Часть Вторая. ТРЕХЛАПЫЙ

Онлайн чтение книги Черные Мантии
Часть Вторая. ТРЕХЛАПЫЙ

I

«ОРЕЛ ИЗ МО № 2»

Над собором Сен-Дени встревоженно сгрудились облака, устраивая из пурпура, золота и изумруда роскошное ложе, готовое принять заходящее светило. Париж удалялся, кутаясь в молочную дымку, из которой все еще выступал Пантеон, словно зависший в серебристом сиянии. Шел год 1842-й, последнее воскресенье сентября выдалось жарким, берега канала Урк, омытые недавним ливнем, поблескивали в косых лучах закатного солнца. Северо-западный ветер уносил с собой к высотам Роменвиля ядовитые городские испарения, и станция Бонди теперь вдыхала только половину парижского зловония. Слово «станция» не означает, что в тех местах тогда уже была проложена железная дорога; так называлась недавно учрежденная в Бонди судоходная контора – в ознаменование горделивой радости и преувеличенных надежд аборигенов по обоим берегам канала, возомнившего себя большой рекой и готового тягаться чуть ли не с самим Дунаем.

С колокольни Бонди послышались гулкие удары – время подошло к шести. «Орел из Мо № 2» скользил вперед вдоль зеленой прибрежной полосы, шагах в пятидесяти от упряжки резвых, привычных к тяге лошадей. Берег был усеян зрителями, пришедшими полюбоваться на «Орла», но палуба его, увы, была немноголюдна. Капитан Патю, облаченный в щеголеватый, но не лишенный воинственности мундир, трижды пересчитал в уме свою команду и, погрузившись в меланхолическое раздумье, пропустил мимо ушей вопрос, с которым обратился к нему один из пассажиров: скоро ли «Орел» прибудет в замок Буарено.

Следует заметить, что наружность любознательного пассажира респектабельностью не отличалась. Это был мужчина лет тридцати, среднего роста и несуразного сложения: сверху хилый торс, а снизу непомерно развитые икры, обтянутые черными штанами и хвастливо выставляемые напоказ. Физиономия его, длинная и с мелкими чертами, была бы слишком заурядной, если бы не выражение простодушной спеси, делавшее ее приметной. Невзирая на жару, он был одет в плюшевый, сизого колера редингот, тесноватый и потертый на локтях; черный галстук свился в трубочку под жестким, на китовом усе, воротником невидимой рубашки, столь высоким, что дрябловатые щеки свисали по бокам, словно тряпочные. Мягкие матерчатые туфли на ногах и венчающая голову потрепанная серая шляпа довершали необычный наряд пассажира, желавшего попасть в замок. Держался он на удивление прямо, ходил, стараясь не сгибать коленей, и сладко улыбался дамам.

Да, на палубе «Орла» имелись дамы, и среди них – очень красивая молоденькая девушка болезненного вида. Синие глаза се под круто загнутыми черными ресницами, прелестно контрастирующими с белокурыми, нежного оттенка волосами, были печальны. Она только что укрылась под вуалью от назойливых любезностей двух непрошеных кавалеров и, уткнувшись в книгу, о чем-то удрученно размышляла. Туалет красавицы был очень скромен, а точнее, беден, но весь вид ее, от изящных ножек, обутых в грубоватые ботинки, до тонких кистей рук, затянутых в убогие перчатки, дышал таким достоинством и благородством, что даже отъявленный парижский ловелас навряд ли отважился бы подойти к ней с вольными речами. При упоминании замка Буарено она вздрогнула и подняла на говоривших повлажневший взор.

– Перевозчик, – окликнул задумчивого капитана пассажир в потрепанной серой шляпе, – вы вынуждаете меня к повторному вопросу: скоро ли это судно прибудет в замок господина Шварца?

Бравый навигатор, обветренный в штормах, случающихся и на малых водах, был до глубины души оскорблен подобным обращением.

– С кем вы разговариваете, любезный? – надменно осадил он пассажира.

Потрепанная шляпа ответила с учтивостью светского повесы, затевающего ссору:

– Можете не сомневаться – с вами. Не в моих привычках унижать других, но ваша грубость переходит все границы. Обращаясь ко мне, не сочтите за труд называть меня «господин Симилор» – тем более что мною выложены денежки за билет в вашей конторе.

Капитан, пожав плечами, повернулся к назойливому пассажиру спиной, раскурил сигару и принялся расхаживать по палубе. Пассажир последовал за ним, но прежде чем пойти на новый приступ, снял шляпу, обнажив землистого цвета лоб с белесыми, слипшимися в сплошную массу волосами, похожими на приклеившийся к черепу носовой платок.

– Перевозчик, – с преувеличенной любезностью отчеканил господин Симилор, – да будет вам известно, что я, собаку съев на танцевальном деле, о чем свидетельствуют многие дипломы, на досуге упражнялся в фехтовании и намерен проучить вас за непочтительное отношение к артисту.

Рослый капитан, крепыш по виду, чуть было не вспылил, но тут же взял себя в руки, вспомнив про вверенный ему высокий пост.

– Любезный, – сказал он, понижая голос, – у пассажиров ушки на макушке, давайте обойдемся без скандала. Вы обозвали капитана перевозчиком, и я готов сразиться с вами за честь мундира. В ближайшие два дня вы сможете меня найти либо в Мо – днем я в конторе, а вечером в отеле, либо в Париже, в кабачке «Срезанный колос»: дойдете до бульвара Тампль, знаете, где Ла Галиот? Так вот, чуть позади.

– Прекрасно, перевозчик! – важно промолвил Симилор, водружая шляпу на голову. – Ждите трепки.

– Посмотрим кто кого – завтра будет день!

Простенькие слова, вырвавшиеся у капитана в ответ на последнюю угрозу, как громом поразили задиристого пассажира в серой шляпе. Он побледнел, потом залился краской, бесцветные его ресницы часто заморгали, точно в глаза ударил яркий луч света, изумление, смешанное с ужасом, смело с его лица апломб. Он хотел что-то сказать, но не смог произнести ни слова, хотел рвануться вслед за удалявшимся капитаном, но ноги накрепко приросли к палубе – господин Симилор был насмерть перепуган.

Многие из вас наверняка слыхали о словах, подобных талисману, затаивших под неказистой оболочкой не всем понятный смысл. Обычно ими пользуются как паролем – конспираторам без таких слов не обойтись. Однако ни элегантный капитан, ни Симилор в своих затейливых обносках на заговорщиков отнюдь не походили. Но разве можно доверяться внешности в таких вопросах? Стиль сам по себе ничего не значит. Так или иначе, обычные слова – завтра будет день – набатом отдавались в ушах взбудораженного Симилора.

«И этот тоже греет руки! – мысль, шевельнувшаяся под серой шляпой, была тревожна и вызвала новый приступ страха. – Подумать только, в Париже шагу нельзя ступить, чтоб не споткнуться о кого-нибудь, кто греет руки!»

Симилор не без оснований называл себя артистом. Было время, когда он думал разбогатеть, давая платные уроки танцев, но ни принцы, ни бароны среди его учеников не попадались, а на вояках да гризетках мудрено сколотить состояние. Он отказался от артистической карьеры и решил попробовать себя в «делах». Бывшего артиста обуревали честолюбивые мечты, он широко размахивался в своих грезах: неограниченный кредит в ресторане «Гран-Вэнкер», вожделенный балкон в театрике на Монпарнасе, приличное жилье за триста франков. Столь неумеренные притязания могут завести куда угодно.

Хотя рождение его было окутано покровом тайны, Симилор не исключал наличия в себе благородной крови, унаследованной по материнской линии, ибо фамилия его явно смахивала на кличку; впрочем, он лелеял гордую надежду сделать ее знаменитой. Каким образом? История об этом умалчивает. Аристократ в душе, он тем не менее умел взглянуть на жизнь глазами реалиста и не гнушался трудового заработка, даже самого ничтожного: опускал подножки у карет за чаевые, торговал буклетами и контрамарками, по ночам расклеивал афиши, а то и за небольшую мзду простаивал в очередях у театральных касс или подлавливал приезжих англичан, чтобы свести их в злачное местечко. Но мало-помалу он стал съезжать с трудовой и, как говорится, честной колеи, принявшись тайком о чем-то хлопотать, причем весьма усердна. О чем? Секрет.

Секрет даже для Эшалота, испытанного друга, предоставлявшего ему и кров и ложе (заметим, что у Симилора имелась когда-то собственная кровать, но, склонный к мотовству, он продал ее ради неотложных светских нужд). Эшалот принадлежал к натурам более солидным, он по крайней мере раз и навсегда определил свой социальный статус, повесив на дверях своей мансарды табличку с надписью «Генеральное агентство»; к тому же он искренне склонялся к добродетели, хотя и не всегда мог удержаться на ее стезе. Поведение друга не могло не вызывать у преданного Эшалота подозрений. Симилор стал надолго покидать его и Саладена (с Саладеном читатель познакомится чуть позже), на расспросы отвечал невнятно и уклончиво, намекая, что от его молчания зависят чрезвычайной важности дела. «Я поклялся держать язык за зубами!» – с пафосом воскликнул он в ответ на приставания любопытствующего Эшалота и, усугубляя тайну, обронил загадочную фразу: «Будь что будет, но я погрею руки!»

…Группа пассажиров, мелких торговцев из Мо и обитателей окрестных деревень, обступила тепло укутанного человечка, которому удалось завладеть разговором, вертевшимся вокруг недавно упомянутого замка Буарено. Несмотря на малый рост человечка, лицо его, украшенное очками в золотой оправе, производило внушительное впечатление. Он разглагольствовал с завидной легкостью, обретаемой в судебных говорильнях, прохаживался перед публикой и принимал эффектные позы.

– Я приглашен на ужин в замок, мы с бароном давние приятели, по воскресеньям я запросто бываю у него. Могу заверить вас, что этот господин не всегда купался в золоте.

– Говорят, первые свои сто тысяч франков он выудил из мутной водицы, – вмешался в разговор пассажир из Вожура, явно завидующий и миллионам барона, и красноречию укутанного человечка.

– Говорят и то и се, – отпарировал последний.

– Что именно «то и се»? – вызывающе поинтересовался вожурец.

– То и се, сударь, я выразился ясно. Есть вещи, недоступные для понимания простаков, утверждаю это как человек, принадлежащий к высшим сферам. Господин Шварц прибыл в Париж, имея тысячу франков, слышите, всего лишь тысячу монет по двадцать су! За пятнадцать месяцев он превратил их в четыреста тысяч франков.

– Абсурд! – с искренним недоверием возразил вожурец.

– Позвольте… если вам знакомо искусство оперировать цифрами…

– Мне знакомы только честные операции!

– Позвольте… с кем вы говорите и о ком вы говорите? Мое имя Котантэн де ла Лурдевиль, я бывший депутат, а господин барон один из наших известных финансистов с капиталом в двадцать миллионов франков, даже больше…

– И надежным? – вожурец не скрывал ехидства.

– Как башни Нотр-Дам. Если угодно, могу растолковать, хотите?

– Еще бы! Барыш в четыреста процентов за пятнадцать месяцев! Растолкуйте.

– Это проще простого. Соблаговолите только выслушать меня, не прерывая.

Господин Котантэн де ла Лурдевиль сделал шажок вперед, скрипнув башмаками. Слушатели навострили уши.

– Чтобы сколотить капитал, – важно начал он, – требуется то и се и кое-что еще. В 1825 году – помнится, тогда я выступал защитником по делу Мэйнотта, и я бы это дело выиграл как пить дать, если бы обвиняемый не оказался сущим остолопом, – так вот, в 1825 году господин Шварц приехал в Париж с тысячью франков в кармане и снял комнату на улице Ферронери. Он задумал одно дельце. Все вы знаете, конечно, Главный Рынок. Так вот, в те времена на нем вовсю орудовал некий старичок, тоже Шварц, ростовщик, ссужавший деньги под проценты на короткий срок. Давал пять франков в понедельник, а в воскресенье забирал шесть, вот и вся его операция, нехитрая, но хлопотная и требующая немалой осмотрительности. Наш Шварц, молодой, прошел у старикана выучку, а когда как следует в этом искусстве поднаторел, открыл ссудную кассу у себя в мансарде. Его тысяча франков, пущенная в дело до последнего су, с первого же недельного оборота принесла ему тысячу двести круглых франков, во второе воскресенье эта сумма превратилась в тысячу четыреста сорок франков, в третье он имел уже тысячу семьсот двадцать восемь франков, в четвертое – две тысячи семьдесят три франка и пятьдесят сантимов… Теперь понятно? Вот так-то, с цифрами не спорят. Скостим семьдесят три франка пятьдесят сантимов на текущие расходы, на то да се. Принцип остается в силе: капитал удваивается в двадцать восемь дней. Хорошо, округлим для полной ясности до месяца. Что получается? Четыре миллиона франков на второй месяц, так? Восемь миллионов франков на третий, шестнадцать на четвертый, тридцать два на пятый, шестьдесят четыре на шестой, сто двадцать восемь на седьмой, двести пятьдесят шесть на восьмой, пятьсот двенадцать миллионов франков на девятый… Внимание, мы приближаемся к концу…

Вожурец собрался было возразить.

– Позвольте! – не допустил этого оратор. – На пятнадцатый месяц, следуя этой геометрической прогрессии, мы получаем тридцать два миллиона семьсот шестьдесят восемь тысяч франков, впечатляющая цифра! Предвижу ваши возражения, более того, я принимаю их. Просчеты и ошибки, то да се… Чем больше цифра, тем труднее с клиентурой, навряд ли сыщется на Рынке пара миллионов мелких торгашей, жаждущих занять пять франков на неделю. В этом вся загвоздка. Потому-то через пятнадцать месяцев господин Шварц, а он тогда как раз женился, имел всего лишь четыреста тысяч франков, что составляет восемьдесят вторую часть теоретически возможной суммы. К тому же поговаривают, будто для округления цифры он нашел одну никем не терянную вещицу…

В то время как публика ахала и веселилась, Симилор жадно вбирал в себя столь соблазнительные и внятные расчеты. Давно уже изыскивал он способ окунуться в золото. Только он решился вежливенько подойти к господину Котантэну де ла Лурдевилю и поподробнее разузнать, где берется первая тысяча, как внимание присутствующих было привлечено необычайным зрелищем: вдоль берега канала двигалось нечто странное – похожая на большую корзину плетенка, поставленная на два колеса от тачки и ретиво влекомая вперед облезлым псом.

Возницей и единственным ездоком сего диковинного экипажа был человек с рыжей бородой, по виду напоминавший коммивояжера. Пассажиры мигом сгрудились у борта, обмениваясь комментариями:

– Трехлацый! Глядите, Трехлапый едет в своей карете!

– Трехлапый, калека из подворья Пла-д'Етэн!

– Скачет на воскресную пирушку к своему банкиру!

– Скачет на воскресное свидание к своей милашке!

– К барону Шварцу…

– К графине Корона…

– Салют, Трехлапый!

– Эй, нищий, ты куда?

Развязные юнцы из Вер-Галана и севранские зеленщики взапуски изощрялись в остроумии. Только Симилор, к чести его сказать, приподнял старенькую шляпу и учтивейшим образом произнес:

– Приветствую вас, господин Матье!

Человек в плетенке не обращал внимания на крики, но когда судно стало обгонять его, обежал палубу насмешливыми глазами. При виде белокурой девушки, погруженной в печальное раздумье, лицо его смягчилось и по губам скользнула легкая улыбка.

II

ЩУКА ВЕСОМ В ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ФУНТОВ

Чуть подальше, в одном лье от того места, где мы познакомились с Трехлапым, нищим калекой, которому остряки прочили в банкиры барона и в любовницы графиню, двое мужчин с удочками ловили рыбу неподалеку от пресловутого замка Буарено, имевшего свою пристань. Господин. Шварц, владелец замка и один из главных пайщиков судоходных контор, мог себе позволить такую роскошь.

Рыбаки, случайно оказавшиеся соседями, пребывали в состоянии соперничества. Они могли бы послужить сюжетом для жанровой картины под названием «Богач и бедняк». Бедняк, а им был не кто иной, как вышеупомянутый Эшалот, походил на санитара в отставке – во всяком случае, по одежде: на нем красовался холщовый, доходивший почти до шеи фартук, какой носят обычно ученики фармацевтов, превратившийся от старости в сплошные лохмотья. Всклокоченные черные волосы выбивались из-под полуразвалившейся соломенной шляпы, разодранные поля которой свисали до самых плеч. Сквозь прорехи передника виднелась широкая грудь, а ветхая блуза чуть не лопалась под напором могучих плеч. Зато панталоны его, заношенные до лоска, свободно болтались на тощих кривоватых ногах, несравнимых с победительными икрами Симилора и казавшихся слишком слабыми, чтобы подпирать мощный торс, увенчанный внушительной головой отчего-то посветлевшего негра. Несмотря на равную дозу уродства, Эшалот и Симилор являли собой полную противоположность; тем не менее вид одного моментально вызывал в воображении другого. Печать отверженности делала их похожими: оба они принадлежали К многолюдному племени парижских изгоев.

Можно ли считать рыбаком человека, закидывающего в воду веревочку, привязанную к палке и снабженную согнутой шпилькой? Можно, если рыба не возражает. Несмотря на убогость своей снасти, оборванец вытаскивал карася за карасем, и в тряпице, завязанной по углам узелками, набралось уже рыбы на целую миску, тогда как сосед его, второй удильщик, не выловил еще ни одной уклейки.

Зато выглядел он как заправский рыбак, так сказать, классический, если судить по экипировке. На нем были непромокаемые ботинки, накрытые длинными кожаными гетрами, сделанными в Нью-Йорке и предназначенными для китобоев, промышляющих в полярных морях; в гетры были заправлены замшевые штаны, на которые ниспадал морской плащ английского образца, но из канадской материи. Картуз, напоминавший половинку арбуза, был родом из Нового Орлеана. Два ремня шириной в жандармскую портупею поддерживали с одной стороны несессер, а с другой – сумку с провизией; имелась еще специальная коробочка с богатейшим набором всякой наживки местного и экзотического происхождения, подвешенная к поясу из лакированной кожи. Перед ним выстроились наизготовку удилища самого разного фасона, рядом расположились сачки для ручного отлова – на случай, если клюнет неподъемной тяжести рыба, и стояло серебряное ведерко, наполненное бычьей кровью.

Но не только экипировкой блистал богатый рыбак – внешность его и сама по себе была достаточно импозантна. Под вздувшимся головным убором угадывался тщательно взбитый из кудрявых светлых волос тупей[7]От франц. toupet – чуб. Старинная прическа: взбитый хохол волос.; круглые аппетитные щеки в красноватых прожилках, неизбежных к пятидесяти годам, подернулись сытеньким глянцем; конечности, правда, были несколько хиловаты, но зато брюшко, пикантно топырившее плащ, выглядело весьма солидно.

Трудно измерить глубину взаимного презрения соперников. Удачливый оборванец время от времени покидал свое место и, перейдя дорогу, забредал в поле люцерны, проверяя сохранность спрятанного там предмета. Лицо его во время этой проверки принимало разнеженное выражение. Возвращаясь обратно, он не упускал случая окинуть соседа насмешливым взглядом, на что тот отвечал взором, полным зависти и вражды. Совершалось это в полном молчании.

– Сударь, – внезапно заговорил оборванец, выдергивая из воды трепещущую уклейку в нескольких дюймах от роскошного, но недвижимого поплавка соседа, – и не скучно вам эдак попусту тратить воскресное время?

– Уж лучше тратить время попусту, чем выуживать такую мелочь, – величественно ответил богач. – Меня букашки не интересуют.

– А что вас интересует?

– Я обещал мадам Шампион щуку в четырнадцать фунтов… Извольте замолчать, звук человеческого голоса разгоняет рыбу.

Вам, сударь, и молчание не поможет.

Господин Шампион выпрямился с видом человека, желающего прекратить компрометирующий его разговор, однако нового призыва к тишине не потребовалось. Оборванец перестал обращать на соседа внимание и во что-то вслушивался. Смутный гул, хорошо знакомый прибрежным жителям, шел со стороны Парижа. На худом лице оборванца появилось торжественное выражение.

– Подходит! – прошептал он. – Шутки в сторону! Сейчас мы все узнаем.

Он мигом свернул свою удочку и спрятал ее в карман. Господин Шампион откашлялся и, покраснев, спросил:

– Приятель, сколько вы хотите за своих букашек?

Оборванец, явно ожидавший подобного предложения, ответил с лукавой улыбкой:

– Так-то лучше, сударь: не поймается щука в четырнадцать фунтов, так хоть карасиков снесете домой.

– Вот еще! – вскричал оскорбленный господин Шампион. – Неужто я похож на человека, таскающего домой этакую мелюзгу?

– Домой не домой, дело хозяйское.

– Я покупаю ваших инфузорий исключительно для наживки. Сколько?

Тряпица развязалась, соблазнительно раскинувшиеся караси поблескивали в последних лучах солнца, и господин Шампион помимо воли обласкивал их любовным взглядом. Отчетливо слышался уже лошадиный топот.

– Су за штуку.

– Франк за все.

Оборванец хотел было поторговаться, но завидев приближавшихся лошадей, рванул монету, зажатую между большим и указательным пальцем покупателя. Не говоря ни слова, он вытянул тряпицу из-под карасей, рассыпавшихся по траве, и что есть мочи припустил к люцерновому полю, тянувшемуся между бечевой дорогой[8]Бечевая полоса вдоль рек, озер, обнажающаяся при низкой воде, используемая для нужд судоходства и сплава (в старину – для тяги бечевой). В длинную толстую веревку с лямками впрягались бурлаки или лошади и, идя вдоль берега, тянули речные суда против течения. и лесом. Было самое время, ибо нетрудно догадаться, что человек в аптечном фартуке ни в коем случае не желал быть замеченным с палубы «Орла». Разогнавшиеся лошади мчали прямо на разряженного рыбака, подбиравшего свою добычу, и несколько карасей еще оставалось на дороге, когда он вынужден был присесть на корточки, пропуская над головой бечеву.

– Добрый вечер, господин Шампион! – прокричал капитан. – Вы опять на своем посту? Много наловили?

– Улов приличный, но скоро ваш «Орел» всех рыбок распугает, – ответил Шампион, с триумфальной скромностью показывая карасей, сторгованных у покладистого конкурента. «Орел» стрелой пролетел мимо него.

Тем временем конкурент притаился за изгородью, отделявшей поле от бечевой дороги. В тот момент, когда судно проходило мимо, он просунул лохматую голову в дыру и напряг глаза. По телу его пробежала нервная дрожь, красноватое лицо побледнело, и под ресницами блеснула слеза.

– Ах, Симилор, Симилор! – жалобно причитал он. – Значит, ты и вправду предал нашу дружбу!

Сильные эмоции быстротечны, к тому же коварство Симилора делало его еще неотразимее. Утерев дрожащей рукой глаза, Эшалот рванулся с места, но тут же спохватился.

– Саладен! – простонал он. – Я чуть не позабыл Саладена!

Он вернулся назад и подобрал с земли загадочный пакет продолговатой формы, отдаленно смахивающий на картонного младенца, которого злодей крадет в прологе мелодрамы, с тем чтобы по ходу пьесы он возрос до первого любовника или любовницы – в зависимости от пола. К пакету был приделан ремень. Эшалот набросил ремень на шею и закинул пакет за спину со словами:

– Веди себя спокойно, Саладен!

После чего пустился бежать вдоль изгороди со скоростью, удивительной для человека столь громоздкой комплекции, явно вознамерившись идти вровень с лошадиным галопом. Вскоре лицо его побагровело, на висках выступила испарина, но он все равно мчался вперед, поглядывая поверх кустарника на «Орла» и то и дело поминая Симилора. Он пробежал уже шагов четыреста или пятьсот, когда чрезмерно сотрясаемый пакет испустил могучий рев. Картонный или нет, младенец обладал голосом выразительным и очень громким. Замедлив бег, Эшалот попробовал его усовестить:

– Закрой свой клювик, маленький негодник, не то придется мне его заткнуть. Уймись, малыш, мы бежим за папой!

Саладен залился еще пуще.

Эшалот чуть дух не испустил от этой гонки. К счастью, на повороте лошади перешли на шаг и, обогнув дубняк, выехали на большую равнину, расположенную между Севраном и Немецкой дорогой. В центре восхитительного пейзажа возвышался замок Буарено. «Орел из Мо № 2» подходил к пристани барона Шварца. Эшалот переместил пакет на грудь и, не говоря худого слова, выполнил свое обещание и «заткнул младенцу клювик».

Три пассажира сошли на пристань: первым господин Котантэн де ла Лурдевиль, направившийся к замку, к которому вела подъездная дорога, посыпанная песком; затем молоденькая девушка под черной вуалью, медленно двинувшаяся в том же направлении; последним выпорхнул легонький как перышко Симилор. Отвесив церемонный поклон капитану, он стал на цыпочках прохаживаться по бечевой дороге. Спрятавшийся в кустах Эшалот созерцал его, приходя в себя после гонки; одной рукой ему приходилось удерживать в повиновении Саладена, другой он отирал со лба обильный пот.

– И кабы он гнался вон за той молоденькой красоткой, так нет же, в голове сплошные козни, ох, не доведут они его до добра… Тихо, малыш, мы уже на месте, сейчас выведем папочку на чистую воду!

По бечевой дороге, где грациозно подпрыгивал Симилор, оберегая тряпочные туфли от луж, оставленных недавним ливнем, шел размеренным шагом осанистый мужчина, меланхолически поглядывая на воду и покручивая в пальцах табакерку черненого серебра. Жест был настолько характерен, что невольно вызывал в воображении шелковый фрак с кружевным жабо и драными подмышками. Однако вместо шелкового фрака на нем был серый сюртук прямого кроя со светлыми пуговицами: барон Шварц, финансист до мозга костей, обрядил своих лакеев в ливреи, напоминающие униформу служащих Французского банка. Ибо осанистый мужчина был всего лишь камердинером… впрочем, с ним почтительно раскланивались и местные тузы.

Симилор, скинув шляпу, пошел прямо на него и учтиво, чуть ли Не заискивающе, спросил:

– Надеюсь, я имею честь обращаться к господину Домергу?

Господин Домерг пропустил вопрос мимо ушей точно так же, как грубоватый капитан Патю. Однако же есть люди, по сану своему вызывающие благоговение у Симилора и ему подобных. Лакеи из большого дома входят в их число. Симилор, вспыльчивый Симилор, решил не обижаться и смиренно ждал. Могущественный Домерг отвлекся, наблюдая за прибытием уже знакомого нам странного экипажа: по бечевой дороге подъезжала к ним плетенка Трехлапого, запряженная облезлым псом. С добродушной улыбкой камердинер отступил к изгороди, чтобы не мешать проезду; калека дружески ему кивнул.

– Здравствуйте, господин Матье, – вежливо ответил на кивок слуга, – дела идут, как я вижу?

Землистое лицо калеки, обрамленное бородой, походило на маску с застывшей улыбкой.

– Денежки приходится отрабатывать, – промолвил он, – я как раз по этому поводу к господину барону. Он дома?

– Для вас всегда, господин Матье.

Трехлапый разогнал свою псину и помчался к замку во весь опор. Глядя ему вслед, камердинер вполголоса недоумевал:

– И что за блажь напала на хозяина знаться с этим убогим?

– Вот именно, – с жаром подхватил Симилор, не упустивший случая завязать беседу, – я полагаю, это неспроста!..

Господин Домерг смерил его с головы до ног величественным взглядом. Симилор, любезно поморгав, продолжил:

– Да, неспроста, тайны подстерегают нас со всех сторон…

– Вам что-то надо от меня, дружище? – поинтересовался камердинер.

Симилор, понизив голос и приставив к углу рта ладонь, дабы ни словечка не утерялось из его ответа, объявил:

– Вы можете не опасаться, я пользуюсь полным доверием молодого человека.

– Какого молодого человека?

– Господина Мишеля, черт возьми!

Лицо слуги посветлело.

С той стороны изгороди Эшалот, подслушивающий с приоткрытым от напряжения ртом, вытянул шею, чтобы ничего не упустить. Приняв театральную позу, Симилор изрек:

– Мне просто-напросто поручено спросить у вас, будет ли завтра день? Вот!

III

ЗАМОК

Замок Буарено, некогда бывший резиденцией аббата Гонди и дававший приют герцогине де Фалари, среди своих славных обитателей числил также знаменитого танцовщика Треница, принимавшего здесь своих не менее знаменитых друзей. В то время, о каком ведется речь у нас, замок вместе с великолепными службами уже несколько лет являлся собственностью барона Шварца, задумавшего реконструировать усадьбу. Человек последовательный и категоричный, барон не признавал полумер: он решил снести старый замок и выстроить вместо него особняк в современном стиле.

Вид на усадьбу со стороны канала, открывавшийся внезапно, как только оставались позади последние деревья дубовой рощи, был особенно живописен: посреди возделанных полей маленький замок выглядел веселым и даже шаловливым со своими шестью башенками в мавританском стиле и тремя разностильными корпусами, из которых один, казалось, грустил о средневековье, а два других, словно погруженные в пикантную беседу, вспоминали о временах Фронды. Позади замка веером расстилался огромный парк, отделенный от леса широким рвом. В Вожур тянулась из замка дорога, обсаженная по бокам исполинскими тополями; в тех местах и по сю пору живо воспоминание об их необычайных размерах – иные ветви равнялись величиной с полувековыми деревьями; столь же гигантские зеленые стены, но уже из дубов огораживали холмистую дорогу, ведущую в Монфермей.

Барон Шварц приобрел поместье не глядя и за бесценок, собираясь при оказии пустить его в дело, но прибыв сюда, чтобы прикинуть, как выгоднее распорядиться покупкой, был очарован пейзажем и, не желая кромсать этот райский уголок, отказался от своей идеи продать землю в розницу по пятнадцать су за квадратный метр, хотя немало имелось парижан, желавших приобрести участок в живописном месте со старинным антуражем. Барон решил потратить пару миллионов, а то и больше, чтобы перестроить поместье по своему вкусу. Для него это была пустяковая сумма: банкирский дом Шварца процветал и, хотя финансовая родословная его велась не от крестоносцев, имел солидную репутацию европейского масштаба; поговаривали, что он ссужает деньги королям.

Но старый замок решительно не нравился барону: сын своего времени, всем обязанный настоящему, он недолюбливал старину. Ему грезился дворец в стиле Биржи, с которой связывало его столько волнующих воспоминаний. Во время прибытия в Буарено наших героев каменщики как раз возводили стены нового особняка, расположившегося метрах в двухстах от старого замка. На территории поместья вовсю кипела работа: прокладывались новые аллеи, утрамбовывалось дно только что вырытого озера, засыпался старый ров, который предполагалось перенести подальше – усадьба расширялась за счет недавно прикупленных ста гектаров дубового леса.

Солнце уже спускалось вдалеке за деревья, окружавшие колокольню Олюэ-ле-Бонди, когда молодая девушка в черной вуали подходила к позолоченной входной решетке. Она стара лась идти скорым шагом, но это ей удавалось с трудом; наверное, она только что поднялась после тяжелой болезни и делала свой первый выход. Весь вид ее подтверждал эту мысль: она выглядела очень усталой, то и дело останавливалась, чтобы перевести дыхание, а платье казалось слишком свободным для ее грациозной, но явно похудевшей фигурки.

Экипаж Трехлапого нагнал ее, когда она была на полпути к замку, а господин Котантэн де ла Лурдевиль давно уже был внутри. Калека, по всей видимости, знал девушку, но не промолвил ни слова, обгоняя ее. Она проводила его рассеянным, утомленным взором. Подойдя к решетке, девушка перевела дыхание и нерешительно протянула руку к звонку.

– Как вы похудели, мадемуазель Эдме! – раздался позади нее голос. – Честное слово, вас невозможно узнать!

Девушка живо обернулась и покраснела, словно ее застали за неблаговидным поступком.

– Здравствуйте, Домерг! Я приболела немножко. Как тут у вас в замке дела?

Она улыбалась, но было что-то вымученное в ее обычно нежной и открытой улыбке.

Мы уже знакомы с Домергом, осанистым камердинером, похожим на чиновника Французского банка. Видимо, свидание его с нашим другом Симилором было недолгим, если он успел нагнать прекрасную путешественницу, не ускоряя своего размеренного, неспешного шага. Впрочем, о результатах деловых свиданий нельзя судить по их продолжительности. Домерг скинул фуражку, что делал чрезвычайно редко, и ласково улыбнулся. Судя по улыбке, он был добрейшим человеком на свете – к суровости его обязывало положение. Но по отношению к даме можно проявить любезность, ведь известно, что галантность только украшает людей высокого ранга.

– Немножко приболела! – повторил он. – Да вы бледненькая как полотно, честное слово!.. В замке у нас все, слава Богу, в порядке, если не считать стукотни да грязи со стройки… Впрочем, есть у нас одна новость, но вы уже наверняка ее слыхали.

– Нет, я ничего не знаю, Домерг.

– Поговаривают о свадьбе…

– С господином Морисом? – оживилась девушка.

Домерг с сожалением покачал головой.

– Что вы! Кузен Морис впал в немилость, и господин Мишель тоже. Я-то, правду сказать, надеялся, что нашим зятем станет господин Мишель. Человек он, конечно, небогатый, но уж больно к нему благоволил хозяин. Видать, не судьба… Вы уже позвонили, мадемуазель Эдме?

Девушка, то бледневшая, то красневшая во время его речи, ответила дрожащим голосом:

– Нет еще, я не успела.

И добавила, словно размышляя вслух:

– Бланш и свадьба, как странно!

– Шестнадцать лет, – промолвил Домерг, нажимая медную кнопку, скрепленную с колокольчиком, отозвавшимся чистым и ясным звуком, – красавица, каких поискать! Да наследство два миллиона чистоганом, такие невесты в девках не засиживаются. Господину Лекоку, правда, за сорок, но держится он молодцом…

– Господину Лекоку? – пораженно переспросила девушка.

– Да-да… он, говорят, человек влиятельный… Сперва-то я было подумал, что у нас в зятьях будет банкир… или герцог по крайней мере… Поговаривали про герцога, вы ведь знаете?

– Я ничего не знаю, – повторила девушка.

Поговаривали. Но господин Лекок хлопотал, и вот оно как повернулось дело! Впрочем, до мэрии еще далеко… Но входите, входите же, мадемуазель Эдме, вы знаете, что вам здесь всегда рады. Мадемуазель Бланш наверняка соскучилась…. Мадам Сикар!

Мадам Сикар была горничной средних лет достойного, даже чопорного вида, не менее осанистой, чем Домерг, и еще менее улыбчивой. Она как раз поднималась по лестнице.

– О, мадемуазель Лебер, – воскликнула она и благосклонно сообщила: – А мы только что привели в порядок вашу комнату.

– Я сюда ненадолго, мне надо повидаться с дамами, – пролепетала девушка с заметным смущением, явно не соответствовавшим радушию приема. – Не можете ли вы доложить обо мне мадемуазель Бланш?

– Пройдите пока что в салон. Я скажу, чтобы поставили прибор для вас… Да, вспомнила! Госпожа баронесса велела… да, точно!., велела, чтобы ее предупредили, как только вы приедете… Сейчас я ее позову.

Они пересекли прихожую. Горничная поднялась по лестнице, а Домерг проводил гостью в салон. Она стала еще бледнее и, казалось, была близка к обмороку. Опустившись на стул, Эдме приложила к губам носовой платок.

– Навряд ли вас отпустят отсюда в такую пору и в таком состоянии, – сочувственно промолвил почтенный слуга, забирая ее руки в свои и пытаясь их согреть, – в замке вас любят и уважают, госпожа баронесса сколько раз говорила, что вы не просто учительница музыки, а друг дома.

– Принесите, пожалуйста, стакан воды, – попросила Эдме. – Мне что-то не по себе.

Домерг опрометью кинулся исполнять просьбу. Сердце его разрывалось от жалости.

– Что-то не по себе! – горестно повторил он. – Видать, хлебнула горюшка бедная девочка, честное слово! У одних через край переливается, а другим хлеба купить не на что.

Очаровательная Эдме Лебер была бедна. Напрасно старалась скрыть это скромная, но чистенькая одежда – бледность и подавленный вид девушки говорили о постоянной нужде, и Домерг подумал, что ей стало дурно от голода. Добрый человек ошибался. Хлеб пока имелся в доме Эдме, хотя многого давно уже не хватало. Не голод, а лихорадочное возбуждение отнимало у нее последние силы.

Как только Эдме осталась одна, слезы, которые до сих пор удавалось сдерживать огромным усилием воли, брызнули у нее из глаз. Она откинула вуаль. Юное, но уже тронутое страданием лицо восемнадцатилетней девушки отличалось удивительной чистотой линий: большие глаза, высокий лоб, увенчанный белокурыми волосами, тонкий, изящного рисунка нос, красиво очерченный рот, серьезный, но затаивший возможность ласковой улыбки – это было очаровательно, но это было не главное. Облик ее был отмечен каким-то особым чарующим благородством – душа нежная и возвышенная проявляла себя в каждом жесте и в каждом взгляде, все ее существо казалось пронизанным светом. Эдме Лебер была прекрасна в истинном смысле этого слова.

Роскошный салон, где она находилась, был обставлен мебелью в романском стиле. Затуманенный слезами взор обошел комнату и задержался на фортепиано. На нем стоял портрет черноволосой девчушки с радостными, смеющимися глазами.

– Бедная моя Бланш… – горько улыбнувшись, прошептала девушка. – Свадьба с господином Лекоком! Неужели такое возможно?

По бокам камина из этрусского мрамора с фиолетовым оттенком, украшенного мозаикой и уставленного множеством безделушек, висели еще два портрета в богатейших рамах, затмевающих искусство художника, хотя, судя по подписи внизу, они принадлежали кисти известного мастера эпохи Реставрации. На одном был изображен мужчина лет двадцати пяти – маленький, узкоплечий и худой, с умным и очень энергичным лицом; на другом – молодая женщина удивительной красоты: как и Эдме, она пленяла не столько совершенной правильностью черт, сколько своеобразием всего своего облика, оставляющего впечатление неповторимости.

Едва лишь взор Эдме упал на этот портрет, глаза ее загорелись и кровь прилила к щекам. Превозмогая усталость, она расслабленным шагом пересекла салон и остановилась перед камином, надолго впившись взглядом в полотно. Девушку, казалось, интересовал не весь портрет, а какая-то его часть: сосредоточенные глаза ее были устремлены в одну точку, причем расположенную не на лице, а где-то рядом. Изображенная почти в полный рост, баронесса Шварц была облачена в роскошный наряд. Голову ее покрывал тюрбан, чуть сдвинутый набок, закрывающий одно ухо и оставляющий открытым другое, выглядывающее из-под волны густых волос, – маленькое, изящное и украшенное бриллиантовой подвеской в виде бутона. Именно это ухо и рассматривала Эдме… да нет, пожалуй, даже не ухо, ибо оно было видно прекрасно, а Эдме, невзирая на крайнюю свою слабость, взобралась на стул и в течение нескольких минут что-то тщательнейшим образом изучала. Возбуждение ее возрастало, девушку била дрожь. Заслышав шаги, она проворно соскочила со стула, прошептав побледневшими губами:

– Значит, это была она! Вошел Домерг с подносом в руках.

– Я заставил вас ждать, дорогая мадемуазель!

– Ничего страшного, – ответила Эдме сухим, надтреснутым голосом, выдававшим ее лихорадочное волнение.

Как вы себя чувствуете? – спросил слуга, наблюдая, как она пьет воду поспешными, большими глотками.

– Благодарю вас, мне уже лучше.

– Ничего себе лучше! Руки ходуном ходят.

– Мне уже лучше, – нетерпеливо повторила Эдме. – Я хочу видеть госпожу баронессу немедленно… Передайте, чтобы мне не готовили комнату, и прибор для меня тоже ставить не надо.

Домерг глядел на нее удивленно, с выражением сочувствия и печали в глазах. Когда он вышел, девушка села у окошка и стала ждать. Окна салона выходили в сад, и, хотя жалюзи были спущены, взгляд Эдме, пробравшись сквозь щелочку между планками, обежал гостей, собравшихся в замок на воскресный прием. Они расположились небольшими группами на прелестной лужайке, которую уже покинуло солнце. Бланш среди них не было, баронессы, ее матери, тоже. Две дамы пожилого возраста с напускным оживлением играли в волан; несколько мужчин окружило Котантэна де ла Лурдевиля, державшего в руках вечернюю газету. Они прогуливались вдоль замка и беседовали.

– Я не вижу в этом ничего недостойного, – уверял один из беседующих, – господин барон частенько вспоминает, что в начале своей карьеры он был банкиром для бедных.

– Хорошенькая профессия!

– На бедных тоже можно заработать недурно!

– Можно быть ловкачом и филантропом одновременно, – заявил Котантэн де ла Лурдевиль. – И то и се!

– Что касается бедных, странные с ними бывают истории! Я слышал про одного нищего, который каждый год покупал процентных бумаг более чем на миллион франков.

– А в Лионе один попрошайка дал за своей дочерью приданое, какое нашим бедняжкам и не снилось.

– А эта история со слепцом? В тюфяке у него было припрятано пятьдесят миллионов экю!

– Нет, этот Трехлапый все-таки прелюбопытная бестия!

– Но где же прячется господин барон? – послышался вопрос из-за клумбы.

Окно второго этажа отворилось, и господин барон ответил:

– Скоро я к вам присоединюсь, мне надо закончить одно дельце.

– Дельце с Трехлапым! – вполголоса съехидничал мужской голос.

Дальше Эдме не слушала, ее одолела сонливость: глаза стали слипаться, удрученная горем головка склонилась на руки. «Господа, пошли полюбуемся на карету нашего нищего богача!» – долетело до нее сквозь дремоту, затем шутки и смех, удаляясь, заглохли.

Прибытие странного визитера в замок Буарено стало для гостей барона сенсацией и вызвало множество всяческих предположений. Разумеется, если Трехлапый человек с деньгами, то он, вне всякого сомнения, заслуживает любезного обхождения, но и в этом случае с ним вполне мог бы управиться простой клерк. По какому праву прискакал этот уродец – да еще для пущего неприличия на собаке – в роскошное поместье в день отдыха, отведенный миллионером для приема друзей? Барон во время воскресных приемов категорически запрещал говорить о делах, и вот на тебе! Забросив гостей, уединился в своем кабинете для какого-то «дельца» с Трехлапым, которого слуги к тому же почтительно величают господином Матье. Неужели политика? Да, тут было над чем подумать.

Не исключено, что гости барона кое-что о Трехлапом слыхали, о нем кружили легенды в квартале, примыкающем к бульвару Сен-Мартен. Благоволение же миллионера к бедному калеке возносило его славу до высших сфер.

Откуда взялся Трехлапый, никому дознаться не удалось. В один прекрасный день он заявился на Пла-д'Етэн, в контору почтовых сообщений, обслуживающую восточный пригород. Прибыл он на своей плетенке, запряженной облезлым здоровенным псом, вылез из «экипажа» и ползком – передвигаясь на животе и помогая себе руками – проследовал в контору. Как ни странно, ему удалось получить место приемщика, забирающего почту с прибывающих экипажей. К исполнению своих обязанностей он приступил безотлагательно, и начало его карьеры было весьма нелегким: ему приходилось орудовать только руками, защищенными металлическими нашлепками, похожими на скребки, тогда как нижняя, парализованная часть его тела была упакована в некое подобие корзины, снабженной колесиками. Однако наделенный упорством и незаурядной силой духа калека довольно быстро освоился в новой должности к немалому изумлению окружающих. «Это ж надо, так прытко бегать с засунутыми в карман ногами!» – одобрительно шутили досужие остряки, внося свою лепту в растущую популярность приемщика.

Через недолгое время господин Матье уже считался образцовым работником. Он прикрепил к своей спине четыре крючка, которыми очень ловко зацеплял посылки, сбоку подвесил свисток, и квартальные извозчики быстро свыклись с введенной им нехитрой сигнализацией: на один свист подъезжал фаэтон, на два – ландо, на три – кабриолет. Что касается сохранности посылок, тут у него был заведен железный порядок, не допускающий никакой путаницы. Когда случались профессиональные тяжбы между ним и мадам Турто, конторщицей, ведущей регистрацию пассажиров и багажа, он, подобно искусному адвокату, не без блеска выигрывал все спорные дела.

Господин Матье был проворен не только на службе, он и вообще передвигался довольно быстро, ловко орудуя руками и шустро маневрируя неподвижным футляром, в который были упрятаны его ноги. Способом передвижения он походил на ящерицу, а ящерицы, облыжно[9]Заведомо ложный, обманный, несправедливый. упрекаемые в медлительности, бегают весьма и весьма быстро и проворно. Безвестный гений изобрел для него прозвище – Трехлапый, шутливо признающее одержанную над физическим недугом победу. Матье-калека мог бы разбогатеть на своем убожестве, Трехлапый предпочел поле боя, которое осталось за ним: конкурентам пришлось убраться со двора конторы.

Известно, как важна для обретения популярности метко подобранная кличка. Слава не замедлила явиться к Трехлапому, но пришла она не одна, а в сопровождении двух неизменных спутниц: Зависти и Поэзии. Зависть пыталась затопить его волной темных слухов, способных погубить слабенькую репутацию, но знаменитость делающих еще славнее. Из крупных обвинений фигурировали два: агент тайной полиции и сообщник преступной шайки. Область таинственного в Париже никогда не обходится без двух этих любимых догадок.

Поэзия оказалась щедрее: она наделила Трехлапого сказочным богатством и романтической любовью. Гном с зарытым где-то кладом, чудо-юдо, скидывающее уродливую шкуру в позолоченных чертогах красавицы. Сплетничали про некую женщину, прекрасную и молодую, а сверх того богатую и благородных кровей. Рептилия с задворок Пла-д'Етэн и аристократка? Что ж, совсем как у Шарля Перро, любившего сводить принцесс с чудищами.

Итак, Поэзия и Зависть сообща трудились над его реноме, однако слава не вскружила голову скромному почтовому служащему, не обращавшему на сплетни никакого внимания. Исполнительный и усердный, он с прежним рвением занимался своим делом. Не попрошайничал, но и не отталкивал великодушный кошелек, раскрывавшийся при виде его увечья, принимая благостыню с той же естественностью, что и жалование. Жил он, вопреки сплетням, тихо, трезво и одиноко.

Можно ли верить в такие россказни? В них верили, потому что живописное вранье расцветало не на пустом месте. На обшарпанной лестнице, ведущей в каморку Трехлапого, была замечена и распознана одна из звезд блестящего парижского света графиня Корона, с ним водил знакомство богатый банкир барон Шварц. Человек-рептилия стал шарадой, и многим ее хотелось разгадать.

Барон Шварц был в своем кабинете, когда слуга доложил ему о прибытии господина Матье.

– Помогите ему подняться, – не раздумывая приказал барон.

Господин Матье вытряхнулся из экипажа без особого труда и одолел лестницу с помощью оригинальной гимнастики: ухватившись двумя руками за ступеньку, он подтягивал вверх торс и неподвижный отросток, заменявший ноги. Совершал он это довольно ловко к немалому удивлению челяди, созерцавшей его маневры. Один из слуг бросился было ему на помощь, вознамерившись подхватить парализованную часть тела, но господин Матье решительно возразил:

– Благодарю вас, не надо.

Тем не менее, одолев порог кабинета банкира и остановившись в трех шагах от письменного стола, он испустил вздох облегчения и, вынув из кармана очень чистый носовой платок, долго вытирал лоб.

– Запыхались, господин Матье? – с улыбкой поинтересовался барон. – Еще бы, после такой длинной пробежки!

Барон Шварц любил пошутить, когда бывал в настроении; впрочем, людям преуспевающим нетрудно прослыть остряками. Среди своих знакомых барон славился чрезвычайно лаконической манерой вести беседу.

Господин Матье ответил, учтиво склоняя голову:

– Мне, разумеется, любопытно взглянуть на ваше поместье, господин барон, но только ради этого я бы не позволил себе столь длинной пробежки.

IV

ТРЕХЛАПЫЙ

Если предположить, что господин Матье, прозванный Трехлапым, принадлежал к нищим лукавцам, бережливо складывающим свои капиталы в тюфяк, следует отметить, что экономил он явно не на одежде. На нем был почти новый бархатный сюртук со светлыми пуговицами, из-под которого выглядывала безукоризненно свежая белая сорочка; зато свисающая до бровей рыжеватая шевелюра его, не знавшая гребня, и густая взлохмаченная борода разительно противоречили вполне респектабельному костюму. Лицо, обрамленное этими двойными зарослями, притягивало взгляд странной серьезностью выражения. Если отвлечься от недуга, лишившего его половины тела, Трехлапый вовсе не выглядел уродцем, в нем не было ничего, вызывающего жалость или отвращение. Цирюльник, хорошенько потрудившись над ним, за один прием мог превратить Трехлапого в половинку солидного буржуа весьма благопристойного вида. Он был, разумеется, монстром, но монстром ухоженным, как и положено в цивилизованнейших дебрях, называемых Парижем. Добавим, что ребятишки с конторского двора, которым знакома была его меланхолическая и необычайно мягкая улыбка, любили Трехлапого.

Барон Шварц был невысокого роста толстеньким человеком – вернее, растолстевшим: под благоприобретенной дородностью угадывалась прежняя худоба. Худые мужчины, даже располнев, сохраняют в своем облике некоторую угловатость, а брюшко свое они носят как-то торчком. Когда жир затягивает остатки былой поджарости, судьба нередко отворачивается от своих прежних любимцев, но настоящие эльзасские Шварцы противятся ей дольше, чем прочие победители. Барон казался человеком без возраста.

Кроме ума, барон Шварц обладал остроумием, во всяком случае, притязал на него и отваживался острить, невзирая на свой акцент, подобно нашим гасконцам. Колледжей он не посещал, но обладал обширными познаниями, почерпнутыми в справочниках и словарях; поддерживал людей искусства в лице поэта Санситива и водевилиста Ларсена, служащего из конторы на кладбище Пер-Лашез.

В делах барон не имел себе равных, на лету хватал любую оказию, выгодно помещая деньги в самые разные операции, вплоть до жилищных; благодаря его энергии банкирский дом Шварца цвел и плодоносил. Однако барон хоть и вознесся до того, что давал деньги королям (без процентов, но требуя назад двойную сумму), никогда не отрекался от начала своей карьеры и любил вспоминать, что во время оно состоял банкиром при бедняках. Имелись кое-какие темные пятна на его пути к успеху, но, как справедливо утверждал господин де ла Лурдевиль, первоначальной основой нынешних его миллионов был банковский билет в тысячу франков, полученный им от Лекока на пустынной лесной тропе в окрестностях Кана в то далекое, наступившее после грозной ночи утро.

Разумеется, барон давно уже не выуживал у бедняков их жалкие гроши, и отношения его с Трехлапым трудно было объяснить финансовыми причинами.

– Что новенького? – безразличным тоном спросил барон.

Трехлапый поднял на него большие неподвижные глаза, затененные встрепанными волосами.

– Полковник дышит на ладан.

– Он слишком дряхл.

– Я полагал, что господин барон…

– Мы в расчете, – прервал гостя банкир, – дело кончено.

И добавил:

– Я занят. Живее.

– Думают, что полковник не доживет до утра.

– Графиня в Париже? Калека утвердительно кивнул.

– Лекок тоже?

– Тоже.

– Ясно. Что еще?

Банкиру с трудом удавалось скрывать тревогу за обычной своей лаконичностью.

– Господин барон очень спешит, и его навряд ли заинтересуют сплетни. Хотя странные творятся в нашем дворе вещи…

– Сплетни! – потребовал банкир.

– Господин барон велел мне повнимательнее приглядеться к окнам пятого этажа, выходящим на двор конторы…

– Ну, ну! – подстегнул банкир, заинтересованный гораздо более, чем изображал.

– А также держать под наблюдением дом, вход с улицы Нотр-Дам-де-Назарет, где живут трое молодых господ: Морис, Этьен и Мишель.

– Прекрасно! – одобрил банкир, тайком зевнув, и в качестве извинения добавил: – Короче!

– Молодые люди находятся в том возрасте, когда любят играть в секреты полишинеля…

– Женщины?

– Не слишком… исключая Мишеля.

Банкир насторожился.

– Хотя господина барона интересует, надо полагать, вовсе не Мишель, а племянник – Морис.

Банкир приложил указательный палец к кончику носа, что являлось у него признаком живейшего нетерпения.

– Я не буду больше говорить о Мишеле, – пообещал Трехлапый. – Так вот, господа Морис и Этьен ударились в сочинительство. Работают как каторжные, пишут драмы, это известно всем: целыми днями они декламируют во всю глотку и спорят чуть ли не до драки. Соседи опасаются, как бы они ненароком не спалили дом.

– Чепуха! – прервал гостя банкир.

– То есть? – переспросил тот несколько обиженный.

– Чепуха! – повторил банкир. – Короче!

– Они продали все. На драмах, которые не берут театры, много не заработаешь. Одно время господин Мишель тоже вкалывал с ними, но теперь…

Трехлапый внезапно прервался, вспомнив, что обещал не отклоняться на Мишеля.

– Забавно! – произнес банкир, делая поощрительный жест.

– Прошу прощения. Я знаю, что Мишель вас не интересует. Мы, нормандцы, слишком болтливы.

Банкир неопределенно кивнул, и Трехлапый стал докладывать дальше.

– Господин Морис питает весьма серьезные чувства к одной достойной девице, и если бы господин барон задумал его женить…

– Мальчишка по уши влюблен в мою дочь, – отозвался банкир. – Идиот!

– Почему же? Мадемуазель Шварц достаточно богата для двоих.

На это вкрадчивое замечание банкир отрубил:

– Свадьба – дело решенное… почти.

Затем он закинул ногу на ногу и, стараясь сохранять безразличный вид, полувопросительно произнес:

– Мишель?

– Вы хотите сказать – Морис? – поправил его Трехлапый. Легкая улыбка затаилась под взъерошенными усами калеки.

Он медлил с ответом, делая вид, что недопонял. Господин Шварц топнул ногой и вскричал – на сей раз на общедоступном языке:

– Черт возьми, господин Матье! Не выводите меня из себя. Вы что-то знаете про этого негодника Мишеля. Выкладывайте!

Господин Матье прикинулся удивленным, скрывая насмешку.

– Мне же запрещено… – начал он, – но… готов служить. Хотя, признаться, куда приятнее рассказывать о детских шалостях Мориса с Этьеном. Господин Мишель пошел по плохой дорожке, шляется по притонам и играет напропалую.

– Играет напропалую! Мишель!

– Проигрывает по двести-триста луидоров за вечер, бегает по ужинам и театрам, делает несуразнейшие долги и, самое странное, их оплачивает!

– Оплачивает! – повторил банкир. – Забавно!

Он встал и прошелся по комнате.

Как только хозяин повернулся спиной, физиономия Трехлапого преобразилась точно по волшебству. Маска ожила, загоревшийся взгляд рванулся к большому открытому окну, выходившему в сад. По аллеям парка прогуливались гости, взгляд калеки молнией осветил всех. Он кого-то искал.

Когда банкир обернулся, Трехлапый созерцал лужайку с вежливым восхищением.

– Райское местечко! – вздохнул он. – Извините!

– Откуда он берет деньги? – спросил банкир.

– Господин Мишель? Не знаю, но могу разведать, если требуется.

– Тут пахнет Лекоком! – вслух высказал свою догадку банкир.

Трехлапый опустил глаза и не отвечал. Брови господина Шварца нахмурились. Немного помолчав, калека с оттенком брезгливости сообщил:

– Тут замешана какая-то дама, кажется, очень богатая. Господин Шварц остановился как вкопанный.

– Молодая? – поинтересовался он.

– Очень красивая, – ответил Трехлапый. Устремленные на него глаза банкира настойчиво требовали более подробного ответа.

– Это не графиня? – вынужден был спросить господин Шварц.

– Нет.

Банкир, охваченный заметным волнением, сделал еще одну пробежку по комнате, затем резко остановился.

– Господин Матье, эта история интересует меня бескорыстно, я хочу быть полезным. Сей молодой человек, Мишель, был моим служащим и даже больше. Я уже претерпел достаточно из-за своего доброго сердца, и только общее уважение вознаграждает меня за хлопоты… Вы ведь знаете довольно много о графине Корона, не так ли?

– Достаточно. Полковник оставит ей все…


– Да я не об этом! – господин Шварц уже не скрывал раздражения.

– Ясно. Господин барон с ним в расчете.

Роли словно бы поменялись. Банкир сделался многословным, а Трехлапый нехотя цедил слова сквозь зубы.

– Слава Богу, – продолжил банкир, – мне нечего беспокоиться за себя и своих близких, лично мне ваша информация не нужна. У вас, господин Матье, видимо, есть свои резоны быть столь скупым на сведения.

– Да, господин барон. У меня есть свои резоны.

Банкир круто повернулся на каблуках.

– Время – деньги, – прорычал он, усаживаясь за стол. – Дело кончено, вы свободны.

Изгнанный таким манером Трехлапый тут же пополз к двери, но у порога остановился и чуть ли не униженно произнес:

– Я рассчитывал на одну любезность с вашей стороны, господин барон…

Банкир, уже принявшийся за свои бумаги, отозвался крайне коротким словом:

– Ну?

– Не могли бы вы порекомендовать меня вашему родственнику, господину Шварцу, отцу Мориса; господин барон познакомился с ним в Кане, во времена Реставрации.

Шварц заметно побледнел. В ответ он отчеканил, подчеркивая каждое слово:

– Я познакомился с отцом Мориса в Париже!

– В Париже так в Париже, какая разница. Ко мне обратился человек, разыскивающий двух дам: жену и дочь банкира из Кана, рогатое было когда-то семейство, теперь же дамы впали в полную нищету. Странная, знаете ли, история. Но я, кажется, становлюсь докучлив, господин барон мною недоволен. Что ж, опыт приходит со временем. К тому же не очень-то приятно подходить вплотную к иным делам и к иным людям. Мы еще поговорим о вашем родственнике и… о семье банкира. Слуга покорный господина банкира.

Трехлапый толкнул дверь и исчез. Шварц чуть было не рванулся за ним, но удержался.

– Тут пахнет Лекоком! – снова высказал он свою догадку. – Обложил меня со всех сторон. Дело плохо!

Он обхватил голову руками, погрузившись в тревожные мысли.

– Моя жена! – прошептал он, морща лоб. – Мишель!

Больше барон не сказал ни слова. Немного подумав, он вынул из кармана изящный резной ключик, какими закрываются обычно крошечные дамские несессеры. Он разглядывал ключик и колебался. По лицу его проскользнула мучительная, похожая на гримасу улыбка. Дело, видимо, шло не о деньгах: в денежных вопросах банкир всегда действовал решительно. Подумав еще немного, он выдвинул ящик своего секретера и отыскал там кусок воска. В одной руке он держал хорошенький ключик, лаская его угрюмым взглядом, другой разминал воск, который делался все мягче и податливее под его пальцами.

Когда Трехлапый спускался по лестнице, на втором этаже в глубине коридора послышались женские шаги. Он замер, метнув наверх сверкающий взгляд. Шаги принадлежали госпоже Шварц, она намеревалась спуститься в салон, где ее ожидала Эдме Лебер. Трехлапый слышал, как она произнесла твердым тоном:

– Нет никакой необходимости беспокоить мою дочь.

Этот голос, звучный и бархатистый, произвел магическое действие на калеку. Казалось, жалкое существо, человек-рептилия, вот-вот взовьется ввысь в безумной попытке вырваться из ползучего состояния. Но Трехлапый никуда, разумеется, не взвился; наоборот, словно устрашенный чем-то, он поспешно одолел последние ступени. Когда баронесса сошла вниз в сопровождении Домерга, лестница была пуста.

В салоне все еще томилась в одиночестве Эдме. Прелестное лицо ее поминутно менялось, твердая решимость вступала в борьбу с глубокой тоской. Она страдала, лихорадка не давала ей усидеть на месте. Когда болезненному возбуждению удавалось одолеть подавленность, щеки девушки заливались краской и с губ срывалось имя: Мишель…

С верхнего этажа донеслась бравурная гамма, затем чьи-то пальцы шумно пробежались по всей клавиатуре. Эдме улыбнулась сквозь слезы.

Озорная музыка смолкла. Девушка отошла от окна и вернулась к портрету. В комнате сгущались сумерки, последний луч, проскользнувший сквозь щель в решетчатых ставнях, упал на портрет баронессы Шварц, Эдме пыталась присмотреться к живописи, но взгляд ее помимо воли устремлялся на бриллиант, поблескивающий из-под тяжелой массы волос. Словно завороженная, она не могла оторвать глаз от этой сверкающей точки.

На лестнице раздались женские шаги, заглушённые ковром. Голос Домерга за дверью произнес:

– Не хотелось бы вас расстраивать, госпожа баронесса, но мадемуазель Лебер все еще очень больна.

Эдме изо всех сил старалась взять себя в руки.

Голосов за дверью больше не было слышно, Домерг удалился, тяжело ступая, значит, баронесса Шварц была тут, за этим порогом. Но она почему-то не входила. Эдме стояла, устремив глаза на створки закрытой двери. Затем, побежденная усталостью и волнением, снова уселась, пробормотав:

– Неужели она дрожит так же, как я?

И вынула из кармана кошелек, в котором вместо денег хранился какой-то крохотный, с маисовое зернышко величиной, предмет, завернутый в клочок бумаги.

– Может быть, – с надеждой прошептала она, – ей вовсе нечего скрывать от меня. Столько лет я ее уважала и даже любила!

Машинальным жестом она развернула бумажку, и в этот момент дверь наконец отворилась. Эдме поспешно сунула крохотную вещицу в кошелек, а кошелек в карман. Баронесса Шварц стояла на пороге, взгляд ее застиг девушку за этим движением. Черные брови баронессы легонько вздрогнули. Но это длилось не больше мгновения. Баронесса Шварц переступила порог с безмятежной улыбкой – дама, знатная и благородная, с отзывчивым сердцем, откликающимся на любую просьбу о помощи. С обычной своей непринужденностью она ласково взяла Эдме за руки и поцеловала в лоб со словами:

– Почему же вы нас не известили о вашей болезни, дорогое дитя? Вы же знали, что мы были в Савойе, в Эксе. Разве Бланш вам не написала?

– Написала, мадам, – ответила Эдме, опуская глаза, – мадемуазель Бланш извещала меня о своих делах.

– Почему вы ей не ответили? Вы были так больны, что потеряли свои уроки?

– Я три месяца пролежала в постели, мадам.

– Три месяца, – не без смущения воскликнула баронесса, усаживаясь. – Все это время мы были в Эксе. А как ваша матушка?

– Моя мать ухаживала за мной и под конец заболела сама. Я очень за нее опасаюсь.

Ресницы девушки, все еще опущенные, повлажнели.

– И вы нам ничего не сказали! – с искренним сочувствием вскричала баронесса. – Неужели так трудно обратиться ко мне за помощью?

Эдме подняла на нее большие синие глаза, печальные и почти суровые.

– Мадам, нам ничего не нужно.

Баронесса побледнела, но все же попыталась улыбнуться, вымолвив тоном ласкового упрека:

– В вас говорит гордость, милая девочка, но в моем предложении нет ничего обидного. Вы все можете отработать зимой, давая уроки моей дочери.

Ресницы Эдме дрогнули, и лицо напряглось, но ей удалось произнести очень твердым и отчетливым голосом:

– Я отказываюсь от уроков в вашем доме, мадам.

V

АЛМАЗНЫЙ БУТОН

Баронесса Шварц все еще была очень красива. Более двенадцати лет прошло с тех пор, как краска высохла на портрете, висевшем у камина рядом с изображением барона, но время не смогло одолеть ее замечательную красоту, и она и сейчас походила на свой портрет. Умные глаза по-прежнему светились мягким блеском, ни одна морщина не явилась в положенный срок на нежный высокий лоб, овал лица хранил безукоризненное изящество, и, что самое удивительное, даже шея ее оставалась упругой и гладкой.

Баронесса Шварц все еще была очень красива, хотя минуло уже лет шестнадцать с тех пор, как Жюли Мэйнотт сменила имя – значит, семнадцать лет отделяли ее от скорбного часа разлуки с любимым, когда ее нежная и преданная улыбка смягчала печаль прощания, укрытого от людей угрюмой тишиной дремучего леса.

Семнадцать лет – а баронесса все еще походила на Жюли Мэйнотт и по-прежнему вызывала восхищение. Барон Шварц любил ее до безумия, пылкий, как юноша, и ревнивый, как старец. Барон Шварц, покоритель миллионов!

Баронесса оставалась молодой, не прибегая к ухищрениям, которые делают женскую красоту искусственной. Она выглядела молодой даже рядом с восемнадцатилетней Эдме Лебер, свежей, как только что распустившийся цветок. Они могли бы показаться подругами, если бы не казались соперницами: загадочная тень враждебности пролегла между ними. Слово «соперницы» объясняет многое; у Эдме Лебер были тайные основания для нынешнего странного визита: она любила и боялась за свою любовь.

В салоне воцарилось долгое молчание. Лицо баронессы было удивленным, расстроенным и чуть-чуть смущенным, девушка же была холодна как мрамор.

Заслуживает упоминания одна деталь: во время беседы взгляд Эдме несколько раз останавливался на волосах баронессы, двумя симметричными волнами струящихся вниз и полностью закрывающих уши. Казалось, взгляд девушки хотел прорваться сквозь эту завесу, скрывавшую от нее какие-то важные доказательства. Баронессу явно удивляло внимание, уделяемое ее прическе. Она первая прервала молчание:

– Значит ли это, что вы недовольны моей дочерью?

– Нет, мадам, – живо возразила Эдме, – ни в коем случае. Ваша дочь способная ученица и к тому же очень добра.

– Дорогое дитя, – материнским тоном промолвила баронесса, взяв девушку за руку, – признаюсь, ваше поведение мне непонятно. До сих пор нас связывали дружеские отношения, основанные на взаимной симпатии. Моя дочь только что вышла из детского возраста, и ей некоторая бестактность простительна. Но вот если я вас чем-то невольно обидела, то это, разумеется, извинить труднее. Будьте искренни: у вас есть что-то на сердце?

– Абсолютно ничего, мадам, – с усилием выдавила из себя Эдме.

– Тогда зачем же покидать нас? Прерывать отношения, столь удачно сложившиеся? Я догадываюсь, что вы знавали лучшие времена, и гордость…

– Вы ошибаетесь, мадам. У меня были братья и сестры, которые действительно жили в счастливом доме, но они давно умерли. Я родилась после нашей семейной катастрофы, и на мою долю выпала только бедность.

– И все-таки есть в вашем поведении какая-то загадка, – произнесла госпожа Шварц, не теряя своей терпеливой мягкости, – помогите мне разгадать ее. Вы сейчас в лихорадочном состоянии, и я не могу отнестись к вашим словам всерьез… во всяком случае, я советую вам подумать. Вашей матери не на кого опереться, кроме вас…

– Мадам, – во второй раз прервала ее Эдме тоном твердым и даже резким, – никогда я не была спокойнее, чем в эту минуту. Я говорю с вами также и от имени моей матери.

Баронесса стремительно поднялась – видимо, ей пришла в голову мысль, что она имеет дело с безумной. Эдме тут же опровергла ее догадку:

– Не волнуйтесь, мадам, я в своем уме.

– В таком случае, дорогая мадемуазель, – с суровым достоинством ответила выведенная из себя баронесса, – позвольте вам заметить, что наше свидание слишком затянулось. Если вы решили порвать отношения с нами, можно было не утруждать себя визитом: это делается письмом и в двух словах. Мне показалось, что вы желаете объясниться, и я пошла вам навстречу по многим причинам, которые не намерена излагать. Но вы говорите со мной тоном провоцирующим и даже угрожающим, он совершенно не вяжется с вашим характером, каким он мне виделся до сих пор. Полагаю бессмысленным докучать вам дальнейшими расспросами. Я не отказываю вам от дома, мадемуазель Лебер, но если вам угодно покинуть нас, дело ваше. Невзирая на этот разговор, странный и тягостный, я сохраню о вас наилучшие воспоминания, и если вам понадобится моя рекомендация…

Поднявшаяся со своего места Эдме в третий раз оборвала ее на полуслове:

– Мне никогда не понадобится ваша рекомендация.

Баронесса раздраженно махнула рукой и направилась к дверям со словами:

– Прощайте, мадемуазель!

Когда она повернулась спиной, взгляд Эдме, острый и торопливый, снова попробовал прорваться сквозь плотную массу волос, но эта прическа, называемая, если не ошибаюсь, повязкой Берты, надежно закрывала уши от любопытных взоров. Эдме так и не удалось получить желаемых доказательств.

– Мадам, – негромко произнесла она, пытаясь остановить подходившую к дверям баронессу, – вы совершенно правы: для разрыва отношений достаточно двух слов в письменной форме. Будьте добры остаться, я сказала не все.

Баронесса продолжала свой путь, и рука ее уже коснулась дверной ручки. Девушка повторила тихим, но пронзительно зазвучавшим голосом:

– Будьте добры остаться, мадам.

И, чтобы удержать баронессу, поспешно договорила:

– Мы переменили жилище и уже более трех месяцев квартируем на улице Нотр-Дам-де-Назарет, второй вход слева, если идти от улицы Сен-Мартен.

Баронесса все еще держалась за ручку, но дверь оставалась закрытой. Эдме говорила дальше:

– В доме, который задним фасадом выходит на контору почтовых сообщений, – в глубине двора.

Эдме перевела дух, словно после тяжелой работы. Баронесса неподвижно застыла у порога, лица ее не было видно, но поза, ставшая напряженной, выдавала внезапное волнение. Должно быть, Эдме сильно страдала, однако в глазах ее промелькнуло нечто похожее на злорадство, совершенно не свойственное ее натуре. Она быстро закончила:

– На пятом этаже… Окна с синими занавесками… Знаете?

Госпожа Шварц наконец обернулась, прекрасное лицо ее было совершенно спокойно. Эдме почувствовала легкую досаду, быстро сменившуюся внезапной надеждой. «А если я ошибаюсь? – в который раз спрашивала она себя. – О, если бы это была ошибка!» Всем своим добрым сердцем девушка жаждала освободиться от мучительных подозрений.

– Знаете?.. – автоматически повторила госпожа Шварц последний вопрос девушки. – Откуда же мне знать?

Затем, словно пожалев о сказанном, надменно поинтересовалась:

– И какое мне до всего этого дело?

Но было поздно. Легкая заминка баронессы – и у Эдме не осталось никаких сомнений. Госпожа Шварц, на сей раз не ожидая ответа, проговорила вполголоса тоном мягкого сожаления:

– Бедное дитя! Я совсем забыла…

Баронесса явно намекала, что девушка пребывает во власти болезненного бреда.

Горящий взгляд Эдме, устремленный на баронессу, читал по ее лицу, как в открытой книге.

– Мадам, – заговорила она печально и с неожиданной покорностью, – когда я впервые попала в ваш дом, я была почти ребенком и, конечно же, страшно интересовалась нарядами. Никогда не видела я такой красивой, такой богатой и такой элегантной женщины, как вы. Каждую мелочь вашего каждодневного туалета я знала, как свою. Таковы молоденькие девушки, особенно если они бедны. Среди тысячи алмазных бутонов я безошибочно распознаю великолепные бриллианты, которые никогда не покидали ваших ушей.

Эдме невольно покосилась на портрет. Проследив за ее взглядом, баронесса нашла нужным пояснить:

– Муж подарил мне их, когда родилась Бланш. С тех пор я не ношу ничего другого даже на балы.

– Я знала это и подумала, что вы были бы страшно огорчены, оставшись без любимого украшения.

Госпожа Шварц сделала удивленные глаза, а затем невольно, хотя и не очень поспешно, поднесла руку к уху. Эдме достала кошелек и вынула оттуда свою бумажку.

– Вы меня напугали! – смущенно вымолвила баронесса, пытаясь улыбнуться.

– Но вы уже успокоились, не так ли? – спросила девушка столь язвительно, что кровь бросилась баронессе в лицо.

Быстрым, но несколько досадливым жестом она приподняла волосы над одним ухом, показывая сверкающий бриллиант.

– А другой? – холодно поинтересовалась Эдме.

Баронесса колебалась, побледневшие губы ее вздрагивали от обиды, но вместо того чтобы позвать слуг и выпроводить дерзкую девчонку, она с усилием улыбнулась, приподнимая волосы с другой стороны со словами:

– Я не сержусь на вас, мадемуазель.

– Мадам, – заговорила девушка, и отчетливо произносимые ею слова звучали веско и даже грозно, – этот другой обошелся вам в шесть тысяч франков. Отныне вы владелица трех совершенно одинаковых подвесок.

И Эдме неторопливо развернула бумажку и вынула оттуда бриллиант – с виду точно такой же, как те, что украшали уши госпожи Шварц.

– Вот настоящая причина моего визита сюда. Признаюсь, мне как-то в голову не приходило, что богатая дама выпутается из любой беды. Три месяца я волновалась, что вы попали в трудное положение, и первый мой выход после болезни – к вам.

Баронесса была недвижима, точно статуя. Эдме положила бриллиант на тумбочку, сделала прощальный жест и решительно направилась к двери.

Колокол во дворе замка громко сзывал гостей к ужину. Часы отбили семь с половиной. Баронесса встрепенулась, словно намереваясь кинуться вслед за девушкой, но тут же остановилась – на лестнице послышался голос барона Шварца:

– За стол! Самое время! Позовите дам!

Баронесса закрыла ладонями глаза. Наверху играла на фортепиано Бланш. Слышно было, как хлопнула калитка. Стало почти темно, бриллиант, вобравший в себя последние лучи, сверкал нестерпимым блеском.

– Ушла! – пробормотала баронесса. – Что я ей сделала?

Она судорожно схватила бриллиант, точно он слепил ее, и застыла на месте, глядя перед собой отрешенным взглядом. Голос мужа заставил ее вздрогнуть. Фортепиано наверху смолкло, легкие шаги послышались на лестнице, и Бланш, свежая, словно утренняя роза, ворвалась в салон.

– Мама! – вскричала она. – Ты здесь… и без света?.. Мне сказали, что приехала Эдме? Она будет ужинать с нами? Где же она?

Человеку, пребывающему в смущении, легче отделаться от двадцати вопросов, чем от одного.

– Пора идти, отец ждет, – ответила дочери госпожа Шварц.

Когда огни столовой, обставленной несколько патриархально, осветили ее лицо, оставалось только удивляться, как быстро восстановила баронесса Шварц видимость царственного спокойствия. Она подставила мужу лоб для поцелуя – деспот, ворчун, ревнивец, он был все-таки ее рабом – и сказала, обращаясь к барону, но одновременно и отвечая на предполагаемые вопросы Бланш:

– Я беседовала с маленькой Эдме… С мадемуазель Лебер. Она не захотела остаться на ужин, чтобы попрощаться со всеми.

– Попрощаться? – удивился барон.

– Она уходит от нас? – расстроенно спросила Бланш.

Усаживаясь на свое место в центре стола, госпожа Шварц обронила небрежно:

– Она уезжает в Америку.

– Безрассудство артистов! – воскликнул барон. – Очаровательная малышка, да, очень хороша. За океан, ловить птицу счастья. Вернется старенькая, без гроша в кармане. Забавно!.. Да, суп, можно подавать…

Эльзасский акцент придавал особую пикантность рубленым фразам барона. Бланш вознамерилась было приступить к расспросам, но за этим столом никто, кроме нее, не интересовался Эдме Лебер. Внимание гостей переключилось на водевилиста Ларсена: после супа ему вменялось в обязанность пересказывать наиболее удачные шутки из «Шаривари», «Корсара» и других сатирических журналов. Известно, в какой чести был юмор при Луи Филиппе.

Черный как смоль Савиньен Ларсен урывал куски, где только мог, обладая при этом вместимостью бездонной бочки. Что же до его творческих амбиций, то он решил пороха не выдумывать, а переделать «Сороку-воровку»[10]Популярная в те времена историческая мелодрама.: чтобы склепать один какой-нибудь немудреный актик, он обворовывал штук двадцать чужих томов. «Богатая натура! – одобрял его барон Шварц, – оригинал!» Алавуа считал Ларсена ничтожеством, а господин Котантэн де ла Лурдевиль говорил про водевилиста с Пер-Лашеза так:

– То и се! Помесь угря, кошки, обезьяны и куницы, ото всех помаленьку. Но талант! Мольера заткнет за пояс!

Мы еще поговорим об Алавуа и о нашем друге Котантэне, ибо знакомство с завсегдатаями салона Шварца впереди.

– В «Шаривари», – доложил Савиньер Ларсен, – помещен портрет господина Рамье в виде майского жука, «Корсар» подыскал новую кличку для господина Монталиве, остальные; – заключил он с саркастической усмешкой, – пережевывают старье.

Смело! – похвалил барон. – Очень забавно.

Ларсен усердно штудировал юмористическую прессу – приходилось отрабатывать свой хлеб.

Однако с какой стати объявила прекрасная баронесса, что Эдме Лебер уезжает в Америку?

VI

САЛОН ШВАРЦА

Можно подумать, что в высшем свете вращаются миллионы людей. Это не так. Светское общество – замкнутое пространство, в котором надо родиться. Такой обособленный мирок являл собою и салон Шварца, хотя его навряд ли можно было назвать великосветским – блеск салонам придают дамы, а их явно недоставало среди гостей банкира, хоть он и титуловался бароном.

Алавуа – холостяк; водевилист Ларсен женат на старой актрисе, которую стесняется выводить в люди; семья Котантэна де ла Лурдевиля пребывает в Нормандии; Кабирон – вдовец; виконт де Глейель расстался с женой по всей форме – раздельное жительство и раздельное владение имуществом. Только господин Тубан приводит с собой супругу – особу слащавую, завистливую и злоречивую, но зато хорошего рода.

Тучный марселец – большая редкость, и мы не без гордости представляем дамам Алавуа, который до обеда весит двести тридцать семь фунтов. Любезный, с открытым сердцем, можно сказать, душа нараспашку, он при том считается человеком весьма дельным, особенно в сфере идей, касающихся промышленности.

Кабирон ворочает делами.

Виконт Оноре Жискар де Глейель в салоны является как на службу, обеспечивая себе пропитание: его визитами осчастливлены четырнадцать жаждущих возвышения домов – семь обедов и семь ужинов в неделю.

Тубан – предприимчивый химик, супруга его не чужда литературы.

Котантэн де ла Лурдевиль, делавший в своей жизни то и се, подвизавшийся и в депутатах, и в журналистах, успокоился наконец на должности поверенного в делах. В доме Шварца все вращается вокруг дел, даже водевиль, представленный тщеславным Ларсеном, даже святая поэзия, сведенная к набору банальностей пошленьким Санситивом.

Остается еще одна супружеская чета, унылая и на вид невзрачная, но вполне пристойная – господин Эльясен Шварц с женой. Мужа читатель помнит по Кану; там он был крепким молодцом, ретиво справлявшим службу в бюро полицейского комиссара. Ныне барон взял родича к себе в фактотумы, супруга же его помогает баронессе нести нелегкое бремя светских обязанностей.

Самый молодой из гостей – Савиньен Ларсен, самый старший – украшенный сединами Котантэн де ла Лурдевиль. Остальным, как и барону, перевалило за сорок. У госпожи Тубан возраста нет и никогда не было.

Гости собрались под стать дому господина Шварца – изобильному, жизнерадостному, исполненному буржуазной бодрости. В таком доме трудно себе представить что-либо похожее на «драму». В одной лишь баронессе угадывалось романтическое прошлое, но оно, погребенное годами, кануло, видимо, в глухое забвение. А юная гостья, Эдме Лебер, якобы собравшаяся в Америку? Да, ей удалось слегка возмутить безмятежную гладь монотонной жизни – вместе с ней в прозаический дом заглянула тайна…

За исключением этого маленького инцидента все шло своим заведенным порядком. Общество, собравшееся за столом господина Шварца, во многом, даже в притязаниях на некоторую экстравагантность, было точно таким же, как в других буржуазных салонах. Уверенные в себе богатые люди, устроившие свое настоящее и спокойные за будущее, приберегавшие все свои чувства, если не сказать – душу, для дел, составлявших для них главный смысл жизни. Предполагаемая свадьба очаровательной Бланш с пресловутым господином Лекоком была одним из таких дел и вызывала соответствующие эмоции – обсуждались выгоды и потери от предстоящей операции. Впрочем, деле это было почти решенное; во всяком случае, так казалось.

Но, как известно, и за роскошью нередко скрываются тайные беды. Чей-то проницательный взгляд, обостренный завистью или враждой, мог бы за внешней респектабельностью дома Шварцев углядеть тревогу, а дерзкий романист, именуемый весь свет» и привыкший выражаться решительно, эффектно и без обиняков, принялся бы разыскивать в этом доме следы слез и крови. Но при всем желании здесь мудрено было бы обнаружить такие следы, хотя что-то странное и ощущалось в атмосфере замка – тут происходило как бы некое сгущение тайн…

Впрочем, даже не тайн, а пустяковых и, надо полагать, вполне невинных секретов.

Во-первых, после супа мадам Сикар, камеристка, шепталась о чем-то с хозяйской дочерью, при этом юная Бланш краснела и улыбалась. Во-вторых, чуть попозже камердинер Домерг подошел к госпоже баронессе, чтобы отчитаться перед ней в выполненном поручении. «Хорошо, спасибо», – ответила баронесса, Домерг же перед уходом многозначительно произнес: «Завтра будет день». Грозные эти слова, как ни странно, ничуть не устрашили прекрасную даму.

В-третьих, в то же приблизительно время господин Шварц, бросавший на супругу взгляды, как всегда, восхищенные, но несколько обеспокоенные, сделал знак дородному Алавуа, разместившему свои обширные телеса по соседству с хозяйкой. Знак был, несомненно, условным, ибо поглощенный едой Алавуа внезапно отложил вилку и воскликнул с видом человека, вдруг вспомнившего о чем-то важном:

– Странно! Я чуть было не позабыл напомнить вам, господин барон, что на сегодняшний вечер назначено дело Дандурана.

Хорошо, хорошо, – небрежно отмахнулся знаменитый финансист.

– Вы обязательно должны присутствовать… – настаивал Алавуа.

– У меня помечено в книжке, – прервал его господин Шварц. – Всему свое время.

Барон выжидал подходящего момента для нанесения удара. Во время десерта он, обращаясь к жене, произнес:

– Дело Дандурана? В Оперу? Нет? Устала? Хорошо. Отдохни же.

Несмотря на лапидарность своих речей, барон умудрялся не только задавать вопросы, но и получать на них ответы от самого себя. Он приказал Домергу:

– Экипаж! Постараюсь вернуться пораньше.

Камердинер и баронесса переглянулись.

Наконец, четвертая, и последняя, любопытная деталь: когда подавали кофе, барон, пристально взглянув на жену, поинтересовался:

– Кстати, Джованна, это принадлежит вам?

Он показал жене изящный маленький ключик, зажатый между большим и указательным пальцами. Госпожа Шварц, улыбнувшись, ответила:

– А я его как раз искала. Это ключ от моего среднего ящика.

– Забавно! – заключил барон.

Он протянул ключ госпоже Тубан, та передача его де Глейе-лю; баронесса получила свою пропажу из рук галантного Алавуа и небрежно положила на стол, не выказывая особого волнения. Беседа среди гостей то затухала, то оживлялась. Ларсен блистал остроумием: шуточек, которые он декламировал наизусть, хватило бы на целый юмористический сборник. Эти весельчаки водевилисты просто незаменимы в компаниях.

Через несколько минут ключ был совершенно забыт. И никто, разумеется, не обратил внимания на легкую испарину, бисером выступившую у корней роскошных волос баронессы. Она была очень бледна, несмотря на ослепительную улыбку. Ничего удивительного, в жару некоторые из нас бледнеют.

От ключа, как только его положили на стол, отпал какой-то кусочек, выделяясь на белизне скатерти едва приметным пятнышком – крохотным, чуть больше пылинки.

Заметила ли госпожа баронесса, не уделившая ключу никакого внимания, что крохотное пятнышко было вовсе не пылинкой, а кусочком воска? И знала ли она, что с помощью воска делают дубликаты ключей? Утверждают, что дамы способны видеть, не глядя, и знать о некоторых вещах, не проявляя к ним специального интереса.

Поднимаясь из-за стола, баронесса улучила момент, чтобы шепнуть Домергу:

– Сегодня вечером мне надо попасть в Париж.

За исключением этих загадочных пустяков в доме Шварцев царил полный покой.

Эдме Лебер, выйдя из замка, направилась по дороге, пересекавшей поле и через лес поднимавшейся в Монфермей. Поначалу дорога тянулась вдоль рва, шагов через сто делавшего от него крутой отворот. Чуть в стороне от дороги сквозь кусты продвигалось в том же направлении, что и девушка, какое-то странное существо, еле различимое в сереньком свете сумерек. Эдме не то что увидела, а скорее угадала ящерицу с человеческой головой, которую ей уже довелось встретить сегодня: калека из конторы почтовых сообщений, прибывший в замок на своей плетенке. Обитатели квартала Сен-Мартен уже привыкли к его фантастическому виду.

Дом на улице Нотр-Дам-де-Назарет, где проживала Эдме, задним фасадом выходил на конторский двор. Во время болезни она часами просиживала у окна, наблюдая, как несет Трехлапый свою нелегкую службу: ловко маневрируя парализованной частью тела, он совершал торсом и руками настоящие чудеса ловкости. Вид калеки вызывал у нее глубокое, смешанное с ужасом сострадание.

Девушке не пришла к голову мысль о странности появления Трехлапого возле пустынной дороги, да к тому же без своей упряжки и в такое время, когда он должен был находиться в почтовой конторе. Сейчас ему следовало бы галопом мчаться на резвой псине в Париж. Эдме, только что выдержавшая серьезное испытание, была слишком занята собственными мыслями и переживаниями, тем не менее сгущавшаяся темнота заставила ее опасливо покоситься на кусты, где ей почудилась ползучая тень. Но там никого не оказалось.

Она двинулась вперед, перестав думать об этом незначительном инциденте. Дорога ей предстояла долгая; лесом надо было дойти до Ливри, а оттуда одолеть пешком путь до Парижа, ибо кошелек ее, покинутый бриллиантом, оказался совершенно пуст – последние деньги были отданы за билет в судоходной конторе. Бедной девушке, только что гордо отвергшей помощь баронессы и оставившей в роскошной гостиной бриллиант, который никто не собирался признавать своим, не на что было добраться до дома. Это казалось пустяком – Эдме чувствовала себя сильной, лихорадка бодрила ее пуще вина: пять лье по лесной дороге, потом еще столько же – разве это много? Сердце колотилось, лоб пылал, перед глазами вспыхивали яркие точки; ее вела вперед некая неведомая сила.

– Я узнала все, что хотела узнать, – прошептала она. – И излечилась, излечилась совсем! Во мне нет больше любви. Странно, оказывается, это так легко – перестать любить!

Эдме бросала любви вызов так же, как и ожидавшей ее дальней дороге, но помимо воли в груди ее копились рыдания, и шаг делался все неувереннее. Все же ей удалось добраться до опушки леса, где тропа ныряла внезапно под густой лиственный свод. Через несколько минут девушку поглотила тьма, и она перестала различать окружающее и почти не двигалась вперед, хотя упрямо твердила себе: «Я иду! Я иду!» На сознание ее тоже наползала темнота, слабость забирала тело в оковы. Остановившись у какого-то дерева и прижавшись пылающим лбом к его стволу, Эдме продолжала себя уговаривать: «Надо идти!.. Я иду!..»

В чаще послышался шорох, но девушка его не услышала – в ушах у нее стоял звон, дыхание перехватило. Ноги ее подогнулись, она стала медленно оседать, все еще продолжая бормотать: «Надо идти, я иду, уже иду…»

Известно, что в подобные мгновения людям может пригрезиться что угодно: Эдме показалось, что она не упала на землю, потому что чьи-то крепкие руки подхватили ее. Перед тем как закрыть глаза, ей удалось различить в потемках диковинный силуэт человека-рептилии – убогого калеки с подворья Пла-д'Етэн.

VII

ПАКТ

Омнибус, следующий из Вожура в Париж, обычно прибывает на станцию Ливри точно в восемь часов тридцать минут, если не опаздывает или не появляется раньше, что случается семь раз в неделю. В восемь часов двадцать минут в конторское помещение станции Ливри проследовал странный кортеж: двое мужчин (у одного из них к спине был прикручен какой-то продолговатый предмет) несли на носилках из древесных ветвей больную женщину. Их сопровождал крепкий господин, лицо его с мужественными и правильными чертами имело властное и умное выражение; судя по весьма приличной одежде, он принадлежал к людям зажиточным.

Господин Брюно, так зовут этого человека, персонаж в нашем рассказе новый, зато носильщики, взирающие на него с боязливым почтением, уже знакомы читателю: бывший учитель танцев Симилор в плюшевом рединготе и рыбак Эшалот в разодранном аптечном халате, странным образом гармонирующим с его симпатичной незлобивой физиономией. Франтоватый Симилор – отец незаконнорожденного юного Саладена, Эшалот же состоит при малютке чем-то вроде кормящей матери.

Что касается больной женщины, то как только носилки оказались в конторе, тускловатый свет кинкета, помещенного за решеткой, осветил прелестное лицо Эдме Лебер. Она недавно пришла в себя и открыла глаза. Ее взгляд робко обежал комнату, словно опасаясь натолкнуться на какое-то страшное видение. Увидев мужественное и спокойное лицо господина Брюно, она вздрогнула и попыталась улыбнуться.

– Мне было почудилось… – пролепетала она и, вновь опуская веки, добавила: – Как вы оказались рядом со мной?

– Мы обо всем поговорим позже, дорогая мадемуазель, – ответил господин Брюно. – А сейчас постарайтесь как следует отдохнуть.

Он взял руки девушки в свои и отечески их пожал.

Симилор и Эшалот, притулившиеся в углу конторы, стояли молча и с обнаженными головами. Эшалот придерживал рукой младенца, привыкшего спать в самых невозможных позах. Господин Брюно подошел к окошечку, проделанному в решетке, и сказал:

– Я хотел бы заказать купе, если оно свободно, мадам Лефор, в противном случае вам придется как можно быстрее отыскать мне дорожную карету.

Конторщица заглянула в свои бумаги и ответила с любезной улыбкой, бросив на Эдме многозначительный взгляд:

– Вас будет стеснять третий человек, господин Брюно? Что ж, по моим сведениям купе свободно, вожурцы предпочитают путешествовать в салоне.

Симилор подтолкнул Эшалота локтем. Господин Брюно подошел к ним со словами:

– Вы мне больше не нужны.

Приятели тотчас же вышли. Симилор взял Эшалота под локоть и с сожалением промолвил:

– Хорошенькая музыкантша могла бы сунуть нам какую-нибудь мелочишку на чай. Ах да! Ты все еще на меня дуешься, котик! И сколько же это будет продолжаться?

– Все зависит от твоей искренности, Амедей! – с волнением ответил бывший фармацевт. – Я такие надежды возлагал на твою дружбу! Если ты решил нас бросить, так и знай: это тебе даром не пройдет.

– Глупости, малыш!

– Возможно. Однако мне легче видеть тебя мертвым, но честным, чем живым, но подлым!

Симилор сделал недовольную гримасу и немного спустя легкомысленным тоном заговорил:

– А не считаешь ли ты, что нам пора перекусить?

– Я не голоден.

– И залить трапезу винцом позабористей?

– Я не хочу пить.

И Эшалот с суровой миной добавил:

– Ты даже не приласкал малыша, Амедей, а ведь ты ему отец!

– Телячьи нежности! – воскликнул Симилор и назидательно заметил: – Не это обеспечит малышу блестящее будущее.

Эшалот поднял ребенка, приблизив худенькое плаксивое личико к губам друга; тот одарил Саладена рассеянным поцелуем и признал:

– Все-таки он очень мил!

– Не это! – со вздохом повторил его слова Эшалот. – Разумеется, не это, но вот что? Какими такими своими героическими действиями ты собираешься обеспечить малышу блестящее будущее?

Амедей, приняв горделивую позу, начал речь:

Старина! Если ты нарываешься на ссору, я могу драться с тобой на любом оружии, мне это не впервой, я уже вызвал сегодня на поле чести одного флотского офицера. Но я не могу допустить, чтобы ты считал меня предателем и негодяем. Я не предатель, я попросту решил выбиться в люди, проникнув в тайны, которыми кишит наш квартал. Сам подумай, в каком я нахожусь положении: ни кола ни двора, с малышом на руках, к тому же – полное неведение насчет моего собственного происхождения. После долгих размышлений я сказал себе вот что: Амедей, не вечно же тебе быть обузой другу, приютившему тебя под своим скромным кровом, ты уже вошел в возраст, пора пробиваться наверх. Конечно, я мог бы завести какое-нибудь небольшое дело вроде твоего агентства, но как справиться с конкурентами, в том числе с тобой? Да нет, легче умереть, чем перебежать другу дорогу! Что мне оставалось? Выбирать между господином Брюно из соседнего дома, господином Лекоком со второго этажа и молодыми людьми с пятого, которые только и делают, что планируют какие-то преступления – это всем соседям известно. Сплошные секреты! Господин Брюно велел мне зайти попозже, Лекок внес мое имя в свой черный список – и твое тоже, так что знай: оба мы у него на крючке. Чем он занимается, этот тип? Увидим! Я готов биться о заклад, что там дело нечисто. Пришлось мне выбрать ребят с пятого этажа. Я к ним заглянул как-то утречком, услышав, что они собираются убить женщину…

– Какую женщину? – торопливо спросил Эшалот, трепещущий от нетерпения.

Нет слов, чтобы описать тот захватывающий интерес, с каким слушал он исповедь своего друга. Саладен ему немного мешал, он попробовал сунуть его в карман, но попытка не удалась.

– Вот именно: какую женщину? – повторил Симилор, пожимая плечами с видом искушенного отгадчика ребусов, споткнувшегося на трудном слове. – Мне самому не терпится это знать. Жгучая тайна. Так вот, живут эти ребята ничуть не лучше тебя, хоть и курят дорогие сигары и щеголяют в тонком белье. Их трое, мальчики из приличных семей, а за душой ни гроша, потому и собрались вместе, чтобы удить рыбку в мутной воде… Один из них, господин Мишель, стал держаться особняком, видать, обтяпывает тайком какое-то дельце или напал на клад; двое же других, Морис с Этьеном, сущие несмышленыши. Ясное дело, про женщину, которую надо убить, нельзя было говорить с порога. Я им просто представился – дескать, способен выполнять секретные поручения, потому как начисто лишен предрассудков. Сперва они только веселились; такой их смех разобрал, когда я намекнул, что могу обучать искусству салонных танцев. И что тут смешного? Но потом меня все-таки взяли в дело и скоро отвалят денежки за мое первое поручение.

– Какое? – встрепенулся Эшалот, беря беспокойного Саладена на руки.

– Угадай, котик!

– Да что же ты там у них делал все это время?

– Спроси лучше, чего я у них не делал!

– Нанялся к этим ребятам в услужение?

– Вот еще! Разве я похож на лакея? Мне заплатят сто франков за одну операцию, ясно?

– Что это за операция?

– Пошевели мозгами, Биби, я же сказал тебе, что поручение секретное.

Эшалот снял драную соломенную шляпу и рукавом отер пот со лба.

– Это хотя бы объясняет, – с облегчением размышлял он вслух, – почему ты забросил нас с Саладеном. И это точно, что наш квартал так и кишит всякими тайнами… Но они тебе намекнули хотя бы насчет мокрого дельца, ну, насчет того самого, чтобы убить женщину?

– Ни-ни, ни словечком не обмолвились.

– И ты ее у них не встречал?

– Клянусь, ее там не было!


– Где же она прячется?

– То-то и есть. Жгучая тайна.

– И все-таки что ты там у них делал?

– Дня три, – не без стыдливости признался Симилор, – пришлось суетиться по хозяйству, сапоги ихние, прочие там всякие комиссии… Но это так, для начала.

– Какие комиссии?

– К портному, за фруктами, в ресторан… некогда было даже к вам заскочить… Зато позавчера началось настоящее дело.

Саладен закричал, явно чем-то недовольный. Эшалот призвал его к спокойствию и придвинулся к другу, вымолвив не без волнения:

– Сейчас узнаем, правду ли ты рассказываешь!

– Позавчера, – продолжал Симилор, – самый молоденький, господин Морис, добрая душа, вручил мне письмо и деньги, два с половиной франка, на дорогу. Адреса на конверте не было. Послание надо было доставить сюда…

– В замок? – вопросил Эшалот, засовывая Саладена себе под мышку, дабы пресечь его крики.

– Не совсем… Ты ведь за мной следил?

– Позавчера только до пристани… Кому предназначалось письмо?

– Тайна!

– Но ты ведь его кому-то вручил?

– Никому.

– Как это?.. Опять скрытничаешь?

– Слово чести! Я оставил письмо под большим камнем, что торчит посреди чистого поля шагах в ста от леса.

Голова Эшалота поникла от тяжких дум. Спектаклям парижских театров далеко было до приключений друга.

– Ну а потом? – выдохнул он, в то время как Саладен тихонько похрюкивал у него под рукой.

– Вчера никакой работы, а сегодня утром новое поручение.

– Опять письмо?

– Нет, велено было передать на словах… Самый страшный, господин Мишель, который сильно кутит, доверил мне секретную фразу. Думаю, тут не обошлось без амурных плутней.

– Какую фразу?

– Знай, – торжественно изрек Симилор, – ты будешь проклят во веки веков, если обманешь мое доверие! Я разболтался с тобой хуже бабы, потому как мне осточертели твои подозрения. Но знай, что я рискую не только собственной жизнью, но и жизнью своего ребенка…

– Какую фразу? – настаивал дошедший до точки кипения Эшалот.

– Тут целая история. Господин Мишель мне велел так: «Сойдешь на пристани барона Шварца и будешь себе лениво прохаживаться, засунув руки в карманы, до тех пор, пока к тебе не подойдет лакей в серой ливрее со светлыми пуговицами; он будет идти, задумчиво поглядывая на воду».

Я его видел! – восторженно вскричал бывший фармацевт. – Пуговицы, ливрея, да-да! И он то и дело поглядывал на воду. Фразу, приятель, давай фразу!.. Саладен, замолчишь ты наконец или нет?!

– Будет ли завтра день? – Симилор задал этот вопрос прямо в ухо своему компаньону.

– Что? – отдернулся тот и, думая, что ослышался, переспросил: – Будет ли завтра день?

– И ничего больше!

– Что же тебе ответил серый лакей?

– Может быть… смотря по обстоятельствам.

– Вот это да! Такой важный господин – и не знал, будет ли завтра день?

– Он должен был сначала посоветоваться.

– С кем?

– Не знаю. Он мне сказал: «Молодой человек, погуляйте, полюбуйтесь пейзажем, у нас на закате прекрасно, и не вздумайте нервничать, если я задержусь с ответом». Ну, я стал лю– боваться закатом, пейзаж, ничего не скажешь, что надо. А когда стемнело, серая ливрея вернулась и наказала передать господину Мишелю следующее: «День настанет сегодня вечером, часов в десять; место обычное».

– День?! В десять часов вечера?! – подивился Эшалот. – Как это?

– Тайна. Серый человек наверняка знал, в чем тут дело, но мне докладываться не стал.

Полупридушенный Саладен пытался выкрикнуть что-то на своем языке (надо полагать, «Спасите!»), но в эти захватывающие мгновения собеседникам было явно не до него. Эшалот напрасно пытался побороть глубокое волнение. Шлепнув себя по лбу и закинув не совсем еще, к счастью, задохнувшегося Саладена за спину, он в приступе раскаяния прижал Симилора к сердцу, поливая обильными слезами потертый плюш сизого редингота.

– Прости меня, Амедей, – бормотал он сквозь нежные всхлипы, – я питал на твой счет черные подозрения… Когда ты возвращался домой, от тебя попахивало кофием, и я думал, что ты лакомишься где-то на стороне всяческими деликатесами тайком от нас с Саладеном. Я устроил тебе проверку, и ты выдержал ее с честью!

Величие души Симилора не замедлило проявиться: он не стал злоупотреблять своим триумфом.

– Не стоит так расстраиваться, старина, – успокаивал он друга. – Пусть это послужит тебе уроком: нельзя слепо доверяться наветам ревнивого воображения.

– Клянусь, я больше не буду! – пообещал Эшалот. – Я так страдал! Дотащился аж до баронской пристани, чтобы подкараулить тебя, хотя шпионство глубоко противно моей натуре. Я видел, как ты приплыл, я прятался там, за изгородью… и если бы ты меня обманул, я бы тебе такое устроил! Но ты говоришь чистую правду. Я собственными ушами слышал, как серый лакей, похожий на банковского контролера, сказал: «Может быть… смотря по обстоятельствам». Потом он ушел, а ты прогуливался по бережку. Мне за этой проклятой изгородью не очень сладко пришлось: малыш то и дело подавал голос, еле-еле удавалось его усмирить. Потом серый человек вернулся, я слышал, как он сказал эту фразу насчет сегодняшнего вечера и десяти часов. Но я, признаться, никак в толк не возьму, Амедей, что это за секреты такие и как это по ночам может быть светло?

Симилор усмехнулся с видом человека, способного видеть подальше собственного носа.

– Секреты такие, что сам черт ногу сломит, – пояснил он и воскликнул: – Погляди, ты же держишь Саладена вниз головой!

– В этом возрасте им совершенно все равно, как их держат, – авторитетно высказал Эшалот.

Симилор вернул ребенка в правильную позицию, малыш при этом отчаянно отбивался, словно подтверждая справедливость высказанного насчет его возраста замечания. Возвращаясь к прерванному разговору, любящий отец промолвил:

– За семью печатями тайна! Все тщательно продумано, ну прямо как у франкмасонов: секретная переписка, таинственные пароли, множество членов… Я, пока добрался до замка, имел случай убедиться, что чуть ли не половина Парижа греет руки на этом деле. Штука рискованная, но без риска в люди не выбьешься.

– Согласен! – с готовностью откликнулся Эшалот. – Куда ты, туда и я!

– Так поклянемся же быть верными делу…

– До самой смерти, Амедей!.. А какому делу?

А такому, чтобы и нам проникнуть в господские секреты и протоптать малышу дорогу в будущее!

В бледном звездном сиянии они протянули друг другу руки, непроизвольно приняв классические позы античных героев. Дорога была пустынна, так что только небо и Саладен стали свидетелями заключенного пакта. Момент торжественный и трогательный.

Симилор и Эшалот шуток не признавали: они вполне серьезно организовали сообщество, целью которого было ужение сокровищ в фантастическом океане мути. Два поэта с нежной душой и пылким воображением, два парижских дикаря, заплутавшиеся в кустиках из папье-маше, насаженных мелодрамой… Театр воспитал в них возвышенность чувств, выработал у них специфический лексикон – выспренный, слащавый и, увы безжалостно пожиравший остатки крепкого и выразительного народного языка. Я не утверждаю, что именно театр привил им привычку к праздности, но работу наши приятели не жаловали, посему послушайтесь моего совета: если встретится вам в Париже чувствительная душа, отлынивающая от труда, берегите ваши карманы.

Задумчивая тишина воцарилась вслед за заключением пакта. За разговором друзья незаметно удалились от почтовой конторы. Глухой шум, долетевший издалека, заставил их остановиться.

– Омнибус! – воскликнул Симилор. – Я бы не отказался от местечка на империале, чтобы не промочить свои туфли.

– Саладен любит кататься, – поддержал его Эшалот.

– Сколько у нас в кассе?

– Двадцать су, вырученные за карасей.

– И у меня пятнадцать. Негусто.

Позади них отворилась дверь одного из домов, и мужской голос крикнул:

– Поторапливайтесь, мадам Шампион, чуточку поживее! Вы взяли рыбок? Фелисита, фонарь! Мое местечко займут, вот увидите!

Дверь осветилась большим фонарем с ручками, которым помахивала угрюмого вида служанка. Вслед за ней появилась весьма дородная дама, увешанная пакетами и задыхающаяся; путаясь в юбках, она изо всех сил старалась поспеть за супругом.

– Вечно одно и то же, Адольф! – плаксиво причитала она. – Ждать до последнего мгновения, вместо того чтобы явиться в контору пораньше! Я взяла платок, Фелисита? Хорошенько закройте шкаф с продуктами, чтобы не заползли насекомые. А насчет кота разузнайте, гулена нам не подходит…

– Да побыстрее же, – понукал ее Адольф, вырвавшийся вперед. – Ты взяла рыбок, мадам Шампион?

– Я взяла рыбок, Фелисита?

Адольф обернулся. Свет фонаря окружил его фигуру блистающим ореолом – во всей своей красе предстал уже знакомый читателю франтоватый рыбак, задумавший изловить щуку весом в четырнадцать фунтов. Он путешествовал налегке, только удочка – шикарная, последней модели, отягощала его руки, в то время как несчастная супруга пригибалась к земле под тяжестью багажа. (Заметим, кстати, что парижане весьма сурово осуждают нравы варварских племен, заставляющих женщину чувствовать себя существом второго сорта. Женушка господина Шампиона носила имя Селеста и на последней ярмарке в Сен-Клу потянула на добрых двести два фунта.)

При виде нарядного рыбака Эшалот испустил радостный крик.

– Старый знакомый! – умилился он, подтягивая Саладена как можно выше. – Порядок, нам будет на что купить билеты в омнибус.

И пояснил ничего не понимающему Симилору:

– Сейчас я все устрою, Амедей. В нашем деле главное догадаться, за какую ниточку дернуть. Я знаю, как подцепить этого разряженного типа. Подержи Саладена.

Освободившись от своей ноши, Эшалот скинул шляпу и преградил господину с удочкой дорогу.

– Добрый вечер, сударь… Как я вижу, моих букашек приходится нести вашей супруге?

Господин Шампион прыгнул в сторону, словно на ногу ему наехало колесо.

– Что вы тут изволите делать? – возмущенно поинтересовался он, ускоряя шаг.

– То же, что и вы, сударь: возвращаюсь в Париж… Захотелось с вами поболтать о рыбалке: как ни верти, а карасики мои все-таки стоили су за штуку.

– Цену мы обсудили, – возразил господин Шампион, – рыба оплачена, так что давайте распрощаемся.

– Нет, не обсудили, – стоял на своем Эшалот, следуя за ним, словно тень, – вон идет ваша супруга, дамы лучше разбираются в ценах, предлагаю спросить у нее.

– Адольф! – взывала выбившаяся из сил госпожа Шампион. – Неужели трудно меня подождать?

Адольф круто остановился. Покраснев от злости, он вынул из кошелька три монеты по двадцать су и вручил преследователю со словами:

– Только бесчестный человек способен воспользоваться столь деликатной ситуацией!

И пошел прочь. Кровь ударила Эшалоту в голову, но вслед за обидчиком он не кинулся, а, пробормотав проклятье себе под нос, неторопливо вернулся к Симилору. Когда он рассказал эту историю другу, тот очень развеселился и одобрительно произнес, возвращая ему Саладена:

– Дружище, из тебя будет толк!

К омнибусу компания подошла без всяких угрызений совести. Взбираясь на империал, они заметили под рессорами корзину, в которой лежал пес господина Матье, а наверху торчала из-под брезента плетеная тачка калеки.

– Вот тебе и новая загадка! – пришел в изумление Симилор. – Экипаж Трехлапого! А где хозяин? Не остался же он ночевать в замке!

…Купе, как и предполагала конторщица, оказалось свободным. Господин Брюно устроился в нем рядом с Эдме Лебер, которая поднялась в омнибус не без его помощи. Госпожи Шампион, увешанную пакетами, пришлось прямо-таки пропихивать в дверь: после последней ярмарки в Сен-Клу она, видимо, сильно прибавила в весе. В салоне уже расположились вожурские пассажиры, которые яростно обороняли свои места от пришельцев из Ливри. Причем все, кроме Адольфа, были со свертками и тюками. Наконец, после обмена язвительными репликами, люди и вещи пристроились кто куда; салон, как только дверца закрылась, оказался набитым не хуже туго заряженной пушки.

А наверху вальяжно развалились на лавке Эшалот с Симилором. Эшалот приобрел пару сигар, и едкий дым заволакивал остатки совести приятелей: они покуривали за здоровье Адольфа, первой жертвы их аморального пакта.

– Главное – отыскать нужную ниточку, чтобы дернуть за нее, – говорил Эшалот.

– Отыщем, – успокаивал его компаньон. – Откормимся и мы не хуже других, не все же нам питаться сухими корками… Мы пойдем на все, чтобы вывести нашего ребенка в люди!

Последние слова относились к Саладену, надежде этого фантастического семейства. Вопреки всем законам природы, на долю Эшалота, бывшего в истории с ребенком совершенно ни при чем, достались трудные материнские хлопоты. Малютка походил на те чахленькие, но упорные былинки, которые умудряются вырастать в расщелинах меж камней. Жизнь ему досталась нелегкая: с ним никогда не церемонились, его раскачивали и швыряли, как мешок, и частенько ему приходилось засыпать вниз головой. Щенок на его месте давно бы сдох, а Саладен ничего, поживал себе и временами даже чувствовал себя недурно. Попыхивая сигарой, Эшалот сунул ему «в клювик», как он любил выражаться, замызганную бутылочку с соской, и малыш с удовольствием потягивал из нее нечто, отдаленно напоминающее молоко.

А внизу, в купе, господин Брюно, стараясь освободить для своей юной спутницы, откинувшейся на подушки, как можно больше места, говорил тоном довольно-таки властным, который, впрочем, легко объяснялся его возрастом и оказанной услугой:

– И никаких секретов, дитя мое. Мне должны быть известны все детали вашего визита к баронессе Шварц.

VIII

РАЗБОЙНИЧЬИ СКАЗКИ

В салоне между пассажирами из Вожура возобновилась прерванная беседа, начатая, судя по всему, еще в лесах Бонди. Вожурцев было трое: дама и двое мужчин, один из которых был чрезвычайно говорлив, а другой, напротив, все время молчал.

– Нет, с этим давно покончено, – говорила дама. – Я имею в виду все эти лесные сказки. Грабители теперь орудуют в городах.

– Ага! – воскликнул пассажир, севший в Ливри и зажатый между двумя штабелями пакетов. – Перемываем кости разбойничкам?.. Мое почтение, госпожа Бло, как поживаете?

– О! А я вас и не узнала, господин Туранжо! Как здоровье супруги?

– Мается ревматизмом, бедняжка, совсем ее одолели всяческие хвори.

– У нас в Вожуре климат куда здоровее, чем у вас в Ливри! – поспешила высказать свое мнение госпожа Бло.

– Ну уж нет! – живо возразил господин Туранжо. – Что касается здоровья, то Ливри…

– Ты взяла рыбок, Селеста? – забеспокоился вдруг Адольф, и на лоб его набежало облачко при мысли о том, как дорого обошлись ему карасики.

– О Боже! – простонала госпожа Шампион, измученная обилием багажа. – Я взяла рыбок и все остальное тоже. Вы не находите, что здесь очень жарко?

– Вечера сейчас слишком прохладны, – ответила госпожа Бло. – Уж лучше посидеть в жаре, чем подхватить простуду.

Господин Туранжо закончил свою мысль:

– …то Ливри, слава Богу, славится чистотой воздуха. Лучшие медики столицы рекомендуют легочным больным пребывание в его окрестностях.

– Так вот, – вернулся к прежней теме говорливый господин, – от разбойников все же был кое-какой прок: они придавали путешествиям пикантность. Посреди пути раздавало вдруг молодецкий посвист…

– Ничего себе пикантность, благодарю покорно!

– Кавалеры успокаивали дам, и сколько очаровательных романов завязывалось в те волнующие минуты!..

– Ах! – прервала его госпожа Бло, вдова рантье и судебного исполнителя. – Избавьте нас от продолжения вашего рассказа!

– Вы ведь, кажется, не из этих мест, сударь? – подозрительно поинтересовался у говоруна господин Туранжо. – Насколько помнится, я еще не имел чести путешествовать вместе с вами.

– Як вам наведывался по делу, тут у вас продается одно недурное поместье.

– Ах да! Вы, надо полагать, имеете в виду поместье генерала! Какой был изумительный человек! Блестящая военная карьера, солидное состояние, а уж выправка…

– Зато наследников не оставил, – заметил Адольф. – Впрочем, рыбак из него был так себе, довольно никудышный.

– Теперь его добро продадут по дешевке. Наехали родственники из провинции и раздирают поместье на куски.

– Говорят, колбасник из Кана.

– И скотовод из Бейо. Генерал был нормандцем.

– Ох уж эти мне нормандцы!

– Осторожнее, господа, – предупредила Селеста, – мой Адольф родом из Нормандии.

– Когда я говорю «никудышный рыбак», – отозвался Адольф, – я имею в виду, что… что не было в нем размаха, никогда ему не удавалось выловить что-нибудь эдакое…

– Давайте поговорим о рыбной ловле на море! – оживился господин Туранжо. – У меня есть кузен в Дьеппе, который снабжает нас омарами. Посылает их совсем свеженькими, и они приходят…

– Протухшими, – язвительно докончила госпожа Бло.

– Адольф, – тихонько попросила госпожа Шампион, – достань из моего кармана табакерку.

Но Адольф, не обращая на нее внимания, гнул свое:

– В реках водится такая живность, какую и в океане не сыщешь.

Говорун попытался было вернуть разговор в прежнее русло:

– Железные дороги начисто стирают живописную прелесть путешествий, это признают все мыслители.

– Кстати, сударь, – обращаясь к нему, заметил господин Туранжо, – в наших местах тоже собираются провести железнодорожную линию, и если вы серьезно надумали прикупить поместье, то советую поспешить, ибо земля дорожает с каждым днем. Вот, к примеру, барон Шварц, о котором вы наверняка слыхали…

– Разумеется!

– Тут у нас, знаете ли, не очень-то его жалуют…

– Сударь, – суровым тоном прервал говорившего Адольф, – многословие зачастую приводит к пагубным последствиям. Я имею честь служить помощником главного кассира в банкирском доме господина Шварца.

– Ну и что? – неприязненно отозвалась госпожа Бло. – В наших местах барона недолюбливают, это точно.

Однако господин Туранжо поспешил загладить свою оплошность:

– Сударь, вы совершенно правы, вступаясь за начальство. К тому же у меня и в мыслях не было порицать столь видного финансиста! Я бываю на его приемах. То, что я собирался сказать, можно поставить в заслугу господину барону. Ему предлагают теперь за его землю миллион четыреста пятьдесят тысяч франков, а года три-четыре назад он купил его всего за шестьсот тысяч. Сто двадцать процентов за четыре года! И все это благодаря железной дороге, в проектировании которой он принимал участие.

– Ничего себе! Недаром мой бедный Бло всегда порицал этого человека!

– Что ни говорите, а все-таки паровые машины – это прекрасное изобретение.

– Нет, я сейчас задохнусь! – простонала Селеста, бросив взгляд на закрытую дверцу салона.

– Вечера прохладны, – твердо стояла на своем госпожа Бло, – лучше посидеть в жаре, но без насморка.

Говорун решил, что пора вернуться к разбойникам.

– Я, сударыня, абсолютно согласен с вашим утверждением, – заговорил он, обращаясь к вдове рантье, – что Париж превратился в сборище злоумышленников, изгоняемых отовсюду. Право слово, настоящий лес… черный лес, вот как можно назвать наш Париж!

– В прошлом году у меня в переполненном омнибусе украли серебряную табакерку.

С этими словами госпожа Бло вынула свой табачный припас, и Селеста обратилась к ней с просьбой:

– Вы меня не угостите, сударыня? Я так завалена вещами, что мне до своей не дотянуться, а сами понимаете, привычка берет свое…

– Разумеется, прошу не стесняться!

Все присутствующие, имевшие слабость к табачку, попотчевались из табакерки госпожи Бло, за исключением молчаливого господина, который прихватил изрядную понюшку из собственного бумажного фунтика.

– Та, которую украли, была чуть похуже этой, – сообщила госпожа Бло, захлопывая табакерку, – но я очень ею дорожила, ведь мне ее подарил мой бедный Бло, хотя он никогда не одобрял пристрастия к табаку у дам.

– А у моей жены табакерка за восемьдесят франков, фабричного производства, – объявил Адольф. – Следи за рыбками, госпожа Шампион.

– Черный лес! – повторил говорун. – Уверяю вас! И заметьте, какое фатальное совпадение: когда-то Париж стоял посреди леса.

– Быть не может! – изумилась вдова.

– Сущая правда, сударыня, – поддержал говоруна господин Туранжо. – Леса вокруг Бонди, вернее сказать, вокруг Ливри – это его остатки… Лес, сплошной лес рос на месте Парижа. На оленей и кабанов охотились прямо на улице Ришелье.

– А теперь нам осталась только рыбная ловля, – заметил Адольф, – в реках все еще можно кое-чего поймать.

– В том месте, где теперь находится биржа, банды обнаглевших разбойников…

Последовал дружный смех. Какими бы плоскими ни были остроты насчет биржи, они всегда пользуются неизменным успехом…

– Ах! – вскричала вдовушка. – Мой бедный Бло так любил пройтись по поводу биржи!

– На бирже задержался – без кошелька остался, – попытался сострить Адольф, внося свою лепту в общее веселье.

Селеста, освободив одну из рук, ущипнула его в знак восхищения за колено.

– Следи за рыбками, – одернул супругу Адольф.

– Однако если говорить откровенно, – продолжал велеречивый господин, – с тех пор мало что изменилось. Парижский лес существует по-прежнему, разве что деревьев стало поменьше. Олени, украшенные рогами, стадами разгуливают по Парижу – об этом частенько рассказывается в водевилях: водятся в изобилии свиньи, дикие и домашние. А уж змеи! Кто станет отрицать наличие в Париже змей? Имеются также розовые кусты, где укрываются эти гады, имеется множество птичек, распевающих веселенькие куплетцы. Впрочем, есть и кое-какая разница: в старом лесу для любви был отведен всего лишь один сезон, весенний, теперь же в нашем Париже любовное воркование продолжается все четыре сезона…

– Вы так неосторожны в выражениях, сударь, здесь же дамы!

Вдова судебного исполнителя не смогла удержаться от замечания, но большинство слушателей настаивало на продолжении:

– Что вы, что вы! Пускай говорит, не мешайте! Это так забавно!

– Но разница все-таки незначительна, сходства гораздо больше, достаточно вспомнить рыскающих по Парижу волков…

– Парижские бродяги куда хуже волков!

– Сударь, – прервал остроумного пассажира господин Туранжо, – если вы купите поместье в наших местах, я буду счастлив продолжить знакомство с вами.

– Лес охраняется лесниками, в Париже этим делом заняты полицейские…

– А браконьеров сколько!

– А старьевщики! Собирают вместо хвороста тряпье и всякую прочую дрянь!

– А английские туристы! Прохаживаются себе, точно в Фонтенбло!

– Он так элегантно выражается, этот господин, – одобрила Селеста, – сразу видно приличного человека.

Адольф ответил:

Слишком болтлив. Не отвлекайся от рыбок.

– Что касается самих разбойничков, – продолжал импровизировать говорун, – то никаким пущам не собрать столь славной коллекции, какой знаменит Париж. Смешно слушать про нынешних лесных бедолаг: они и в подметки не годятся ловким парижским молодцам!.. Ничего себе общество! Помните вы, судари и сударыни, банду Монроза!

– Ах! – тотчас откликнулась Селеста. – Мошенник куролесил как раз в то время, когда я выходила замуж. Адольф тогда рыбачил не так часто.


– Рыбки! – забеспокоился господин Шампион. – Не отвлекайся!

– А банда Натана! – продолжал эрудированный пассажир. – А дамы: Нинетта и Розина! У них появился даже собственный автор, господин Бальзак, вспомните-ка его Вотрена. Наверняка он имел обширные знакомства в лесных дебрях… И снова прекрасный пол: ловкачи Лина Мондор и Клара Вандель способствовали созданию драм – люди дна очень любят, когда их показывают на сцене… При Луи-Филиппе парижский лес зажил бурной жизнью. Тысяча восемьсот тридцать третий год – банда Гарнье, семьдесят пять приговоров сразу. Банда Шатлэна: кастеты и тряпочные туфли для бесшумного скольжения по мостовой.

– У нас на империале тоже едут двое типов в тряпочных туфлях! – таинственно сообщила госпожа Шампион.

– У моей жены такой острый глаз, ничего от нее не скроешь, – похвалился Адольф. – Не отвлекайся от рыбок!

Господин Туранжо, завидуя успеху говорливого пассажира, лихорадочно рылся в памяти. Наконец и ему удалось вставить словечко:

– Вспомнил: Гюг! У него была целая шайка!

– Пятьдесят пять злодеев. А еще: банда Шива, банда Жамее банда Дагори, – отчеканила госпожа Бло.

Молчаливый господин чихнул. Это был первый шум, который он произвел. Сунув руку в карман за носовым платком, он вытаращил глаза: платок исчез.

– Вы его потеряли, сударь, – конфузливо заметил господин Туранжо. – В наших краях нет воришек.

Мы не унизимся до описания человека, сморкающегося без помощи носового платка. Молчаливого господина к этому вынудили обстоятельства… Дамы улыбались. Вдова развернула свой совершенно новенький, внушительного размера фуляр, а Селеста попросила:

– Адольф, достань мой носовой платок.

Адольф выполнил просьбу, разумеется, напомнив жене про рыбок. Человеческий род слаб: через минуту сморкался весь салон. Молчаливый господин не выказывал никакого смущения. Пассажир с хорошо подвешенным языком вернулся к обзору бандитской жизни:

– Пошли дальше… Банда Карпантье – семьдесят три человека на скамье подсудимых! А вот совсем недавние имена: Курвуазье, Миньяр, Готье, Сук, Шапон, который руководил двумя сотнями бандитов, а шайка Пульмана, а молодчики Маркетти!.. И наконец те, до кого еще не добралась полиция, самая ловкая из всех когда-либо существовавших банд: знаменитые Черные, Мантии, имеющие своих людей не только в сомнительных воровских кварталах, но и на самом верху социальной лестницы…

– Газеты о них ничего не пишут, – прервала говорившего мадам Бло.

– Боятся напугать коммерсантов. Банда работает по-крупному и остается неуловимой для полиции.

– Говорят, что их поддерживают сильные мира сего…

– И что правосудие их страшится!

– Какие страсти! – ужаснулась госпожа Шампион, слушавшая с разинутым ртом. – Меня дрожь от таких вещей пробирает!

– Ни за какие деньги не согласился бы я жить в этом Париже! – объявил господин Туранжо.

Адольф снисходительно пожал плечами.

– Я служу помощником кассира, – начал он с той неколебимой спесивостью, которая столь возвышала его в глазах Селесты, – главным помощником кассира, а поскольку начальник мой относится к работе с прохладцей, то вся ответственность за дело падает на меня. И справляюсь я превосходно! Береги рыбок! Наш банк, как известно, один из самых солидных в столице, а располагаемся мы, прошу это заметить, в пустынном квартале, уже завоевавшем дурную славу, – улица Энгиен нередко мелькает на страницах криминальной хроники. Однако меня это нисколько не волнует. Человек умный, образованный, отважный и осторожный преуспеет в счетоводстве точно так же, как в рыбной ловле. Утверждают, что рыбная ловля смягчает нравы не хуже музыки, хотя я до оперной музыки не охотник. Слишком уж она напыщенна, не правда ли? Впрочем, популярные арии, введенные в водевиль для пущего оживления, звучат иногда очень мило… Пардон! Я говорил о… Да, я говорил о бандитах и о рыбной ловле, и тут имеется связь: человек, часто бывающий в обществе рыб, научается у них множеству уловок и хитростей, – рыба по природе своей очень хитра! – которые могут ему пригодиться в жизни. Я обведу вокруг пальца кого хотите – даже эти самые Черные Мантии, перед которыми вы все гак робеете, совершенно мне не страшны…

– Ого! – с недоверием воскликнул господин Туранжо. – Если бы они были здесь, у них нашлось бы, что вам ответить!

– Если бы они были здесь, я не стал бы распространяться о службе в банке, а с людьми приличными я вполне могу поделиться своим немалым опытом. Держи рыбок как следует, Селеста!.. О, да мы уже в Бонди!

Омнибус остановился. Ринувшаяся к нему пара незадачливых пассажиров с корзинками была остановлена фатальной фразой: «Мест нет!», прозвучавшей с облучка кучера; служанка из придорожного трактира поднесла ему традиционную рюмку водки, которую все уважающие свое дело извозчики принимают во время стоянок, помогая лошадям отдышаться.

Эшалот с Симилором распевали на своей верхотуре; в салоне решено было по прибытии держаться подальше от этих подозрительных типов, обутых в мягкие туфли. Страшные сказки действуют даже на храбрецов. Селеста, державшая карасей в руках, дабы они не утеряли свежести, робко спросила, нельзя ли наконец открыть дверцу, но вдовушка вспомнила своего бедного Бло, который терпеть не мог сквозняков.

– Я не отказываюсь от обещания поделиться своим опытом, – начал Адольф тотчас же, как только омнибус тронулся, – а надо сказать, что опытен я не только в счетоводстве, но и во многих других делах. Несколько лет уже я хлопочу об учреждении в департаменте Сена общества рыбаков, дабы внести в нашу городскую цивилизацию новый благодатный элемент.

Но это так, к слову… Что же касается парижского леса, то мы в нашем банке не дремлем, нас врасплох не застать. Для тех, кого не имею чести знать, сообщаю: я занимаю антресоль в особняке Шварца, Париж, улица Энгиен, 19. Там же помещается и служащий, ведающий ценными бумагами, но дело, однако, не в этом. Я уже сказал, что плевать хотел на всех хитрецов-преступников вместе взятых. Вот так-то. Не буду делать тайны из принятых мною на вооружение способов защиты. Во-первых, никогда не остаюсь ночевать в своей загородной вилле, которая служит мне для хранения удочек: большая часть всех парижских ограблений происходит из-за пагубной привычки горожан ночевать вне дома. Как только открывается входная дверь особняка Шварца, у меня раздается звонок. Разумеется, это причиняет излишнее беспокойство, учитывая число посетителей банка, но зато я получаю первый сигнал, избавляющий меня от дальнейших сюрпризов. Второй звонок раздается, когда открывается дверь моей передней, и это второй сигнал; если первый предупреждает меня: «Будь начеку!», то второй приказывает: «Вооружайся!» Но и это еще не все. Имеется еще один звонок, третий, он начинает трезвонить прямо над моей кроватью, как только кто-нибудь коснется двери моего кабинета. Дамы и господа! Даже если я предаюсь отдыху, первый звонок приводит меня в сидячее положение, второй поднимает на ноги, а третий звонок вопит: «Шампион, защищай сокровища, вверенные твоей бдительности!»

– Очень любопытно! – заметил господин Туранжо.

– Очень, очень! – подтвердил говорун и, как ни странно, пристально посмотрел на молчаливого пассажира. Тот не спеша вынул из кармана бумагу и карандаш и принялся что-то писать.

– Нам выпала честь путешествовать с поэтом! – насмешливо проговорил словоохотливый пассажир, на что господин Туранжо вполне серьезно ответил:

– Ничего удивительного, сударь, в наших местах поэтов хоть отбавляй.

IX

КОКОТТ И ПИКЛЮС

Никто не пытался кинуть взгляд на стихи молчаливого пассажира. Он очень ловко строчил их впотьмах – на такое; способны только истинные поэты. – Ладно, – продолжал господин Шампион, весьма воодушевленный собственным рассказом о принятых в банке Шварца мерах предосторожности, – допустим, двери можно открыть, но как? При входной двери стоит швейцар, подобранный из бывших жандармов. Он надежней пистолета, сынок его служит барабанщиком в гвардейской роте. Дверь передней моего кабинета имеет три замка, из которых два секретных, да два надежных засова, все механизмы производства знаменитой фирмы Бертье. В самой передней перед дверями моего кабинета на коврике расположился Медор; не знаю, как там насчет Цербера, но думаю, мой Медор куда опаснее: стоит ему подать голос от дверей кабинета с кассой, как лай его отчетливо раздается в моей спальне, будто он находится где-то поблизости, прямо под столом. А почему? Да потому, что моими заботами в кабинете установлены два акустических усилителя. Ха-ха, бедный воришка, не правда ли? Дверь кабинета снабжена защелкой и всего лишь огромным засовом, но зато дверь кассы имеет запор Бертье с двойным секретом; язычок в замке крестообразный. Мой кабинет разделен решеткой на две половины, и та часть, где расположена касса, сущая крепость, поверьте слову, со всяческими хитростями и сюрпризами, почище старых курантов на Новом мосту. Ключ от кассы всегда, и днем и ночью, находится на своем постоянном месте – я ношу его, не снимая, на собственной шее. Вот так-то, господа бандиты! Моя спальня находится по одну сторону кассы, спальня моей супруги по другую, а в помещении посередке спит наш слуга, дюжий парень, я нарочно себе подобрал такого. У супруги свои пистолеты, у меня свои, и у нашего парня тоже две пары. Где вы, Черные Мантии? Что касается окон, то они устроены как витрины у магазинов, каждое с четырьмя перекладинами. На всех каминах решетки. Нам приходится опасаться только бомбы!

– Боже мой! – вздохнула мадам Бло. – Лучше уж жить с бедуинами!

– Да, угораздило же нас родиться в такой стране, – поддакнул господин Туранжо. – Не знаешь, как спастись от разбоя!

– Сударь, – обратился к бравому Адольфу говорливый пассажир, – можно сказать, что вы посреди черного парижского леса воздвигли настоящую цитадель!

Слова его, как всегда, вызвали всеобщее одобрение. Селеста, у которой уже слипались глаза, получила пятнадцатое предостережение насчет рыбок. Молчаливый поэт продолжал вслепую царапать что-то в своем блокноте.

– Еще бы не цитадель! – промолвил в ответ Адольф. – Я бываю прямо-таки завален деньгами, черт возьми! У меня и депозиты, и текущие счета, и наличные. Через мои руки прошло состояние старого полковника Боццо, деда графини Корона, не приведи больше Бог такой суммы! Через несколько дней, в конце месяца, ко мне поступит наследство дочери самого господина Шварца. Каково? От суммы в два-три миллиона не отказался бы никто из грабителей, кабы можно было со мной разделаться ударом ножа!

Намек на свадьбу единственной дочери богача банкира дал разговору новое направление. Пошли пересуды. Барона Шварца, как справедливо было замечено, не очень любили в этих местах, но с жарким любопытством относились ко всем его начинаниям. Хотя хорошенькая Бланш только-только вышла из детского возраста, два миллиона приданого прославили ее имя: король Луи-Филипп давал за своими в два раза меньше. Два миллиона! Поговаривали, что на руку банкирской дочки претендует герцог. Подумать только! Герцог для наследницы какого-то Шварца из Гебвиллера, найденного в эльзасской капусте! В претендентах числился также племянник министра и даже августейший крестник. Два миллиона! Добавляли, что герцог, вероятно, сильно нуждается и что не так уж трудно сыскать среди титулованных особ охотников за большим приданым.

Но кто же явился следом за герцогом, племянником министра и августейшим крестником? Адольф торжественно объявил имя господина Лекока.

Вы, может быть, ожидаете, что серенькая буржуазная фамилия, произнесенная после блистательных великосветских имен, вызвала всеобщее разочарование?.. Напротив! Воцарилось глубочайшее почтительное молчание, соответствовавшее глубине произведенного эффекта. Никто не спросил, кто он такой, господин Лекок, видимо, все пассажиры знали его – хотя бы понаслышке. Туранжо кашлянул, вдова рантье развернула свой роскошный фуляр, Селеста крепче ухватилась за рыбок. Молчаливый пассажир сунул блокнот и карандаш в карман, и только говорун не обошелся без реплики в своем стиле:

– Диковинные же звери попадаются в нашей парижской пуще!

Замечено верно: Париж, даже если не считать его лесом, оказывает покровительство курьезнейшим типам, каких не встретишь ни в одном другом городе мира. Их имена сами по себе не говорят ни о чем, большей частью они вполне невинны: Мартин, Гишар или Лекок. Но слава, подпитанная тайной, может самому вульгарному имени придать громоподобное звучание. Фамилия Лекока прозвучала в салоне подобно quos ego[11]Quos ego! – Я вас! (Вергилий. «Энеида») (лат).; Вергилия. Разговор, будто прихлопнутый дубинкой, больше не возобновлялся.

На империале Эшалот и Симилор предавались тем временем любимым сентиментальным мечтаниям, ребяческим и не лишенным своеобразного тяготения к добру. Собственно говоря, они не возражали и против работы, но трудиться желали только по собственной охоте, зачарованные, как и многие другие, популярнейшей в Париже химерой, известной под названием «свобода». Свобода предписывала им не налагать на себя ярма какой-либо профессии. Они считали себя артистами. Какой музе они служили? Да разве же это важно? Подобные им печальные комики во множестве живут и умирают на парижских задворках.

Теперь они решили окунуться в дела и выбиться в люди. Представления их о шикарной жизни были скромными до смехотворности, но даже эта простенькая цель облекалась ими в фантастические одежды. Способы, какими надеялись они раздобыть богатство, были столь экстравагантны, что читателю не догадаться о них без авторской помощи.

– Такое не исключено, – говорил Симилор со вздохом. – Это был бы шанс: богач поручает нам убить младенца во избежание семейного скандала… дело известное… у аристократов такое сплошь и рядом бывает! Мы его уносим с собой, но, конечно, не убиваем, а воспитываем вместе с Саладеном.

– И пускай у богатенького младенца будет метка на белье, раз он из благородных, – посоветовал Эшалот.

– Или материнский крестик на шее… что-нибудь в таком роде…

– Медальон, черт возьми! На цепочке! Разве плохо?

– Хорошо. Предмет этот хранится нами очень бережно, а то ребенок может заиграться им и потерять, а позднее, когда обнаруживается выплакавшая все глаза мать, он служит нам свидетельством для получения огромной награды.

Эшалот восторженно внимал словам друга; затем, кинув печальный взгляд на все еще посасывающего из своей бутылочки Саладена, он заметил:

– Жаль, что у твоего малыша известное происхождение… А случаи такие бывают, это верно.

– Слишком долго ждать, – недовольно произнес Симилор. – Помнишь, в той пьесе, где младенец из пролога становится к финалу офицером, а отец помирает; их еще играет один и тот же актер? Лучше бы поймать богача на каком-нибудь подлом секрете, чтобы он нам за него постоянно выплачивал хорошие денежки.

– Недурно! – одобрил Эшалот. – А не будешь платить, донесем!

– И он будет платить как миленький, хоть и поскрипывая зубами от злости. Вот почему я решил поохотиться в нашем квартале…

– Я тоже в доле! Малышу справим штаны.

– И чтобы капало постоянно! Обеспеченная жизнь, ни тебе долгов, ни постылой нужды, все вокруг тебя уважают, а соседская дочка мечтает пойти с тобой под венец…

Эшалот, слушавший с разинутым от восхищения ртом, опечалился.

– Вот еще, под венец! – возмутился он. – Жениться – это значит предать нашу дружбу.

Симилор не стал заводить дискуссию на эту тему, всегда вызывавшую жгучие разногласия между Орестом и Пиладом; улыбаясь, он рисовал картину сладкой жизни, которую можно обеспечить себе на деньги какого-нибудь дантиста, «уличенного в преступной привычке хлороформировать дам в тиши своего кабинета».

Небо раскинуло над их головами свой темно-синий купол, усеянный звездами. Они угадывали за этим сверкающим сводов всемогущего Бога, покровителя простаков, чей Синай расположился на Монмартре, – он благоволил к мелодраме и веселые куплеты любил больше псалмов. Они возносили этому божеству свои наивные просьбы, умоляя послать им злосчастного младенца или злоумышленного дантиста, созревшего для разорения из-за своих преступных привычек.

А под ними, в купе, человек с манерами решительными и властными, которого мы назвали господином Брюно, выслушивал последние слова исповеди Эдме Лебер. Утомленная разговором девушка откинулась на подушки, лицо ее в косом луче света, падавшем от фонаря, выглядело осунувшимся и бледным. В ее глазах не было слез. Господин Брюно скрестил руки на груди и уставился в пространство перед собой холодным пристальным взглядом.

Эдме Лебер, послушавшись приказа этого человека, рассказала обо всем без утайки. Он не стал ни утешать ее, ни давать ей советов.

Омнибус уже миновал заставу и теперь погромыхивал по мостовой предместья. Через несколько минут он пересек бульвар и въехал во двор конторы на Пла-д'Етэн, остановившись столь внезапно, что от резкого толчка пассажиры и вещи встряхнулись и перемешались. Наступила некоторая сумятица, так что Адольфу даже пришлось самому держать своих рыбок. Затем раздался общий крик изумления:

– Трехлапый! Где же Трехлапый?

Обычно калека ждал наготове позади омнибуса, голова его находилась на уровне лесенки, а крепкие руки весьма ловко и аккуратно принимали багаж. На сей раз, однако, Трехлапого на его посту не было.

– Не волнуйтесь, господа, мы вам поможем! – предложил Симилор с любезной улыбкой.

Эшалот, закинув Саладена за спину, тоже тянул освободившиеся руки:

– Вот и мы, господа, давайте!

Молчаливый пассажир, сошедший первым, раздвинул друзей локтями. Багажа у него не было.

– Смотри-ка, – прошептал Эшалот. – Пиклюс! Эк он последнее время прифрантился!

– А вон там внутри Кокотт, – добавил Симилор, – тоже одет прилично, будто рантье.

– Они же обуты в тряпочные туфли! – ужаснулась почтенная вдовушка.

Адольф, тыча пальцем в своего недруга Эшалота, объявил:

– Вот этот похож на самого отъявленного разбойника!

– Прочь, мошенники! – возмутился и господин Туранжо. – Здесь попрошайничать запрещено!

Эшалот с Симилором не такие уж были мошенники, к тому же отличались вспыльчивым нравом; тем не менее они отступили, и господин из Ливри мог считать себя победителем. Однако он ошибался, ибо послушались они вовсе не его команды, а негромкого призыва, долетевшего до них с другой стороны омнибуса. Господин Брюно, стоявший возле дверцы в купе, сделал им знак рукой и сказал:

– Проводите мадемуазель Лебер до ее квартиры.

И тотчас стремительно удалился, не ожидая ответа, уверенный, что его не посмеют ослушаться. Салон опустел. Селеста, с ног до головы увешанная багажом, ступила на землю, тяжело дыша, точно кит, вытащенный из воды. Госпожа Бло, вдова своего «бедного господина Бло», проходя мимо, ехидно бросила:

– До свиданья, сударыня. Помните, что вечера прохладны.

И подала руку господину Туранжо, который принял ее весьма охотно, невзирая на давнее соперничество между Ливри и Вожуром.

Адольф сошел налегке, гордый своим нарядом, своей осанкой, своим полом – короче, гордый собой с головы до ног. Парижский Аполлон (если, конечно, тучность его не переходит определенных границ) всегда являет собой образец полнейшего счастья. Адольфу хотелось созвать прохожих, чтобы они полюбовались на его гетры. Выбрав момент, который он счел подходящим для всеуслышания, господин Шампион обратился к жене громким голосом:

Селеста, это слишком тяжело для тебя, давай я сам понесу своих рыбок! – И, сворачивая на бульвар Сен-Дени, продолжил еще громче: – Очень интересная завязалась борьба между мной и той самой щукой. Но я ее все-таки изловлю. На сегодняшней рыбалке мои соседи ничего не поймали, ну ни одной рыбешки, и страшно завидовали моим карасикам. Селеста, заметила ты, как расхваливал я в омнибусе свой банк? Нельзя отставать от века. Теперь уж наверняка наши попутчики раструбят повсюду: «В банке Шварца не кассир, а чистое золото!» Это равносильно повышению по службе.

– Но какая жара, Адольф, – вздохнула Селеста, – я еле тащусь.

Температура нормальная, – возразил супруг, – я могу идти так хоть до Понтуаза.

А в нескольких шагах от них разыгралась сценка не очень моральная, но зато забавная. Молчаливый пассажир, которого Эшалот назвал странным именем Пиклюс, остановился перед витриной ликерщика. Платок его, видимо, нашелся, во всяком случае, он любовно разворачивал совершенно новенький, внушительного размера фуляр. Вскоре его нагнал говорун, носивший, если верить нашему Симилору, имя не менее странное – Кокотт.

Оба были весьма прилично одеты: наряд Кокотта претендовал на франтоватость, Пиклюс же придерживался строгости в одежде. Кокотта можно было принять за представителя золотой молодежи, фланирующей по сомнительным бульварам, а Пиклюс походил на третьего клерка из адвокатской конторы. Что касается физиономий, то Кокотт был весьма смазлив, а Пиклюс вполне мог сойти за благородного отца семейства.

– Сколько ты дашь за это? – спросил Кокотт показывая компаньону табакерку госпожи Бло из Вожура. – Мне она без надобности.

Пиклюс сунул в карман новенький фуляр той же самой дамы и ответил:

– Я обзавелся собственной.

С этими словами он развернул уже знакомый нам бумажный фунтик и высыпал его содержимое в очень красивую табакерку черненого серебра. Кокотт с уважительной ухмылкой заметил:

– Я тоже побывал в кармане кассирши, но никого там уже не застал. Она и не заметила – так была увлечена рыбками.

Они вошли в заведение ликерщика и, усевшись за стойку, заказали абсент.

– Экипаж барона Шварца обогнал нас, видел? – спросил Кокотт у дружка.

– Да, а потом проехала баронесса в наемной карете.

– Точно, чуть позднее. Муж останется в дураках.

– Интересно, как они собираются порезвиться воскресным вечерком в Париже?

– Спроси у патрона, – захихикал Кокотт. – Думаю, они не станут охотиться за носовыми платками и табакерками.

При последних словах лицо Пиклюса приняло озабоченное выражение.

– Кстати насчет охоты, парень, – предупреждающим тоном заговорил он. – Ты единственный в мире человек, который знает, что я продолжаю баловаться прежним ремеслом, находясь на службе у патрона. А ведь это строжайше запрещено. На прошлой неделе поступило новое распоряжение ни под каким видом ничего не красть при исполнении служебных обязанностей. Если патрон проведает, жди беды…

– Старина, я собирался просить тебя о том же, – прервал его компаньон. – Впрочем, в твоем присутствии я не стесняюсь. Но если проговоришься – все пропало!

– Надоело все время слушаться, – горько пожаловался Пиклюс. – Хуже солдата-наемника: направо, налево, вперед! Ешь глазами начальство. А подвернется по пути хорошее дельце, так не смей!

– Вот-вот: не смей! Это запрещено в принципе, но, как говаривал мой адвокат господин Котантэн, бывает и то и се… можно чего-нибудь хватануть под сурдинку… а потом уйти, скрыться в густую тень.

– Насчет густой тени – это точно, – горячо поддакнул Пиклюс. – Правительство нашу контору уважает, никогда никаких срывов, никаких помех, будто нет ни полиции, ни прокуратуры.

– Вот по этой причине можно перетерпеть и суровую дисциплину, – заключил Кокотт.

Они чокнулись и выпили с видом заправских светских денди. Насколько же они были шикарнее, чем Симилор с Эшалотом! Поставив рюмку на стойку, Кокотт расплатился широким жестом из бумажника бравого кассира. Выходя, он взял компаньона под руку и тихонько сказал:

– Ты дольше меня служишь в нашей конторе. Как ты думаешь, сколько Черных Мантий имеется в наличии? Общим числом?

– Да разве такое кто-нибудь знает? – с важностью ответил тот. И добавил серьезно и горделиво: – Наши люди есть повсюду – и на самом верху, и внизу, где копошатся отбросы общества.

Воришки наши принадлежали к преступникам нового поколения. Пиклюс, например, был весьма начитан, Кокотт же, более молодой и дерзкий, соединял галльскую веселость с обширной эрудицией. В общем, замечательные мастера своего дела. Кокотт задал следующий вопрос:

– А как по-твоему, наш патрон главный над всеми ними?

– Над Черными Мантиями? – переспросил Пиклюс с патетической ноткой в голосе.

– Да. Самая черная из Черных Мантий, это он?

– Мне никого не доводилось видеть главнее патрона, – признался Пиклюс. – Может, и есть кто-нибудь выше, да мне не верится.

И, чуть подумав, добавил:

– А вообще-то, малыш, это и впрямь очень важно. Кто разгадает эту загадку, станет очень ученым: он будет держать в своих руках нить. Мне, признаться, осточертело ходить в нижних чинах.

– А мне?! – с обидой воскликнул Кокотт. – Мои куплеты распевают в самых модных заведениях столицы!.. Видать, патрон тебя крепко держит, а?

Пиклюс, стиснув его руку покрепче, проворчал:

– Точно так же, как и тебя: за глотку.

Они переступили порог следующей распивочной. Подобное всегда происходит само собой: шаг, другой, третий, двадцатый – и ты уже снова у стойки. В гостеприимном Париже рюмки «зеленой отравы» могут служить знаками препинания, расставляемыми по ходу интересной беседы.

– Ты откуда? – спросил Кокотт, покидая второе заведение.

– Из замка; а ты где был?

– И далеко и близко, у кассира и у графини.

– По какому делу?

– А ты?

Они остановились неподалеку от Национальной школы искусств и ремесел, пристально поглядев друг другу в глаза. Зрачки их столкнулись, сверкнув искрой дьявольского хитроумия.

– И графиня греет руки на этом деле? – пробурчал Пиклюс.

– Возможно… а банкир?

Нет… ты же сам знаешь, что нет, у тебя в кармане слепок с ключа от его кассы.

Кокотт расцвел самодовольной улыбкой. Приятели резко свернули и начали подниматься к воротам Сен-Мартен.

– Мне действительно удалось сделать слепок, – похвалился Кокотт, – но банкир тут ни при чем, он ведет себя как положено: близко не подпускает. Как только придурок с карасями объявил, что всегда носит ключ на своей шее вместо почетной медали, я позволил своим пальчикам поиграть. Но ведь и ты не дремал. Интересно, что ты записывал в своем блокнотике во время путешествия?

Они подошли к фонарю. Пиклюс, запустив руку в глубины кармана, вынул оттуда блокнот и раскрыл его на нужной странице. Она была исписана сверху донизу, но отнюдь не стихами. Кокотт принялся читать из-за его плеча:

– Входная дверь с улицы – перерезать проволоку. То же самое с дверью на антресолях – два секретных замка и один обычный, два засова. В прихожей Медор: лай далеко слышен благодаря усилителям. Касса за решеткой, в двери – замок Бертье, сложный – с двойным секретом; ловушка. Три вооруженных личности: мокрая курица, здоровая баба и дюжий парень. Сумма к концу месяца – два-три миллиона.

Запись, сделанная чуть ли не на ощупь в тряском салоне, удивляла почерком твердым и отчетливым. Чувствовалась рука мастера.

– Изумительно! – восхитился Кокотт. – К твоей поэзии и к моему слепку остается добавить только одно: пожалуйте обслужиться! Сколько мы с этого будем иметь?

– Кусок хлеба! – буркнул Пиклюс, пряча блокнот.

– А если продать нашу историю банкиру?

Компаньон вздрогнул и повел вокруг затравленным взором. Какое-то слово просилось на его губы, но он только указал красноречивым жестом на свою шею и с вымученной улыбкой ответил:

– Это было бы не слишком-то осторожно!

Они обогнули угол улицы Нотр-Дам-де-Назарет. Три фиакра стояли вдоль тротуара, напротив второго дома, который был предпоследним в ряду. В дверь именно этого дома вошла Эдме Лебер, сопровождаемая нашими друзьями Симилором и Эшалотом, не посмевшими ослушаться господина Брюно.

– У патрона гости, – заметил Кокотт, не останавливаясь.

В двух первых фиакрах никого не было. В третьем же соколиный глаз Кокотта не увидел, а скорее угадал женскую фигуру.

– Графиня! – прошептал он. – Вот кто трудится, не покладая рук.

Его товарищ сделал вид, что ничего не заметил. Они вошли к дом, и Кокотт просунул свою веселую физиономию в окошечко швейцарской:

– Эй! Рабо! Старина Родриго! Как дела, был сегодня день или нет?

Консьерж сдвинул вверх огромный зеленый козырек, защищавший его воспаленные глаза, и ответил:

– А то как же? Солнце сядет еще не скоро.

– Отлично, – отозвался сзади Пиклюс. – Ничего нового?

– Ничего.

Пиклюс, в свою очередь, сунул голову в окошко и спросил, понижая голос:

– Господин Брюно все еще живет по соседству?

– Дом рядом, пятый этаж, дверь налево.

– А Трехлапый здесь, на пятом, дверь направо?

– Точно, направо.

– Он что, заболел, Трехлапый?

– Почему это?

– Его не было сегодня вечером в почтовой конторе. Консьерж резко сдвинул свой козырек.

– Быть не может! – воскликнул он. – В воскресенье! Впрочем, я, знаете ли, не привык за жильцами шпионить. Господин Лекок говорит, что мы живем в свободном городе. Вольному воля! Каждый устраивает свои делишки, как ему нравится.

Его красные глаза, не вытерпев света лампы, снова укрылись под широким козырьком.

– А этот тип навещает иногда нашего патрона? – с некоторым колебанием поинтересовался Пиклюс.

– Который?.. Трехлапый?

– Да нет же, господин Брюно.

Консьерж пожал плечами, снова принимаясь за работу.

– Этот проходимец присосался к малышам с пятого этажа. Но поговаривают, что он греет руки.

– Звоните! – приказал Пиклюс.

Старый Рабо нажал на кнопку, и серебристый звук отозвался где-то на верхнем этаже. Компаньоны поднялись по лестнице. За дверной решеткой мелькнула чья-то тень. Показалось на миг неподвижно-спокойное лицо покровителя Эдме Лебер и тотчас пропало.

Х

НАШ ГЕРОЙ

Пора, читатель, пришло уже время выпустить на сцену героя. Ни одна сказка, ни одна драма или поэма не обходится без этого привилегированного создания, вокруг которого кипят страсти. Он молод, прекрасен, загадочен; одни его пылко обожают, другие столь же пылко ненавидят. Роман без героя подобен телу, лишенному души.

Пора. А то могут подумать, что мы вовсе не запаслись героем.

Мы поместим нашего героя на пятом этаже дома, выходящего своим задним фасадом во двор уже известной нам конторы почтовых сообщений, того самого дома, за которым следил господин Матье по поручению барона Шварца. Старый консьерж Рабо, называвший этот дом богадельней, имел среди своих подопечных не только прославленного Трехлапого, но и таинственного Лекока, патрона Пиклюса и Кокотта, малышей, при которых служил пиявкой господин Брюно, наших старых знакомцев Эшалота и Симилора, а также Эдме Лебер с ее матушкой.

Квартирка, в которой проживал наш герой, состояла из двух комнат. Первая была обставлена весьма скромно: старенький диван, служивший кроватью, круглый столик и два стула. Единственное окно выходило на узкую маленькую терраску, увитую зеленью; крошечный, любовно выращенный садик достался в наследство от бедной молодой пары, которой пришлось из-за безработицы покинуть сей скромный рай. Внизу под террасой был угрюмый сыроватый двор, стиснутый с трех сторон строениями; луч света мог добраться до его мостовой только в дни солнцестояния. Дом, расположенный сужавшейся книзу буквой П, тесным своим просветом выходил на двор почтовой конторы.

Комната, принадлежавшая нашему герою, была сейчас пуста. В другой, куда мы заглянем чуть позже, обитали двое его друзей, симпатичные молодые люди, которых консьерж и сосе ди называли «малышами». Выходцы из богатых буржуазных семей, они охотно уступили безродному Мишелю отдельную комнату, признавая его значительность и верховенство. Из исповеди Симилора мы знаем уже, что квартирка эта роскошью не блистала, зато была не лишена таинственности – именно тут ставился вопрос о том, чтобы убить какую-то женщину. Однако, увы, в комнате Мишеля никаких следов женщины, которую стоило бы убить, не обнаруживалось. Помещение было уныло и пока что погружено в темноту.

Из противоположного окна на пятом же этаже, с другой стороны двора, падал в комнатку Мишеля косой луч света, выделявший отдельные детали ее обстановки: диаграммы, прикрепленные к выцветшим стенным обоям, разбросанные на столике чертежи, конспекты, какие-то болты. Окно противоположной квартиры оставалось закрытым, но раздвинутые дешевенькие занавески являли взору суровую и трогательную картину, хорошо известную Хромому бесу из знаменитого романа Лесажа. Как мы знаем, он любил заглядывать под парижские крыши в надежде высмотреть что-нибудь веселенькое, но вместо этого частенько наталкивался на одно и то же печальное зрелище: женщина, худая и очень бледная, постаревшая не столько от возраста, сколько от горя, полулежа в кровати, что-то шила. Она то и дело опускала руки, побежденная слабостью, и, полуприкрыв глаза, собиралась с силами. Наблюдая за ее героическими попытками удержать иголку, выскальзывающую из дрожащих пальцев, каждый бы испытал невольное желание, чтобы лампа, при свете которой она трудилась, наконец погасла. Но безжалостная лампа продолжала гореть, белая исхудалая рука судорожно вцеплялась в шитье, глаза открывались снова, и иголка мелькала, мелькала… Подле больной никого не было. Когда она опускала веки, давая передохнуть глазам, бледные губы шептали что-то, видимо, призывали Бога.

Наш герой Мишель был славным юношей лет двадцати, изящным, высокого роста и, верьте слову, весьма благородного вида. Впрочем, у него был шанс оказаться аристократом: ни отца, ни матери он не знал. Даже у людей очень умных, а герой наш, разумеется, очень умен, бывают свои слабости, особенно когда тайна собственного рождения уводит их в страну фантазий. Каждый вечер, полеживая на старом диванчике, Мишель переписывал заново роман своей жизни и, хотя смутные воспоминания противоречили феерическим мечтаниям, никогда не засыпал без того, чтобы не увидеть себя нежным малюткой, расположившимся в кружевной колыбели. Потом являлся черный человек в накидке, пресловутой черной накидке, под которой прячут ворованных детишек. Мишель прямо-таки ощущал, как он задыхается под этой гадкой накидкой. Сколько слез пролила его мать! А его отец, господин граф! Они наверняка его очень долго искали!

В полночный час Мишеля одолевало воображение. Его наивные выдумки недалеко ушли от сентиментальных фантазий Симилора – да оно и понятно: ведь оба росли в Париже. Нашему герою случалось просыпаться, споткнувшись о порог замка своих предков. Тогда он начинал хохотать, Мишель был сыном своего времени и умел посмеяться над собой, однако хохотал он все же не от чистого сердца. Обращенному в реальность взору представала бедная комнатенка, освещенная луной или печальным сиянием из окна напротив. Свет от лампы соседок действовал на него укоряюще.

Мы сказали «соседок» не случайно: у старой больной женщины была дочь, и именно она обычно бодрствовала по ночам. Трудолюбивый ночной огонек значил в жизни Мишеля очень много, ибо юноша двадцати лет редко мечтает о позолоченных гербах только для одного себя. Над узким мрачным двором из окна в окно летели и возвращались улыбки. Сколько раз Мишель забывал о времени, проводя счастливейшие часы за созерцанием занятой прилежным трудом юной соседки!

Это был настоящий роман, да что там роман – поэма, исполненная чистой нежности, робких обещаний, радужных надежд, страхов и угрызений совести. Как? Уже угрызений совести? Но за что может укорять себя девушка с таким чистым и высоким лбом, увенчанным, точно ореолом, пушистыми белокурыми волосами, и с таким глубоким, ангельски чистым взглядом, которым попеременно владеют печаль и радость? Сразу оговоримся: угрызения совести обуревали Мишеля, и только его. Похожему на ангела существу знакомы были тайные слезы, но сердце его было свободно от тайн.

Мишель отнюдь не был ангелом и мечтал не только о любви, хотя любил он глубоко и искренне – не в пример кипящим вокруг суетным и мелким страстишками. Но нашего героя, кроме, любви, обуревали и другие заботы; его ожидала поразительная, судьба… может быть.

Пережив тот возраст, когда подросток превращается в юношу, к двадцати годам Мишель окончательно повзрослел: греческого типа лицо с правильными и твердыми чертами, интересная бледность, взгляд борца, презирающего сиюминутность в ожидании будущего, которое еще предстояло завоевать. У него была изысканная, словно бросающая вызов бедности, манера выражаться, временами он бывал мягок почти по-женски, но эта мягкость могла обратиться внезапно в суровость и даже жесткость. Характер его вообще был отмечен печатью двойственности: честная открытость соседствовала с недоверчивостью, врожденная пылкость чувств – с благоприобретенной осторожностью; казалось, над ним сообща потрудились природа и полная тягот жизнь.

Пословица гласит, что худа без добра не бывает, значит, даже падая, человек может что-то выиграть для себя.

Из старинных историй известно, что амазонки отрезали себе правую грудь, итальянские теноры добровольно освобождались от возможности использовать низкие ноты, а профессиональные бегуны избавлялись от селезенки: зачем беречь то, что мешает? В Париже человека на каждом углу подстерегают хирурги, готовые избавить его от сердца.

Нашему герою Мишелю удалось сохранить все свои жизненно важные органы в целости, однако кое-каких ран он не избежал и теперь боролся с бациллами эгоизма, которыми наградил его тлетворный воздух Парижа.

Мишель очень смутно, но живо помнил себя совсем маленьким мальчиком, счастливым, балованным и любимым – в уютном доме, где были папа и мама: молодой красивый мужчина и очень нежная женщина; все они любили друг друга. Где находился тот дом? Он не помнил и, наверное, не смог бы его узнать, если бы ему показали, таким смутным и расплывчатым было далекое воспоминание. Однако нежная женщина и молодой мужчина четко запечатлелись в его памяти как папа и мама. Он все еще видел их иногда, словно выступающими из тумана: мама улыбается, занятая рукодельем, папа погружен в какую-то интересную работу, от которой чернеют пальцы, а на лбу выступает пот. Мишелю, казалось, было годика три, когда внезапно оборвался тот ранний, счастливый, период его существования. Однажды в уютной квартирке поднялась страшная суматоха – крики, плач, сетования. Видимо, это происходило где-то в провинции: Мишель запомнил узкую речку и старый, весь в трещинах мост, в Париже таких маленьких мостов не бывает.

Навряд ли он тогда осознал беду – ведь над его кроваткой по-прежнему склонялось строгое и вместе с тем доброе лицо его нянюшки. Вот ее он узнал бы совершенно точно. Нянюшка обещала: «Они вернутся». Появилась однажды какая-то дама в трауре, может, это была его мать?

А потом – ночь, страх, тряский экипаж, увозящий его куда-то прочь от нянюшки, навсегда, навсегда… Все это жило в нем, словно смутный обрывок какого-то сна.

Более четкими были воспоминания о той богатой нормандской деревне, куда его привезли: просторные хлебные поля, зеленые луга – в высокой сочной траве вольготно полеживает скотина; низенький домик с огромным двором, там он впервые увидел, как молотят зерно: очень весело. От тех лет застряла в памяти одна деталь, удержанная не столько разумом, сколько чувством обиды: поначалу к нему относились на ферме как к гостю или даже богатому пансионеру, от которого зависит достаток дома, но потом хозяева посуровели, и к восьми годам он превратился в маленького батрачка, употребляемого для самых черных работ. Впрочем, фермеры, к которым он попал, были не так уж плохи. Дядюшка Пеше, устроившись вечерком у камелька, мог часами рассказывать о своих тяжбах, подобно старому воину, повествующему о славных битвах, в то время как его женушка, хлебнув изрядную порцию сидра, сладко похрапывала, продолжая вертеть колесо прялки и вытягивать нить из кудели.

XI

ПРИКЛЮЧЕНИЕ ПЕРВОЕ

В то время Мишель ни сожалел, ни надеялся; воспоминания о раннем детстве пробудились гораздо позднее. Долина, приютившая ферму, и живописное взгорье, увенчанное церковкой с колокольней, составляли его вселенную. Он выучился плести веревочные кнуты и делал заготовки для соломенных шляп, а по весне не было удачливее его разорителя птичьих гнезд. Не лишенные добродушия хозяева работать его заставляли все-таки не до смерти и не слишком попрекали куском хлеба. Он рос, на зависть соседям, крепким и ладным парнишкой.

Ферма составляла часть огромного, не тронутого революцией поместья, принадлежавшего очень старому господину, который проживал в Париже. Господин умер, не оставив потомства. Полсотни нормандских наследников вступило в схватку, и вскоре суд объявил о продаже имения. Со всех сторон слетались на богатую добычу черные вороны – пожиратели замков.

Из Парижа тоже прибыли претенденты: пятнадцать-двадцать вылощенных господ съехались, чтобы решить на месте, как лучше раскромсать обширное поместье. В тех краях немного было жилищ, способных принять публику столь шикарную. К дядюшке Пеше устроился на житье молодой, но очень богатый уже банкир с шоссе д'Антен, Ж.-Б. Шварц, известный своей чрезвычайной ловкостью в ведении дел. Как всегда толково и быстро управившись с земельной сделкой, банкир решил развлечения ради сходить на охоту и попросил дядюшку Пеше найти ему провожатого. Фермер отрядил Мишеля в поход, и парнишка нагнал такую уйму куропаток, что гость поохотился на славу.

Возвращаясь после удачной охоты на ферму, он по дороге разговорился с мальчиком и был очарован его простодушным умом. Следует, пожалуй, добавить, что парижане, даже если они произошли от эльзасцев, бывают потрясены, встретив кого-нибудь (кроме ослов) в нескольких лье от площади Сен-Жорж. По возвращении, поглощая свою добычу, которой хватило бы на заправский пир, банкир стал расспрашивать фермера о подростке, и тут-то Мишель и узнал, что он сирота, приемыш и что на ферме его держат «из милости» – именно так выразился дядюшка Пеше.

Для Мишеля это было открытием, впервые заставившим его призадуматься. И вдруг в голову ему пришла дерзкая мысль.

– Возьмите меня с собой, – попросил он банкира, – я и в Париже куропаткам спуску не дам: буду водить вас на охоту. Господин Шварц разразился смехом; однако куропатки так пришлись ему по вкусу, что он спросил фермера, не отдаст ли тот ему мальчика.

Держи карман шире! Знаете ли вы прелестную страну Нормандию? Дядюшка Пеше затребовал за Мишеля сто экю. А сам ведь только что говорил про него: «Слишком тяжелая обуза для деревенских бедняков!»

Экий «добряк»! Заполучив свои денежки, дядюшка Пеше стал испускать стоны, что должно было сообщить о глубине чувств, сравнимых разве что со знаменитым плачем Иеремии: «О Боже мой, Боже ж ты мой! Растил-растил мальчонку, а теперь отдавай! Как я буду жить без моего соколика?» Вслед за ним запричитала тетушка Пеше: «Я холила малыша как собственного сына, и вот на тебе – забирают! Боже ж ты мой, какое горе!» Пришлось отвалить и ей сто экю, после чего банкир поспешил убраться восвояси, дабы уберечь свой карман от дальнейших посягательств.

Очаровательнейшая супруга господина Шварца, имевшая уже шестилетнюю дочку, была несколько удивлена результатом поездки – она твердо знала, что в Нормандию муж отправлялся вовсе не за ребенком. Мишель поначалу был чем-то вроде комнатного слуги, потом его отдали в школу и поселили на чердаке. Деревенские фантазии быстро увядают в Париже, где умение гонять куропаток становится бесполезным. Через неделю почти забытый господами Мишель знал единственного хозяина и покровителя: могущественного Домерга, который тогда уже носил серую банковскую ливрею.

Как раз в то время для банкира Шварца возводили первый его собственный особняк, до переезда в который он проживал в роскошных апартаментах на улице Прованс. Домерг поместил Мишеля в маленькую комнатку в мансарде. Славный он все-таки малый, этот Домерг. В течение двух лет по крайней мере раз в месяц он строго вопрошал своего подопечного: «Когда же ты наконец выучишься читать?» Мишель начинал слегка сожалеть о дядюшке Пеше, и если бы не случилось в жизни мальчика событие, он в скором времени ударился бы в бега.

Однажды вечером в соседней комнате кто-то заиграл на пианино. Мишелю было тогда всего двенадцать лет, но тот момент запомнился ему навсегда. Музыка вошла в его жизнь как чудо. Дощатая переборка, разделявшая две комнаты, беспрепятственно пропускала волшебные звуки, и мальчику казалось, будто кто-то заговорил с ним ласковым голосом, а унылая его тюрьма словно осветилась нежной улыбкой.

Спал он в ту ночь мало, а проснулся рано, имея перед собой цель и надежду. Посреди гамм и арпеджио раздавался иногда детский голосок, и Мишель быстро сообразил, что у него есть маленькая соседка. Более взрослый голос произнес имя – Эдме. Что за чудесное имя! Чтобы увидеть Эдме, мальчик отдал бы все в этом мире, хотя в этом мире у него не было ничего своего. Однако Эдме никогда не выходила или же выходила в те часы, когда он сидел за школьной партой. Целая неделя прошла, а Мишель так и не увидел ни дочки, ни матери – он был уверен, что взрослый голос принадлежит матери девочки.

Он не решился расспрашивать консьержку, внушавшую ему боязливое почтение. По вечерам по-прежнему звучала музыка. Мишель знал уже, что его соседки бедны, он слышал, как мать однажды сказала: «Ложись спать, моя маленькая Эдме, надо экономить свечу». Да и на ферме матушка Пеше тоже очень сердилась на того, кто не «экономил свечу». Мальчику, правда, было еще невдомек, что фраза «экономить свечу» звучит гораздо страшнее, чем слово «экономить» само по себе. Да, бедность – ужасное зло! Мишель и сам был не богат, но сердце его сжималось от жалости. На улице стоял трескучий мороз, окошко заледенело, покрылось густым узором.

Однако как все-таки увидеть Эдме? Мишель долго ломал себе голову и наконец отважился на дерзкий поступок – впервые за все время своего пребывания в этом доме. Попав в город, он перестал быть веселым сорванцом: Париж его угнетал и страшил, вытравливая остатки былой проказливости. Школьный учитель представлялся ему великаном, на Домерга он взирал снизу вверх как на человека, забравшегося на недосягаемую высоту. Поэтому он сильно робел, чуть ли не дрожал от страха, покупая за два су буравчик, чтобы провертеть в дощатой перегородке дырочку для обзора соседней комнаты.

Исполнив задуманное, он вынужден был присесть на кровати, чтобы унять бешеный стук сердца: ему казалось, что он совершил преступление. В конце концов, собрав все свое мужество, он приложил глаз к проделанному отверстию, но сперва ничего не мог различить от волнения, а когда оно улеглось, то мальчик увидел женщину в трауре с очень добрым и печальным лицом. Его охватил почтительный трепет – ведь перед ним была мать Эдме! Она сидела за столом и держала в руке раскрытое письмо. В глазах ее стояли слезы. Мишель и сам чуть не заплакал.

Однако дырку свою он провертел не ради матери. Где же Эдме? Мать ее плакала в одиночестве. Она еще раз пробежала письмо глазами. Мишель уже поднаторел в грамоте и смог разобрать фамилию, проставленную на конверте: «Госпоже Лебер…» Значит, Эдме Лебер? Откуда берется гармония звуков? Имя девочки зазвучало для Мишеля волшебной музыкой.

Два года уже прожил маленький мужчина в парижской мансарде, а, как известно, именно там зарождается поэзия: на чердаках распускаются самые благоуханные ее цветы. Наш герой Мишель понятия не имел о стихосложении, но это не мешало ему быть в своем роде поэтом.

Входная дверь распахнулась, и помещение залило светом, все заулыбалось в бедном уголке, даже траур матери как-то смягчился: в комнату ворвалась прелестная девочка с распущенными белокурыми волосами, от которых исходило сияние. Она радостно подбежала к госпоже Лебер и закинула ей руки на шею. Мишель сразу узнал Эдме, он представлял ее именно такой, только она оказалась еще красивее, чем он думал. Госпожа Лебер убрала письмо, заставившее ее плакать, и принялась за свое шитье, а девочка – Эдме было тогда десять лет – села за пианино. Мишель даже не спустился в кухню за ужином, и только ночь вынудила его покинуть свой пост.

С тех пор он целыми часами просиживал у крохотного «оконца», испытывая то чувство блаженства, то чувство вины за свое шпионство. Он многое успел высмотреть у соседок, но для нашей истории особенно важна одна деталь. Как уже было сказано, морозы в ту зиму стояли лютые, а в очаге госпожи Лебер всегда тлело не больше двух головешек. Она едва удерживала иголку в закоченевшей руке, а пальчики Эдме казались совершенно красными на фоне белых клавиш.

– Она зябнет! – ужасался Мишель; сам-то он плевать хотел на мороз!

Эдме зябла, девочка, похожая на ангела, дрожала от холода, и бедная госпожа Лебер тоже! Мишель был расстроен и до глубины души возмущен: у Шварцев столько дров расходовалось зазря! Всю ночь он не мог уснуть, ворочался на своем матраце, мозг его работал вовсю. К утру у него созрел план. Вместо того чтобы пойти в школу, он зашагал куда глаза глядят по малознакомому Парижу в надежде добраться до какого-нибудь засаженного деревьями места. В деревне матушка Пеше частенько посылала его собирать сушняк, и он знал толк в этом деле. Итак, мальчик брел по чужому городу в поисках сушняка, все время повторяя про себя одну фразу: «Эдме больше не будет зябнуть».

Но по Парижу можно брести очень долго и не найти ничего, что обогревает, питает или утоляет жажду. За все нужно платить; Мишель понял эту горькую истину на своем опыте. Он шел уже целых два часа, а вокруг все еще тянулись дома. Много всякой всячины попадалось на его пути, но хвороста не было и в помине, только кое-где торговцы продавали дрова. Он добрался наконец до заставы, дальше снова пошли дома, но уже победнее. Где же деревья? Слава Богу! Впереди расстилалась покрытая снегом равнина. Снег – это уже что-то знакомое, в Нормандии было много снега, мальчик его любил. А лес? Далеко-далеко грудились на горизонте деревья. Мишель затянул потуже обвязанную вокруг пояса веревку, которую припас для хвороста, и пустился бегом. Маленький храбрец добрался-таки до Монфермейского леса. Он обрадовался дубам как старым знакомым. Когда бледное зимнее солнце стало склоняться к горизонту, Мишель уже набрал вожделенную вязанку хвороста; вязанка эта была увесистой, и Мишель закинул ее за спину, весело напевая. К счастью, сторожа его не заметили – они как раз зашли погреться в свой маленький домик.

Наш герой отправился в обратный путь. Он быль очень голоден, но весел – эдакий нормандский Дед Мороз, распевающий радостную песенку собственного сочинения: «Эдме больше не будет зябнуть! Эдме больше не будет зябнуть!» У заставы его остановили какие-то люди в зеленом, объявили что он должен заплатить за свою вязанку пятнадцать су. Они наверняка врут, эти важные зеленые дядьки: чтобы за хворост – да целых пятнадцать су! У банкира Мишель жил на всем готовом, ни в чем не нуждаясь, но наличных денег имел немногим больше, чем в Нормандии: касса господина Шварца располагалась слишком далеко от его чердака. В предместье Сен-Мартен он уселся прямо на тротуар, придавленный собственной добычей: сушняк за пятнадцать су слишком тяжел, если тащишь его от самого Монфермейского леса! Однако на улицу Прованс Мишель прибыл, уже напевая. Было около десяти часов вечера.

Хотя мода на Мишеля в доме банкира давно прошла, о нем сильно забеспокоились, когда встревоженный Домерг объявил: «Малыш не пришел на ужин». Госпожа Шварц, которая была не только красива, но и добра, три раза посылала узнать, вернулся ли мальчик. Господин Шварц собирался уже побеспокоить полицию. Завидев Мишеля с огромной вязанкой, консьерж испустил радостный крик, сбежались слуги – такое событие! Где он наворовал столько хвороста? Весть о героически добытом сушняке проникла в гостиную Шварцев. Семилетняя Бланш непременно желала взглянуть на вязанку дров. Мишель вместе с сушняком был доставлен наверх и имел немалый успех. Господин Шварц еле-еле узнал подросшего мальчугана, госпожа Шварц нашла ребенка очаровательным. Идея сходить в Монфермейский лес по дрова всем казалась чрезвычайно забавной.

– Мальчик мерзнет там наверху, – сказала госпожа Шварц, – надо поставить в его комнате печку.

– Ах! Так у него нет печки? – развеселился банкир. – Бесподобно! Собирался поджечь дом, чтобы согреться? Гениально!

Мишель хотел было возразить, но смолчал, и тайна его осталась при нем.

На следующий день Домерг установил в его комнате маленькую чугунную печку. Кроме сушняка, у Мишеля имелся теперь солидный запасец дров. Но ведь через дырочку, проверченную в стене, не согреешь холодные ручки Эдме! Надо было что-то придумать.

Мишель заметил, что маленькая его соседка куда-то уходит каждый день в два часа пополудни и возвращается часам к четырем-пяти с нотами под мышкой. Эдме тоже училась: знаменитый профессор бесплатно давал ей уроки музыки. Мишель в музыке не разбирался, он просто находил очаровательным все, что делала Эдме, но мы должны сообщить, что у девочки были исключительные способности к музыке. Зимние дни коротки. Госпожа Лебер, измученная своей неблагодарной работой, имела привычку в сумерки засыпать. С учетом этих двух своих наблюдений Мишель замыслил и привел в исполнение план, окончательно закрепивший его славу в гостиной Шварцев.

XII

ПРИКЛЮЧЕНИЕ ВТОРОЕ

Первый шаг оказался трудным, ведь дело замышлялось серьезное – шутка ли, проникнуть в чужое жилище! Мишель к тому же страшно робел перед госпожой Лебер, такой печальной и суровой, с таким достоинством переносившей свою нищету. Даже блистательную госпожу Шварц он боялся куда меньше – та по крайней мере была богата.

Нашего героя легко было принять за малолетнего бандита, когда он впервые пробирался в соседнюю комнату. Дверь легонько скрипнула, он обомлел от страха, но все же двинулся дальше. В холодном очаге тлели две всегдашние жалкие головешки; Мишель бросил на них охапку хвороста, а сверху положил четыре тяжеленьких поленца, предназначенных для его печки.

И убежал, смельчак! В дырочку он увидел, как сушняк задымился, потом вспыхнул ярким пламенем. Госпожа Лебер не проснулась от веселого потрескивания сушняка, пламя в очаге разгорелось вовсю – Мишель даже поплясал немножко от радости в своей комнатке. Когда вернулась Эдме, все уже прогорело и очаг принял обычный свой скромный вид, однако девочка удивилась:

– Мама, как у нас тепло сегодня!

Мишель больше не плясал. Он уселся в изножье своей кровати, чувствуя, как его глаза наполняются слезами.

С того дня наш герой приналег на учебу и трудился как одержимый: ему захотелось вдруг выйти в люди. Комната соседок была совсем маленькой и бережно сохраняла тепло. Пианино повеселело, пальчики Эдме, резво бегавшие по клавишам, стали белее слоновой кости. Имелась некая загадочная связь между этими крохотными пальчиками и честолюбивыми мечтами, смутно зарождавшимися в душе мальчика.

Проделки Мишеля с соседским очагом продолжались пятнадцать дней, удачно совпав с самыми большими морозами. Мать и дочь удивлялись иногда внезапному потеплению климата в своей комнате, да и обилие пепла в очаге легко могло вывести нашего героя на чистую воду, однако разум трудно принимает в расчет невозможное: им и в голову не могла прийти мысль о тайных посещениях соседа. Мишель, чья маленькая печка была холодна, как лед, осмелел и заготавливал в уме ответ половчее на случай, если почтенная дама внезапно проснется и застанет его на месте преступления. Но судьба загодя припасенных ответов известна – они кляпом застревают во рту.

Однажды под вечер, когда Мишель, став перед очагом на колени, изо всех сил раздувал ретивый огонь, громкий крик заставил его вскочить на ноги. Госпожа Лебер, перепуганная насмерть, выбежала в коридор, громко призывая на помощь. Собрались соседи, поднялась суматоха, разразился страшный скандал! Появились грозного вида жандармы с ружьями. Мишелю, пойманному в чужой комнате, нечего было сказать в свое оправдание. Его увели. В тот день Эдме вернулась домой раньше обычного и, увидев полыхавший в очаге огонь, сразу разгадала загадку:

– Мама, у нас побывала фея!

Фея не фея, а домовой явно орудовал в этой комнате последнее время, поддерживая в камине волшебное пламя. Феей оказалась догадливая Эдме: слова ее возымели магическое действие на почтенную даму, сняв с ее испуганных глаз пелену. В самом деле, что увидела она, пробудившись? Мальчугана, стоявшего на коленях перед очагом, в котором теперь весело потрескивали дрова. Госпожа Лебер со всех ног бросилась догонять Мишеля, вырвала его из рук стражников и все им объяснила, обвинив одну себя. Получался забавнейший анекдот, достойный страниц вечерней газеты. Вспыльчивые соседи пришли в умиление, ружья конфузливо опустились, растроганные вояки даже заговорили о Монтионовской премии[12]Монтионовская премия присуждалась за благотворительность.. Среди всеобщего энтузиазма только консьерж сохранял спокойствие. Он заметил:

– То-то я удивился: у этих жильцов с чердака и воровать-то нечего!

И одобрительно прибавил:

– Молодец парнишка, согревал соседок дровами господина барона!

Целый месяц уже господин Шварц носил титул барона.

Вскоре, привлеченный шумом, появился Домерг. Перед ним бледнела даже величественность консьержа. Простота очень к лицу большим людям, и мы должны быть признательны Домергу за то, что он избегал украшений: на нем не было шарфа, на его ливрее отсутствовало шитье, ни одно перышко не оживляло его головной убор. В своем сером строгом сюртуке он выглядел полубогом.

Взяв мальчика под свою опеку, Домерг сильно к нему привязался, хоть и не спешил в этом признаться даже самому себе. Обращаясь к собравшимся, он произнес краткую, но выразительную речь, сопровождая свои слова жестами скупыми и благородными:

– Дамы и господа! Барон Шварц не желал бы, чтобы в столь приличном доме поднимался шум из-за каждого пустяка. Во всяком случае, до его переезда: для господина барона выстроен уже собственный особняк, мы ждем, чтобы высохла штукатурка, и, как только сойдут холода, переедем в свой новый дом. Вы совершенно правильно поступили, сбежавшись на крик о помощи, но за этого мальчика несу ответственность я. Он совершил замечательный поступок, хотя не было никакой необходимости делать добро тайком: у господина барона дров, как и еды, предостаточно. Посему я прошу почтенную публику разойтись!

Сколь же редко дар красноречия сопутствует высокому положению! Дамы слушали, мечтательно вздыхая, вояки сделали на караул. Домерг взял Мишеля за ухо и повел в гостиную Шварцев.

Дом Шварца переживал в ту пору эпоху расцвета, медовый месяц счастливчика, которому удается залучить в супруги богиню Фортуну. Фортуна осыпала банкира ласками: он стал не просто миллионером, а миллионером европейского масштаба, считаясь одной из лучших финансовых голов страны. Угадывался уже тот день, когда его миллионы возьмут курс на политику.

Иметь миллионы – удовольствие несравненное, сделаться наконец бароном – большая честь. Господин барон никогда не был злым человеком, не говоря уж об очаровательной баронессе, у которой склонность творить добро была врожденной. В их доме воцарилась атмосфера великодушия и милосердия: им казалось, что весь мир должен улыбаться их удаче, и множество льстецов, вечно липнущих к богатству, приходило к ним попастись.

В общем, семейство Шварца пребывало в отличнейшем настроении.

Мишель был приведен в гостиную за ухо. Домерг, испросив дозволения говорить, весь свой недюжинный дар слова вложил в живописание провинности своего подопечного. Получился второй том сказания о хворосте, столь благосклонно принятого две недели назад. К тому же установлено было, что маленькая чугунная печка так и не узнала огня. Мишель выказал себя настоящим героем, и барон Шварц твердо решил сделать из него человека, то есть – банкира. Постановлено было также осчастливить бедных соседок мальчика по мансарде, но это только на первый взгляд кажется, что бедных осчастливить легко: госпожа Лебер не приняла бы милостыни ни под каким видом. Положение спасла Бланш: десятилетняя Эдме стала давать ей уроки музыки.

Мишель, на которого напялили господское платье и устроили учиться в Школу коммерции, был вовсе не рад своей славе. С Эдме ему так и не удалось поговорить, зато госпожа Лебер, встретив мальчика однажды на лестнице, нежно расцеловала его в обе щеки.

В доме Шварца у Мишеля появились трое друзей: Домерг, конечно, в первую очередь, потом Бланш, третье же место занял сам барон. Простым смертным трудно определить, из чего складываются капризы богатых людей, а уж людей, разбогатевших недавно, – тем паче. Пресыщенность наступает гораздо раньше, чем принято думать: желание потреблять остается, но радость от потребления тускнеет. Господин Шварц настоятельно нуждался в развлечениях, и мальчик стал для него первоклассной игрушкой. Он решил создать из него шедевр, вырастить Наполеона банкиров.

Себя барон считал – и не без основания – равным Ротшильду, но этого ему было мало. Признавая Ротшильда лучшей пушкой тяжелой финансовой артиллерии, господин Шварц мечтал усовершенствовать это великолепное орудие, раз в десять увеличив его дальнобойность.

Баронесса в первое время относилась к Мишелю с искренней доброжелательностью, но не больше: она, разумеется, не противилась планам супруга, но и не выказывала к ним особого интереса, ибо все ее внимание было поглощено собственной дочерью.

Госпожа Шварц принадлежала к тем женщинам, которых трудно обрисовать одним штрихом или определить одним словом. Мы знаем уже о ее блистательной красоте и незаурядном уме, главное же заключалось в том, что она отличалась исключительной добротой, хорошо известной многим несчастным, прибегавшим к ее помощи. По своим вкусам, влечениям, манерам она стояла гораздо выше той среды, в которой ей приходилось вращаться, хотя растущее финансовое могущество супруга обеспечивало ей доступ во все высокие сферы. Банкир относился к жене с почтительным обожанием, что не мешало ему время от времени совершать небольшие амурные гастроли – единственно для поддержания собственного авторитета. Опера придает вес Банку. Малая толика порока предписана правилами хорошего тона. В нашей прекрасной Франции репутация преданного супруга или заботливого отца считается эпитафией. Все-таки французы – восхитительнейший из народов.

В романах своих господин Шварц не заходил далеко, дело обычно ограничивалось тем, что он заводил текущий счет для какой-либо особы, способной скомпрометировать его не очень сильно, но все-таки ощутимо. Все бывали довольны, в особенности ювелиры. Слегка пожуировав, шалун шел с повинной к супруге и на коленях вымаливал у нее прощение.

Человек опытный и неглупый, банкир отлично чувствовал превосходство над собой жены. И это вовсе не было супружеским ослеплением. Он оценивал совершенно верно: госпожа Шварц была в полном смысле слова благородной дамой – независимо от мужнина состояния и даже от новенького, с иголочки титула барона. Драгоценности, наряды, экипажи тоже были тут ни при чем. Если бы она ходила пешком, в бедном платье и простенькой шали, она все равно оставалась бы благородной дамой.

Честолюбие удваивало любовь банкира к жене: она не только была основным слагаемым его счастья, но и придавала блеск его дому. Во всякой любви аналитический взгляд может открыть много курьезного: вот и господин Шварц любил супругу весьма своеобразной любовью – он ей, безусловно, доверял и при этом очень сильно ревновал.

Да, ревновал, ибо был в душе его жены уголок, куда она никого не пускала. Он прекрасно знал ее характер, но лишь по частям, а целое от него ускользало, оставаясь ребусом. Мы не собираемся изображать барона человеком великим, тем не менее были в нем кое-какие слабости, свойственные обычно натурам выдающимся: чрезмерное любопытство, пронырство, посягательство на крошечные чужие тайны. Любопытство его обострялось тем, что не только в душе, но и в покоях его жены имелся уголок, для него запретный: средний ящик изящного секретера. Всегда запертый, всегда без торчащего в скважине ключа… Годами господин Шварц мечтал заглянуть в этот ящик.

Вот почему барон доверял жене, но отчаянно ревновал ее.

Что может храниться в том ящике? И почему временами Джованна становится столь угрюмой? Большинство подобных проблем разрешается словом «каприз», но это отгадка ложная, ибо «каприз» тоже своего рода замок, требующий специальной отмычки.

Нрав у госпожи Шварц был мягкий и на редкость ровный, тем не менее камеристка ее, мадам Сикар, замечала, что на хозяйку частенько «накатывает» тоска. Так было всегда; мало того, супруг мог без труда припомнить, что перед свадьбой тоска «накатывала» на его избранницу куда сильнее и чаще. Казалось бы, рождение Бланш, радости материнства должны были излечить ее от меланхолии навсегда, но печаль не покидала счастливую мать даже у колыбели ребенка. Когда Бланш была совсем маленькой, она нередко жаловалась отцу: «Мама опять плакала».

Медики обладают бесподобным талантом объяснять мужьям поведение жен, именно по этой причине я считаю их благодетелями человеческого рода. Господин Шварц обожал медицинские советы, но от ревности они его не спасали. Врачи говорили: «Это все от печени». (Сколько же за этой печенью грехов!) И приводили случаи как нельзя более интересные. Порой госпожа баронесса бывала очень общительна: селезенка! Потом начинала сторониться людей: печень! Тем же объяснялись и перемены во внешнем виде мадам Шварц. В ней замечалось даже – правда, исключительно редко – что-то вроде неприязни к любимой дочери Бланш. Врач, обаятельный человек, специалист по чувствам, рассказывал: «Та, впрочем, страдала желудком. Можно дни и ночи напролет проводить с врачом, повествующим о печени, желудке или селезенке, хотя он ни в какое сравнение не идет с докторами, воспевающими истерию, – вот кто настоящие поэты!»

Господин Шварц лишь слегка приглядывал за женой, давно мечтая поставить шпионаж на широкую ногу, прибегнув к тем уловкам, что отлично знакомы всем ревнивым мужьям. Но для этого требовалось время, а времени не было, и барон, подобно многим из нас, чувствовал себя несчастным: вместо того чтобы развлекаться слежкой за собственной женой, ему приходилось делать деньги. Он питал свою веру и свои сомнения бессвязными сведениями, получаемыми отовсюду, унижаясь даже до приставаний к Домергу и мадам Сикар, которые знали не больше него.

В глазах окружающих – и слуг, и светских знакомых – поведение баронессы было одинаково безупречным: она никогда не выходила из своей кареты, а карета женщины – ее второй дом, никогда ни с кем не встречалась, кроме друзей своего мужа. Она была неуязвима с точки зрения обычной морали. Тем не менее и муж, и слуги, и друзья дома угадывали в ее душе нечто глубоко спрятанное; по общему если не мнению, то ощущению, баронесса была женщиной с секретом – от нее словно исходили слабые, но все же уловимые таинственные флюиды.

Надо сказать, что господин Шварц слегка дулся на жену за холодноватое отношение к своему фавориту Мишелю. Он привык, чтобы окружающие увлекались его фантазиями, и равнодушие баронессы приписывал ее чрезмерной увлеченности «средним ящичком». Сколько раз он безуспешно пытался обнаружить загадочный ключ от него!

Тем временем дела в их доме шли своим чередом. Мишель учился в Школе коммерции, причем весьма успешно. Эдме давала уроки музыки Бланш, которая привязалась к ней как к старшей сестричке. Достаток вошел в дом Леберов – госпожа Шварц умела делать добро, не оскорбляя чужой гордости. Музыкальный талант Эдме расцветал, а сама она становилась все прелестнее – в глубокой лазури ее глаз начинала проглядывать женщина.

После истории с хворостом Мишель встречался с ней раз в полмесяца в доме Шварцев, но никогда – наедине. Детская любовь взрослела и втайне набирала силу. Заметив Мишеля, Эдме краснела, а когда пела в его присутствии, то дрожащий голос ее звучал иначе, чем обычно. Ради этих нескольких часов Мишель и трудился в остальное время как каторжный; он уже любил как взрослый мужчина и знал о своей любви, в отличие от Эдме.

Когда Мишелю исполнилось шестнадцать лет, господин Шварц устроил ему фундаментальную проверку и остался более чем доволен своим протеже. Мальчик продвигался вперед гигантскими шагами: обладая умом острым и гибким, он буквально шутя одолевал трудности учебы. Школа коммерции больше не могла ему ничего дать.

– Достоин служить в моем банке! – торжественно объявил господин Шварц.

К этому времени Мишель уже превратился в красивого юношу, высокого, стройного и изящного; безбородое, но взрослое лицо его хранило прежнее веселое и доброжелательное выражение. В тот день, когда он сменил синюю школьную униформу на вечерний фрак (момент обычно очень неловкий для молодого человека), он произвел в салоне госпожи Шварц настоящую сенсацию. Мужчины не посмели насмешничать, дамы его дружно заметили, и некоторые из них были явно не прочь взять дальнейшее воспитание красавца в свои руки. Эдме была счастлива и горда почти в той же мере, что и сам господин Шварц. Хотя нет, пожалуй, гордость банкира оказалась куда больше, его благоволение к нашему герою возросло необычайно. Указывая на него, он воскликнул, обращаясь к своей жене:

– Мой шедевр! Каков муж для нашей Бланш! А? Идея!

Баронесса улыбнулась и, может быть, впервые, взглянула на Мишеля внимательно. Лицо Эдме, слышавшей эти слова, покрылось смертельной бледностью.

XIII

БАРОНЕССА ШВАРЦ

Мишель получил для начала триста франков жалованья и комнату в особняке. К тому времени семья Шварца переехала уже во второй особняк – настоящий дворец. В принципе господин Шварц придерживался того мнения, что молодых людей надо держать в узде и деньгами не баловать, поскольку деньги в Париже – страшное зло. Но Мишель бы дофином в его финансовом королевстве; в Мишеле отражался он сам, для соблюдения приличий барону казалось прямо-таки необходимым, чтобы его любимец позволял себе время от времени кое-какие милые безрассудства.

И Мишель их себе позволял, черт возьми! Окружающие же усердно помогали ему в этом. К концу второго месяца у него уже были долги, и вскоре герой наш прославился на весь Париж. Везение ему сопутствовало немалое, он даже вышел невредимым из одной, нет] из двух дуэлей, затеянных по весьма достойным поводам, очень быстро дорос до светской хроники, и имей юноша вкус к моде, он вполне мог бы сделаться кумиром гризеток. Лучи юной славы падали и на банкирский дом Шварца, благодарно повышавший ему жалованье. Барон был своим Мишелем чрезвычайно доволен. Остальное довершил Лекок.

Мы знаем господина Лекока довольно давно и всегда старались произносить это имя с должным почтением. Люди, подобные господину Лекоку, очень трудны для постижения и в этом смысле напоминают латынь, которая даже после восьми лет колледжа остается познанной не до конца.

В своей жизни господин Лекок сменил множество интересных занятий. Мы встречали его когда-то преуспевающим коммивояжером – он был еще молод, но, надо полагать, весьма способен: не каждому доверят установку секретных денежных ящиков знаменитой фирмы «Бертье и К°». К тому же, путешествуя в коммерческих целях, можно обрести немалый дипломатический опыт.

В юности он подавал большие надежды, которые не замедлили оправдаться в зрелом возрасте. Господин Лекок больше не путешествовал: обосновавшись в Париже, центре цивилизации, он завел дело и стал персоной, пожалуй, даже более значительной, чем сам барон Шварц. В Париж стекается отовсюду множество всякой дичи, которую можно брать в угон, ставить силки или подстерегать в засаде – господин Лекок имел в Париже собственные охотничьи угодья, и это не стоило ему ни гроша.

Он вовсе не был ростовщиком, что вы! И он не держал свадебной конторы, и не сводничал, и не занимался экспортом, и не торговал рекрутами, и не поощрял немецкой эмиграции, и не выращивал теноров. Ни к одному из этих прелестных занятий он не имел никакого отношения.

Что же он делал? Он попросту организовал агентство.

Что такое агентство? Я полагаю, есть агентства, о которых, сильно поднапрягшись, можно все-таки сказать: там, дескать, делают то и то. В агентстве господина Лекока делали все. Причем люди знающие утверждали, что это самое «все» было только, ширмой, которая прикрывала странный промысел, переживавший во времена Луи-Филиппа бурный расцвет: частный сыск. Сколько же тогда развелось любопытных! Частный сыск, вошедший в моду с легкой руки одного знаменитого злодея в отставке, находился в том же положении по отношению к официальной полиции, что подпольные притоны по отношению к официально разрешенным игорным домам: он привлекал самых робких и самых дерзких.

Люди еще более знающие имели смелость утверждать, что и частный сыск в фирме Лекока был всего лишь ширмой, прикрывавшей… Однако не слишком ли много ширм? Остается фактом, что господин Лекок заимел могучие связи, расставляя нужных людей, словно шахматные фигуры, и денег загребал столько, сколько вам и не снилось. Он охотно давал в долг, по-джентльменски, не путаясь с расписками и векселями: Мишель задолжал ему две тысячи экю, которые барон заплатил, и бровью не поведя. Четырех страниц рекламной брошюрки навряд ли будет достаточно, чтобы перечислить все многочисленные таланты господина Лекока – он был настоящим волшебником, умевшим без всякого магнетизма находить давно утерянные вещи и проницать скрытое от людских глаз. Барон Шварц пока что не признавался себе в желании прибегнуть к волшебству для разгадки секрета жены, но господина Лекока принимал весьма любезно: их связывали какие-то мелкие тайны; ничего удивительного – всякому энергичному человеку необходим свой Лекок.

Удивительно то, что и баронесса словно бы начинала попадать под чары некоего волшебства.

Однажды утром господин Шварц пробудился в скверном настроении; при его бодром и жизнерадостном нраве такое случалось чрезвычайно редко. Прошел почти год, как Мишель распрощался со школой. Юноша находился сейчас в зените успеха: ему приходилось справляться с делами и с развлечениями, он храбро бился на оба фронта – один из самых блистательных лейтенантов финансовой армии с припасенным в кармане скромненького мундира маршальским жезлом. Первый же посетитель, явившийся в то утро к барону, со смехом сообщил ему, что небезызвестная Мирабель безумно влюбилась в Мишеля, но тот оказывает ей мужественное сопротивление.

Господин Шварц опечалился. Не то чтобы он любил эту самую Мирабель, он никого, кроме жены, не любил, но ему уже перевалило за сорок, а в таком возрасте не всяким пустякам посмеешься. Унижение усугублялось сопротивлением Мишеля: парень давал ему фору.

За завтраком супруга показалась ему прекрасной как никогда ранее – баронесса походила на женщину, пробудившуюся после долгого вялого сна. Годами не видел он на лице жены такой радостной и живой улыбки. Да и видел ли он ее вообще когда-нибудь? Навряд ли. Бывает, что подобные преображения зависят от самого смотрящего: он или прозревает внезапно, или меняет ракурс. Но в тот день господину Шварцу все представлялось в черном свете: откуда же в жене эта внезапная радость, сияющим ореолом окутавшая ее красоту?

Говорила она мало, с рассеянной улыбкой прислушиваясь к детской болтовне Бланш и Эдме, которая завтракала с ними. Не знаю уж, по какой неуследимой ассоциации идей, но барону страстно захотелось в то утро вызвать у жены ревность. Соответственно, предательство хорошенькой Мирабель стало казаться оскорблением, нанесенным не только ему, но и сияющей непонятной радостью супруге.

Кто-то произнес имя Мишеля, глаза баронессы заблестели еще ярче – случайно, разумеется, ведь она никогда не относилась всерьез к головокружительной карьере нашего героя. Она ничего не имела против, вот и все.

Тем не менее господин Шварц уединился в своем кабинете, сославшись на важные дела. Он был в отчаянии, и сам не знал, почему на него напал настоящий сплин, будто его звали не Шварцем, а Блейком. У него не было особых планов насчет Мишеля, но когда тот пришел, ему захотелось вдруг услать его с поручением в Нью-Йорк. Добавим, что коварная Мирабель была тут абсолютно ни при чем.

На следующий день юноша не явился – банкир заскучал без своего Мишеля. Однако не будем спешить: перед следующим днем имелся вечер, и мы собираемся воспользоваться этой оказией, чтобы заглянуть в глубину сердца загадочной баронессы.

За завтраком, как мы уже знаем, глаза ее слишком ярко блестели. После полудня она повела Бланш на прогулку и была очаровательно весела. Она смотрела на дочку чуть ли не с обожанием, и Бланш, не избалованная чрезмерной материнской нежностью, удивилась этому взгляду. Погода стояла пасмурная, зато лицо госпожи Шварц лучилось солнечной радостью. Однако за ужином она стала задумчивой, а к вечеру совсем помрачнела и удалилась в свою комнату рано.

– Желудок! – догадался супруг.

Вульгарная проза имеет свои фантазии, как и поэзия. К тому же человек, приписывавший желудку причину нежданной меланхолии, имел, в сущности, все основания для ревности. Вернувшись к себе, баронесса сразу же облачилась в ночной туалет и в десять отпустила свою камеристку. Мадам Сикар, нарядившись в атласную лиловую шляпку и в черное платье с шалью, решила нанести визит своей крестной матери. (Не исключено, что крестная мать камеристки горделиво щеголяла в армейском мундире, но в это мы углубляться не будем.)

Баронесса, оставшись одна, села в своей спальне возле камина и взяла книгу, но даже не раскрыла ее – для этих одиноких часов ей хватало собственных мыслей. Лицо женщины – та же книга: закрытая для нескромных взглядов, норовящих пробраться в самую душу, она раскрывается только в редкие часы полного одиночества.

Я, разумеется, говорю о женщинах, которым есть что скрывать, а таких большинство, ибо в нашем мире добро зачастую вынуждено таиться точно так же, как зло.

Впрочем, лицо баронессы не было сейчас закрытой книгой – в этой комнате никто не мог подстеречь смену его выражений: три двери отделяли госпожу Шварц от коридора, окна же были задернуты плотными шторами. Если она носила маску, то маске этой настало самое время упасть. Но нет, баронесса к помощи масок не прибегала: рассеянный взгляд не стал внимательнее, прелестное лицо задумавшейся мадонны оставалось прежним. Тем не менее кто бы решился утверждать, что у задумчивых мадонн не бывает секретов?

Она удалилась к себе, сославшись на усталость, однако ни следа утомления не было на матовой бледности ее лица, и не было у нее в этой комнате никакого особого дела, и она не была больна. Напрасно материалистически мыслящий господин Шварц надеялся на желудок – баронесса, вероятно, вообще не знала, в каком месте он расположен. Может, каприз? Но мы знаем уже, что госпожа Шварц стояла выше капризов.

В особняке банкира было, пожалуй, многовато золота. Со времен Мидаса роскошь злоупотребляет его избытком, блестящий металл не отпускает от себя богачей и наделяет их особой болезнью – золотой лихорадкой. В покоях баронессы не ощущалось никаких следов этой болезни, богатство не выпирало наружу, а радовало глаз тщательно подобранными предметами, многие из которых являлись настоящими произведениями искусства: изумительная их простота даже на рынке нередко ценится дороже всемогущего золота. Это был будуар благородной ламы.

Мы не станем описывать подробно обстановку этого уютного, выдержанного в пастельных тонах гнезда, где галантная щедрость супруга вынуждена была уступить, хоть и не без протестов, вкусу более изысканному и даже строгому: ни одна вещь и этой комнате не блестела, ни одна крикливая деталь не нарушала гармонического ансамбля.

Однако уже упоминавшийся секретер заслуживает нашего особого внимания, тем более что это настоящий шедевр работы знаменитого Буля[13]Буль, Андре Шарль (1642—1732), мастер художественной мебели при дворе Людовика XIV, создатель так называемого стиля «буль» (для которого характерно инкрустирование мебели различными сортами дерева, бронзой, перламутром и т. д.), выполненный из черного дерева и черепаховых пластин, он причудливо инкрустирован ониксом и множеством драгоценных камней. Баронесса купила его для себя сама, а барон досконально изучил все его милые хитрости и затеи, но до сути так и не добрался. Прекрасная супруга прятала внутри какую-то тайну, и господин Шварц на протяжении многих лет терпеливо, настойчиво, оставив в стороне деликатность, мешающую намеченной цели, пытался открыть средний ящичек секретера, ящик-сейф, покрытый малахитом с прекрасно выполненным поверху букетом анютиных глазок из шестнадцати аметистов и шести топазов. Ключ от этого ящичка никогда не попадался на глаза огорченному неудачей супругу.

Прошло уже более часа с тех пор, как баронесса удалилась к себе. Книга так и осталась закрытой, полуопущенные глаза женщины рассеянно следили за игрой пламени в очаге. Правду сказать, лицо госпожи Шварц не выражало ни тревоги, ни ожидания, но она все глубже погружалась в свои мысли.

– Графиня Корона! – вдруг пробормотала она. – Ненавижу я эту женщину или люблю?

В который раз уже она рассеянно подняла глаза на висевшие напротив стенные часы. Неужто все-таки поджидала кого-то? Но кого она могла поджидать в таком месте? Она была очень красива в эту минуту, красивее, чем обычно, – может быть, от глубоко спрятанного волнения. И это имя, вырвавшееся у нее ненароком, имя графини Короны, имело ли оно какую-то связь с предметом ее размышлений?

Она вздрогнула: в соседней комнате раздался мягкий, приглушенный ковром звук шагов. В дверь легонько постучали два раза, и, не ожидая дозволения, в будуар вошел Домерг. Он остановился недалеко от порога в позе достойной и скромной. Из Домерга получился бы настоящий романический конфидент, хотя он этой чести и не домогался.

– Как вы поздно! – заметила госпожа Шварц.

– Мадам Сикар сорок пять минут занималась своим туалетом, – ответил Домерг.

Баронесса, слегка улыбнувшись, спросила:

– Куда она сегодня?

– В Шайо.

У мадам Сикар была не одна крестная мать… или же одна, но обитающая в нескольких кварталах сразу. Когда она отправлялась в Шайо, отлучка ее продолжалась до следующего утра.

Баронесса сделала Домергу знак приблизиться.

– Расскажите мне про этого нищего, – попросила она. – Это интереснее любой сказки.

– Он не нищий, – ответил Домерг. – На свою жизнь он зарабатывает трудом. Когда я попытался дать ему милостыню от вашего имени, он отказался. Он очень горд, этот несчастный. Он сказал: мое поручение оплачено.

– Мне хотелось бы увидеть его…

– Это легко устроить, – ответил Домерг. – Господин барон как раз покупает замок Буарено, и хотя госпоже баронессе не пристало ездить туда в почтовых каретах, один разок можно.

Трехлапый работает во дворе конторы почтовых сообщений на Пла-д'Етэн.

– Трехлапый! – повторила баронесса. – Я завтра же поеду в замок Буарено.

– Что касается этих самых лап, – заметил Домерг, неизменно серьезный, как его ливрея, – то на самом деле их у него всего две. А третья – что-то вроде футляра с колесиком. Получается, знаете ли, что он сам себе служит и лошадью и тележкой.

– Как же он мог добраться досюда при таком увечье?

– О! У него имеется настоящий экипаж: плетенка с собакой. Они очень изобретательны, эти несчастные. Но, конечно, за паровозом ему не угнаться!

Домерг не улыбнулся, но лицо его выразило удовольствие от удачно найденного выражения. Госпожа Шварц о чем-то размышляла.

– Вы ничего не смогли узнать? – спросила она.

– Ничего. Он сказал, что письмо ему дал какой-то путешественник во дворе почтовой конторы. И все. Путешественника он не знает.

После некоторого молчания госпожа Шварц сказала:

– Хорошо. Делайте, как я велела.

Домерг тотчас же вышел. Оставшись одна, баронесса вынула из-за корсажа письмо и долго задумчиво держала его, прежде чем открыть. Это был листок дешевой грубой бумаги, без конверта, украшенный аляповатой печатью с изображением тяжелого профиля Людовика XVIII, знакомого всем по монетам в десять су. Не найдется, вероятно, ни одного человека, который не получал бы в своей жизни анонимного письма такого вида.

Госпожа Шварц долго и внимательно изучала адрес – ничего подозрительного, почерк не казался подделанным. Баронесса развернула письмо и – в который уже раз! – принялась читать. Она снова и снова перечитывала послание, словно целый мир представал перед ней на этом бедном листке, почти чистом – в центре всего три строчки, написанные убористым почерком, под которыми не было даже подписи. Целый мир! Прошлое, столь далекое и столь непохожее на нынешнюю ее жизнь, что оно казалось поэтическим вымыслом.

Бывают люди, которым назначено прожить две жизни сряду, причем столь контрастные, что даже самоузнавание невозможно. В полном смысле слова метемпсихоз: душа сменила дом.

Госпожа Шварц сложила письмо и, глубоко вздохнув, встала. Взгляд ее натолкнулся на собственное отражение в роскошном венецианском зеркале, висевшем над камином. Она недоверчиво улыбнулась и пробормотала:

– Два призрака!

Но черты ее лица, всегда столь правильные и мраморно-чистые, будто сжались, схваченные тайной судорогой, – об этом сказало ей правдивое стекло. Она выпрямилась и не отошла от камина до тех пор, пока ей не удалось послать самой себе улыбку, обаятельную и безмятежную, как обычно…

Она шагнула к секретеру и открыла его. В руке у нее был резной ключик, тот самый, который мы видели уже в замке Буарено по соседству с куском воска. Госпожа Шварц вставила ключ в замок среднего ящичка – в самую сердцевину букета анютиных глазок, составленного из топазов и аметистов.

Однако перед тем как повернуть ключ, баронесса заколебалась и опасливо оглянулась кругом. Совесть у нее явно была неспокойна. Твердым шагом она пересекла комнату и закрыла дверь на задвижку. Затем ящичек был наконец выдвинут. Госпожа Шварц вложила в него анонимное письмо, и рука ее долго оставалась внутри, словно желая забрать что-то в обмен на письмо.

Легкие шаги послышались в соседней комнате. Не напрасно госпожа Шварц защитилась щеколдой – дверная ручка повернулась без упреждающего стука.

– Мама! – позвал нежный голосок дочери.

XIV

НОЧНОЙ ВИЗИТ

Баронесса не отвечала и боялась пошевельнуться. Бланш чуточку подождала и добавила: – Спокойной ночи, мама. Затем наступила тишина. Пол соседней комнаты покрывал толстый ковер, а малышка Бланш была легонькая, точно бабочка. Госпожа Шварц все еще не решалась двигаться, не зная, ушла ли дочка, но тут послышалась внушительная поступь Домерга. Он тоже подергал ручку и из-за двери сказал:

– Я пришел только сообщить – он вернулся. Что дальше, госпожа баронесса? Позволить ему лечь спать?

– Делайте точно так, как я велела, – ответила госпожа Шварц громким отчетливым голосом.

Она достала из заветного ящичка шкатулку и вынула из нее две акварели в бархатных рамках: два портретика, выцветших и явно не принадлежавших кисти великого мастера. На одном был изображен молодой человек, на другом – юная девушка, почти ребенок. С первого взгляда могло показаться, что лица эти нам незнакомы. Но, вглядевшись чуть пристальнее, мы, пожалуй, решили бы, что на первом портрете неумелый художник пытался воспроизвести черты нашего героя Мишеля, а на втором изобразить девочку, похожую на госпожу Шварц, может быть, ее младшую сестренку. Хотя нет, молодой человек не мог быть Мишелем – такие костюмы носили во времена Реставрации. При внимательном рассмотрении сходство почти полностью пропадало. Да и откуда взяться портрету Мишеля в секретере госпожи Шварц? С девочкой дело обстояло иначе: она и впрямь удивительно походила на баронессу..

У большинства женщин красота мимолетна, ибо она всего лишь очарование юности. Такая красота быстро вянет, грубеет, делается вульгарной. Женщины же, которые ослепляют в момент полного своего расцвета, в юности бывают не очень эффектны. Все в этом мире движется путем таинственных компенсаций: подлинная красота нередко является результатом долгого и мучительного созревания – природа словно использует годы взросления для тщательнейшей отделки своего шедевра. Выцветший портретик скромной девочки заставлял задуматься: будто сквозь туманную завесу проглядывала на нем ослепительная улыбка взрослой женщины. Золушка, окутанная дымом бедного очага, еще не удостоенная визита феи.

Лампа, стоявшая вдалеке, на кровавом мраморе камина, освещала госпожу Шварц сзади, оставляя ее лицо в тени. Свет, игравший на роскошных волосах баронессы, казалось, делал простенькую миниатюру еще тусклее.

Госпожа Шварц созерцала то одну, то другую акварель с глубокой тоской, от которой у нее прерывалось дыхание. С губ ее не сорвалось ни слова, но сквозь тень, укрывшую лицо, поблескивали двумя искрами слезинки, медленно ползущие вниз.

Часы пробили одиннадцать. Огонь в камине угасал. Шумы парижской улицы невнятным бормотанием отзывались в печной трубе. Молчаливое созерцание длилось долго и завершилось продолжительным вздохом, который стоил целого монолога. На выцветшей миниатюре была она – у госпожи Шварц не имелось сестренки. Сверкающая бабочка, кажется, сожалела о своем скромном коконе.

Она положила оба портрета на полку секретера и забрала из шкатулки связку бумаг; рука ее при этом дрожала. По виду это были бумаги весьма серьезные, на всех ступенях социальной лестницы признаваемые документами, – в чрезвычайно краткой форме они повествовали о целой человеческой жизни, сведенной к трем пунктам: рождение, свадьба, смерть. Перед госпожой Шварц лежали свидетельства – о ее рождении и о ее смерти.

Рука баронессы снова погрузилась в глубины ящичка и извлекла оттуда стопку листков, исписанных мелким, убористым почерком. Чернила успели уже пожелтеть – бумаги датировались давним годом. Должно быть, их часто читали. Первая страница, хранившая следы слез, начиналась так:

2 июля 1825 г. «Я обещал тебе часто писать, но мне понадобилось долгих пятнадцать дней, прежде чем я смог получить перо, чернила и бумагу. Я нахожусь в одиночном заключении в тюрьме Кана. Подтянувшись обеими руками к окну, я могу увидеть верхушки деревьев на главной улице, а в отдалении – тополя, окаймляющие луга Лувиньи. Ты любила эти тополя, и они напоминают мне о тебе…»

Дальше, среди нескольких полустершихся строчек, четко выделялась одна:

«…Я знаю, что ты меня не покинешь, верю в тебя…»

Глаза баронессы были прикованы к этим словам. Она больше не плакала, но побледнела смертельно. Казалось, сердце ее перестало биться, и дыхание не выходило из губ.

Когда пробило полночь, она все еще была недвижима. Бой часов заставил ее легонько вздрогнуть. Она вернула в шкатулку бумаги и портрет девочки. Портрет молодого человека остался у нее в руке. Ящичек был закрыт и секретер тоже, резной ключик исчез. Госпожа Шварц снова уселась перед камином, который уже погас. Холод пробирал ее до самого сердца. Поза баронессы выражала крайнее утомление, время от времени дрожь пробегала по ее телу.

– Я увижу этого человека, – бормотала она. – Траур мне был не нужен?.. И Мишель?.. Я узнаю. Ох, как я боюсь узнать!

Городские шумы за окном затихали. Около часа ночи вновь раздался условленный стук в дверь. Госпожа Шварц слегка побледнела, но тут же взяла себя в руки и твердым шагом подошла к двери.

– Он спит? – спросила она Домерга, отодвинув щеколду.

– Беспробудно, – ответил достойный слуга.

– Идем!

Домерг с подсвечником в руке двинулся первым.

– Госпожа баронесса должна извинить мое любопытство, – заговорил он, сделав несколько шагов, – но ведь этот парень сперва в мои руки попал, а я, знаете ли, привязчив, несмотря на возраст и положение… Беспокоюсь за него. Что же, после вашей проверки выйдет ему какая-то перемена?

– Там видно будет, – ответила госпожа Шварц изменившимся голосом.

– Вы можете не волноваться, – продолжал Домерг, – весь дом спит, я отвечаю за это. Даже кошки убрались на покой, а горничная вернется не скоро от крестной матери… Вы знаете, что я не болтлив, но мне все-таки удивительно, чтобы особа такого положения, как вы, занималась давними грешками своего мужа… Господин барон достаточно богат и может оплатить свои молодые проказы!

Они подошли к лестнице. Покои нашего героя Мишеля располагались этажом выше. Баронесса не говорила ни слова, но и слугу к молчанию не призывала, и тот продолжал тихонько:

– А для мадемуазель Бланш тут никакого урона нет. Хватит и на двоих… А ежели подумать как следует, так странная же получилась штука! Поневоле поверишь в божеское смотрение… Надо же было попасть господину банкиру именно на ту самую ферму, где был наш Мишель! Устроилось как по заказу.

Он остановился – дверь Мишеля была перед ними. Бледность баронессы обрела болезненный оттенок, ей никак не удавалось унять дрожь.

– Вы правы, – сдавленным голосом сказала она слуге. – Провидение существует!

Домерг продолжал размышления вслух:

– А насчет ревности я так скажу: нестоящая это штука! – И прибавил, добиваясь снисхождения к юному легкомыслию хозяина: – Ведь он же был совсем молоденький тогда, лет восемнадцати-двадцати! Еще до свадьбы с вами.

Это весьма здравое замечание не смогло успокоить волнения баронессы. По ее знаку Домерг открыл дверь. Законный наследник богатого дома не мог быть устроен лучше нашего героя! Богато убранная комната выглядела кокетливо и щеголевато: роскошное гнездышко молодого светского льва. Домерг бесшумно приблизился по ковру к кровати и убедился в надежности сна Мишеля. Госпожа Шварц ждала за дверью. Какими бы ни были мотивы странного визита баронессы, сам этот поступок, столь не свойственный ее натуре, вывел из равновесия всегда спокойную даму.

А может, была правда в подозрениях Домерга? Госпожа Шварц явилась сюда, чтобы ревниво заглянуть в прошлое своего мужа? Брак их, проверенный годами, был надежным и прочным, однако пылкости чувств со стороны супруги никогда не замечалось. А если слуга ошибался, то что навело его на подобные мысли? Домерг вернулся, сделав призывающий к молчанию жест, и шепотом сообщим:

– Спит сном праведника!

Госпожа Шварц вошла. Мишель вытянулся на постели, разметавшиеся длинные волосы делали его девически красивым, сейчас он походил на ребенка: беспорядочная жизнь, в которую он окунулся, отбросила на лицо легкую тень усталости, но не смогла стереть выражения простодушной доверчивости, делавшего его столь привлекательным.

Баронесса держалась позади Домерга, который поднял подсвечник так, чтобы падающий отвесно свет позволял как следует рассмотреть лицо спящего юноши.

– А как же вы узнаете правду? – обеспокоился слуга. – В том письма сказано про медальон или про какой-нибудь знак?

Госпожа Шварц не отвечала, Домерг, обернувшись, увидел, как изменилось ее лицо, и чуть не выронил подсвечник из рук.

– Вам плохо! – испуганно воскликнул он.

Баронесса остановила его жестом, указывая одной рукой на свет, другой на дверь. Слуга передал ей подсвечник и вышел. Она осталась с Мишелем наедине, застыв в недвижимости, с горячечным взором, устремленным на его лоб под копной разметавшихся волос, и вдруг прикрыла глаза, будто охваченная внезапным страхом. Мишель шевельнулся. На полуоткрытых губах появилась улыбка. Баронесса отставила подсвечник, схватившись обеими руками за сердце. Затем вынула из кармашка пеньюара акварель, изображавшую молодого человека, и принялась поочередно вглядываться то в выцветший портретик, то в бледное лицо спящего. Судя по всему, она явилась сюда, чтобы произвести это сравнение.

Когда она снова взяла подсвечник, из груди ее вырвался глубокий вздох. На пороге госпожа Шварц обернулась, чтобы еще раз сквозь слезы взглянуть на детскую улыбку спящего юноши. В свои покои она вернулась подавленной и захваченной какой-то серьезной мыслью. Домерг застал ее сидящей в спокойной позе, но он видел прекрасно, как она обессилена. Он принялся сокрушенно приговаривать, обращаясь к самому себе:

– Разве можно так расстраиваться из-за того, что было до свадьбы! Ведь господин барон не девица… И что ж плохого в том, что он решил обеспечить пареньку будущее? Госпожа баронесса так добра! Можно устроить их обоих, мадемуазель Эдме и его… Славная будет парочка!

Неужели госпожа Шварц обнаружила пресловутый знак или драгоценный медальончик, так часто являющийся в театрах? Об этом Домергу так и не довелось узнать никогда. Его просто-напросто отослали спать, как будто ничего особенного не произошло этой ночью.

Баронесса бодрствовала до утра. Иногда на лице ее возникала улыбка, и прекрасные глаза влажнели. Два-три раза вслед за именем Мишель с губ ее срывалось имя графини Корона – кажется, оно внушало ей страх. Пряча акварельный портретик в средний ящик своего секретера, она чуть слышно произнесла:

– Он полюбит… Может быть, уже полюбил…

Всему в этом мире положен предел, даже отлучкам камеристок: мадам Сикар вернулась от крестной матери на рассвете, распространяя вокруг себя мужественный запах сигары.

На следующий день госпожа Шварц решила посетить замок, который покупал супруг. Она отправилась туда на омнибусе, словно простая мещаночка. Во дворе почтовой конторы баронессе удалось взглянуть на прославленного Трехлапого, ей показалось, что калека окинул ее долгим пристальным взглядом.

У баронессы не было конфидентов, а мраморное спокойствие прекрасного лица редко выдавало тайну ее замыслов.

Замок Буарено был куплен, жизнь в доме Шварцев вошла в спокойное русло. Все шло своим заведенным и таким обычным порядком, что Домерг начинал спрашивать себя, не приснилось ли ему ночное приключение. История умалчивает о том, была ли отправлена в отставку коварная. Мирабель.

Тем не менее несмотря на внешнюю гладь, появилось в этом доме кое-что новое: в нем зарождалась страсть, чреватая многими бедами. Первый результат ночного похода баронессы мог показаться неожиданным: в их салоне стала часто бывать редкой красоты молодая женщина, которая прежде не пользовалась симпатиями хозяйки, – графиня Корона, землячка баронессы, к тому же связанная с ней дальним родством через почтенного старца полковника Боццо-Корону.

Дамы сближались друг с другом с дипломатической осмотрительностью, словно две могущественные державы, которым надлежало поделить сферы влияния.

Графиня Боццо-Корона отличалась красотой странной и дерзкой, корсиканского, как уверяли знатоки, типа. Ее огромные глаза с глубоким и сверкающим взглядом помнились многим, хотя находили, что разрез их слишком широк для деликатной бледности ее лица; так или иначе, про эти глаза говорили.

К разряду модных женщин графиня не принадлежала, поскольку не гонялась за модой, требующей специальных забот. Зато мода гонялась за ней – она была богата, красива, носила звучное имя, жила отдельно от мужа, авантюриста и прожигателя жизни: ходили слухи, что он пал слишком низко, хотя никто не брался разъяснить, в чем именно состояло его падение.

Впрочем, она вполне могла обойтись и без титула мужа – полковник Боццо-Корона, знаменитый филантроп, как дружно называли его все газеты, чей дворец, расположенный на улице Терезы, мог считаться настоящих хранилищем многих шедевров, приходился ей дедом.

Банкир Шварц имел финансовые отношения с полковником, доверенным лицом которого выступал господин Лекок. Странные происходят вещи в Париже с некоторыми репутациями! Трубным голосом возвещалось о добродетелях полковника Боццо-Короны, газеты наперебой распевали ему дифирамбы, правда, сильно смахивающие на медицинские бюллетени, – полковник был стар, как Мафусаил, что обеспечивало ему дополнительное почтение. При всем том некие сомнительные волны расходились от этой громкой славы добролюбца и филантропа.

У полковника было на Корсике обширное поместье, расположенное в окрестностях Сартэна, доставшееся ему от жены, умершей более полувека назад.

Чуть ли не официальное признание, которым Париж окружил столетнего старца, подточенное смутными, не нашедшими четкой формулы подозрениями, бросало двойной отсвет на красавицу графиню. Тайна лишь усугубляла ее очарование. Ни один голос не поднимался никогда, чтобы обвинить в чем-либо графиню Корона, однако имелось достаточное количество охотников, готовых выступить на ее защиту: с энтузиазмом говорилось о законности ее богатства и о прочности ее положения. Похвалы в адрес графини звучали ответом на неведомо откуда исходившие клеветнические слухи.

Господин Лекок относился к ней с отеческой фамильярностью, свойственной нотариусам и советникам богатых домов. Она отвечала ему холодной вежливостью, под которой угадывался немалый страх, если не сказать ненависть.

Через месяц после ночного визита, о котором мы рассказали, в доме Шварцев, по видимости спокойном, проницательный наблюдатель мог бы высмотреть много любопытных нюансов. Между Мишелем и баронессой установились отношения, какие бывали некогда в старинных замках между их владелицами и верными пажами. Чувство более живое, хотя и не столь платоническое, влекло нашего героя к графине Корона, блиставшей остроумием и красотой. Эдме Лебер бледнела и сокрушалась. Детский роман, наивный пролог которого нам известен, потихоньку развивался: единственной женщиной в мире, перед которой робел Мишель, была Эдме. Он еще не разобрался в характере своего чувства, но Эдме, раньше повзрослевшая и не столь разбросанная, лучше знала, что происходит в ее сердце.

Господин Шварц все увеличивал объем своих дел и зарабатывал бешеные деньги. Благосклонность баронессы к Мишелю не ускользнула от его внимания. Он ревновал и безуспешно выискивал черные пятна в поведении супруги. Бланш превращалась в барышню. Мишель остепенился, стал серьезным и честолюбивым, симптом, по мнению господина Шварца, тревожный. Впрочем, его теперь тревожило все. Бедняге слишком везло в коммерческих играх, дерзкое денежное счастье пугало его.

Собственно говоря, что случилось? Годами он ставил в вину баронессе ее холодность к своему Мишелю. Послушная супруга стала поглядывать на его фаворита менее холодно. О чем беспокоиться?

Однако барон беспокоился – предательство Мирабель оставило в его душе неизгладимый след. В голову приходили кошмарные мысли: ему казалось, что баронесса вот-вот вмешается в жаркий флирт между Мишелем и прекрасной графиней.

Однажды ночью (признаться, нам даже рассказывать об этом неловко), когда баронесса уехала на бал, он ввел в спальню своей жены постороннего. Господин Лекок обладал богатейшим набором талантов, и барон оказал ему опасное доверие, какое редко выпадает на долю людей порядочных. Гость его, бывший сотрудник фирмы «Бертье и К°», разбирался в замках лучше любого слесаря. Средний ящичек секретера, спрятавший крохотную замочную скважину в самом сердце букетика анютиных глазок, составленного из топазов и аметистов, был обнюхан, обсмотрен, общупан по всем правилам искусства. Лекок объявил, что замок с секретом.

Чем неблаговиднее уловки проникнуть в тайну, тем они увлекательнее – у людей скрытных ревность часто похожа на лихорадку. При этом господин Шварц продолжал верить жене, подозрения одолевали его только в моменты слабости. К тому же тайные коварства совершались им отчасти из любознательности. Благосклонность его к Мишелю, как ни странно, все возрастала. Барон был человеком хитроумным и возлагал большие надежды на одну идею, казавшуюся ему панацеей от всех бед. Идея эта была ненова, она медленно дозревала в нем все это время. Как только нашлась точная формула, он подобно выскочившему из ванны Архимеду, осененный, примчался в комнату жены со словами:

– Поженить Мишеля и Бланш! Согласна?

Конечно, он устраивал ей проверку, но вместе с тем предлагал на рассмотрение солидный проект. Баронесса, бледная и спокойная, как всегда, мягко ответила:

– Это невозможно.

Господин Шварц стал допытываться – почему.

Не потому ли, что баронесса открыла двери своего дома для графини Корона? Во всяком случае, это могло служить хоть каким-то ответом.

Барон был огорчен, но от борьбы за свою идею не отступился. Было в этой истории еще одно лицо, огорченное не меньше барона. В силу какого-то неписаного договора Эдме Лебер привыкла считать Мишеля своей собственностью. И вот прямо у нее на глазах на него претендовали баронесса, графиня и Бланш. Про нее, Эдме, даже речи не заходило.

Борьба имела плачевный исход: Мишель, покинув дом Шварцев, удалился в изгнание. Людей, подобных барону, злыми не назовешь, пожалуй, по-своему они даже добры и редко делают зло из чистой любви к нему, однако в случаях деликатных они действуют, что называется, по-медвежьи. Изгнание нашего героя произошло тихо, пристойно, но жестоко. Окружающие во всем обвинили Мишеля, да и сам он отчасти склонен был упрекать себя в черной неблагодарности. Со стороны казалось, что это Мишель покинул господина Шварца, который имел великодушие не слишком обижаться на его уход.

Более того, банкир по разным поводам давал свидетельства в пользу своего бывшего фаворита, по стилю напоминающие те, какими осчастливливают хозяева неугодных слуг: на руку, дескать, довольно чист. С таким свидетельством можно искать работу очень долго. Финансовая сфера, где банкир Шварц считался звездой, была для Мишеля закрыта – по его делу был вынесен строгий приговор: «Дыма без огня не бывает».

Биржевые сплетники пытались присочинить конец к роману, где баронессе Шварц отводилась роль вполне пристойная, но все-таки с учетом того, что дыма без огня не бывает. Господин Лекок резюмировал случившееся так: «С Мишелем покончено». А он знал в подобных делах толк, как никто другой в нашей Франции.

XV

СТРАННАЯ ИСТОРИЯ АЛМАЗНОЙ ПОДВЕСКИ

В наше время все осведомлены обо всем, и гораздо лучше скрипящих пером бедолаг. Смазливые молодцы, обслуживающие дам в модной лавке, досконально знают, что собой представляет высший свет. Высший свет теперь доступен всему свету, потому наши попытки определить его не только излишни, но и неуместны.

К тому же, по правде сказать, высшему свету нечего делать в этой истории о разбойниках, рассказанной спокойно и честно, без воровского жаргона и благородных клятв. До сих пор не появлялось в нашем рассказе ни особой грязи, ни особо пышных гербов, хотя принято считать, что грязь существует именно для, заляпывания гербов. Я опасаюсь навлечь на себя обвинения в непростительной пошлости за то, что по пути не оскорбил ни одного собора или дворца. Хуже того: на чистую воду не выведен еще ни один член прокуратуры, зеленоватый и желчный, прячущий под черной мантией аптечный набор отравных страстей.

Слово вырвалось у меня ненароком, и угрызений совести не избежать. Черные Мантии! Какое название! Обещания! Угрозы! Оно пропитано ядом, от которого усыхают люди маленькие, и всей наглостью, от которой тучнеют большие. Вечный бой, социальная битва, настоящая Илиада, где Порок в белоснежном белье, разжиревший, пресытившийся, самодовольный, осаждается тысячами Добродетелей в блузах, худосочных, обозленных, оголодавших, домогающихся своего права забраться наверх, чтобы вырядиться и покушать вволю и стать в свой черед Пороком, ибо все люди братья!

Черные Мантии! Знаменитые монстры!

Черные Мантии! Подумать только, все они там наверху, укрытые по своим норам, облачились в черное: во дворцах правосудия, в церквях, на биржах, в государственном совете. Для честного уголовника, принужденного несовершенствами нашего общества воровать или орудовать кинжалом – ах, сколько часто против собственной воли! – это ливрея Порока.

Священники, судьи, банкиры, адвокаты, куртизанки, судебные исполнители, академики, депутаты, биржевые маклеры – все одеты в черную униформу. Маршалы Франции и те начали пренебрегать богатым шитьем, дабы не выделяться. Черное в девятнадцатом веке стало оболочкой, покрывающей все могущества и благородства, все честолюбия и все роскошества, все успехи, все победы, все славы.

И даже простому бойцу, затевающему драку, требуется ныне сей кабалистический мундир, даже побежденные спешат в него облачиться в надежде скрыть собственное поражение.

Черный плац, напоминающий мантию, домино маскарадного бала, накинутое на дряхлость, на ревность, на месть!

Однако довольно поэзии! В нашем рассказе нет ничего подобного, мы не блещем ничем, кроме бедной биографии воришки, не имеющего за душой ни проекта социального переворота, ни апостольской миссии, ни таланта проповедника.

Так вот, не решаясь пускаться в рассуждения о высшем свете, заметим все же, что для Парижа понятие это весьма расплывчато. У каждого свой высший свет, и никто не станет отрицать, что в маленьком департаменте Сена, почти неразличимом на карте, существует великое множество высших обществ, расположенных рядом или друг над другом, по ходу возносящейся ввысь социальной лестницы.

В своем высшем свете баронесса Шварц располагалась на самой вершине. Временами ее посещали светские амбиции, ей вдруг хотелось шума, блеска, развлечений, однако желание это проходило довольно скоро, и она вновь впадала в глубокое безразличие. Барон был менее порывист в своем честолюбии, зато более устойчив и ровен.

Вышесказанное может несколько пояснить положение графини Корона в доме Шварцев. Между графиней и баронессой особенной симпатии не замечалось, отношения их были скорее холодноваты, а ведь за редкими исключениями женщина может получить доступ в какой-либо дом только благодаря хозяйке, значит, баронессе Шварц визиты графини были зачем-то нужны. Возраст Бланш и полнейшее доверие барона к жене в вопросах светского этикета не оставляли на этот счет никакого сомнения.

Разумеется, дамы были связаны дальним родством, однако досужие умы, занимавшиеся решением этой маленькой светской загадки, находили ответ в другом: по своему общественному положению графиня Корона стояла и ниже и выше Шварцев. С одной стороны, репутацию ее отягощала сомнительная тайна, мешавшая светскому продвижению, но с другой, она свободно поднималась нате ступени, до которых госпоже Шварц было не дотянуться руками, даже поднявшись на цыпочки. Графиня Корона пользовалась правом заходить за развилку великосветской дороги, одно ответвление которой вело ко двору, другое – в круг избранных.

Графиня была принята, и весьма любезно, в семействе маршала, все многочисленные ветви которого принадлежали к придворным кругам, графиня была близка с Савуа-Буабрианами, царившими в Сен-Жерменском предместье. По мнению многих, два этих безотказных ключа открыли перед нею двери Шварцев.

И тут же возникал новый вопрос: что нужно было графине у Шварцев, знакомство с которыми не делало ей никакой чести? Должна же существовать для нее в этом доме какая-никакая приманка!

Дети иногда выступают провидцами. Бланш, когда была совсем маленькой, сказала про очаровательную графиню, осыпавшую ее ласками и игрушками, что тетя эта похожа на кошку, которая подстерегает мышь.

После отъезда Мишеля в доме Шварцев на какое-то время воцарилось удивление – чего-то не хватало, особенно барону, который был человеком привычки. Потом все двинулось внешне обычным своим ходом, но внутри словно омертвело что-то. Банкир, несмотря на загруженность делами, чувствовал постоянную тревогу и организовал за женой настоящую слежку. Баронесса знала, что взята под наблюдение.

В ту пору к ним зачастил Лекок. Ловкий господин одаривая одинаковой благосклонностью и хозяина, и хозяйку, и трудно было сообразить, для кого именно он старался. Графиня Корона не старалась ни для кого, но тоже что-то высматривала глазами рыси.

Мишель поселился на пятом этаже дома на улице Нотр-Дам-де-Назарет вместе с двумя друзьями, попавшими в похожее положение. Они решили оседлать неуступчивую судьбу и поджидали удачи, намереваясь поразить современников. Друзья Мишеля были поэтами, покинувшими, как и он, салон Шварца, где стихи их пользовались куда меньшим успехом, чем дешевая стряпня Ларсена и Санситива. Что ж, под солнцем искусства для всех находится место: исполненные надежд юные поэты сбежали из унылой конторы банкира Шварца, чтобы сообща бичевать порок. Они собирались поделить мир на троих. Пока что ничего из мечтаемого не появилось на их мансарде, но они были очень молоды, а надежда любит улыбаться влюбленным детям.

Однажды утром Домерг, пользуясь отсутствием камеристки, заглянул в покои баронессы, чтобы сообщить:

– Птенчик вчера проиграл тысячу экю в рулетку. Это добром не кончится. Остается надеяться только на Бога да на его святых. Дело, конечно, касается господина барона, но госпожа баронесса так добра!

Домерг не изменил своей привязанности и продолжал присматривать за парнем по собственному почину, даже не подозревая, какую услугу он этим оказывает баронессе.

В тот же вечер госпожа Шварц, тайком вырвавшись с бала, поднялась к Мишелю на пятый этаж. Бальный наряд ее в привратницкой никакого фурора не произвел: господина Лекока посещали элегантные женщины, а в каморку Трехлапого взбиралась дама совсем шикарная, «с самого что ни на есть верху», как выражалась мамаша Рабо. Эшалот с Симилором вовсе не ошибались, подозревая, что дом их кишмя кишит тайнами.

Несколько недель тому назад сюда переехало семейство Лебер, расположившись в маленькой квартирке, окна которой приходились как раз напротив окон мансарды Мишеля. Они давно об этом переезде мечтали, госпожа Лебер считала Мишеля женихом своей дочери. Но между днем, когда проект этот впервые зародился в хорошенькой головке Эдме, и днем его исполнения много уплыло времени. В первый же день, когда Эдме пристыла к окошку, чтобы лицезреть жилище любимого, глаза ее покраснели от слез: в ту первую ночь Мишель вообще домой не вернулся, и Эдме не видела его целую неделю. Что делал он вдалеке от нее? Детский роман, первую главу которого мы читали, возобновлялся в том возрасте, когда душа познает себя. Эдме страдала, думая о сопернице, отнимавшей самое Дорогое, что было в ее жизни. Он вернется, утешала она себя, он не посмеет больше, зная, что я тут…

В тот вечер, о котором мы говорим, Эдме, бледная и печальная, была на своем посту, поглядывая из-за убогих занавесок на противоположные окна. Внезапно глаза ее заблестели радостью: комната Мишеля осветилась.

Блудный сын вернулся домой. Два его дружка, занимавшие соседнюю комнату, трудились: они трудились все время самым усерднейшим образом. Мишель вошел к ним и что-то сказал. Они тотчас же взяли шляпы и вышли. Казалось, он их прогнал. Оставшись один, Мишель занялся окном – даже не бросив взгляд напротив, он тщательно прикрыл его шторой.

Недолгой была радость бедной девушки.

Через несколько минут за закрытой шторой мелькнула тень. Это не была тень Мишеля. Сжав сердце обеими руками, Эдме бессильно упала на стул: в комнате Мишеля находилась женщина.

Девушке стало дурно, и она прикрыла глаза. Когда она их открыла, за белой шторой никого не было. Или ей показалось? Если бы можно было поверить в это!

Эдме решила все разузнать. Мать спала, утомленная дневной работой. Девушка спустилась вниз, пересекла двор и незамеченной оказалась на черной лестнице, которая вела наверх к Мишелю. Сердце ее бешено колотилось, от волнения она ослабла и боялась упасть замертво, ничего не узнав. Лестница не была освещена на том этаже, где проживал Мишель, там царила тьма. За дверью его разговаривали, полоска света обозначала порог. Женский голос в комнате Мишеля сказал:

– Но это секрет, от которого зависит моя жизнь. Ни одна душа не должна знать, как я люблю тебя!

– Мы подыщем пароль, – ответил Мишель. – Я придумал! Когда к вам явится от меня посланец, он должен спросить у вашего слуги; «Будет ли завтра день?»

Эдме почувствовала, что умирает, и двинулась вниз нетвердым шагом. Лишь только она начала спускаться, дверь Трехла-пого, калеки из почтовой конторы, расположенная с другой стороны площадки, приотворилась. Эдме услышала шуршание шелка, сквозь тьму проскользнул силуэт женщины, видимо, элегантной и молодой. Полагая, что ее не видит никто, незнакомка остановилась перед дверью Мишеля и приложила ухо к замочной скважине. Целую минуту она подслушивала, затем постучала в дверь резко и сильно. Свет тотчас погас в комнате Мишеля.

Дверь открылась; другая женщина, та самая, тень которой мелькнула за белой шторой, стремительно вышла и натолкнулась на незнакомку, испустившую сухой и короткий смешок. Вышедшая женщина кинулась к лестнице, но в темноте споткнулась на первой же ступеньке. Эдме, застыдившаяся своего шпионства, бросилась было бежать, но вдруг почувствовала сильный толчок – два крика слились в один. Придя в себя, Эдме почувствовала, что в волосах ее что-то застряло, она поднесла руку к непокрытой голове и вытащила запутавшийся в прядях крошечный предмет, оброненный посетительницей Мишеля в момент их нечаянной сшибки.

Девушка рассмотрела предмет: подвеска, вырванная из уха, женщина, видимо, вскрикнула от боли. И никого рядом: Эдме осталась на лестнице в полном одиночестве. Обе дамы исчезли, точно по волшебству. Добравшись до своей комнаты, девушка рассмотрела подвеску как следует – изумительной красоты бриллиант, оправа слегка запачкана кровью.

В ту же ночь у Эдме началась сильнейшая лихорадка, которая чуть не свела ее в могилу. Пропавший бриллиант никто разыскивать не пытался.

XVI

ЛИТЕРАТУРНАЯ ОРГИЯ

Сколько бы ни насмешничали над мансардой, она продолжает делать свое великое дело, давая прибежище таланту, мужеству и красоте. Я знаю людей, которые не могут смотреть без волнения на маленькие окошечки, распахнутые под самыми крышами. Они парят над Парижем, эти опознавательные знаки гениев.

Разумеется, вовсе не обязательно, чтобы гениальный человек в свои двадцать лет непременно платил восемнадцать франков за какую-нибудь чердачную конуру. И среди великих людей встречаются такие, что с молодых ногтей живут в холе и неге, но они все-таки исключение. Оставив презрение или боязнь, улыбнитесь мансарде, которую воспели поэты. Высота способствует вызреванию, на самых верхних ветках парижского леса появляются изумительные плоды, ценимые во всем мире.

Итак, мы в мансарде, во второй комнате той квартирки, где обитает наш герой Мишель. Обстановка неприхотлива: стол, шесть стульев, две узенькие деревянные кровати, пузатый комод с остатками фанеровки из розового дерева, два шкафа, на камине вместо часов красуется большая тыква.

По гвоздям развешаны носильные вещи, правду сказать, не очень приглядного вида. В центре стола письменные принадлежности, трубки и два стакана возле графина с водой. Единственная свеча скупо освещает этот суровый пир интеллекта. На панелях никакой позолоты, потолок без изящной росписи, пол, не застеленный турецким ковром, источает холод, кровати без роскошных занавесей и совершенно голые окна.

В этих простых декорациях, не требующих особых расходов, легко представить себе двух молодых людей, парижан, конечно, хотя оба они родом с берегов Орна (парижан из Парижа не бывает), двух поэтов, двух избранников будущего. Первый одет не без некоторого кокетства: на выглядывающие снизу кальсоны ниспадают многочисленные складки халата из набивного кашемира, не сохранившего даже намека на былое приличие. Другой в брюках, на которые напущена цветная рубашка, перепоясанная шарфом с серебряной бахромой, добытом, видимо, на маскараде.

Первый молодой человек: двадцать лет, волосы светлые, шелковистые, черты лица тонкие, немного женственные, но очень удачного рисунка, интересная бледность, большие голубые глаза, скандалист и мечтатель одновременно. Пенковая трубка.

Второй молодой человек: трубка фарфоровая, волосы темно-русые с пепельным оттенком, слегка курчавые, голова круглая, шея крепкая и коротковатая, нос вздернутый, глаза смышленые, рот детский, двадцать два года, бородка, которая ему совсем не идет. Зовут Этьеном. Другого зовут Морисом, и свежепробившиеся усики очень украшают его лицо.

Этьен и Морис такие же закадычные друзья, как Эшалот с Симилором. Мелодрама, парижское бедствие, треплет их не менее жестоко, чем покровителей упакованного в картонку младенца Саладена, но на другой манер. Это простаки рангом выше: друзья имеют честь быть начинающими авторами и подвергают свое воображение жестоким пыткам в надежде постичь наконец тот невинный механизм, что заставляет каждый вечер рыдать самых цивилизованных дикарей вселенной.

Ах! Быть драматургом труднее, чем состоять в жандармах! Однако они обладают хорошей памятью, немалым остроумием и полным отсутствием здравого смысла; с таким вооружением в театре можно далеко пойти, если не собьет с избранного пути прискорбная идея заняться французской прозой.

Единственная дверь – ведущая в комнату Мишеля – выкрашена в темно-коричневый цвет и напоминает школьную доску. На ней мелом выведено эффектное заглавие будущего шедевра:

«ЧЕРНЫЕ МАНТИИ»

Действующие лица:

Олимпия Вердье, светская львица, 35лет;

Софи, влюбленная барышня, 18лет;

Маркиза Житана, жанровая роль, возраст ad libitum;[14]По желанию, по выбору, как угодно (лат.).

Ааьба, инженю[15]Актриса, играющая роли простодушной, наивной девушки., 15-16лет, дочь Олимпии Вердье;

Молодчик Черных Мантий (роль для Мелинга);

Вердье, миллионер-парвеню, муж: Олимпии, эльзасский акцент;

Господин Медок (переделанный Видок), жанровая роль, весьма и весьма интересная;

Эдуард, первый любовник, 20 – 25лет;

Комики.

Это уже кое-что – иметь такое заглавие и столько действующих лиц. Остальное придет с Божьей помощью.

В тот момент, когда мы отважились войти в санктуарий, двое авторов пребывали в состоянии лихорадочного возбуждения, вызванного отнюдь не содержимым графина, а флюидами святого искусства. Они спорили пылко и ожесточенно, человек несведующий мог бы забояться катастрофического исхода.

– Это бурлескно! – негодовал хорошенькой Морис.

– Вот еще, бурлескно!

– Бурлескно насквозь! Я утверждаю это!

– А я утверждаю, – вскричал Этьен, запуская пятерню в курчавые волосы, – что в этом главное. Это держит пьесу, делает ее прочной. Как монумент! Как собор!

Морис пожал плечами и презрительно бросил:

– Понимал бы ты что в этом деле!

Этьен с яростью необычайной вскинул правую ногу, но, как оказалось, только для того, чтобы поместить ее на столе, между чернильницей и графином.

– Честное слово, – начал он сострадательным тоном, – ты просто уморителен со своим профессорским видом… Ты что, знаешь больше меня?

– Вот именно, дорогой мой.

– И где же ты все это узнал?

– Не в той школе, в которую ходил ты, это уж точно. Ты видишь только костяк, схему…

– А ты вообще ничего не видишь!

Высказавшись таким образом, Этьен испустил крик и подпрыгнул, словно его кольнуло в зад выскочившим из стула кинжалом.

– Идея! – взревел он, отбрасывая свои кудри назад. Морис постарался принять равнодушный вид, но дети всегда проигрывают в этой игре – любопытство одержало верх.

– Выкладывай свою идею! – разрешил он, кривя розовые, как у юной девицы, губы.

Этьен принял вдохновенный вид и изрек торжественно:

– Я предлагаю сделать Софи сестрой Эдуарда!

И тут же поспешно опроверг самого себя:

– Нет, можно сделать лучше, голова у меня прямо пухнет от идей! Давай сделаем Эдуарда сыном Олимпии Вердье!

– Слишком взрослый, – возразил Морис. – Она у нас дама без возраста.

– И пускай себе будет без возраста. Вспомни-ка свою тетушку Шварц! В двадцать пять лет немногим удается выглядеть как она!.. Что, не правда?

– Правда, но не в этом дело, мой бедный мальчик, – глубокомысленно вымолвил Морис. – До тех пор пока ты будешь абстрагироваться от искусства…

– Да с чего оно у тебя берется, это самое искусство? – покраснел от злости Этьен.

– С натуры.

– А у тебя есть на что пообедать завтра?

– Речь не о том…

– А о чем, черт возьми? Да пропади оно пропадом твое искусство! Будешь ты писать драму или нет?

Морис взял стакан и грациозно покачивал его, словно в нем играло шампанское.

– Я хочу славы! – гордо заявил он, в свой черед впадая в одушевление. – Я сплету из нее блестящий венок для своей любимой кузины Бланш. Я хочу аплодисментов всего мира, чтобы их слышала она. Я хочу лавров всей земли, чтобы устелить ими ее путь. Я хочу победить, слышишь ты, только для того, чтобы бросить победу к ее ногам! Я пишу стихи не ради стихов и, уж разумеется, не ради того, чтобы золотишко бренчало в моем пустом кошельке. Что мне в золоте? Поэзия нужна мне, чтобы любить и быть любимым, чтобы воспевать мое божество, чтобы воскурять фимиам моему идолу…

– Решил посмешить публику? – прервал его Этьен. – Что ж, одна такая тирада в кальсонах, и зал просто помрет со смеху!

– Я могу произносить по десять таких тирад в день, – с достоинством отпарировал Морис. – Я могу произнести сто таких тирад, если угодно…

– Произнеси тысячу таких тирад и уймись наконец* несчастный болтун!… В нашем рагу не хватает зайца… Лучше бы в нем не хватало соуса!

– Как ты, однако, вульгарен! – заметил Морис с легким презрением.

– Пустомеля! Возвращайся в коллеж и срывай награды за успехи в ораторском искусстве. Я сразу прикидываю, как будет выглядеть вещь на сцене. Драма – значит действие, вспомни греческий. Не мешай мне действовать, и я предоставлю тебе случай поболтать. Чего нам действительно не хватает, так это драматической ситуации, крепкой, серьезной, капитальной…

– И что же такое драматическая ситуация? – Это… это…

– Сам не знаешь!

– Знаю!.. Представь, что Софи безумно влюбляется в Эдуарда и узнает внезапно, что он ее брат… Вот!

– Бах!

– Вот ситуация!

– Если считать удар кулаком в глаз ситуацией, тогда конечно… Но я такого не признаю. Ситуация – это производная от характеров и событий.

– Когда бессмертный Шекспир создавал…

– Ты мне надоел!

– Заставить двигаться интригу быстро, ловко, заманчиво…

– О Боже мой!

– Тогда давай напишем комедию, раз ты так убиваешься по характерам. На сцену еще не выводили почетного лауреата большого конкурса: все жизнь примерный ученик, набитый знаниями, гордость своих дядюшек, образец для своего квартала, до самой кончины нежно перебирающий красоты и глубины своей знаменитой латинской речи…

Красивый рот Мориса распахнулся в угрожающе широком зевке.

– Нам никогда ничего не сделать вместе, – объявил он. – Я поэт, а ты шут гороховый.

– Благодарю, – ответил Этьен, – свободный перевод: господин Этьен Ролан мало чего умеет, а господин Морис Шварц не умеет ничего. Продано!

Еще один Шварц, о читатель, что за семейство! Морис прогуливался большими шагами, охорашивая жалкие складки своего ветхого халата.

– Это знамение времени, – важно произнес он, – призвания начинают сбиваться с пути. Ты стал бы вполне приличным клерком в нотариальной конторе, из меня получился бы блестящий биржевой маклер. Мы были прекрасно устроены у господина Шварца, который собирался озаботиться нашей карьерой из уважения к родителям. Как мы с тобой сглупили! Решили лучше помереть от голода и бессилия, чем стать порядочным клерками!

– Вот тебе и наша пьеса, черт возьми! – с энтузиазмом вскричал Этьен. – Изредка в тебе проклевывается гениальность, когда ты перестаешь важничать. Заблудившиеся призвания! Так и назовем! И затолкаем туда всю современную жизнь! Эдуард может нам пригодиться, это ясно, и Софи, и Олимпия Вердье тоже. Не будем терять наших типов, еще чего! Барон Вердье будет просто великолепен! А Медок! А маркиза Житана! А развязка! Все нотариусы делаются поэтами, а все поэты нотариусами… Принято!

Этьен импульсивно схватил свою трубку и принялся яростно ее набивать.

– Теперь я начинаю понимать Архимеда, – заключил он. – Пока не пробежишься в купальном костюме по улицам Сиракуз, никакая путная идея в голову не придет.

Морис остановился перед ним, скрестив на груди руки. В его больших голубых глазах ясно обозначалась дорога, которую проделывала напряженная мысль.

– О чем ты думаешь? – поинтересовался Этьен.

Морис не отвечал.

– Интересная это штука, созерцать прилив вдохновения, – заметил Этьен. – Я вижу нашу драму сквозь твою черепную коробку. Она мрачна, грациозна, трогательна, она жестока… Великолепно!

– Послушай, – тихонько заговорил Морис, – глупых профессий не бывает. Вспомним «Проделки Скапена» Мольера. Я вижу, как нашу пьесу играют Арналь, Гиацинт и Равель… Ну и, конечно, Грассо! Возьмем всех четверых… Я бы отдал целую прядь своих волос за бутылку шампанского!

Этьен смотрел на него с разинутым ртом.

– Хотя мне не известна еще твоя идея, – объявил он, – все равно она тебе делает честь. Четыре таких комика! Perge, puer[16]Начинай, мальчик! (лат.).! За неимением шампанского давай опьяняться собственным разумом. Наливай!

– Так вот, я вычитал это в «Ла Пэри», вечерней газете. Один уважаемый коммерсант, допустим, его будет играть Грассо, получает письмо из Пондишери от своего корреспондента, в котором обещано прислать ему орангутанга-самца лучшей породы. Дамы в ужасе, Грассо их успокаивает. Письмо снабжено постскриптумом. В тот момент, когда Грассо собирается прочитать постскриптум, дверь открывается и слуга докладывает, что из Пондишери прибыла ожидаемая персона вместе со своим воспитателем. Дам и девиц охватывает буйное веселье при мысли о воспитателе орангутанга. «Впустите», – говорит Грассо. Входят Гиацинт, воспитатель, и Равель, молодой набоб[17]Название дельца, разбогатевшего в колониях, главным образом в Индии, и ведущего расточительный, пышный образ жизни., который прибыл из Пондишери в надежде жениться на хозяйской дочери… Об этом предполагаемом браке как раз и говорится в постскриптуме, который никто не успел прочитать, о постскриптуме вообще напрочь забыли в поднявшейся суматохе…

– Черт возьми! – одобрительно воскликнул Этьен. – В Пале-Рояль!

– Арналь… или Равель – очень застенчивый молодой человек, который не решается рта раскрыть перед дамами и двигается только по команде Гиацинта, своего воспитателя…

– Какая роль для Гиацинта!

– А для Равеля… или Арналя… какая роль! Изумление ошеломленного парижского семейства достигает размеров небывалых и весьма комических…

– Надо думать!

– Грассо выражает сопроводителю благодарность за столь оригинальный подарок.

– Зал бьется в корчах!

– Мать бежит тайком заглянуть в томик Бюффоиа, чтобы получить сведения об обезьянах.

– Все на разные лады повторяют: как он похож на человека!

– Весть разносится по всему дому… Слуги знают, что в гостиной расселся орангутанг.

– Да он же в лакированных сапогах, шимпанзе этакий!

– А редингот по последней моде!

– Зеленые очки!

– Он умеет курить!

– И в домино играет!

– Ах, какая смешная зверюшка!

– Такая бойкая!

– Мадемуазель Селестина находит его чертовски красивым!

– Тетушка опасается обезьян, но одаривает его поцелуем… Можно рискнуть на кое-какие пикантности: цензура посмеется.

– Угощайтесь!.. Ах! Ему не хватает только слова!

– И слово приходит в развязке: развязкой станет постскриптум…

– Браво! Пятьсот спектаклей подряд, но премии от академиков не жди. Морис, киска, ты спасаешь нам жизнь!

Морис снова уселся, охватив голову руками. Ликующий Этьен подыскивал трюки, подыскивал словечки, подыскивал название.

В самый разгар его стараний Морис осадил друга словами:

– Как это глупо!

XVII

ТАЙНЫ СОТВОРЧЕСТВА

Этьен обескураженно уставился на Мориса.

– Черт возьми! – Прорычал он.

– Ветерок сменился?

– Лучше стать бандажистом[18]Человек, обязанный проверять сохранность металлических ободов на колесах экипажей и менять их в случае износа., – отвечал Морис, приложив руку к сердцу, – чем замарать себя подобным кощунством. О, мои мечты! И что скажет Бланш?

– Посмеется вволю…

– Я не хочу, чтобы она смеялась! Знаешь ли ты, о чем я мечтаю? Написать роль для Рашель: мать Маккавеев…

– Погоди, дай врубиться, – попросил Этьен. – Что ж, неплохо и вполне возможно, хотя роль матери…

У Этьена был золотой характер, ничего не скажешь. Морис продолжал:

– Нет, не трагедия! Лучше опера! Ах, Штольц была бы потрясающей!

– Я в стихах не очень силен, сам знаешь, – мягко отозвался Этьен.

– Россини больше не пишет, – вздыхал Морис. – А я хотел бы Россини… Знаешь, мне стыдно за самого себя. Я карлик и завидую великанам.

– Ты не прав, старик, – промолвил Этьен, искренне желая утешить друга. – В сущности, ты не глупее других, но тебе не хватает здравого смысла. Прислеживай за своими поступками и словами…

– Сколько потерянного времени! Бланш! – стонал Морис. – Чтобы прийти к тебе, я должен украсить свой лоб венком…

– Лучше повесь его себе на ухо, будет заметнее, – прорычал выведенный из себя Этьен. – Я сделаю прехорошенькую вещицу сам, вот увидишь, для театра Гетэ, и приглашу Франсиска-старшего, Делэстра и госпожу Аби. От тебя только один вред, все, к чему ты ни прикоснешься, рассыпается в прах. Пора с тобой завязать…

– А знаешь, можно завязать одно хорошее дельце, – оживился Морис, – организовать…

– Я сказал «завязать» в смысле «бросить», – сурово осадил его друг. – Надо провести реформу нашего бедного языка: слишком много экономии на глаголах, что способствует появлению каламбуров… Ну что же ты решил организовать?

– Газету.

– О! Это да!

– Грамматика пустяки… С хорошим словарем можно заработать бешеные деньги!

– Давай лучше сделаем словарь, разве плохо?

– Неплохо, можно выпустить историю Франции в алфавитном прядке!

– Право, если так прикинуть…

– Но сначала мне хочется исполнить свою золотую мечту, издать «Книгу о прекрасном» с миниатюрами прямо в тексте, сделанными от руки… каждый экземпляр стоимостью в тысячу экю… Представляешь, какая у нас будет клиентура? Штук пятьсот самых модных дам, герцогини и всяческие прочие львицы, подсчитай! Три миллиона выручки!

– Согласен! Иду в дело!

– Но, с другой стороны, издание, рассчитанное всего лишь на какую-то тысячу пухлых кошельков, авантюра опасная. Театр чем хорош? Туда идут все, это настоящее золотое дно! Внимание! Начинаем!

Морис откинулся на спинку стула и сунул руки в карманы. Это было сигналом.

– Готов! – подтянулся Этьен, козырнув по-военному. – Антракт окончен, возвращаемся в театр.

– Я вовсе не собираюсь ломать себе голову над нашей драмой, – торжественно объявил Морис. – И знаешь ты, почему?

– Почему?

– Потому что она уже готова.

– Ах, вот как!

– Она тут: пять актов с прологом.

– Где тут? В шкафу?

– Нет, в той брошюрке, что мы получили вчера по почте.

– Знаменитое дело?

– Вот именно… Этот Андре Мэйнотт – колоссальный тип.

– Здорово!

– История боевой рукавицы послужит прологом…

– Прекрасно!

– Бери мел!

– Взял.

– Иди к доске!

– Сделано.

Этьен выпрямился у двери, готовый к исполнению дальнейших распоряжений лидера, но тот задумался.

– Какой дьявол прислал нам эту книжонку, – пробормотал он, выдвигая ящик стола.

Он вынул оттуда одну из тех маленьких брошюрок по два су, какие теперь почти не встречаются на наших улицах, вытесненные газетными листками ин-фолио[19]In folio – в лист; формат издания в 1/2 листа, получаемый фальцовкой в один сгиб (лат.).; последними образцами такого рода можно считать «Льежский альманах» и «Историю четырех сыновей Эмона». Вынутая из стола брошюрка носила следующее название: «Знаменитый процесс Андре Мэйнотта. Боевая рукавица уличает преступника. Ограбление кассы Банселля – Кан, июнь 1825 года». Морис принялся ее перелистывать, а Этьен заметил:

– Как только становится известно, что двое молодых людей посвятили себя искусству, им тут же начинают присылать такую макулатуру… Впрочем, бандероль пришла на имя Мишеля.

– Это в масть моему замыслу! – вслух подумал Морис.

– Главное, – поддакнул Этьен, поглаживая брошюру, – что тут внутри прячется шикарная драма!

– Внутри! – с презрением отозвался Морис. – Ничего там внутри нет.

– Как?

– А так, ни тени того, что нам нужно.

– Как же так, ты же сам… – заволновался несчастный Этьен.

– Все прячется вот тут, – прервал его изящный блондин, тыча указательным пальцем в свой лоб. – Представь себе, что имеется некий тип… Следи за мной хорошенько!.. Имеется некий тип, который заинтересован в том, чтобы мы сделали из этой паршивой брошюрки драму в пять актов и десять картин…

Сечешь?

– Не секу.

– Возьмем Лесюрка. Предположим, что его не казнили. Он во что бы то ни стало хочет добиться пересмотра своего дела…

– Естественное желание!

– А каким способом? Нужна гласность, нужно обратить на себя всеобщее внимание. Он находит двух молодых способных авторов и предлагает им сто луидоров…

– Дай-то Бог…

– Я подобную сделку отвергаю, – заявил благородный Морис, – вдруг окажется, что Лесюрк виновен…

– Виновен! Лесюрк!

– Такая гипотеза нужна для моего замысла.

– Ладно, давай дальше, – согласился покладистый Этьен, сильно заинтригованный рассуждениями друга.

– В глубинах этой брошюрки, – продолжал Морис, – я откопал одну фразу, которая заключает в себе первоклассную драматическую ситуацию. Андре Мэйнотт во время допроса сказал следователю: «Правосудию для каждого преступления необходим виновник, причем только один».

– Это общеизвестная истина.

– Ты полагаешь? А если мы напишем драму «Злодей-дипломат»?

– То есть? – У Этьена алчно заблестели глаза. – Что ты под этим понимаешь?

– Я под этим понимаю человека, который совершил сотню преступлений и предоставил в распоряжение суда сотню преступников.

Этьен даже несколько осел от восхищения.

– Колоссально! – воскликнул он. – Грандиозная идея!

– Он стареет, – продолжал Морис, – окруженный всеобщим почтением, складывает в мошну миллион за миллионом и вдруг, на сто первом своем злодействе, спотыкается… Лесюрк, я хочу сказать Андре Мэйнотт, воскресает и, затаившись, начинает действовать… Твой отец, кажется, был следователем в Кане?

– Да.

– В то самое время?

– В то самое.

– Мой был комиссаром полиции. Материалы мы раздобудем, я помню, об этом деле много говорили, когда я был маленький. Теперь слушай: в нашей драме богатство миллионера Вердье поведет свое начало оттуда. Сделается понятной тоска Олимпии, Эдуард станет сыном жертвы, а Софи… Черт возьми! – прервал он себя, вставая. – Имеется что-то эдакое в нашем Мишеле!

– Ну, недаром же он нас забросил напрочь, – не без ехидства заметил Этьен.

– Он страдает, – задумчиво произнес Морис, – и… трудится.

– Над чем?

– Не знаю, а спросить его не решаюсь.

– Давай не будем терять нить нашей драмы, – промолвил Этьен, не любивший шутить с плодотворными идеями. – Твой замысел я одобряю. Уважаемый господин, подбрасывающий закону кость – и тот ее послушно грызет! Тип любопытнейший, чернее дьявола! Нашу драму мы назовем «Вампир из Парижа».

Морис не слушал. Поигрывая мелом, он остановился перед доской, где были выведены имена действующих лиц. Чуть ли не машинально он принялся против каждого действующего лица проставлять фамилии, как это делается при распределении ролей между актерами.

Этьен, педантично исполнявший обязанности секретаря, окунул в чернила перо и стал заносить на бумагу суть только что состоявшейся творческой беседы. Verba volant[20]Слова улетают (лат.).. Он имел привычку фиксировать ценные, но мимолетные нюансы таких бесед. Перо старательно вывело: «Вампир из Парижа: человек, открывший контору по отправке невинных людей на каторгу и на эшафот. С правосудием обращается галантно – после каждого совершенного преступления на блюдечке преподносит виновного».

– Готово! Хватило трех строчек, – сообщил он, откладывая перо, и удивленно воззрился на Мориса: – Эй, что ты там делаешь?

Тот уже закончил свою работу, и доска приобрела теперь новый вид:

Олимпия Вердье, светская львица, 35лет, баронесса Шварц;

Софи, влюбленная барышня, 18 лет, Эдме Лебер;

Маркиза Житана, жанровая роль, возраст ad libitum, графиня

Корона;

Альба, инженю, 16 лет, дочь Олимпии, Бланш;

Молодчик из Черных Мантий (роль Мелинга)???

Вердье, миллионер-парвеню, муж Олимпии, барон Шварц;

Господин Медок (переделанный Видок), жанровая роль, весьма и весьма интересная, господин Лекок;

Эдуард, первый любовник, 20 – 25лет, Мишель.

Морис застыл перед доской, словно сверяя два списка.

– Смотри, если Мишель войдет… – опасливо начал Этьен.

– Мишель не войдет, – задумчиво, как бы самому себе сказал Морис и с внезапной злостью воскликнул: – Где можно пропадать так долго, черт побери? И с какой стати он от нас отбился?

– Мальчик занят, – ответил Этьен и принялся загибать пальцы: – Олимпия Вердье – раз, графиня Корона – два, а на третье – Эдме Лебер…

Морис рукавом стер с доски предполагаемые имена прототипов и не без некоторой торжественности объявил:

– Мишель из нас самый мужественный и самый лучший. Человека благороднее его я не встречал. Он не способен обмануть девушку.

– Ну знаешь ли, в любви… – начал Этьен фатоватым тоном.

– Перестань! Обвиняя или защищая Мишеля, можно обойтись без банальностей. Он затянут в какой-то фатальный водоворот, таинственные подводные течения пытаются закружить его. Бедняга напрягает все силы в борьбе с невидимыми врагами… По-моему – тут скрывается настоящая драма!

– Так давай занесем ее на бумагу, – не замедлил ухватиться за эту мысль Этьен, готовый делать драмы из чего угодно.

Морис, о чем-то задумавшись, долго молчал, затем промолвил:

– Стоило Мишелю захотеть, и ему бы отдали мою кузину Бланш.

– С ее миллионами?

– Вот именно: с ее миллионами.

– И он не захотел?

– Не захотел. Прикинь сам, много ли найдется в Париже юношей, пылких, честолюбивых и бедных, и притом способных отказаться от огромного состояния?

– Мне не верится, что он от него отказался.

– Тем не менее это так. Он не польстился на миллионы. Может, из-за меня, по дружбе? Или из-за Эдме Лебер? Не исключено, что тут замешана моя тетушка Шварц… Не знаю и не хочу знать. Ему не составляло труда вытеснить меня из сердца Бланш, она же совсем ребенок, сколько раз я сам замечал, как восторженно она на него поглядывает… Барон Шварц очень даже с этой идеей носился, пока у него не зародилось одно ужасное подозрение…

– Еще бы! – прервал его Этьен. – Барону было от чего встревожиться! Их ситуация напоминает мне «Мать и дочь», тот же конфликт, слегка измененный.

– У него же… – начал Морис и тут же запнулся, опустив глаза, – у него же нет родителей. Откуда берутся деньги, на которые он живет?

– То-то и оно: откуда? А живет он, черт возьми, на широкую ногу, будто сынок пэра Франции!

– Перестань! – второй раз одернул друга Морис. – Если ты начнешь оскорблять Мишеля, я тебя выставлю.


– Ишь ты какой – выставлю! – обиженно вскричал Этьен. – Я тебе не слуга, чтобы выставлять меня, когда вздумается. К Мишелю я, может, отношусь не хуже тебя, только это не мешает мне кое-что замечать. Или он нашел клад, или…

– Слушай, давай заведем газету! – предложил внезапно Морис, знавший своего дружка назубок.

Тот моментально зарделся и от удовольствия раздул щеки.

Ты серьезно?

– Конечно, серьезно… Еженедельную, издавать будем вдвоем, обзоры всякой всячины – театр, биржа, бомонд.[21]Beau monde – высший свет (фр.).

Этьен, преданно глядя на друга, воодушевленно продолжил:

– Отличная бумага, первоклассная печать, множество рубрик – новости, юмор, марки, сердечные дела. Кафе и ресторанчик, где мы питаемся, подпишутся непременно, не то перестанем ходить. Цена – пятнадцать франков за год. Ребусы постоянно, людям простоватым они по вкусу. Гравюры даем? Нет. Знаешь, недурно бы заняться бильярдом. В Париже тысяча шестьсот бильярдных, по десять игроков с каждой, уже шестнадцать тысяч подписчиков, да фабриканты – кии, шары и прочее. Как мы нашу газету назовем? Морис уже не слушал его.

– Как назовем? – настаивал Этьен. – Надо бы для эффекта придумать что-нибудь театральное. «Адская ложа»! Нравится? Как мы до этого раньше не додумались!

Морис испустил вздох и сжал голову руками.

– Ничтожество! Какое же я ничтожество! – застонал он отчаянным голосом. – А время бежит, и каждый ушедший день вырывает у меня кусок будущего!

– Малыш, – ответил Этьен, явно задетый за живое, – кажется, нам с тобой не сработаться никогда. Это в конце концов утомительно: взбираться на высоты воображения, чтобы тут же катиться вниз. Я тебе еще раз объявляю, что напишу пьесу один, для Гетэ, и приглашу Франсиска-старшего и Делэстра. Хватит валандаться! Расстанемся, и каждому свой путь. Свобода – первейшее право человека. Разрешите откланяться!

XVIII

ДРАМА

В юности невзгоды нередко оборачиваются весельем. Только с возрастом юмор начинает обретать черный оттенок, и фарс, безобразный монстр, вступает в свои права. В двадцать лет не бывает настоящих печалей. Юность блистает даже из-под лохмотьев, и радостный смех прорывается сквозь рыдания. Беды здесь вызывают жалость, а не сочувствие.

Этьен Ролан был сыном юриста, советника парижского королевского суда, читатель его помнит по Кану, где он работал следователем: порядочный человек, пользующийся уважением общественности и весьма ценимый в профессиональных кругах. Репутация его сильно окрепла благодаря процессу Мэйнотта, следствие по этому делу было признано настоящим шедевром. Ролан-отец, не жаловавший артистические профессии, готовил сына к карьере юриста или коммерсанта, но безумец Этьен пренебрег этими почтенными занятиями, предпочитая голодать в ожидании литературной славы.

Отца Мориса читатель тоже наверняка еще не забыл: комиссар полиции из Кана, с площади Акаций, своим усердием сильно продвинувшийся вверх – до должности начальника отдела. Барон Шварц, надо отдать ему справедливость, был настоящим благодетелем для своих многочисленных родственников. Морис получил место в его конторе. Завсегдатаи салона супругов Шварцев невзлюбили юношу и не без злорадной радости констатировали первые симптомы его влюбленности в дочь хозяина, почти ребенка. Это чувство и страсть к литературе рано или поздно должны были вытолкнуть Мориса из банкирского дома Шварца, что и случилось довольно скоро. И вот теперь Морис, отягощенный сразу двумя преступлениями – любовью и поэзией, – голодал вместе со своим дружком Этьеном. Впрочем, голодали они скорее из упрямства, чем по необходимости, а когда не голодали, кутили.

Этьен Ролан был юношей веселого нрава, не лишенным способностей, несмотря на поверхностное образование, слегка подпорченным богемными нравами: этих качеств более чем достаточно, чтобы сделаться драматургом. Он неумеренно восхищался дамами из театрального мира, и друзья его вполне искренне полагали, что он нашел свое подлинное призвание.

Морис Шварц обожал свою кузину Бланш тем более пылко, что был изгнан от любимой на далекое расстояние. Жениха ее, господина Лекока, он ненавидел страстно, обзывал вампиром и искал способа погубить, разумеется, способа благородного. Поскольку ненавистный брак официально еще не был заключен, Морис лелеял мечту победить соперника силой славы. Увы, где она берется, эта слава? Но Морис знал, что некоторым удается ее поймать, и надеялся на удачу. Это был очень славный мальчик, тонкий, нежный и благородный, притом способный на поступки смелые и даже дерзкие. В смысле интеллекта он намного превосходил Этьена, зато тот имел перед ним одно огромное преимущество: твердо знал, чего ему хочется.

Он был очень мил, Морис, но во многом уступал нашему герою Мишелю.

Этьен, объявив о своем решении написать драму самостоятельно, направился к шкафу, извлек оттуда ужасающих размеров кипу бумаг и принес на стол.

Их шедевр имел по крайней мере пятьдесят названий, столько же сюжетных ходов, добрую сотню героев, однако как бы ни менялась их интрига, трое персонажей постоянно оставались в действии: Эдуард, первый любовник, Софи, влюбленная барышня, и Олимпия Вердье, светская дама с загадочным прошлым. Герои эти, взятые из реальной жизни, разворачивающей перед молодыми авторами увлекательную, хоть и не до конца понятную драму, неизменно воскресали в каждом их новом замысле.

– Тут разбросаны настоящие сокровища, – радовался Этьен, перелистывая бумаги. – Знающий человек выжал бы отсюда тысяч сто экю, а то и больше.

Морис хранил молчание.

– Хотелось бы знать, с кем это я разговариваю? – поинтересовался Этьен. – Тебя словно и нет в этой комнате. Сотрудничаю с самим собой.

Морис заулыбался, но Этьен, с головой уйдя в свои бумаги, перестал обращать на него внимание. Через некоторое время он воскликнул:

– Вот он, наш сюжет о внебрачном сыне! Грандиозно!

Морис зевнул и встал со стула.

– Правильно, старик, иди поспи, – съехидничал Этьен. – Но только помни, что театральная слава обходит сон стороной. Ах, если бы вместо тебя у меня был под рукой Мишель! Я чувствую настоящий творческий зуд.

– Мишель меня беспокоит страшно, – пробормотал, покачав головой, Морис и направился к окну.

Этьен на минуту оторвался от записей и взглянул на друга. Маленький Морис стоял, приблизив лицо к окну, и даже в спине его было что-то жалостное. Окно напротив, с другой стороны двора, еще светилось, но очень слабеньким светом. Больная дама уже не работала, а когда бедные не работают, они экономят свет. Морису казалось, что он различает в этой полутьме силуэт молодой девушки, стоящей на коленях возле кровати.

– Начиная с четверга, с Мишелем творится что-то неладное, – печально промолвил он.

– Не с четверга, а гораздо раньше, – заметил Этьен.

В комнате напротив коленопреклонненная фигура выпрямилась. Морис продолжил:

– Он возвращается, когда мы уже спим…

– А утром убегает до рассвета, – закончил его мысль Этьен.

– Хотелось бы ошибаться, но во всех этих секретах есть нечто сомнительное.

Лампа у соседок напротив погасла. Морис добавил с глубоким вздохом:

– И эта бедная девушка, мадемуазель Лебер, какая она бледненькая!

– Даже в театре, – с жаром отозвался Этьен, – я не встречал такого выразительного, такого чистого, такого, можно даже сказать, трагического лица, как у Эдме Лебер!

– Бланш ее очень любит. Должно быть, она принадлежит к избранным душам.

– Интересный тип, это уж точно! Помнишь ты эту историю про доктора-шарлатана, которого под страхом смерти принудили лечить собственную дочь? Жизнь подкидывает нам зловещие сюжеты, надо только уметь ими пользоваться.

– Что можно делать с пяти утра и до поздней ночи? – бормотал отошедший от окна Морис, адресуясь к самому себе.

– Мой птенчик, – заговорил Этьен покровительственным и не лишенным некоторого злорадства тоном, – если в твоей маленькой головке родилась мысль последить за нашим красавчиком Мишелем, тебе придется здорово побегать. Скатертью дорожка! Я способен видеть подальше своего носа и уверен, что кое в чем добродетельный Мишель нас давно уже обогнал!

Морис, покраснев, пролепетал:

– Если бы я узнал секрет Мишеля, я бы ни словечка никому не сказал без его разрешения.

– Знаешь ты господина Брюно, – неожиданно спросил Этьен, – торговца платьем?

– Еще бы! У него весь мой гардероб и наш вексель.

– Так вот, однажды вечером, возвращаясь откуда-то очень поздно, я повстречал нашего Мишеля под ручку с этим самым Брюно. А у Мишеля давно уже продавать нечего…

– Ничего странного, Мишель хотел переписать вексель…

– Если бы! На следующий день я спрашиваю Мишеля: «Что за человек этот господин Брюно?» А он мне отвечает: «Не знаю такого».

– Мишель никогда не лгал.

– Никогда, кроме этого раза… Слушай, мне припомнилась вдруг наша идея насчет Трехлапого. Маскировка… месть… жгучая нераскрытая тайна… Страсти почище, чем у Купера!

– Да, я помню, – рассеянно ответил Морис. – Мне это когда-то нравилось.

Он добрался до кровати и небрежно на ней развалился.

– Хочешь вернуться к этому сюжету?

– Нет. Я уже ничего не хочу.

– Тем не менее, – добавил он, приподнимаясь на локте, – признаю, что в этой идее что-то есть, тогда она меня захватила очень сильно: куперовские дикари в центре Парижа! Разве не может быть большой город таким же таинственным, как непроходимые дебри Нового Света? И этот калека, терпеливо вынюхивающий след среди наших исхоженных улиц, где все следы перепутались… Эта упрямая ненависть, спрятавшаяся под жалким уродством… Я хотел присочинить этому монстру дочь… нет, лучше, пожалуй сына, которого он содержит из глубин своего несчастья… Деньги Мишеля…

– Черт возьми! – вскричал Этьен, побледнев от волнения. – Ты попал в самое яблочко. Какая меткость!

Меня преследовал этот образ: калека, ползающий по тротуару и чуть ли не затоптанный парижской толпой… в толпе может оказаться и то существо, ради которого он живет и терпит всяческие унижения…

Ну, если уж это не драма, то я подаюсь в бухгалтеры!

Я его и сейчас вижу именно так…

Как в воду глядишь!

Все, я его больше не вижу.

Этьен ударил по столу кулаком и зашвырнул бумаги в угол комнаты.

– Маэстро его видит! – прорычал он. – Маэстро его больше не видит! Я имею честь разговаривать с фантазером, у которого денег куры не клюют. Богатые мальчики склонны к капризам не меньше молоденьких красоток! Может, маэстро предложит мне сигару в память о прежней искренней дружбе?

– У меня нет сигары, мой бедный Этьен.

– Тогда дайте десять сантимов, чтобы ее купить. Ах, у тебя нет десяти сантимов, несчастный позер? Ты видишь и ты не видишь! Пора отбросить эти «вижу», «не вижу» и приступить к драме вплотную. А потом хоть конец света!

– Давай напишем «Конец света», – смеясь предложил Морис. Этьен аж подпрыгнул на полфута от стула.

– На афишах будет выглядеть шикарно! – с энтузиазмом вскричал он. – Ты что, серьезно предлагаешь эту идею?

– Нет, не серьезно. Голова моя под стать нашему кошельку: совершенно пуста.

Этьену опять пришлось скатиться вниз с вершин своего энтузиазма, но он уже привык к подобной эквилибристике.

– Что ж, – на сей раз без особой горечи промолвил он, – тогда я пойду посплю. Если твоя кузина Бланш неравнодушна к мокрым тряпкам, я охотно повеселюсь на вашей свадьбе.

Не успел он докончить последнюю фразу, как тут же о ней пожалел: в глазах Мориса стояли слезы. Этьен бросился его утешать.

– Ты плачешь! – с искренним огорчением воскликнул он. – Какая же я дубина!

– Бедный друг! – ответил Морис, улыбнувшись сквозь слезы. – Не расстраивайся! Ты шутя высказал мысль, которая меня удручает всерьез. Я сам себя упрекаю в медлительности. Со мной происходит нечто странное: чем бессильнее я становлюсь, тем непомернее разбухают мои амбиции. А время бежит! Если Бланш выдадут замуж, я прострелю себе череп.

Он сказал это так холодно и спокойно, что Этьен испугался.

– Будет ли завтра день… – пролепетал Морис, точно в бреду, и после некоторого молчания продолжил:

– Дело вовсе не в материале, из какого мы строим пьесу. Сам по себе он ничего не значит. Из одного и того же мрамора можно изваять Бога, стол или плевательницу. Фидий высечет Бога, а посредственный драматург сгоношит уемистую плевательницу, в которую бульвары с простуженными мозгами будут выхаркивать все скопившиеся внутри нечистоты. Я не желаю бесчестить мрамор: для моей поэзии, для самых заветных моих идей срок еще не пришел. Но что касается нашей драмы, до нее я уже дорос, я ношу ее в себе – странную до курьезности, трогательную и таинственную. Она вновь зашевелилась во мне, совсем недавно, когда я услышал одну любопытную фразу, похожую на пароль…

– Будет ли завтра день? – жадно переспросил Этьен, уже раскалившийся добела. – Это же золотая жила! Огромнейшее воровское братство, дьявольски интересно…

– Откуда ты знаешь?

– А может, политическое сообщество?

– Слушай, кто тебе про это сказал?

– Ты, конечно, кто же мне еще скажет!

– Я сам пока что двигаюсь ощупью… Но в этом моя сила: наша драма тоже должна идти ощупью, все время спотыкаясь на тайнах.

Этьен с воодушевлением почесал за ухом.

– Через все пять актов, – прикидывал он, – проходит одна и та же шарада…

Морис тоже наконец впал в творческий раж, глаза его посверкивали огнем.

– Не через пять, а через пятьдесят актов, так я хочу! – распалился он, отдаваясь обычной своей детской порывистости. – И не одна шарада, а все загадки земли! Я вижу наш огромный Париж четко распавшимся на две части: посвященных в загадочный пароль и не посвященных в него. Но это еще не все! Можно пользоваться этой фразой, не подозревая истинной ее силы. Наш друг Мишель простодушно тратит ее на свои галантные похождения… хотя я вовсе не уверен, что его похождения имеют какое-то отношение к галантности. Я слышал собственными ушами, как он передавал пароль этому шуту гороховому Симилору, бывшему учителю танцев. Симилору поручено сказать опасную фразу нынешним вечером одному персонажу, с ног до головы романтическому и имеющему обыкновение любоваться водами канала Урк…

– Потрясающе! – восторженно дивился Этьен.

– Запиши все это.

– Записываю. Но правду тебе сказать, Мишель играет с огнем. Неужто он не догадывается, какими дьявольскими последствиями чреват этот неосторожный клич?

– Не догадывается. Запиши, что Мишель играет с огнем.

– Но имя Мишель…

– Наш загадочный красавец называется Эдуардом. Пиши: Эдуард играет с огнем. Вот еще фигура более чем любопытная: наш сосед господин Лекок. В свои картонные папки он натаскал тайн со всего Парижа. На днях, это было под вечер, я столкнулся у его дверей с моим дядюшкой, бароном Шварцем, он как раз звонил… Запиши.

– Барона Шварца? Записать под настоящей фамилией?

– Да нет же, у нас персонажи вымышленные. Ведь Олимпия Вердье у тебя, кажется, графиня?

– Графиня.

– Значит, дядюшка мой становится графом Вердье.

Этьен отложил перо, чтобы поаплодировать, но затем воскликнул не без некоторой опаски:

– А вдруг все это и взаправду так!

– Нам плевать! Мы пишем драму для Амбигю-Комик и плетем свою артистическую сеть. Все прочее нас не касается… А теперь поднимись на цыпочки и гляди в оба глаза! Что ты видишь? Человек, созерцающий воды канала, носит серую ливрею со светлыми пуговицами: именно так обрисовал его Эдуард Симилору. Знаешь ты, какие ливреи носят слуги в доме Вердье? Граф, помешанный на финансах, нарядил их, как чиновников Французского банка. Теперь вопрос: кто, граф или графиня, должен откликнуться на пароль, посланный Мишелем, вернее сказать, Эдуардом? Я подозреваю, что все-таки не граф, вспомним таинственную незнакомку под вуалью, потерявшую бриллиант возле нашей двери. Придется нам поработать над графиней. Запиши все, что я сказал… Представляешь очередь у театра Амбипо-Комик? Небось протянется до самого канала!

– Твоими бы устами, малыш! Я так рад, что ты наконец включился.

– Дальше. Графиня атак не предпринимает: она уже выиграла все битвы и перешла в оборонительную позицию – она защищает свою тайну. Граф… запиши, что он влюблен в жену как мальчишка. Он не просто из Эльзаса родом, он эльзасец до мозга костей, а эльзасцы ревнивы как тигры. Вердье старается выведать тайну графини, тщательно при этом оберегая собственный свой секрет. «Будет ли завтра день?» Он идет по следу, но и по его следу тоже идут, он кружит то легавой, то дичью под звуки одного и того же охотничьего рожка. «Будет ли завтра день?» В этой фразе заключен целый мир.

Морис говорил во весь голос, как и подобает оракулу, однако Этьен, благоговейно ему внимавший и делавший необходимые записи, сумел-таки расслышать какой-то шорох в соседней комнате, служившей спальней Мишелю, когда тот изволил ночевать дома. Он насторожил уши, но громкая речь Мориса перекрывала все шумы.

– А Софи! Вглядись как следует в эти тонкие черты, в эту редкостную красоту, подернутую страданием. Эдме Лебер была богата, я ручаюсь, она, или ее отец, или ее мать. Мы не знаем истории ее бедной больной матери, всегда такой ласковой и печальной, разучившейся улыбаться, мы не знаем ее, но мы напишем эту историю слезами и кровью. Эдме Лебер спустилась сверху, и, хочет она того или нет, ей придется снова выплыть наверх или погибнуть. Записывай, черт возьми!

– В комнате Мишеля кто-то есть, – сообщил Этьен.

– Кто там? – прокричал Морис полувесело-полусердито. – Ты там, Дон-Жуан, пошлый сердцеед, подхвативший модную лихорадку? Это ты, Эдуард? Это ты, Франсиск из Гетэ, Альбер из Амбйгю, Рокур из Порт-Сен-Мартен?

– Хочешь, я схожу посмотрю? – предложил Этьен.

– Его там нет. Сиди и пиши. Шорохи производим мы: это поскрипывает наша драма, она ползком тащится по следам тайны. Кто идет? Неведомое, негаданное, невозможное! «Будет ли завтра день?» Настанет – для того, кто сумеет выжить, но для того, кто обратится в труп – нет… У графа свои шпионы, у графини свои заступники, действующие тайком. Гляди! Видишь ты, как прямо в жизнь выскальзывает из тумана странный силуэт, кажется, что это сама страсть, глубокая и затаенная, сгустилась и обрела материальность. Чего он ищет? Чего он хочет? Быть может, он совершенно в нашей истории ни при чем, этот торгаш, этот буржуй, этот знак вопроса. А может, всех нас он уже зажал в руке могучей хваткой, подпольный дипломат. Фамилию ему мы придумаем попозже, записывай под всем известным именем: господин Брюно…

– Честное слово, – опять встревожился Этьен, – в соседней комнате кто-то есть!

– Пиши! Над настоящим скапливаются грозовые облака, а прошлое… да, в прошлом тоже мрачная история нависает тучей. Столкновение неизбежно, и вот он, грозовой разряд – молнией является Трехлапый, наш Калибан… Жалкие остатки раздавленного прошлым сияющего счастья и победной молодости. Рассказ об этом в третьем акте станет грандиознейшей завязкой… нет, пусть он лучше громом прогремит в финале.

– Здорово! – от всего сердца похвалил Этьен. – Просто потрясающе! Но все-таки я полагаю, надо подпустить немного смеха, среди наших героев я не вижу комиков.

– Для них еще не наступило время, они явятся, когда мы разгадаем тайну, не раньше. Пока, что надо убивать, клинком или отравой убивать безжалостно! Ешь ты, или съедят тебя ^-таков закон. «Будет ли завтра день?» Да, настанет, нам уже пора, срок пришел. Бесшумно проскользнем в опочивальню графини, проскользнем вслед за наемными убийцами, чей кинжал оплачен золотом. Такие люди находятся всегда, и в средние века, и в наше время, находятся везде, в Париже точно так же, как в Венеции. Как только появилось преступление, ему навстречу услужливо раскрылись кошельки. Наемникам положено платить…

– А как вы платите своим наемникам? Неплохо бы иметь задаток, – раздался позади них вкрадчивый голос, дерзостный и робкий одновременно.

Эффект получился громовой, что называется, театральный, хотя изобретательный Морис его и не замышлял. Авторы дружно вздрогнули, перо выскользнуло из рук Этьена, который порядком струхнул. Морис вскочил на ноги, готовый храбро выступить против врага.

Враг оказался двойным. Пара мужчин диковинного обличья красовалась возле двери, бесшумно их пропустившей: тряпочные туфли позволяли Эшалоту и Симилору передвигаться неслышной поступью. Эшалот, как всегда, был отягощен привешенным к спине Саладеном, Симилор, разгуливающий по жизни свободно, стоял ничем не стесненный. Оба они, держа шляпы в руках, изо всех сил старались напустить На себя бравый вид, но им было явно не по себе: взволнованные лица покрыты бледностью, в блуждающих взорах испуг. Эшалот, чтобы скрыть смущение, поддернул вверх своего выкормыша и, хотя бедное создание вело себя на сей раз вполне пристойно, призвал младенца к молчанию. Симилор кашлянул громко и суховато.

– Вот, господа! – заговорил бывший учитель танцев, стараясь вернуть своему голосу обычную вальяжность. – Перед вами два молодых человека, обиженных несправедливой фортуной и готовых на все, чтобы поправить свое положение… свое и своего ребенка… это дитя любви, неповинное в грехах матери, увы, слишком ветреной и слишком любившей проказы, пирушки и всякие прочие опасные штуки. Молодость, молодость! Но когда упрыгаешься хорошенько, начинает тянуть к достатку и к тепленькому местечку. Мы пришли сюда погреть руки, располагайте нами, как угодно, мы согласны поступить к вам в наемники и верно служить хоть до самой смерти! Вот!

– Вот! – с достоинством подтвердил его спутник. – Тихо, Саладен, веди себя спокойно, бесенок!

XIX

ТРЕТИЙ СОТРУДНИК

Этьен и Морис были ошарашены в самом буквальном смысле этого слова. С разинутыми ртами взирали они на двух точно с неба свалившихся в их комнату чудаков: видимо, само божество, заведующее мелодрамой, посылало им от своих щедрот парочку паяцев, любезно предлагающих себя на роль наемных убийц. Две уморительнейшие карикатуры, два балаганных шута отменной парижской выделки, выскочивших из дебрей цивилизации! Творческое воображение начинающих драматургов и мечтать не смело о такой потехе.

Симилор принял обычный свой самоуверенный вид. Он стоял прямо, запакованный в голубиного цвета редингот, и ухмылялся, явно довольный только что произнесенной речью, ухмылялся несколько свысока по причине воротника на китовом уре, гордо вскинувшего его голову. Эшалот, в наружности которого не было никакого блеска, скромно опустил глаза и засунул пальцы за нагрудник своего аптечного фартука. Из-за левого его плеча торчала невзрачная блондинистая головка младенца Саладена. Видя, что хозяева медлят с ответом, Симилор возобновил свою речь с еще большей проникновенностью.

– Что касается ваших тайн, – заговорил он с лукавым подмигом, равномерно поделенным между двумя авторами, – то мы узнали о них случайно, без всякого умышления: не в наших благородных привычках подслушивать у дверей. Мой друг Эшалот – юноша высокой морали, великодушно посвятивший себя плодам моих былых ошибок. Я его знаю с детства и могу поручиться за него, как за себя: мы будем свято хранить верность клятвам, которые нам придется произнести в этой комнате. Мы услышали ваш разговор нечаянно, пребывая в соседней комнате, куда я зашел, чтобы доложить господину Мишелю о честно выполненном задании. Пользуясь оказией, я решил заглянуть сюда и представить своего друга, чтобы и ему перепадала от вас какая-никакая работенка. Наш малыш Саладен, вверенный его заботам, любит покушать. Услышав, что кинжалы оплачиваются чистым золотом, я сказал самому себе: «Дерзость – любимица фортуны. Соглашайся на опасную службу, сулящую такое богатство».

Изговорив речь, бывший учитель танцев выставил вперед свои несравненные икры, и даже скромненький Эшалот постарался выпрямиться на хилых ножках, терпеливо выдерживающих тяжесть его атлетического торса. Среди бандитов встречаются гротескные типы, но они становятся грозными, как только перестают смешить. Наши комики к этой категории не принадлежат: они умудрились вскарабкаться на самые вершины бурлеска, так и не сумев вызвать дрожь ни в одной пугливой душе. Они заимели почтенное желание обратиться ко злу, дабы стать сытыми и нарядными, но столько придурковатой галантности светилось в их лицах, оригинально уродливых на парижский манер, столько веселья и простодушия, столько блаженной глупости сквозило в их взглядах! Сразу было понятно, что они не способны обидеть и мухи, и идея вооружить их кинжалами вызвала приступ буйного веселья у начинающих драматургов.

– Ты так тосковал по комикам! – удалось наконец промолвить Морису.

– Ах, какая умора! – восхищался Этьен, держась за бока.

И снова разразились дружным хохотом. Эшалот и Симилор не смеялись, напротив, они были сильно обескуражены этим явно неуместным весельем. Лица их выражали разочарование – они так рассчитывали на свой визит! Актеры, как и все парижане, Эшалот с Симилором заботились не столько о выгоде, сколько об эффектности выступления. Сколько раз друзья любовались в театре подобными выходами и всегда они там венчались богатством и славой!

Собирались же в этой комнате покупать кинжалы на золото? К вашим услугам – давайте кинжалы! А теперь смеются.

Оба они были храбрецами и даже иногда скандалистами, однако идея разгневаться не сразу пришла им в голову, настолько была задета их гордость. Серьезные оскорбления, как ни странно, скользили по поверхности их задубелого стоицизма. У парижских дикарей кодекс чести пребывает в состоянии запутанном и весьма причудливом. Эшалот с Симилором принадлежали к этому дикому племени, и мы показываем их такими, какие они есть, без ретуши и прикрас. Они выглядят чересчур экзотично, но ведь и про ирокезов, резвящихся у ручья, можно сказать: выдумка. Такими оригиналами, как наши комики, на парижских бульварах хоть пруд пруди.

– Амедей, – не стерпел наконец Эшалот, – ты мне заплатишь за эту паскудную каверзу… Тихо, Саладен, мушонок!

– Успокойся, старик, – ласково отвечал ему Симилор, – тут какое-то недоразумение, надо выяснить. Нет никакой обиды в том, – важным тоном произнес он, обращаясь к весельчакам, – что я явился к вам не один, а с другом: он согласен исполнять ваши тайные поручения за ту же, что и я, цену. Много мы не запрашиваем, хотя сами понимаете, что не ради удовольствия соглашаешься проливать кровь своего ближнего, тем более что ни разу еще этой самой крови не проливал…

– Бесподобно! – плакал от радости Морис.

– Идеально, прямо-таки идеально! – восторженно вторил ему Этьен.

– Однако смешить вас мы не нанимались, – начал выходить из терпения Симилор, чьи щеки подернулись легкой краской, – за такие оскорбления проучивают.

– Послушайте, вы, – обиженно взревел Эшалот, – ручки у вас беленькие, да в карманах, видать, пустовато, сейчас я с вами, желторотыми, поговорю, хотите на улице, хотите здесь!

С этими словами он сбросил со спины Саладена и, прислонив его к стулу, энергично хлопнул об пол руками, взбив целую тучу пыли. Позой он напоминал разъяренного льва, изготовившегося к прыжку, но, к счастью, Симилору удалось его придержать.

– Зря ты так распаляешься, – шепнул он на ухо компаньону. – Молодчики с крючка не сорвутся: все их гнусные секреты у нас в руках.

Тем временем Саладен, проснувшийся от толчка, задал отчаянного ревака, который подействовал на его приемного родителя как клич боевой трубы.

– Пора с этими барчуками покончить! – рычал Эшалот, отбиваясь от Симилора.

Морис еще продолжал хохотать, и весьма нахально, но трусоватый Этьен уже пятился от греха подальше к дальнему углу стола, и неизвестно, каким трагическим исходом завершилась бы столь весело начатая сцена, если бы приход нового персонажа резко не изменил ситуацию.

Дверь распахнулась настежь, и на пороге показался крепкого сложения мужчина с лицом сумрачным и холодным. Четыре изумленных голоса выкрикнули одновременно имя господина Брюно. Новый посетитель отвесил учтивый поклон хозяевам, а гостям перстом указал через свое плечо дорогу к лестнице. Эшалот и Симилор было заколебались, но быстро опустили глаза под тяжелым взором господина Брюно и пошли прочь, не промолвив ни единого слова.

– Вы тут кое-что позабыли! – крикнул им вслед вновь прибывший, ногой указывая на дитя любви, катавшееся по полу в своих лохмотьях.

Эшалот вернулся, подхватил малыша на руки и бегом умчался из комнаты.

– Попрошайки! – беззлобно аттестовал господин Брюно изгнанных чудаков. – Редкостные дуроломы.

Медленным взором он оглядел бедную обстановку, словно производя в уме инвентаризацию мебели, после чего глаза его остановились на одном из свободных стульев.

– Присаживайтесь, сосед, если угодно, – поспешно произнес Этьен. – Неужели уже подошел срок платежа?

Морис добавил тоном почти вызывающим:

– Я и не подозревал, что мы состоим в отношениях коротких и позволяющих входить друг к другу без стука.

Господин Брюно не ответил и продолжал изучать стул.

– Я знаю много всяких историй, – наконец вымолвил он вполголоса.

Друзья удивленно переглянулись.

– Срок платежа, – неспешно продолжал он, – наступит только в конце ноября. Времени предостаточно. А господин Мишель разве не тут проживает?

– Он проживает в соседней комнате, – ответил Этьен.

Испытующий взгляд Мориса натолкнулся на непроницаемые тускловатые зрачки гостя.

– Что-то давненько вы не продавали одежды, – заметил господин Брюно. – Я все еще занимаюсь скупкой.

Затем, вроде бы совсем не в строку, добавил:

– Любопытные же вещи обнаруживаются иногда в карманах старых костюмов… Я скопил ворох всяких историй…

Он двинулся по направлению к облюбованному стулу и по пути повторил:

– Целый ворох!

– И для того чтобы поведать нам эти истории… – начал Морис.

Господин Брюно прервал его довольно бесцеремонно:

– Значит, господина Мишеля нет дома?

– Вы же видите, – сухо ответил Морис.

Этьен, целиком поглощенный мыслями о театре, прикидывал, куда можно вставить этого типа.

– И возвращается он не рано? – спросил господин Брюно.

– Не рано.

– Я так и думал… Да, а покидает дом спозаранку. Ради собственного удовольствия такую жизнь не ведут.

Он вынул из кармана большой носовой платок в клетку и, смахивая пыль со стула, продолжал говорить, обращаясь на сей раз к Морису:

– Вам хочется завести со мной ссору, дорогой сосед. Напрасно. Я неплохой физиономист и угадываю в вас доброе сердце. Оба вы еще слишком молоды… Ну и ну, – прервал он свою речь, отряхивая платок, – сколько же у вас накопилось пыли! Прислуга сюда не заходит? Нет… Ах, да, я совсем позабыл, что в горничных у вас подвизается Симилор и только добавляет грязи.

Он уселся наконец с большими предосторожностями, явно не доверяя прочности избранного седалища.

Следует заметить, что все его действия и слова были размеренны, спокойны, миролюбивы, гостя никак нельзя было заподозрить в преднамеренной дерзости. Этьен, пожалуй, был прав: этот господин мог называться типом, хотя первый взгляд не обнаруживал в нем ничего примечательного. И по костюму, и по манерам его можно было принять за мелкого буржуа, еще не успевшего отесаться, или за ремесленника, уже начавшего откладывать деньжата про черный день. Впрочем, род его занятий вполне соответствовал внешнему виду: он перепродавал одежду, слегка маклачил, занимался учетом векселей. Это был человек зрелых лет, среднего роста, несколько нескладный, но крепка скроенный. Его флегматичное лицо имело незлобивое выражение и вызывало мысль о растительном существовании. В целом он производил впечатление очень определенное, без прекословии вписываясь в ту категорию парижан, которую романтики окрестили презрительным словом «лавочники».

Видели вы, как цветут очаровательные монстры, называемые орхидеями? Среди неисчислимого множества этих капризов природы невозможно встретить двух похожих фантазий; они могут зацвести в расщепе старого дерева, могут свеситься с потолка мохнатой гирляндой. Точно так же обстоит дело и со многими обитателями Парижа – приняв самые невероятные обличья, они прямо-таки кишат вокруг нас, но настолько близко, что их просто перестаешь замечать. Каждый раз, как мы выводим на сцену Эшалота и Симилора, нас охватывает изумление: ведь эти олухи царя небесного, эти тертые калачи, выпеченные в парижской печке, ибо нигде больше не найдешь этакого фигурного выгиба, свободно разгуливают по парижским улицам, и никто на них не обращает никакого внимания!

Что касается господина Брюно, то уж этого-то вы знаете как облупленного: он не оскорбит вас претензиями на оригинальность, он похож на стершуюся монету, его физиономия плоска как будни… Тем не менее, бросив на него второй взгляд, вы будете несколько удивлены, если не испуганы. Под невозмутимой тяжеловесностью его обличья начнет угадываться нечто весьма необычное. Бросив на него третий взгляд, вы придете к твердому убеждению, что это добродушное и не очень выразительное лицо прячет какую-то ужасную тайну, словно скрытую под гипсовой маской, сквозь которую проступает иногда затаенное величие, упорная мысль и даже красота, как ни странно… Но кто же станет бросать на господина Брюно третий взгляд?

Усевшись, он вынул большие серебряные часы и вполголоса пробормотал: «На Бирже девять, еще рано. Есть время для болтовни».

– Могу я узнать, что вас привело сюда? – спросил Морис.

– Что меня привело сюда… ах да, конечно же, милый юноша, но это позднее. Прежде всего я хотел бы предложить вам свое сотрудничество.

– Сотрудничество! – в один голос воскликнули Этьен и Морис, первый смеясь, второй с оскорбленным видом.

– Почему бы нет? – спросил господин Брюно, и непроницаемая улыбка его окрасилась легкой насмешкой. – Я же сказал вам, что знаю много историй… целый ворох…

– Но… – начал было Морис.

– Понятно. Вы мне еще не признавались, что по кусочкам собираете свою драму отовсюду, словно старьевщики, не в обиду вам будь сказано, которые роются по помойкам. Вы оба очень милые молодые люди… однако имеющие дурную привычку забывать бумаги в карманах своих рединготов.

– Вы нашли наши планы? – поинтересовался Этьен.

– Письма? – спросил Морис, слегка побледнев.

– Акций Французского банка в ваших карманах не нашлось, это уж точно. Если бы они там оказались, я бы вам непременно сказал, и мы бы их поделили, ведь что продано, то продано, не правда ли? Я оплатил два редингота вместе с подкладками. Однако у меня слабость к юности. Держите, господин Шварц, вашу корреспонденцию.

Он протянул сложенное письмо залившемуся краской Морису.

– Я его не читал, – с достоинством произнес господин Брюно, – но не скрою, что почерк мне знаком.

– Благодарю вас, – выдавил из себя Морис с вымученной улыбкой.

– Не за что, дорогой сосед. А вот тут ваши бумаги, господин Ролан: две контрамарки и квитанция из ломбарда.

– Стоило ли так беспокоиться! – небрежно бросил Этьен, сгребая свою собственность.

– А вы хорошо знаете эту самую мадемуазель Сару? – тихонько осведомился господин Брюно.

– С какой стати вы спрашиваете об этом?

– Взгляните в квитанцию: женские часы, имя – Сара Жакоб.

– Это… выдали по ошибке! – пролепетал Этьен.

– Я к вам в опекуны не набиваюсь, господин Ролан, но некогда знавал вашего батюшку, человека весьма почтенного, и… к тому же встречал прекрасных молодых людей, которых неразборчивость в связях заводила туда, куда они вовсе не собирались идти.

Этьен сухо поблагодарил его за заботу, господин Брюно ответил:

– К вашим услугам… Остается сказать, откуда мне известно про ваши творческие муки. Дело нехитрое. Я живу в комнате, где слышно почти все, что вы говорите…

– Надо сменить квартиру! – вскричали одновременно оба друга.

– Не уплатив задолженности за эту?

– Откуда вы…

– Я знаю про вас очень многое. Когда вы не работаете над Эдуардом, Софи и Олимпией Вердье, вы обсуждаете свои невзгоды. Чего от вас не наслушаешься! Я теперь не очень рассчитываю на ваш вексель, и господин Мишель… он, конечно, отменный юноша, но… убегать из дому до рассвета и возвращаться ночью! Подозрительное поведение… Но вернемся к нашему делу: сколько вы мне дадите, на авторские права я не претендую, если я принесу вам совершенно готовую пьесу для театра Амбигю-Комик?

– Нисколько не дадим, – ответил Морис, – мы делаем наши пьесы сами.

– Ваши пьесы! – воскликнул господин Брюно. – Будто у вас их накопился целый склад!

– Я не позволю такому человеку, как вы, – возмущенно начал хорошенький блондин, у которого были свои тайные причины к беспокойству.

– Человек я точно такой же, как все, – прервал его господин Брюно с таким изумительным добродушием, что Морис даже смутился.

Тем временем Этьен шепнул другу на ухо:

– Он же глуп как гусь, разве ты не видишь? Постарайся не заводиться! У таких типов как раз бывают идеи… к тому же и в старых карманах они действительно находят всякие любопытные вещи.

Господин Брюно взглянул на часы и пробормотал:

– Двадцать лет… Доброе сердце бывает в этом возрасте или никогда.

Второй раз уже он разговаривал словно сам с собой. Друзья слышали его слова прекрасно. Странность ситуации начала их захватывать: Морис чувствовал любопытство, Этьен – смутное беспокойство.

– Господин Брюно, – заговорил Морис, пристально глядя на гостя, – вы пришли к нам не для того, чтобы наговорить всякого вздора. Под этим кроется что-то серьезное.

– Серьезное кроется везде, – ответил меланхоличный торгаш, не теряя спокойствия, – и под этим, и над этим. Совсем недавно мы были в соседней комнате втроем: я, пришедший по делу, о котором вы узнаете позже, и двое этих чудаков, Эшалот с Симилором. Ну и дурни! Все мы вошли на цыпочках, я их видел, поскольку имею привычку глядеть, куда ставлю ноги, они меня нет. Мне подумалось сперва о дурном умысле с их стороны, они же совсем нищие. Так нет же, помереть можно со смеху, но умыслы у них были чистейшие: ребята решили наконец образумиться и кого-нибудь зарезать под вашу диктовку и за ваш счет, чтобы не болтаться без дела. В свою драму вы их ни в коем случае не берите: они такие прожженные парижане, что Париж в них не захочет поверить.

Все это он говорил серьезно, без тени насмешки.

Зато я, дорогие мои драматурги, я и в самом деле являюсь любопытнейшим персонажем. Посудите сами – в комнату двух начинающих авторов, утрудивших мозги сочинением новой пьесы, является некий человек и без всяких экивоков объявляет: я знаю вашу драму назубок, интрига, над которой вы тут мудрите, известна мне от пролога до финальной сце, ны. Хотите я ее вам расскажу?

– Почему бы нет? – согласился Этьен, – интересно послушать.

Морис хранил гордое молчание.

В этой драме, – продолжал господин Брюно, неподвижные черты которого слегка сдвинулись легкой улыбкой, – я, может быть, актер… и вы тоже, не подозревая об этом… Ах, это такая драма, которую не часто встретишь, поверьте! Мне знакомы все наши коллеги, уважаемые господа актеры и очаровательные дамы – актрисы. Я знаю графа Вердье и его жену, я знаю Эдуарда, я знаю Софи, – говоря это, он перевел глаза на перечень действующих лиц, начертанный на двери мелом. – Я знаю Альбу, милое дитя! Я знаю господина Медока – весьма и весьма интересная жанровая роль, я знаю маркизу Житану…

– А Черные Мантии? – тихонько поинтересовался Морис, напрасно пытавшийся скрыть любопытство под насмешливым тоном.

– Мелинг вам подойдет на эту роль как нельзя лучше, – уклонился господин Брюно от прямого ответа. – Я знаю также других дам и других господ, по шею увязших в вашей интриге. У меня в запасе столько историй… целый ворох! Хотите знать, что делают ваши марионетки сейчас? Что они делали вчера? Что будут делать завтра?

– Что делает Альба? – вырвался нетерпеливый вопрос у Мориса.

– Она танцует. Граф Вердье приехал в Париж, и графиня Олимпия тоже, отдельно от мужа. Маркиза Житана находится у одра умирающего…

– Добрая она или злая, маркиза Житана? – спросил Этьен.

– Именно этим вопросом должен мучиться зритель, – ответил господин Брюно. – Так, кажется, полагается в хорошей драме?

– А Софи? Что она делает?

– Плачет. Она даже не подозревает, что богатство и счастье подошли к самому порогу ее бедной комнатки.

– Ого! – обрадованно вскрикнули удивленные авторы.

– Я же вам обещал, что будет захватывающе интересно, – промолвил господин Брюно, словно бы отчеркнув последние слова легким сарказмом.

– Судя по всему, вы волшебник? – недоверчиво поинтересовался Этьен.

– Вот еще! Волшебников больше не существует, к тому же им до меня далеко: они только угадывают события, я же свою историю знаю во всех деталях.

– А Олимпия? Что она делает в Париже?

– Она попала в затруднительное положение.

– А ее муж?

– Миллионер Отелло заказывает Яго поддельный ключ, чтобы проникнуть в секретер Дездемоны.

– А Мишель?

– Эдуард, вы хотите сказать?

– Да, Эдуард. Любит он Олимпию Вердье?

Этот вопрос задал Морис. Господин Брюно ответил:

– Разве она не прекрасна?

Впервые в голосе его послышалось нечто похожее на волнение. Он опустил глаза, вынул часы, чтобы скрыть смущение, и сухо закашлял. Вероятно, от кашля щеки его слегка зарделись, но быстро восстановили свой обычный цвет; на массивной холодноватой физиономии нормандца не осталось никакого следа мимолетного волнения.

– Эдуард – прекрасный молодой человек, – угрюмо произнес он. – Но, к сожалению, развилка дороги, поворачивающей на каторгу, указательным столбом не отмечена. Слова его заставили подскочить хозяев на стуле.

– Господин Брюно, – решительно объявил Морис, – вы должны признаться нам, кто вы такой.

Нормандец, старательно протиравший стекло на своих часах, рассеянно взглянул на циферблат.

– Юные мои друзья, – мягко заговорил он, – я пришел сюда именно потому, что пока еще имеется время воздвигнуть преграду на его опасном пути… и на вашем тоже. Это благородный юноша. Перед моим уходом отсюда мы еще поговорим о нем. Что касается нашей драмы, то мы еще не приступили к прологу, а многие загадки ее разъяснятся только развязкой. Имейте терпение… Мы уже провели в болтовне целый час, и время начинает нас поджимать. Возвращаюсь к цели моего визита. Вы уже ознакомились вот с этим?

Он ткнул пальцем в валявшуюся на столе невзрачную брошюрку под названием: «Знаменитый процесс Андре Мэйнотта. Боевая рукавица уличает преступника. Ограбление кассы Банселля – Кан, июнь 1825 года».

– Вот уже пятнадцать минут, – признался Морис, – как я думаю, что автором этого послания являетесь вы. Этьен пододвинул стул поближе. Как бы там ни было, Этьен и даже Морис чувствовали все возрастающий интерес к этому визиту. Беседа, принявшая форму весьма причудливую, напоминала одну из тех остроумных шарад, которые столь любы начинающим драматургам. Если считать историю коварной латной рукавицы прологом, то какие мосты можно перекинуть от далеких уже, трагических событий к той сложной интриге, шевеление которой сумели учуять возле себя молодые авторы?

Странный нормандец, похожий на торгаша, на их глазах дерзко переступал границы обычного. Сквозь, казалось бы, непроницаемо плотную простоватую маску все чаще проглядывало его второе лицо, подлинное лицо человека, наделенного редкой отвагой и недюжинным умом.

XX

ВОРОХ ВСЯКИХ ИСТОРИЙ

Господин Брюно взял в руки брошюрку и пробежал глазами наивно-броское название. Какое-то время он пребывал в задумчивости, сжав крепкой рукою лоб, словно желая вытиснуть оттуда нужную мысль. – В изложенной тут истории, – медленно заговорил он, – можно найти для вашей драмы отправную точку: удивительно острую и даже в своем роде правдивую, несмотря на то, что автор занимает ту же позицию, что и суд во время процесса. Не беспокойтесь, господин Ролан, я не собираюсь критиковать вашего отца.

– Можете не стесняться, – ответил Этьен. – Для меня главное драма.

– Вашего отца я считаю видным юристом, а ваш, – добавил он, обращаясь к Морису, – старался честно выполнить свой долг.

– Я бы не позволил вам высказаться иначе.

Нормандец почтительно поклонился юноше.

– Тем не менее, – продолжил он, повышая голос, – Андре Мэйнотт невиновен, и на этой прочной, как Вандомская колонна, посылке можно построить колоссальную роль. Слушайте меня внимательно. Наша драма не хочет дожидаться премьеры: она разыгрывается уже, мы в ней участвуем, и я хочу снабдить вас кое-какой информацией, чтобы вы не перепутали сюжетных ходов. Согласны?

– Согласны! – дружно ответили молодые авторы, приготовившись слушать.

– Во время процесса Андре Мэйнотту и его жене сильно повредило то, что они были чужаками: не секрет, что во Франции повсюду к корсиканцам относятся как к иностранцам. Я вам расскажу, по какой причине пришлось прекрасной Жюли и ее мужу покинуть родную Корсику.

Там, по другую сторону Сартэна, расположена страна разбойников, разумеется, сказочных: настоящим бандитам в тех местах слишком мало представляется оказий упражнять свой опасный промысел – путешественники встречаются редко, буржуазные, как принято выражаться, фамилии – еще реже. Однако и до сих пор бытует там легенда о некой матушке, якобы прячущей в окрестностях старинного замка графов Боццо несметные сокровища разбойников со всей Европы. Во времена первого Паоли, графа Боццо, на землях его был схвачен и повешен грек Николас Патрополи, прозванный за свои кровавые подвиги, устрашавшие современников, Фра Дьяволо – имя, прогремевшее на весь мир. Кличка эта стала, как у египетских фараонов, чем-то вроде почетного титула, отмечавшего самых прославленных верховодов – всего можно насчитать с десяток сменявших друг друга Фра Дьяволо. Николас Патрополи прибыл на Корсику, чтобы сменить внешность: в Обители Спасения делом этим занимался весьма искусный лекарь. Дикий корсиканский уголок служил если не штаб-квартирой, то, во всяком случае, надежным убежищем для франкмасонов преступного мира. Вы в этом убедитесь сами.

Я могу подтвердить, что старинная сказка о монастыре, дававшем приют бандитам, укутанным в черные монашеские мантии, была очень популярна на Корсике в конце прошлого века, там и по сию пору живо воспоминание о зловещих черных отцах, и многие видели собственными глазами мрачные монастырские стены, за которыми бушевала бесконечная оргия. Монастырь этот еще существовал в 1802 году на опушке каштановой рощи, переходившей в непролазные лесные дебри. Разбойничье логово было разрушено одним из графов Боццо в первые годы Империи. Последний Фра Дьяволо, Отец итальянских Veste Nere и настоятель бандитского монастыря, вел с французами настоящие битвы. Звали его Мишель Поцца или, по другой версии – Боццо, известно, что он был повешен в Неаполе в 1806 году. Состоял ли этот самый Мишель Боццо, последний шеф монахов-разбойников, в родстве с графом Боццо, разрушившим монастырь? Покрыто тайной.

Графы Боццо, как это частенько бывает в диких местах, стояли во главе огромного рода, где бедняков было гораздо больше, чем богатых сеньоров. В эпоху Реставрации род этот сильно поредел, осталось только две его ветви: Боццо-Корона из Бастии и Рени, обитавшие в окрестностях Сартэна. Себастьен Рени, считавшийся главой клана, проживал в замке вместе с женой-француженкой. Когда у него родилась дочь, крестил ее сам епископ – девочке дали имена Джованна Мария. От Обители Спасения уцелела только полуразрушенная башня, к которой примыкал дом современной постройки, скромно белевший среди угрюмых развалин. Время от времени в нем появлялся некий человек, очень богатый, щедро сыпавший деньгами на все стороны. Он не был в этих местах чужаком: сам он носил фамилию Боццо, супруга его, давно умершая, принадлежала к ветви Рени, его дочь и зять, тоже Рени, обитали в замке. Тем не менее, несмотря на всем известные родственные связи, некий ореол таинственности окружал этого человека, известного под прозвищем Отец. Он часто отлучался из дома на долгое время, и невозможно было дознаться – куда.

Год 1818-й оказался для Парижа чрезвычайно обильным на преступления. Паника, охватившая людей богатых, наиболее часто подвергавшихся грабежу, кругами расходилась по всем слоям общества. Вновь выплыло на поверхность грозное имя, с ужасом произносившееся во времена Империи; а по заверениям стариков, известное и до Революции: Черные Мантии.

Люди благоразумные имели, однако, полное право сомневаться в существовании этого легендарного бандита, ибо ни одно совершенное преступление не оставалось безнаказанным. Могла, пожалуй, насторожить удивительная точность баланса; все, без исключения, преступления венчались поимкой злодея. Такое в юридической практике бывает редко. Вы знаете, вероятно, полковника Боццо-Корону, теперь уже почти столетнего старца…

– Так это он – Черные Мантии? – развеселился Этъен. – Или же сам воскресший Фра Дьяволо?

– Не мешай! – сурово одернул друга Морис.

Господин Брюно дружеским жестом поблагодарил его за поддержку.

– Полковник Боццо, – продолжал рассказчик, оставив без внимания вопрос Этьена, – вот уже несколько дней находится при смерти. Банкир Шварц потеряет в нем одного из самых богатых своих клиентов, зато графиня Корона унаследует огромнейшее состояние. Полковник припомнился мне не случайно: в те как раз времена он вел бурную, полную приключений жизнь. Он был уже немолод тогда, но жил на широкую ногу, среди развлечений карты пользовались особой его любовью… Наш молодой герой Эдуард тоже игрок, вы уже знаете? Но к этому мы еще вернемся. Что касается полковника Боццо, то многие утверждали, что маска прожигателя жизни была нужна ему лишь для сокрытия неких заговорщицких планов.

Особенно знаменитой стала последняя партия полковника, когда он проиграл семь тысяч луидоров одним махом. Видимо, состояние его было огромным, ибо карточные свои долги он оплачивал неукоснительно. Не известно, владел ли он какой-либо собственностью во Франции, но ходили слухи, что на Корсике ему принадлежит роскошное поместье. После своего огромного проигрыша полковник внезапно покинул Париж, прихватив с собой своего победителя: он решил продать корсиканское поместье, чтобы выплатить карточный долг – об этом тогда говорили все. Партнер его, очарованный поместьем, подзадержался на Корсике и, в свой черед, проигрался в пух и прах, требуя из Парижа все новых и новых денежных переводов. Вскоре он умер то ли на Корсике, то ли где-то в ином месте. Это был старый холостяк, ничем, кроме разгульной жизни, не знаменитый, но, как ни странно, после его исчезновения в Париже воцарилось спокойствие, и многие именно ему стали приписывать авторство целой серии преступлений, недавно потрясавших столицу. Так или иначе, в ту пору большим успехом пользовались шуточки над простаками, уверовавшими в Черные Мантии.

Тем временем Черные Мантии объявились в Лондоне. Жители его перестали выходить вечерами, несмотря на громкую славу своих трех полиций. Все знали, кого следует опасаться: кличка злодея моментально удостоилась перевода – Black-Coat[22]Черная мантия (англ.).. Еще бы! Он не давал лондонцам отдышаться, потроша их неустанно и оставаясь неуловимым для полицейских. В то именно время в Лондоне обосновался полковник Боццо, принятый весьма радушно благодаря своему богатству: быстро сделалось известно, что он владелец огромного корсиканского поместья. Впрочем, слухи о нем закружили разные, тем более что жил полковник довольно замкнуто: ужинал в клубе, в доме держал только двух слуг – горничную-итальянку и маленького француза, очень смышленого, состоявшего при нем то ли в секретарях, то ли в грумах. Этого шустрого французика полковник откопал в какой-то парижской слесарной мастерской, специализировавшейся на замках, и взял парнишку к себе, дабы усовершенствовать его в этом деликатном искусстве. Надо полагать, у мальчика было имя, но полковник по обычаю, принятому в некоторых кругах, сразу присвоил ему двойную кличку – Приятель-Тулонец.

В Лондоне банда Черные Мантии погуляла вволю – набор приписываемых ей преступлений отличался разнообразием и размахом. Но опять же люди рассудительные, особенно имеющие отношение к юриспруденции, решительно отрицали существование таинственного злодея: как и в Париже, каждое совершенное тут преступление уравновешивалось с точностью прямо-таки бухгалтерской уличенным преступником. Кого искать и при чем тут злодей в черной мантии? Если бы таковой объявился, он бы попросту оказался третьим лишним: закону не в чем было его обвинить.

Так говорили мудрые, но мнение толпы решительно эту мудрость игнорировало. Простаки не отступались от своей веры в Черные Мантии, вампира и двойного убийцу: одну жертву он пронзает кинжалом, другую отправляет на эшафот…

Полковник тем временем по своему обыкновению галантно сорил деньгами. Люди, которым есть что скрывать, меняют имя, он везде выступал под своим собственным – и в Париже, и в Лондоне назывался полковником Боццо. Среди клубных завсегдатаев кое-кто посматривал на него косо, находились злые языки, отзывавшиеся о нем не очень лестно, однако французский джентльмен вступил в клуб с соблюдением всех формальностей и считался к тому же отменным игроком.

Постоянным его клубным партнером по картам был некий Джон Мейсон, сын набоба, разбогатевшего на поставках отравы китайцам. Этот Мейсон слыл человеком богатым, доход его в переводе на французские деньги составлял два миллиона семьсот пятьдесят тысяч франков. Он только что женился на актрисе, но успел уже разочароваться в своем браке.

Однажды утром Джон Мейсон и полковник Боццо сели на корабль, отплывавший в Италию. В Лондоне по этому поводу говорили следующее: ипохондрик Мейсон, к тому же страдающий легочным заболеванием, решил приобрести на юге Европы зимнюю резиденцию в три-четыре квадратных лье, где он собирался возвести настоящий замок. Поместье полковника ему вполне подходило – начинаясь в горах, земли его, покрытые густыми лесами, сбегали к морю. Утверждали, что у полковника, кроме этого поместья, ничего не осталось, а некоторые добавляли, что роскошное поместье станет ставкой в грандиозной карточной битве, которую замыслили отчаянные игроки.

Полковник Боццо в Лондоне больше не появился. Легенда о Черных Мантиях постепенно превращалась в сказку. В то время ни одна европейская столица не произносила этого зловещего имени, и оно посверкивало где-то на периферии разбойничьей мифологии рядом с громкими именами Картуша, Мандрена или Шиндерханна. И вдруг, в 1821 году, Черные Мантии воскресли на страницах газет: злодей под этой эффектной кличкой пребывал в тюрьме города Кана за убийство английской дамы Сары Потлер, бывшей актрисы и вдовы Джона Мейеона, эсквайра.

Значит, Джон Мейсон был мертв! Если вам, мои дорогие авторы, потребуется более подробная информация по этому поводу, то Имеется один человек, очень честный, хотя ему пришлось пятнадцать лет своей жизни провести среди тюремщиков и среди воров.

Господин Брюно остановился, чтобы перевести дыхание. Лицо его побледнело, на лбу выступили капли пота. Этьен и Морис слушали с любопытством почти болезненным этот рассказ, казалось бы, специально предназначенный для того, чтобы увести их подальше от исходной точки – они были откинуты на сто лье от своих отцов, следователя и комиссара полиции из Кана, на сто лье от Андре Мейнотта, любовно отреставрировавшего предавшую его латную рукавицу. Морис спросил:

– Человеком, о котором вы только что упомянули, являетесь, вероятно, вы сами?

Господин Брюно остановил на нем свой непроницаемый взор, словно подернутый пеплом, под которым затаился пожар.

– Вы когда-нибудь приглядывались поближе, – произнес он в ответ, – к несчастному калеке, проживающему рядом с вами?.. Кажется, его называют Трехлапым…

И снова умолк.

– Хорошо, – промолвил Этьен, вынюхивающий свою драму, подобно охотничьему псу, взявшему след. – Стало быть, за подробной информацией обращаться к Трехлапому?

Нормандец ничего не сказал в ответ.

– Итак, Джон Мейсон был мертв, – наконец снова заговорил он. – Странная история! Я знаю целый ворох таких! Да! Париж и Лондон стали забывать о Черных Мантиях. Еще бы! Нельзя же находиться повсюду одновременно. Черная Мантия путешествовал. Тем временем маленький секретарь полковника подрастал и превращался в юношу. Да, а Джон Мейсон был мертв. В течение года лондонский нотариус пересылал на Корсику огромные суммы по его требованию – письма от Мейсона приходили Из Сартэна.

Что он делал в Сартэне? В точности этого никто не знал. Без сомнения, он пытался выиграть поместье, но партия затянулась, и удача явно изменила ему: он требовал все новых и новых денег. Бывшая актриса, супруга Мейсона, испугавшись полного разорения, выехала на Корсику в надежде спасти остатки огромного состояния. Человека, пребывающего в заключении, можно заставить написать и подписать что угодно, дело известное. Я полагаю, что Джон Мейсон давно уже обходился без карт. Как только жена его прибыла на Корсику, повторилась та же история: лондонский нотариус получил от нее письмо – с извещением о смерти мужа и с просьбой о высылке денег. Потом еще и еще – снова поплыли на Корсику огромные суммы: денег у Черных Мантий бывало столько, что он мог бы закупить весь Париж. Что ж, ему приходилось содержать целую армию, это стоит недешево.

Нотариус Джона Мейсона получил наконец последнее письмо от его вдовы, разительно отличавшееся от прежних: в нем было всего четыре строки, извещавшие о «чудесном побеге». Значит, было откуда бежать! Впрочем, госпожа Мейсон в подробности не входила, сообщила только, что теперь, оказавшись на свободе, намерена обратиться в полицию. Она плохо переносила море и возвращалась сушей – через Францию… труп ее был обнаружен в канской гостинице. С какой стати ее занесло в Кан? Это было ей вовсе не по пути… Убийцу английской дамы вскоре арестовали. Впервые удалось схватить одного из Черных Мантий. Только был ли этот молодчик из Черных Мантий? Во всяком случае, канская тюрьма не желает расставаться со своей легендой. Именно из камеры знаменитого злодея пять-шесть лет спустя сбежал Андре Мэйнотт, через окно, решетки которого были подпилены якобы еще во времена Черных Мантий.

Что в то время поделывали полковник и его расторопный секретарь? Приятель-Тулонец кинулся за актрисой в погоню, вслед за ним отправился и хозяин. Отсутствовали они очень долго, а вернулись однажды ночью вместе с каким-то иностранцем, по всей вероятности, унаследовавшим апартаменты Мейсона. Приятель-Тулонец стал относить на сартэнскую почту письма адресованные в Берлин. Как раз тогда в Берлине исчез богатый еврейский банкир. Прусские деньги заспешили на Корсику. Чуть позднее Отец-Благодетель совершил вояж в Австрию, затем посетил Россию. В монастырских подземельях места было достаточно. Люди, которые попадали туда, на свет больше не выходили.

В 1821 году Приятель-Тулонец был уже взрослым молодым человеком, красавчиком, нагловатым и дерзким, не знавший удержу в развлечениях, особенно когда дело касалось женщин. Подвиги его оставались безнаказанными, тем более что в окрестностях Сартэна знали о них гораздо меньше, чем вы, авторы драмы, перед которыми мне пришлось приоткрыть карты. Политические идеи, завершившиеся революцией 1830 года, пробуждались по всей Европе, воцарившийся в Италии дух конспирации проник и в этот глухой уголок. Многие полагали, что Отец-Благодетель исполняет некую тайную миссию, возложенную на него карбонариями, догадка эта подкреплялась ненавистью его к Себастьену Рени, графу Боццо, хранившему верность Бурбонам.

Себастьен Рени скончался в своем замке в 1821 году, супруга его, женщина набожная и неизлечимо больная, тоже находилась при смерти. Их юная дочь Джованна Мария, ангельски чистая и прелестная, воспитывалась в монастыре бернардинок близ Сартэна под бдительным оком своей тетки, настоятельницы обители. Девушка покинула монастырь, чтобы посвятить себя заботам об умирающей матери. Ей было около шестнадцати лет, и она предназначалась в супруги своему кузену из Бастии, занимавшему видное положение среди местной знати.

Однажды вечером, когда Джованна Мария возвращалась из церкви, неподалеку от монастырских развалин на нее напал подросший Дон-Жуан, Приятель-Тулонец, для которого не существовало ничего святого. За девушку вступился местный паренек, чеканщик из оружейной мастерской, задав жестокую трепку ее обидчику. Джованна Мария не забыла своего спасителя, Приятель-Тулонец запомнил его на всю жизнь.

Кланяйтесь, господа драматурги! На сцену вышли ваши протагонисты. Молодого чеканщика из Сартэна звали Андре Мэйнотт, нежный ангел Джованна Мария – ваша таинственная графиня Олимпия Вердье.

XXI

СЕКРЕТ ДРАМЫ

Глаза господина Брюно сверкнули: казалось, зрачки его, холодные и жесткие, точно камень, высекли две искры при звуке этого имени: Джованна Мария. Морис, слушавший с опущенными глазами, искал в этом запутанном рассказе не сюжетных ходов для своей драмы, а подлинных фактов, способных прояснить некоторые загадки окружавшей жизни. Нахмуренные брови придавали его лицу взрослое и мужественное выражение. Нельзя сказать, что он понял все, но он многое угадал, и рассказчик, чувствуя напряженный интерес юноши, обращался преимущественно к нему. Этьен, храня верность драме, составлял сценарий. С алчным волнение заглядывал он в темные закоулки этой необычайной истории, стараясь запомнить как можно больше деталей. Над всеми неясностями возвышался грандиозный силуэт Черной Мантии. Сцена в застенке, устроенном под руинами монастыря, так и стояла перед его глазами. Туда попадет актриса, неплохо бы сделать ее роль подлиннее. Но черт возьми! Само дело Мэйнотта в окружении столь драматических дебрей потянет на три или четыре картины!

Господин Брюно продолжал:

– Должен вам сказать, пока не забыл, что в Лондоне за убийство Джона Мейсона был отправлен на виселицу виновный, чья-то голова скатилась в корзину за исчезновение берлинского банкира, в Вене и Петербурге злодеи тоже были наказаны эшафотом. Черная Мантия и Закон расквитались. Точный счет укрепляет дружбу.

Что касается Андре Мэйнотта, то он был круглым сиротой. Ни его развитие, ни его амбиции не выходили за пределы занимаемого им скромного положения, однако встреча с Джованной Марией вдохнула в него новую душу – он полюбил… Тем хуже и тем лучше, мои молодые друзья, если в этом слове для вас заключено все…

– Ваш голос дрожит, когда вы его произносите, – с глубоким сочувствием заметил Морис.

– Я тоже человек, – ответил нормандец, изо всех сил стараясь подавить волнение, – я тоже страдал… Андре Мэйнотт забросил свою мастерскую, сердце рвалось из его груди, дни и ночи бродил он вокруг сумрачных стен, укрывших его сокровище.

– А Джованна Мария знала об этом?

Они знают про нас все, те, что любимы нами! В тот самый" вечер, когда умерла мать Джованны, Приятель-Тулонец вознамерился похитить девушку. Андре не знал об этом коварном замысле, но был охвачен непонятной тревогой. Вместо того чтобы вернуться домой, он беспокойно прохаживался по опушке миртовой рощи. Уже стемнело, и шумы вокруг затихли,) когда за стеной на тропинке послышались легкие шаги и детский голосок окликнул Андре по имени.

– Я здесь, малышка, – ответил Андре, узнавший Фаншетту, внучку Отца-Благодетеля. Про эту девчонку говорили, что она станет богаче, чем королева: дед в ней души не чаял. Фаншетта перемахнула через ограду, приземлившись у ног Андре, и, тяжело дыша, объявила:

– Темноты я нисколечко не боюсь, но секретарь моего дедушки настоящий бандит. Если он меня поймает, убьет!

Она сделала знак, призывавший к молчанию, и настороженно вслушивалась в темноту. Вокруг не раздавалось ни шороха. Андре спросил:

– С какой стати Тулонцу тебя ловить?

– С такой, что меня послала к тебе Джованна.

– Джованна! – воскликнул Андре, чувствуя, как ноги у него подгибаются.

– Ага, ты дрожишь, – заметила девочка, – Джованна тоже дрожала, когда говорила о тебе. Слушай, что я скажу: Приятель-Тулонец очень плохой, я его ненавижу, а мама с папой его боятся, а ведь они дети самого Хозяина. Нынче вечером я слонялась по коридору, что ведет в комнату покойницы. Ты видел покойников? Я никогда не видела и хотела взглянуть. Тулонец тоже не спал, я слышала, как он говорил горничной: «Ты получишь десять наполеондоров…» Он ей вывернул руку, и она заплакала. Еще он сказал: «Лошади будут ждать на полпути к развалинам…» Горничная ответила: «Но ведь в комнате рядом с мертвой находится священник…» А Тулонец засмеялся и говорит: «Мы заткнем ему глаза и уши дукатами…» А потом сказал: «Завтра она вернется в монастырь и будет поздно, все надо сделать сегодняшней ночью».

Андре словно окаменел.

– Ты что, ничего не понял? – заволновалась девочка, глаза ее, поблескивающие в темноте, умные и глубокие, казались совсем взрослыми.

– Понял, – ответил Андре. – Я понял все.

– Тогда, – продолжила свой рассказ маленькая Фаншетта, – горничная согласилась, и Тулонец ее поцеловал… Ах да! Я чуть не забыла сказать самое главное: десять наполеондоров он даст за то, что горничная опоит Джованну сонным зельем. Они решили ее украсть в два часа ночи, когда перестанет светить луна… Знаешь ты, что говорят люди, которые приходят к дедушке просить денег?

– Не знаю.

Чтобы их пропустили, они спрашивают: «Будет ли завтра день?» Я сто раз слышала собственными ушами. Ты скажешь эти слова и тебя пропустят, даже если дверь будет закрыта. Я боюсь чего-нибудь позабыть в спешке, мне уже пора возвращаться… Так вот, как только Тулонец с горничной из коридора ушли, я побежала к Джованне, чтобы ее предупредить. Покойницу я не увидела, она вся закрыта белой тканью, а поверху лежит большой черный крест… Джованна очень красивая, я тоже буду красивой, когда вырасту. Я ей про все рассказала, она побледнела страшно и стала призывать Бога, Деву Марию и тебя. Я ей говорю: «Я знаю этого парня и знаю, где он бывает по вечерам». Тогда она послала меня к тебе и велела кое-что передать.

С этими словами Фаншетта вложила в руки Андре ковчежец, ларец и кошелек.

– У нее ничего больше нет, – пояснила девочка молодому чеканщику, утерявшему дар речи от изумления.

Невозможно передать те наивные и очаровательные слова, какими Фаншетта растолковала влюбленному юноше, что эти вещи вовсе не плата за услугу, а приданое, бедное и бесценное, которое невеста вручает своему жениху. Начала исполняться самая страстная и самая тайная мечта Андре. Фаншетта завершила свидание словами:

– Ты должен все хорошенько запомнить и явиться вовремя – раньше часа. Прощай, надо бежать, а то меня заругают.

Она умчалась, легонькая, как лань, быстро скрывшись в ночи. Точно громом пораженный, Андре долго не мог сдвинуться с места. Сперва ему подумалось, что все это просто сон, но вещи, посланные Джованной, были явью. Он вернулся в город, чтобы захватить оружие и все свои денежные запасы. Бежать придется, видимо, далеко – целый клан ринется за ними в погоню. Взглянув в сторону замка, он увидел указанное Тулонцем место – приготовленные лошади уже ждали. Из дома Отца-Благодетеля раздавались песни, пирушка была в самом разгаре: только что туда привезли какого-то гостя из Венгрии. Андре надвинул на глаза шляпу и закутался в плащ. Смелым шагом он подошел к замку и спросил привратника:

– Ну как, дружище, будет ли завтра день?

– Как и вчера, – ответил тот и добавил: – Ты приходишь в удачную пору!

– Да, но меня поджимает время, – ответил Андре, проходя.

Через минуту он появился снова, неся на руках Джованну Марию с обвязанным вокруг рта платком. Привратник на сей раз притворился спящим. Когда он вышел на улицу, из окошка сверху нежный голосок прокричал:

– Желаю удачи!

Маленькая Фаншетта не спала.

Человек, державший лошадей, не заподозрил обмана, он помог закинуть плачущую Джованну в седло, и беглецы рванули галопом. Дом Отца-Благодетеля все еще оглашался пьяными песнями. В ту первую ночь было не до любви: Джованна плакала, ее преследовал образ умершей матери. Андре сочувствовал горю любимой от всего сердца. На рассвете они вынуждены были остановиться в сельской гостинице, чтобы ослабевшая девушка могла отдохнуть. Когда она собралась с силами, ее родичи уже бросились на их поиски – беглецы вынуждены были углубиться в чащу, ибо дороги прочесывались во всех направлениях. Приятель-Тулонец тоже поднял на ноги всю свою рать. Звуки погони раздавались то слева, то справа, то спереди, то сзади – опасность окружала их со всех сторон. Но Джованна рядом с верным Андре успокоилась; обрученные бедой, жених и невеста были почти счастливы.

Они выбрались к морю, но семь дней им пришлось выжидать погоду, хотя всего день пути отделял их от Сардинии. Наконец они высадились в Сассари, где их обвенчал священник, приходившийся Андре дядей со стороны матери. Счастье юной любви омрачалось тревогой: в Сассари их было слишком легко сыскать, и они перебрались на Ийерские острова, словно созданные для блаженства. Но и здесь их не покидала тревога, они пересекли всю Францию, чтобы уйти от беды подальше, тем более что Джованна собиралась стать матерью.

Андре искал такое местечко, которое лежало бы в стороне от дорог, ведущих из Парижа в столицы Европы. Он выбрал Кан, тихий старинный городок, расположенный в четырехстах лье от Сартэна. Молодые супруги вздохнули наконец с облегчением, поверив в безопасность избранного приюта. Но невидимый демон уже шел по следу влюбленных. Их сияющее счастье, озаренное улыбкой явившегося на свет ребенка, было обречено.

Однажды вечером незнакомый еврей, промышлявший антиквариатом, предложил Андре купить редкую вещь – старинную боевую рукавицу. Документы, удостоверявшие право на владение этой редкостью, были у антиквара в полном порядке. Андре купил боевую рукавицу: искусный мастер, он решил отреставрировать этот шедевр и продать за большие деньги. Любовь сделала его честолюбивым, он мечтал о богатстве для своей Жюли (Джованна носила теперь это имя), созданной для блеска и наслаждений. Этой покупкой Андре накинул себе петлю на шею: боевая рукавица, сыгравшая столь коварную роль в деле Бан-селля, оказалась орудием мести.

Приятель-Тулонец убедил хозяина, что беглецы знают их тайну. Это была ложь: до Андре доходили кое-какие слухи, известные всем в Сартэне, а Джованна, укрытая монастырскими стенами, ни о чем даже не подозревала. Молодому чеканщику пришлось постигнуть зловещий секрет на собственном страшном опыте…

Господин Брюно внезапно прервался и замолчал в задумчивости.

– Что дальше? – в один голос воскликнули молодые слушатели.

– Остальное здесь, – ответил господин Брюно, положив крепкую руку на брошюрку, рассказывающую о канском процессе. – Если вы только просмотрели ее, прочитайте внимательно, и вы угадаете главного героя: изощренного злодея, обыгрывающего правосудие, палача, подкармливающего закон невинными жертвами…

Морис решительным тоном произнес:

– Господин Брюно, вы пришли к нам вовсе не ради мелодрамы!

И поглядел в лицо нормандца пронзительным взором. Тот опустил глаза.

– Я пришел сюда не только ради искусства, – ответил он наконец, – это верно. Наша драма разыгрывается сейчас в этом доме, в замке, на улице, она бежит куда быстрее, чем ваше перо, и развязка ее наступит гораздо раньше театрального представления.

– Мишель в опасности? – с тревогой спросил Морис.

– Мы все в опасности, – ответил господин Брюно, взглянув на него тускловатым взором. И добавил, понизив голос: – Вы когда-нибудь встречали на лестнице вашего соседа, господина Лекока?

– Еще бы! – пожал плечами Этьен.

Нормандец продолжил, адресуясь к нахмурившему брови Морису:

– Не хмурьтесь, мой юный друг, я как раз хотел вас предупредить, что в этой драме вы участвуете не в качестве автора.

– И господин Лекок… – начал Морис.

– Всем известно, – прервал его господин Брюно, – что никакой рай не может обойтись без змея.

– Коварный искуситель! – обрадовался Этьен. – Необходим дьявол, переодетый в кучера, чтобы старенькая карета мелодрамы бежала резво.

– Он ловкач, этот господин Лекок! – произнес нормандец, словно размышляя вслух и задумчиво сжимая в руке свои большие часы, затем разжал пальцы и глянул на циферблат.

– Есть человек, – медленно и со скрытым волнением заговорил он, – который не раздумывая бросится в воду с камнем на шее, чтобы преградить господину Мишелю путь ко дну. Вы молоды, ваше сердце не очерствело. К тому же я вам уже сказал, что в этом деле вы тоже завязли по уши… По уши! Завязли из-за фамильных и дружеских связей, из-за своих привязанностей и антипатий. Хотите вы того или нет, вам придется разыграть вашу партию. Водоворот закружит и вас…

– Черт подери! – заволновался Этьен. – О чем он говорит? О драме?

– Нет, – сухо ответил Морис.

– Почему же нет? – губы господина Брюно тронула ироническая усмешка. – Нам приходится жить в драме. – И вставая, добавил: – Мои часы работают в унисон с Биржей: мне пора идти, чтобы завершить одно дельце, которое касается вас, господин Морис.

– Какое дельце?

– Я собираюсь порушить свадьбу господина Лекока. Морис вскочил на ноги.

– Неужели вы это можете? – изумленно вскричал он.

– У меня длинные руки, – с улыбкой ответил нормандец. Воображение Этьена бурлило. «Какая выдержанная сцена!» – про себя восхищался он.

Господин Брюно сделал шаг по направлению к двери, но остановился при виде таблицы, где были начертаны имена действующих лиц драмы.

– Ага! Здесь уже кое-что стерто.

И, повернувшись к молодым людям, добавил:

– Я один против целой армии, и закон не на моей стороне. Не прерывайте меня! Но любовь, уцелевшая в разбитом сердце и пережившая все другие страсти, могучая сила, особенно если она подкрепляется ненавистью, закаленной в муках. Хотите вы помочь мне спасти Мишеля?

– Если бы знать… – нерешительно начал Этьен.

– Хотим! – решительно ответил Морис.

– Вы готовы на все для этого?

– На все! – на сей раз дружно высказались друзья.

Этьен почувствовал, что его колебания делают драматический диалог рыхловатым.

– Даже против его воли? – спросил господин Брюно.

– Да!

– Хорошо. И повторяю еще раз: обоим вам угрожает опасность. Один их вас мешает известным планам, и оба вы, вышедшие из банкирского дома Шварца, можете оказаться замешанными в преступлении.

– В преступлении! – воскликнул Этьен. – О доме Шварца мы еще не говорили!

– Объяснитесь! – потребовал Морис.

– Позднее. Пока вам достаточно знать, что, спасая Мишеля, вы спасаете и самих себя.

Господин Брюно взял мел и, пробежавшись им по доске, сказал:

– Прочитайте быстро и запомните хорошенько! Это послужит вам хоть каким-то объяснением.

Этьен и Морис, взиравшие на него, как на оракула, обратили глаза на доску, которая обрела новый вид:

Эдуард, сын Андре Мэйнотта и Жюли; Олимпия Вердье, Жюли Мэйнотт; Софи, дочь банкира Банселля; Медок, Приятель-Тулонец.

Молодые люди какое-то время удивлялись молча, затем Морис задал вопрос:

– А моя кузина Бланш тоже дочь этого самого Андре Мэйнотта?

– Нет, – ответил господин Брюно.

– Но… – нерешительно начал Этьен, – Андре Мэйнотт должен быть непременно жив, раз он главный герой нашей драмы?

Нормандец побелел как полотно, но ответил без колебаний и решительным голосом:

– Если Андре Мэйнотт жив, Олимпию Вердье могут обвинить в двоемужестве, что невозможно. Андре Мэйнотт мертв!

Стремительным жестом он стер написанное, забросил мел подальше и устремился к двери. На пороге он чуть задержался, пробормотав: «Вы дали обещание, будьте готовы!» И исчез.

– Готовые к чему? – недоумевал Этьен. – В жизни своей я не видывал подобной сцены! Такой непонятной, такой странной и… захватывающей!

– Один раз он нам солгал, это точно, – вслух размышлял Морис. – Андре Мэйнотт жив.

– Как ты и я, – согласился Этьен. – Голову даю на отсечение. В противном случае нам придется его оживить для драмы.

– Он так и не проговорился, под чьим именем скрылся Андре Мэйнотт.

– Потому что он сам и есть этот Андре Мэйнотт.

– Не думаю.

– А ты кого подозреваешь?

– Это Трехлапый…

– В точку! Андре Мэйнотт – это Трехлапый. Трехлапый – это Андре Мэйнотт… Какой сюжет! Время поднимать занавес!.. Папе я пошлю приглашение: «Дорогой отец, не желаете ли убедиться, что ваш сын одарен исключительными способностями…» В боковых ложах дамы из общества. Горожане на балконе, пресса в партере. Долой клику!

– Ты спятил!

– И горжусь этим! Дуракам уготован рай! Повернись к партеру!

– Уймись! Дай мне подумать.

– Автора! Автора! Автора!

– Да уймись ты наконец, черт возьми!

– Дамы и господа, пьеса, которую мы имеем честь вам представить…

Выведенный из терпения Морис схватил друга за шиворот.

– А Черные Мантии?.. – вскричал он.

– Надежда наша Черные Мантии! Поговорим о ней!

– Если этот человек расставлял нам ловушки?

– Новое осложнение? Тем лучше! Этот человек нам расставил ловушки! А мы такие слепые!

– Если он хочет сделать нас орудиями преступления?

– Браво! Я согласен! Он хочет сделать нас орудиями преступления! Да, он говорил о преступлении… Браво! Браво!

– Если это именно он… если господин Брюно – Черные Мантии?

Этьен сцепил руки и упал на стул, задыхаясь от радости.

– Он! Черные Мантии! Сто дополнительных представлений! Лучше не придумаешь! Благодарю вас!

XXII

ЧЕРНЫЕ МАНТИИ

Пора, однако, поговорить о Черных Мантиях. Сколько раз уже мы упоминали о них! Миф, воскресавший в различные эпохи и оставивший ощутимый след в Париже начала века. Мы сказали вполне достаточно, чтобы люди, привычные к ребусам и шарадам, могли наложить знаменитую кличку на чье-либо лицо. А не слишком ли много мы сказали? И этот нормандец, господин Брюно, можно ли ему доверять вполне?

Случались в Париже такие периоды, когда сообщества злоумышленников делались столь многочисленны, что паника перекатывалась из улицы в улицу, превращая дома в крепости. Мы вовсе не имеем в виду средние века или те варварские времена, когда парижские ночи освещались только луной и были беспросветно темны, стоило ей исчезнуть с неба. Мы не говорим также о временах не столь отдаленных, когда префектура полиции с большим трудом и любыми средствами обеспечивала спокойствие города, возводя из беспорядка порядок, или же наоборот, с помощью порядка устраивая беспорядок. Мы говорим о дне вчерашнем – площадь Бастилии уже украсилась своей колонной, прах императора Наполеона успокоился в доме Инвалидов, воцарился Луи-Филипп: высокопоставленные чиновники жульничали вовсю, за банковские билеты охотно приоткрывая карты державной политики; о коррупции говорилось во весь голос; газеты свойски похлопывали государственных мужей по плечу, дружески предупреждая: «Старина, ты продан!» Тех, кто продавался за большие деньги, презирать не решались. Все обращалось в смех: насытившиеся депутаты и насыщающиеся журналисты состязались в юморе, создавая видимость буйного веселья. Слово «добродетель» превратилось в мишень для насмешек глупцов.

В Европе воцарился мир – мир любой ценой, как любили выражаться тогда; над военной угрозой потешались точно так же, как и над всем остальным. Материальный достаток рос, коммерция процветала – те годы были воистину золотыми для предпринимательства. Скандальные состояния внезапно появлялись и падали, сходили на нет и разбухали, осененные благословением сверху. Париж походил на огромный игорный дом, кипящий страстями. Богатые делали ставки и загребали деньги, бедные поигрывали и проигрывались в пух и прах. Правительство совалось во все, надеясь сорвать банк.

Но кое-что поскрипывало в этой мчавшейся на полном ходу машине – слишком уж большую силу набрала преступность, мешавшая благодушию. Злодейства в ту пору совершались разные, в том числе драматические и оригинальные, окутанные славой. Спускаясь сверху, преступность процветала в разных социальных слоях: в среднем классе орудовали руки довольно белые, но крючковатые и загребущие; внизу бушевала настоящая оргия грабежей и убийств.

Среди этих волнений уже зарождался социализм, с разных сторон раздавались суровые голоса его апостолов, которые, однако, грызли друг друга с таким усердием, что невольно вспоминались времена жестоких схоластических битв. Идея ассоциации, силу которой никто и не собирался отрицать, готова была пойти ко дну под суетливыми толчками ее адвокатов.

Наиболее последовательными приверженцами этой идеи выступили, пожалуй, злоумышленники. Достаточно просмотреть криминальную хронику с 1830 по 1845 год, чтобы удивиться количеству организованных банд, попавших в руки полиции. А сколько их разгуливало на свободе, не говоря уж о тех важных персонах, что испускали душу в собственных постелях, окруженные всеобщим почтением! Следует при этом признать, что господа Видок и Аллард, знаменитые шефы тогдашней полиции, совершали весьма плодоносные набеги на мир Зла. На каждое судебное заседание являлось по две, три, а то и четыре шайки, предводимые главарем. Многие из них были связаны меж собой тайными нитями, одно преступление заходило в друг гое, главари покрупнее, вроде Графта, убийцы часовщика Пешара из Кана, имели свои секретные службы во всех дьявольских полчищах.

Тем не менее не стоит преувеличивать силу пресловутой бандитской солидарности; в нынешних бандитах нет ни следа традиционной романтической стойкости, столь пугающей воображение общества, свидетельством чего могут служить бесчисленные взаимные ябеды и доносы, поступающие в суды. Гигантская фигура Вотрена, хозяина всего бандитского мирах существовала только в богатом воображении Бальзака. Наши воришки, слава Богу, начисто лишены чувства чести, хотя бы разбойничьей, они предают друг друга даже без особой нужды: стоит кому-либо из них обстряпать крупное дельце, как тотчас же из подпольных трясин поднимается целый хор голосов, выкрикивающих имя неудачника прямо в ухо полиции.

В этом отношении лондонские бандиты куда опаснее, чем парижские. Почти два века уже «great family» – «большое семейство» – существует в столице Объединенного Королевства и, вопреки официальным заверениям, похоже на то, что эта грозная жакерия не сложила оружия. У тайной организации свой король, свой закон, свой парламент, своя вооруженная рать. Корни ее раскинулись в глубинах социального низа, а верхушка расположилась на высотах, до каких не дотянуться никакому суду. Выдумкам наших романистов не угнаться за осуществленной в Лондоне правдой: преступление, организованное разумно и широко, действует с государственной осмотрительностью и держится в определенных границах, чуть ли не политических.

Однако пора вернуться во Францию, хотя мы вовсе не случайно заговорили об английских злоумышленниках, спаянных в безупречно действующий механизм: нечто подобное наблюдалось и у нас в том охваченном тайной тревогой 1842 году, о котором идет речь. Активность организованных банд, работавших регулярно и безотказно пополнявших свои ряды новобранцами с парижской мостовой, словно превратившейся в неиссякаемую преступную жилу, заставляла припомнить старинную идею о некой таинственной и враждебной силе, неустанно заполняющей опустевшие души злом. Может, он и в самом деле существовал, этот деклассированный гений Вотрен, огромное колесо, сорвавшееся с оси и готовое врезаться в социальную пирамиду. Может, существовал человек с рукой длинной и крепкой, способной удержать всех злодеев Франции и Наварры, с головой честолюбивой и дальновидной, замыслившей создать свой преступный Рим, чтобы выпестовать в этом новом Ватикане могучую религию отлученных.

Старая идея о духовном средоточии Зла не умещается в одном имени, тем не менее, чтобы выразить ее, смутную и фантастическую, нужен какой-то знак. Знак нашелся: Черная Мантия. Эта кличка, еще не успевшая исчезнуть из людской памяти, звучала громче имен Роб Роя, Жака Шепарда, Шиндерханна или Фра Дьяволо; если это был Вотрен, то в десятикратном, стократном увлечении!

В том же 1842 году суд присяжных департамента Сена вынес приговор целой банде уголовников, присвоивших себе знаменитое прозвище, овеянное опасной славой. Не исключено, что эти уголовники и впрямь принадлежали к мощной ассоциации, устрашавшей Париж, но в таком случае в полицейскую сеть попалась вместо генералов сплошная мелкая сошка, отличавшаяся от обычных уловов разве что непомерными претензиями: иные из них щеголяли в перчатках и отличались склонностью к водевильной риторике. Разумеется, эти фатоватые Черные Мантии были пошлыми самозванцами, и если бы явился среди них настоящий Черный Злодей, они показались бы букашками, облепившими ступни великана.

Публичное мнение тоже склонно к сочинению романов: выдумки его имеют тысячу голов и тысячу хвостов. Как только всплыла на поверхность Черная Мантия, выдуманная или воскресшая, со всех сторон принялись напяливать на нее новые платья и новые лица. В существовании злодея не сомневался никто. Его внушительный силуэт витал среди винных паров простецких пирушек, оглашаемых хриплыми криками; на буржуазных трапезах для его крутых приключений подыскивались словечки покруче, и даже аристократические салоны, смеясь, приоткрыли двери перед этой легендарной славой.

Смеясь – и в этом вся разница. На деревенских вечерах страх серьезен, на вечерах парижских благое намерение подрожать завершается смехом, призванным замаскировать легковерие. В нашем Париже остроумие процветает! Вслушайтесь хорошенько в. игривое веселье, окружившее ныне имя Дюмоларда! Сколько шуточек! Сколько каламбуров! В нашем Париже остроумие процветает!

Однако страх, переживаемый уважительно или с насмешкой, в любом случае сохраняет свой шарм. Особенно любят пугаться дамы. Сказки о привидениях впали в немилость именно потому, что они больше не возбуждают страха. За привидения ми большая вина – они появляются не слишком часто: страх, истомленный ожиданием, улетучивается, прихватывая с собой славу. С призраками покончено.

Злоумышленники! Вот настоящие пугала, которые исчезнут не скоро. Чем совершеннее становится цивилизация, тем стремительнее развивается преступность, охваченная соревновательным ражем и достигающая размаха почти эпического. Но я, разумеется, говорю лишь о злодействе, являющемся профессией или даже искусством, оставляя в стороне постыдное мошенничество поставщиков и торговцев. Нужно заковывать В кандалы бандитов и даже отрубать им головы, но не нужно сравнивать их с гнусными лавочниками, отравляющими вино бедняков или понуждающими весы, символ справедливости, урезать у голодного кусок хлеба!

Злодеи! Романтические злодеи, облаченные в черный оперный бархат и увенчанные кокетливыми шапочками с красными плюмажами, а то и огромными шляпами, более роскошными, чем у мушкетеров. Злодеи плаща и шпаги! Разбойнички, любимые наши разбойнички! В мягких сапогах и накидках, в кружевные манжетах, с гитарой, если они из Испании, с серебряным рогом на груди, если они имеют честь обитать в Гарце или Черном лесу, вот они каковы, наши романтические злодеи! Их трудно считать химерами, фантазия неустанно снабжает их плотью и кровью. Сколько англичанок потеряли голову от любви к этим дерзким молодцам! Сколько испанок и итальянок! Им удается растапливать даже ледяные сердца германок, даже россиянки, эти француженки севера, благосклонно поглядывают на них. С какой же стати плестись в хвосте парижанкам?

Парижанки не отстают от других. Они, ясное дело, гневаются на прозаизм нашего времени, отменившего красные перья и продырявленный шпагой бархат, но пение таинственного охотничьего рога эхом отдается и в парижском лесу, пробуждая их по ночам – бледненьких и дрожащих.

Это страх, разумеется, но страх изысканный и возвышенный. Повторю: дамы любят дрожать, французские дамы особенно – ведь они лет до сорока выдают себя за очаровательнейших малышек.

Он молод, разбойничий атаман: очень молод, но очень грозен – так полагают многие. Что вы, возражают другие, он совсем старик, искушенный во всех тонкостях преступного ремесла. Нет и нет, не соглашаются третьи: злодею тридцать пять, он высокого роста, лицо бледное, взгляд холодный, но прожигающий, орлиный нос, черная бородка, белые руки, изящные ноги, эбеновые брови дугой раскинулись под благородным лбом цвета слоновой кости. Его зовут Пальмер, нет, Кордова, нет, скорее всего, Розенталь. Незаконный отпрыск благородного рода: прегрешения герцогинь способствуют появлению отменных злодеев.

Впрочем, насчет происхождения его существовали и иные мнения. Парень из народа, воплощенная ненависть к тиранству, галл с головы до ног: лицо, смеющееся и дерзкое, увенчанное белокурыми кудрями. Красив, отважен, галантен, но слегка жесток. Вот еще! Злодейство блондинам не к лицу, особенно хорошеньким. У него морда бульдога. Джон Булль! Увесистые кулаки, сломанный нос, длинные уши, весь в шерсти, а зубы как у волка!

Спорным было также и место его проживания. Чаще всего злодея помещали в подвал, прилагая живописнейшие описания его подземной квартирки. А не разумнее ли поселить его в каких-нибудь копях? В одном только чреве Монмартра можно разместить тысячу романов. Не исключалось также, что столь опасное ремесло требует проживания в апартаментах за шесть тысяч франков в месяц на улице Ришелье или на Вандомской площади. Принц в подвале! Это чересчур экстравагантно. Ах! Так он к тому же и принц? Да. Среди принцев, нежащихся по дворцам, бандитов, разумеется, не бывает, но среди бандитов принцев сколько угодно.

Враки! Старый Свет злодеев больше не производит. Он явился прямиком из Америки, где мистер Барнам с нетерпением ждет его возвращения, дабы в качестве курьеза демонстрировать любопытной публике, за деньги, конечно: входной билет десять долларов.

Не верьте: газеты шутят и клевещут на Старый Свет. Видели вы английского миллионера? Члена Верхней палаты? Купца из Манчестера? Ножовщика из Бирмингема? Лорда Томсона или мистера Томсона? Приглядитесь получше к этим физиономиям, чванливым, плоским, апоплексическим, но коварным. Вот наш герой! Он обведет вокруг пальца самого Видока!

Неправда! Черная Мантия – вот его точное имя. Молодой аскет, суховатый, корректный, серьезный, прячущий под новенькой сутаной отмычку и связку фальшивых ключей. Да и что такое Видок? Его обведет вокруг пальца собственный наш, Лекок: он давно уже обогнал Видока!

Значит, все-таки господин Лекок? Приятель-Тулонец?

…Пока что тайна.

Жизнь богата преображениями и обращениями в иную веру. Быть может, теперь господин Лекок благочестивейший рыцарь, рвущийся в бой с могущественной Черной Мантией? Терпение! Скоро мы познакомимся и с монстром, и с паладином.

XXIII

ЖИЛИЩЕ ГОСПОДИНА БРЮНО

Покинув двух молодых авторов, господин Брюно стал спешным шагом пересекать комнату Мишеля, уже знакомую читателю, но, кинув по пути взгляд в окно, остановился и, приблизившись, вглядывался во что-то очень внимательно. Окно напротив, еще недавно освещенное лампой бедной больной, погасло, видимо, госпожа Лебер уже спала, но в соседней комнате, принадлежавшей ее дочери, горел свет. Единственная свеча, укрепленная на пианино Эдме, освещала проступающую сквозь занавески картину: молодой человек на коленях перед девушкой, стоявшей с опущенной головой.

Они были недвижимы и, видимо, хранили молчание. Господин Брюно, явно куда-то спешивший, посвятил созерцанию этой трогательной картины целую минуту и удалился от окна с глубоким вздохом – лицо его имело выражение мягкое и растроганное.

Он начал спускаться по лестнице тяжелым и внушительным шагом, физиономия его постепенно обретала свой обычный вид, сумрачный и очерствело-спокойный, делавший его столь похожим на прочих парижских торгашей, привыкших вести в уме какие-то подсчеты и ни о чем не думать. Добравшись до второго этажа, господин Брюно кинул косой взгляд на весьма элегантную дверь, украшенную овальной медной табличкой, испускавшей золотое сияние. Табличка гласила: «Агентство Лекока». Он прошел мимо, не останавливаясь, а внизу заглянул в привратницкую и почел нужным сообщить папаше Рабо:

– Трехлапый заспался, ленивец этакий!

– Как! – удивился консьерж. – Значит, он у себя?

– Конечно, у себя. Мы с ним даже поиграли в пикет, правда, всего одну партию… А молодые люди живут не сытно, не правда ли, папаша Рабо?

– Ага, значит, вы и к малышам заглянули?

– Заглянул, чтобы предупредить о платежных сроках… Да, живут не сытно!

С этими словами он направился к двери. Оказавшись на улице, господин Брюно свернул влево и остановился у входа в соседний дом. Вошел и легонько постучал в окошко привратницкой, откуда тотчас же раздался шутливый голос:

– Для вас никакой корреспонденции, господин Брюно, он еще в пути, чек, который принесет вам богатство в двадцать пять тысяч ливров!

– Наберемся терпения и подождем!

Из привратницкой ответили смехом. Господин Брюно неспешно и чинно поднялся на второй этаж, зато три других одолел с неожиданной резвостью. Квартира его располагалась на пятом этаже, на двери мелом было выписано имя владельца.

Если бы кому-нибудь пришла в голову мысль пошпионить за господином Брюно, а позднее мы убедимся, что любопытствующие имелись, то он, припав глазом или ухом к замочной скважине, мог бы констатировать следующее.

Нормандцы весьма осторожны, и господин Брюно, оказавшись в квартире, первым делом два раза повернул ключ в замке, после чего зажег лампу. Видимо, для него наступила пора ужина: он наспех, хотя и не без аппетита перехватил какой-то кусок – прием пищи занял у него ровно пять минут.

– Богато! – воскликнул он одобрительно и довольно громко, так что при желании его можно было услышать и с лестницы.

Люди, ведущие одинокую жизнь, нередко приобретают привычку вступать в разговор с собой, а господин Брюно жил совершенно один. С ночным туалетом он покончил столь же быстро, как с едой: слышно было, как он шумно улегся в кровать, скрипнувшую под его тяжестью.

– Доброй ночи, сосед! – громко и приветливо воскликнул он, неведомо к кому обращаясь.

И лампа погасла. Он, видимо, вознамерился погрузиться в сон безотлагательно.

Что касается соседей господина Брюно, то в собственном его доме таковых не имелось: большая комната его была угловой и походила на склад. Зато в том доме, откуда он только что вышел, соседи были: наши молодые авторы и Мишель, а также калека из почтовой конторы, прилегающий к нему ближе всех. По заверениям самого господина Брюно, Трехлапый пребывал в постели и, надо полагать, именно ему адресовалось пожелание спокойных снов.

Какое-то время в комнате царила полная тишина, затем скрипнула кровать, очень тихонько, и обостренный слух мог бы различить легкие, почти неслышные шаги – чьи-то босые ноги касались пола с большой осторожностью. И вдруг какой-то глухой скрежет, похожий на звук приоткрываемой двери. С какой стати дверь, где она и куда ведет? В этой комнате имелась только одна дверь, выходившая на лестничную площадку, во всяком случае, архитектор мог в этом поклясться.

Стоит однако заметить, что навряд ли кто-нибудь взялся бы рассуждать о внутреннем устройстве жилища господина Брюно: с тех пор как он вселился в эту комнату, никто ее порога не переступал. Жилец он был спокойный, солидный, платил вовремя, значит, имел право на маленькие причуды.

Через пару минут после скрипа двери чиркнуло о кремень огниво – в комнате у Трехлапого. Странно. Папаша Рабо утверждал, что он не видел возвращения калеки, а господин Брюно заверял, что сыграл с ним партию в пикет этим вечером, впрочем, у нормандцев, как известно, язык без костей. Из-под двери Трехлапого протянулась полоска света. Покидал он свою постель или только собирался в нее улечься, калека находился дома – факт неоспоримый.

В это самое время Симилор, засунув руки в карманы, и Эшалот, небрежно помахивая Саладеном, словно продуктовой корзинкой, с грустным видом карабкались по лестнице на свою верхотуру. Они только что прошлись вдоль всего бульвара дю Тампль мимо своих любимых театров, чтобы хоть чем-то смягчить горечь недавнего поражения. Двери театриков распахивались поочередно для антракта, но ни одной контрамарки им раздобыть не удалось: по воскресеньям публика поглощает зрелища до дна. Им снова не повезло, бывают дни, когда ни одно дело не удается.

В узенькой голове Симилора роились суматошные мысли, Эшалот впал в угрюмость: оскорбление, нанесенное барчуками, все еще кровоточило. Убить женщину! Работенка, прямо скажем, не из легких, особенно если мешает доброе сердце, но даже в такой подлой службе им отказано. Саладен, несчастный котенок, привыкший к фантастическим позам, тихонько всхлипывал. Детство у малыша задалось несладкое, зато он привыкал к невзгодам, как Митридат к ядам – в будущем его нелегко будет сжить со свету.

– Подумать только, сколько счастливчиков развлекается сейчас по всем веселым местечкам столицы! – простонал Симилор, и руки его, упрятанные в карманы, сжались сами собой в кулаки.

– Да, не всем удается пролезть в счастливчики, – сурово согласился с ним Эшалот.

Симилор остановился перед дверью Трехлапого.

– Гляди-ка! – удивился он. – Ящерица не спит!

– Ему что! Имея службу, не пропадешь, – вздохнул Эшалот, пристраивая Саладена на плечо жестом, каким прелестные итальянки, известные по картинам мастеров, вскидывали на плечо кувшины, отправляясь за водой к фонтану. Но кувшины этому не противились, а Саладен выразил протест громким голосом.

– Может, попытаемся? – предложил Симилор. – В привычках этого типчика много подозрительного.

– Попытайся, Амедей, если хочешь.

Это было сказано с усталостью. Бывший фармацевт потерял надежду. Симилор робко поскребся в дверь. Оттуда не отвечали.

– Будет ли завтра день? – вполголоса поинтересовался он.

Эшалот остановился. Оба затаили дыхание, вслушиваясь, даже Саладен был приведен к молчанию. За дверью однако стояла полная тишина.

– Эй, господин Матье! – погромче окликнул хозяина Симилор: – Может, вам требуются ловкие молодые подручные, знающие, какие речи надо вести при исполнении тайных дел?

– Идите к черту! – послышался наконец ответ.

Незадачливые друзья обменялись тоскливым взглядом.

Никто в них не нуждался. Они молча поплелись наверх, даже ступеньки не пытались скрипеть под их тряпочными туфлями. Только Саладен опять подал голос, и Симилор предложил его придушить. Отец ребенка был не склонен к жестокости, однако невезение доводит людей до крайности. Впрочем, Эшалот ни за что бы на такое не согласился. Они забрались наконец под самую крышу, где несколько отодранных от лодки досок огораживало угол чердака, служивший друзьям пристанищем. К доскам был криво приколочен кусок картона, пародийно повторявший роскошную табличку, красующуюся на втором этаже: «Агентство Эшалот» робким шепотом повторяло зазывный крик «Агентства Лекока».

Нищета! Беспросветная нищета, подчеркнутая слепой надеждой! Эшалот вознамерился делать дела. Какие дела? Меж какими выгодами мог выступать посредником этот бедняга? Однако особенно удивляться не стоит, Париж имеет своих банкиров в лохмотьях: все уловки и трюки, употребляемые на финансовых высотах, бурлескно отражаются в сточной канаве. Впрочем, бурлеск этот зачастую смочен слезами.

Бедность имеет свои конторы, свои кабинеты, свои прилавки, свои игорные дома и бальные залы. На сто футов ниже уровня возможного продают и считают. Маклер, промышляющий химерами, встречается не только в окрестностях Биржи, и горделивая сирена, именуемая предпринимательством, заканчивается вовсе не рыбьим хвостом, а безобразными щупальцами полипа, кишащими в самых невообразимых местах. Если вас все-таки интересует финансовая сторона агентства Эшалот, мы должны сказать, что основано оно на абсолютно пустом месте. Эшалот рассчитывал только на удачу и собирался крупно выиграть в лотерее, не покупая билета. Почти все несчастные, глотнувшие отупляющего зелья, настоянного на мелодраме, играют в жизни довольно жалкую роль. Они живут в мире невероятностей. Понятие абсурда, предупредительным сигналом вспыхивающее на общей дороге, не существует для них. В большинстве случаев это добрые души, по крайней мере души наивные. Сколько юных девушек потерялось на этой дороге! Сколько бедных юношей, обманутых литературной притягательностью Порока и Зла, отвратилось от честного, но прозаического труда! Если отрава продается на каждом углу по два су, стоит ли удивляться этому идиотскому опьянению?

А средства к существованию? Что ж, придется признаться: добряк Эшалот, весьма горделиво относящийся к своему агентству, тайком продолжал практиковать свои фармацевтические умения, фабрикуя чесальные щеточки для шарлатанов с площади Бастилии. Он очень этого дела стыдился и даже перед Симилором скрывал свой секретный промысел, оправдывая поступающие от него скудные доходы собственной ловкостью. Доходов едва хватало на Саладена, ни с кем больше не мог поделиться Эшалот куском хлеба.

Ничего удивительного, что он был согласен убить женщину! Но как это получилось, что преступление оказалось столь неподступным, что прибыльная религия Зла так мало заботилась о материальном достатке своих ревнителей? В «Агентстве Эшалота» не имелось даже свечи. Новобранцы армии Зла отходили ко сну, не поужинав.

Только жалостливая луна освещала убогие декорации претворившейся в жизнь мелодрамы: стул, две покрытые тряпьем банкетки, широкий, но дырявый тюфяк и импровизированный стол, состоявший из доски, водруженной на две колонны картонных коробок. Что скрывалось в этих коробках? Дела агентства, черт возьми! А также несколько детских пеленок и чесальные щетки. Саладена поместили на стол между иссохшей чернильницей и пустой бутылкой, которая стоила бы своих трех су, если бы не была треснутой.

– И подумать только, – повторил Симилор с настоящими слезами в голосе, – что в Париже любое ничтожество, если оно при деньгах, может развлекаться как душе угодно, ухаживать за дамами или в рюмке искать забвения собственных бед!

– Вечно эти дамы! – с досадой выговорил другу Эшалот. – Если бы мне сейчас отсыпали золота, я бы ограничился только радостями стола.

В этот вечер Симилор был покладист и согласен на все, но все-таки вступился за дам:

– Среди них тоже бывают всякие, некоторые обеспечивают молодым людям достойную жизнь. Помнишь ты бакалейщицу из последней пьесы, что мы смотрели? Она брала из кассы мужа, торговца колониальным продуктом, большие купюры и одаривала ими молодого Теофиля.

– Значит, ему повезло больше, чем тебе, – философически заметил бывший фармацевт, обихаживая Саладена.

Симилор бросился на тюфяк.

– Для успеха у дам нужны настоящие туалеты, – вздохнул он. – Белый жилет, небесного цвета галстук с булавкой, украшенной драгоценным камнем, на пальце перстень, прическа от театрального парикмахера, на щеки наложить немножко румян… А мать Саладена была куда шикарнее этой бакалейщицы.

Эшалот пожал плечами и сказал, обращаясь к своему воспитаннику:

– Кушай, малыш, кроме меня, у тебя нету матери. Затем добавил с глубоким вздохом:

– Бедная Серебряная щечка!

Видимо, это была кличка покойной матери малыша. Честолюбивый Симилор ворочался на тюфяке с боку на бок.

– А еще говорят про доброго Бога! – внезапно вскричал он. – Я создан для наслаждений и для разгульной жизни!

– Успокойся, Амедей, – сурово одернул его друг. – Жгучие страсти тебя погубят. Удача должна прийти. Если сыскать нужную ниточку…

– Я уже сыскал! – мрачным голосом объявил Симилор.

– Какую?

Симилор приподнялся на локте. В лунном свете худое лицо его, вокруг которого змеились плоские волосы, казалось зловещим.

– Ты сейчас похож на предателя! – ужаснулся Эшалот.

– Ну и пусть! – надменно ответил бывший артист. – Я изуверился во всем и рассчитываю только на человеческие слабости. Всем известно, что среди богачей попадаются импотенты, которых позарез требуется потомство, чтобы не заглохло имя их предков. Я им всучу Саладена за сто франков наличными.

Эшалот потерял дар речи: он прижал ребенка к груди с настоящей нежностью, затем от всей своей потрясенной души запечатлел на его бледной щечке родительский поцелуй.

– Прошу тебя замолчать, Амедей! – наконец заговорил он. – Я не позволю тебе кощунствовать. Малыш не только твой, но и мой, раз я обеспечиваю ему пропитание. И буду обеспечивать, даже если для этого мне придется свернуть на преступный путь, что ж, я не дрогнув нарушу жестокие законы, установленные тиранами. Но только через мой труп, слышишь ты, только переступив через мой труп, ты сможешь причинить Саладену зло. У меня уже готов план воспитания ребенка, и все свое достояние я оставлю ему.

– Чувствительная у тебя душа, это уж точно! – растроганно произнес Симилор. – А вдруг наш импотент окажется пэром Франции. Это бы обеспечило мальчику блестящее будущее! И Саладен помог бы нам стать на ноги… Представляешь, мы на империале отправляемся к нему в замок, а он сует нам в руки полные кошельки – разумеется, зная секрет своего рождения, но скрывая его от всего мира… Он встретит нас, не показывая никакого вида, зато когда мы втроем уединимся в его кабинете, вдали от взглядов толпы… Здравствуй, папочка Симилор! Как дела, Эшалот, дорогая мамочка?

– Искуситель! – бормотала дорогая мамочка, прослезившаяся от грядущего счастья. – Конечно, ради блестящего будущего…

Эшалот внезапно прервался, объятый новым сомнением:

– А вдруг малыш откажется от нас, если станет пэром?

– Вот еще! – запротестовал Симилор. – Я, конечно, не обещаю, что он будет лезть к нам с поцелуями прямо на улице. Это было бы неразумно… но он будет подавать нам маленькие нежные знаки из глубин своего роскошного экипажа.

– О большем я не мечтаю! – разнеженно вздохнул Эшалот.

– А потом, сам подумай, с какой стати ему нас стесняться? Мы к тому времени приоденемся во все новенькое…

– Конечно, если он великодушно возьмет на себя такие расходы…

– Он их возьмет на себя, за это я могу поручиться. Давай спать.

Эшалот, в последний раз облобызав будущего пэра Франции, растянулся на тюфяке. Между друзьями восстановилось полное согласие. Минут пятнадцать они еще побеседовали о своих вполне законных надеждах, затем погрузились в глубокие сны, где видели самих себя, сытых и принаряженных, усевших-ся за нескончаемый пир. При всем желании Саладен, их наследник, проданный импотенту, не мог бы сделать большего для родителей. Папа и мама храпели – пустые мозги, пустые желудки. Обегите мир, обыщите Вселенную, нигде, кроме парижских урочищ, не встретите вы столь фантастической породы.

Луна заглянула в оконце и бросила луч на испитое личико малыша: старичок в миниатюре, он был все-таки очень мил. В неприметных складочках, образующих детскую мордашку, уже начинала угадываться саркастическая усмешка Вольтера.

Как они вырастают, эти создания? Тщетно ухоженные дети мрут, и нередко, ведь Париж не назовешь ласковой нянькой, а эти яростно сопротивляются смерти. Подобно грибам, они пробивают землю, затоптанную ногами, норовящими их раздавить. Навались чума, они переживут и ее. Неласковое счастье сорной травы! Кем они становятся, вырастая, эти сыны невозможного? Зависит от случая. И на что может сгодиться такая закалка? На все. Колыбель их окружена Пороком, на их долю выпадает много страдания, но ни одно страдание на этой земле не пропадет даром, особенно если оно посылается сильным.

В бесчисленном множестве своем эти отверженные наверх не выбиваются – они служат подстилкой для нашего общества. Но есть среди них и такие, что отлиты из настоящей стали крепчайшей выделки, способные на великое Зло или на великое Добро, безжалостные или бесстрашные, внушающие ужас или преклонение. Из этого материала производятся большие злодеи, но из него же выходят апостолы, трибуны, поэты. Кем оно станет, это дитя, такое бледное и невзрачное в лунном свете? Картушем или Робеспьером? Бернадоттом? Бомарше? Винсентом де Полем? Париж способен на все. Берегитесь или снимите шляпу!

После того как все уснуло в этой дыре, полной иллюзий и нищеты, дверь квартиры Трехлапого, расположенной этажом ниже, тихонько открылась. Калека из почтовой конторы осторожно выбрался на площадку, загасив в своем жилище свет. Он ползком стал подниматься вверх по лестнице, с необычайной ловкостью орудуя колесиком на своей третьей лапе. Возле конуры Эшалота, он остановился, вслушиваясь, затем пополз по узкому коридору, протянувшемуся под крышей. Добравшись до черной лестницы, он стал задом спускаться вниз по ступенькам и прибыл таким манером на второй этаж.

Перед ним оказались две двери, одна из которых вела на обширные кухни господина Лекока, славившегося гурманством. Калека постучался в другую условленным стуком: шесть ударов с неравными промежутками: три, два, один. Дверь тотчас же скрипнула, и хриплый женский голос отозвался на корсиканском наречии:

– Ну как, убогий, будет ли день этой ночью?

Трехлапый ползком одолел порог со словами:

– Большие новости, мадам Баттиста. Я вкалывал сегодня как каторжный, несмотря на свое убожество. Мне нельзя заснуть, не повидавшись с шефом.

XXIV

МЕЧТА ЭДМЕ

В той бедной комнате, где печальная лампа недавно освещала героические усилия больной дамы продолжать работу, находились сейчас две особы: госпожа Лебер, лежавшая в постели, и ее дочь Эдме, устроившаяся у изголовья. Лампа горела по-прежнему, бросая скудный свет на скромную обстановку, по-фламандски чистенькую и пропитанную неизбывной грустью. В убранстве комнаты не замечалось ни одного предмета, который свидетельствовал бы о потерянной роскоши. Все было прилично, но банально и почти бедно, все, за исключением одной редкой вещи изумительной красоты – на низком комоде расположилась покрытая прозрачной тканью старинная боевая рукавица, украшенная затейливой чеканкой и драгоценными камнями.

Роскошный вид этого шедевра пребывал в резком противоречии с остальной обстановкой, не сохранившей даже намека на былое богатство, исчезнувшее многие годы назад. Когда финансовая катастрофа постигает человека порядочного, он становится бедным решительно и бесповоротно.

Больная вдова и ее дочь были последними представительницами дома Банселля, некогда составлявшего гордость и славу города Кана, богатого банкирского дома, имевшего все, что положено: особняк, замок, кареты.

Многие из вас, вероятно, встречали в бедных домиках или в мансардах красующийся на стене диплом в рамочке, почитаемый как святое изображение. Обычно это единственное украшение крайней бедности, свидетельствующее о скромном триумфе хозяина, потребовавшем много упорства или много крови – такими дипломами отмечаются благородные поступки и подвиги. Ни на какие сокровища не променяют бедняки этот не имеющий базарной цены лист бумаги.

Сверкающая боевая рукавица была вовсе не остатком горделивой роскоши, а дипломом, удостоверявшим честность ее владельца. Покидая Кан навсегда, господин Банселль потратил свои последние деньги, чтобы приобрести этот предмет, красноречиво свидетельствовавший о его невиновности. Боевая рукавица стала для него своего рода символом чрезвычайных обстоятельств собственного банкротства – в прозрачный чехол была упрятана молния, поразившая банкирский дом Банселля.

К моменту катастрофы у дружной супружеской четы Банселлей было четверо детей, в их доме проживала также старенькая мать банкира и его сестра. На семейном совете, состоявшемся сразу после беды, решено было работать день и ночь, чтобы выплатить тяжкий долг, навалившийся на плечи банкира. Это были честные люди.

Господин Банселль переехал с семьей в Париж, он сменил свое прежнее, слишком известное имя на скромную фамилию матери, чтобы начать борьбу мужественную, но почти бесплодную. Супруга его, ожидавшая ребенка, произвела на свет девочку, нашу Эдме, через несколько дней после переезда в Париж. Это была радость, конечно, но смоченная слезами – печальная улыбка, прорвавшаяся сквозь траур. Битва, начатая супругом, была обречена на неудачу: господин Лебер обладал ловкостью преуспевающего финансиста, и только. Для того чтобы сделать что-то из ничего, нужно много упорства и изощренности, а их у него не было. Вскоре он умер, простившись со своей несчастной семьей взглядом, полным отчаяния.

Забрав хозяина, смерть словно решила навсегда поселиться в их доме. Вслед за банкиром отправилась сестра, несчастная барышня, оплакивавшая ушедшую роскошь как потерянную любовь, затем в каком-то суровом порядке, с равными и неумолимо-жестокими интервалами, перешли в мир иной четверо прелестных детишек. За три года от большой семьи почти никого не осталось. Вдова словно окаменела: Эдме, последняя ее надежда, слегла в постель. Подошел ее срок – смерть пришла забирать свое. Несчастная мать вытянулась на ковре и закрыла глаза: она не хотела противиться Божьему приговору. Но внезапно позвавший ее голос малышки вдохнул мужество в бедную женщину. Она поднялась и стала бороться за дочь, стараясь не поддаваться приступам расслабляющего малодушия.

Эдме выжила, и дом их наполнился грустным счастьем. Вдова решила выполнить завет своего мужа и расплатиться с долгами. Она мечтала о полной реабилитации банкира Банселля, надеясь вернуть этому имени прежнюю славу, заслуженную многими годами честной финансовой деятельности. Подраставшая девочка предназначалась труду. Но какому? Сделать ее работницей? Оплата, конечно, регулярная, но слишком мизерная, еле хватит на пропитание. Вот если бы Эдме стала великой артисткой! Деньги почти всегда сопутствуют славе.

Мы уже знаем, по какой прихотливой случайности жизнь Эдме оказалась связанной с роскошным домом господина Шварца. Без этой случайности, вытолкнувшей ее на самый верх – в богатый салон, юной пианистке навряд ли можно было ожидать ощутимой прибыли от своего таланта: в Париже пропадает в безвестности столько истинных гениев! Это была удача, обернувшаяся для нее несчастьем: наделенная душой нежной, преданной и открытой, девушка полюбила нашего героя Мишеля.

Разумеется, наш герой Мишель достоин большой любви, и душа у него тоже преданная и нежная, хоть и не совсем открытая. Он стоит многого, наш герой, но в этом мире никто, пожалуй, не стоит Эдме. Мишель, наделенный богатыми природными задатками, обладал возвышенностью сильных личностей: подобно некоторым краскам, она имеет обыкновение линять под воздействием зараженной атмосферы. Господин Шварц, человек сам по себе неплохой, находился в окружении, которое навряд ли можно определить эпитетом категорически отрицательным: люди занятые, чрезмерно активные, если не сказать суетливые, все они отличались одинаковым пристрастием к игре, стиравшим с них остатки индивидуальности. Они или работали, или играли, причем игра становилась для них работой. Поэзия, затесавшись в такую толпу, теряет крылья.

Эдме страдала. Может быть, за Мишелем и не было большой вины: бывают секреты, которые нельзя доверить даже любимой женщине. Эдме страдала, а у Мишеля не хватало времени заметить это: он мчался от одного приключения к другому. Как это водится у настоящих рыцарей, все подвиги совершались им во имя прекрасной дамы, но если уж говорить начистоту, то странствующие рыцари развлекаются вовсю, в то время как их дамы страдают.

Начало преподавательской деятельности Эдме было блестящим: она быстро завоевала известность среди богатых людей, окружавших Шварцев. Настоящий музыкальный талант, усиленный очарованием, исходившим от всего ее существа, открывал перед юной пианисткой широкое поприще, на которое она, увы, не могла вступить из-за крайней бедности: весь ее заработок уходил на погашение фамильного долга. А чтобы преуспеть даже в избранной ею скромной карьере, нельзя долго оставаться бедной.

Ее принуждала к бедности материнская мечта, которая начала исполняться, но очень скромными темпами. Дважды в год мелкие канские торговцы, получив свои жалкие авансы, восклицали с неприкрытой досадой: «Такими порциями эти нищие Банселли не расплатятся с нами и за сто лет!»

К счастью, добрая госпожа Лебер слишком далеко в своем спартанстве не заходила: ради признательности канских торговцев она не заставляла свою дочь работать круглые сутки. Жили он умеренно, почти бедно, но все-таки сносно, а чувство твердо исполняемого долга придавало их скромной жизни смысл и достоинство.

Мы знаем уже, как порушилось их скромное счастье, как зародилась тревога, разразившаяся болезнью души и тела. Эдме обожала свою мать и доверяла ей все секреты. Страдание возвышало бедную женщину, но мечта ее, как и все одинокие страсти, начинала превращаться в манию, в жертву которой приносилось все. Даже красоту своей дочери госпожа Лебер невольно воспринимала как будущий значительный вклад в погашение долга. Свадьба! Мечта всех матерей! Нашего героя Мишеля старая дама тоже считала вкладом и цену его даже пыталась подсчитать за работой. А работала она не покладая рук, отвечая на попреки Эдме слабеньким мягким голосом:

– Еще несколько су для наших канских кредиторов!

В тот вечер Эдме усыпила ее, точно ребенка, своим рассказом о свидании с баронессой Шварц. Рассказ был слегка подредактирован и остановился на встрече с господином Брюно, которого мать не знала, а дочь считала чуть ли не другом. Почему она о нем умолчала? Эдме задумалась, рука ее покоилась в руке матери, застигнутой внезапным сном. Девушка не смотрела на мать, ее печальные глаза, устремившись на улицу, рассматривали окно Мишеля.

В окне Мишеля было темно. Эдме подумала: «Я больше ничего не значу в его жизни». Она заметила баронессу Шварц в карете, обогнавшей их омнибус, и теперь мучилась ревностью, подозревая, что Мишель с ней. Старая дама шевельнулась, и Эдме повернула голову к ней. Бледные губы матери шевелились, девушка угадала слова, вечно одни и те же, вобравшие в себя ее постоянную и единственную заботу: «Наши кредиторы…»

Ради кредиторов она готова была, пожалуй, просить милостыню на углу улицы.

Эдме опустила глаза, и прелестные брови ее нахмурились. Она освободилась от руки матери, положив ее, бледную и исхудалую, на одеяло, затем забрала вышивку, где каждый цветок свидетельствовал о дрожи усталых пальцев, и отложила ее подальше, чтобы госпожа Лебер по своему обыкновению не потянулась за работой ночью. Осторожно поцеловав спящую в лоб, девушка унесла лампу в соседнюю комнату.

Это была ее комната, скромно, но со вкусом обставленная: небольшая белая кровать с простыми, но изящными занавесками, маленькая библиотека, где гении музыки соседствовали с великими поэтами, строгой формы пианино марки «Эрард» и два кресла, одно из которых, расположившееся неподалеку от пианино, казалось, ожидало своего постоянного гостя.

Мишель приходил сюда на правах жениха, даже когда госпожа Лебер спала. Эта комната слышала великолепный дуэт юной и чистой любви. Пианино молчало тогда – говорила мечта, слагая поэму грядущего счастья. Пустое кресло напомнило девушке о забывшем ее Мишеле.

Эдме поставила лампу на пианино и подошла к окну, рассеянно оперев руку о шпингалет. Она почти прижалась лицом к стеклу, и от дыхания девушки ожили буквы ее имени, выведенные пальцем Мишеля в один из дней, когда ему пришлось ожидать ее. На глазах Эдме показались слезы. Интересовавшее ее окно было темным. Из соседней комнаты слышались разгоряченные голоса – молодые авторы вели свой нескончаемый диспут.

Девушка опустилась на колени подле своей кровати. Она молилась, но святые слова произносились ею без всякого чувства – события этого вечера поранили ее веру. Счастье, окружавшее баронессу Шварц, говорило о жестокости Провидения. Посреди молитвы она воскликнула:

– Если я потеряю мать, кто помешает мне убить себя? Эта мысль бальзамом пролилась на ее раны. Добрая мужественная душа девушки была отравлена встречей с соперницей. Баронесса прямо-таки утопала в счастье: обожание дочери, нежного ангела, любовь мужа, преданного и богатого, готового исполнить любой ее каприз. Тем не менее эта женщина, окруженная лаской, роскошью и всеобщим почтением, не постеснялась украсть у обездоленной сироты последнюю надежду, единственный смысл жизни. Коварная лицемерка.

Эдме поднялась, не окончив молитвы – она не знала, о чем ей просить Небо. Усевшись у пианино, напротив пустого кресла, девушка тихонько заплакала. Недавно он был тут, рядом с ней, и строил воздушные замки, которые неизменно начинались так:

– Когда ты станешь моей женой…

Ослабевшая Эдме чувствовала приближение обморока. В ушах стоял гул, сквозь который упрямо прорывались слова:

– Когда ты станешь моей женой…

Но слезы, обжигавшие ее щеки, утверждали обратное: «Никогда ты не станешь его женой…»

Мысль остаться в мире одной, чтобы уступить своему безмерному горю, возникала в ней словно назойливый, порожденный лихорадкой мотив. Она умоляюще протянула руки к комнате матери. Состояние ее не походило на обморок или сновидение – слишком настойчивой была преследовавшая девушку мысль. Роскошные локоны коснулись клавиш, издавших жалобный звук, глаза закрылись сами собой.

…Она была в комнате матери, охваченная глухим ужасом.

Вот уже затеплились свечи. Уже, уже! Поверх простыни крест и сложенные натруди недвижимые руки рядом с вышивкой, покинутой навсегда. Закройте! Сжальтесь и закройте эти глаза, в которых еще не умерла нежность! Вот уже явился священник, и вот, вот он, зловещий гроб!..

Это было всего лишь минутное видение. Госпожа Лебер спокойно спала. Но ведь молившаяся Эдме пожелала себе полного одиночества! Исполняет ли Небо кощунственные желания безумных?

…Горстка соседей, и ни одного друга. Траурная процессия движется к кладбищу. Уже, уже! Уже дошли до раскрытой могилы… Мишель не пришел сказать последнее «прости» той, которую называл матерью… Мишель! Он мчится сейчас в карете, он и та коварная женщина, баронесса Шварц!..

Мама! Мама! Здесь хватит места для нас двоих! Уже! Как быстро все совершается! Могила обложена дерном, на ней цветы. Молись за меня, моя бедная святая мать! Дерн позеленел, цветы исчезли. Уже, Боже мой, уже!

И вот она одна, Эдме, в своей опустевшей квартире. А они вдвоем, Мишель и та женщина, которую он полюбил, там, за задвинутой шторой в его комнате. Сейчас, сейчас Эдме зажжет уголь в плотно закупоренной комнате: скорбная просьба должна быть исполнена в точности. Бедная Эдме осталась без матери и приготовилась к смерти.

Мишель! Вот ее последняя мысль! Чтобы позвать; чтобы удержать любимого, нужно отказаться от самого дорогого… Я Мама, молись за меня… И за него… будь он благословен и будь проклята та, что нас разлучила!

Как быстро разгорается уголь, как быстро заволакивает угар бедный мозг! Неужели умирать так легко? И так приятно?

Завтра утром, когда он проснется, ему скажут: «Она умерла». Когда мы умираем,/ нас оплакивают. Как только я буду далеко от него, он придет меня навестить. Когда мы умираем, нас начинают любить.

Я не хочу никого проклинать, прости ее, Господи! Нельзя умирать с дурными мыслями. Я иду к тебе, дорогая мама! Прощай, Мишель, любовь моя! Мои глаза закрываются, но я люблю тебя, последний мой вздох – твой! Я буду любить тебя и за гробом!..

– Кто там? – спросила старая дама, разбуженная звуком шагов…

– Это я, – ласково ответил мужской голос.

– Ах, это вы, Мишель! – обрадовалась госпожа Лебер. – Бедная девочка так плакала… не покидайте ее надолго.

И добавила про себя, полагая, что говорит вслух:

– Подайте мою работу.

Но тут же погрузилась в глубокий сон.

Прелестная головка Эдме склонилась на плечо Мишеля – наконец-то мы его поймали, ветренника и беглеца! На бледных губах девушки появилась слабая улыбка.

– Ты тоже умер? – пролепетала она, снова закрывая глаза. – А где же мама? Мы все втроем попали на небо?

Мишель взглянул на нее, пораженный, затем взял девушку на руки со словами:

– На небесах не женятся, моя маленькая Эдме. Проснись: я жив, я богат, я счастлив. Когда наша свадьба?

XXV

ЭДМЕ И МИШЕЛЬ

Мишель на коленях стоял перед девушкой, забравшей в свои руки его улыбающееся лицо. Как он красив с этой благородной бледностью и решительным взглядом. Она склонилась над юношей, ее локоны и его кудри дружески перемешались. Эдме светилась от радости, слезы, застилавшие глаза, только увеличивали их сияние.

– Баронесса Шварц – моя мать, – объявил Мишель, целуя девушку.

Одна лишь фраза, просверкнувшая молнией, все расставила по своим местам: непонятное и подозрительное стало понятным и ослепительно-чистым. Мука уступила место глубокой нежности. Его мать! Баронесса Шварц, такая красивая и молодая! Все же сомнение оставалось, сомнение продолжало радость: Эдме жаждала объяснений.

– Бланш всего только пятнадцать лет, а баронесса кажется мне слишком молодой, чтобы быть ее матерью! – удивлялась она и тут же вспыхивала от радости при мысли, что с тоской покончено.

– Как я буду любить ее, Мишель, она так добра!

Девушке вспомнились спокойствие и ласковость баронессы, ее снисходительное терпение.

– Ах! Я должна была догадаться об этом сама!

Потом принималась в тысячный раз сомневаться:

– Скажи мне всю правду! С такими вещами не шутят, я мечтала о смерти! Она… так прекрасна… так молода…

– Да, – соглашался Мишель, любуясь чистым светом, лучившимся из девичьих глаз, – да, она молода и прекрасна, но она моя мать… Как я мог так долго не видеть тебя, моя дорогая Эдме?

– Вот именно, как?.. И почему, Мишель, главное, почему? Ты просто меня не очень любишь, вот и все!

Он попытался опровергнуть это заявление поцелуем, нежным, дружеским и невинным: руки Эдме предостерегающе легли на его губы. В долгой любви, уходящей корнями в детство, всегда много настоящей человеческой нежности. Эдме оставалась чистой, как ее улыбка.

– Злая девчонка! – ласково пожурил ее Мишель. – Мне пришлось выдать чужую тайну, я и сам в нее не до конца посвящен. Это может погубить человека, любимого мною больше всех на свете… после тебя… после тебя или рядом с тобой: я не знаю, кого из вас я люблю сильнее: тебя или мою мать!

– Я буду любить ее так же крепко, как и тебя! – пообещала Эдме.

Ее маленькие изящные пальцы с материнской лаской раздвинули волосы юноши; Эдме и в самом деле походила сейчас на нежную мать, которая дождалась наконец сына после долгой разлуки и радуется тому, как он вырос и возмужал.

– Значит, нас стало трое! – тихонько произнесла девушка и, перестав улыбаться, спросила: – Как ты думаешь, сможет она меня полюбить?

– Она будет тебя обожать… позднее.

– Вот как! Позднее… – промолвила Эдме, впадая в задумчивость.

Мишель ловил губами кончики ее пальцев.

– Я достаточно повидала свет, – заговорила девушка, – сбоку, разумеется, в приоткрытую дверь, но мне совершенно ясно, что такие отношения, как у нас с тобой, вызвали бы неодобрение в приличном обществе. Мы наедине, моя матушка слаба и больна. Ты, такой молодой и такой… какую жизнь вы ведете, господин Мишель? Я… такая безумная и беззащитная…

– И такая святая! – с уважительной насмешкой прервал ее Мишель. – Свету нечего соваться в наши отношения, Эдме.

– Я беспокоюсь только из-за твоей матери.

– В мои отношения с матерью свету тем более соваться не стоит, – угрюмо заметил юноша.

– Верно! Я сразу не сообразила, – воскликнула девушка простодушно и с какой-то невольной радостью. – Ты же не можешь быть сыном барона Шварца!

Он опустил глаза, и Эдме снова охватила руками его голову.

– Бог знает, что я болтаю! – вскричала она. – Я так долго, так долго страдала! Это не упрек, мой милый Мишель, а извинение. Мне хочется говорить о твоей матери, она вызывает такое уважение и такую любовь…

– Она будет тебя обожать, – повторил Мишель. – Я уверен в этом.

– А твоя сестра! Она давно уже стала моей сестренкой! Сколько раз ее смех прогонял тоску из моего сердца… Неужели ты позволишь, чтобы состоялась эта ужасная свадьба? Бланш! Милый ангел! Отдать ее господину Лекоку!

Наш герой Мишель, приняв важный вид, ответил:

– Дорогая, мы еще поговорим об этом. Я знаю, почему ты так не любишь господина Лекока!

– Знаешь, почему я так не люблю господина Лекока! – повторила девушка, глядя на Мишеля чуть ли не с ужасом.

Он разразился смехом.

– Кто там? – раздался из соседней комнаты голос старой дамы, разбуженной второй раз.

– Это я, дорогая госпожа Лебер, – снова успокоил ее Мишель.

– Ах, ты явился наконец, бродяжка?.. Эдме, дитя мое, подай мне лампу и пяльцы, я хочу поработать немного!

И тотчас же принялась похрапывать.

– Ее бедная голова становится слишком слабой, – печально произнесла Эдме.

Между госпожой Лебер и Мишелем давно уже установилась нерасторжимая связь. Старая дама, не забывшая о героически добытом хворосте для их камина, продолжала считать юношу отважным мальчиком с добрым сердцем и не умела произносить его имени без улыбки.

– Когда мы поженимся, дорогая, – с чувством заговорил Мишель, – мы сможем сразу погасить все ваши долги. Я столько думал все это время о нашей бедной маме Лебер…

– Ты так испугал меня, – прервала его Эдме, – когда вдруг объявил: «Я богат».

– Я должен рассказать тебе потрясающие вещи. Это, конечно, большая тайна, но разве я могу скрыть что-нибудь от тебя!

Он поднялся и поплотнее притворил дверь в соседнюю комнату. Эдме наблюдала за ним удивленным взглядом. Мишель пояснил тоном полушутливым-полуторжественным:

– Мы обсудим вопрос, что называется, жизни и смерти. Во-первых, – начал он, придвинув поближе заждавшееся его кресло, – этот самый Брюно настоящий злодей, и нужно как можно быстрее вернуть деньги, которые вы ему задолжали.

– Откуда ты знаешь? – смущенно пролепетала Эдме.

– Нужная сумма у меня есть, – вместо ответа похвалился Мишель, похлопывая себя по карману с триумфальным видом человека, у которого редко водятся деньги, и тут же грустно добавил: – Вот к чему приводит безденежье: у меня появились жесты, словечки и радости пошлого обывателя. Еще бы! Шесть месяцев я был гол как сокол! Деньги – кровь в жилах нашего века, это уж точно. Отсутствие их приводит к деградации… До чего я докатился? Брюно – чистой воды бандюга, и графиня Корона недалеко от него ушла. Без господина Лекока, можешь мне поверить, Эдме, я бы совсем пропал.

Глаза девушки наполнялись тревогой всякий раз, когда он произносил это имя. Она спросила:

Это Лекок наговорил тебе всяких гадостей про господина Брюно и графиню Корона?

– Уж не собралась ли ты защищать графиню Корона? – изумился Мишель.

– Она тебя любит, а ты ее нет. Когда мне было плохо, я думала о ней как о подруге.

– Как о подруге! – со смехом повторил Мишель. – Но сейчас речь не о ней, и к достойному господину Брюно мы вернемся чуть позже… Повторяю: все твои истории с Лекоком мне известны.

– Все!.. – эхом отозвалась Эдме.

– Все!

Девушка глядела на Мишеля потрясенным взглядом.

– Хорошо-хорошо! – поспешно заговорил он. – Давай рассуждать спокойно. С каких это пор порядочному человеку запрещено подумывать о свадьбе с порядочной девушкой?

О свадьбе? – воскликнула Эдме возмущенно, и щеки ее залились краской. – И это говоришь мне ты, Мишель?

С каких это пор, – продолжал тот развязным тоном и не сморгнув глазом, – порядочному человеку, забравшему в голову такую мысль и к тому же чрезвычайно богатому, запрещено подвергнуть эту бедную молодую девушку маленькому испытанию? Женятся ведь не на один день.

– Ты решил надо мной поиздеваться? – оскорбленно спросила Эдме.

– Ни в коем случае!

– Значит, ты уже не любишь меня?

– Я люблю тебя всем сердцем… но будь же благоразумна, моя маленькая Эдме! Клянусь, я люблю только тебя и никогда в жизни не полюблю никого другого.

В этой клятве было столько жара и искренней нежности, что девушка не смогла удержаться от улыбки.

– Остальное меня мало волнует, – вымолвила наконец она. – Все хорошо, если ты меня любишь. Тем не менее…

– Тем не менее… – повторил Мишель, следивший за реакцией девушки с чувством некоторого превосходства.

– Тем не менее, – продолжила Эдме, пристукнув ножкой, – я уже видела подобные фокусы в комедиях!

– У Мольера, разумеется, в «Тартюфе». Ты имеешь в виду Оргона?

И наш герой безмятежно расхохотался. В прекрасных глазах Эдме мелькнула искорка гнева.

– Ты сама, моя дорогая, маленький прелестный Оргон, – продолжал веселиться Мишель. – А Тартюф – это твой господин Брюно, опутавший тебя всякой ложью.

Эдме, уже пожалевшая о своем гневе, подставила ему лоб для поцелуя и заметила примирительно:

– Какое нам до всего этого дело? Поговорим о тебе!

– Вот именно, какое нам до всего этого дело! – в свою очередь, оскорбился Мишель. – Мы говорим обо мне, и о тебе – о нас! Господин Лекок послан нам Провидением!

– Ты сошел с ума! – ответила Эдме почти жестко.

– Разумеется, раз я с тобой не согласен.

– Ты сошел с ума!.. Он сказал тебе, что хотел жениться на мне?

– Хотел, он же не знал, что мы любим друг друга.

– И чтобы закрасить гнусность своих приставаний, он придумал какое-то испытание. Ты покраснел, Мишель…

– Потому что я люблю тебя… Да, он говорил про испытание с полной искренностью и глядя мне прямо в глаза.

– Ясно, глаза пришлось опустить тебе.

– Да.

– Ты сошел с ума!

Мишель встал, выпрямившись во весь свой немалый рост.

– Если он тебя оскорбил, скажи! В этом человеке последняя наша надежда, но если он тебя оскорбил, я его убью!

Эдме на секунду заколебалась, затем взяла руки юноши и прижалась к ним горящими губами.

– Вот еще! – встревоженно произнесла она. – Не надо меня пугать!

Мишель ждал, и девушка ответила голосом неискренним, но твердым:

– Нет, он меня не оскорбил.

– Ну вот! – обрадованно воскликнул Мишель, усаживаясь на прежнее место. – Ты просто не желаешь понять его характера. Его голова и сердце заняты одной великой идеей. Ты не веришь ему, потому что он богат. Но я имею доказательства его бескорыстия!

Он говорил с жаром. Эдме слушала, не прерывая, полуприкрыв ресницами недоверчивый взгляд, что делало ее еще красивее. Зато на плотно сжатых губах ее явственно читалась сочувственная фраза: «Бедный мой Мишель, где тебе тягаться с таким хитрецом!» Какой-никакой, но читать по лицу любимой наш герой умел.

– А вот и нет, мадемуазель! – обидчиво воскликнул он. – Мы не так слепы, как вы полагаете! Я проверю, с кем имею дело.

– Но в конце концов, – едко заметила девушка, – нельзя же жениться на двух женщинах сразу! Его свадьба с Бланш…

– Свадьбы не будет! – решительно объявил Мишель. Эдме не скрывала своего изумления.

– Неужели он упустит такую добычу? Мишель нехотя пояснил:

– У господина Лекока богатые источники информации… Улыбайся, если тебе нравится, дорогая, но ты перестанешь улыбаться, когда узнаешь, почему он избрал именно такой род занятий, который многие презирают. Так вот, из надежных источников он узнал, что состояние барона Шварца огромно, но происхождение этого богатства… Ладно, я знаю, что говорю.

– Откуда вдруг этакая щепетильность… – недоверчиво начала Эдме.

– Да, щепетильность, – прервал ее Мишель. – А еще благородство и отеческая доброта. Господин Лекок узнал от меня о нежных чувствах, которые питают друг к другу Бланш и Морис. Достаточно было сказать одно слово… Он позаботится о их счастье.

Поскольку очаровательное лицо Эдме упорно хранило недоверчивое выражение, наш герой Мишель поднес ее пальцы к губам и запечатлел на них покровительственный поцелуй.

– Ты непременно хочешь быть умнее меня, дорогая? – шутливо спросил он и укоряюще добавил: – О женщины! Даже лучшие из вас не лишены тщеславия! Самое тонкое и благородное, самое скромное существо на свете, я говорю про тебя, Эдме, тоже имеет слабость считать себя всеведущей феей. Но я могу опрокинуть все твои возражения одним ударом. Ответь мне на один простой вопрос: если господин Лекок имеет против тебя, а значит, и против меня, злой умысел, в котором ты его подозреваешь, как он должен вести себя, увидев меня за решеткой? Обрадоваться, не так ли?

– Что ты говоришь?! – испуганно встрепенулась Эдме.

– Отвечай… мои рассуждения ясны как день. Я – препятствие, которое невозможно обойти. Так знай же: если бы не господин Лекок, я бы сейчас находился в тюрьме!

– В тюрьме! За что, Мишель?

– За то, – несколько смутившись, отвечал наш герой, – зато, что я хотел разбогатеть с одного удара, вот за что.

И тут же поспешил добавить:

– Не подумай, что я так уж привязан к деньгам, алчности за мной как-то не замечалось. Я хочу стать богатым ради тебя, Эдме.

– Ради меня – не стоит, – сурово отрезала девушка. – Мне богатство не нужно.

– Как же не нужно? А ваш долг…

– Да, да, мальчик, наш долг! – раздался от двери дрожащий голос. – Я так надеюсь, что ты станешь богатым!

Они обернулись: в дверях стояла госпожа Лебер – босиком. Эдме бросилась к матери и на руках отнесла ее в постель. Старая дама сухо кашляла и удивлялась:

– Как я там оказалась? Но он ведь говорил про богатство, да?

Эдме притворила дверь, оставив Мишеля в комнате одного.

Он подошел к окну. Творческая мастерская напротив, обходившаяся без занавесок, являла привычную картину: Этьен и Морис яростно жесткулировали. Наш герой, ласково улыбнувшись, подумал: малыши. Себя он, разумеется, считал человеком взрослым и рассудительным. Вошла Эдме, из-за двери слышался крик больной:

– Лампу и пяльцы! Я хочу поработать!

В глазах девушки стояли слезы.

– Бедная мама! С головой у нее совсем плохо. Мишель, снова усевшись, сказал:

– Именно потому нам и нужно богатство. От золота такие болезни проходят.

– Поговорим о тебе, Мишель, и поговорим серьезно.

– Для этого я и пришел сюда, дорогая. Я могу быть деловым человеком, когда захочу. Мне не терпится сообщить тебе о своей удаче: я безумно влюбился в прелестную, но бедную девушку, и вдруг оказалось, что моя девушка очень богата, хотя и не подозревает об этом…

– Надо полагать, сведения получены от господина Лекока?

XXVI

ШКАТУЛКА

Лицо Мишеля расплылось в счастливой детской улыбке.

– Моя будущая женушка, – шутливо продолжил он, – имеет полное право подозревать меня в корыстных расчетах: вдосталь набегавшись, я вернулся к ней, привлеченный таинственным ароматом ее богатства. – Мишель, перестань шутить. Объясни мне наконец в чем дело!

– Я и стараюсь объяснить, мой ангел. Сейчас ты убедишься, что поведение господина Лекока, в сущности, вполне логично. Не находишь ли ты, что Бланш слишком молода для него?

– Разумеется, нахожу, – с легкой усмешкой ответила девушка. – Но речь сейчас не про Бланш.

– Речь сейчас про тебя. Господин Лекок, узнав из своих источников о богатстве, которое тебе принадлежит, и, видимо, желая иметь законное право отвоевать твое богатство у тех, кто его удерживает… О, ты еще не знаешь этого человека!

– Да где оно, это мое богатство? – вышла из терпения] Эдме. – И кто, интересно, его удерживает?

Мишель впал в задумчивость.

По ту сторону двора, вон там, – заговорил он, указывая пальцем на голое окно молодых авторов, – живут два моих дружка, которых ты хорошо знаешь. Они, конечно, с приветом, но совсем чуть-чуть, не больше, чем все прочие парижане. Ребята помешались на идее создать пьесу из реальной жизни, так многие драматурги делают, в этом что-то есть. Так вот, они стали строить свою городьбу вокруг нас с тобой, вокруг дома Шварцев, вокруг всяких прочих вещей, нам с тобой хорошо известных… а может, они докопались уже до каких-то секретов, которых мы не знаем. Я одно время работал с ними и, странное дело, среди груды всяких гипотез, какими они орудовали, по– стоянно повторялся один и тот же конфликт – между Олимпией Вердье и Софи. Софи – это ты, Олимпия Вердье – моя мать. Моей тайны они не знают, и совершенно не понимают моей матери, которая доверяет свое сердце только Богу. Но суть не в этом, а в том, что информация господина Лекока подтверждает одну из их гипотез – о неправедности богатства барона Шварца… Барон Шварц – человек ловкий, я могу ручаться только за свою мать… Так вот, когда моя мать выходила за него замуж, у него было уже четыреста тысяч франков.

Четыреста тысяч франков! Именно четыреста тысяч? – девушку, казалось, поразила сама эта цифра. – Прошу тебя, Мишель, рассказывай, ничего не скрывая!

– Господин Лекок, – продолжал наш герой с видом человека, решившегося выложить наконец всю правду, – утверждает, что незадолго до свадьбы Шварц принял от него приглашение на ужин в одной из гостиниц Кана.

– Кана! – эхом отозвалась приходившая все в большую тревогу девушка.

– В тот день господин Шварц был очень голоден – ему не на что было купить себе еды.

После некоторого молчания Мишель промолвил:

– Я мечтаю о семье: мы с тобой и наши матери. Какое мне до всего остального дело? – И добавил с внезапной горечью: – Моя мать не похожа на несчастную женщину, а у господина Шварца репутация порядочного человека. Больше не спрашивай меня ни о чем. Я все сказал про твое богатство и перехожу к своему. Ты слушаешь? Куда ты от меня улетела? Эдме, стряхнув задумчивость, ответила:

– Я слушаю тебя.

– Бывают моменты, – вслух подумал Мишель, – когда мы с тобой холодны, как надоевшие друг другу супруги.

Эдме подняла на него прекрасные глаза и с глубоким чувством сказала:

– Я с каждым днем люблю тебя все сильнее.

– Дорогая, – взволновался Мишель, покрывая поцелуями ее руки, – я не стою тебя, это правда, но все, что я делаю, хорошо или плохо, все только для тебя, для тебя одной. Что бы ни случилось, не беспокойся за мою любовь, она всегда с тобой – ты так нужна мне! Я смог так долго жить вдали от тебя, потому что знал: у меня есть ты. Все на этой земле кажется мне возможным, кроме нашего расставания. Однажды утром ты проснешься принцессой, и если я стану королем… Однако хватит романсов! Давай вернемся к нашим делам. Что касается господина Лекока, то я тоже поначалу был настроен против него, тем более что подслушал случайно один секрет – пароль, предназначавшийся ему. Некоторые люди в Париже распознают друг друга с помощью одной фразы, звучащей вполне невинно: «Будет ли завтра день?» Но ничего криминального тут нет, я сам стал пользоваться этим паролем в своих отношениях с матерью. В том деле, каким занимается господин Лекок, нужны всякие предосторожности, к тому же приходится пользоваться услугами, платить, одним словом, общаться с публикой, мягко выражаясь, сомнительной…

– Позволь тебя спросить, – прервала его Эдме, – ты сообщил этот пароль господину Брюно в то время, когда доверял ему?

Может быть, – ответил Мишель, – свои счеты с этим типом мне еще предстоит свести. Повторяю: профессия господина Лекока сперва отталкивала меня точно так же, как и тебя. Ты, моя маленькая Эдме, не очень часто ходишь в театры и почти не читаешь романов, но все равно ты наверняка слыхала о людях, которые вынуждены принимать на себя, следуя долгу или страсти, роли неприглядные ради благородной, а то и героической цели. Цель оправдывает средства. Господин Лекок идет по следу, очень запутанному – ему пришлось принять на себя роль ищейки. Не вижу тут ничего нечестного, для этого требуется много мужества и ума. Ты согласна?

Он остановился, ожидая одобрения или протеста, но Эдме молчала. Мишель заговорил снова:

– Господин Лекок с самого начала проявлял ко мне исключительный интерес, и если бы я послушался его советов, мы бы уже давно были счастливы. Но из-за своего предубеждения, усиленного полунамеками графини Корона и клеветами нашего драгоценного Брюно, я от него совершенно удалился. Я тогда как раз искал места, но мой уход от Шварцев закрыл передо мной все двери в сфере финансов и предпринимательства: слух о моей черной неблагодарности по отношению к горячо любившему меня шефу распространялся с небывалой быстротой. Во всем Париже для меня так и не сыскалось местечка!.. Вы тогда стали моим прибежищем, ты и твоя добрая матушка. Я хватался за любую оказию, чем только не пытался заниматься – сочинением пьес, изобретательством и всякими прочими глупостями… Но кое-какие средства у меня все же имелись: чья-то таинственная рука, надо полагать, баронесса Шварц, поддерживала меня… В довершение всех безумств я обратился к игре…

– Это худшее из твоих безумств!

– Как сказать! Удачникам и ловкачам везет, но для тех, кто испытывает судьбу, безразлично, любят их или нет… Я проигрывал и подписывал векселя, не один, как мои дружки-драматурги, а в большом количестве. И представь себе, Эдме, дорогая, все это делалось для тебя. Не веришь? Напрасно! Не будь тебя, я спокойненько получат бы свои сто восемьдесят франков в какой-нибудь заплесневелой конторе. Ты – мой добрый ангел!

Эдме, не ожидавшая подобного умозаключения, возразила:

– Зато это надежно. Ты мог бы продвигаться по службе.

Невозможно! В доме Шварцев меня набаловали роскошью, свалившейся на меня как раз в то время, когда формируется характер. Если я все-таки остался неплохим малым, то лишь благодаря нашей любви. А потом знаешь, Эдме, моя мать как-то со слезами на глазах призналась: «Юность моя была блистательной». А я, как ни верти, сын своей матери.

Девушка опустила глаза.

Друзья у меня имеются, – продолжал говорить Мишель, – кроме Мориса с Этьеном, преданных мне по-братски, есть еще этот славный Домерг, который, впрочем, сильно усугубил мое тщеславие, всяческими намеками давая понять, что я сын господина барона. Вбил себе в голову эту идею и до сих пор верит в нее неколебимо. Графиня Корона тоже со мной говорила загадками, разумеется, не столь наивными – зазывала в сады Армиды. Знаешь, кто приносил мне записки от этой женщины? Трехлапый! Калека из почтовой конторы. Вот настоящий ребус – пара вполне фантастическая: графиня Корона и Трехлапый! Она его навещает, это известно всем. Пожалуй, только Лекок мог бы разрешить эту шараду… Ну и, конечно, наш уважаемый торгаш господин Брюно тоже побывал у меня в приятелях: усердно скупал мой гардероб и одалживал деньги… Моя мать ничего про это не знает. Да и давно ли я называю ее матерью!.. Потерпи, Эдме, не закрывай глаз, я подхожу к концу.

– Я закрываю глаза, чтобы вспомнить, как она прекрасна. Я так рада, что снова могу восхищаться ею без слез, с прежней искренностью.

– Она полюбит тебя, вот увидишь! Знала бы ты, как она умеет любить!.. Да, кстати, пока не забыл, я тоже хочу выведать у тебя один секрет. Скажи мне, с какой стати стал наведываться в ваш дом господин Брюно?

– Появился он месяца три назад, я тогда болела после встречи с баронессой Шварц у твоего порога, а мама отослала деньги в Кан, и нам не на что было жить. Однажды утром, мы как раз проветривали комнаты и все распахнули настежь, я заметила в одном из противоположных окон лицо этого самого Трехлапого, полускрытое занавеской. Он меня не видел, и вообще не подозревал, что за ним наблюдают. Как ни странно, калека рассматривал нашу квартиру с каким-то особым вниманием; словно не доверяя своим глазам, он через несколько секунд достал большой бинокль и направил его в комнату мамы.

– А на что он смотрел?

– Сперва я не поняла. Он исчез, а немного спустя, когда мама ушла в магазин, господин Брюно постучал в нашу дверь, спрашивая, нет ли у нас чего для продажи. Я его впустила, в нашем районе он считается человеком справедливым, и он действительно дал очень хорошую цену за те мелочи, что мы собрались продать, но он хотел приобрести вовсе не их.

– А что?

– Он хотел купить латную рукавицу… И я часто думала потом, что Трехлапый тоже рассматривал в бинокль эту вещь.

– Вот и доказательство, что эти жулики орудуют сообща, – заметил Мишель.

– Я их никогда не видела вместе, – возразила Эдме. – Господин Брюно заходил к нам еще несколько раз, всегда в отсутствие матери, и если говорить честно, оказал нам немало услуг, за которые мы ему благодарны.

– Всегда в отсутствие матери! – задумчиво повторил Мишель.

– Это, может быть, и случайностью… Но он несколько раз предлагал за боевую рукавицу большие суммы.

– Да, вещица, должно быть, ценная!

– Надо думать, потому что ее хотел купить не только господин Брюно.

– Трехлапый?

– Нет. Господин Лекок. Впервые он переступил наш порог из-за боевой рукавицы. У него якобы есть один знакомый любитель, который готов дать за нее десять тысяч франков.

– Десять тысяч франков! Вот это да! – изумился Мишель и тут же добавил: – Люди ищут иногда окольных путей, чтобы сделать добро.

Эдме замолчала, ее нахмуренные брови свидетельствовали о прежнем неверии в добродетели господина Лекока.

– Если бы не Лекок, – нарушил молчание Мишель, – мне бы от тюрьмы не спастись. Вот уже три дня, как я играю в прятки с господином Брюно, у него есть право на мое задержание. Мне пришлось нелегко, против меня орудовала целая троица: нормандец, Трехлапый и его графиня. Она-то с какой стати затесалась в эту компанию? Вот чего я не могу разгадать. Но что она их сообщница, это уж точно, именно из-за нее я чуть не угодил в ловушку. Правду сказать, в этой прелестнице есть что-то от жены Потифара: она знает, что я тебя люблю, и, наверное, вредит мне из мести… Я ей проговорился, где я скрываюсь от; восхода солнца до позднего вечера, а нынче ночью получил записку от господина Лекока, предупреждавшую, что на мой след напали и вот-вот арестуют. И действительно, едва я спустился с лестницы, как понял, что дом окружен. Там почему-то оказался и Трехлапый в своей дурацкой плетенке, я видел, как он говорил с жандармами. Господин Лекок назначил мне в записке свидание, я убежал к нему. Как жаль, что моя мать тоже настроена против этого человека!

– Вот видишь! – воскликнула Эдме. – Два любящих тебя сердца чувствуют одинаково!

Но факты говорят обратное, а я верю фактам. К тому же господин Лекок отсчитал мне по моему векселю денежки…

– За что? – встревоженно спросила девушка.

За мое большое спасибо, вот за что! Он понял, на что я способен, и верит в мое будущее. И правильно делает: первая же глупость, которую я сотворил, уйдя от него, увенчалась успехом. Заполучив деньги, я сразу же побежал играть и выиграл триста луидоров. Сейчас я вам отсыплю монет на погашение долга.

С этими словами Мишель погрузил обе руки в карманы, забренчавшие золотым звоном, но тут же остановился, заметив странное выражение на лице Эдме. Девушка, прослушавшая заключительную часть его авантюры с грустным видом, вдруг заволновалась, на лице ее появилось беспокойное выражение, не имевшее отношения к его рассказу: округлившиеся глаза Эдме были устремлены в окно. Мишель тоже повернулся к окну, и оба одновременно вскочили на ноги.

С другой стороны двора комната Мишеля, погруженная в темноту, осветилась внезапно, раздвинутые шторы позволяли отчетливо видеть происходящее. Этьен и Морис, все еще пребывавшие в своем живописном неглиже, встречали гостью: Морис держал лампу, а Этьен, согнувшись вдвое, отвешивал глубокий поклон даме, одетой в черное. Лицо ее было скрыто двойной вуалью из кружев.

– Моя мать! – встревоженно воскликнул Мишель.

– Да, это она, я ее узнала! – промолвила Эдме, и сердце ее дрогнуло при воспоминании об ушедшей муке.

Мишель одним прыжком оказался у двери. Эдме погасила лампу и припала к окну. Баронесса Шварц, ибо это была она, уже исчезла, а молодые авторы поспешили в свое святилище, чтобы подыскать в своей драме подходящее местечко для этого неожиданного визита. Укрытая темнотой Эдме перегнулась через подоконник и увидела следующее.

На двор выходили три двери, одна из которых вела на черную лестницу – она освещалась фонарем, прикрепленным над самым входом. Мишель, вихрем слетевший сверху, оказался во дворе первым; почти одновременно с ним появилась женщина под вуалью – она выбежала из-под арки, словно от кого-то спасаясь и сжимая в руках какой-то предмет, спрятанный цод шалью. Мишель кинулся ей навстречу, она слегка отступила, приложила палец к губам и лихорадочным жестом распахнула шаль, укрывавшую шкатулку редкой работы. Без колебаний и не промолвив ни слова, она сунула шкатулку в руки Мишеля и кинулась к черной лестнице. В ту же минуту из-под арки выскочил мужчина и тоже молча кинулся на ошеломленного юношу, пытаясь вырвать из его рук шкатулку. Мишель яростно сопротивлялся. Во время борьбы с незнакомца слетела шляпа, открыв лысый лоб господина Шварца.

– Шкатулка моя! – задыхающимся голосом произнес он. – Эта женщина меня обокрала!

Но внезапно узнав Мишеля, он вцепился ему в горло обеими руками и прорычал вне себя от злости:

– Так я и знал, что в дело замешан ты, негодяй! Я тебя убью!

– Вы сошли с ума! – раздался позади них нежный спокойный голос. – Господин Мишель, держите покрепче шкатулку, которую я вам отдала на хранение!

Оба вздрогнули и одновременно повернулись к даме – она была одета в черное, лицо ее скрывала точно такая же вуаль, как у баронессы Шварц. Мишель испугался и вытянул руку, чтобы преградить дорогу банкиру.

– Берегитесь! – пригрозил он. – А то как бы мне не пришлось убить вас!

Женщина откинула вуаль, открыв бледное, редкой красоты лицо.

– Графиня Корона! – изумленно пролепетал господин Шварц. – Я думал…

Он не докончил и провел рукой по лбу. Ошарашенный Мишель не мог вымолвить ни слова, но про себя подумал: «Она выскочила точно из-под земли». Банкир подобрал шляпу, поклонился графине, что-то пробурчал в извинение, и направился прямо к черному входу, ведущему в апартаменты Лекока.

Графиня, проследив за ним взглядом, задумчиво изрекла:

– Пойдут разговоры. Что ж, одной клеветой больше, не так уж важно.

– Сударыня, – учтиво произнес Мишель, – я надеюсь, мне представится случай отблагодарить вас.

И тоже повернул к черному входу. Графиня жестом остановила его.

– Вы можете не волноваться, – холодным тоном вымолвила она, – там, куда оба они пошли, им не позволят встретиться.

И, опуская вуаль, добавила чуть потише:

– Господин Мишель, вы любите ваших врагов и ненавидите, ваших друзей!

С этими словами она отошла и словно растворилась во тьме. Мишель остался один посреди двора. Окошко Эдме с шумом захлопнулось, юноша вздрогнул и вновь устремил взор на черный вход, явно искушаемый желанием проникнуть внутрь.

Поначалу его сбило с толку внезапное вмешательство графини, но последние ее слова доказывали со всей очевидностью, что она выступила в роли спасительницы баронессы Шварц. Шкатулка, конечно же, принадлежала его матери – она передала ему на хранение свою тайну.

Мишель догадался, что произошло в доме Шварцев: он знал, что барон следит за женой с обывательским ражем. Почувствовав, что тайна ее находится под угрозой, Джованна вынесла шкатулку из дома, муж следовал за ней по улицам ночного Парижа, а встреча их сделалась неизбежной именно потому, что его, Мишеля, не оказалось дома. Он догадался и еще кое о чем: Джованна вручила шкатулку своему сыну, потому что в ней крылась тайна и его жизни. Но сколько еще оставалось неясного! Во-первых, спасительное вмешательство графини! Корона, твердо зачисленной им в стан врагов, во-вторых, неожиданный исход приключения: его мать направилась к черной лестнице твердым шагом, ясно, что дорога эта ей была хорошо знакома, точно так же поступил и барон. В ушах юноши снова зазвучал холодный голос графини, насмешливо выделивший последнюю фразу:

– Там, куда оба они пошли, им не позволят встретиться!

Куда оба они пошли? К Лекоку? Мишель впервые в своей жизни решил вести себя осторожно.

– Сначала надо устроить шкатулку в надежное место, – вслух размышлял он, – а дальше видно будет.

Мишель медленно поднялся по лестнице в свою квартиру и уселся рядом с друзьями, все еще оживленно обсуждавшими визит таинственной дамы. Он жестом призвал их к молчанию и объявил Морису:

– Есть один человек, который может помирить тебя с бароном Шварцем. Бланш станет твоей женой, если ты захочешь.

– Если я захочу! – воскликнул Морис, не скрывая радости: он знал, что в подобных вещах Мишель не позволит ни обмана, ни шутки.

– Это целая история! – промолвил Мишель. – Вернее, настоящая сказка! Добрые волшебники еще не перевелись в нашем мире.

Мишель обхватил голову обеими руками, эта задумчиво-печальная поза явно противоречила только что произнесенным веселым словам.

– Ты такой бледный! – приглядевшись к нему, удивились друзья в один голос.

– Пустяки, – ответил Мишель и добавил, ставя шкатулку на стол перед Этьеном. – Я думаю, тут прячется драма, да еще какая!

Сразу возгоревшийся Этьен устремил было к сокровищу руку, но Мишель его удержал.

– Со мной творится что-то неладное, – признался он не своим голосом. – Такая тоска меня разбирает, хотя дела наши пошли на поправку. Впереди богатство и счастье, а на сердце тяжесть… Морис, – обратился он к другу, положив на шкатулку руку, – я верю тебе как брату. Если со мной случится беда, то пусть у тебя хранится эта вещь, которая для меня свята: в ней жизнь и честь женщины.

XXVII

ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЛО

Наш рассказ вынужден сделать шаг назад.

За несколько часов до сцены, только что описанной нами, незадолго до наступления темноты, в то самое время, когда охваченная лихорадкой Эдме Лебер поспешно удалялась от замка Буарено, изящный экипаж остановил свой резвый бег перед воротами тихого особняка, в который мы входили однажды, чтобы познакомиться с почтенным старцем полковником Боццо и его внучкой Фаншеттой, так не любившей Приятеля-Тулонца. Это было давно, в тот самый день, когда Ж.Б.Шварц, обладатель четырехсот тысяч франков, венчался в церкви Сен-Рош с прекрасной иностранкой, донной Джованной Марией Рени, из рода графов Боццо.

Несмотря на пробежавшие годы, особняк не изменил своего вида: внушительное строение, спокойное и холодное, по-прежнему походило на дома Сен-Жерменского предместья, возведенные в конце семнадцатого столетия.

Улица Терезы перед особняком была устлана толстым слоем соломы – привилегия чрезвычайная, но бесполезная и прискорбная, оповещающая любопытную толпу о том, что один из счастливчиков мира сего тяжко страдает или находится при смерти.

Кучер остановил лошадей молча. Дверца отворилась, из экипажа выпрыгнула женщина в черном, под вуалью, очень элегантная и, судя по движениям и фигуре, молодая. Легким-шагом она устремилась к воротам.

Двор был погружен в молчание. Окна второго этажа блестели, но каким-то безрадостным блеском, не вызывавшим мысли о празднике. Привратник, вытянувшийся возле своей будки, тихим голосом произнес:

– Приветствую вас, госпожа графиня, конец уже близок.

Молодая женщина ускорила шаг и подошла к крыльцу. На верхней ступеньке ее уже поджидал старый, монашеского вида слуга в темной ливрее, моментально распахнувший перед ней двери. Приподняв повыше светильник, который он держал в руке, слуга сообщил:

– Хозяин очень плох, навряд ли он переживет эту ночь.

– Он спрашивал про меня? – поинтересовалась женщина.

– Два раза, до и после исповеди.

– Ах так! – с какой-то странной тревогой воскликнула женщина. – Значит, уже была исповедь?

– Точно так, уже была, – многозначительным тоном ответил похожий на монаха слуга, и еле приметная усмешка скользнула по его губам, когда он пропускал гостью вперед.

– В доме есть посетители? – спросила она, войдя в вестибюль.

– Есть. Господа приказали подать себе ужин в гостиной.

– Кто?

– Герцог, англичанин, доктор, ваш муж и новенький, только что прибывший из Италии и знающий слово Каморры.

Она слегка вздрогнула и поспешно поднялась по лестнице. На лестничную площадку второго этажа выходили три двери, за одной из них слышался звон посуды, сопровождаемый приглушенными голосами и негромким смехом. Это, конечно, был не пир, но вполне жизнерадостный ужин с шуточками и разговорами о делах. Голоса раздавались слева. Две другие двери хранили полнейшую тишину.

– Господин Лекок прибыл?

– Он привел священника.

– А сам вошел?

– Нет. Он сказал: я еще вернусь.

– А священник?

– Священник провел с умирающим полчаса.

Из-под кружевной вуали на лицо слуги устремился пристальный взгляд.

– А вы уверены, что он настоящий священник? – тихонько поинтересовалась графиня.

Слуга, пожав плечами, ответил:

– Это тот самый новенький, что прибыл из Италии – он знает слово Каморры. Он вместе с другими господами за столом. Если угодно взглянуть, пожалуйста.

Женщина приблизилась к двери справа и, откинув мешавшую ей вуаль, приложила глаз к замочной скважине. Когда она выпрямилась, лампа осветила лицо оригинальной красоты: бледное и тонкое, оно было вылеплено весьма энергично, несмотря на нежность и изящество контуров. На вид ей было лет двадцать пять, но страдания или удовольствия, чьи отметины схожи, уже оставили на этом лице свой след. Особенно поражал взгляд огромных глаз под эффектно вычерченными надбровными дугами: властный и гордый, даже дерзкий, он в то же время говорил об усталости и тайной муке.

Мы уже видели когда-то эти огромные глаза на той же самой широкой пустынной лестнице, где стояла сейчас молодая женщина, – тогда они сверкали из-под детских кудрей, растрепавшихся вокруг высокого лба. Девочка тогда смеялась, и огромный букет мокрых цветов, метко ею брошенный, угодил господину Лекоку прямо в лицо. Она грозилась прогнать его как лакея – они были завзятыми врагами в то время: господин Лекок и озорная девчонка, не боявшаяся давать наглецу отпор. Что стало с их давней враждой теперь?

Какое-то время молодая женщина задумчиво стояла перед дверью, отделявшей ее от веселого ужина, лицо ее выражало холодное презрение, смешанное с угрюмой тоской, затем она пересекла лестничную площадку, не опуская вуали.

– Открывайте! – приказала она.

Тотчас же старый слуга ввел в замочную скважину правой двери ключ, выбрав нужный из целой связки. Комната, в которую они вошли, служившая прихожей, была пуста; во второй, похожей на маленькую гостиную, обставленную строгой, вышедшей из моды мебелью, бодрствовала сестра милосердия; на столе, освещенном двумя свечами, лежало распятие. Умирающий находился в третьей – это была обширная спальня, почти лишенная мебели и освещенная единственным окном, выходившим через балкон в сад. В пустынной комнате бросалось в глаза изобилие дверей: их было четыре вместе с той, в которую вошла молодая женщина.

Придвинутый к кровати дубовый стол был заставлен пузырьками с лекарствами, пропитавшими воздух тем специфическим запахом, который всегда устанавливается в комнате тяжело больного. Человек, который умирал на плоской постели, окруженной блекло голубыми занавесками с белой бахромой, считался богатым. Капитал его был доверен банку Шварца, его особняк имел внушительный вид, к тому же этот человек делал добро, как очень неопределенно выражались о нем доброжелатели. В кругах более информированных он считался очень богатым, а тяга его к добру подвергалась сомнению. И наконец очень тесная группка людей, имевших кое-какие сведения о его; жизни и роде деятельности, полагала, что человек этот, никакого отношения к апостольским добродетелям не имеющий, является обладателем упрятанного в надежном месте золотого клада.

На самом же деле жизнь его так и осталась для окружающих тайной. Легко приноравливаясь к разным нравам, менявшимся в череде эпох, он исполнил на жизненной сцене одну из самых трудных ролей, разыгрывая ее среди бела дня, под прицелом общественного мнения и под бдительным оком властей. Умирая с почетом, с головой, уложенной на удобной подушке, а не на чем другом, он праздновал свою последнюю победу над миром, который на протяжении почти сотни лет так и не сумел проникнуть в его тайну ни силой, ни хитростью.

Он был настоящим счастливчиком, этот заядлый игрок, блистательный мот, победитель сердец и властитель умов. В юности он любовался грандиозным карнавалом старых монархий, Республика вызывала у него град насмешек, под которым смешивались неразличимо ее подвиги и преступления; во времена Империи он затеял свою собственную войну и повел ее столь успешно, что сам себе присвоил звание полковника. Неразбериха, царившая в эпоху двух реставраций, утвердила его в контрабандном чине, и когда он впервые появился в нашем рассказе, право на это звание ни у кого не вызывало сомнений.

А патент? Глупости. Для людей его типа не существует трудности в добывании вещей, которые могут быть сфабрикованы ловкими пальцами. К тому же этот человек, как мы убедимся позднее, мог претендовать на куда более высокое звание, чин полковника был слишком скромен для масштабов личности, стоящей во главе огромной и грозной армии.

И вот теперь он умирал, в полном одиночестве – как святой или как безродный пес… Где был его генеральный штаб? И какой цели служили его бесчисленные победы?

Минуло уже много лет с тех пор, как полковник отказался от шумной и блестящей жизни. Был он дьяволом или нет, но он стал отшельником и тихонько поживал себе, пользуясь весьма скромным достатком, подобно обыкновенному рантье, укрывшемуся в своей раковине. Раковина, разумеется, была вполне респектабельной – особняк, экипаж, слуги, – но траты его не выходили за те границы, в которых пребывал рядовой буржуа с доходом в тридцать или пятьдесят тысяч франков. А человек по кличке Черная Мантия мог пустить свои миллионы на четки – и их получилось бы, вероятно, великое множество. Никто в мире, ни среди подданных Каморры, родного его полуострова, для которых он оставался верховным правителем, ни среди разборосанных по всему миру членов обширнейшей тайной организации, давших ему присягу, не сумел бы назвать точную цифру, способную измерить сокровища Черной Мантии.

Он лежал на спине, и тело его, с трудом угадывавшееся под одеялом, уже походило на труп. Двухнедельный нарост, очень густой и белый, покрывал его костистое лицо точно изморозью. Закрытые глаза глубоко запали, надбровные бугры и выступающие скулы казались навечно застывшим горным рельефом.

Подле него не было ни друзей, ни слуг, не было даже собачонки, готовой посочувствовать страдающему хозяину. Дыхание его, трудное и прерывистое, сторожила расположившаяся в соседней комнате сиделка-монахиня. Вероятно, такова была его воля: смерть его выглядела столь же странно и холодно, как и жизнь. Погруженный в одиночество своей агонии, он то размышлял о чем-то и даже строил планы на будущее, уже не принадлежавшее ему, то вдруг начинал бредить, но даже бред его звучал бесчувственно и разумно.

В тот момент, когда молодая женщина переступила порог его спальни, он пришел на какой-то миг в сознание, окостеневшее лицо тронуло что-то похожее на улыбку, и губы с трудом выдавили слова:

– Вот и Фаншетта… Я знал, что моя Фаншетта придет!

Но он тут же потерял ясность сознания и принялся бредить спокойно и деловито – поручения, подсчеты, поездки. Женщина, которую он назвал Фаншеттой, приблизилась к его кровати и пристально вглядывалась в лицо забывшего про нее больного. В ее взгляде смешалось многое: дикое любопытство, остатки прежней, исчезнувшей в прошлом нежности и… ужас. Она молчала, а губы смертника двигались, выпуская слова, подобно четко работающему механизму.

– Кто из нас Хозяин, – очень властно и отчетливо произнес он, – я или ты, Приятель? Вот так-то… – Затем чуть помягче добавил: – Груша созрела в доме Шварца… Банкноты уже готовы? Это будет мое последнее дело…

Конец фразы застрял в застопорившихся губах.

Женщина положила ему руку на лоб, и прикосновение к мертвой, по-змеиному холодной коже заставило ее вздрогнуть и поспешно убрать пальцы.

– Ты пришел наконец, Приятель-Тулонец? – спросил старец вкрадчивым тоном, полуоткрыв свои почти слепые глаза.

– Нет, дедушка, это я, – тихо ответила женщина.

Он, казалось, силился собрать свои мысли, и это ему наконец удалось:

– Ах да… и правда… моя маленькая Фаншетта, она любит своего дедушку! – И сквозь зубы прибавил: – Госпожа графиня Боццо-Корона!

Женщина, горько улыбнувшись, спросила:

– Вам больше нечего мне сказать, дедушка?

Старец пытался сделать какое-то движение. Его исхудалые руки судорожно вцепились в складки простыни, словно они могли послужить ему опорой. Этот жест, свидетельствующий о крайней беспомощности, всегда пугает тех, кто не привык к смерти. Графиня вздрогнула и отвернулась.

– Как же, как же, – с трудом промолвил больной, – я многое должен тебе сказать… и силы для этого пока есть. Я еще держусь! И не думай, что я очень страдаю, нет, я угасаю без мук. Я прожил мудро, устроив самому себе бенефис. Моментами мне даже кажется, что я еще поживу. Вот сейчас я чувствую, как кровь разогревается в моих жилах… Я так любил тебя, девочка. Когда ты была малышкой, я исполнял любые твои капризы. Надо было держать тебя подальше… от меня и от моих дел, ты бы не знала ничего, была бы богатой и счастливой… женой честного человека.

– Почему же вы не сделали так? – воскликнула графиня, и глаза ее сверкнули мрачноватым огнем.

– Почему не сделал? – полковник на какой-то миг задумался. – Потому что мы секта вроде индийский йогов. Твоя мать знала то же самое, что и ты, но ходила в церковь и умерла как праведница. Ты видишь – я тоже умираю спокойно. Я никогда не оскорблял Бога. За свою долгую жизнь я убедился, что все, почти все люди крадут, грабят и убивают, разумеется, прикрывая свои злодейства всякими удобными формулами. Ответь, девочка, кто лучше: туземец, который душит англичанина, торговца опиумом, или англичанин, отравляющий опиумом туземца? А ведь одного глупая толпа считает чудовищем, а другого честным негоциантом, разумеется, если он не стал банкротом. У нас опиумом не торгуют, а делают кое-что похуже, но только банкротство приводит закон в волнение. Я славно пожил – почти сто лет богатой, спокойной и окруженной почтением жизни, я не попадал в банкроты, и закону не было до меня никакого дела. На что ты жалуешься, девчонка, гордая и неблагодарная?

Он говорил уже без труда и с прежней силой. Повернув голову на подушке, полковник пристально глядел на графиню запавшими глазами. Она опустила взор и нахмурилась.

– Я никогда вас ни в чем не упрекала, дедушка.

Да, но ты страдала, – вскричал больной, оживший вдруг точно по волшебству. – А это уже упрек. Слушай, Фаншетта, ты станешь очень богатой. Тулонец говорит, что ты водишь дружбу с нашими врагами, но мне плевать. Я все равно люблю тебя, и все мое состояние получишь ты. Считай, уже получила, я – мертвец. Я никогда больше не увижу ни каштановых рощ на нашей с тобой родине, ни миртовых зарослей, ни голубого моря, я не увижу даже парижской своей улицы, не увижу и не услышу – ее уже застелили соломой… У тебя ведь хорошая память? – внезапно прервался он. – Скажи Тулонцу, что груша уже созрела в известном ему доме, созрела вполне. Пора срывать. Если он поспешит, я успею еще полюбоваться на результаты. Это будет мое последнее дело.

Графиня с легким презрением заметила:

– Ведь священник уже принял вашу исповедь!

– Принял. Так положено, а я соблюдаю приличия.

– И что же вы ему сказали?

– Я сказал ему то, что полагается говорить в таких случаях, – суровым тоном ответил полковник. – Я родом из тех мест, где верят, и из тех времен, когда верили. Мне довелось видеть и калабрийских разбойников, и энциклопедистов, они хорохорились, пока были молоды и полны сил, но смерть всем им поубавляла гонору.

– Но вы же продолжаете грешить – в своих мыслях!

– Потише, в соседней комнате монахиня… Чему ты смеешься, девочка? Человек грешит постоянно и постоянно раскаивается: это называется совесть.

Он закрыл уставшие глаза и хрипловато вздохнул. Но силы его еще не покинули; теребя простыню, он спросил:

– Сколько их там собралось, нетерпеливых, ждущих, когда я отдам концы, чтобы обыскать мой тюфяк?

– Вы угадали, – ответила Фаншетта холодно, – нетерпеливые собрались и ждут.

– Если бы я захотел, – пробурчал полковник, – я мог бы умереть в окружении гвардейцев, как король.

Но ответ графини, видимо, его задел, он надеялся на возражение.

– Ты их терпеть не можешь, моя девочка. Так сколько?

– Пятеро. Герцог, милорд, доктор и граф Корона.

– И Приятель-Тулонец?

– Тулонец уже сорит вашим наследством. Мошенник и неблагодарный подлец.

– Мой воспитанник, – промолвил старец так тихо, что графиня еле его расслышала. – Если бы ты его взяла в мужья!.. Фаншетта, – вдруг заволновался он, – как странно, что ты никогда не хотела стать вдовой!

– Я и сейчас не хочу, предпочитаю страдать.


– Меня скоро не станет, но если ты сменишь мнение, помни, что ты из Сартэна и к тому же очень красива. Кто-нибудь полюбит тебя и возненавидит его…

– Я люблю, а меня не любят, – призналась молодая женщина со слезами в голосе.

– Кого же ты полюбила, девочка? – с детским любопытством спросил больной.

– Мишеля!

Глаза полковника расширились от изумления.

– Мишеля! – пораженно повторил он. – Сына Мэйнотта! То дело… да, оно никак не хочет уходить в прошлое!

Затем, стараясь избавиться от какой-то докучливой мысли, спросил:

– Ты мне назвала только четверых, Фаншетта. Так кто же пятый шакал?

– Ваш исповедник.

Ей показалось, что больной сейчас вскочит с постели, так сильно он был потрясен ее ответом.

– Они решились на это! – выкрикнул он, задыхаясь от возмущения. – Посмели рисковать моим вечным спасением?

Графиня, изумленно созерцавшая его волнение, подумала про себя: «А ведь он и впрямь надеется обвести Бога вокруг пальца!»

– Пойти на такое! – продолжал возмущаться старец, и голос его слабел, по мере того как росла злость. – Единственное злодейство, которому нет прощения: святотатство! Втянуть меня в святотатство! Ах, мошенники, будь они прокляты! Ну и компания собралась; герцог, бессердечный распутник; лорд, карманный воришка, и доктор, круглый невежда! Про твоего муженька, мерзавца чистой воды, и говорить нечего!.. А я… я молодец, что не все священнику выложил. Тайна осталась при мне! Слава Богу! Бог есть! Я всегда верил в Него, и теперь знаю, что Бог есть!

– Значит, все-таки имеется тайна? – спросила графиня, и глаза ее хищно блеснули.

Гнев полковника поутих, он окинул внучку сумрачным взглядом.

– Конечно, имеется, – торжественно, но с легким сарказмом проговорил он. – Слышала ты мое имя, то, которое я носил, когда предводительствовал над всей Каморрой?

– Да.

– Это имя звучало громко. Но его не напишут на моей могиле. А слышала ты что-нибудь о талисмане из монастыря?

Женщина молчала, но глаза ее разгорелись. Старец поднес руку к своим векам, словно желая убрать пелену, мешавшую ему прочитать взгляд графини, затем рука его бессильно упала вниз, и он пожаловался:

– Я совсем перестал видеть. Не смог распознать обманщика, укравшего мою исповедь! Но они не получат тайны. Только один человек остался мне по-настоящему верным. Приятель-Тулонец не участвовал в их подлом деле. Он мой воспитанник. Я передам талисман ему.

– Это он привел обманщика, укравшего вашу исповедь, – сухо заметила графиня.

– Не серди меня, девочка, – сказал старец, тускло блеснув глазами, – это подрывает мои силы, не забывай, что я все-таки твой дед.

Он сделал жест, хорошо знакомый графине: она тут же взяла со стола пузырек и, накапав микстуры в серебряную ложечку, поднесла к губам больного.

– Ты любишь меня, Фаншетта, – признал он, выпив лекарство. – Спасибо.

– Я люблю вас, дедушка, – ответила графиня. – Если Хозяином станет Тулонец, он погубит меня.

– Ты – женщина. Тебе не годится быть Хозяином.

– Посмотрите на меня хорошенько.

Гибкая и мускулистая, она выпрямилась во весь рост, величественная, как королева. Старец, выразив восхищение кивком головы, одобрительно произнес:

– Ты и вправду сильнее любого мужчины! Но… время пока что есть.

Вероятно, под действием лекарства изможденные щеки больного порозовели. Казалось, он слышит какой-то шум, не доходивший до его собеседницы; заблестевшие глаза его обежали комнату, поочередно останавливаясь на трех закрытых дверях, и внимательно осмотрели окно.

– Они уже вышли из-за стола, – объявил он.

И в ответ на вопросительный взгляд графини приказал:

– Иди проверь.

Она повиновалась беспрекословно. Во время ее отсутствия сестра, дежурившая в соседней комнате, подошла к порогу и окинула постель внимательным взором. Больной следил за ней, полуприкрыв глаза.

Графиня вернулась и, сев возле его кровати, сообщила тихонько:

– Они ушли.

Губы полковника скривились в горькой улыбке. Он сделал ей знак приблизиться и произнес очень быстро и очень отчетливо:

– Они здесь… я их почуял… я их вижу сквозь двери, за каждой створкой по хищнику и за окном тоже – я слышал на балконе шаги. Не шевелись… не смотри туда… будь осторожна: если они узнают, что я шепчу тебе на ухо, ты будешь убита.

Графиня, видимо, тоже не сомневалась в этом – по телу ее пробежала дрожь.

– Они пытаются обмануть друг друга, – продолжал полковник. – Такая порода. Союз между ними подорван беспрерывной враждой, кабы не это, не было бы предела их могуществу… Все они сделали вид, что уходят, и вернулись крадучись. Боятся упустить мой конец…

– Но они просчитались, дедушка, – сказала в ответ графиня, удивленная явными симптомами возвращения жизни в тело и сознание больного. – Вам стало гораздо лучше.

– Не пройдет и четверти часа, – холодно объявил полковник, – как я буду мертв. Все переходит к тебе, Фаншетта, все: тайна Черных Мантий, талисман и ключ от сокровищ. Ты зарумянилась, твои глаза заблестели – ты не любишь меня! Будет ли завтра день? Для меня не будет, во всяком случае, здесь. Впрочем, как знать? В то место, куда я ухожу, ничего не возьмешь с собой… Куда я ухожу?

Он слегка вздрогнул всем своим укрывшимся под простыней худым телом. Голос его оставался отчетливым, но спокойствие уступало место глухому отчаянию. Глаза потерянно и тускло глядели из глубоких впадин.

– Будет ли завтра день? – повторил он. – Воспоминания прошлого накатывают на меня потоками. Мои глаза были зорче, чем у орла, мой голос перекрывал шум ручьев, там, в наших горах, где тысячи воинов Каморры склоняли свои гордые головы только передо мной! Мы побивали целые армии… «Будет ли завтра день?» Знаешь ли ты, откуда пришла эта фраза? Она была когда-то воинственной и веселой, она обещала риск и добычу. На этот вопрос моих тайных подданных всегда отвечал я сам. После недель роскошных ночных пиров в наших подземных жилищах приходила пора вернуться к свету и битвам. Будет ли завтра день? Будет кровь и золото? Услышим мы песню пороха? Перекинем ли через седла белокожих пленниц с растрепанными волосами?.. Да, говорил я, завтра будет день. В ответ раздавался нескончаемый крик радости. Женщины казались еще прекраснее, и вино еще больше горячило кровь. И я никогда не обманывал! На следующий день мы выходили на свет. Мои черные рыцари рыскали по горным дорогам, а самые дерзкие добирались и до городов… И было одно имя, мое, которое грохотало громом…

Голос старца слабел, обессиленный внезапным волнением. Графиня схватила его за руку.

– Дедушка, вдруг вам не хватит времени!

Он поглядел на нее потухшим взором.

– Будет ли завтра день? – повторил он еще раз. – Я не знаю. Никому не дано этого знать. Я верю в Бога, но можно и ошибиться. Я славно пожил – чуть ли не сто лет! Может, сыщется для меня дело и за гробом, посмотрим… Не бойся, девочка, я успею сказать все. Не может быть, чтоб не хватило минуты в конце такой долгой жизни! Талисман перейдет к тебе, ты будешь богата, ты будешь любима. Пригнись-ка ко мне пониже… будто ты целуешь меня от всего сердца. Вокруг моей шеи шнурок, перекуси его зубами, и талисман твой. Как сверкают твои глаза! Поцелуй меня еще раз, хоть ты и не любишь меня!

– Талисман у меня, – сообщила графиня хладнокровным тоном.

– Значит, поцелуя не будет. Тайна Черных Мантий в этой ладанке…

Она приложилась губами ко лбу полковника.

– Спасибо, ты очень щедра! Что касается денег… Да, деньги, пришлось же мне из-за них потрудиться! Слушай: груша совсем созрела в доме Шварца, я, может быть, еще полюбуюсь на это дело – мое последнее. Больше мне не перепадет ничего… Я уже сказал тебе, где укрыты сокровища Каморры?.. Нет?.. В развалинах монастыря… ты их найдешь в…

Тело старца сотряслось крупной дрожью.

– Я их найду… где? – взволнованно допытывалась графиня.

Полковник не отвечал. Глаза и рот его были широко открыты. Она проверила сердце и, перекрестившись, сняла со стены маленькое эбеновое распятие. Положив его на одеяло, поверх груди усопшего, графиня твердым шагом вышла из спальни и объявила монахине, дежурившей в соседней комнате:

– Сестра моя, полковник Боццо-Корона мертв.

Через минуту ее карета бесшумно катила по устилавшей мостовую соломе.

В тот самый момент, когда монахиня поднялась, чтобы войти в комнату покойника, чья-то рука, обернутая шелковым носовым платком, разбила стекло в выходившем на балкон окне и, просунувшись внутрь, сдвинула шпингалет. Рука орудовала умело и ловко. Окно раскрылось – человек в маске впрыгнул с балкона в комнату. Он подбежал к кровати и, сорвав верхнюю пуговицу с рубашки покойного, широко распахнул ее, открыв грудь и плечи.

В то время как он проворно и со знанием дела выполнял эту работу, три плотно закрытые двери начали легонько приоткрываться: две из них впустили по два человека каждая, в третью вошел лжесвященник. Это были недавние сотрапезники, догадка умершего полковника подтвердилась в точности. Все пятеро были вооружены.

Четвертая дверь, ведущая в комнату, где постоянно бодрствовала сиделка, тоже открылась, обнаружив присутствие вовремя подоспевшего слуги с монашескими повадками. Все собравшиеся с немалым любопытством наблюдали за действиями человека в маске.

Тот, завершив осмотр, гневным жестом отбросил простыню на лицо покойника. Публика отозвалась дружным смехом.

– Ты припоздал, Приятель! – низким голосом проговорила монахиня.

Человек в маске выпрямился, не выражая ни растерянности, ни испуга. Скрестив на груди руки, он обвел взглядом присутствующих. Они приблизились и сомкнулись вокруг него кругом.

Среди них обращал на себя внимание юноша, похожий на портреты короля Людовика XV и несколько по-женски красивый – густые черные кудри обрамляли нежное, изящного рисунка лицо: это – герцог. Рядом с ним молодой человек с рыжеватыми, причесанными на английский манер волосами – все его называют милордом. Мужчина лет сорока с энергичным лицом и холодным взглядом, одетый с подчеркнутой благопристойностью, – доктор, окружающие поглядывают на него опасливо. Затем идут два итальянца: граф Корона – с лицом падшего ангела и с явными признаками деградации во всем облике, и лжесвященник, с физиономией потрепанной, но дьявольски смышленой, на которой еще заметны остатки мастерски нанесенного грима, сумевшего ввести в заблуждение потухающие глаза полковника. И наконец странную эту компанию дополняли монахиня, красивая девица с хриплым голосом и нагловатым смехом, и старый слуга, по закоренелой привычке продолжавший даже среди своих хранить ханжеский вид.

– Я вас всех поджидал здесь, – нашелся что сказать человек в маске. – Приличие требует, чтобы Высокая Ложа Черных Мантий в полном составе собралась вокруг смертного одра Отца.

– Троих не хватает, – возразил доктор. – Нас, посвященных первой степени, двенадцать, включая Хозяина.

– Хозяин – я! – объявил человек в маске. – Вместе со мной нас теперь одиннадцать. Отсутствуют Фаншетта, господин Брюно и Трехлапый. О Фаншетте разговор особый, господин Брюно мне подозрителен. Трехлапый – мой раб. Можно начинать совещание.

При словах «Хозяин – я!» присутствующие зароптали, но человек в маске, не обращая на это никакого внимания, продолжал:

– Погребальная церемония будет проведена с пышностью, подобающей событию такой важности. Явиться должны все: не только вы, но и посвященные второй степени, и рядовые члены нашего братства. Завтра будет день – наша могучая организация среди бела дня явит себя взорам профанов.

– Однако какова речь! – со смехом воскликнул граф Корона. – Неужто чтобы прочитать нам такую проповедь, надо было прыгать в окно, Приятель?

– Да еще в карнавальной маске, – захихикала монахиня, уже избавившаяся от грубого монашеского одеяния и наводившая в своей внешности порядок перед зеркалом.

– Я знал, что дело не обойдется без последнего визита графини, – ответил человек в маске и, адресуясь к графу, добавил: – По этому поводу отчет надо бы спросить с тебя.

Корона огрызнулся, пожав плечами:

– Не будь этого чертова Отца-Благодетеля, я бы сделал себя вдовцом на следующий день после свадьбы.

– Было что-нибудь интересное на исповеди? – спросил человек в маске у лжесвященника.

– Признался в нескольких милых шалостях, а насчет крупных дел – ни-ни! Умер, как святой, честное слово!

– Это был Человек, это был Благодетель! – напыщенно продекламировал Приятель-Тулонец, словно погребальная церемония уже началась.

– Братья мои! – торжественным тоном продолжил он. – Вы, кажется, полагаете, что я припоздал. И в каком-то смысле это действительно так: я припоздал, чтобы отвоевать причитавшееся вам. Но причитавшееся мне я получил: несколько дней тому назад Отец передал мне из рук в руки талисман с тайной Черных Мантий и изрек свою последнюю волю.

– Что ты искал у него под рубашкой, если талисман у тебя? – жестким тоном задал вопрос доктор.

– Покажи талисман! – потребовал граф.

– Я покажу талисман на ассамблее, которая будет созвана для знакомства с наследником Отца, там же я объявлю его последнюю волю и расскажу подробно о той огромной операции, которую он задумал перед своей смертью… это могу сделать только я. У вас есть какие-то возражения?

– Что ты искал под его рубашкой? – повторил свой вопрос доктор.

– Я искал конверт, предназначенный мне, но я его не нашел. Отец отдал мне талисман – тайна должна принадлежать только одному человеку. А сокровища предполагалось разделить между всеми вами, но, как известно, у умирающих свои причуды: старик ни в какую не хотел расстаться с ключом от клада при своей жизни – распроститься с золотом не так легко.

– Это верно, – заметил лжесвященник, – он питал слабенькую надежду пожить еще.

– Я искал ключ и пояснительное письмо – оно должно было ввести вас во владение наследством. Но вы и сами видели, что у его постели до меня побывала женщина. Мы следили за ней, это правда, но в жилах ее течет корсиканская кровь: она отважна, ловка и коварна… Заметили вы один интересный момент… графиня низко склонилась, чтобы поцеловать старика?

– Верно, – зашумели вокруг, – момент подозрительный.

– Эта женщина всегда выступала против нас, даже когда была ребенком.

– Верно! Верно! Ее родители тоже старались держаться от нас подальше!

– Эта женщина украла ваше богатство, чтобы отдать врагам, отняла у вас наследство, которое сразу сделало бы вас богатыми. Отец мертв, и ей некем больше прикрыться от нашего наказания. Эта женщина должна умереть.

Семь голосов дружно подтвердили справедливость приговора:

– Да будет так: она должна умереть!

Граф Корона, разразившись циничным смехом, добавил:

– Я ревнив. Прошу не вмешиваться в это дело – я с ней управлюсь сам.

XXVIII

АГЕНТСТВО

«Агентство Лекока», чей знаменитый порог мы наконец-то переступаем, производило богатое впечатление и пахло деньгами: не теми деньгами вроде ренты, что являются периодически, подобно приливу, создавая интерьеры чистенькие, благопристойные и блистающие порядком, а деньгами капризными, артистическими, добываемыми то тут, то там разными способами, деньгами от комбинаций, махинаций и спекуляций, что называется, деньгами шальными, какие водятся у азартного игрока. Как бы далеко ни отстояло от нас царствование Луи-Филиппа, совершенно очевидно, что уже в те времена Париж, город богатый, нарядный, плутоватый и чрезмерно изобретательный, умел гнать деньги из самых разнообразных фривольных промыслов. Рекламные объявления, этот барометр цивилизации, появились уже тогда; вовсю процветали свадебные конторы и бюро знакомств.

За двухстворчатой дверью, украшенной вывеской «Агентство Лекока», располагалась обширная передняя, оборудованная под канцелярию и разделенная в ширину на две равные части, одна из которых предназначалась для публики, а другая Для служащих, защищенных решеткой и шелковыми зелеными занавесками. Комната походила на вестибюль второразрядного банка или на контору биржевого маклера. Хотя было воскресенье и отбило уже девять часов вечера, за шелковой занавеской слышались голоса, там, видимо, продолжали усердно трудиться. За конторой следовал салон, обставленный спокойно и с претензией на благородство: пунцовый бархат и лакированное красное дерево, часы, украшенные философическим сюжетом, богатые канделябры не очень удачной модели, потертый абиссинский ковер, круглый столик с разбросанными политическими брошюрами, огромный рояль, картины в дорогих рамах. Все было рассчитано на то, чтобы ослепить посетителя. Освещенный безрадостным светом настольной лампы салон пустовал.

Трудно одним словом определить физиономию кабинета, который шел за салоном. Он был большого размера и вида вполне официального, но хранил устойчивый запах трубочного табака. В 1842 году трубка не занимала в свете того высокого положения, что ныне, наши нравы еще подлежали отшлифовке. Запах табака респектабельным не считался, но зато раскиданные повсюду груды важных бумаг, элегантного вида папки, мебель, строгая и внушительная, придавали кабинету поистине министерскую солидность. В таком месте работают по-крупному – это сразу бросалось в глаза. Над чем работают? Пожалуйста, полюбуйтесь, если угодно: все на виду и никаких тайн – на письменном столе цилиндрической формы валяются в беспорядке чуть ли не поэтическом официальные бумаги и даже распечатанные письма. Полное отсутствие предосторожностей, разумеется, свидетельствует о честности: те, кому нечего прятать, внушают доверие.

С другой стороны, подобная, демонстрирующая христианскую праведность, небрежность, может сослужить агентству плохую службу – ведь оно занимается чужими делами. Успокойтесь: агентств, не умеющих хранить тайны, не бывает. Скрытность – первейшее условие этого ремесла. Глава такой фирмы – исповедник, его кабинет – могила. Попробуйте этот кабинет обыскать, переверните его вверх дном, вы не найдете ничего существенного, разве что клюнете на наживку, приготовленную специально для такой рыбки, как вы. Невинного вида кабинеты существуют в таких агентствах для отвода глаз, настоящие же дела творятся в других, более интимных помещениях, недоступных для широкой публики. Дела сложные и запутанные, которые не по зубам учреждениям официальным, разрешаются в таких вот безвестных конторах, не претендующих на отличия и дипломы.

Лампа на камине, парная с той, что горела в салоне, освещала полуоткрытую дверь в будуар, предназначенный для приема дам. Будуар изо всех сил старался казаться кокетливым, тем не менее аромат трубочного табака царил и здесь. В те времена курить при дамах считалось дерзостью, значит, фавн, обитавший в этих пещерах, считал себя вправе не соблюдать стеснительных приличий. Стены будуара украшали галантного жанра картины, в том числе две уменьшенные репродукции Прадье; на столике розового дерева, инкрустированном медью, расположились модные журналы и искусно выполненные литографии Гаварни; вазы были наполнены цветами; свободно ниспадающие бархатные шторы прикрывали окна. Имелось, разумеется, и необходимое количество входов и выходов, чтобы дамы отбывающие не столкнулись ненароком с дамами прибывающими.

Увы! Такого будуара не было в агентстве у Эшалота! Там не было ни прихожей, ни служащих за зеленой шелковой занавеской, там не было ни салона, ни будуара..Симилор, блистательный, но бесполезный, приносил вреда больше, чем пользы, разве что Саладен, хоть и разводивший в мансарде много дополнительной грязи, мог все-таки сойти за единственный предмет роскоши. Эшалоту всегда не хватало тридцати пяти франков, чтобы заработать по-крупному!

Будуар был последним официальным помещением «Агентства Лекока». Маленькая площадка черной лестницы отделяла его от столовой, с которой начинались личные апартаменты шефа фирмы. Спальня господина Лекока, выдержанная в гиперанакреонтическом стиле, тоже выходила на эту лестничную площадку. По слухам, он вел весьма бурную интимную жизнь.

Здесь не валялось ни единой бумажки, зато имелись хитроумные папки со многими степенями защиты в выдвижных ящиках с тройным секретным замком, имелся сейф, настоящий шедевр фирмы «Бертье и К0», снабженный петардой. Именно здесь, в этом храме, господин Лекок выполнял наиболее таинственную часть своих обязанностей. Секреты дам и господ покоились в полнейшей безопасности до тех пор, пока он не находил нужным вытащить их на свет божий.

Жизнь – это битва. Когда-то, чтобы проложить себе дорогу в схватке, требовалось оружие жестокое и громоздкое. Ныне старенькая Европа, ревматичная и подагрическая, не жалует тяжелой боевой оснастки. Изобретение фармацевтической дуэли пришлось по вкусу многим домоседам, но драка на пилюлях вызвала неудовольствие закона, а также медиков, настаивавших на том, чтобы отравления совершались только по предписанным ими правилам.

Где же искать оружие для ведения современных битв?

В «Агентстве Лекока», если вам угодно. Фирма снабдит вас необходимой информацией: можете мне поверить, что информация, с толком употребленная, куда опаснее, чем три или четыре револьвера. Прежняя война уходит в прошлое, это ясно. Тем лучше! Завтра, когда война отпляшет свою последнюю джигу, мы проведем смотр дипломатического оружия.

Господин Лекок был настоящим дипломатом. Он организовал в Париже первую контору по поставке информации. Он принадлежит истории и среди великого множества эпигонов выделяется своим масштабом. К нему, видимо, обращался и сам стоглазый Аргус, когда к старости у него подупало зрение, даже полиция не гнушалась скупать у него кое-какие слушки и слухи.

Можно было, конечно, ожидать большей роскоши в доме человека столь значительного, однако контора его располагалась в квартале богатом, но завистливом и бесцеремонном, где следовало избегать излишней роскоши. Денег зарабатывалось гораздо больше, чем тратилось: в противоположность банкирским домам здесь было нежелательно афишировать свое богатство.

Давно уже не доводилось нам видеть господина Лекока лицом к лицу. Мы частенько упоминали его имя, и читатель уже осведомлен о том, что бывший коммивояжер знаменитой фирмы «Бертье» успел проделать блистательную дорогу, но любопытно и поучительно приглядеться к тем превращениям, которые произвело время в богатой натуре. Столь неординарная юность вызревает богатыми плодами. Потому не без чувства законной гордости мы представляем читателю нашего преображенного героя: господин Лекок де ла Перьер, кавалер многих орденов.

Он оставил далеко позади себя оболочку коммивояжера, блистательного, но подпорченного дурным вкусом, пропитавшим этот социальный слой. Господин Лекок не сохранил ничего от тех весьма примечательных манер, которые Комеди Франсез так удачно выставила в карикатуре: он не потряхивал жабо, не крутился на каблуках, не щелкал пальцами. Нагловатость превратилась у него в уверенность, грубость выглядела прямотой, а склонность к фанфаронсту – значительностью: сущность его оставалась прежней, но формы проявления ее утончились и облагородились. Господин Лекок просто-напросто сделался прочищенной квинтэссенцией того удачливого молодца, которого мы впервые встретили в дешевенькой гостинице города Кана.

Теперь он переместился в роскошную квартирку и в собственной спальне занят доверительной беседой не абы с кем, а с самим маркизом де Гайарбуа. Птица высокого полета: человек сановный и влиятельный, связанный с министрами и даже со двором, по слухам, сумевший очень дорого продать власти, почти королевской, свое прошлое вандейского[23]Департамент Вандея был главным очагом контрреволюции в 1793 г. заговорщика. Господин маркиз и господин Лекок находились в отношениях довольно тесных, это было видно сразу. Маркиз курил сигару и попивал shot ale[24]Маленькими глотками пить пиво (англ.)., удобно развалившись в кресле и поместив ноги в отлакированных, как китайский столик, ботинках на каминную решетку. Господин Лекок, полулежа на козетке попивал shot ale и курил большую албанскую трубку с янтарным чубуком. Выбор напитка удивлять не должен: пиво – универсальное питье для курящих, будь то простые мужики или принцы.

Господин Лекок имел на себе черный бархатный халат, подбитый вишневым атласом и подпоясанный золотым шнуром.

Мы знаем, что ему перевалило за сорок, но он сохранился отменно и выглядел молодым человеком, несмотря на вызванные веселостью нрава морщинки, веером расположившиеся в уголках светлых глаз. Черты лица его высечены твердо, особенно римской формы нос; каштановые, с рыжим отливом волосы курчавятся над высоким лбом: брови светлее волос; взгляд с прищуром; рот большой, энергичный, с саркастической складкой у губ; бороды не носит. Особенно молодой казалась его фигура, гибкая и сильная. С первого взгляда на него становилось ясно, что он большой весельчак и гуляка.

Маркиз, лет на десять постарше хозяина, бывший красавец, хоть и поистрепанный жизнью, все еще выглядел достаточно импозантно. Вполне вероятно, что волосы он не красил, хотя такое подозрение возникало, ибо борода и усы его тоже были черны как смоль. Сразу было видно, что это человек высокопоставленный и светский, несмотря на то сомнительное место, куда его занесло. Преувеличенная небрежность, которую он на себя напустил, не могла скрыть изысканности его манер, особенно явственно проступающей по сравнению с развязными повадками господина Лекока. Одет он был элегантно и с благородной простотой, отличающей людей высшего света. И еще одна деталь: высокомерно взирающие на окружающих глаза господина маркиза, черные, раскосые, с большими темными кругами, изредка, словно принуждаемые какой-то неодолимой силой, клонились долу, но он преодолевал себя и возвращал взгляду необходимую дозу самоуверенности.

В тот момент, когда мы проникли в сей тайный храм, беседующие как раз заканчивали легкую передышку, перед тем как приступить к продолжению серьезного разговора. Господин Лекок отвел от своих губ трубку со словами:

– Черные Мантии у меня в кармане, и если префект захочет, я их ему уступлю не очень дорого.

Маркиз хранил молчание, пуская под потолок огромные клубы дыма. Господин Лекок отложил трубку и снял со стены похожее на рожок слуховое устройство из слоновой кости. Два зеленых провода, гибкие по-змеиному, шли по стене в противоположных направлениях. Господин Лекок поднес рожок ко рту и дунул в раструб. Ответив вздохом, рожок свистящим звуком объявил о готовности слушать. Приблизив его к губам, он тихонько спросил:

– Трехлапый вернулся?

– Еще нет, – ответили из раструба.

Долгим вздохом вздохнул другой рожок. Господин Лекок тотчас же приложил его к уху и получил следующее сообщение:

– Кокотт и Пиклюс ждут.

XXIX

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ГОДИТСЯ

Сообщение о Кокотте и Пиклюсе не произвело на могущественного Лекока должного впечатления: оставив его без ответа, он небрежно отбросил рожок и снова взялся за свою албанскую трубку. Маркиз не уловил ничего из состоявшегося на его глазах обмена вопросами и ответами.

– Наделали эти Черные Мантии шума! – заметил он после молчания. – Пресса ими увлечена, и наверху беспокоятся.

– Шума они действительно наделали, – пожав плечами, согласился Лекок. – Но если префект пойдет мне навстречу и мы сговоримся, я позволю ему их сокрушить.

– Я не уполномочен заниматься делами господина префекта, – кислым тоном ответил маркиз.

Господин Лекок оценивающе поглядел на него сквозь дым и не без иронии произнес:

– Ясное дело, не уполномочены. Местечко хорошее и вполне вам по силам… Я уже думал об этом.

– О чем?

– О префектуре полиции для вас.

Маркиз убрал ноги с каминной решетки, переместив их на пол, и обеспокоенно промолвил в ответ:

– Только без глупостей. Мне эти люди нужны.

– Неужели они предел ваших амбиций? – презрительно поинтересовался Лекок. – А ведь в вашем славном роду были и крестоносцы!

Маркиз собрался было что-то ответить, но рожок, объявивший о прибытии Кокотта и Пиклюса, вздохнул снова. Лекок небрежно приблизил его к уху.

– К вам в башню кое-что поступило, – сообщили оттуда.

Он тотчас поднялся: нажав кнопку, отворил маленький стенной шкафчик с одной створкой и вынул оттуда картонную коробку и большой конверт, который сразу же распечатал, пробормотав извинение:

– С вашего разрешения… Браво! – вскричал он, бросив взгляд на содержимое конверта. – А к вам все еще благоволят При дворе, господин маркиз?

Надеюсь, – пробурчал тот с демонстративной холодностью.

Господин Лекок открыл картонную коробку, и, углядев там кусок воска, еще раз выразил одобрение:

– Браво!

Маркиз, стряхивая пепел с сигары, заговорил:

– Дружище, я упомянул Черные Мантии просто так, мимоходом. Нельзя сказать, чтобы у вас были так называемые враги в министерстве или даже в префектуре полиции. Но, поймите меня правильно, положение ваше неопределенно, хотя вы делаетесь все заметнее… Во всех странах, где имеется администрация, вопрос полномочий ставится довольно остро. Пусть вас это не огорчает, но…

– Меня это не огорчает, – отрезал Лекок. – Ваши министры и ваша префектура нужны мне как прошлогодний снег!

– Вы можете не огорчаться и хорохориться сколько угодно, – ответил маркиз, – но все-таки, по моему мнению, неосторожных выходок вам следует избегать.

Господин Лекок внимательно изучал присланный документ, время от времени бросая взгляд на вынутый из коробки кусок воска.

– Есть такой малый по кличке Пиклюс, – заговорил он наконец, – который служит мне вернее пса только за то, что время от времени я бросаю ему обглоданную кость со своего стола. Этого парня я не променяю на полдюжины ваших чиновников, получающих по двадцать тысяч франков в год… В чем дело? Мне собираются чинить помехи? Прошу вас говорить откровенно!

– Дорогой мой господин де ла Перьер, – отвечал маркиз, стараясь сохранять дистанцию, – нет ничего опаснее, чем пытаться обвести вокруг пальца такого человека, как я. Мне так и не довелось узнать истинной подоплеки вашей деятельности. Если бы я ее знал, я мог бы быть вам гораздо полезнее.

Господин Лекок восхищенно созерцал клочок бумаги, исписанный отчетливым почерком нашего друга Пиклюса. Усмехнувшись, он взял кусок воска и, внимательно исследовав его, пробормотал: «Кокотт тоже славный мальчик!»

Слуховой рожок, расположенный слева от него, снова задышал и сообщил в подставленное ухо:

– Барон Шварц ожидает вас в кабинете!

– Через несколько минут я к услугам господина барона, – пообещал Лекок в раструб и, повернувшись к маркизу, без обиняков объявил:

– Вы полезны мне точно настолько, насколько я этого желаю.

Заметив, что обидчивый дворянин покраснел от злости, он почел нужным разъяснить:

– Есть один пункт, насчет которого мы должны договориться с вами раз и навсегда… Что там еще? – раздраженно прервался он, хватая нетерпеливо посвистывающий рожок, который доложил:

– Баронесса Шварц ожидает вас в будуаре! Разразившись смехом, Лекок ответил:

– Через несколько минут я к услугам госпожи баронессы!

– Счастливчик! Вас посещают баронессы да еще в такое позднее время, – игриво заметил маркиз, ухватив на лету последнее слово.

Господин Лекок вместо ответа повторил:

– Так вот, есть один пункт, насчет которого мы должны договориться раз и навсегда: без всякой обиды вы должны довольствоваться тем, во что я могу вас посвятить. Мне пришлось вращаться в таком мире, о каком вы понятия не имеете, и свой богатый опыт я вовсе не намерен терять. У меня нет ни малейшей претензии стать выше вас или хотя бы сравняться с вами. Мы с вами делаем дела, для этого нам обоим необходимы связи. Дорогой маркиз, по необходимости я вынужден поддерживать отношения с людьми, стоящими очень низко на социальной лестнице, в плане дружеском я общаюсь с людьми своего круга и наверх не рвусь. Я – господин Лекок, если угодно – де ла Перьер, на чем не настаиваю, занимаюсь предпринимательством, ни больше ни меньше. Мне очень важно точно знать, что происходит в министерствах и префектуре, так как мною затеяны предприятия смелые и… огромные. Вы один из тех, кто поставляет мне отменную информацию, и я это учитываю. Но чтобы опасаться каких-то там министров или префектуры – увольте. Если они вздумают атаковать меня, это будет мне только на руку: я подсчитал, что подобное остолопство сделает мне рекламы на сто тысяч экю. Надеюсь, теперь вам ясно, как обстоят дела?

Речь эта была произнесена спокойно и вразумляюще, чуть ли не отчеканена по слогам. Маркиз бросил в огонь сигару и, вставая, сказал:

– Приходится принимать вас таким, каков вы есть.

– Позвольте, – остановил его хозяин, – вы куда? Мы еще не закончили.

– Госпожа баронесса заждалась, – фривольным тоном напомнил маркиз, чтобы разрядить обстановку.

Зажав между большим и указательным пальцем реляцию, полученную от Пиклюса, господин Лекок попытался успокоить себя словами:

– Не думайте, что я собираюсь втянуть вас в какую-то спекуляцию, хотя моя идея может принести много денег. В каждой хорошей идее скрыты деньги. Будьте добры сесть и дослушать меня.

Маркиз повиновался. Слово «деньги» заставило его навострить уши.

– У меня деятельная натура, – продолжал господин Лекок. – Планы так и бурлят в моей голове. Я затеваю много всяких дел, может быть, слишком много… впрочем, нет, я не разбрасываюсь, а просто пытаюсь разными способами выполнять одну и ту же работу. Нам многое предстоит обсудить в этот вечер, и вам, вероятно, покажется, что мы говорим о не связанных между собой вещах, но уверяю вас, речь пойдет об одном только деле, причем огромном. Хотите вы поприсутствовать завтра или самое позднее послезавтра на курьезнейшей церемонии?

– На какой?

– На похоронах предводителя Черных Мантий.

– Вот как! – изумленно вскричал маркиз. – Значит, они все-таки существуют, Черные Мантии.

– Конечно, существуют. Человек, который только что умер и которого вы имели честь лично знать, командовал двухтысячной шайкой бандитов в Париже.

– В Париже! Две тысячи бандитов!

– Да, мужчины, женщины, дети, я не преувеличиваю. Впрочем, вы увидите сами.

– И вы можете назвать имя этого человека?

– Могу. Полковник Боццо-Корона.

– Полковник умер?

– Час тому назад. Отошел в мир иной праведником.

– И вы выдвигаете против него обвинение?

– Вот еще! Для этого требуются амбиции, а их у меня почти нет, так, самая малость, которая подсказывает мне, что господину Лекоку нечего в этой истории делать.

– Но если полковник…

– Полковник? Почтеннейший человек, не правда ли… Мои визитеры, кажется, начинают выходить из себя!

Оба рожка застонали одновременно. Маркиз принялся за пиво, в то время как хозяин говорил со своими невидимыми собеседниками. Голова у маркиза шла кругом не от сигарного дыма и не от пива, а от тех головокружительных скачков, что позволял себе Лекок в разговоре.

– Я как раз занимаюсь делом госпожи баронессы! – заверил Лекок рожок, расположенный справа от него, и столь же чистосердечным тоном заверил левый раструб: – Я как раз занимаюсь делом господина барона!

И, улыбнувшись своему собеседнику, добавил:

– С помощью этой простенькой формулы, дорогой мой, можно выиграть добрую четверть часа, даже имея дело с нетерпеливцами. Как только скажешь даме или господину: я занимаюсь именно вами, буря стихает, и самые бесноватые становятся мягкими как шелк. Секрет профессии. Ко мне люди приходят за помощью, и надо уметь обнадеживать их. К тому же я вовсе не лгу: занимаясь вами, собой и тысячью других вещей, я одновременно занимаюсь и теми, кто меня ждет сейчас. Чтобы как следует использовать оставшиеся нам четверть часа, двинемся прямо к цели: вы бы много дали за то, чтобы оказать значительную услугу общественной безопасности?

– Много.

– Сколько?.. Ладно, не отвечайте, цену вашей признательности я определю сам. Позвольте вас спросить: не сохранилось ли в глубинах вашего сердца старой легитимистской закваски?

– Гм, – хмыкнул маркиз, скрестив ноги.

– Понял. Бывают чувства и бывают выгоды. Старые чувства не мешают заботиться о новых выгодах. Наш король человек умный, философ, почти ученый…

– Мы будем говорить о государственных делах? – искренне удивился маркиз.

– Мы будем говорить о многом. Наше дело очень вместительно.

– И о том, что вам хотелось бы стать министром?

Господин Лекок одарил собеседника снисходительным взглядом.

– Пока что речь идет о короле. Я бы охотно отвалил от трех до пяти сотен луидоров за то, чтобы быть принятым в Тюильри. Аудиенция может быть очень короткой, но с глазу на глаз.

– Значит, вы вышли на какое-то серьезное дело! – воскликнул маркиз, и глаза его заблестели.

– Однако, – продолжал Лекок, – своих луидоров я тратить попусту не люблю. Для всех, кто общается со мной, дорогой маркиз, гарантией может служить одно мое неизменное качество: я вовсе не филантроп. У меня нет никакого желания добывать богатство для вас, но добывая для вас богатство, я выигрываю очко для себя. Вы можете этим воспользоваться, если хотите.

– Хочу, – проворчал маркиз, – чтобы хоть раз в жизни вы выражались человеческим языком. Я ничего не могу понять.

– Я объясню, хотя для этого придется прибегнуть к алгебре. У меня нет патента, и осторожность не повредит. Я хочу сказать, что наш король, наделенный многими добродетелями, не лишен и некоторых слабостей. Среди слабостей короля наиболее заметной является его страсть высмеивать приверженцев легитимизма кстати и некстати…

– Ну, это уже из высокой политики, – прервал его маркиз улыбаясь.

– Это имеет касательство к нашему делу. Я сказал «страсть», и тут нет никакого преувеличения. Вот вы, к примеру, господин маркиз, пользуетесь при дворе настоящим авторитетом, только потому что притворились отступником от прежней веры…

– Господин Лекок!.. – возмущенно одернул собеседника Маркиз.

Позвольте продолжить. Я сказал: притворились – вы ни от чего не отреклись, это совершенно ясно. Политических ренегатов не бывает. Еще говорят: продались, но это вульгарное выражение тех, кого не покупают. Так вот, продавшиеся заговорщики никого не выдают королю, и его фанатичная вражда к легитимистам вынуждена довольствоваться тенями вместо реальности.

– Надеюсь, господин Лекок, вы не собираетесь меня оскорблять?

– Ни в коем случае, господин маркиз, я пытаюсь пояснить вам сущность моей идеи. Признаете вы, что главная слабость короля именно такова, как я ее описал?

– Пожалуй, если вам угодно…

– Да или нет? На моем деле вы можете добиться того, что от вас ускользало всю жизнь: богатства!

В пристальном взгляде господина Лекока, в его хладнокровном и решительном тоне, во всем его облике, наконец, была настоящая убедительность. Маркиз де Гайарбуа, поразмышляв какое-то время, ответил с видом наставника, вынужденного отрабатывать свое жалованье:

– Я могу вам дать по этому вопросу точную информацию. Король мною изучен основательно, и кое в чем вы действительно правы: он недолюбливает легитимистов, хотя старается побороть свое злопамятство. Республиканцы его беспокоят мало – он не верит в радикальную оппозицию. Более того, он верит, что радикальная оппозиция даже нужна его правительству. Во Франции любят настоящих королей. Наш король не со всем настоящий[25]Луи-Филипп (1773—1850), французский король в 1830—1848 гг., происходил из младшей (Орлеанской) ветви династии Бурбонов.. Среди его министров есть замечательные умы, и сам он достаточно умен, но между правительством и королем нет согласия по двум причинам: во-первых, король трактует политику как дело чисто семейное, как будто речь идет о процветании его собственного предприятия.

Он внезапно остановился. Господин Лекок, внимавший ему с исключительным интересом, сделал поощрительный жест головой.

– Золотые слова, господин маркиз. Я вижу в вас вчерашнего легитимиста…

– И завтрашнего республиканца, хотите вы сказать, – прервал его маркиз, открывая портсигар. – Вы ошибаетесь: я пойду пешком или посижу дома, но омнибусом пользоваться не стану.

Ладонь господина Лекока легла на руку гостя.

– Я уважаю верность убеждениям, – широко улыбаясь, произнес он. – Что наш король такой и сякой, значения не имеет, на пятнадцать минут аудиенции, необходимой для моего дела, он – король. И вы совершенно правы: бельмо на глазу у короля всего одно – предместье Сен-Жермен. Так в чем же дело? У меня есть средство успокоить эту боль, я знаю, как разрубить предместье на две части. – Как?

– Очень просто. Как разрубает гильотина? Голова катится в одну сторону, тело – в другую. От человека остаются два немых куска.

Король не жалует выдумок.

– Выдумки тут ни при чем, просто у меня широкие понятия О чести. Вернемся к Черным Мантиям.

Маркиз, державший в одной руке сигару, в другой спичку, застыл от изумления и, глянув на Лекока, спросил:

– Так это политическая организация?

– А сколько бы вы за это дали?

Гайарбуа залился краской и стал зажигать сигару, чтобы скрыть смущение.

– Вы – оттуда! – отчеканил господин Лекок.

В разговорном языке словечко «оттуда» перестало быть намеком, смысл его был доступен всем: из тайной полиции.

Краска на лице аристократа сменилась бледностью.

– Глупых профессий не бывает, – продолжал господин Лекок. – Я это понял давно. Парижский лес – мои угодья, изученные мной насквозь: я знаю всех охотников и всю дичь. В моих кущах диковинные нравы, я знаю зайцев, которые выслеживают псов… вы не поверите, мой дорогой, как много есть мошенников, способных вас переиграть. Полковник, только что почивший в бозе, в течение шестидесяти лет вертел всеми ищейками Европы. Он умер в своей постели, и я надеюсь, официальные власти почтят своим присутствием торжественную церемонию его похорон.

– Вам угодно его не выдавать?

Он был лучшим клиентом моего агентства и… может быть… Улыбаетесь? Ведь это я вам на него указал. Вы только и делаете, что ищете, и не находите ничего; я не ищу, но нахожу: что может быть страннее этого? Вы подумали, что это политическая организация? Да ничего подобного! Но сие вовсе не означает, что в ней не состоят политики. Именно в ней я нашел орудие, которое вас сделает префектом, а меня, если мне захочется, министром.

– Ваше превосходительство, – вымолвил маркиз, сумевший придать своему тону прежнюю насмешливость, – вы так и будете до конца беседы вводить меня в курс дела параболами?

– Про свое орудие я доложу вам отчетливо и ясно: это – герцог…

– И герцог тоже…

– Тем лучше, что и герцог тоже! Дорогой маркиз, фирма Лекокa – это паутина, раскинутая над всем Парижем с его пригородами и даже дальше. Окружность та же, что у вашей префектуры, но у вас работают наемники, которые приходят и уходят, а фирме Лекока служат преданные ребята, добывающие мне деньги. Разница большая. Поначалу я тоже не верил в таинственную организацию. Не верить – глупейшая привычка, нет ничего идиотичнее атеизма. Вера дает шанс. Однажды ветром ко мне принесло обрывок фразы, кабалистический пароль для входа в склеп: «Будет ли завтра день?»

– «Будет ли завтра день?» – повторил маркиз. – Где же я это слышал?

– Да повсюду! Песни и пароли быстро обесцениваются в Париже. Опасной фразой уже играют ребятишки. Но разве кинжал теряет остроту, если им играет малыш? «Будет ли завтра день?» Эту фразу я услышал от одного из малышей, она привела меня к жене банкира-миллионера, не отказывающей в свиданиях бывшему секретарю своего супруга. Черных Мантий нет, кроме тех, что у меня в руке! Однако этот самый секретарь живет в квартире вместе с парой вертопрахов, что пишут мелодрамы, а деньги занимают у маклера, торгующего старьем, маклер опекает учительницу музыки, чья мать, наполовину чокнутая, владеет боевой рукавицей. Внимание! Это вторая веха: боевая рукавица в нашей истории еще важнее, чем пароль. Притом заметьте, что учительница музыки – дульцинея бывшего секретаря, которая дает уроки дочери жены миллионера…

– Черт возьми! – вскричал маркиз, вытирая пот со лба. – Что за белиберду вы несете? Я перестаю что-либо понимать, предупреждаю вас!

– Это цепочка, – спокойно пояснил Лекок.

– Куда она ведет, ваша цепочка?

Она ведет к неожиданности, чуть ли не романической. Вы способны увлекаться шедеврами? Я иду по следу монументального ограбления.

– Значит, мы удаляемся от политики?

Как знать, дорогой маркиз, как знать! Я вынашиваю шедевр, это преступление распустится удивительными цветами. Оно сделает целую эпоху – ограбление с прологом, эпилогом и множеством разветвлений, и совершат его настоящие артисты, мастера своего дела: они хорошенько откормят кассу, прежде чем ее скушать. Так именно поступают гурманы с гусиной печенкой – растягивают, чтобы поплотнее набить ее трюфелями. Оно разыграется как по нотам, это ограбление, оно станет настоящей битвой, рассчитанной алгебраически, как военный маневр о предусмотренными запасными ходами. Феерическая драма! Тридцать шесть картин и сотни две персонажей! Нет, честное слово, прогресс делает большие успехи – такое ограбление по сравнению с прежними все равно что мощный локомотив рядом с заезженной почтовой клячей. И представьте себе, я видел, как оно готовилось, я присутствовал на репетициях и я осуществлю его постановку на сцене. Это мой шедевр, слышите! И одним моим словом может быть разрушена вся эта великолепная постройка.

– Поберегите ее!

Взгляды их встретились. Маркиз уже выдал себя невольно вырвавшимся восклицанием, Лекок буравил его испытующим взором. Затем улыбнулся и, протянув руку к заволновавшемуся рожку, ласковым тоном, но сквозь зубы сказал:

– Вот вы и признались, что вы – оттуда.

Он приблизил к своему уху раструб, который произнес одно только слово: «Трехлапый!» Лицо его тотчас переменилось, и он живо вскочил на ноги.

– Подведем итоги, – сказал Лекок, протягивая на прощание руку маркизу де Гайарбуа. – Триста луидоров за аудиенцию у короля с последующим участием в намеченном деле, и в вашей руке конец веревки, которую я накину на шею Черных Мантий. Вам это подходит?

– Мне это подходит.

– Тогда я пришлю вам приглашение на похороны. Увидимся там. До скорого!

XXX

ГОСПОДИН ЛЕКОК

В тот момент, когда господин маркиз выходил через главный вход, дверь, выходящая на площадку черной лестницы, отворилась, и в ней, дюймах в шести от пола, показалась лохматая голова калеки. Он перекинул парализованные ноги через порог, и кто-то тотчас же закрыл за ним дверь.

Господин Лекок взял с дивана одну из подушек и размашисто кинул гостю. Трехлапый устроился на ней, испустив вздох облегчения.

– Что-то вы поздновато сегодня, господин Матье! – сделал замечание патрон.

– Ноги у меня, сами понимаете, не резвые, а беготни выпало много.

Свет лампы бил прямо в лицо расположившемуся на полу калеке. Вид у него бы, разумеется, жалкий, но твердо очерченное с правильными чертами лицо, выглядывавшее из-под всклокоченных волос, имело странное выражение силы, притерпевшейся к постоянному страданию. Увидев его в эту пору и в этом месте явившимся на зов блистательного господина Лекока, трудно было отделаться от мысли о полном подчинении, если не о настоящем рабстве. Такие господа, как Лекок, умеют превращать людей в орудия для достижения своих сомнительных целей. Но в облике сидевшего на полу несчастного было нечто такое, что опровергало мысль о рабской зависимости. Смешно вспоминать льва при взгляде на эти человеческие остатки, парализованных львов не бывает, но если они бывают… Трехлапый вытер со лба пот тыльной стороной ладони и добавил:

– Патрон, я очень устал!

– Будь у тебя резвые ноги, – ухмыльнулся Лекок, – тебе бы тогда цены не было.

Он наполнил до краев стакан маркиза пивом и протянул калеке. Тот принялся жадно пить, а Лекок сообщил, радостно потирая руки:

– Полиция взяла наш след, слышишь?

– Вас это забавляет, патрон?

– Еще бы, старик! Тебе я могу сказать все: кроме меня, никто не доставит тебе того, что ты хочешь. Развлекает, потому что вся свора ринется меня искать там, где меня нет… но где я мог бы быть рано или поздно. Ведь партия стоит того, чтобы ее сыграть, да?

– Да, конечно. У этого молодого человека действительно профиль Людовика Шестнадцатого с монеток в два су. Но он может быть только внуком, надо подыскать сына.

– А ты бы не решился вырядиться в Людовика Семнадцатого, а, Матье?

– Я бы решился на все по вашему приказанию, патрон, но возраст не подходит.

– С какого ты года?

То ли с тысяча восемьсот второго, то ли с тысяча восемьсот третьего, черт знает. Для брачных дел мне никогда не требовались документы.

Он попытался игриво ухмыльнуться, а Лекок, вытянувшись на своей козетке, проворчал:

– Да, было бы дело, кабы не эти двадцать лет да не твоя фигура… Твои палачи потрудились на славу: тюремщик Симон перестарался, отделывая тебя, старина!

Он разразился смехом, а Трехлапый, тоже смеясь, ответил:

– Точно, отделали они меня так, что лучше некуда, патрон.

– А ты убивал, Матье? – внезапно спросил Лекок, не переставая смеяться. Он, видимо, решил воспользоваться подходящим моментом и вытянуть из компаньона ответ на давно интересующий его вопрос. Однако Трехлапый, не теряя хладнокровного веселья, отпарировал:

– А вы, патрон?

Увидев, что Лекок нахмурился, он добавил:

– Вы знаете, что барон Шварц в салоне, а баронесса в будуаре?

В двух шагах друг от друга! – подтвердил Лекок, внезапно развеселившись от какой-то новой мысли. – Дверь между ними закрывается только на задвижку. Интересно, на что он способен, этот эльзасский Отелло?

– Баронесса знает, что он там, – ответил Трехлапый. – Она под густой вуалью.

Господин Лекок приложил ко лбу кончик пальца.

– Тут у меня целые миры! – горделиво и с глубоким убеждением объявил он. – Мы далеко пойдем, господин Матье, и вы обретете пару ног, если это можно обрести за банковские билеты. Кстати, насчет банковских билетов, как там обстоят дела с нашими?

Трехлапый расстегнул бархатный пиджак и вынул из кармана бумажник.

Пока он его открывал, господин Лекок делился своими соображениями дальше:

– Пуская барон с баронессой ждут. Им надо показать, где раки зимуют. Тут сейчас разыграется любопытная сценка. Я все держу в своей голове, все!

Калека протянул ему две бумажки. Лекок подошел к нему, чтобы их забрать.

– Да, пускай они подождут, – поддакнул Трехлапый, – к тому же вам надо знать, что говорить, а для этого выслушайте мой рапорт.

Господин Лекок не отвечал. Он разглядывал два банковских билета с чрезвычайным вниманием.

– Какой из них настоящий? – спросил он. – А ты пока приступай к рапорту.

Он вставил в глаз маленькую лупу, какой пользуются часовщики, и приблизился к лампе. Трехлапый, глядя на патрона посверкивающими глазами, заговорил:

– Прибыв в замок, я встретил у его ворот юную Эдме Лебер.

– Почему ты об этом упоминаешь?

– Сейчас поймете. Господин Шварц принимал меня, а госпожа Шварц юную Эдме Лебер.

– У тебя такой странный голос, старина, когда ты произносишь это имя «юная Эдме Лебер», – заметил Лекок, не отрывая глаз от банковских билетов.

– Еще бы! Такое прелестное существо! У меня парализованы ноги, а не сердце.

– Ну что ж, эти купюры не отличить друг от друга. А ты все еще продолжаешь разыгрывать с графиней Корона сказку «Красавица и чудовище»?

– Я люблю женщин! – несколько напыщенно ответил Трехлапый.

– Я тоже! – сказал Лекок, скрывая улыбку. – Странный ты все-таки тип, господин Матье! Похоже, ты был изрядным весельчаком, когда пользовался ногами.

– Я и без ног продолжаю оставаться изрядным весельчаком, – сухо заметил калека. – Купюры вам подходят?

– Думаю, в банке ничего не заметят. Надо печатать, и быстро!

– Уже приступили. Я дал чек заранее.

– Браво! На это, старина Матье, можно купить целый сераль!

– На это? Вы что, собираетесь со мной рассчитаться… – начал Трехлапый кислым тоном.

– Как ты, однако, недоверчив! – возмутился Лекок, не теряя самодовольства, составлявшего его силу. – Мой план – настоящий шедевр, мы не будем отступать от него. Знаешь, бывает такая охота, когда живых птиц приманивают на чучела? Я, как и ты, не питаю пристрастия к фальшивомонетчикам. Жалкая профессия! Сколько можно напечатать за двадцать четыре часа?

– Два миллиона в день. Если постараться.

– За три дня шесть миллионов. В среду я пристрою все, что мы отпечатаем… Докладывай дальше!

– Во время беседы с бароном я обронил словечко о том самом деле…

– И он сразу же примчался сюда!

– Примчался он по другому поводу… хотя он бледнел и трясся, когда я говорил о Кане, о разорившемся банкире, о бывшем комиссаре полиции и о полковнике…

– Что он сказал?

– Ничего. Расспрашивал меня о графине Корона.

– И что ты ответил?

– Ничего. Я отчитываюсь только перед вами. Сюда барон Шварц примчался, потому что он, словно воришка, сделал слепок с ключа от секретера жены.

Господин Лекок, погладив картонную коробку с присланным куском воска, вполголоса пробурчал:

– Слепки на меня так и посыпались. А во весь голос сказал:

– На него похоже. А ты как узнал об этом?

– Узнал.

– И не хочешь сказать как?

– Не хочу.

– Почему?

– Потому что своим узнаваньем я зарабатываю на хлеб.

– Верно. А баронесса с чем пожаловала сюда?

– Эдме Лебер привезла ей бриллиантовую подвеску, потерянную на лестнице у…

– Эта история мне известна. А я тут при чем?

– Увидите… да и к тому же она знает, что муж сделал слепок с ключа.

– Превосходно! Лучшего не попросишь! Когда план хорош, в него вписывается все. Превосходно!

– Я еще не закончил. Прибыв сюда ненароком одновременно, барон и баронесса столкнулись.

– Где? – спросил Лекок, настораживаясь.

– В вашем дворе. Баронесса несла в шкатулке содержимое своего шкафчика, ключ от которого собирается подделать барон.

– А ты знаешь содержимое этого шкафчика, а, старина? – льстивым тоном поинтересовался Лекок.

– Не знаю, – холодно ответил калека.

– Шкатулка все еще у баронессы?

– Нет. Внизу, под вашими окнами, произошла сцена, достойная Бомарше.

– Ты присутствовал?

– Укрывшись в дворницкой, как мне и положено.

– Выкладывай сцену! А ты все-таки очень странный тип!

Трехлапый, стараясь говорить толково, начал рассказ:

– Женщину, укрывшуюся под плотной вуалью, преследует муж. Она входит в наш двор, он идет по пятам. По двору в это время случайно проходит мужчина. Женщина под вуалью, не говоря ни слова, всучает ему в руки шкатулку и исчезает. «Отдайте, шкатулка моя!» – кричит муж на мужчину, совсем обалдевшего от неожиданности. «Не смейте отдавать!» – раздается властный голос, и появляется вторая женщина, завуалированная не менее плотно, чем первая. Настоящий театральный эффект…

– Кто она, эта вторая женщина?

– Графиня Корона, черт возьми!

– Откуда она взялась?

– Наверное, из-под земли. Лекок подпер голову рукой.

– А случайно проходивший по двору мужчина?

– Господин Мишель.

Лекок наполнил свой стакан со словами:

– В добрый час! Впишется и это.

Трехлапый, улыбаясь, наблюдал, как патрон опорожняет стакан. Рука Лекока слегка дрожала, когда он ставил стакан на стол.

– Тайна у нее! – процедил он сквозь зубы. – Тайна должна быть моей: старик меня обманул. Девчонка возненавидела меня раньше, чем научилась лепетать имя матери. Мой прирожденный враг! Тем хуже для нее!

– Вы говорите о баронессе Шварц? – полюбопытствовал калека.

– А ты знаешь, – вместо ответа спросил Лекок, – зачем приходила в наш дом графиня?

– Она приходила обсудить со мной кое-какие дела, – не колеблясь, ответил Трехлапый.

Лекок бросил на него подозрительный взгляд.

– На вашем месте, – холодно промолвил калека, – я бы оставил графиню в покое. Она знает так же много, как вы.

– И гораздо больше, чем ты?

– Да, особенно про этого Брюно, который так вам пришелся по сердцу.

Торжествующее лицо господина Лекока заметно омрачилось.

– Сам черт ему помогает! – воскликнул он. – Три раза мы видели его с веревкой на шее, а в четвертый, когда он вернулся из Лондона, Отец сказал: «Смерть этого человека не берет, тогда его возьмем мы». Отец был очень умен, но он умирал слишком долго.

– Теперь, когда он мертв, – сказал Трехлапый, – я могу наконец переведаться с моим соседом Брюно.

Господин Лекок взял рожок, издавший в этот момент долгий призывный звук.

– Надеюсь, ты не теряешь его из виду? – спросил он, прикладывая раструб к уху.

– Я стал его тенью, – заверил Трехлапый. – Я живу в его шкуре. Я понаделал дырок в перегородке, чтобы слышать, как он спит.

– Тебе ничего не удалось обнаружить?

– Ничего особенного, кроме того, что сегодняшнее воскресенье он тоже провел неподалеку от замка, а от Ливри до Парижа ехал вместе с Эдме Лебер – в отдельном купе.

– Надо спешить, – вслух подумал Лекок. – Затевается настоящее дело. Лишние нам не нужны. Груша созрела и должна упасть. Когда мы ее сорвем, можно будет вволю над этим Брюно посмеяться!

Из раструба в его ухо сказали:

– Баронесса вышла из терпения, а барон угрожает.

– Пускай ждут! – заорал в ответ обозлившийся Лекок. – Терпения им понадобится очень много. Пускай ждут! – повторил он, вставая и принимаясь мерить комнату большими шагами. – Их головы под моей ногой! Посмотрим сейчас, кто кому будет угрожать!

Ветер менялся: на него накатил приступ фанфаронства.

– Значит, – продолжил он победительным тоном, круто останавливаясь перед Трехлапым, не изменившим своей спокойной и ленивой позы, – барон упустил шкатулку?

– Упустил, отвесив чуть ли не земной поклон графине Корона.

– Его одурачили?

– Наполовину.

– Узнал он своего Мишеля?

– Конечно!

Господин Лекок торжествующе хлопнул себя по ляжке.

– Порядок! – вскричал он. – Я бы вовремя расплатился с Фаншеттой, не умей она увертываться так ловко! Брюно и твоя юная Эдме сослужат мне службу, не подозревая об этом. Когда план хорош, все… Какое местечко попросишь ты, мой дорогой шутник господин Матье, когда я стану министром, а? Ситуация прочищается одним ударом! Впереди нечего желать, позади нечего бояться! Как ты думаешь, сколько может принести билет в тысячу франков, бескорыстно отданный босяку? За пятнадцать лет? Четыре миллиона достаточно? Не стесняйся, накидывай до шести. Да, груша созрела, в этом старик не ошибся! И ты меня не предашь, Матье, слышишь! Уж ты-то знаешь прекрасно, что я обыграю всех. Раз, два, и готово! Через три дня, дружище, ты получишь свою богатую долю: целую груду профилей короля-гражданина, отчеканенных на золоте и серебре, на них можно закупить полсотни женщин, старина, ведь ты их так любишь! Женщин, которые не продаются, и все прочие радости жизни, а сверх того дружбу великого человека, посланную тебе благоволением небес, как говорится в песнях.

– Так говорится в трагедиях, – поправил его Трехлапый.

– В трагедиях так в трагедиях, тебе виднее, чудак! Погляди на меня хорошенько! Разве мы похожи на новобранцев? Настал момент напомнить тебе, что будь на то моя воля, через час тебя бы уже везли на каторгу.

Трехлапый опустил глаза под пристальным взором господина Лекока. Это переполнило чашу горделивого ликования патрона.

– Я держу тебя так же крепко, как остальных, – хвастливо продолжал он, – и в этом твой шанс, старина: не будь у тебя веревки на шее, я бы перестал тебе доверять. А когда я перестаю доверять… Ладно, хватит! Ты многого стоишь, и мне не хотелось бы лишиться тебя!

– Патрон, – с простодушным видом промолвил калека, поднимая свои большие печальные глаза, – клянусь вам, что в моем прошлом было, больше несчастья, чем вины.

Господин Лекок звонко расхохотался.

– И в моем тоже, черт возьми! Превосходно!.. Тем не менее в своем прошлом ты увяз по уши, дорогой Матье!

Он сделал пируэт и, схватив воронку, прокричал в нее:

– Иду! Через две минуты подать клиентов горяченькими!

Скрестив на груди руки, откинув голову назад и раздувая ноздри, он повернулся к сообщнику, внимавшему ему с задумчиво-униженным видом.

– Теперь командуя я, – тоном сухим и резким объявил Лекок, – полковник пошел к чертям! Он был стар, он стеснял меня. Я не позволил бы упасть волосу с его седой головы, потому что он был – Отец. Но он мертв, и теперь Отец – я, я – генерал Каморры, предводитель Черных Мантий, Хозяин в Лондоне и Париже, я – Главный везде! Ты знаешь, что эта парочка, измученная ожиданием, моя добыча. Но даже ты не знаешь, как я собираюсь ее сожрать, этого не угадать никому. Понаблюдав, как я действую, можно кое-чему научиться. Я их допек ожиданием, я их заранее сокрушил – помял, запугал, унизил! Я возвышаюсь, сводя их на нет, ко мне переходит сила, которую они теряют. Кажется, что я болтаю, а я работаю. Чем больше они ждут, тем мягче они становятся, а они мне нужны мягонькими, как шевровые перчатки! Когда-то мне приходилось льстить, гнуть спину, действовать исподтишка. Это позади. В разные времена люди по-разному впадают в детство. Пуританин или философ превращается в идиота от страха перед каким-нибудь картонным монстром вроде Тартюфа, изобретенным гением. Произошла перестановка персонажей: на смену Тартюфу явился угрюмый добродей. Будь грубым – и в тебя поверят, раздавай на все стороны пинки – и тебя провозгласят апостолом. Мольер и Бомарше знали в этом толк: лицемерие оттачивало себя, становясь профессией. Дружище, пора и нам внести свой вклад в развитие комического жанра. Ты, будь так добр, отправляйся в караулку (он указал на дверь, ведущую в маленькое подсобное помещение), там есть окошечко, ты все увидишь и услышишь, там есть бумага, чернила и перо – будешь записывать…

При этих словах Трехлапый ползком пересек комнату. Когда он одолевал порог соседней комнатушки, Лекок в напутствие ему сказал:

– Смотри, слушай и делай заметки, поручение важное, в четыре миллиона: ты будешь одновременно свидетелем и секретарем суда.

– Понял.

– Проводите ко мне госпожу баронессу, – распорядился Лекок в раструб.

XXXI

ОЧНАЯ СТАВКА

Оказавшись один в маленькой голой комнатке, которую патрон называл своей караулкой, Трехлапый подполз к соломенному креслу, стоявшему перед столом, но залезать в него не стал, а придвинул к двери, то же самое он проделал и со столом, с той чрезвычайной легкостью движений, которая обнаруживалась в нем, когда он не опасался чужого взгляда. В двери было проделано маленькое окошечко, похожее на круглую дыру и прикрытое квадратным куском материи. Трехлапый, подтянув себя до нужного положения, увидел Лекока – тот стоял посредине комнаты в торжественно-комической позе. Три раза пристукнув каблуком о пол, он объявил:

– Внимание! Занавес! Начинаем!

– Я уже на своем посту, патрон, – доложил Трехлапый.

Патрон сделал выразительный жест, призывающий к молчанию. Дверь, ведущая в официальные помещения агентства, отворилась.

Трехлапый провел дрожащей рукой по лбу, смоченному обильной испариной. Он был очень бледен. Лицо его, полускрытое буйной шевелюрой, хранило обычную неподвижность, но вокруг заблестевших глаз обозначились темные круги.

Господин Лекок, галантно поклонившись баронессе, подвел ее к креслу. Случайно или умышленно, но кресло, в которое он усаживал жену банкира миллионера, располагалось как раз напротив окошечка. Трехлапый бросил на гостью всего один взгляд и полузакрыл глаза. Баронесса Шварц была очень взволнованна: длительное ожидание, наполненное тревожными мыслями, довело ее до предела.

– Я занимался именно вами, моя прекрасная дама… – начал было Лекок.

– Я пропала! – прервала его баронесса глухим голосом, заставившим вздрогнуть калеку, укрытого в тайнике. Этот голос красноречивее слов свидетельствовал о глубокой тревоге, переполнявшей ее сердце.

– Согласен с вами, мадам, – холодно ответил Лекок. – Тем не менее я убежден, что вы заблуждаетесь насчет причин вашего отчаянного положения.

– Можете вы сделать так, – резко прервала его баронесса, – денег я не пожалею, чтобы эта девушка, Эдме Лебер, немедленно отплыла в Америку?

Господин Лекок презрительно улыбнулся, и эта улыбка горьким и печальным отражением тронула губы калеки. Патрон ответил:

– Между Нью-Йорком и Гавром всего тринадцать дней морского пути. Ну, накинем еще денек-другой, все равно эта идея слишком старомодна для наших дней. Времена парусного флота прошли. Нынче требуются совсем иные меры предосторожности. И зря вы так беспокоитесь из-за этой девушки. Она не самая жгучая из ваших проблем.

– Вы еще не знаете… – начала объяснять баронесса.

– Я знаю все. Мысль, не знаю уж, честолюбивая или нет, сделаться зятем барона Шварца заставила меня глаз не спускать с вашего богатого и уважаемого дома. Во-первых, мне показался подозрительным тот факт, что вы пошли навстречу моим намерениям, хотя и с заметным отвращением. Денежные короли редко переступают через отвращение. Впрочем, кое-какие сомнения насчет вашего дома имелись у меня и прежде. Ну и, разумеется, в моем возрасте и в моем скромном положении домогаться столь блистательного союза было дерзостью, хотя и не лишенной некоторых романтических мотивов.

– Нас удивил ваш отказ, – сделав над собой усилие, вымолвила баронесса.

– А он должен был вас обрадовать или огорчить, мадам, слово «удивил» ничего не означает. В любом случае я остаюсь вашим другом, если вы позволите, а к мадемуазель Бланш сохраню нежную отеческую привязанность. Давайте говорить о вас, и ни о ком другом.

Он уселся подле госпожи Шварц. Видимо, это был не первый ее визит в агентство.

– Извините, что принимаю вас в халате, мадам, – произнес Лекок, разваливаясь в кресле. – Вы знаете, что я бесцеремонен… Признавайтесь: что спрятано в вашей божественной шкатулке?

– Вы виделись с моим мужем! – ошеломленно пролепетала баронесса.

– Еще не виделся.

– Откуда же вам про нее известно?

Лекок задумчиво поигрывал кисточками своей шикарной опояски.

– Надо прояснить ситуацию, – наконец изрек он с видом человека, выдающего свои сокровенные мысли. – Мы с вами знаем друг друга давно, прекрасная дама, и люди, которые пишут комедии, совершенно правы, утверждая, что первая любовь не проходит бесследно. Прошу вас не оскорбляться! У нас бы уже могли быть взрослые дети. И может быть, вы не оказались бы на самом краю пропасти, которая готова вас поглотить.

В руке он держал, как и во время разговора с Трехлапым, послание Пиклюса, уже изрядно поистрепавшееся. Как только глаза баронессы случайно коснулись этой бумажки, он развернул ее и, разгладив на своем колене, сказал:

– Это касается вашего дома, мадам. Вам грозит огромная катастрофа, и я вынужден вас об этом предупредить.

– Мой муж должен быть здесь, – снова забеспокоилась баронесса.

– Который из ваших мужей, мадам? – спокойным тоном поинтересовался Лекок.

Она задрожала. Калека в своей клетушке дрожал еще сильнее, чем гостья.

– Надо прояснить ситуацию! – повторил Лекок, заботливо сворачивая бумажку. – Знакомство мое с господином бароном почти так же старо, как мои пылкие чувства к вам, и замечу кстати, что именно мои чувства, хоть и платонические, должны были стать причиной вашего нежелания видеть меня в своем доме. Вам пришлось побороть себя – бедная прекрасная душа, заблудившаяся в нашем злом мире. Однако вернемся к барону: если бы он увидел мою помятую бумажонку, он бы задрожал пуще вас – со страха за свой сейф. Вы когда-нибудь спускались в кассу, мадам?

– Никогда, к тому же я пришла сюда обсудить свою ситуацию…

– Вы бы там могли полюбоваться на любопытную вещь, – с добродушной жестокостью перебил ее Лекок, – вещь, купленную по случаю. По случаю! Слово как нельзя более точное. В кассе господина барона стоит сейф, о котором вы наверняка уже слышали, ибо прежний его владелец – несчастный банкир из Кана. Когда ваш супруг подыскивал для себя подходящий ящик, он поручил покупку мне, как вам известно, я считаюсь в этом деле специалистом. Сейф Банселля как раз находился в продаже, и я приобрел его для барона Шварца, потому как за этот ящик я мог поручиться вполне – ведь именно я продал его когда-то бедолаге Банселлю…

– Зачем вы мне рассказываете об этом? – изменившимся голосом спросила госпожа Шварц.

– Затем, что бывают удивительные совпадения, мадам. Я, представьте себе, знаю, где сейчас находится боевая рукавица.

– Боевая рукавица! – воскликнула Жюли с болезненным содроганием.

Мы не оговорились: это воскликнула Жюли Мэйнотт, а не баронесса Шварц, ибо с этой минуты сердце ее возвратилось в прошлое.

Кто владеет теперь рукавицей? – спросила она.

– Увы! – воскликнул Лекок. – Она принадлежит людям, которые не продадут ее ни за какую цену, несмотря на крайнюю бедность. Я заметил ее в спальной комнате госпожи Лебер.

– Мать Эдме! – воскликнула баронесса и опустила голову.

Калека по другую сторону двери, казалось, был охвачен вспышкой внезапного гнева. Он метнул в окошко сверкающий взор.

– Почему сей предмет оказался у матери Эдме? Скажите мне, почему?

– А вы знаете настоящее имя госпожи Лебер? Наступает пора, когда забытые вещи и события оживают. В том доме, где мы находимся, я знаю двух молодых людей: сына судьи, который вынес приговор Андре Мэйнотту, и сына комиссара полиции, который его арестовал. Молодые люди пишут пьесу, избрав сюжетом ту самую историю. Ту самую, вы понимаете? Это очень забавно, не правда ли?

– Я ничего не понимаю, я забыла, что я вам хотела сказать, – ответила бедная женщина.

– Зато я не забыл, и этого вполне достаточно. Бриллиантовая подвеска? Какая глупость! Ключ от шкатулки? Чепуха! Наша пьеса катится вперед очень быстро, она уже перепрыгнула через эти пустяки. Сейчас мы прямо тут разыграем три акта за десять минут. Что спрятано в шкатулке? Я спрашиваю вас об этом уже второй раз.

– Вы спрашиваете об этом угрожающим тоном! – заметила баронесса обессиленным голосом.

– Угрожаю не я, угрожают факты. У вас была причина явиться сюда. Если бы вы не пришли, я сам бы нагрянул в ваш замок этой ночью.

– Этой ночью? Зачем?

– Затем, что надо брать быка за рога.

Он поглядел на часы и встал. Трехлапый, позабыв о своем убожестве, тоже дернулся, словно собираясь вскочить на ноги.

– Приготовьтесь, – холодно произнес Лекок. – Вам предстоит пережить большой удар, дорогая мадам. Возьмите себя в руки. Обмороками делу не поможешь.

Он взял в руки призывно посвистывающий рожок.

– Барон уходит, – сообщили ему, – он в бешенстве. Позволить ему уйти?

Известно, что звук застревает в жерле таких слуховых аппаратов. Ничего не доходило до ушей баронессы, хотя она, испуганная и выжидающая, напряженно старалась хоть что-нибудь уловить. Лекок ответил:

– Попросите его успокоиться и пройти ко мне. Я жду! Баронессе удалось расслышать ответ, и она затревожилась.

– Вы собираетесь принять постороннего? Я ухожу!

– Это не посторонний, – жестко отрезал Лекок. – Сейчас здесь пойдет большая игра. Держитесь!

Госпожа Шварц, уже приподнявшаяся в кресле, снова погрузилась в него. В этот момент дверь отворилась, и в комнату вступил барон Шварц. Баронесса с трудом удержалась от крика и беспомощно сжалась в кресле под ненадежной защитой своей вуали.

Трехлапый припал взглядом к окошку.

– Время! Потеряно! – возмущенно выкрикнул барон, переступая порог. – Утомительно и… бестактно.

Последняя фраза, произнесенная обычным тоном, устанавливала дистанцию. Лекок двинулся ему навстречу, прикрывая собой гостью.

– Всего-то! Два слова! – снова заговорил барон в своей усеченной манере. – Время! Потеряно! Неизвинительно!

– А я и не собираюсь извиняться, господин барон, – развязно объявил Лекок. – Я действовал по своему усмотрению, но в ваших интересах.

– В моих интересах! – возмущенно повторил миллионер, выпрямляясь во весь свой рост.

Лекок отскочил в сторону со свойственной ему живостью, составлявшей один из секретов его удивительной моложавости.

При виде баронессы, неподвижной и вжавшейся в кресло, господин Шварц попятился назад. Зубы его сухо щелкнули. Вуаль не помогла – он сразу узнал жену.

– Вот как! – вскричал банкир, не ожидавший удара столь жестокого и внезапного, несмотря на свои давние подозрения. – Значит, это была она!

– Черт возьми! – разразился смехом Лекок. – Хорошо сказано, тестюшка! Это была она!

Барон словно окаменел. Наглость Лекока то ли не задевала его, то ли увеличивала его ужас.

В соседней комнатушке смотрел и слушал Трехлапый. Он задержал дыхание, сердце его готово было остановиться. Поведение Лекока было для него загадкой, наполовину отгаданной, но бывают драмы с известной развязкой, которые тем не менее вызывают жгучее волнение у зрителей.

– Надо прояснить ситуацию, – в третий раз повторил Лекок свою пресловутую фразу, без надобности затягивая вступительную часть, во-первых, чтобы увеличить тяжесть удара, припасенного для гостей, и во-вторых, чтобы самого себя показать в заранее намеченном масштабе. – Пора брать быка за рога! Вы попали в аховое положение, из которого трудно выбраться, можете мне поверить. Трудно, но можно, и я готов вам помочь, потому что сам заинтересован в этом.

– Мадам, – заговорил господин Шварц, обращаясь к супруге.

– Тихо, Жан-Батист, молчать! – грубо оборвал его Лекок.

Давнее, оставленное в прошлом имя, выплывшее столь неожиданно, произвело странное впечатление – миллионер, крайне озадаченный, послушно замолчал.

Именно в этот момент Трехлапый не смог удержаться от улыбки. Он окунул перо в чернила и поспешно нанес на бумагу несколько строчек.

– Есть вещи, о которых нам надо поговорить, всем троим, – продолжал Лекок, пододвигая барону кресло, – вещи столь удивительные, что их опасно выслушивать стоя, можно грохнуться со всего роста на пол. Садитесь, прошу вас.

– Ну и тон вы себе позволяете! – вполне связно произнес барон, отказавшись от своей излюбленной рубленой речи.

Однако уселся, стараясь не глядеть на баронессу, которая казалась мертвой.

– А вам хочется, чтобы я позолотил пилюлю? – спросил Лекок, грубостью и многословием прикрывая поиски наиболее уязвимого места противника для нанесения удара. – В моем возрасте себя переделать трудно. Нам уже не по двадцать лет, Жан-Батист. Я человек прямой и двигаюсь прямо к цели: по мне лучше обидеть, чем обмануть. Так вот, господин барон и госпожа баронесса: несмотря на миллионы, которыми вы владеете, не желал бы я быть в вашей шкуре.

– Нельзя ли выражаться яснее? – воскликнул банкир, пытаясь вернуть себе прежний апломб.

– Выражаться я буду, как мне захочется, мой мальчик, понял? Полагаю, вы оба сюда явились не за пустяками! Иезуит наговорил бы вам всяких любезных глупостей, но у меня для этого слишком мало времени: ваша жена обманула вас, дорогуша.

Баронесса не шевельнулась. Господин Шварц, сжав кулаки, прорычал:

– Так я и знал!

В искаженном лице его страдания было больше, чем гнева, и даже самый заядлый насмешник навряд ли смог бы посчитать эту ситуацию комической. Глаза Трехлапого, наблюдавшие за бароном из укрытия, выражали крайнюю степень любопытства.

– Советую вам, – продолжал Лекок с высокомерным презрением, – воздержаться от старомодных сцен ревности, хватит шпионить, выискивать и вынюхивать… красть ключи от секретера жены, вы же не мошенник!

– Как вы смеете… – вскипая, перебил его барон.

– Как я смею, черт возьми? Неужели вы станете отрицать, что у вас в кармане кусок воска? Могу вас успокоить: в секретере ничего любопытного не осталось. Зато здесь вы услышите много интересных вещей, способных насытить саму неуемную любознательность. О чем вам мог рассказать секретер жены? О том, что она вас обманула. Пришло время с ложью покончить: перед вами ваша жена, она может попотчевать вас множеством чистых правд!

– За что вы нанесли мне такое оскорбление, мадам? – спросил барон с глубокой печалью, придавшей его словам достоинство.

– Вы опять за свое! – воскликнул Лекок. – Неужели вам все еще непонятно, что речь пойдет вовсе не о супружеской измене? Я не настолько низок, чтобы поставить вас лицом к лицу ради такого дела! Но ложь началась с вас, господин Шварц, вы ввели в заблуждение свою жену: вы знали, что ее первый муж пребывает в живых!

– Уверяю… – начал было банкир.

– Напрасно вы станете уверять!

– Клянусь…

– Не клянитесь! – вымолвила молчавшая до сих пор баронесса.

– Слава Богу! – обрадовался Лекок. – Наконец-то наша прекрасная дама обрела дар речи. Позвольте вам сообщить, господин барон, что госпожа баронесса удивлена не менее вас. Обоюдное изумление! Я большой чудак, не правда ли? Вы увидите, как я блистательно проведу дискуссию – я готовился к ней целый вечер. Вы знаете маркиза де Гайарбуа?

Барон распустил узел галстука.

– Да, апоплексический удар был бы в данный момент нежелателен, старина, – с юмором заметил Лекок, – если, конечно, вы не выбрали для себя именно этот род смерти. Однако не надо отчаиваться, черт возьми! Соберем наше мужество и выйдем из положения. Что касается маркиза де Гайарбуа, он готов вылезти из кожи, чтобы получить место префекта полиции. Высокопоставленный человек, решивший поохотиться за Черными Мантиями… Как велика сумма комиссионных, выплаченных полковником Боццо за ведение его финансовых дел, господин банкир?

Вопрос был задан вскользь и нарочито небрежным тоном. Из всех присутствующих только Трехлапый догадался о его подоплеке. Барон устало ответил:

– У меня все счета в порядке. Можете проверить в моих конторах.

– Это ваш просчет, дорогой банкир, – сказал Лекок, понижая голос. – Огромный просчет. Финансовые дела подобных клиентов нельзя доверять конторам, если вы желаете спать спокойно. Этот чертов маркиз прекрасно осведомлен. Он мне сказал напрямик: «В банкирах у Черных Мантий подвизается барон Шварц».

– Это клевета!

– Точно так и я ответил маркизу! Есть у вас камердинер по имени Домерг?

– Есть. Старый и преданные слуга.

– Следует заметить, что справившись с делом Черных Мантий, маркиз одним прыжком попадает в префектуру. Потому он очень усердствует. Вокруг вас так и кишат агенты, и в Париже, и в замке. Ваш преданный Домерг, кажется, играет в игру «Будет ли завтра день?»

Баронесса выдала себя невольным движением.

– Значит, в эту игру играете вы, мадам?

– Да! – не колеблясь, ответила она.

Рассеянная рука калеки вывела на лежавшем перед ним листке бумаги следующие слова: «Паук, который плетет свою паутину…»

Пауки появляются то тут, то там, повсюду развешивая скользкие, воздушно-тонкие нити. Поначалу трудно даже предположить форму в этой мастерски выплетаемой ловушке – кажется, что она делается наугад. Но вскоре проступает основа, составленная из искусно выплетенных петель. Каждый, кто угодит в паутину, становится пленником.

Лекок поклонился баронессе и повернулся к ее супругу.

– Я не знаю всего, – пояснил он, – всего и не узнаешь, когда дело касается дам. Надеюсь все же, что я знаю достаточно, чтобы дать вам добрый совет, добрый для вас, добрый для меня, ибо я не собираюсь трудиться задаром. Оставим пока в стороне нашего друга маркиза, действующего весьма ретиво, и вернемся в прошлое. Зная, что госпожа баронесса до вас имела супруга, вы не должны слишком удивиться тому, что существует и сын.

– Мишель? – воскликнул господин Шварц, и лицо его чуть ли не просияло.

И, обернувшись к жене, добавил с нежным упреком:

– Джованна, почему же вы мне не сказали?

Она хранила молчание. Сквозь кружевную вуаль угадывались ресницы, опущенные на бледные щеки. Зато развеселился Лекок.

– Вот сцена, какой не хватает в старенькой мелодраме: «женщина и два ее мужа». Только весельчак вроде меня может создать подобную ситуацию! Однако не будем увлекаться мелодрамой, нам надо вывести дело на чистую воду. В Париже каждый день разыгрывается по дюжине пьес, посвященных двоемужеству, и заканчиваются они в зале суда, который не перестает удивляться их изобилию. Шутки в сторону: женщине почти всегда есть что сказать в свое оправдание, ей нужно только решиться заговорить. Согласны вы со мной, Жан-Батист?

Вот уже в третий раз Лекок называл своего гостя по имени, в прежних своих отношениях с богатым банкиром он не смел себе такого позволить, и среди многих удивительных вещей, разыгравшихся в этот вечер, фамильярность шефа агентства особенно поражала баронессу. Господин Шварц не протестовал: его раздавила опасная странность ситуации, чреватой, как он предчувствовал, новыми разоблачениями.

Тон Лекока заставил его живо припомнить далекий, ушедший в прошлое день – 14 июня 1825 года. Он явственно ощутил даже, если можно так выразиться, привкус чувств, обуревавших его во время встречи с нагловатым коммивояжером, состоявшейся на набережной Орна. Потому барон даже вздрогнул, когда Лекок, засунув руки в карманы халата и глядя на него в упор, напомнил:

– Вино, игра, красотки, а, старина? Наш ужин в таверне «У отважного петуха»! Мамаша Брюле превосходно стряпала! А муж, знаменитый муж, папаша Брюле, смышленый малый, алиби любви! Моя позабытая трость, трость с серебряным набалдашником. И урок, затверженный для комиссара полиции, которого звали тоже Шварц: и потом помощенной! Тогда мы не были горделивыми, – ночью, на большой дороге и на ухабистом проселке? Билет в тысячу… да, вот кто здорово расплодился за это время, а, Жан-Батист?

На висках господина Шварца появились крупные капли пота.

Подавленный вздох распирал грудь калеки, уставившегося задумчивым взором в пустоту.

XXXII

ПОТАНЦУЕМ

Вид у господина Лекока был победительно-добродушный. Он щурился на барона и галантно улыбался баронессе. Она нарушила молчание первая: – Я не все поняла из только что сказанного, – взволнованным голосом сказала она. – Вы намекаете, что господин Шварц был замешан в том ужасном деле Банселля? Лекок, загадочно хмыкнув, ответил:

– Знаете, как бывает: коза и капуста, мясо и рыба, то и се.

И заметив, что банкир выражает протест энергичным жестом, добавил:

– Успокойтесь, дорогая мадам, ваш супруг невинен как новорожденный младенец. Он не замешан ни в чем. Он просто-напросто родился деловым человеком. Господин барон был ростовщиком, даже когда не имел ломаного гроша. Я имел честь предоставить ему первый ломаный грош, собственно говоря, он его слегка заработал. Заполучив его, он сразу же организовал ссудную кассу, наивный и довольно убогий прообраз будущего величавого банка. Вот и вся история. Есть на свете призвания. Евреи делаются не в синагоге.

Он схватил господина Шварца за руку и принялся дружески трясти ее, сопровождая приступ сердечности словами:

– Не правда ли, Жан-Батист? Между нами ведь все по совести. Однако не будем разбрасываться. На чем мы остановились? На маркизе и Черных Мантиях? Нет, еще рановато. Ах да, мы толковали о двоемужестве госпожи баронессы. Так вот, старина, с ее стороны никакой вины не было. Она думала, что ее муж мертв, и имела полное право, по законам Божьим и человеческим, вступить в новый брак, ведь это только в Бенгалии существует обычай сжигать вдов. Почему она вам ни в чем не призналась? Это было бы слишком, дорогой! Вы знаете, что ваша супруга заочно приговорена к двадцати годам принудительных работ? По закону на ее плече, бесспорно прелестном, полагалось бы красоваться каторжному клейму!.. Да! Да!

– Моя жена!

– К двадцати годам, ни больше ни меньше! Я даже подозреваю, что брак с вами стал для нее своего рода убежищем, хотя, разумеется, вы заслуживаете обожания и без всяких посторонних мотивов, Жан-Батист… Вы догадываетесь, какое имя носила Джованна Рени до брака с вами?

– Я не желаю догадываться, – сквозь зубы процедил барон.

– Это происходит невольно, – спокойно возразил Лекок, – о чем-то догадываешься или нет. Если вы не догадываетесь, я вам помогу. В тот день, когда вы получили божественный билет в тысячу франков, четыреста подобных билетов были похищены из кассы Банселля. Андре Мэйнотт, осужденный…

– Довольно! – выкрикнул барон, вытирая платком лоб.

– А правда, – спросил Лекок, – что он уже был седым, когда вы встретились с ним на острое Джерси через шесть или восемь месяцев после ареста?

– Довольно! – с отчаянием повторил барон.

Дыхание с глухим стоном вырывалось из груди баронессы.

– Уж он-то, – заметил Лекок, – точно не должен питать к вам горячих чувств! Но не будем терять нашей нити, мы все еще не покончили с двоемужеством мадам. Старина, когда речь идет о жизни или о свободе, нельзя доверяться даже любви.

Подчеркнув последние слова иронической усмешкой, Лекок продолжил:

– Свобода Жюли Мэйнотт была под угрозой – приговор, вынесенный по делу Банселля, касался и ее. Нельзя же требовать, чтобы женщина сказала будущему супругу: «Я вдова каторжника, надо мной висит приговор. Согласны ли вы взять за себя двадцать лет принудительных работ и в придачу малыша от первого брака?» Представьте себя на ее месте, Жан-Батист! Сами вы не очень-то любите признаваться в своих грешках!

Он засмеялся, среди гнетущей тишины смех его зазвучал скрипуче и остро. Баронесса казалась окаменевшей и походила на статую. Барон от каждого взмаха дубинки оседал книзу.

– И в конце концов кто же выиграл от этого не совсем обычного брака? – вопросил Лекок, потянувшись за трубкой, но тут же отодвинул ее, вежливо улыбнувшись баронессе. – Вы, мой дорогой, так и остались неотесанным увальнем, а ваша жена одна из самых изысканных дам парижского света. Вот уже семнадцать лет, как вы боготворите ее, от чистого сердца, конечно, но и от тщеславия тоже. Еще бы: биржевый делец заполучил в жены аристократку! Попробуйте жаловаться, вам засмеются в лицо. О разводе не заикайтесь: вашего союза не существует, ваша дочь – незаконнорожденная от корешков волос до пальчиков своих крохотных ножек!

– Все это правда, – пролепетал барон, – все это должно быть правдой, потому что она молчит.

– Все это правда, – холодно подтвердила баронесса.

Господин Шварц испустил стон.

Перо Трехлапого вывело на бумаге несколько слов, после чего он странным голосом сказал самому себе: «Ты свидетель, секретарь и… судья!»

– Общий итог: обоюдная ложь, – с довольным видом обобщил Лекок. – Солгал муж, солгала жена. Пока что оставим это в стороне и перейдем к вещам более серьезным, хотя бедный барон Шварц, которого я считал мужчиной, стал похож на мокрую тряпку. Возьмите себя в руки, старина! Нам потребуется много мужества, если мы хотим выйти из воды сухими. Гайарбуа опытная ищейка, и он уже взял след. Того гляди докопается и до тысячефранкового билета. Полковник, ваш вкладчик и ваш клиент, крепко приложил руку к той истории. Графиня Корона – его наследница, и я не стану перечислять многочисленных талантов сей очаровательной дамы. Все это очень серьезно, но все это пустяки по сравнению с главным: Андре Мэйнотт в Париже.

Из груди баронессы вырвался невольный крик. Барон поглядел на нее, и печаль, совсем не похожая на владевшую им подавленность, засветилась в его взгляде.

Перо застыло в пальцах калеки.

– Андре Мэйнотт в Париже и чувствует себя превосходно, – продолжал Лекок, но в нагловатом голосе его появился оттенок смущения. – Вот это опасность, настоящая и большая: Андре Мэйнотт – закоренелый бандит.

– Вы лжете! – звучно, во весь голос отчеканила баронесса.

При этих словах Трехлапый вздрогнул с головы до ног, словно по нему прошел электрический ток.

Господин Лекок отвесил баронессе иронический поклон.

– Никто не посмеет оскорблять при мне Андре Мэйнотта! – добавила она, выпрямляясь в кресле.

– Неужели вы все еще считаете себя женой этого каторжника? – сокрушенным голосом спросил барон.

– Да, считаю. В своем сердце я всегда оставалась его женой.

Калека обхватил лохматую голову обеими руками.

– Как я раньше не догадался прострелить себе череп! – вслух подумал барон, блуждая по комнате несчастным взором.

Удар, метко нанесенный Лекоком, был слишком для банкира жесток. Его рассудок, формалистический и холодный, никогда не выходивший из круга биржевой алгебры с ее хитрыми уравнениями, производил сейчас новый баланс: словно вспышкой молнии озарились роковые последствия давней его сделки с собственной совестью.

Несчастье этого человека имело сложное происхождение. Воспоминание о первом шаге на пути к богатству всегда наполняло его жгучим стыдом: поступок, связавший его с любимой женщиной, вызывал раскаяние. В отношениях его с полковником тоже были сомнительные моменты, потому Лекоку не составило труда устрашить банкира.

Господин Шварц не был чист перед своей совестью, но привык считать себя чистым перед законом, позабыв, что только чистая совесть может уберечь от ошибок. Все остальное предает и обманывает. Как только человек подобного типа становится жертвой лживого компромисса, заключенного с самим собой, закон, выпрямившись во весь рост, делается его врагом. Перед бароном Шварцем замаячила голова Медузы: отрекшийся от него закон обещал суровую кару.

С баронессой все обстояло иначе, и не потому, что в ее душе не звучал укоряющий голос, наоборот: укоряющий голос звучал в ней очень давно.

Однажды господин Шварц пребывал в долгой отлучке. Случилось это вскоре после рождения Бланш: семейная жизнь протекала спокойно, сквозь странную меланхолию молодой жены стало прорываться чувство – колыбель ребенка пробуждала в ней нежность. После отъезда мужа Жюли поспешила воспользоваться своей свободой: она тут же отправилась в церковь Сен-Рош и заказала заупокойную мессу, на которой присутствовала одна. Вернулась она сильно заплаканная и стала готовиться к путешествию. Мы знаем секрет ее неизбывной тоски: другой ребенок, оставленный на попечении кормилицы Мадлен, был отлучен от матери. Жюли не могла больше выносить разлуки, ей необходимо было увидеть сына. Господин Шварц не был еще ни бароном, ни миллионером, она взяла один из его чемоданов, намереваясь отправиться в путь в обычной почтовой карете.

На чемодане был штемпель пакетбота, плававшего до острова Джерси.

Жюли не была ни ревнива, ни любопытна, она уважала право другого на свои тайны и воспоминания. Тем не менее она раскрыла чемодан с жадным интересом. В нем ничего не было, кроме запыленного конверта без марки, набитого какими-то бумагами. Но адрес на конверте был – он молнией ударил по глазам молодой женщины. Очнувшись от обморока, Жюли накинулась на пыльный пакет, словно на долгожданную добычу.

Весь день, закрывшись в своей комнате, она читала и перечитывала найденные бумаги, а вечером, бледная и изнеможенная, выехала к Мадлен. Своего сына она у Мадлен не застала: малыша украли через две недели после свадьбы Жюли с господином Шварцем. Кормилица рассказала ей о посещении Андре.

По возвращении в Париж она несколько месяцев не покидала свою комнату, а вышла оттуда бледной и опечаленной навсегда. Опытные врачи, пытавшиеся разгадать характер ее странного недуга, советовали господину Шварцу лечить жену развлечениями.

Пакет содержал всю серию бедных писем, доверенных Андре Мэйноттом банкиру, заскочившему на остров Джерси во время погони за несостоятельным должником. Трудно сказать, была ли забывчивость господина Шварца намеренным злом или простой небрежностью: мы знаем, что Андре, больше всего опасавшийся навести полицию на след Жюли, не выдал своего секрета. В этом случае, как и во многих других, поведение банкира было мутноватым: с одной стороны, виновен, а с другой стороны, не очень.

Первым обрел дал речи Лекок.

– Прострелить себе череп – недурная мысль, я не без уважения отношусь к этому акту. Когда мужчина делается похожим на мокрую курицу, пистолетный выстрел может разрешить его запутанные дела… Но это глупо.

Последнюю фразу он произнес не без торжественности. Господин Шварц сидел с опущенной головой.

– Любите вы свою жену? – спросил его Лекок.

Горе смягчает даже деловые сердца. Господин Шварц, поглядев на баронессу робко и умоляюще, ответил:

– Я люблю ее больше жизни!

– Если ваш муж, я имею в виду вот этого, – пояснил Лекок, – будет вынужден покинуть родину, вы последуете за ним?

– Да, – твердым тоном ответила баронесса.

Это слово заставило калеку, погруженного в раздумье, очнуться. Руки его, сжимавшие голову, раздвинули буйную шевелюру вправо и влево, и лицо Трехлапого, может быть, от странного освещения казалось мужественным и красивым. Глаза его были устремлены на баронессу, сидевшую напротив его окошка. Она откинула вуаль, и веки его дрогнули, как от потока слишком яркого света. Она была прекрасна неописуемо. Благородное лицо с чистым высоким лбом хранило выражение глубокой печали.

– Вы соглашаетесь не, ради меня, Джованна! – плаксивым голосом произнес господин Шварц. – Вы делаете это ради дочери.

– Ради дочери! – повторил Лекок. – Разумеется, ради дочери, но и ради себя самой тоже.

Она бросила на Лекока взор, заставивший его опустить глаза.

– Если бы когда-то речь шла об эшафоте, – произнесла она медленно и тихо, но с той интонацией, от которой каждый слог звучал криком, – клянусь, я была готова умереть вместе с Андре. Но ваши оскорбления мною заслужены, потому что я… я устрашилась тюрьмы, она была для меня страшнее смерти, я не смогла бы жить опозоренной!

По ее щекам медленно скатывались две слезы. В горле калеки застряло глухое рычание. Господин Лекок потер руки и воскликнул с видом человека, осененного внезапной идеей:

– Разговор у нас, конечно, получился тяжелым, но мы можем все-таки прийти к соглашению!

И, в ответ на вопросительные взгляды супругов Шварц, продолжал:

– Сегодня воскресенье… я думаю, ваш отъезд должен состояться с среду.

– Слишком рано! – запротестовал банкир.

– Мой сын должен быть надежно обеспечен, – поставила свое условие баронесса.

– У меня огромные капиталы, – напомнил господин Шварц. – И я никогда не делал ничего недозволенного. До этой беды…

– Значит, – прервал его Лекок, – мне придется начать все сначала и сделать кратенький обзор вашей нынешней ситуации. Завтра же против госпожи Шварц может быть выдвинуто обвинение в бигамии, что касается вас обоих. За прекрасной дамой еще одно преступление: семнадцать лет укрывательства от приговора канского суда. Теперь посчитаем вины господина барона, допустим, предположительные, но почему бы не поохотиться за предположениями? Дичи наберется предостаточно!.. Начинаю загибать пальцы: присутствие Ж.-Б. Шварца в Кане в ночь на четырнадцатое июня 1825 года; вышеупомянутое ложное показание, данное своему тезке, комиссару полиции; билет, полученный на пустынной дороге; отъезд из города в одном дилижансе с женой осужденного Мэйнотта, которая, по мнению суда, увезла с собой четыреста тысяч франков, похищенных в кассе Банселля; женитьба в скором времени на этой особе. Наличие у новоиспеченных супругов суммы в четыреста тысяч франков. Цифра весьма выразительная, не правда ли?

На этом месте Лекок внезапно прервался: на бледном лице барона появилась холодная улыбка – его атаковали с той стороны, с какой он чувствовал себя достаточно защищенным.

– Ну конечно! – воскликнул Лекок. – Время! Деньги! Мы двинулись ложной дорогой. Не таким языком разговаривают с ловкачами вашего типа! Считайте, что я ничего не сказал: господин Шварц чист с головы до ног! Куда подевался мой разум? Однако не забывайте, что имеется еще графиня Корона да этот шутник маркиз, не считая меня – тот, кто меня не слушается, должен со мной считаться. И к чему нам предположения! Когда речь идет о таких миллионах, как ваши, мысль о преступлении рождается сама собой. Что касается полковника, довожу до вашего сведения, что Черные Мантии вовсе не досужая выдумка, а шеф их… Впрочем, делам это не должно мешать. Любой банкир вправе манипулировать деньгами любого вора, даже если эти деньги сильно припахивают, но… Но подумайте о суде присяжных, старина! Это далеко не забавно. Вы знаете, почему собаки и волки терпеть друг друга не могут? Потому что они родственники. Собака – это неудавшийся волк. Мелкий торговец, измученный мечтой о недостижимых миллионах, вскормленный желчью и завистью, обиженный судьбой и скорбящий о попустительствах закона, вот этот маленький человечек – а таких много в командитных товариществах, делающих из собак волков, а из волков собак – вас погубит. Вы станете его вожделенной добычей. Он беден, мечтает о роскоши, если не о пороке, тем сильнее обрушится на вас его вынужденная и лживая добродетельность. Как только ему подадут вас для экспертизы, он мастерски разделает вашу шкуру своими когтями. Он сумеет обнаружить вину, которая есть, и ту, которую сам придумает. Ненависть сделает его проницательным и очень ловким: он наизобретает вам таких искусных мошенничеств, о которых вы, несмотря на немалый опыт, и понятия не имели. То, что будет ему не по зубам, он заляпает грязью. И поверьте мен, публика, которая о вас и слыхом не слыхала, наградит его громкими аплодисментами, потому что вас, миллионеров, не любят, Жан-Батист, попробуйте мне возразить, я не поверю!

Господин Шварц сидел с застывшим взглядом и повлажневшим лбом.

– Вас, миллионеров, не любят, – повторил Лекок, голос его, сухой и острый, действовал подобно рубанку, ловко снимающему стружку. – Люди маленькие вам не верят, удивляясь, что со сложенными руками можно зарабатывать такие огромные суммы; люди большие раздражаются, вынужденные терпеть возле себя ваши непромытые головы. Слабые вас боятся, потому что вы провоцируете дурные страсти, сильные вас презирают, потому что ваша мошна не служит ничему великому. Деньги для вас, алчных фанатиков, всего лишь средство делать новые деньги. И на смертном одре вы мечтаете о биржевых спекуляциях. Нищие проклинают вас, даже когда вы лезете к ним с благодеяниями. Богатые, настоящая знать, гнушаются скандальным шумом, производимым вашими экю. Люди средние судят вас с суровостью слепой и, вероятно, не совсем справедливой, вы все-таки приносите пользу общественному благосостоянию, но вы избавлены от налогов, и тот, кто от них задыхается, вас ненавидит. В дополнение ко всем прочим даже мошенники, видя в вас опасных конкурентов, сумевших пробраться наверх, питают к вам чувство ядовитейшей братской злобы. Итак, уважаемый господин барон, кроме меня, Лекока, имеющего свои резоны поддерживать вас до известной степени и не скрывающего своей корысти, в будущий четверг весь Париж разразится бурными аплодисментами, узнав, что бумаги ваши опечатаны и что разъяренная мордочка ревизора уже обнюхивает усердно вашу плантацию трюфелей. Я сказал все. Поступайте, как вам угодно: я умываю руки.

Господин Лекок встал со своего места и выпрямился перед камином, заложив руки за спину.

– Вы спрашивали, – промолвила баронесса, обращаясь к мужу, – последую ли я за вами…

– Мнение. Сменил, – объявил банкир, совершенно неожиданно обретая и свой усеченный синтаксис, и свой напрочь было утерянный апломб. – Похоже на бегство. Бросится в глаза. Предпочитаю остаться. Идея.

Лекок сардонически улыбался.

– Идея. Не ахти, – заметил он, интонацией пародируя лаконизм барона. – Опасно.

– А я, – промолвила баронесса, – уеду, забрав с собой дочь.

– Разумно, – одобрил супруг.

– Чтоб было не очень шумно, – в рифму сострил Лекок, изображая веселость.

– Дорогой господин Лекок, – поднимаясь, сказал барон с видом уверенным и непринужденным, – не сомневаюсь, что под странностями вашего поведения кроется много чувства и преданности. Я не отказываюсь оплатить предъявленный вами счет, тем более что я действительно получил от вас в 1825 году билет в тысячу франков, которым, как мне представляется теперь, вы хотели купить мое молчание. В какое преступление вы замешались тогда, мне неизвестно. Тысяч десять-двенадцать луидоров, а то и больше, для меня пустяки. Предлагаю подумать. В среду вечером я даю бал в честь именин своей дочери. Я и моя супруга рады случаю пригласить вас на этот бал.

Он подал руку жене.

– Потанцуем? – язвительно усмехнулся Лекок.

– Потанцуем, – ответил банкир, поклонившись. Баронесса, переступая порог, громко сказала:

– Мне надо поговорить с вами завтра, господин Лекок. Лекок молча поклонился даме.

Оставшись один, он погрузил руки в карманы своего халата и в раздумье стоял посреди комнаты. Скрипнувшая створка заставила его поднять глаза. Он увидел Трехлапого, съежившегося за столом с пером в руке. Свет лампы, падающий отвесно, освещал странное лицо калеки. Какое-то время Лекок молча вглядывался в него. Трехлапый улыбался.

– Почему ты смеешься? – грубым тоном спросил Лекок.

– Потому что смешно, – ответил калека. – И, помолчав, добавил: – Значит, этот Андре Мэйнотт был невиновен!

Лекок пожал плечами и принялся расхаживать по комнате. Сделав три круга, он остановился перед Трехлапым, который все еще на него глядел, и прорычал:

– Если ты упустишь Брюно, я тебя удавлю!

– Это сделать не трудно.

– Бывают моменты, когда ты внушаешь мне страх, – произнес Лекок, обращаясь скорее к самому себе. – Но Андре Мэйнотт – это Брюно, Брюно и никто другой.

– Я сам вам это сказал, патрон…

Взор Лекока, жесткий и подозрительный, приковался к нему.

– Она удивительно красива, эта баронесса Шварц, – воскликнул калека, и глаза его засверкали.

– Я схожу с ума, – проворчал Лекок и, круто повернувшись, снова заходил по комнате.

– А похож я хоть чуть-чуть на этого Андре Мэйнотта? – поинтересовался Трехлапый.

– С чего бы это? – удивился Лекок, круто остановившись.

– С того, что она все еще неравнодушна к нему, – с простодушным цинизмом ответил калека, – и если я на него хоть чуть похожу…

– Я схожу с ума! – повторил Лекок и добавил: – Видел ты, как я их вывалял в грязи с ног до головы? Под конец он заартачился, для форсу, чтобы я на него не напустил полицию, но отъезд его – решенное дело.

– А этот бал…

– Этим балом он себя выдал. Старый трюк. В среду он заберет деньги, я думаю, он сможет собрать четыре или пять миллионов.

– Возьмет кредитными билетами, если едет в Англию.

– Нет, хвоста он за собой не оставит, возьмет обычными банковскими билетами, сделав вид, что ему надо произвести срочную выплату. Я его знаю: в маленьких делах он ловкач.

– А жена?

– А жене он и в подметки не годится. Прислеживай за Брюно. Между баронессой и Брюно существует одно препятствие, я знаю, какое, потому что сам его воздвигал. Одного слова баронессы достаточно, чтобы оно упало. Глаз с него не спускай, господин Матье, пост у тебя удобный, но если ты на нем заснешь, то можешь никогда не проснуться!

– Я всегда сплю вполглаза, патрон.

Лекок еще раз вгляделся в него, но ничего не усмотрел в этом окаменелом лице. Затем переступил порог караулки и из-за плеча Трехлапого прочитал сделанную им запись.

– Двадцать строк, и все уложилось! – одобрил он. – Распишись. Завтра супруги Шварц узнают, что у нашей беседы был свидетель и секретарь.

Трехлапый без колебаний расписался и с тщеславной ноткой в голосе заявил:

– В доме Шварца моя подпись известна.

– Прочитай-ка вот это! – сказал Лекок, подавая ему послание Пиклюса.

– Ты гляди! – удивился калека. – Значит, вы решили наполнить кассу, перед тем как ее опорожнить?

Улыбающийся Лекок утвердительно кивнул головой.

– Очень ловкий ход! – восхитился Трехлапый. – А зачем же тогда фальшивые купюры?

Лекок с горделивостью автора, вызвавшего аплодисменты, сказал:

– Увидишь. В этом самое интересное.

И, потерев руки, распорядился:

– Нам понадобятся актеры и статисты. Завтра ты займешься распределением ролей, подберешь своих людей в кабачке «Срезанный колос».

– Будет сделано, патрон.

– Да, и наши купюры: нужно не меньше четырех миллионов.

– Понял.

– А главное Брюно! Не проморгай!

– Не беспокойтесь, патрон, я сделаюсь его тенью, – торжественно заверил Трехлапый.


Читать далее

Часть Вторая. ТРЕХЛАПЫЙ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть