V. «БЕС В РЕБРЕ» У МАРФЫ-ПОСАДНИЦЫ

Онлайн чтение книги Господин Великий Новгород
V. «БЕС В РЕБРЕ» У МАРФЫ-ПОСАДНИЦЫ

«Самодержавный мужик» осилил сторонников московской руки. Господин Великий Новгород постановил, а на том и пригороды стали, чтоб от московского князя отстать, крестное целованье к нему сломать, как и сам он его «ежегод» сламливал и топтал под нозе, а к великому князю литовскому и королю польскому Казимиру пристать и договор с ним учинить навеки нерушимо...

— Уж таку-ту грамотку отодрал наш вечной дьяк королю Коземиру, таку отодрал, что и-и-и! — хвастались худые мужики-вечники, шатаясь кучами по торгу, задирая торговых людей, да рядских молодцов, да рыбников и зарясь на их добро.

— Да, братцы, на нашей улице нониче праздник.

— Масляница, брательники мои, широкая масляница! Эх-ну-жги-поджигай-говори!

— Не все коту масляница — будет и великий пост, — огрызались рядские.

Действительно, на том же бурном вече, по усмирении преподобным Зосимою волнения, вечным дьяком составлена была договорная грамота о союзе с Казимиром и вычитана перед народом, который из всей грамоты понял только одно, им же самим сочиненное заключение, — что с этой поры Москве уже не «черной куны»[49]Черная куна — вид обложения, взимаемого московским князем. и никакой дани и пошлины не платит и всякого московского человека можно в рыло, по салазкам и под «микитки»...

— Можно и московским тивунам нониче в зубы...

— Знамо — на то она грамота!

С грамотою этою Господин Великий Новгород отправил к Казимиру посольство — Афонасья Афонасьича, бывшего посадника, Дмитрия Борецкого, старшего сына Марфы, и от всех пяти новгородских концов по житому человеку.

Ввиду всех этих обстоятельств мужики-вечники совсем размечтались. Поводом к мечтаниям служили приехавшие с князем Михайлом Олельковичем «хохлы» — княжеская дружина, состоявшая из киевлян. Все это был народ рослый, черноусый, чернобровый и «весь наголо черномаз гораздо». Они были одеты пестро, в цветное платье, в цветные сапоги, высокие шапки с красными верхами и широчайшие штаны горели как жар. Новгородские бабы были без ума от этих статных гостей, а мужики так совсем перебесились от заманчивых россказней этих хохлатых молодцов. Приезжие молодцы рассказывали, что в их киевской стороне совсем нет мужиков, а есть только одни «чоловики» и «вте» ходят у них так, как вот они, дружинники, — нарядно, цветно и «гарно».

На основании этих россказней худые мужики-вечники возмечтали, что и они теперь, «за королем Коземиром», будут все такими же молодцами: как эти «хохлы», будут ходить в цветном платье и ничего — «ровно-таки ничевошеньки не делать».

— Уж и конь у меня будет, братцы! Из ушей дым, из ноздрей полымя...

— А я соби, братцы, шапку справлю — во каку!.. Со святую Софию!


Марфа-посадница торжествовала. Ее любимец сынок, красавец Митрюша, был отправлен к королю Казимиру чуть не во главе посольства...

— Млад-млад вьюнош, а поди-на — посольство правит!.. — говорила она своей закадычной «другине» боярыне Настасье Григоровичевой, с которою они когда-то в девках вместе гуливали, а потом, уже и замужем, отай от своих старых, постылых муженьков, с мил-сердечными дружками возжались. — Во каков мой сынок, мое чадо милое!

— А все по теби честь, по матушке, — поясняла ей другиня Настасья. — Ты у нас сокол.

— Какой!.. Ворона старая.

— Не говори... Вон на тебя как тот хохлач свои воловьи буркалы пялит.

— Какой хохлач?.. — вспыхнула Марфа.

— То-то... тихоня... Себе на уме.

— Ах, Настенька, что ты! Не вем, что говоришь.

— Ну-ну, полно-ка... А для кого брови вывела да подсурмилась?

— Что ты! Что ты!.. Для кого?

— А князь-то на что?.. Олелькович.

Марфа еще более загорелась.

— Стара я уж... бабушка.

— Стара-стара, а молодуху за пояс заткнешь.

Как ни старалась скромничать продувная посадница, однако слова приятельницы, видимо, нравились ей. Это была женщина честолюбивая, привыкшая помыкать всеми. Перебалованная с детства у своих родителей еще, как холеное, «дроченое дитя», которое не иначе кушало белые крупитчатые калачи, как только тогда, когда мать и нянюшка, души не чаявшие в своей Марфуточке, уверяли свое «золотое чадушко», что калачик «отнят у заиньки серенького», которое пило молочко только от «коровушки — золотые рога» и спало в своей раззолоченной «зыбочке» тогда только, когда ее убаюкивал и качал какой-то сказочный «котик — серебряны лапки», — потом перебалованная в молодости своею красотой, на которую «ветер дохнуть не смел», а добрые молодцы от этой красоты становились «аки исступленные», перебалованная затем посадником Исачком, за которого она вышла из тщеславия и который «с рук ее не спускал, словно золот перстень», но которым она помыкала, как старою костригою в трепалке[50]Кострига, кострика, — жесткая кора льна или конопли, остающаяся после их трепания и чесания как нежелательная, — на удалении этой кострики построен автором образ.; избалованная наконец всем Новгородом, льстившим ее красоте, богатству и посадничеству, — Марфа обезумела: Марфе был, что называется, черт не брат! Что-то забрала она себе в свою безумную, с «долгим волосом» голову...

— Уж попомни мое слово: быть тебе княгинею... — настаивала приятельница.

— И точно: княгинею новгородскою и киевскою!

— Почто, милая, киевскою?

— А как же?.. Он, хохлач-то, будет киевским князем, а я с ним...

И Марфа задумалась. Лицо ее, все еще красивое, приняло разом мрачное выражение. Она сжала свои пухлые руки и досадливо хрустнула пальцами.

— Что уж и молоть безлепично!.. Я вить давно и сорокоуст справила.

— По ком, Марфуша? — удивилась Настасья.

— По соби, мать моя.

— Как «по соби»?.. Я не разумею тебя.

— Да мне давно сорок стукнуло... А сорок лет — бабий век!

— Токмо не про тебя сие сказано.


Приятельницы сидели в известном уже нам «чюдном», по выражению летописца, доме Борецких, что стоял на Побережье в Неревском конце и действительно изумлял всех своим великолепием.

Марфа то и дело поглядывала своими черными, с большими белками глазами то в зеркало — медный, гладко отполированный круг на ножке, стоявший на угольном ставце, — то в окно, из которого открывался вид на Волхов. Там шли святочные игрища: ребятишки Господина Великого Новгорода катались на коньках, на лыжах и на салазках, изображая из себя то «ушкуйников», то дружину Васьки Буслаева[51]Ушкуйники — от названия новгородской ладьи — ушкуй; на ушкуях новгородские, обычно из молодежи, дружины совершали грабительские походы на Низ — на Волгу. Васька Буслаев — герой одноименной новгородской былины — был олицетворением ушкуйничества., а парни и девки — золотая молодежь новгородская — просто веселилась. Или, по словам строгого старца Памфила, игумена Елизаровой пустыни, «чинили идольское служение, скверное возмятение и возбешение: и в бубны и в сопели играние, и струнное гудение, и всякие неподобные игры сатанинские, плескание руками и ногами, плясание и неприязнен клич — бесовские песни; жены же и девы — и главами кивание и хребти вихляние...»

Такая-то картина представлялась глазам Марфы, когда взор ее из комнаты, где она сидела с своей другиней, переносился на Волхов, ровная, льдистая поверхность коего вся покрыта была цветными массами. Словно бы живой сад, полный цветов, вырос и двигался по льду и по белому снегу... Милая, давно знакомая картина, но теперь почему-то хватавшая за сердце, заставлявшая вздыхать и хмуриться. Картина эта напоминала ей ее молодость, когда и она могла совершать это «кумирское празднование», греховное, «сатанинское», но тем более для сердца сладостное... А теперь уж ни «главою кивание», ни «хребтом вихляние» — не к лицу ей; а если что и осталось еще, так разве «очами намизание» — вон как эта Настя говорит, будто бы она своими красивыми очами заигрывает с «воловьими буркалами» этого хохлача князя...

— Ах, скоморохи! Смотри, Марфуша, в каких они харях! И гусли у них, и бубны, и сопели и свистели разны...

— Вижу. То знамые мне околоточные гудошники.

— Знаю и я их... Еще нам ономедни действо они творили, как гостьище Терентьище у своей молодой жены недуг палкой выгонял... А недуг-то испужался и без портов в окно высигнул.

Приятельницы переглянулись и засмеялись — молодость вспомнили...

В это время в комнату вбежал хорошенький черноглазенький мальчик лет пяти-шести. На нем была соболья боярская шапочка с голубым верхом, бархатная шубка — «мятелька», опушенная соболем же, голубые сафьянные сапожки и зеленые рукавички. Розовые щечки его горели от мороза, а черные как смоль волосы, подрезанные скобой на лбу, выбивались из-под шапочки и кудряшками вились у розовых ушей. За собою мальчик тащил раззолоченные сусальным золотом салазки с резным на передке коньком.

— Баба-баба, пусти меня на Волхов, — бросился мальчик к Марфе.

— Что ты, дурачок?.. Почто на Волхов? — ласково улыбнулась посадница, надвигая ребенку шапку плотнее.

— С робятками катацца... Пусти, баба.

— Со смердьими-ту дитьми? Ни-ни!

— Ниту, баба, — не со смердьими — с боярскими... Вася-посаднич... Гавря-тысячков... Пусти!

— Добро — иди, да токмо с челядью...

Мальчик убежал, стуча по полу салазками.

— Весь в тебя — огонь малец, — улыбнулась гостья.

— В отца... в Митю... блажной.

Скоро приятельницы увидели в окно, как этот «блажной» внучок Марфы уже летел на своих раззолоченных салазках вдоль берега Волхова. Три дюжих парня, словно тройка коней, держась за веревки, бежали вскачь и звенели бубенчиками, наподобие пристяжных, откидывая головы направо и налево, а парень в корню даже ржал по-лошадиному. Маленький боярчонок вошел в роль кучера и усердно хлестал по спинам своих коней шелковым кнутиком. За ним поспешали с своими салазками «Вася-посаднич» да «Гавря-тысячков».

— А вон и сам легок на помине.

— Кто, Настенька? — встрепенулась Марфа.

— Да твой-то...

— Что ты, Настенька... Кто?

— Хохлач-то чумазый...

— А-ах, уж и мой!

Действительно, в это время мимо окон, где сидела Марфа с своею гостьею, проезжал на статном вороном коне князь Михайло Олелькович. Он был необыкновенно картинен в своем литовском, скорее киевском одеянии: зеленый зипун с позументами на груди, верхний опашень с откидными рукавами, с красной подбойкой и с красным откидным воротом; на голове — серая барашковая шапка с красным колпаком наверху, сдвинутая набекрень. За ним ехали два вершника в таких же почти одеждах, но попроще, зато в широчайших, желтых, как цветущий подсолнух, штанах.

Проезжая мимо дома Борецких, князь глядел на окна этого дома, и, увидав в одном из них женские лица, снял шапку и поклонился. Поклонились и ему в окне.

— Ишь буркалищи запущает. Ух!

— Это на тебя, Настенька, — отшутилась Марфа.

— Сказывай! На меня-то, курносату репу...

Белобрысая и весноватая приятельница Марфы была действительно неказиста. Но зато богата: всякий раз, как московский великий князь Иван Васильевич навещал свою отчину, Великий Новгород, он непременно гащивал либо у Марфы Борецкой, либо у Настасьи Григоровичевой, у «курносой репы».

— А скажи мне на милость, Марфуша, — обратилась Настасья к своей приятельнице, когда статная фигура Олельковича скрылась из глаз, — я вот никоим способом в толк не возьму — за коим дедом мы с Литвой путаться на вече постановили, с оным королем, с Коземиром? Вопрошала я о том муженька своего, как он от нашево конца в посольство с твоим Митей к Коземиру посылан был, — так одна от нево отповедь: «Ты, — говорит, — баба дура...»

Марфа добродушно улыбнулась простоте приятельницы, которая не отличалась и умом, а была зато добруха.

— Да как тебе сказать, Настенька, — заговорила она, подумав. — Московское-то чадушко, Иванушко князь, недоброе на нас, на волю новгородскую, умыслил — охолопить нас в уме имеет. Так мы от него, аки голубица от коршуна, к королю под крыло хоронимся, токмо воли своей ему не продаем и себя в грамоте выгораживаем: ни медов ему не варим, как московским князьям дозде варивали, ни даров ему не даем, ни мыта княженецкого, а токмодеи послам и гостям нашим путь чист по литовской земле, литовским — путь чист по новгородской.

— А как же, милая, о латынстве люди сказывают?

— То они сказывают безлепично, своею дуростию.

— А про черный бор сказывали?

— Что ж черный бор! Бор-ту единожды соберем, как и всегда так поводилось, а черную куну будут платить королю токмо порубежные волости — ржевски да великолуцки.

— Так. А хохлач-то почто сидит на Ярославове дворище?

— Он княж наместник, и суд ему токмо судить на владычнем дворе[52]Здесь некоторая неточность: в «князи» себе Новгород волен был до середины 15 в. позвать даже из Литвы, как, например, называемый здесь Михайло Олелькович был лишь «служилым» князем (служащим Новгороду), но не наместником в Новгороде князя киевского (а тогда бы это означало и — великого князя Литвы). заодно с посадником. А в суды тысячково и влыдычни и монастырски — ему не вступать.

— Так-так... Спасибо. Вот и я знаю топерево. А то на: «дура» да «дура»...

В это время на улице под самыми окнами показались скоморохи. Их было человек семь. Некоторые из них были в «харях» и выделывали разные характерные телодвижения, неистово играя и дудя на сопелях, дудах и свистелях.

В то же время в комнату, но уже без салазок, влетел счастливый и раскрасневшийся внучек Марфы, да так и повис на ее подоле.

— Баба, баба! Пусти в хоромы гостьище Терентьище! — просил он, умоляюще глядя на бабку.

— Полно, дурачок...

— Пусти! Пусти, баба!

— И то пусти, Марфушка, — присоединилась со своей просьбой и гостья. — Я так люблю скоморохов — таково хорошо они действа показывают.

— Баба! Бабуся! Пусти!

— Ну ино пусть войдут...

Скоморохи не заставили себя ждать. Уже скоро Исачко — так звали внучка Марфы-посадницы в честь деда, Исаака Борецкого, — опять влетел в палату, а за ним, с поклонами, кривляньями и разными мимическими ужимками, вошли скоморохи... Один из них, с длинною мочальною бородой, изображал подслеповатого и тугого на ухо старика — «гостя Терентьища», у которого на поясе висела большая калита. Рядом с ним жеманно выступал молодой краснощекий парень, одетый бабою. «Баба» была набелена и насурмлена, неистово закатывала глаза под лоб, показывая, что она «очами намизает» — глазками стреляет... Изображалась молодая жена гостя Терентьища — полнотелая Авдотья Ивановна.

При виде этой пары добродушная и простоватая приятельница Марфы так и покатилась со смеху, хватаясь пухлыми руками за свой почтенных размеров живот.

— Ох! Умру!.. — качалась она всем телом.

Другие скоморохи также старались поддержать свою репутацию — «людей веселых и вежливых», «скоморохов очестливых» — и тоже кривлялись с достаточным усердием. Говорили они большею частью прибаутками и притчами, так, чтобы выходило и «ладно», и «складно», и ушам «не зазорно».

— Жил-был в Новгороде, в красной слободе Юрьевской, честной гость Терентьище, — тараторил один краснобай, подмигивая льняной бороде, — муж богатый, ума палата...

Льняная борода охорашивалась и кланялась:

— Прошу любить и жаловать, вдова честная...

— И была у нево жена молодая, приветливая, шея лебедина, брови соболины...

«Молодая Авдотья Ивановна» жеманно кланялась — «хребтом вихляла, очами намизала», аркучи тако:

— И меня, младу, прошу в милости держать...

Потом Авдотья Ивановна стала охать, хвататься за сердце, за голову...

— Что с тобой, моя женушка милая? — участливо спрашивал старый муж.

— Ох, мой муженек Терентьище! Неможется мне, нездоровится...

Расходился недуг в голове,

Разыгрался утин в хребете,

Подступил недуг к сердечушку...

— Ах, моя милая! Чем мне помочь тебе?

— Ох-ох, зови волхвов ко мне, зови кудесницу...

Старый муж заметался и вместе с некоторыми из скоморохов ушел в сени, а оставшийся с Авдотьею Ивановною молодой «прелестник» стал весьма откровенно «изгонять из нея недуг» — обнимать и миловать...

Настасья Григоровичева и юный Исачко заливались веселым смехом, глядя на игру скоморохов...

Вдруг, по ходу действа, в сенях послышались голоса:

— Калики перехожие[53]Убогие «Христовы странники». Часто им приписывалась чудесная сила, о которой говорится, например, в былине об исцелении Ильи Муромца, просидевшего тридцать три года сиднем и ставшего благодаря каликам богатырем. идут... Калики!

«Прелестник», испугавшись этих голосов, заметался и спрятался под лавку, покрытую ковром. В палату вошли теперь — в виде «калик перехожих...» Один из калик, самый дюжий, тащил на спине огромный мешок, в котором что-то шевелилось, и положил мешок на пол у порога.

— Здравствуй, матушка Авдотья Ивановна! — кланялись «калики».

— Здравия желаю вам, калики перехожие! — отвечала Терентьиха. — Не встречали ли вы моего муженька, гостя Терентьища?

— Сустрели, матушка: приказал он тебе долго жить... Лежит он в поле мертвый, а вороны клюют его тело белое.

Запрыгала и забила в ладоши от радости Терентьиха.

— Ах, спасибо вам, калики перехожие, за добрую весточку!.. А сыграйте-ко про моево муже старово, постылово веселую песенку, а я, млада, на радостях скакать-плясать буду...

Заиграли и задудели скоморохи. Пошла Терентьиха выплясывать, приговаривая:

Умер, умер Терентьище!

Околел постылый муж!..

Вдруг из мешка выскакивает сам Терентьище с дубиною и бросается на жену. Жена взвизгивает и падает на пол. Терентьище бросается на ее «прелестника», которого ноги торчали из-под лавки...

— А! Вот где твой недуг! Вон куда утин забрался!

И пошла писать дубинка по спине «недуга»... «Недуг» выскакивает из-под лавки и бежит вон, Терентьище за ним...

Кругом хохот... Маленький Исачко плещет от радости в ладоши.

Вдруг в дверях показывается — и кто же! — сам князь Михайло Олелькович...

Марфа так и побагровела от неожиданности и стыда... «Ах, сором какой! Сором!..»


Читать далее

V. «БЕС В РЕБРЕ» У МАРФЫ-ПОСАДНИЦЫ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть