноку, очищал один зубок и садился к столу. Помянув для надежности нечистую силу, он, не передохнув, высасывал всю порцию. Пучил глаза. И усы у него топорщились, как шипы на колючей проволоке. Веки краснели еще больше. Разжевывая чеснок, Ярыгин кряхтел и сперва сидел смирно. Потом зелье начинало «забирать». Он с размаху грохал по столу костистым сморщенным кулаком. На столе подпрыгивала кружка.

Заслышав этот предупреждающий шум, престарелая ярыгинская половина, давным-давно позабывшая свое настоящее имя и отчество и, неизвестно почему, прозванная Каледоновной, спешно эвакуировалась к соседям. Там она коротала вечер, все к чему-то прислушиваясь, и на вопросы: «Что сам-от?» — отвечала со вздохом: «Бурунствует», а иногда добавляла для ясности: «Посуду дробил еще». И всегда заключала: «Он у меня человек контуженый, осподь с ним».

А «контуженый» человек с грохотом двигал стулья по комнате, ругался матерно и страшно грозил кому-то: «Доберуся я при всем при том до вас, запляшете, июды, помянете Ярыгина! Помянете! Вот и именно да!»

Затихал он, когда тяжелел язык и беспомощно повисала челюсть. А наутро в цех приходил помятый, со слезящимися глазами. Подбородок и нос его блестели и походили цветом на верхушку турнепса…

Попав наконец в бригаду, Ярыгин успокоился и повеселел, даже к бутыли со шмуком не прикладывался больше недели. Но Каледоновна тревожилась.

— Мой-от втору неделю мешанину свою не мешат, — рассказывала она соседям. — Ох, не к добру, знать-то! После, гляди-ко, разом налягет… Ох, не бывать, знать-то, ему живому, разом сгорит супостат!

Но «супостат», судя по всему, разом гореть не собирался. Пробная партия новой мебели оплачивалась хорошо.

— Так пойдет — порядок с денежкой будет! — бормотал он себе под нос. — А ежели еще повечеровать при всем при том?

Тоска подкралась незаметно. Началась со смутных опасений: «Здорово мужики на выработку давить начали. Как бы выгодная расценочка при всем при том не накрылася».

Степан Розов, слушая шепоток Ярыгина, озадаченно скоблил затылок, однако норму тоже перевыполнял.

Ярыгинские вечеровки были маневром: кто хочет делать всех больше, обязательно кончит браком, он же, Ярыгин, конфуза ни за что не допустит, потому вот и вечерует, старается…

Но «теория» не подтверждалась. Браку не было даже у «огольца».

Тогда и состоялся тайный сговор Ярыгина с Розовым.

4

Однажды утром обнаружилось, что большинство щитов, зафанерованных накануне, — брак. Поверхность их была покрыта отвратительными волдырями «чижей», как зовут мебельщики вздувшиеся места неприклеившейся фанеры.

Илья Тимофеевич встревожился: «Что могло приключиться?» Люди в бригаде опытные, фанеровать умеют. Прессы работают исправно. Пересмотрели всю работу. Чижи были даже на щитах Розова. Зато у Ярыгина их не было и в помине.

Ярыгин повеселел:

— Говорил я, друзья-товаришши, остерегал, ну при всем при том по-моему и вышло, хе-хе! Художество-то с торопней врозь живут.

Многие думали, что виноват клей, полученный накануне, тем более, что Ярыгин клеил другим. Клей проверили, он оказался безупречным.

Времени на переделку пошло много, и выработка бригады упала. Ярыгин торжествовал.

Вскоре история повторилась. Саша Лебедь был в отчаянии: «Вот тебе и обязательство! Вот и выполнил! Эх ты, комсомолец!»

Илья Тимофеевич поделился неприятностью только с сыном.,

— Доищемся, быть не может! — негодовал он. — А нет — худого не скажу, выкидывайте и меня на помойку!

Как-то в обеденный перерыв он не пошел домой — остался помочь Саше исправить брак. Ярыгин обедать не ходил вообще — домой далеко, а тратиться на столовую он  считал недопустимой роскошью. Он сидел на верстаке, свесив ноги, попивал кипяток и заедал его присоленным хлебом — пускай все видят, что не очень-то богато живет Ярыгин.

Илья Тимофеевич подошел и, в упор глядя Ярыгину в лицо, заговорил негромким позванивающим баском: — А что, Пал Афанасьич, как полагаешь, не волчья ли лапа здесь набродила? — и показал рукой на сложенные в сторонку бракованные щиты.

Ярыгин поперхнулся чаем и закашлялся, но тут же сладенько улыбнулся и сказал:

— Может и так оно… — потом утер ладонью губы и продолжал: — Дело  вполне возможное, Илюха-трудколоновец со Степкой не в ладах… из-за Любки. Вот и пакостит, не знавши, где чья работа. Только сомневаюся, Тимофеич, — тут больше в торопне дело, хе-хе.

— Полагаешь? — Ничего больше не сказав, Илья Тимофеевич в раздумье отошел к своему верстаку.

Саша, который слышал весь этот разговор, спросил:

— Трудколоновец зачем сюда ходит, Илья Тимофеевич, а? И этот тоже… вечерует все.

Илья Тимофеевич не ответил — он, видимо, вспоминал что-то. Может быть, вспоминалась ему тревожная ночь послевоенного года. Зловещее зарево вдруг охватило тогда полнеба над поселком. Черные фигуры людей с медными отсветами на лицах бежали в ту сторону, где пылал производственный корпус мебельной артели. Может быть, снова слышал он разбойничьи посвисты гривастого пламени, треск падающих стропил, вопли, визгливые причитания женщин, истошный плач перепуганных ребятишек и сладенькое хрипение Ярыгина: «Гляди-ка ты, как неладненько издалося…»

— Поймать бы на месте гада, — тихо, себе в усы, проговорил Илья Тимофеевич.

И Саша, который в ту минуту думал о Новикове, ясно увидел перед собою скуластое лицо с черными, чуть раскосыми глазами. Он нахмурился и, стиснув губы, мысленно погрозил злосчастному трудколоновцу кулаком.

5

В Москву Таня не уехала.

Правда, наутро она пришла в кабинет к Гречанику и, пока он несколько удивленно разглядывал ее изодранный и припухший подбородок, объяснила, как все получилось. Выпросив еще один дополнительный день, она помянула заодно об отказе Костылева заменить ее.

Гречаник вызвал Костылева.

— Когда человеку нужно помочь, Николай Иванович, — сказал он, — полагается помочь. Найдите возможность заменить.

Костылев заикнулся было насчет «промблемы», но Гречаник сказал:

— Все. — И опустил ладонь на стол.

Костылев покосился на Таню, дернул усиками, но промолчал.

Пригородный поезд уходил в полдень. А в одиннадцать, когда Таня уже шла на станцию, возле самого дома ей отдали письмо. Адрес был написан рукою Ксении Сергеевны. Таня поспешно разорвала конверт…

«Танюша, родная, прости меня, — читала она, медленно опускаясь на деревянную еще сырую от недавнего дождя скамейку возле палисадника, — прости за то, что я прочла твое письмо. Это, наверно, один из тех грехов, которые не прощаются никому, кроме матери, но именно оно помогло мне понять состояние Георгия: дело в том, что он вот уже месяц на целине. Он уехал туда с концертной бригадой филармонии. Все это случилось так неожиданно. Правда, я как-то заметила, что с Георгием происходит что-то непонятное. Прежде его ничто и никогда не могло отвлечь от скрипки, а тут он вдруг целый день даже футляра не открывал. Сидел, думал о чем-то. Я беспокоилась, спрашивала. Он только стискивал мою руку и говорил: «Ничего». Тогда я подумала, что это из-за каких-то осложнений с концертной поездкой в Варшаву, куда он должен был ехать, а после узнала, что он едет на целину. Я пришла домой и услышала какой-то очень «воспаленный» голос Миши Корин-ского. Он возмущался, ругал Георгия, говорил, что не понимает, как это можно отказаться от заграничных концертов, и заявил, что на целину ни за что не поедет. Георгий уехал на другой день. А сегодня я получила от него письмо. Он пишет о необыкновенных концертах в недостроенных клубах, в общежитиях, об утомительных переездах под проливным дождем, иной раз ночью — на грузовых машинах, на телегах, а случается, и пешком… И вот, несмотря на все это, он собирается пробыть там до зимы. Говорит, что он и его новый, заменивший Мишу, аккомпаниатор уже решили: кончится их турне, проводят они бригаду, а сами останутся ждать приезда новой. Вот слова из его письма, Танюша: «Я буду здесь долго. Очень долго. Буду ездить. Ходить. Мокнуть. Высыхать. Мерзнуть. Отогреваться. И играть, играть… Я не вернусь до тех пор, пока досыта не напьюсь этой, мне кажется, самой настоящей жизнью». А мне трудно, Танюша, мне тревожно за него: все думаю — простудится, заболеет… Но пора кончать. Что-то не в меру я разговорилась. Жду, что ты напишешь мне. Пиши откровенно: я все пойму и все сохраню. Не бойся доверить: для меня ты, как дочка. А сын… Сыновья, они не очень-то бывают откровенны с матерью. До всего приходится сердцем доискиваться. Ну прощай, Танюша. Обнимаю. Пиши…»

Таня засунула письмо в конверт. Подышала на холодные покрасневшие пальцы. После всего, что открылось ей сейчас, появилось такое чувство, будто это она растревожила неведомые до того, скрытые силы. И как же захотелось ей оказаться там, на целине, разыскать Георгия и, дождавшись, когда кончится концерт в каком-нибудь недостроенном клубе, подойти, взять за плечи и сказать: «Я хочу, чтобы ты был счастлив!» А потом… Потом ездить вместе. Вместе ходить пешком. Дыханием своим отогревать перед концертом его закоченевшие на ледяном ветру пальцы. И… стоя у рояля, переворачивать ноты аккомпаниатору…

Таня не спеша поднялась на крыльцо.

Варвара Степановна озадаченно развела руками.

— Да что ж это? Неужто и на пригородный билетов не продают? — спросила она.

— Просто все поезда на Москву пока отменены, — со вздохом пошутила Таня, опуская чемоданчик на табуретку, и добавила: — Для меня.

А Варвара Степановна, гремя ведрами, ворчала про себя:

— И когда это наконец порядки на железной дороге наведут..»

6

Таня изредка писала Ксении Сергеевне, спрашивала у нее о Георгии. Но в ответных письмах не было ничего нового. Домой он пока больше не писал, если не считать редких, очень коротеньких открыток, в которых, кроме упоминания о том, что здоров, сообщал лишь, куда собирается ехать дальше. И Ксения Сергеевна жила в постоянной тревоге.

И все-таки после всего, что Таня узнала, сил у нее словно вдвое прибыло. Это было очень кстати, потому что работы все прибавлялось и прибавлялось. И не только на фабрике. Приходилось помогать Алексею, у которого постоянно что-нибудь «заедало» в его проекте. Бежать вечером к Горну ему, конечно, не было смысла, и Алексей либо сразу стучал к Тане, либо, если она была еще на смене, терпеливо дожидался ее.

Часто они вдвоем подолгу засиживались над чертежами.

А в шесть утра пронзительно и дерзко звонил будильник.

Осторожно, стараясь не шуметь ведрами, Таня тайком от Варвары Степановны приносила воды из колодца, всякий раз после выслушивая назидание, что вот опять берется не за свое дело. Иногда ведра оказывались спрятанными с вечера или уже полными, а у Варвары Степановны бывал при этом гордый победоносный вид.

Порядка в Таниной смене заметно прибавилось. Учет выработки по системе Егора Михайловича делал свое дело. Да еще Нюрку Бокова Таня перевела в подручные к Шадрину, и Рябов с Зуевым, лишившиеся «организаторского» влияния своего главаря, притихли. Работу между фрезерами Таня распределяла теперь так, что детали от Мишки Рябова попадали к Зуеву и лишь от того — на фрезер Новикова. Илья беспощадно возвращал осиротевшим боковцам всякую испорченную деталь, и они, злобно косясь на него, до одури грызлись между собой, доказывали, кто из них виноват. «Лавры делят!»— иронически замечал Вася Трефелов.

Тернин, заставший их как-то в самый разгар «дележа», стыдил:

— Эх вы! Несознательный элемент! Вот смотрите, Новиков-то еще при царе-косаре Бокова вашего в рамки ставил, а вы до сей поры все слабинку ищете.

Позже он говорил Тане:

— Их бы, на мой взгляд, разделить, двоих этих, больше, поди, толку-то будет, а? Как считаете?

— Пока пускай вместе, — ответила Таня. — Так они друг друга быстрей понимают…

Костылев, пока работали в третьей смене, Таню не беспокоил. О том, что Новиков переведен на станок, он узнал позже. Шпульников, принимая смену, видел Илью за станком и сообщил об этом Костылеву. Тот, откинув на этот раз весь свой показной такт, набросился на Таню:

— На каком основании? Кто разрешил? Кто вы такая здесь? — орал он, и верхняя губа у него дергалась. — Немедленно вернуть!

— Николай Иванович, — ответила Таня, стараясь подавить волнение, — жалуйтесь на меня, но я Новикова не сниму!

— Посмотрим! — Костылев выскочил из цеховой конторки и, лягнув дверь, жестким шагом направился к строгальному станку Шадрина. — Боков! — крикнул он. — Па фрезер! Быстро! Марш!

Широкое лицо Нюрки просияло. Но тут вмешался Шадрин:

— Товарищ Костылев, пойдем-ка, я тебе скажу кое-что…

— Боков, на фрезер! — повторил Костылев.

— Сейчас-сейчас, — вставил Шадрин. — Пригляни за станком, Боков, я быстро. Пошли, Николай Иванович, пошли.

— Говори здесь!

— Ну, воля твоя, только я хотел так, чтобы тебе при народе конфузно не было, — сказал Шадрин вполголоса. — Ну, как? Пойдем, что ли.

Костылев нехотя пошел к цеховой конторке.

— Ты вот чего, — сказал Шадрин, затворяя за собой дверь, — Бокова на станок к себе я сам потребовал. Ясно? Душа у меня не терпит при непорядках вроде как свидетелем состоять. Ты нам в смену шалопаев этих на что сунул? Шпульникову помешали? Ну, а мы размыслили сообща, как ловчее, и порядок вроде начался. Или тебе до него интересу мало, до порядка-то?

— Порядок в цехе — это беспрекословное исполнение моих указаний! — резко ответил Костылев. — Я начальник цеха! Я приказал Новикова…

— А я тебя подметалой и не назвал, кажись? — перебил Шадрин. — Только уж раз ты начальник, ты такие указания давай, чтобы по ходу дела ложились, а не впоперек.

Внутри у Костылева все кипело. Хотелось, ой как хотелось нашуметь, гаркнуть что есть силы, сделать по-своему! Но он стоял не шевелясь, расставив ноги и злобно уставившись в заросшее лицо Шадрина. Казалось, Костылев окаменел. Таня так и ждала: сейчас выкинет какой-нибудь номер. Но, к ее удивлению, он бросил лишь короткое и сухое: «Поговорим у директора!»— круто повернулся и вышел.

Таня ждала, что ее вызовет Токарев, но он не вызывал, и она даже несколько дней вовсе не вспоминала о Костылеве; тот уехал по каким-то своим делам в Новогорск. А за это время стала известна еще одна новость.

Поручая Новикову глубокую фрезеровку сложных деталей, Таня сказала ему:

— …Только поставь вместо этой костылевскую фрезу, чтобы сколов поменьше было.

И вдруг увидела в глазах у Ильи такую опаляющую ненависть, что даже растерялась.

— Что с тобой, Илюша? — спросила она, впервые назвав его по имени.

Он ничего не ответил, и все сразу погасло. Только — Таня заметила это — всю смену после работал Новиков с каким-то невиданным ожесточением. После смены он подошел к Тане и попросил разрешения сказать ей наедине только два слова. Они зашли в цеховую конторку, и Илья угрюмо и виновато проговорил:

— Вы меня извините…

— В чем? — удивилась Таня.

— Давеча я… Ну, помните?.. Только не от вас это.

— Да что ты, что ты! — успокоила Таня. — Я просто испугалась, подумала: обидела чем-нибудь.

— Вы? Обидели? Товарищ мастер… Татьяна Григорьевна! Да вы для меня такое… такое! Разве ж я когда про это забуду!

Он стоял перед нею, молодой, рослый, широкоплечий парень, и по смуглым скуластым щекам его вовсю бежали светлые, первые настоящие за всю жизнь слезы. Полные губы по-детски вздрагивали.

— Успокойся, Илюша, — ласково уговаривала Таня, — успокойся! Будем работать, и все пойдет хорошо. Все пойдет хорошо…

Илья вытер ладонью щеки и проглотил стоявший в горле комок.

— Не хочу я, — глухо проговорил он, — чтоб думали про то, давешнее… будто на вас…

И Новиков рассказал Тане историю изобретения фрезы.

— По дурости надеялся, — закончил он свой рассказ, — думал польза будет. От меня, от карманника бывшего, от блатного! А этот… Костылеву почет, а Ильюха Новиков как отбросом был, так и остался. — Илья замолчал, потом добавил: — И доказать нечем…

То, что услышала Таня, потрясло ее. Хотелось сейчас же, немедленно кинуться в бой за этого парня, но… что делать? Как доказать, что не Костылев автор, а Новиков? Таня понимала: это невозможно.

7

Смена работала с пяти вечера. Таня шла в цех. А через фабричный двор навстречу ей, не разбирая дороги, хлюпая по лужам, размашисто шагал донельзя возбужденный Новиков.

— Татьяна Григорьевна, — тяжело дыша от волнения, проговорил он, едва поравнявшись с Таней, и протянул ей записку. — Вот!

— Что это? — Таня развернула, прочла. — Кто дал вам это?

— Федотова… Там она, у станка, у моего фрезера… На смену пришла.

В записке было всего несколько слов: «Тов. Новиков, выйдете в ночь к Шпульникову. За вас у Озерцовой будет работать Федотова». Внизу стояла подпись Костылева. «Совсем уж не стесняясь, через мою голову орудует!» — подумала Таня.

— Спокойно, Илюша, — сказала она. — Пошли!

В цехе Таня извинилась перед Федотовой, объяснила ей, что произошло недоразумение и что Новиков остается в смене, а ей придется выходить на прежнюю работу.

— Это вы подумайте, а! — всплеснула руками Федотова. — Ну только бы ему, Костылеву этому, измываться над людьми! Только бы измываться! Ну на что с места сдернул? Сам ведь домой ко мне пришел, написал записку и велел выходить. Да ведь что сказал-то! Замаялась, говорит, Озерцова с этим вот… — Федотова показала на Новикова. — Вот ведь как! Я и ребенка на вечер с трудом пристроила. Кабы зараньше знать, а то ведь в три часа пришел — и все: выходи давай! Вот измыватель-то на мою голову! Нет, знать-то, нажалуюсь я в фабком! — закончила она, достала из шкафчика сумку с припасенной к ужину едой и ушла.

— Работайте, — сказала Таня Илье, — можете не волноваться, никуда я вас не отпущу.

Костылев налетел неожиданно. Он встретил Федотову на улице, узнал, что ее отправила со смены Озерцова, и сразу кинулся на фабрику.

Он не вошел, а ворвался в цеховую конторку, с такой силой распахнув дверь, что даже перегородка заходила, как парус под ветром.

— Вы что, совсем обнаглели? — накинулся он на Таню. — Почему отменили мое указание? Почему Новиков не отправлен? Отвечайте! Вас спрашивают!

— Я указаний не получала, — спокойно ответила Таня. — Их получил Новиков. Но я мастер и решила по-своему. Новикова я не отдам. Жалуйтесь!

— У меня достаточно собственной власти! — рявкнул Костылев и грохнул кулаком по столу.

Кровь хлынула Тане в лицо. Она поднялась из-за стола и, сдерживая рвавшийся гнев, медленно проговорила:

— Особенно когда дело касается присвоения чужих изобретений, товарищ начальник цеха?

Это было ударом в лицо. Костылев остекленело уставился на Таню. Но внезапная неподвижность его взгляда тут же сменилась непринужденностью. Однако от Тани не ускользнул чуть заметный этот переход, вроде короткой крысиной оглядки перед бегством. А Тане вдруг почему-то вспомнились зеленые костылевские носки и фиолетовые шлепанцы, в которых она видела его дома. Брезгливость, омерзение и нестерпимое желание ударить Костылева по лицу разом охватили Таню.

— Какие еще изобретения? — с неискренним удивлением спросил Костылев.

— Я не собираюсь объяснять вам то, что вы знаете лучше меня. Я объясню другим.

Костылев оказался в затруднительном положении. Что делать? Отступиться? Оставить Новикова? Но этим он только подтвердит, что обвинение справедливо. Переломить палку, настоять на своем? Но тогда эта наглая и самонадеянная девчонка, которую сам дьявол поставил поперек его пути, обязательно докопается до самых корешков скандальной истории. Черт бы ее побрал вместе с этим трудколоновцем!

На размышление ушла секунда.

— Удивляюсь я вам, товарищ Озерцова, — начал тактическое отступление Костылев, старательно приспосабливая на лице улыбку, — чего это вы так держитесь за этого Новикова?

— Я от вас хочу услышать, чем он мешает вам в моей смене?

— Ровно ничем. Но он нужен Шпульникову…

— Который не очень давно упросил вас прогнать парня ко мне? — перебила Таня.

— Я полагаю… — начал Костылев, но Таня не дала договорить;

— Я тоже полагаю, что Новиков останется в моей смене, — чеканя слова, проговорила она. — Все с вами, товарищ начальник цеха, можете идти отдыхать!

Костылев едва не взвыл от злобы и унижения: так с ним разговаривать! Но эмоции сами по себе, а обстановку стоило взвесить, и Костылев проделал это довольно быстро.

— Я, кстати, не очень и настаиваю на переводе, — старательно настраиваясь на примирительный тон, ответил Костылев. Более приличного бегства с поля боя он пока придумать не мог.

И Новиков остался в Таниной смене.

А Костылев затосковал. Скверно, очень скверно оборачивалась жизнь. Вместо продолжения все более рьяных атак, которые помогли бы смять, опрокинуть, уничтожить девчонку, приходилось по-серьезному задумываться над тем, как теперь сохранить себя.


Читать далее

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть