ЗАВЯЗЬ ШЕСТАЯ

Онлайн чтение книги Хмель
ЗАВЯЗЬ ШЕСТАЯ

I

Дом Гривы – на высоком холме дюны.

Одинокий, овеваемый всеми ветрами, из толстых мендовых бревен на каменном фундаменте, он стоял как крепость в левобережье Тагарской протоки Енисея, торжественно подтянутый, как бы в ожидании грядущих событий, с тремя трубами на крутой тесовой крыше, немой и строгой, как страж у полкового знамени.

Дули на него студеные ветры с Белогорья, сыпучие пески хлестали в его окна, проносились над ним черные ураганы, от которых трещали заматерелыми стволами тополя, выворачиваясь из земли вместе с корнями; в половодье бурный Енисей, выпениваясь из берегов, катил свои мутные, ревучие воды по оврагам, лугам левобережья, смывал деревянные избенки, а дом на дюне все так же гордо возвышался над равниной.

От времени, солнца, бурь и метелей он еще плотнее осел на каменном фундаменте; его мендовые бревна покраснели, точно были отлиты из меди.

В темные, промозгло-сырые осенние ночи, когда все вокруг погружалось в непроглядную тьму, дом на дюне похож был на какой-то странный маяк, высоко приподнятый над грешной землею. И не было такой ночи, которая не отступила бы от манящего зарева его огней. И жители города, показывая на дом, говорили: «Светится доктор!» Дом на дюне виден был и с грозных утесов Турана, с горы Самохвал, и со всех точек города – особенно зимними ночами, когда голый лес просматривался насквозь, а дом на дюне, вспыхивая семнадцатью окнами, горел далеко за полночь.

И не один путник засматривался на его загадочные и вместе с тем негреющие огни…

Знать, хозяин дома был человек с характером, коль укротил песчаную дюну.

Если бы дом был выстроен просто на горе, разве бы он производил такое впечатление? Одно дело – гора, другое – дюна, песок. Дюны, как известно, перемещаются. Выстроить дом на песке надо быть смелым – без риска не обойдешься. Зачем столпились вокруг дюны тополя? Они укротили дюну, посадили на цепь. И если ветер выхватывает местами песок, то всю дюну унести в протоку он уже не властен. Может, и судоходной протоки не было бы, если бы доктор Грива не обуздал дюну. А что там за гребень, похожий на вал штормовой волны? Тоже пески. Их остановили хвойные леса. Когда-то давно декабрист Метелин уговорил сонных горожан остановить пески посадкой хвойных деревьев. С той поры минуло много лет, и вот – лес шумит. Сосновый бор шумит, как вечный памятник декабристу.

Но приглядитесь к дому, к его независимой осанке. Кажется, перед вами стоит человек – высокий, могутный, с широко открытыми глазами, уверенный в своей силе. На его бревнах, как на щеках здоровяка, теплота жизни и задор. Но почему он уставился глазами-окнами фасада не на восток, в сторону города, а на юго-запад? Кому он бросает дерзкий вызов?

На юго-западе – тюрьма…

Наверное, у хозяина дома на дюне были свои счеты с тюрьмою…

II

Смеркалось, когда подъехали к дому. Видны были только высокие черные тополя по берегу и вокруг дюны, и над тополями, прямо в воздухе, висели оранжевые квадраты окон. Дарьюшка насчитала с видимой стороны дома шесть таких оранжевых квадратов с шестью крестами.

Старик еврей притих, не сыпал более шутками и прибаутками, и взмыленные кони, отстукивая подковами последнюю версту, тоже бежали усталой рысцой. Один Гавря спешил домой.

Кошева стукалась о торосы, занесенные снегом. На крутой извоз поднимались пешком. Коренник упал на колени, кошева раскатилась и ударила Дарьюшку по ногам. Она не устояла и кубарем улетела с горки. Гавря бросился к ней на выручку, но она его оттолкнула и расплакалась. Не от боли, а от обиды, что дорога кончилась!..

– Ну, что ты? Что ты? – растерялся Гавря.

– Что, что! – бормотала Дарьюшка сквозь слезы. – Я так рада, что мне придется встретиться с твоей мачехой, с этой красавицей Прасковьей Васильевной!.. Ты же сам говорил, что был влюблен в нее когда-то! Еще у отца хотел отбить… Боже, как я войду в дом хромая? История! Не хватало еще, чтоб я на костылях вошла в этот дом на дюне! О, боже!

Усадьба доктора Гривы была обнесена высоким заплотом из плах, заостренных сверху. Тесовые ворота были закрыты на замок, и Гавря прошел в ограду калиткой, поднял управляющего усадьбой Антона Цыса, и тот распахнул ворота, низко поклонившись Дарьюшке, невестке доктора Гривы.

«Не хочу, не хочу, не хочу», – твердила себе Дарьюшка и пошла в ограду, хромая на ушибленную ногу.

Высоченный управляющий, и он же садовод, хотел помочь ей подняться на дюну к дому, но она сердито сказала, что сама в состоянии идти.

Старик еврей сказал ей:

– До свидания, пани. И она ему ответила:

– Надеюсь, что у нас еще будет свидание! – намекнув, что она в доме на дюне не задержится долго. Потом она спросила Гаврю, почему доктор Грива построил свой дом на горе сыпучего песка – на дюне?

– Так ему понравилось, – ответил Гавря.

В доме Гривы были гости. Как потом узнала Дарьюшка, доктор Грива жить не мог без гостей. Здесь постоянно кто-то засиживался до поздней ночи. Пили чай с вареньем, потчевались яблоками и вишнями, выращенными в саду, бесконечно спорили, перемывая кости матушки-России.

Власть в доме была не в руках суетливого доктора Гривы, а в более нежных руках молодой жены доктора, Прасковьи Васильевны Метелиной, внучки известного декабриста. Прасковья Васильевна тоже была врачом, но она была еще и красавицей города, и, что самое интересное, ее знали все как непримиримую воительницу с мещанами, купцами и со всей скверной жизни. Еще курсисткой в Томском университете она вступила в подпольную партию РСДРП фракции большевиков, дважды была арестована и теперь открыто заявила о своей непримиримости с комитетами Временного правительства. Сам доктор Грива состоял в партии социал-революционеров, когда-то он был народником и участником восстания на Черноморском флоте в 1905 году, за что и был сослан на вечное поселение в Сибирь, как и его младший брат, разжалованный лейтенант флота Тимофей Прохорович Грива. Но как же они были не похожи друг на друга! Капитан был представительный красавец-мужчина, а доктор Грива – тщедушный, с оспинкой, и до того непоседливый, что часу бы не усидел на одном месте. На дела своей молодой жены он мало обращал внимания, называя их причудами. Он был занят садом и больными.

Гости и хозяева шумно приветствовали Гаврю и его жену.

Ошарашенный доктор Грива некоторое время молча сидел на своем особенном высоком стуле, глядя на Дарьюшку. Гости – четверо мужчин и две дамы-докторши, липуче разглядывали Дарьюшку.

– Очень рад. Весьма рад, – спустился со своего стула доктор Грива, отвешивая поклон Дарьюшке.

Гавря почему-то не сказал, что Дарьюшка – дочь миллионщика Юскова. Но об этом сразу же сообщила Прасковья Васильевна. Как же! Она знают Дарью Елизаровну – подругу ее сестры Верочки; имела честь сталкиваться с панашей Дарьюшки Елизаром Елизаровичем… удостоившим город открытием весьма сомнительного питейного заведения. Правда, не под своей фамилией, нашлась некая Аннушка Пашина. Про питейное заведение Прасковья Васильевна умолчала, но кто же из гостей не знал этого заведения?

«Она злая, злая! Я ее ненавижу», – подумала Дарьюшка, вспомнив, как Верочка Метелина, сестра Прасковьи, говорила про старшую сестру, что она всех как есть ненавидит.


Предчувствия не обманули Дарьюшку…

В доме на дюне она оказалась чужим человеком. Гавря вскоре уехал на рудник Саралу с золотопромышленником Иваницким; начиналось бездорожье, вешняя распутица, и Гавря не мог взять с собой Дарьюшку, он же ехал по тайге не один, а с хозяином-миллионщиком, со псарем и хамом, как он называл его, добросовестно исполняя должность главного инженера у псаря и хама.

Дарьюшка осталась одна в комнате с тремя окошками; за окнами гулко постанывал сосновый бор, туго опоясывающий яблоневый сад. Иногда Дарьюшка с утра до позднего вечера бродила среди разлапистых сосен, засиживалась возле бревенчатой избы пасечника Яна Виллисовича, угощалась прошлогодним сотовым медом, пила чай с пасечником и никак не могла избавиться от тягостной пустоты одиночества.

С домочадцами дома на дюне она почти не встречалась, да ее и не приглашали на шумные вечера; она всегда была одна в своей комнате, заставленной диковинными цветами и горшках. И как это ни тягостно было сознаться самой себе, но она втайне любила Тимофея, стыдилась своего замужества, о чем никто не знал и не догадывался.

Трудные были мартовские ночи с приморозками. В доме на дюне перестали топить голландскую печь, обшитую черным железом, обогревающую кабинет доктора Гривы и комнату Дарьюшки. Неразговорчивая стряпуха тетя Устинья сказала, что дымоход в голландке завалился и топить нельзя; и пусть Дарья возьмет себе лишнюю шубу для сугрева тела, да не жгет керосин в своей комнате. Довольно того, что в гостиной лампы горят до поздней ночи. Дарьюшка вынуждена была просиживать долгие вечера впотьмах, не снимая своей беличьей дошки. На кровать она ложилась, как в гроб, и долго не могла заснуть. В такие часы постоянно звала Тимофея: «Я хочу, Тима, чтобы ты пришел ко мне. Сюда, в проклятый дом на дюне».

III

Вскоре после отъезда Таври в тайгу Дарьюшка наведалась в дом дяди Васи – Василия Кирилловича Юскова, внука бабки Ефимии.

В доме дяди Васи квартировала классная дама женской гимназии Вероника Самосова, дева из Санкт-Петербурга, весьма начитанная, мечтательная, покойная и плавная, как лодка на реке. Она была блондинка, а усики на верхней губе пробивались черненькие. Смешно просто. Она была женственна, терпеть не могла мужчин и неравнодушна была к красавицам брюнеткам. В Дарьюшку она влюбилась с первого взгляда. Она столько прелестей нашла у Дарьюшки, что и сама Дарьюшка умилилась. Она сказала, что призвана воспитывать у гимназисток неизменную владычицу мира – женственность, чтобы дать отпор мужланам и скотам в брюках. Она читала Дарьюшке свои записки о том, как благодаря женственности можно преобразить мир.

Но было еще нечто, весьма существенное, чем покорила Дарьюшку Вероника Георгиевна.

Вероника называла себя социалисткой-революционеркой; она люто ненавидела фракцию большевиков и говорила, что, если большевики придут к власти в России, тогда Россия скатится в такую пропасть, какой никогда еще не знал мир!

Она читала Дарьюшке «Бесов» Достоевского, уверяя, что великий писатель в своем большом романе пророчески поведал миру о большевиках, а не о каких-то там нечаевцах.

Досталось и Прасковье Васильевне, большевичке; она и такая и сякая, и что не только притворщица, оболванивающая выжившего из ума доктора Гриву, но и опасная интриганка.

– Она же подлая, подлая! – уверяла Вероника Дарьюшку, открывая ей тайны из жизни хозяйки дома на дюне. – Весь же город столько говорил о ее любви к сыну доктора Гривы. Ужас! Столько лет длилась эта преступная любовь. И вдруг такой конфуз для красавицы! Ею обожаемый сын доктора показал ей спину. Представляю, как она вас встретила в доме на дюне!

Дарьюшка после откровений с Вероникой возненавидела Прасковью Васильевну.

Однажды Вероника пригласила Дарьюшку на собрание разных социалистов города Минусинска, где Прасковья Васильевна выступила с речью против меньшевиков и социал-революционеров, по случилось так, что ее освистали и выгнали прочь из дома Мартьяновской библиотеки, где проходило собрание.

«Так ей и надо!» – подумала Дарьюшка, не подозревая, что Прасковью Васильевну освистали меньшевики и эсеры, запродавшие себя буржуазии, на чьи подачки витийствовали на собраниях и бесконечных митингах, призывая народ голосовать на выборах в Учредительное собрание за свой список.

Вероника тащила Дарьюшку то в один комитет, то в другой: они всегда были вместе, и даже на вечерах в гимназии.

Как два ручья, стремительно стекая с гор, соединяются в низине в один ручей, так сошлась Дарьюшка с Вероникой Георгиевной Самосовой. Они поклялись быть всегда вместе, держаться плечом к плечу и создать союз женщин, которым должен принадлежать мир.

Дарьюшка поведала Веронике про свою тайну о пяти мерах жизни.

– Это же чудесно! Из меры в меру! – восторженно лепетала Вероника, тиская Дарьюшку. – Ты такая славная, бесподобная, божественная. И мы будем с тобою вечно в третьей мере, и будем вечно приветствовать весну и молодость. Бог мой, какая ты хорошенькая! Тебя бы из мрамора высечь, как Венеру. О, боже, и ты с этим инженером Гривой! Разве он сумеет оценить, какое ты божественное создание! Ты должна быть вечно самобытной и вечно стрелиться к слиянию с небом! Ты должна быть на Олимпе среди богов.

И без того не окрепшая еще Дарьюшка в своих убеждениях полностью попала под влияние Вероники. Не без помощи Вероники Дарьюшка пришла в дом эсера Николая Михайловича, и тот благословил ее вступить в партию социалистов-революционеров.

– Ну, а как же почтенный инженер Грива, ваш супруг? – намекнул Николай Михайлович.

Дарьюшка сказала, что она отвечает сама за себя, но в комитете эсеров, куда потом пришла Дарьюшка с Вероникой, настоятельно посоветовали вовлечь в партию социал-революционеров инженера Гриву.

Как только Гавриил Иванович вернулся на неделю из тайги, Дарьюшка приступила к атаке. Гавря и так и сяк отбивался; на кой черт ему нужна партия каких-то социалистов-революционеров, программы которых он не знает; но Дарьюшка все приготовила: программу и брошюрки эсеров.

– Ну, если ты так настаиваешь, расщепай меня на лучину. Давай заполню эти бумаги, – сдался Грива и с горечью дополнил: – Сейчас в России столько наплодилось партий, разных союзов, хоть пруд пруди. И от всех этих партий бьет тюремной крепостью в ноздри. Какие-то эсеры, трудовики, меньшевики, прогрессисты, кадеты, а у всех одно и то же: диктовать свою волю как непреложную истину. Ох-хо-хо, куда идет Россия, хотел бы я знать!

Этот вопрос Гривы больно задел Дарьюшку. Когда-то она сама ставила этот вопрос. И вот теперь Гавря, ее невенчанный муж. Вероника говорит: «Россия идет к демократическому парламенту». А что это такое, «демократический парламент»?

– Ну, а когда же мы будем работать? – спросил Гавря. – Я сыт митингами. На рудниках митинги, на приисках митинги! То агитатор от такой-то партии, то от такой-то. И все мутят воду, сбивают с толку, а золото в земле лежит. Так мы и без штанов останемся, чего доброго. Англичане и французы только и ждут, когда мы очумеем. Разделают они нас, расщепай меня на лучину!

Что могла сказать Дарьюшка? Она слушала и помалкивала. Вот если бы на помощь пришла Вероника…

– Да! – вспомнил Гавря. – Что у тебя за отношения с этой классной дамой Самосовой? Особа весьма препротивная, побей меня гром. Не будем спорить! Упаси бог от домашних дискуссий! Но я прошу тебя… Я исполнил твою волю, изволь. Моя просьба будет маленькой: не встречайся с этой классной кобылой, извини.

Дарьюшка кинулась защищать бесподобную Веронику, но таежный человек не любил дискуссий.

– Или эта особа, или оставь меня в покое со своей партией эсеров.

Дарьюшка пообещала расстаться с Вероникой и жить в доме на дюне до следующего возвращения Гаври из тайги.

IV

Был полдень – знойный, горячий. И была любовь к жизни, столь же знойная, как солнце перед дождем. Дарьюшка торопилась в дом на дюне и все смотрела на черную тучу. Вот-вот пойдет дождь, а на ней легкая накидка и соломенная шляпка. Возле музея Мартьянова Дарьюшку остановил человек в серой косоворотке, один из обожателей Прасковьи Васильевны; он просил передать записку хозяйке дома на дюне. Потом сказал, взглянув на тучу:

– Если вас не задержит дождь в городе.

– Меня дождь не задержит, – сухо ответила Дарьюшка.

– Я вас не обременяю, извините?

– Я передам записку.

На мосту через Татарскую протоку Енисея Дарьюшка не удержалась и прочитала записку. Некто подписавшийся буквами «М. М.» уведомлял «П. В.», что получены очень важные сведения из «П» и что сегодня, 3-го августа 1917 года, состоится «в том доме» очень важное партийное собрание, и «П. В.» непременно должна быть к девяти часам вечера.

Вот и все. Ничего особенного. Но Дарьюшка, натасканная Вероникой Самосовой, усмотрела в этой записке много скверны и пакости. «П. В.» приглашают, конечно, на сходку большевиков, и они будут там что-то обсуждать коварное и злое, чтобы взять верх в Учредительном собрании России.

Рванула гроза с невероятным треском, точно само небо лопнуло, как огромный барабан. «Я ей скажу! Я ей все скажу! – надумала Дарьюшка, скомкав записку в руке. – Пусть не думает, что я дура, набитая скорлупою!»

Лил дождь, гремело небо, а Дарьюшка шла, как по сухому, прямо берегом, увязая в глине, и чуть не потеряла ботинок – до того была сердитая.

Прасковья Васильевна очень удивилась, когда Дарьюшка вошла в гостиную мокрая как лягушка, в мокрой шелковой накидке, прилипшей к платью, в грязных ботинках и с сумочкой в руке.

– Надо бы раздеться, милая, в прихожей, – заметила Прасковья Васильевна. – Наша тетя Устя не из молодых л з а каждым прибирать не может. Но что с вами? – Прасковья Васильевна отодвинула на столе блюдце с чашкой; она пила чай одна, и на коленях ее сидел паршивый кот.

– Вам записка. – Дарьюшка подала записку, как камень.

– Однако, как вы ее скомкали! Могли бы в сумочку положить.

Дарьюшка обрезала:

– Не всякие записки кладутся в мою сумочку. Я, например, терпеть не могу записок про тайные сходки.

Прасковья Васильевна выпрямилась и сунула свои больные руки между колен.

– Вот как! Но если вас попросили…

– Меня могут попросить поджечь этот дом, – перебила Дарьюшка, воспаляясь гневом, – и я должна поджечь?

– Однако! – Прасковья Васильевна поднялась и на шаг отступила от круглого стола, как бы издали приглядываясь к Дарьюшке. – Однако не всегда читают чужие записки. Не так ли?

– Чужие? – Дарьюшка сузила глаза, и губы у нее непонятно задергались, как у обиженного ребенка. – Чужие тайны, сударыня, бывают опасными тайнами для всех. Да! А вы все – опасные «товарищи»! И тайны ваши опасные. Очень опасные. Если послушать – вы так печетесь о судьбе России, что просто заплакать хочется, какие вы добрые и заботливые. А если подумать – вы задушите Россию, если вам дать власть. Задушите!

Прасковья Васильевна не на шутку разозлилась. Она стояла возле круглого стола, высокая и прямая, и волосы ее, полные воздуха, просвечиваясь на солнце, отливали золотом.

– Прежде всего, голубушка, мои тайны – не твои тайны, и я никому не позволю вмешиваться в них, – спокойно проговорила она, хотя лицо ее заметно побледнело. – Ну, а если вам угодно знать, у большевиков нет никакой тайны. Наши тайны знает весь мир. Экспроприация фабрик и заводов у капиталистов; экспроприация земель у помещиков, вся власть Советам рабочих и крестьянских депутатов.

– Знаю, сударыня!

– Плохо знаете, голубушка. Наши тайны записаны в «Манифесте Коммунистической партии». И если бы вы…

– Читала, сударыня! – опять перебила Дарьюшка. – «Манифест» не про вас писали Маркс и Энгельс. Не про вас! Тот «Манифест» был создан для французской революции, а не нашей, русской революции. Мы не французы, не немцы, а русские. Сейчас не девяносто третий год, не сорок восьмой год и не семьдесят первый год прошлого столетия, сударыня, а семнадцатый двадцатого века. Да! Или вы все перепутали?

– Какой вздор! Если бы вы знали задачи нашей партии…

– Знаю!.. Наслышалась про «Манифест» Маркса, Только мы русские, а не немцы!..

– Не мудрено, что вы окончательно заблудились, – спокойно ответила Прасковья Васильевна. – «Манифест Коммунистической партии» – это святая истина. И не для немцев и французов, а для всех коммунистов мира. Но я вижу, что «Манифест» до вас не дошел. Не созрели вы, дочь Елизара Елизаровича Юскова. Ну, а насчет тайн большевиков – они у всех на языке сейчас: «Долой Временное правительство буржуазии и капиталистов со всеми их прихлебателями! Долой войну! Вся власть Советам!» Вот наши «тайны». Судьба народа должна быть в руках самого народа.

– Народа? Какого народа? – наплыла Дарьюшка. – Вы – народ? Я – не народ, и все, как я, – не народ? Да? А я хочу, чтобы все в России жили свободно.

– И ваш папаша, конечно?

– И вы, конечно. И мой папаша, конечно. Разные, всякие. И без всякого насилия над совестью человека. Да! В этом доме нет ни одной иконы… А почему? Потому что вы, атеистка, не верите ни в бога, ни в душу, ни в черта. И все должны не верить, конечно. А я верю в бога. И миллионы верят, как я. Так почему же моя вера должна быть затоптана вашими ногами?

Прасковья Васильевна покачала головой:

– Какой же сумбур под вашей мокрой шляпкой с пером. Ужас! Но прежде чем кидаться в драку, вам бы надо разобраться, голубушка, что к чему, а не принимать на веру вздор Вероники Самосовой. Интриганки и сводни! Она внушила вам опасные мысли, и вы ей поверили и мечете громы и молнии. А вы подумали: кто такая Вероника Самосова? Она и меньшевичка-интернационалистка, она и в кадетах побывала, а теперь эсерка. А в целом – провокаторша.

– Лжете!

– Тогда узнайте у госпожи Самосовой: кто ее финансирует? На чьи деньги форсит госпожа Самосова?

– Она классная дама гимназии.

– На жалованье классной дамы не до форсу. А Вероника Самосова – самая нарядная дама города. Она почетная гостья в почетных домах, да и в самом Петербурге она плавала среди знатных господ. С чего бы, а? Какого она роду-племени? Всего-навсего дочь акцизного чиновника. И вдруг знатные дома распахнулись перед ней.

– Она была сослана в Минусинск, – напомнила Дарьюшка.

– А вы узнайте лучше, кто и когда ее сослал и за какое преступление. Не знаете? На Песочной живет отставной офицер Крашенинников. Он вам скажет, в какой скандальной афере была замешана Вероника Самосова, за что и угодила в ссылку. Но, упаси бог, не являйтесь к Крашенинникову одна. Это человек конченый, алкоголик.

– Не верю. Это вы сейчас придумали, чтобы опорочить Самосову. Она лучше вас и откровеннее вас. Да!

– Потом вы сами узнаете, но будет поздно, – печально проговорила Прасковья Васильевна, – но будет очень поздно. Теперь мне понятно, почему Гавря вступил в партию эсеров. Он же такой далекий человек от политики и вдруг – эсер! И все вы, невестушка.

И тут Дарьюшка выпалила:

– Я вам не невестушка, а соперница.

– Что? Что?!

– Соперница.

– С ума сошла!

– Как вас передернуло! Значит, правда. Я это знала еще три года назад. Вы хитрая и жестокая. Как вы удивились, что Гавриил Иванович привез жену, ха-ха-ха! О, как вы удивились! Какие у вас были глаза в ту ночь, бог мой.

Туча нашла на солнце, и в доме на дюне потемнело; и лицо хозяйки стало темным, мрачным.

– Ты и в самом деле больная, – глухо ответила Прасковья Васильевна. – Тебе бы, голубушка, в больнице лежать, а не замуж выходить.

– А тебе… тебе… – Дарьюшка задыхалась от злобы, – тебе бы не с мужчинами играть, а… вот с этим котом!

Такого оскорбления Прасковья Васильевна стерпеть не могла. Она откинула стул и, презрительно взглянув на Дарьюшку, быстро ушла в другую комнату, хлопнув створчатой дверью.

V

В тот же день Дарьюшка переехала к дяде Василию.

Но и в доме дяди Дарьюшка не задержалась. Встретила в городе политссыльного из Белой Елани Петержинского, и тот просил ее содействия и помощи в открытии школы в Белой Елани, где тьма прижилась от сотворения мира. Дарьюшка ухватилась: она будет учительницей в Белой Елани! В уезде она добилась постановления об открытии школы, но денег не дали. Туго было с деньгами. Дарьюшка надумала тряхнуть мошну папаши…

Елизар Елизарович алтына не кинул на школу, но зато тысячу рублей золотом пожертвовала престарелая бабка Ефимия. С того и пошло. С миру по нитке – и школу открыли в Белой Елани.

Гавря сопел, сердился на непутевую жену, но сдался: чем бы дитя не тешилось, лишь бы не уросило.

Был зимний день. Нежданно к Дарьюшке явилась в гости Вероника Георгиевна – сама на себя не похожая. Случилась беда! Большевики совершили переворот в Петрограде и пришли к власти. Совдепия утвердилась по всей России, и, что самое страшное, Вероника оказалась за бортом, как и вся ее партия эсеров.

Всю ночь они совещались в доме бабки Ефимии, где жила Дарьюшка после приезда в Белую Елань…

Куча ужасов и страхов! По всей России совдепы хамов, которые-де только и умеют, что разрушать и убивать себе неугодных. В уезде создано некое ЧК, и председателем УЧК назначен политссыльный большевик Таволожин. И, бог, мой, что творится… И тот схвачен, офицер, и другой, и всех без суда и следствия пустили в расход.

Идейный вождь минусинских эсеров Николай Михайлович, благословивший Дарьюшку вступить в партию эсеров, схвачен. Сама Вероника пока еще дышит, но, кто знает, что будет с нею завтра?

– Мне даже сны такие снятся, что меня ведут ночью в бор за тюрьму и там… – Вероника боялась досказать, что с нею сделают в бору за тюрьмою «там», но Дарьюшка и так понимала, подавленная потрясающими известиями. – Ты помнишь, милая, нашу клятву?

Дарьюшка, конечно, помнила.

– И ты не отступишь от своей клятвы? – домогалась Вероника. – Я хочу верить, что тебя не испугает даже смерть, если настал час свершить святое дело и спасти Россию… Какие-то большевики, боже! Кто они такие? Пришли из ничто, из праха! У них теперь Ленин. А кто он? Явился из Германии. С чем же он пожаловал от кайзера? Ты представляешь, что будет с Россией, когда всех нас захватят немцы?

Дарьюшка не знала, что сказать; ночь легла беспросветная – ни зги впереди; тьма, забвение.

– Ты веришь мне, милая?

– Мне страшно, страшно, – глухо отозвалась Дарьюшка.

– И мне страшно, милая. Но мы же существуем и не будем ждать, когда придут за нами. Ужас!

Вероника явилась неспроста. Она сообщила, что создан тайный «Союз освобождения России от большевизма», и она, женственная Вероника Самосова, особо доверенное лицо союза по Минусинскому уезду, а Дарьюшка заочно «кооптирована в губернский подпольный комитет союза».

– Тебе такая честь, милая! Тебя же знают и ценят, – льнула Вероника. Они сидели в темной горнице на кровати Дарьюшки, накинув на плечи одеяло и спрятав ноги под пуховые подушки. – Мы будем действовать, а. не ждать милости от большевиков. Иначе кто же спасет Россию от жестокости?

Для подпольного союза нужно было достать золото – не пустые бумажки, которые мужики таскают мешками, а чеканное золото. И это золото надо было взять у миллионщиков Белой Елани и у других богатых мужиков, которым большевики наступили на хвост.

Как раз в это время, за три дня до приезда Вероники в Белую Елань, инженер Грива уехал по делам приисков в Красноярский губернский Совет. «Как это чудесно! – ликовала Вероника. – Как только толстосумы раскошелятся, ты сейчас же поедешь в Красноярск. Я тебе дам явку. И тогда… тогда око за око, зуб за зуб, как сказано в Священном писании. У нас другого выбора нет, милая. Я тебе еще открою тайну: в уезде появился святой Ананий. Божественный святой Ананий. Само провидение господне послало нам мученика…» Так Дарьюшка впервые услышала про явление святого Анания.

Двое суток Вероника Георгиевна где-то пропадала, с кем встречалась, у кого коротала ночи – одному богу известно. В ночь на пятое декабря, предупредив Дарьюшку и особо Варварушку, Вероника принимала в доме нежданных гостей на тайную сходку союза. Первым пожаловал Елизар Елизарович, за ним Микула – кучер Елизара Елизаровича, казаки Сумковы, родственники атамана Сотникова, ввалился в рваном полушубочке золотопромышленник Ухоздвигов, а потом и сыновья его: сотник Иннокентий Иннокентьевич и поручик Гавриил Иннокентьевич. И еще казаки – и все больше пожилые, бородатые, тертые на жерновах жизни, обстрелянные на позициях. Из Щедринки пришли богатые куркули – Мурашкин и Савушкин. Всего собралось пятнадцать лбов, из них четверо проживали в Белой Елани тайно, скрываясь от арестов.

Бабушка Ефимия удалилась в боковушку Варварушки и там нашла себе покой. Не те годы, чтобы ходить в заговорщиках! Варварушку с одним из казаков Вероника отослала во двор, чтоб в случае чего предупредить об опасности.

Чаем не потчевались: не до того было.

Вероника сразу приступила к делу. Зачитала послание союза к братьям и сестрам, призывающее к подготовке вооруженного восстания. Из этого послания Дарьюшка узнала, что восстание свершится весною 1918 года и будет повсеместным – от Москвы до Владивостока… В Минусинском уезде возглавит восстание некий атаман Георгий, приказы которого должны выполняться беспрекословно всеми, кто вступил в «Союз освобождения России от большевизма». И что упомянутый атаман Георгий, в свою очередь, должен всемерно поддерживать святого Анания-великомученика, и все должны содействовать распространению «божьих писем» святого Анания. С одним из таких «божьих писем» Вероника Георгиевна познакомила собравшихся. Сотник Ухоздвигов должен срочно подготовить тайные явки и надежные места для хранения оружия. Таких мест должно быть три: на приисках Ольховки и Благодатном и в Белой Елани. Желательно в доме Ефимии Юсковой. Кроме того, все имеющееся оружие у казаков должно быть взято на строгий учет. Кто даст оружие ревкомовцам – совдеповцам, тот объявляется изменником присяги и казачьему войску, и что битва с антихристом предстоит долгая и упорная.

Под письмом было две подписи. Крупным, давящим почерком подписался: «С нами бог. Святой Ананий».

Под «святым Ананием» беглым почерком:

«Атаман Георгий». Числа и месяца не было, года тоже.

Сотник Ухоздвигов подумал, что «святой Ананий», скорее всего, фигура заслонная, а письмо сочинил сам «атаман Георгий». Такого атамана сотник Ухоздвигов не знал. Может, кто из есаулов скрывается под чужим именем?

Миллионщики и богатые казаки на этот раз не скаредничали. На спасение живота своего и дела своего чего не пожертвуешь!

Разошлись со сходки так же, как и сошлись, – поодиночке, каждый в свою нору.

Вероника с Дарьюшкой улеглись спать на одной кровати. Тикали настенные часы, унося секунды и жизнь, а Дарьюшке не спалось. Сама Вероника сладко посапывала на подушке, как жрица после судного моленья. Кто-то постучал в ставень горницы. Дарьюшка испугалась. Через некоторое время стук повторился. Дарьюшка подошла к окну, закрытому ставнем, окликнула:

– Кто там?

– Веронику! – раздалось в ответ.

Тут и Вероника вскочила, брякнув спросонья:

– Боже! Святой Ананий.

– Святой Ананий?

Вероника спохватилась, что сболтнула лишку и уклончиво ответила:

– Во сне видела святого Анания. Такой волшебный сон, милая. Воинственный сон. Меня зовут, да? Я же забыла, что обещала быть у Тужилиных…

Дарьюшка не поверила Веронике, но ничего не сказала. «Все теперь тайны, тайны!» И как только Вероника ушла и Варварушка закрыла за нею сенную дверь, Дарьюшка опустилась на колени и долго молилась перед иконами. Зажгла огарок свечи перед темными староверческими иконами – достоянием набожной Варварушки, и снова стала на колени.

Она почувствовала себя беспомощной и потерянной в пустынном море. И как будто что-то сломалось у ней внутри и умерло. Она не знала, что умерло, но что-то умерло. Вспомнила «божье письмо» святого Анания – скорее не письмо, а воинский приказ, и как будто въявь увидела перед собою бородатое сборище казаков. Они были на сходке в полушубках, шубах, безоружные, как добрые миряне, но Дарьюшка видела их сейчас в казачьих шинелях, в штанах с лампасами, с шашками и пиками, и где-то в роще будто ржали казачьи кони.

Не в силах успокоиться, открыла Псалтырь и прочла девяностый псалом – молитву Моисееву, человека божьего. Потом вернулась вспять, прочла восемьдесят шестой псалом, молитву Давидову, и тут огарок свечи погас.

Спряталась в постель…

Из кромешной тьмы явились кошмары. Они лезли из бревенчатых стен, пучились из подполья, скулили в дымовую трубу, скреблись в ставни с улицы, и не было от них спасения.

Так и забылась в тяжком сне…

Утром вернулась Вероника Георгиевна – сияющая и довольная; дело свершилось, и Дарьюшка должна немедленно выехать в Красноярск, а с нею казак Тужилин, кому миллионщики доверили сопровождать Дарьюшку с золотом.

– Как же школа? – вспомнила Дарьюшка. Вероника, понятно, заменит Дарьюшку в школе. Напутствуя перед дорогой, Вероника передала Дарьюшке бронзовое крестьянское колечко с двумя зазубринками – тайный знак союза. С этим кольцом Дарьюшка должна явиться в такой-то дом в Красноярске и сказать три слова старухе.

– Ты ее сразу узнаешь, старуху. Если придешь днем, – она будет в коляске – у ней парализованы ноги. Звать Анастасия Евлампиевна. Скажешь ей: «Спаси вас господи». И покажешь колечко. Она назовет явку и даст тебе серебряное колечко, и тогда ты придешь туда, куда надо. Ради бога, будь осторожна. На явке побывай до встречи с мужем. Ни слова Гриве! Он хотя и в нашей партии, но ты же знаешь, какой он безразличный человек к судьбе России.

Золото упрятали в мешок с овсом, и мешок засунули в передок выездной кошевы Елизара Елизаровича. Вероника передала Дарьюшке тоненькую книжку Троцкого, напечатанную на желтой бумаге, это была брошюрка о «перманентной революции».

– Можешь не читать, – усмехнулась Вероника. – Но, не дай бог, не потеряй книжку! Отдашь ее отцу Мирону, когда у старухи узнаешь явку. Только в его собственные руки.

Что еще за «отец Мирон»? Какая старуха. Темная ночь…

VI

Елизар Елизарович заложил лучшую пару коней и отправил с Дарьюшкой своего доверенного кучера, Микулу; ни в чем не поскупился. Такая щедрость папаши неприятно поразила Дарьюшку, но она гнала от себя всякие совращающие мысли, как поганых мух гонят с тарелки с медом.

Микула не жалел коней. Нахлестывал коренного рысака и красавицу пристяжную.

Неразговорчивый казак Тужилин, когда останавливались на ночевку, не расставался с мешком овса – себе в изголовье клал. Так и спали бок о бок с дюжим Микулой, а в изголовье мешок овса.

Морозным мглистым вечером Дарьюшка приехала в Красноярск. И не к мужу, в дом капитана Гривы, а прежде всего отыскала бревенчатую избу на Благовещенской улице, где жила старуха с парализованными ногами. Все случилось так, как предупредила Вероника. Старуха взяла бронзовое колечко, долго смотрела на зазубрины, а потом вынула из укромного места серебряное колечко, а на нем вмятинка. Адрес назвала, куда заехать: угол Театрального переулка и Песочной улицы, дом Шмандина…

Рысаки, взмыленные за долгую дорогу, устало плелись о Благовещенской по Театральному переулку до Песочной улицы. К дому Шмандиных Дарьюшка подошла пешком, постучалась в глухую калитку и позвала Андрона Поликарповича. Тот вышел в жилетке с кармашками, в черной рубахе.

– Милости прошу, – приветил бородатый хозяин, как только Дарьюшка показала колечко. – Заезжайте, добрые люди.

Микула с Тужилиным заехали в ограду.

Дарьюшка так устала за дорогу, что у ней подкашивались ноги в поярковых, расписных по голенищам пимах, купленных мужем на ярмарке.

Хозяин провел Дарьюшку на второй этаж. На первом этаже размещалась скобяная лавка, где год назад приценивался к златоустовским подковам Филимон Прокопьевич и хозяин-скобянщик потешался над мужиком из тайги.

– Позвольте вашу шубу. Раздевайтесь, раздевайтесь, гостьюшка, – привечал мордастый бородач; и если бы Дарьюшка внимательно взглянула в его лицо, она бы без особого труда узнала в нем лихого рубаку казака и не иначе как хорунжего.

Весь второй этаж разделен был на две половины. В одной из половин, в четырех комнатах, размещалась семья Андрона Поликарповича: седая старуха, жена не из молодых, дочь из старых дев, бельмоватая на один глаз, и детина под потолок, с усиками, сын хозяина.

Дарьюшка поздоровалась со всеми.

– Я должна… – начала было Дарьюшка. Хозяин угодливо перебил:

– Знаю, знаю, гостьюшка. Сейчас приготовлю комнату. Как же, как же! – И ушел. Не прошло трех минут, как хозяин вернулся и пригласил гостью «посмотреть» гостиный номер.

Вся вторая половина дома сдавалась заезжим гостям. Здесь было три комнаты и большая зала с круглым столом. В зале пахло дорогим табаком. На круглом столе под скатертью стоял на подносе самовар с чайником на конфорке; две чашки на блюдцах, сдоба в сухарнице, нарезанная ломтиками ветчина в блюде и нарезанная семга в рыбнице. В залу вошел человек в косоворотке, в домашних туфлях. Дарьюшка ахнула. Она узнала полковника Толстова! Не кто иной, как сам Сергей Сергеевич! Седая голова, тонкое холеное лицо с прямым носом и топкие губы под коротко стриженными усами.

– Позвольте кольцо, – вместо «здравствуй» сказал полковник Толстов, как будто не узнав Дарьюшку.

Дарьюшка подала кольцо.

– Покорнейше прошу. – Полковник подал стул. – Побеспокою вас, Андрон Поликарпович. Самоварчик подогрейте. Чайком побалуемся.

Когда хозяин ушел, полковник подошел к Дарьюшке и тихо спросил:

– Своего имени хозяину не называли?

– Нет.

– И что у вас в городе муж?

– Нет.

– Отлично. Хозяин разговаривал с ямщиком и с тем, кто приехал с вами?

– Нет. Он сразу меня повел в дом.

– Минуточку!

Полковник накинул на плечи полушубок и ушел, оставив Дарьюшку. Вернулся он минут через пять, а вслед за ним казак Тужилин с мешком овса. Мешок пронесли в комнату. Потом полковник опять ушел с Тужилиным, и Дарьюшка не утерпела, подошла к окну и взглянула в ограду, В кошеву уселись Микула с Тужилиным и уехали. Полковник закрыл за ними ворота. «Как же я, боже!» – испугалась Дарьюшка, возвращаясь на свой стул.

Но где же «отец Мирон»? Туда ли она попала? Не спутала ли адрес явки?

Полковник вернулся и успокоил:

– Они придут за вами завтра под вечер. Нам предстоит серьезный разговор… Дарья Елизаровна. – И внимательно, чуть усмехаясь, взглянул в растерянное лицо Дарьюшки.

– Я вас узнала, – промолвила Дарьюшка, но не успела назвать полковника по имени-отчеству.

– Тсс! Того, кого узнали, нету. А есть отец Мирон: добрый христианин. И вы… Какое вам имя удобнее? Назовем вас Аннушкой. Располагающее имя. Еще более располагающее: Анна Ивановна, – сказал первое, что пришло в голову, и глаза его испытующе щурились. – Будем знакомы, Анна Ивановна. Да не запамятуйте мое имя: Мирон Власович Кузьмин – мещанин из Екатеринбурга. Торгующий скобяными товарами. Ну, а хозяин мой, скобянщик Андрон Поликарпович Шмандин, мой должник по скобяным товарам.

Дарьюшка вздохнула: она еще не обвыклась с такими тайнами и тем более со своим новым именем и отчеством. Аннушка! Да еще Анна Ивановна! Смешно просто.

– Как вы доехали, Анна Ивановна?

– Мороз!

– Настали морозы. Жестокие морозы, – отозвался отец Мирон и пошел вокруг стола по ковру с проплешинами. Он был в войлочных туфлях, в черных суконных штанах и в рубахе под пояском по чреслам. – Жестокие морозы сковали Россию!

Дарьюшка ничего не ответила. И что она могла сказать, «заочно кооптированная в губернский подпольный комитет «Союза освобождения России от большевизма»? Что ей известно из подлинных намерений союза? С кем они и за кого они, заговорщики? Сами за себя и за свои драгоценные холеные шкуры или они в самом деле пекутся о судьбе России?

«И где она теперь, Россия?» – грустно спросила себя Дарьюшка, глядя на расписную китайскую чашку.

Отец Мирон заметил перемену в лице гостьи, спросил:

– Что вас беспокоит?

– Ничего. Так. С дороги. – И передернула плечами. Она была в шерстяной вязаной кофте, в черном длинном платье, и на шее у нее был красный гарусный шарф. Волосы на голове были уложены в толстый узел.

– Будем откровенны, – предупредил отец Мирон, присаживаясь на стул подле Дарьюшки. – Наш союз – добровольный союз патриотов. Вас рекомендовали в союз как патриотку нашего несчастного отечества, и мы ждем от вас откровенности. Если возникают сомнения – скажите, а не прячьте. Сомнение, запрятанное в сердце, это опасный червь, который потом подточит его.

– А разве есть человек без сомнений? – спросила Дарьюшка. – Я думаю: человек без сомнений – это мертвый человек. Если он не сомневается, он не живет.

Отец Мирон согласился, что человек без сомнений – пустой и никчемный; но есть идеалы, в которые человек верит, как в истину, и сомнения здесь неуместны.

– Можете ли вы сомневаться, что отечество в смертельной опасности? Можете ли вы принять власть узурпаторов, попирающих весь мир? Они же на весь мир кричат про мировую революцию. И если им дать волю, они без тени страха и сомнения зальют кровью весь мир! Тут никакого сомнения быть не может. Над Россией нависла страшная угроза, как во времена оные угроза нашествия орд Чингисхана. Были князья на Руси, которые сомневались в нашествии татар на Русь, и что стало с теми князьями? Они первыми легли на плаху кровожадной орды.

Дарьюшка подумала: «Золотая орда – это уже чужеземцы? А мы русские. Сами на себя нашествие совершили, или как? Большевики тоже русские, как и мы».

Отец Мирон вдруг спросил:

– Что слышно о Тимофее Прокопьевиче Боровикове? Дарьюшка не ждала такого вопроса.

– У меня муж Грива. Инженер Грива, – напомнила.

– Да-да. Он сейчас заседает в губернском Совете. Всемерно помогает большевикам. Им нужно золото. Много золота! А ведь он же вступил в партию социалистов-революционеров!

– Он не считает себя политиком. Отец Мирон помолчал.

– Сейчас нет даже тараканов вне политики, Анна Ивановна. Если инженер Грива работает на большевиков – он работает против России, против нас с вами. Вам предстоит серьезный разговор с вашим мужем. Весьма серьезный. Или – или. Другого выбора нет. Он должен быть с нами. На этот счет я вам кое-что подскажу… А теперь прошу вас быть хозяйкою. Скоро подойдут наши люди, и мы будем чаевничать. Да не забудьте: вас звать-величать Анна Ивановна. Пожаловали вы к нам не из тайги, а… из Канска, допустим. Из Канска. Кое-чему вы должны научиться, чтобы случайно не погубить дело. За нами наблюдают тысячи глаз; и даже стены имеют уши. Трудное время, Анна Ивановна. Очень трудное.

– Да, да, – отозвалась Дарьюшка.

Отец Мирон положил руку на колено Дарьюшки:

– Я не случайно обмолвился о Тимофее Боровикове.

– Это все прошло, – потупилась Дарьюшка.

– Он сейчас в Красноярске.

– Здесь?!

– Да, он здесь. Не исключена возможность, что вы можете с ним встретиться.

– Зачем? Нет, нет!

– Я сказал: не исключена возможность. Будете идти улицей и вдруг столкнетесь лицом к лицу.

– Нет, нет!

– В таком случае будьте осторожны. Лучше вам не показываться на людных больших улицах.

– А… что он здесь?

– Вы же знали, что он большевик? – Да.

– Ну, так вот. Он предал немцам батальон на фронте, и в том, как это ни тяжко, повинен я. То есть не я, а некий полковник Толстое.

Дарьюшка ничего не поняла из того, что сказал полковник и он же отец Мирон. Полковник продолжил:

– Я настоял перед тогдашним командиром гарнизона генералом Коченгиным присвоить прапорщику Боровикову звание штабс-капитана и назначить командиром батальона. Своими руками ввел рыжую свинью в каретный ряд. Но увы! Свинья осталась свиньёю.

Дарьюшка – ни слова, но глаза у нее потемнели. Она не забыла, как полковник говорил тогда, что на фронте Тимофей спас ему жизнь и честь.

Полковник говорит, что по тайному приказу Ленина большевики на фронте разложили армию: батальонами, полками сдаются в плен немцам. Одним из таких предателей оказался штабс-капитан Боровиков. Сейчас он приехал в Красноярск из Петрограда. По личному поручению Ленина. Теперь он, понятно, не штабс-капитан, а чрезвычайный комиссар по продовольствию и член военно-революционной тройки. Опасная фигура.

– Он тогда не был таким, – сказала Дарьюшка.

– То есть когда?

– В девятьсот четырнадцатом. В ссылке.

– Они все были добренькие и тихенькие в ссылках. И Боровиков, и здешний Дубровинский, и некий Вейнбаум. Теперь они показали себя во всем своем блеске и великолепии!

– Можно? – раздался голос хозяина.

– Пожалуйста, – пригласил отец Мирон.

Хозяин притащил фыркающий паром самовар, сообщив, что к отцу Мирону пришли почетные гости на чашку чая…

VII

На другой день, также под вечер, на паре отдохнувших рысаков Дарьюшка с кучером Микулой подкатила к двухэтажному деревянному дому на Набережной возле пристани, где снимал квартиру на втором этаже капитан Грива. Капитана не было дома – он зимовал в низовье Енисея в Подтесовой со своим пароходом «Орел», на котором плавал после «России».

Инженер Грива обрадовался нежданному приезду жены, не подозревая, что Дарьюшка сутки как в городе.

– Не окоченела, создание богов? – тискал Гавря. Нет, Дарьюшка не замерзла…

– Заезжали греться в Лалетино. Тут совсем рядом, – соврала мужу, пряча виноватые глаза.

– Побей меня гром, рад! Давно бы так.

Тетя Лиза – бездетная жена капитана, тоже обрадовалась приезду Дарьюшки и не знала, чем ее угостить.

– Ах, боже мой! – вспомнила Дарьюшка. – Я вам привезла гостинцы. Туес меду, варенья, крупчатку на рождественские праздники и орехов целый мешок.

– Да ты у меня молодчага, расщепай меня на лучину! Если бы и жена ответила ему таким же искренним объятием!

VIII

Горел ночник – электрическая лампочка под стеклянным абажуром. Дарьюшка лежала на кровати и думала. На лепном украшении потолка она увидела извилистую змейку трещины. Такая же трещина прошла по ее сердцу.

За письменным столом Гавря читал бумаги, фыркал и беспрестанно курил. Затрещал телефон, и он взял трубку.

– Он самый, – ответил. – По кузнецовским приискам? Читаю. Да. Ну-ну. Вранье, извините, товарищ Дубровинский. Все шито белыми нитками. Золото Кузнецов запрятал так же, как и Ухоздвигов. Да-да. Да нет, видите ли. Я не один. Жена приехала. Да. Да. Если вырвусь – буду.

Положив трубку, Гавря сказал, что его вызывают в губернский Совет с документами по приискам Кузнецова.

– Тут такие дела с приискателями!

– Нет, нет! – встрепенулась Дарьюшка. – Я долита тебе сказать… – И глаза ее, встревоженные, сцепились в каком-то странном поединке с большими, серыми глазами Гривы. Он стоял возле кровати, и Дарьюшка держала его за руку. – Так дальше жить нельзя, Гавря. Ты меня должен понять. Я…

Дарьюшка прижалась щекою к руке мужа:

– Сейчас такое время, Гавря. Такое опасное время! О боже! Разве ты не видишь, что творят большевики? Здесь, в Сибири, в Петрограде, по всей России! Это же гибель, гибель!

– Побей меня гром, откуда ты набралась страхов?

– А разве ты сам не видишь?

– Вижу, святая душа. Вижу. Большевики – подходящие мужики, стоящие. Без вранья. С ними работать можно. Это тебе не фальшивые миллионщики, а простые люди.

II они понимают: если не работать, то все передохнем о голоду.

– О, боже! Помоги мне. Если бы ты знал, Гавря, какие жуткие мысли лезут в голову.

– Еще чего не хватало – мысли! – проворчал Грива, догадываясь, что Дарьюшка приехала в город неспроста. – Мысли! Да знаешь ли ты, святая душа, что мне противна собственная мысль? К черту. Надоело. Грязная газетка эсеров «Свободная Сибирь» напечатала про меня издевательскую статью. Они тоже высказывают некоторые «мысли».

– А что они?

– Пишут, что у них «возникла мысль», будто инженер Грива продался большевикам. И что инженер Грива, по их мысли, не кто иной, как узурпатор, холуй большевиков и все такое, не менее приятное.

Отошел от кровати, взял сигаретку и, прикурив, спросил:

– Может, и у тебя возникли такие же мысли?

– Как ты смеешь, Гавря!

– Извини. Лучше бы ты не начинала этот разговор. «Мысли»! Спаси и сохрани. Мысль все объясняет и все может обвинить, очернить и любое злодейство оправдать. И кровь превращает в воду, и воду в кровь. Как вам угодно. И ад и рай, святая душа, внутри нас, расщепай меня на лучину. Да. Да. В самом человеке. В его паршивой мысли. От нее все горечи и печали. Мысль создала мир и все, чему мы молимся. И она же создала богов и дьявола вместе с преисподней. Да. Да и она же все разрушит. Да! Мрак будущего, руины и гибель материи, все это уничтожит мысль. И ты тоже со своей «мыслью»!.. Не хочу. Уволь, святая душа. Работать надо. Работать. Россию поднимать из праха и пепла. Не хочу знать, какие «мысли» у эсеров – правых и левых, у меньшевиков – правых и левых, у кадетов, у бундовцев… Ко всем чертям! Уволь!

– О, боже!

– Ты же хотела, чтобы я высказал свои «мысли»? Тогда слушай. Я покончил с эсерами. Да! Явился к ним в «Свободную Сибирь», порвал эсеровские корки и швырнул в морду редактору. Довольно с меня всей этой грязи. Кто они? И что они? Опасные обормоты, скажу тебе. Весьма опасные. Ты знаешь сколько выходит газет в Красноярске? Чертова дюжина! И во всех перелицованные эсеры, меньшевики и всякая сволочь. И все они вопят в один голос: «Надо спасать Россию!» От кого спасать?

– От большевиков, – подсказала Дарьюшка. – Я так и знал, что ты это скажешь.

– Разве это не правда?

– Такая же правда, как если бы я назвал себя протопопом Аввакумом.

– Если бы ты знал…

– Что еще знать? Я достаточно вижу и знаю: надо видеть, как работают, как тянут трудный воз большевики! Да! Они тянут, как стожильные черти. Глаза на лоб лезут, а тянут, тянут тяжелый воз России! И они вытянут воз, если их не будут бить в затылок. Вся эта сволочь эсеровская, кадетская, меньшевистская, как я убедился, только и умеет, что обормотать и двинуть в затылок. Ко всем чертям эту банду.

– Я никогда не примирюсь с жестокостью, – отозвалась Дарьюшка. – А большевики – сама жестокость.

– Жестокость? Они мужики не из ласковых; не в спальнях на пуховых подушках нежились, не жрали чужой хлеб на золотых тарелках. Они свой хлеб добывали в поте лица. И постель у них была не из мягких – тюремный карцер, бетон и камни, а вместо «доброго утра» кулак жандарма под нос. И они скорее умрут, захлебнутся собственной кровью, но не пойдут на сговор с буржуазией. Им терять нечего, кроме своих цепей, расщепай меня на лучину.

– И они всех закуют в цепи! – влепила Дарьюшка. Грива не заметил, как она слезла с кровати и стояла теперь рядом, плечом к плечу, вернее, головой к плечу мужа. Она была в розовой трикотажной сорочке, отделанной по подолу и у плеч тонкими кружевами. На руке у нее были швейцарские золотые часики – подарок Аинны; на высокой шее – платиновая цепочка от крестика и крестик на оголенной груди.

– Ну, не всех, положим, закуют в цепи. Кого следует заковать, те сами просятся, как бешеные собаки.

– О, боже! Какой ты!..

– Натуральный.

– Ты такой же, как они?

– Ну, не совсем такой. В моей башке еще слишком много всякой ерунды и эквилибристики, чтобы быть таким, как они. Надо три пуда соли сожрать, выпаренной из собственного тела, чтобы быть большевиком, голубушка. Но я буду помогать им всем своим умом, всеми своими сухожилиями и мышцами, чтобы поднять Россию из нищеты и праха и построить социализм. Да! Это было бы, побей меня гром, здорово! Во всем мире в ушах бы зазвенело. Да! И они, черт бы их подрал, верят в социализм. Верят, святая душа! Дай бог, как верят. У них есть Ленин – светлая голова. Философ и тяжеловоз. Как мне известно из истории, философы со времен древности только и делали что лукаво мудрствовали и поучали себе подобных. Ленин – философ и тяжеловоз. Взвалил себе на плечи растрепанный войною воз России и тянет, как тысяча паровозов. И не жалуется, что ему тяжело. Представь, не жалуется. А эсеры и всякая сволочь дерут горло, лепят грязь. Но! «Горло дерти, не воза перти!» – как говорят хохлы. И я хочу свой воз везти сам без трепологии.

– Но жестокость…

– Помилуй бог! – перебил Гавря. – Или ты думаешь, что революцию можно совершить рождественским песнопением? Святая душа! Ну, а если бы пришли к власти эсеры, кадеты и вся эта банда? Они что, ангелами бы явились?

– Нет, нет! – не унималась Дарьюшка. – Ты забыл, что есть еще милосердие…

– О святая душа! – потряс руками Грива. – Где оно, милосердие? И было ли оно, милосердие?

– Ты забываешь: женщина Христа родила…

– А был ли он, Христос? – усмехнулся Грива. – Если угодно – фитюлька тот Христос. Надувательство. Если и был, то не таким, как о нем наговорили апостолы в Библии.

– В Евангелии.

– И Евангелие и Библия – ерунда на постном масле. Фитюлька за три алтына для дураков и простофиль.

– Какой же ты страшный, Гавря! Нет, нет. Ты веришь, веришь!

– В самого себя, голубушка. В мускулы, в башку, если она работает не на холостых перегонах, а для дела. Верю в металл, в хлеб, в скотину и животину, в жито и в просо, верю в солнце и в благодатный дождь, и не хочу знать фантасмагорий политиков из «Свободной Сибири!» С меня довольно. Жить надо проще, и работать, работать. Надо поднять Россию. Нищету нигде не покажешь, если даже обернешь ее в хламиду Христа.

– Христос не заповедовал нищенства…

– Он ни черта не заповедовал. Люди живут и множатся, как умеют, и начхать им на Христа и на всех божьих угодников. И я жить хочу. Во имя самого себя, во имя России, чтобы она не сверкала перед миром голым задом; жить хочу во имя тебя и наших будущих детей. Да. Так было. Так есть. И так будет. Под каким бы соусом ни подавали поросенка – поросенок останется поросенком.

– Грубо. Грубо. Жить ради живота своего – грубо и гадко.

– Ах, как мы привыкли к соусам, к сиропам и всяческой заоблачной ерунде! А я грубый. Голый. Просто инженер. Да! Я живу во имя обогащения России – и это, понятно, грубо. Вот если бы я сказал, что хочу жить ради святых ангелов на розовых крылышках, тогда, пожалуй, я угодный богу раб божий. Ко всем чертям рабов божьих. Да! Надоело. По горло сыт ерундой. Большевики не верят во всю эту чепуху, и правильно. Молитвами не спасешь Россию от голода и тифа. А у нас тиф, холера и голодуха!

– Гавря, Гавря! – На глаза Дарьюшки навернулись слезы.

– Ну, что ты? Что ты? Сама же начала.

– И не оставлю. Не оставлю, – бормотала Дарьюшка сквозь слезы, – не оставлю! Ты не видишь, куда идет Россия с большевиками, с этими узурпаторами власти?

– Побей меня гром!

– Ударит. Ударит, Гавря.

– Давай без страхов, святая душа. Пусть она придет, смерть, но сама по себе, а не приведут ее ко мне твои высокоидейные братья – эсеры, которым надо жрать и захватить власть. И ты будешь виновен тем, что кушать им охота. Но они не просто тебя скушают, а перво-наперво оговорят идейно, упакуют в политический гроб, как это сделали со мной в «Свободной Сибири», а потом сожрут за милую душу и не отрыгнут, как кит отрыгнул Иону. Или кого там по Библии. Так что оставь свои страхи. Час поздний. Жить надо проще, расщепай меня на лучину. И никто из нас не знает:

Что день грядущий нам готовит!..

И, положив руки на голые плечи Дарьюшки:

Паду ли я, стрелой пронзенный,

Иль мимо пролетит она,

Все благо: бдения и сна

Приходит час определенный…

– Не так ли? – спросил, наклонясь поцеловать, но она не далась.

– Ты не такой, Гавря. Ты сам себя оговорил. Вспомни, как мы мечтали с тобой о прекрасном! И нам было так хорошо. Ты же вступил в нашу партию не из прихоти, а по зову сердца. Неужели ты все забыл?

Грива замахал руками:

– Каюсь, каюсь, грешен! Нашло такое затмение – залез в болото. И все тот краснобай, Николай Михайлович.

– Как тебе не стыдно!

– Извини. Но он, этот Николай Михайлович, порядочная сволочь!

Дарьюшка схватилась за мокрые щеки!

– О, боже! Ты даже на мертвом танцуешь!

– Что? Что?

– Николай Михайлович расстрелян в подвалах ЧК! Грива некоторое время ошарашенно смотрел на Дарьюшку.

– Не может быть!

– Так ты ничего не знаешь? – язвительно усмехнулась Дарьюшка, и слезы ее высохли. – Но ты сейчас узнаешь…

Дарьюшка быстро вышла из комнаты, прикрыв за собою дверь. Что она еще припасла? Ну, беспокойное создание!

Грива поглядел на часы: второй час! Поздняя ночь, а женушку в трех ступах не утолчешь. «Дались ей эсеры, черт бы их подрал. Они ее окончательно закружили, – подумал Грива, затягиваясь дымом. – Жужжит, жужжит и уразуметь не может, что ее милосердие – ветхая хламида из рыцарских времен. Сейчас в таких одеждах не проживешь – горло перервут милосердные братья эсеры. Только дайся им в руки, тут и сожрут вместе с потрохами. У них же закон: как бы ловчее перервать друг другу глотку, протолкнуться вперед, если даже придется кому-то наступить на череп! Но ведь это же Дарьюшка! Жена! Как же ее убедить, что жизнь и революция – не французские лампасеи?»

«Она еще тешится пятью мерами жизни!» – иронически покачал головой Грива, и его мягко очерченное лицо с высоким лбом и спокойным разлетом черных бровей стало еще более задумчивым. Он-то понимал Дарьюшку! Но что поделаешь, если вся Россия в эти тяжелые дни – кипящий котел?! У большевиков – своя платформа, у эсеров – своя, а у меньшевиков и разных кадетов – своя, а в самой России голод и разруха! Брюшной и сыпной тиф полощет по всем губерниям: животина дохнет от сибирки и сапа; мужики гноят хлеб в ямах – хоть караул кричи. Доколе же?

Нет, он не зря разорвал в клочья свой партийный билет эсера. Ко всем чертям! Наслушался краснобаев – и самому тошно. Но что же делать с Дарьюшкой? Как ее убедить?

Она и слушать не хочет о большевиках; а что она знает о них? Дикие бредни эсеров? Экая чушь. Они, эсеры, навеличивают себя подлинными революционерами. Обормоты и путаники. И сами не ведают, чего хотят. И за социализм и за капитализм. И нашим и вашим. Свистуны, и больше ничего.

«Она же знала Аду Лебедеву? – вспомнил. – Я ее сведу с Адой. Если Ада не вытряхнет из нее дурь…»

IX

На тонкой рисовой бумаге – прокламация «Союза освобождения России от большевизма». Отпечатана не иначе как газетою «Свободная Сибирь». Грива узнает мертвую хватку газетчиков. Чего они только не нагородили! Куча мерзостей! Имена, фамилии и пытки, пытки в подвалах ЧК! Кровавая тризна. Если поверить – с ума сойти можно.

Не слова, а вопль «к братьям и сестрам»!

Что ни слово – то камень по башке.

Дарьюшка видела, как неприятно отвердело лицо мужа и глаза его будто стали свинцовыми.

В улице раздался цокот копыт. Грива вздрогнул, оглянулся на замерзшее окно.

– Это… это… что же, а? – проговорил с паузами.

– Теперь ты знаешь, кто такие большевики.

– Где это ты взяла?

– Люди дали.

– Какие люди? Кто?

– Которые живут не ради живота своего.

– Ты знаешь, чем это пахнет?

– Знаю. Если ты меня выдашь – меня расстреляют в ЧК. Вот и все.

– Это же фитюлька, фитюлька подлецов! Проходимцев! Свистунов! Чего они только не натворили, побей меня гром! Вздор. Чепуха. И ты эту чепуху – подлую чепуху, опасную чепуху где-то прячешь в доме.

– Ты боишься?

– О, святые угодники! Да ты понимаешь ли, в какое болото залезла?

Дарьюшка невозмутимо заметила:

– Какой же ты… жалкий, Гавря. Ты даже правде боишься взглянуть в глаза. Святой правде! О, боже! Как мне страшно! Такие, как ты, Гавря, погубят Россию. Но ты еще не знаешь, Гавря. Я… я хотела тебя подготовить к самому страшному и вижу – для тебя нет ничего ни святого, ни страшного. Один только страх перед большевиками.

У Гривы комок подкатил к горлу – слова застряли. Но он сдержал себя от вспышки. Пожалел, что ли, Дарьюшку?

– Но нельзя вечно жить страхом, Гавриил Иванович, – доканывала Дарьюшка. – Когда-то ты должен взглянуть страшной правде в глаза.

– Это… это – правда? – Гавря потряс прокламацией под носом Дарьюшки. – Эту подлую ложь эсеров ты называешь правдой?!

– Святая правда! Грива мгновенно подумал.

– Когда ты приехала в город? Отвечай!

– Это что, допрос?

– Когда ты приехала в город? По чьему поручению? Кто тебя послал и куда?

– Донеси в ЧК, и меня там спросят.

– Ты… ты…

Злоба закупорила горло, как пробкой:

– Ты – не святая душа. Нет. Ты… ты – штучка!

– Спасибо.

– Ты явилась не ко мне, расщепай меня на лучину. Ты явилась в город как заговорщица. И ты повезешь эти фитюльки в Минусинский уезд, чтобы там пустить в народ. Это же… это же… призыв к восстанию!

– Да.

– Побей меня гром!

– Побьет, Гавря.

– Святые угодники! – потряс руками Гавря. – С меня довольно, голубушка. Одного раза достаточно. Не без твоей божьей помощи я залез в болото к эсерам. Довольно. Сейчас ты скажешь, кто тебе дал эти фитюльки! Где они у тебя хранятся? Где? В чистом доме ты хранишь такую грязь и пакость!

– О, боже!..

– Ко всем чертям богов и святых угодников! – выпалил Гавря и рванул крахмальный воротничок сорочки – дыхание стесняло. – Побей меня гром, ты опасная штучка.

– О, Гавря!..

– Не делай круглых глаз. Отвечай: когда приехала в город? С кем? Явку, явку!

Прижав руки к груди, не спуская испуганных глаз с мужа, Дарьюшка чуть было не лишилась сил: такого Гриву она не знала и не верила сама себе, что это он, ее тихий и покладистый Гавря. Нет, нет. Это не он.

– О, мамочка!..

– Не падай в обморок – не поверю. Ты же не упала в обморок, когда явилась на тайную явку «Союза»? Может, у тебя и любовник в том «Союзе»?

– Не смеешь!

– Не смею? Это я-то не смею? Ты творишь опасные пакости, и я не смею ударить тебя по рукам? Да ты штучка, побей меня гром! Ну нет. Так не пойдет. Ты сейчас скажешь, где находится тайная явка и что там за вождь, который сочиняет призывы к восстанию! – И, схватив Дарьюшку за плечи. Грива притянул ее к себе, пронзительно уставившись в глаза. – Явку! Где явка?! Кто там вожак – говори. Меня не проведешь, голубушка. Ты не сама, а кто-то за тебя думает и тащит на дно. Ты же дура!

Дарьюшка смотрела, смотрела. Прямо в глаза. Прямо в глаза.

– Ты… ты – большевик! – Голос ее зазвенел, как струна. – Ты палач, палач! Вижу, вижу. О, я не боюсь тебя. Ты мечешься, мечешься и сам себя не видишь. Никто из палачей не видит сам себя. Ха-ха-ха! Никто. Никто. Но правда все равно найдет тебя, Гавря. И ты тогда будешь жалким и ничтожным.

Ее ли страшный смех, или жестокие, ранящие слова, или то, как она пронзительно смотрела ему в лицо – что было главною причиною, он и сам не знает, но он поднял руку и ударил ее тылом ладони по правой щеке. Наотмашь по щеке. Она покачнулась.

– Большевик! Ха-ха-ха!..

Он совсем потерял голову и схватил ее за плечи. Притиснул спиною к косяку окна и с левой – раз, раз; потом с правой – раз, раз.

– Знай же, знай же, зверь! Твой брат Арзур расстрелян! Ха-ха-ха!.. И его – Арзура – вот так же, ха-ха-ха, били, били, а потом расстреляли.

У Гривы ослабли руки.

– Ты… ты… что еще?!

– Ха-ха-ха!.. – хохотала Дарьюшка сквозь слезы покачиваясь возле окна. – И я еще… и я еще хотела подготовить тебя к страшной вести. А ты… большевик! Ха-ха! Знай же: твой брат Арзур расстрелян в Петрограде. Ха-ха-ха!

– Врешь! Расщепай меня на лучину!

– Расщепают. Расщепают.

Давясь смехом, смазывая слезы со щек на кулаки, Дарьюшка говорила с паузами, что брат Гаври Арзур Палло, как ей точно известно, был арестован вскоре после Октябрьского переворота в Петрограде за участие в заговоре юнкеров и кадетов и теперь расстрелян. И что Аинна, ни в чем не виновная, не принимавшая участия в заговоре, была арестована и выслана в Красноярск, где и находится сейчас в доме матери под гласным надзором губчека.

– А ты… ты – подлый! Ха-ха-ха! Служи, Гавря. Служи. Они тебя помилуют Меня казнят – тебя помилуют. Ха-ха-ха! Ты можешь узнать у Аинны – ха-ха-ха! – только за ней хвостом шпик ходит, ха-ха-ха! В воскресенье, на заутрене в соборе, она будет молиться за упокой Арзура. За упокой – не за здравие! Ха-ха-ха!.. Приди в собор, сам услышишь ее молитву.

Он опять схватил ее. закрыл ладонью рот, чтобы оборвать жуткий смех, выматывающий нервы, и тут раздался голос:

– Гавря! Гавря!

Это вошла в комнату испуганная тетя Лиза… Дарьюшка хохотала…

– Что случилось? Ради бога!

– Его брат Арзур расстрелян, а он – ха-ха-ха – меня душил!..

У Гривы было такое состояние, что он готов был удариться лбом о стену. Не помня себя, он схватил свое пальто, шарф и шапку и вылетел прочь из дома.

X

Какая была ночь? С луною или без луны? Он ничего не помнит. Он не шел, а буравил головою морозный воздух, в пальто нараспашку, тяжелый, неуклюжий, дикий и страшный. Он и сам не знал, куда шел. Тени от домов лежали до середины улицы. Безобразные и жуткие. А он все шел, шел и что-то бормотал. Так вышел на Воскресенскую и тут остановился.

Ах да! Есть дом госпожи Юсковой! Он не бывал в этом идиотском доме с того дня, как уехал из города Арзур-Арсентий – старший брат. Сейчас он все узнает. Что ему ждать воскресной заутрени? Ко всем чертям!

Помотал головою – спят, бегемоты!

Долго стучался в глухую калитку. Не стучался, а барабанил кулаками.

Кто-то с той стороны окликнул!

– Хто ломится?

– Давай открывай.

– Ишь какой прыткий. Кому открывать? Для чо открывать? Ежели к самой госпоже Евгенье Сергеевне, тогда пойди в губчека и там стучись.

– В губчека?

– Туда. Туда. Там она, стерва.

– Ну и черт с ней, – отмахнулся Грива. – Ну, а Аинна Михайловна дома?

– Аинна Михайловна? Нету. Чаво ей одной сидеть в пустом доме? Горничных распустила и дом закрыла на замок. Сама где – сыщи ветра в поле. У кого-нибудь должно, прижилась.

– Да ты хоть покажи лицо, оратор! – не утерпел Грива. – Чего боишься? Или я тебя сожру?

– Бывает, и жрут.

– Я не бандит. Не трусь.

– А чо те мое лицо? Целоваться, что ли?

– Пошел ты к черту!

– Ну и ступай сам туда.

– Погоди. Дай спросить.

– Спрашивай, да не чертыхайся.

– Скажи: у кого она сейчас, Аинна?

– Да хто и знает? Али я за подол ейный держусь?

– Она давно приехала из Петрограда?

– Фи! – свистнул невидимый оратор. – Так бы тебе приехать, в боках бы закололо. Не приехала, а привезли.

– Кого привезли?

– Днев девять так али мене. Постой! Седне суббота? Дак по за ту субботу во вторник. А самуе взяли дни три так. Прикрыли всю лавочку.

– Какую лавочку?

– Офицерскую. Какую еще? Черт их разберет, белых господ. Восстание собирают. Казаков подбивают на резню.

– Так.

– Перетакивать не будем. Все разузнал?

– А муж… муж Аинны Михайловны? Мексиканец?

– Фи! Хватился. Самой госпоже перестало икаться.

– Что? Что?

– Другого подберет, говорю.

– А где он, мексиканец?

– На том свете пасхальные яйца катает. Сама Аинна рассказывала, как иво, голубчика, красные кокнули.

– Ты это брось, хам! Я тебе как кокну!

– А ну, кокни! Моментом обухом по башке схватишь. Может, и ты такой же? И то! Гремишь на всю улицу. А я вот пойду да брякну по телефону в губчека, живо подберут. Вас еще, кажись, не всех подобрали, белых.

Грива отчаянно выматерился, бухнул ногой в калитку и пошел от негостеприимного дома Юсковых.

– Теперь все ясно. Понятно, – бормотал он вслух, размахивая руками. – А я хам, из хамов хам, бил, бил ее! О, будь оно все проклято!

Остановился, погрозил кулаками в пространство и громко крикнул:

– За кровь Арсентия, расщепай меня на лучину! О, боги! Ко всем чертям!..

В душе у него клокотало, бурлило, пенилось, и он не находил себе покоя; и сама тишина морозной улицы – предутренняя, лютая, – как будто поливала крутым кипятком.

Надо было чем-то залить пожар. Вспомнил, как еще до встречи с Дарьюшкой, бывая в Красноярске с золотопромышленником Иваницким, наведывался в заведение мадам Тарабайкиной-Маньчжурской. Оно тут, это заведение, на Гостиной, сразу за углом Театрального. Туда, туда, к мадам Тарабайкиной-Маньчжурской! У нее сыщется утешение. Не плотью девиц и самой мадам, а питием, огненным питием. Пусть хоть самогонку поставит на стол!

У парадных дверей под резным карнизом не светился красный фонарь. Что она, потушила фонарь?

И опять стучался, стучался.

В глазок двери, вырезанной в форме сердца, кто-то выглянул.

– Чаво ишо, полуночник?

– Ну, открывай.

– Заведение прикрыто.

– Как так прикрыто?

– Большевики прикрыли.

– Ну, а мадам не прикрыта?

– Сама-то? Да не прикрыта покель. Упреждение сделали. Ежли, грит, поступит сигнал, что девицы сдаются, то и мадам прикроют. Строгости.

– Позови мадам.

– Занята.

– Как так занята?

– Али не знаешь, как занята? Хи-хи-хи.

– А тебя как? Аграфена, кажется?

– Ишь, помнишь! Должно, из клиентов. Я-то, слава Христе, не занята. Да стара больно. Хи-хи-хи. Иди, милай, домой. Не стучись.

– У меня нет дома. Я из тайги приехал. Инженер с приисков. С миллионщиком Иваницким бывал у вас.

– И! Так бы сразу и сказал!

Какие только двери не откроются перед именем миллионщика! Разве только двери большевистских совдепов захлопнутся перед носом миллионщика, а вот такие, как заведение мадам Тарабайкиной-Маньчжурской или двери тайных кабачков, притонов, домов перепуганных миллионщиков, – эти двери всегда распахнутся настежь.

Грузная, престарелая Аграфена провела позднего гостя в шикарную залу, где обычно принимались дорогие гости с тугой мошной.

Электрического света в заведении не было: Аграфена зажгла керосиновую лампу и ушла в покои мадам.

Мадам, придерживая пухлыми руками полы халата, щурясь на свет, вышла к гостю.

Грива назвал себя.

– Вон кто пришел! Помню. Помню. С господином Иваницким бывали. Такой ты был молосненький, стеснительный. Ишь, надумал! Да заведенье-то…

– Старуха сказала, – перебил Гавря. – Мне девиц не нужно, расщепай меня на лучину. Мне надо водки, мадам. Или самогонки. Первачу бы.

– Беда стряслась?

– Стряслась. Брата расстреляли в ЧК.

– Спаси его душу, господи! – перекрестилась мадам. – Тогда будь гостем, милый. С таким горем всех принимаю. Если не я – кто душу утешит?

… На другой день, поздним вечером, Грива дополз к дому дяди-капитана, Он был вдрызг пьян. На второй этаж карабкался на карачках. Тетя Лиза вышла на стук и ахнула:

– Боже!

Тут и Дарьюшка подбежала.

– Гавря! Гавря!

Гавря помотал башкой. Он был без шапки. Лицо у него было все в ссадинах и губы разбиты.

– А, святая душа! – узнал он жену. – Из-ви-ни! Побей меня гром! Жребий брошен. Слышишь? Жребий брошен.

Этим все было сказано.

XI

Было так…

Шашки в ножнах; мороз в накале; горы во мгле; Енисей в сизой накипи; сорок шесть тысяч населения города на Енисее – во страхе смертельной схватки совдеповцев с казачьим войском атамана Сотникова.

Лапы казачьи – на эфесах шашек, ноги в стременах, Один момент, секунда, и —

«Ша-ашки на-го-о-ло!..»

Казачье войско должно было захватить власть в Красноярске, арестовать большевиков, разогнать Советы и установить власть подпольного эсеровского «Союза освобождения России от большевизма».

Первым блином был Иркутск…

Восьмого декабря 1917 года иркутские эсеры и меньшевики, действуя но указанию своего центра и томской «Сибоблдумы», подняли мятеж мокрогубых юнкеров, офицеров и забайкальских казаков. До 17 декабря на улицах Иркутска шли нестихающие кровопролитные бои с отрядами Красной гвардии. В улицах гремела артиллерия. На помощь иркутским частям Красной гвардии были посланы лучшие красногвардейские отряды Красноярска, Ачинска и Черемхова – города угольщиков. Военно-революционный Комитет Красноярска назначил командующим всеми вооруженными силами Иркутска члена Красноярского соединенного исполкома, бывшего прапорщика, Сергея Лазо. Мятеж был подавлен. Но не успели вернуться красноярские красногвардейцы к себе домой, как атаман Енисейского казачьего войска эсер Сотников открыто выступил против губернского большевистского исполкома. Он категорически отказался выполнить постановление о переводе казачьего войска на мирное положение и стал собирать вокруг себя все контрреволюционные силы города. К нему шли семинаристы, явился пророк Моисей из староверческого скита, примкнули беглые офицеры из Иркутска и все недовольные Советской властью, и, понятно, шло к нему золото из буржуазных тайников Гадаловых, Чевелева, Кузнецова, Афанасьева – бывшего управляющего Русско-Азиатским банком.

Губисполком спешно создал особый революционный штаб по борьбе с казаками. Не теряя времени, военно-революционный Комитет доставил из Томска артиллерийский батальон. Пушки установили на горе с прямой наводкой на казачьи казармы; пушки ждали казаков на Старобазарной площади, и казаки дрогнули…

Ультиматум гласил:

«Город объявлен на осадном положении;

в течение двух часов казачий дивизион должен сложить оружие и перейти на мирное положение;

время на раздумье отпущено: до 7 часов утра 19 января 1918 года…»

Шашки остались в ножнах.

В четыре часа поутру атаман со своим войском бежал в станицу Торгашино и там создал свой «революционный штаб социалистов-революционеров для освобождения Сибири от большевиков» и обратился к населению губернии с призывом к восстанию. Воззвание атаманского штаба было подхвачено эсерами. Бюро эсеров выставило его в своих витринах и напечатало в газете «Свободная Сибирь». Военно-революционный штаб арестовал бюро эсеров; части Красной гвардии двинулись на Торгашино. В самом казачьем дивизионе меж тем всяк тянул в свою сторону. Пророк Моисей призывал казаков и все «белое праведное воинство» не отступать перед большевиками, а лобанить, лобанить красных. Но не удалось лобанить – казаки уперлись – баста! Навоевались, хватит, пора разъезжаться по своим станицам. Отвалились эскадроны и сотни нижне-енисейских станиц Абалаково, Есаулово, Атаманово, Казачинска и Енисейска; ушли гимназисты, и длинноволосые семинаристы, и часть армейских офицеров…


Почтово-телеграфное агентство сообщило в газету «Правда»:

«Красноярск, 28 января. Введенное 19 января осадное положение снято 26 января постановлением губернского Исполнительного комитета; революционный штаб распущен; казаки разбрелись по деревням; белогвардейцы, гимназисты, воспитанники духовной семинарии и часть офицеров вернулись в город и сдались. Крестьяне отказываются снабжать казаков и выгоняют их из деревень. На днях Сибирский банк прекращает деятельность, балансы его принимает Госбанк. В Госбанке имеется 26 пудов 26 фунтов золота. Нет денежных знаков, поэтому банк приостановил операции. На почте обнаружено 9 посылок серебра слитками по 4 пуда и 35 фунтов каждый из Екатеринбурга. Серебро конфисковано. Открылась вторая сессия уездного крестьянского Совета…»

XII

Все перепуталось в городе на Енисее – казаки – казаки – осадное положение – 26 пудов 26 фунтов золота – балансы принимает новоявленный Госбанк – 9 посылок серебра – лязганье затворов – безусые гимназисты – офицеры – пророк Моисей – белогвардейцы…

Так, значит, они уже появились, белые? Кто их. впервые назвал так? Еще не обожгла щеки и обнаженную грудь Сибири гражданская заваруха, еще казаки сонно и покойно тряслись в своих седлах вверх по Енисею к Даурску, а некий безвестный журналист почтово-телеграфного агентства, телеграфируя в «Правду», употребил такое слово – белогвардейцы…

Белые, белые!..

Как будто все просто и обычно…

И не просто и не обычно.

Город был парализован – бастовали банковские служащие, прекратив все операции по наущению Афанасьева и Николая Гадалова; бастовали губернские чиновники по наущению Свешникова, бастовали и требовали, требовали:

– Советы без большевиков! – Это был вопль эсеров.

Миллионщики и банкиры губернии вели тайный сговор с американскими, английскими и французскими представителями миссий и фирм, обещая забастовщикам выплачивать зарплату в золотой валюте в течение шести месяцев, только бастуйте, не сотрудничайте с большевиками…

Слитки серебра из Екатеринбурга поступили на предъявителя государственного императорского векселя за номером БФ-01 097…

Предъявитель странного векселя не явился на почту. Кто был этот таинственный человек?

Двадцать седьмого июля 1918 года, после трагических событий в Красноярске, предъявитель нашелся. Принял его самолично… Алексей Иванович Афанасьев! Афанасьев-банкир и выдал серебро предъявителю векселя. Это был… японский загадочный коммерсант, господин Акут Тао Саямо, и вексель его был японский, действительно императорский. Тот самый Акут Тао Саямо, который когда-то дремал в мягком кресле в доме ныне покойного Михайлы Михайловича Юскова.

А сессия? На сессии тоже не все шло ладно. Зажиточные мужики вопили о притеснениях совдеповцев, требовали, чтоб город не лез к ним в закрома, не выгребал хлеб, ничего не давая взамен; эсеры закатывали речи, во всем обвиняя большевиков – в разрухе, в беспорядках в губернии, в неумении хозяйствовать. Колобродь – не сессия!

Да и с казаками все было не так просто.

Из Даурска пришло сообщение, что войско атамана Сотникова движется в Минусинский уезд – сто семьдесят пять конных и на двадцати подводах беглые офицеры и штатские, вооруженные винтовками, и чуть не на каждых санях по пулемету…

С войском Сотникова ехал и руководитель красноярского бюро эсеров Яков Михайлович Штибен, некогда отбывавший ссылку в Туруханске.

Про Якова Штибена сами казаки говорили, что это был до того умный оратор, что атаман Сотников ходил перед ним на задних лапках. В Даурске Штибен созвал чрезвычайный волостной съезд интеллигенции и богатых мужиков, три часа держал речь, проклиная большевиков до того дюже, что его вынесли потом на руках в двухэтажный белый дом купца Белянкина, где был дан офицерам пир на весь мир.

Не ушел со своими казаками и командир 1-го Енисейского казачьего полка хорунжий Розанов вместе со своим сотником Ивановым.

В каждой волости казаки устанавливали свои порядки: проводились митинги, съезды, сходки, смещали совденовцев-большевиков, подсказывая кулакам брать власть в свои руки. В Новоселовой дело дошло до того, что богатые крестьяне готовы были разорвать большевиков, но сам атаман не допустил кровопролития:

– Миром надо, мужики. Миром. Гоните большевиков – и баста. Не давайте им власти.

И – гнали.

Пророк Моисей ехал верхом на рыжем Вельзевуле из деревни в деревню впереди казаков, призывая лобанить красных:

– Обухом в лоб – и каюк.

Офицеры, тайно совещаясь, поговаривали, что вот-вот во Владивостоке высадится десант английских, французских, американских и японских войск. Вот тогда…

А в тылу, на рельсах, от Самары до Иркутска – чешские эшелоны…

Вопль стелется и стелется желтым дымом…


Читать далее

ЗАВЯЗЬ ШЕСТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть