Глава IV. «Братья Карамазовы»

Онлайн чтение книги Федор Достоевский
Глава IV. «Братья Карамазовы»

Семья Карамазовых живет в небольшом провинциальном городке. Старик Карамазов, циничный и развратный шут, прожигает свою жизнь в бессмысленном разгуле. От первой жены у него есть сын Димитрий; его нрав необуздан, но он способен как на благородные порывы, так и на отвлеченные рассуждения. От второй жены, истеричной кликуши, у него есть сын Иван, – ум беспокойный, дух мятущийся и разрушительный, герой и мученик отрицания всего и вся. Алешу как будто не коснулось наследственное проклятие Карамазовых. Он одарен мужественной добротой, противопоставленной «асексуальной» доброте Идиота. Он воплощает позитивный принцип книги; он – светлячок, вокруг которого, точно черные мухи, вьются остальные персонажи. Есть и четвертый брат – омерзительный Смердяков, сын старика Карамазова и немой полоумной девушки, которую он из бравады изнасиловал однажды вечером. Этот побочный и больной эпилепсией ребенок – лакей в доме своего отца. Он бесстрастен, надменен, хитер. Он восхищается Иваном, а Иван содрогается, узнавая в нем карикатуру на самого себя.

Между отцом и четырьмя его сыновьями одна женщина – Грушенька. Они соперничают друг с другом из-за нее. Тем временем Смердяков, считая, что выполняет тайное желание Ивана, убивает старика Карамазова. Но в убийстве обвиняют Дмитрия, приговаривают к каторжным работам и ссылают в Сибирь. Такова эта история.

Двигают ее две проблемы: искушение грехом и вера в Бога – Грушенька и Христос.

Между двумя этими полюсами мечутся все персонажи книги. Одни, как старик Карамазов, одержимы только чувственностью, другие, как старец Зосима, – только верой. Между двумя этими крайностями, искусно смягчая краски, автор располагает души других исполнителей. Смердяков, Дмитрий, Иван, Алеша – разные обличья одного и того же с разных сторон освещаемого индивида, который постепенно освобождается от животного начала и преображается в «нового человека». Эти четыре брата – одно и то же существо, превращения которого зависят не от места в пространстве, а от расположения во времени. «Все одни и те же ступеньки, – говорит Алеша Дмитрию. – Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это все одно и то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю».

На этой «тринадцатой ступеньке» находится и желанная женщина – Грушенька. Ее содержит старый торговец, вытащивший ее из нищеты. Один из ее родственников говорит о ней: «Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке». «Скверного поведения женщина», – говорит и старик Карамазов, но добавляет, что она, быть может, «святее» всех монахов монастыря. Другие персонажи вторят им: «Эта женщина – зверь», «Это ангел». А Дмитрий восклицает: «Тигр и есть!.. Понимаю царицу наглости… инфернальница! Это царица всех инфернальниц, каких можно только вообразить на свете!» Алешу более всего поражает в ее лице «детское, простодушное выражение». Кто же прав? Все, ибо Грушенька заслуживает всех этих оценок. Грушенька – невинная девушка, потаскуха, животное, святая, – соединяет в себе всю сложность и противоречивость женской натуры. Женщина – это безумие во плоти. Женщины томятся от ожидания, отчаиваются, удовлетворив свою страсть, сгорают от желания отдаться и упрекают вас за то, что вы ими овладели. Они жестоки из удовольствия стать потом нежными и нежны из удовольствия стать позже жестокими. Они целомудренны в пороке, невинны в сладострастии. Они лгут мужчинам, лгут Богу, лгут самим себе. Они не вовлечены в жизнь – они в жизнь играют. Они стоят перед жизнью, как перед зеркалом, и примеривают к себе разные роли. Они меняют выражение лица и манеру поведения, чтобы убедиться в реальности своего бытия. Мужчина доказывает себе свою собственную реальность через постоянство. Женщина самоутверждается через вечную изменчивость. Мужчина хочет быть цельным, женщина – многоликой. Мужчина чувствует себя тем сильнее, чем полнее сознает свои достоинства и недостатки. Женщина чувствует себя тем сильнее, чем полнее в ней неосознанность своей сути. Мужчина – организованный мир. Женщина – незавершенная вселенная. В ней все неожиданно и все ненадежно. Нужно или бежать от нее, или отказаться от власти над ней.

Красота Грушеньки околдовала старого Карамазова. Этот старик – пьяница, скупец, лжец и развратник, – возможно, написанный самыми черными красками портрет отца Достоевского. «Он был сентиментален. Он был зол и сентиментален», – пишет Достоевский о своем персонаже. «Мне всегда казалось, – замечает Любовь Достоевская, – что Достоевский, создавая образ старика Карамазова, думал о своем отце».

Для прекрасной Грушеньки старик Карамазов всего лишь брызгающий слюной шут. Он завещает ей причитающуюся Дмитрию часть наследства и каждый вечер ждет ее прихода. Он бродит по комнатам, одурев от желания. Он ждет. Ждет. Но Грушенька не уступает ему, как не уступает и влюбленному в нее Дмитрию. Она смеется и над отцом, и над сыном. Идут дни, и взаимная ненависть мужчин растет. Они «…друг за другом теперь и следят, – пишет Достоевский, – с ножами за сапогом».

Идея, владевшая Раскольниковым, лишила его независимости. Женщина, завладевшая Дмитрием и его отцом, превратила их в рабов своих желаний. «Красота – это страшная и ужасная вещь!» – заявляет Дмитрий. Да, потому что власть красоты над мужчинами равна, а подчас и сильнее, чем власть мысли. Эротическое безумие Карамазовых сродни политическому безумию Бесов. В обоих случаях жажда земного удовлетворения своих вожделений доводит людей до скотского состояния. В обоих случаях пренебрежение нравственными законами ведет к разврату и убийству.

«А Митьку, – говорит отец, – я раздавлю, как таракана». И Дмитрий говорит об отце: «Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту . Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь».

Он шпионит за отцом в страхе, что Грушенька, польстившись на деньги, придет к старику. В одну из ночей слуга Григорий застает Дмитрия в саду. Дмитрий ударяет его медным пестиком по голове и обращается в бегство. Он находит Грушеньку на постоялом дворе: «Началась почти оргия, пир на весь мир». Вино, песни, пляски… Охмелевшая Грушенька признается Дмитрию, что любит его и хочет выйти за него замуж.

«Я знаю, ты хоть и зверь, а ты благородный, надо, чтоб это честно… впредь будет честно… и чтоб и мы были честные и мы были добрые, не звери, а добрые… Увези меня, увези далеко, слышишь… Я здесь не хочу, а чтоб далеко, далеко…»

Создается впечатление, что приближение катастрофы возбуждает до пароксизма чувства этих сластолюбцев. Предвидение ужасной судьбы доводит их ликование до экстаза. Они веселятся, потому что догадываются: скоро у них не будет на это права. Верно ведь, что у Достоевского все радости, – если это не радости чисто духовные, радости «края ночи», «конца книги», – кажутся нам удивительно непрочными. Даже в тот момент, когда мы являемся свидетелями нисшедшего на героев блаженства, это блаженство причиняет нам страдание, ибо мы знаем, что это блаженство обреченных. С изощренностью палача Достоевский возделывает счастье своих жертв перед тем, как предать их казни. Он не поражает измученную или больную плоть. Он выбирает день самый благополучный, день, озаренный надеждой, и наносит последний удар. Так, Дмитрия приходят арестовать, когда его любовное исступление в разгаре. Его обвиняют в убийстве отца. Напрасно он протестует перед следственной комиссией: все улики против него.

На самом деле отца Дмитрия убил подлый лакей, незаконнорожденный Смердяков. Этот паяц играет в романе столь дорогую Достоевскому инфернальную роль двойника. Как мучительно для порядочного человека встретить на своем пути существо, воплощающее все то низкое, скрытое, подавленное, глупое, трусливое, что скопилось на дне его души… Вы спокойны, вы в согласии с самим собой. И вдруг перед вами возникает индивид, душа которого сформирована из того, что вы в себе осуждаете. Индивид, который есть ваша скверна, свалка – ваше внутреннее зло. В этом больном рте ваши самые прекрасные слова превращаются в пошлые глупости, в этой узкой голове ваши самые прекрасные мысли обращаются против вас.

Так, Иван Карамазов держит на поводке свою собственную обезьяну. И ненавидит ее. А тот восхищается этой ненавистью. Одного ненависть унижает, а другой наслаждается этим унижением. Чтобы угодить Ивану, которого женитьба отца лишила бы причитающейся ему доли наследства, Смердяков убивает старика. Он убивает не потому, что Иван прямо просил его об этом. Он убивает из убеждения, что угадал тайные помыслы своего барина.

Смутная надежда, затаившаяся в сердце Ивана, вдруг становится чудовищным деянием, и это деяние ужасает его. Из-за Смердякова, совершившего на деле то, что его хозяин совершал в помыслах, Иван виновен уже не в мечте, а в поступке. Смердяков – это слияние мысли и действия. Смердяков – возмездие за духовную безответственность. Смердяков – кара мыслителя, освободившего себя от нравственного закона.

«…Вы, пожалуй, и сами очень желали тогда смерти родителя вашего, – говорит ему Смердяков. – Чтоб убить – это вы сами ни за что не могли-с, да и не хотели, а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил, это вы хотели». Иван сам себя допрашивает, сам себя убеждает, путается в мыслях: «Да, я этого тогда ждал, это правда! Я хотел, я именно хотел убийства». А потом: «Хотел ли я убийства, хотел ли?» Ожидание отцеубийства, сама мысль о нем делают Ивана виновным. «Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был», – твердит ему Смердяков. И лакей объясняет своему учителю, как созревало его, Смердякова, решение.

По сути, он убил потому, что ничто не удерживало его от убийства. Из речей интеллектуала Ивана Смердяков вывел заключение, что в этом мире «все позволено». Нет Бога. Нет ада. «…ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил».

Смердяков, отрекшись от общечеловеческой морали, переступив стену, путает свободу и произвол. Он убивает. И этим актом соединяет во зле Ивана Карамазова, утверждающего, что «все позволено», и Дмитрия Карамазова, восклицающего: «Зачем живет такой человек?»

Иван, невиновный перед законом, установленным людьми, судит себя сам. Отвернувшись от Бога, он оказывается лицом к лицу со Смердяковым. Вместо сверхчеловека он обнаруживает обезьяну. Вместо ведущей к свету лестницы – мрачную бездну. Вместо высшего разума – безумие. Этот умный, образованный, одухотворенный человек подвержен галлюцинациям. Он раздваивается. Он видит дьявола. И этот дьявол – он сам. «Ты – я, сам я, только с другою рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю… Только все скверные мои мысли берешь, а главное – глупые. Ты глуп и пошл».

Иван Карамазов – это сам Достоевский, которого «Бог всю жизнь мучил». Опровержения и богохульства Ивана – опровержения и богохульства самого Достоевского в часы сомнений. «Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я», – замечает писатель. И когда Иван Карамазов вопрошает: «Стоит ли высшая гармония слезинки хотя бы одного только замученного ребенка?», разве не сам Достоевский говорит его устами?

В сущности, весьма вероятно, что в глазах Достоевского Иван Карамазов играет ту же роль, что Смердяков в глазах Ивана Карамазова. Для Федора Михайловича Иван – воплощение той части его «я», которая ему ненавистна. Иван – то, от чего автор сам желал бы очиститься. Иван – высшая кара для его создателя.

Над этими прóклятыми существами возвышаются две светлые фигуры – Алеша и старец Зосима. Алеша, младший из братьев Карамазовых, – послушник в тихом, окруженном высокими белыми стенами монастыре. Однако он вовсе не мистик в полном смысле этого слова. «Алеша, – пишет Достоевский, – был вовсе не фанатик, и, по-моему, по крайней мере, даже и не мистик вовсе. Заранее скажу мое полное мнение: был он просто ранний человеколюбец».

Итак, это уравновешенный, укорененный в реальности юноша. Он верит в Бога спокойно, честно и здорово. Он, конечно, верит в чудеса, но чудеса его не смущают. Чудеса не основа его веры, а ее венец. «В реалисте вера не от чуда рождается, а чудо от веры».

Таким образом, Алеша «реалист», полноценный человек. Природа его доброты не ангелическая, она не предполагает, как у Мышкина, полного неведения зла. Алеше известно зло. Он понимает пороки братьев и отца, он не чужд грешникам, которые его окружают. Он от мира сего. Его заслуга – в умении преодолеть искушения и побороть соблазны.

К тому же и старец Зосима завещает ему: «Мыслю о тебе так: изыдешь из стен сих, а в миру пребудешь как инок. Много будешь иметь противников, но и самые враги твои будут любить тебя. Много несчастий принесет тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь, и жизнь благословишь, и других благословить заставишь – что важнее всего».

Не с друга ли юности Шидловского писал Достоевский прекрасный лик Алеши? Или с философа Соловьева, обликом походившего на Христа? Несомненно, и с того, и с другого.

Несомненно также, что он наделил старца Зосиму чертами святителя Тихона Задонского и преподобного Амвросия, подвижника из Оптиной пустыни.

«Старец, – пишет Достоевский, – это берущий вашу душу, вашу волю в свою душу, в свою волю». Это всемогущий духовный наставник, которому вы с полным самоотрешением отдаете свою волю. В монастыре он властвует над душами монахов и послушников, принимая обязательные для всех исповеди. Над народом он властвует благодаря безмерности своего ясновидения и мудрости и кротости своих поучений.

«Про старца Зосиму, – пишет Достоевский, – говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших его совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть».

Старец Зосима, как и его духовный сын Алеша, прежде всего человек, а потом уже святой. Он жил в миру, где был военным. Он решил стать священником не от отчаяния, не по велению рассудка, а от любви . Доктрина Зосимы – доктрина любви и радости. «…Необыкновенно поражало и то, – пишет Достоевский, – что старец был вовсе не строг; напротив, был всегда почти весел в обхождении». Старец согласен со словами своего юного собрата: «…жизнь есть рай, и все мы в раю, да не хотим знать этого…», и еще: «…всякий из нас пред всеми во всем виноват».

Всеобщая симпатия объединяет людей, но и мерзость каждого заражает остальных. Зло не довольствуется преступником и его конкретной жертвой – оно расползается, как масляное пятно. Те, кто желает зла, не совершая его, поражены им. И те, кто угадывает эти желания, не осуждая их, тоже им затронуты. И даже те, кто ничего не ведает о свершившемся, есть его тайные сообщники.

Мы все виновны, все грешны, мы все несчастны. Мы крадем вместе с вором, которого не знаем в лицо, убиваем вместе с отцеубийцей, о котором читаем в газетах, насилуем вместе со сладострастником, проклинаем вместе с богохульником… Каждый из нас вносит свою лепту в мировой грех. И однако все мы будем спасены. «Да и свершить не может совсем такого греха великого человек, который бы истощил бесконечную Божью любовь, – учит Зосима. – Веруй, что Бог тебя любит так, как ты и не помышляешь о том, хотя бы со грехом твоим и во грехе твоем любит… А будешь любить, то ты уже Божья… Любовью все покупается, все спасается».

Не к распорядку суровой жизни, не к монашескому отречению, не к слезливой жалости призывает Зосима верующих. Он требует от них немногого: признания своей греховности и любви к ближнему. Засчитывается не результат, а усилие, которым он достигнут. Когда гордец склоняет голову, он ближе к Богу, чем упавший на колени лакей: гордец должен переломить себя, прежде чем поднесет Богу знак человеческого смирения, тогда как лакей бьет поклоны по привычке, не понимая смысла действия, которое совершает. «Сделайте, что можете, и сочтется вам… то, что вам кажется внутри себя скверным, уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается… Но предрекаю, что в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не продвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, – в ту самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу Господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего».

Зосима и Алеша освещены мягким рассеянным светом. Они любят, а этого достаточно, чтобы завоевать доверие простых людей и детей. (Вся глава X посвящена дружбе Алеши с мальчиками городка.)

Однако интеллектуалы нападают на эту ясную философию. Иван Карамазов противопоставляет спокойной вере своего брата дьявольскую аргументацию Великого инквизитора. «Легенда о Великом инквизиторе», в том виде, в каком Иван рассказывает ее Алеше, – кульминация романа «Братья Карамазовы» и, вероятно, философская кульминация всего творчества Достоевского. В ней итог его исканий. В ней ответы на поставленные им вопросы. В ней – последнее слово Достоевского.

В Севилье во времена инквизиции Христос является народу. Его сразу узнают, окружают, молят о чуде. И Иисус совершает чудеса, которые от него ждут. Тогда Великий инквизитор, девяностолетний старец с иссохшим лицом и впалыми глазами, велит стражникам схватить Спасителя.

Ночью Великий инквизитор приходит в тюрьму, куда по его приказанию брошен Христос. «Зачем же Ты пришел нам мешать? – обращается он к нему. – Ибо Ты пришел нам мешать».

И старик произносит обвинительную речь против Христа. По сути, Великий инквизитор не верит ни в Бога, ни в человека. Он не верит в Бога, раз он отказывается признать Богочеловека: «Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде». Он не верит в человека, раз утверждает, что христианская доктрина превосходит моральные силы человечества.

Великий инквизитор отклоняет соединение человеческой свободы с божественной свободой. «Хочу сделать вас свободными», – сказал Христос. Но, даровав человеку свободу выбора между добром и злом, Иисус возложил на человека ответственность за этот выбор и тем обрек его на муки совести. Он сохранил ему весь арсенал страдания: угрызения совести, искушения грехом и злом, надежда на спасение безысходно запутываются в его душе. Нет свободы без страдания, путь свободы есть крестный путь страдания. В основе своей христианство – религия страдания.

Таким образом, человек поставлен перед дилеммой: свобода со страданием или счастье без свободы. Что же он выберет?

Великий инквизитор сделал свой выбор. Христос, считает он, переоценил силы человеческого существа, навязав ему испытание свободой. Человек слишком слаб для свободного самосознания: «Или Ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла?» Главная цель человека – быть счастливым. Создать его земное счастье – задача церкви. Церковь больше любит человека, чем Христос, возложивший слишком тяжкое бремя на душу человека.

«Столь уважая его, Ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него и потребовал». Эта религия хлеба небесного, такая, как она выражена в Евангелии, по силам лишь немногим избранным. Она – аристократична. Но аристократическая религия невозможна – религия предназначена для всех людей. Нужно, следовательно, чтобы она предложила образ жизни, приемлемый для них. Она должна нести утешение глупцам, трусам, порочным больным. Она должна быть понятна самому последнему из смертных. Она должна быть «вульгарна». Взамен свободы духа, тягостных сомнений, душевных мук Великий инквизитор предлагает человеку мир, созданный по законам эвклидовой геометрии, – Великий инквизитор разделяет теорию Шигалева. Он берет на себя попечение о людских нуждах. Он защищает голодных и немощных. Он обещает им не хлеб небесный, а хлеб земной. «Ты обещал им хлеб небесный, но… может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным?.. Нет, нам дóроги и слабые».

Религия хлеба земного – это атеистический социализм «Бесов».

Великий инквизитор провозглашает царство посредственного счастья взамен великих порывов духа: «…мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы… Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны…»

Во имя свободы духа Христос в пустыне отверг первое искушение – искушение «хлебом земным». По мнению Великого инквизитора, это была его первая ошибка.

Вторая ошибка в том, что он возжелал свободно дарованной ему любви человека. Но людям не дано верить по свободному влечению сердца – их нужно заставить поверить. Божественное откровение недоступно их пониманию: в нем слишком много неясностей, недомолвок, намеков: «…Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людям». Человек хочет быть порабощенным, повергнутым в трепет, хочет, чтобы в нем беспрерывно поддерживали потребность обожать. А Христос позволил распять себя, как вора, истекал кровью на кресте, умирал на глазах плачущих женщин. Желая, чтобы любовь человека родилась не из чуда, Он отдалил человека от себя, Он его потерял. «Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут Ты судил о людях слишком высоко».

Так, второе искушение, искушение авторитетом, дополнилось искушением чудом.

Христос отверг эти три искушения – Великий инквизитор их принимает. Он исправляет подвиг Христа: он основывает его на хлебе земном, на авторитете и чуде! «И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки».

Христианство перестает быть религией элиты и становится религией всех. Из любви к человеку Церковь предает Бога. Она пользуется именем Христа для укрепления порядка не духовного, а социального, – она устанавливает «христианский коммунизм». Она формулирует твердые догматы, доступные обывателю предписания, она обещает отпущение грехов, прощение, вечную жизнь – и держит в руках свою жалкую паству. Она завлекает прихожан внешними знаками присутствия Бога – обрядами, праздниками, исповедью. Она низводит сверхъестественное таинство до уровня картинок для причащающихся. Она обставляет его звоном колоколов, запахом ладана, изображениями Бога в скульптуре и живописи. Она призывает на помощь все искусства, воздействует на все чувства, лишь бы околдовать людей. Она разменивает Бога, Она предлагает и сбывает его как товар. И Ее тройная ложь, Ее тройное богохульство преподносятся столь успешно, что никому не приходит в голову изобличить ее. Церковь отрицает Христа, но проповедует Его учение. Она – последнее прибежище атеизма. И люди скорее сожгли бы Христа, чем перестали верить в простые догматы, которые измыслил для них Великий инквизитор. «Они станут… прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке». «Ибо если бы кто всех более заслужил наш костер, то это Ты, – объявляет инквизитор Христу. – Завтра сожгу Тебя».

Вместо ответа Христос приближается к старику и целует его в бескровные уста. Тот вздрагивает, идет к двери, отворяет ее и говорит Ему: «Ступай и не приходи более… не приходи вовсе… никогда, никогда!»

Пленник уходит.

Любопытно отметить, что обличение отрыва Церкви от религии исходит от атеиста Ивана. То есть он бунтует не против Христа, а против Церкви и тем самым невольно защищает от атеизма истинную веру. Он лучше любого верующего схватывает высшую красоту морали Христа: призыв к бескорыстной любви.

По мнению Достоевского, в использовании слова Христова в имперских целях виновна одна католическая теократия. Но в том же преступлении можно обвинить и византийское Православие. По существу, любая церковная организация заслуживает упрека в цезаризме. Вся история церкви – это борьба с искушением свободой духа, как несообразной натуре человека. И однако главная тайна Христа есть тайна свободы. Тайна Распятия подтверждает совершенную независимость выбора, предоставленную человеку. Торжествующая божественная истина привела бы к единению душ человеческих в безбожии. Божественная истина – распятая, униженная, растерзанная, гноящаяся, оплеванная – не навязывает человеку веру в нее. Человек верит не из-за «этого», а несмотря на «это». Акт веры перед этим мертвецом, таким же, как все мертвецы, есть акт свободы. Именно к такой вере – свободной, необъяснимой рассудком, не обоснованной логикой, – и призывает нас Достоевский.

Как же все-таки решает проблему Бога Иван Карамазов? Иван не принимает деистское объяснение мира. Он вызывает в памяти все человеческие страдания и не оправдывает обязательность земных мук их вознаграждением в вечной жизни: «Зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше». Церковь предлагает слишком упрощенные доводы: принцип «ничто не дается даром». Нужно нечто иное, но – что?

«…если я даже этого не могу понять, то где ж мне про Бога понять».

Таким образом, этот атеист восстает не против Бога, а против непостижимости природы Божьего существа. Желать верить в Бога – значит уже не быть атеистом. Оскорблять Бога – значит уже верить в Него. Неистовое отрицание Ивана направлено против церковного бога – административного, обыденного, искусственного бога Великого инквизитора. Иван не допускает, чтобы ему навязывали Бога, сведенного до уровня человеческого ума, выведенного человеком из системы силлогизмов, – Бога, приведенного в мир людьми. Ведь Бог «не от мира сего». Бог – тайна, ожидание, надежда. Церковь слишком конкретизирует надежду и тем убивает ее.

Но, приблизившись к порогу истинной веры, Иван Карамазов отступает. Он восхищается тем, что мысль о необходимости Бога зародилась в слабосильном человеческом уме. Бог ли создал человека или человек создал Бога? Иван об этом «положил не думать». Перед лицом царящего в мире зла, перед лицом Бога, который даже не помышляет о том, чтобы внести свет Истины в свое творение, Иван «возвращает свой билет на вход»: «…я-то этого не принимаю и не хочу принять!» «И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее». И он отвергает Бога из любви к человечеству, как и Великий инквизитор из сочиненной им Легенды.

Отвернувшись от Бога, Иван приходит к сатанизму. Иван Карамазов – одно из воплощений дьявола, он сам – дьявол. В кошмарной ночной галлюцинации ему является черт, и этот черт – он сам. Черт веровал в Бога, но веру потерял.

«Я был при том, – говорит он Ивану, – когда умершее на кресте Слово восходило на небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника… я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми: „Осанна!“… И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакостях».

Явление черта и беседа с ним помогают Ивану до конца уяснить подлинные причины своего собственного безверия: Иван Карамазов борется с терзающей его верой в Бога из желания помериться силами с Богом, обойтись без Бога, заменить Бога. Здесь Достоевский снова возвращается к столь дорогой ему теме – теме сверхчеловека: «Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человекобог». Однако Ивану не по себе и в атмосфере атеизма. Он «по-женски» швыряет в черта стакан. Он изгоняет его – того, кто живет внутри его самого. Ибо как отрицать существование Бога, если о вере в Него страстно и скорбно тоскует душа?

«Поднимите глаза ваши к Богу, – говорят одни; смотрите на Того, с Кем вы так схожи и Кто вас создал, чтобы вы поклонялись Ему. Вы можете стать подобны Ему; мудрость вас с Ним уравняет, если вы захотите ей следовать…

Кем же станет человек? С кем он сравняется – с Богом или с животными?»[72] Паскаль Б. Мысли. М., 1995, с. 196. Перевод Ю. Гинсбург .

«Есть и во аде, – говорит отец Зосима, – пребывшие гордыми и свирепыми, несмотря уже на знание бесспорное». Иван один из тех, кто добровольно выбирает ад. Иван болен Богом. Станет ли этот недуг для него смертельным?

Алеша смотрит на брата с ужасом, но и с жалостью. Потом подходит и целует его в губы, как Христос целует Великого инквизитора.

Это единственный ответ, который христианин может предложить атеисту. Ибо по логике христианства верующий может противопоставить неверию только любовь. Вера не поддается объяснениям и не подчиняется приказам. «Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье», – говаривал Идиот неверующему Ипполиту.

«Бог победит! – думает Алеша о брате. – Или восстанет в свете правды, или… погибнет в ненависти!»

И он молится за своего брата, ибо во всем мире не найти для его спасения иного средства кроме молитвы.


Это необъятное произведение – итог не только нравственно-философских, но и художественных исканий автора. Ни в одном романе реальное не сплетено так тесно с фантастическим, как в «Братьях Карамазовых». Обстановка? Она его не заботит. Облик персонажей? Где-то мимоходом сказано, что у старика Карамазова были длинные и мясистые мешочки «под маленькими его глазками, вечно наглыми, подозрительными и насмешливыми», и большой кадык, придававший ему «какой-то отвратительно сладострастный вид». Что до Алеши, то он был «средневысокого роста, темно-рус, с правильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темно-серыми широко расставленными глазами, весьма задумчивый и, по-видимому, весьма спокойный». Это все. Через десяток страниц уже забываешь эти наскоро набросанные портреты, жертвуешь лицами, обликом – всем физическим существованием персонажей ради воплощенной в них идеи. Страсть, с которой герои проводят свою идею в жизнь, пожрет их плоть. И картины беспощадных схваток этих идей развертывает перед нами Достоевский.

Мы переселяемся в мир, где не едят, не пьют, не спят, где в несколько часов втиснуто множество событий, где сердца героев полны вещими предчувствиями, где день смешивается с ночью и где каждый говорит не столько для того, чтобы убедить других, сколько для того, чтобы убедить самого себя.

Повсюду хаос и повсюду беспокойство. Но изнуряют эти существа не болезни и терзает их не страх – их мучит Бог. Автор предусмотрительно избавил их от мелких повседневных забот и оставил нагими перед тайной Бога. Их деятельная жизнь – это тайная жизнь человеческой души – нашей души. Они – это мы сами, но увиденные изнутри. При таком способе ви́дения – своего рода «внутренней киносъемке» – оператору ближе всего таящиеся во мгле подсознания нравственные муки, а то, что зримо при свете дня – обстановка, наружность, одежды, – от него удалено. Объектив камеры сфокусирован на наш внутренний мир, и мир внешний представляется расплывчатым, как в сновидении. И когда нам показывают отпечаток, запечатлевший нас самих, мы не узнаем на нем самих себя, так же как не узнаем себя на рентгенограмме.

Выбор этой оптики «подпольного человека» объясняется горячей симпатией автора к своим созданиям. Как будто какой-то приступ вроде припадка эпилепсии бросает его в самую сердцевину сокрытой в нас тайны, чтобы он помог нам ее разгадать. Одним рывком он погружается в бездонные глубины человеческой души. И глаза его быстро привыкают к царящему там мраку. Он все видит, все понимает. И так же как во сне целая человеческая жизнь может промелькнуть за несколько секунд, так и вся духовная жизнь со всеми ее исканиями, срывами, надеждами предстает перед ним словно при ослепительной вспышке пронзающей тьму молнии. И когда он выныривает на поверхность, волоча за собой свою добычу, – то, что подспудно таится в нашей натуре, – когда пытается подчинить законам искусства эту невероятную историю, происходящую вне пространства и времени, не управляемую законами причинности и противоречий, вот тогда и начинаются смертельные муки художника. Он хочет бессознательное сделать приемлемым для обыденного сознания, бессознательное превратить в сознательное. Он хочет пробудить в людях интерес к тому, каковы они на самом деле.

Разрываясь между фантастическим и реальным, Достоевский тщится втиснуть в жесткие рамки логики материю, ускользающую от его наблюдения, – безнадежная затея!

Неправдоподобия кишат в романе. Множество событий и череда катастроф, происходящих в «Братьях Карамазовых», спрессованы в несколько дней. Персонажи, встретившись, чтобы, по «русскому обычаю», поспорить о Боге, произносят многостраничные монологи. Косноязычный лакей Смердяков бросает отточенные реплики. Мужлан Дмитрий восклицает: «Нет, широк человек, я бы сузил». Герои, как всегда у Достоевского, – кем бы они ни были – наделены провидческим знанием: Зосима объявляет Алеше, что Дмитрию уготована трагическая участь. Алеша, прощаясь с отцом, целует его в плечо, ибо предчувствует его грядущую гибель. Иван уезжает в Чермашню, ибо знает: готовится убийство…

Галлюцинация, сновидение, преступление – расхожая монета в мире Достоевского. Чтобы обосновать поступки своих героев, Достоевский простодушно ссылается на наследственность или болезнь. Он как бы предуведомляет нас: «Ведь эти существа не такие как мы… Ведь они неуравновешенны!» Он вводит в заблуждение читателя, уверяя его в идентичности своих созданий. И, стремясь добиться «безусловной достоверности», нагромождает массу вещественных деталей. Убийство старика Карамазова описано с дотошностью профессионального криминалиста. О предварительном следствии и ходе судебного процесса рассказано с точностью завсегдатая судебных заседаний.

«Не думаю, чтоб я сделал какие-нибудь технические ошибки в рассказе: советовался предварительно с двумя прокурорами еще в Петербурге», – говорит Достоевский.

Достоевский не хочет делать выбор – он не выбирает между революцией и самодержавием, между реальным и фантастическим. Он курсирует между двумя берегами, не приставая ни к одному. Он совмещает несовместимое. Он потратил сорок лет труда, чтобы заставить публику признать свое гибридное искусство. Что за важность! «Братьями Карамазовыми» он выиграл партию!


Читать далее

Глава IV. «Братья Карамазовы»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть