Часть вторая. ЛЕТО

Онлайн чтение книги Прекрасный дом
Часть вторая. ЛЕТО

Глава VI

РАЗНОСЧИК ИЗ МОЛОЧНОЙ

— Сколько? — спросил Мьонго, глава секты эфиопов, обладатель квадратной бороды.

— Восемь, — ответил Коломб. — Восемь, но три из них не годятся. Остальные в хорошем состоянии, и ко всем подходят патроны армейского образца.

Он вынул из кармана патрон от винтовки образца «Марка IV. 303», заряженный пулей с никелевой оболочкой. Мьонго взял патрон, осмотрел его и снова положил на мозолистую ладонь молодого человека.

— У меня пять ящиков патронов, но только не все полны, — сказал Коломб.

Они сидели на солнце, скинув пиджаки. Гладкая песчаная насыпь спускалась к берегу ручья, испещренного синевато-белыми пятнами мыла, В будни сюда ходили женщины стирать белье белых жителей города, а по воскресеньям на плоских камнях, выступавших из ручья, часто усаживались мужчины, чтобы почистить пемзой ноги, поболтать и пошутить, словно они по-прежнему жили в родных краях и ничто не изменилось.

— Ты можешь достать еще?

— Да, могу, но не очень много, не столько, сколько нужно.

Мьонго покачал головой.

— Повсюду снует полиция. Белые прячут свои ружья, а некоторые вынимают из них затворы. Оружейные лавки охраняются, да и часовые в форту тоже не дремлют. Доставить оружие — дело опасное. Постарайся не попасться, сын мой, слишком мало у нас таких, как ты. Я возьму эти восемь ружей и спрячу их в Энонском лесу. Когда ты достанешь их, их можно будет переправить в Мпанзу. Их отнесет Люси.

— А если ее поймают?

— Нет, она для этого достаточно умна.

Коломб молчал. Он ковырял травинкой в зубах и, сощурив глаза, пристально смотрел на стрекоз, порхавших над поверхностью воды.

— Чем все это кончится? — спросил он.

— Один бог ведает.

— А мне кажется, что бог помогает белым не меньше, чем нам. Я не хочу надеяться на бога.

— Если мы нанесем удар, сын мой, этот удар должен быть сокрушительным. Как ты думаешь, нужны нам ружья?

— Нужны. Но нужны тысячи.

— Верно. Но если мы сразу нанесем сокрушительный удар, мы сможем забрать ружья у наших врагов. Пусть они нас снабжают.

— Понятно.

— Храни оружие у себя, не отдавай его вождям. Ни одному вождю нельзя верить.

— Хорошо. Но люди не поднимутся. Они будут сражаться только в импи[7]Импи — отряд или войско зулусов. — Примеч. автора. , если их поведут их руководители и индуны[8]Индуна — вождь племени или военачальник. — Примеч. автора. . Сначала их должен заговорить и направить на борьбу знахарь. Другого пути они не знают, они ведь не христиане. Они не пойдут за простым человеком. Они не знают бога и не последуют за Христом.

Но Мьонго трудно было переубедить. Ничто, казалось, не могло поколебать его страстной уверенности. Он засучил рукава рубашки и растирал руки, подставляя их под горячие лучи солнца. Его лицо с высокими скулами и впалыми щеками было почти совсем черным, подбородок украшала густая борода. Он мрачно посмотрел на молодого христианина.

— Одни прислушиваются к призыву Эфиопии — Черного Дома. Они знают, что Африка должна быть возвращена африканцам, и они — лучше всех, их больше всех любит всевышний. Они знают, что не могут умереть, ибо души их вознесутся на небо. Они знают, что, согласно завету божьему, черная раса не может умереть. Другие снова ведут разговоры о Младенце, который должен сплотить все племена и сделать этих собак-вождей настоящими людьми. Говорят, что Америка протянет нам руку, ибо именно Америка дала нам учение об Эфиопии, о Черном Доме, точно так же, как Израиль дал нам Иисуса. Некоторые говорят о цветном народе японцах, сбросивших господство белой расы. Кое-кто обращается к духам предков и к знахарям, которые уверяют, что их снадобья превратят пули белых солдат в воду.

Мьонго окунул руку в ручей и разбросал сверкающие брызги.

— Теперь, Исайя, мы видим все, как оно есть. Пусть воины говорят, что им вздумается, лишь бы они выступили против врага. Они будут драться лучше с оружием в руках и будут умирать легче, веруя в бога. Мы должны опираться на нашу молодежь и отнять ее у вождей. Пусть вождям останутся не племена, а лишь пустые краали.

— Понятно. А как с образованными — вроде, например, Мативаны? — Мьонго повернулся и сплюнул на камень.

— Значит, ты его знаешь? — спросил Коломб.

— Однажды я встретился лицом к лицу с этим ученым Мативаной. Клянусь богом, если бы он был один, я бы согрешил и убил его.

— Он многому научился, и у него есть деньги.

— Верно, но научился он не тому, чему нужно. Он много говорит людям, но о чем? Вот о чем: когда каждый черный станет таким образованным, как он, а это будет через сто, нет, через тысячу лет, тогда все вместе мы пойдем к белым и попросим у них свободы. У Мативаны бычий язык и шакалье сердце. От него и воняет, как от шакала. Фу!

Коломб засмеялся. Ему приятно было видеть, как сразу рассердился суровый дровосек, как он с отвращением сплюнул, сморщил нос и нахмурил брови. И странно, что весь свой гнев он направил на этого вдумчивого, но осторожного ученого. «Он научился не тому, чему нужно». Значит, на свете есть столько знаний, что можно учиться всю жизнь и только потом узнать, что ты пошел по неверному пути? Вот и Мьонго тоже. Прав ли он? Он говорит: учись в борьбе; он говорит: человек борется лучше с оружием в руках и умирает легче, веруя в бога. Уверенность этого человека заставляет прислушиваться к его словам. Он взял эти мысли у Давида, но использует их по-своему.

Они возвращались, накинув пиджаки на одно плечо. Рубашка Мьонго была расстегнута на груди. Он, казалось, забыл о том, что сегодня воскресенье, и думал только об одном: как убедить этого юношу в своей правоте. Исайя был способным учеником и схватывал каждую новую истину на лету, как хватает добычу сильный и ловкий зверь. Он не задумывался над пустяками, почти не испытывал колебаний и не спорил о религии. По-настоящему религиозный человек никогда не заходит в размышлениях слишком далеко: он предпочитает оглядываться и прятаться за своими верованиями. Как гусеница, которая прядет свой кокон, он прячется в них все глубже и глубже, пока внешний мир не окажется далеко-далеко. Но для такого человека, как Исайя, религия — что крылья для орла; она уносит его из болота невежества, глаз его становится более зорким, а жажда знаний все растет и растет.

Утоптанной тропинкой они поднялись от ручья к зловонному водостоку и вошли в «город лачуг». Мьонго надел пиджак и застегнул рубашку. Встречные почтительно их приветствовали. Некоторые из них оставались язычниками: в воскресенье они надевали одежду своего племени, чтобы хоть один раз в неделю почувствовать свою связь с прошлым. У разложенных под открытым небом костров в жестянках из-под керосина или в чугунных горшках на треногах стряпали женщины. Коломб заметил женщину, которая утром плакала у церковных дверей: она скорчилась на куче тряпья. Рядом с ней сидел серый от грязи и коросты ребенок с вздувшимся животом; он обгладывал кость, покрытую лениво гудящими мухами. Когда они проходили мимо, женщина приподнялась каким-то змеиным движением и с отчаянием взглянула на Коломба.

Они пообедали вместе с Мейм. На пороге лачуги положили большую доску и поставили на нее горшок со сьинги — похлебкой из тыквы с кусочками мяса и жира. Мейм, Люси и маленькая Лозана уселись на циновках внутри лачуги, а Мьонго и Коломб расположились снаружи, прямо на солнце. Четверо младших детей, тихие, как мыши, протиснувшись между взрослыми, протягивали ручонки к еде и не сводили с нее глаз. Коломб ел железной ложкой, которую всегда носил с собой в кармане. У Люси была ложка красивой формы, сделанная из красного лесного дерева и украшенная выжженным узором, а отец ее был обладателем ложки из белого металла, как у европейцев, прикрепленной к его поясу тонкой цепочкой. Он ел медленно, не торопясь, иногда выбирал кусочек мяса получше и клал его перед жадной маленькой ручонкой. Еда была важным, серьезным делом. И лишь тихий вздох нарушил тишину, когда на доске осталось несколько маленьких кусочков, ибо дети, истекавшие слюной при виде еды, стеснялись их взять. Глаза Мейм блеснули. Ворча, она достала из-за спины второй чугунный горшок и неожиданно поставила его на доску. Четыре сияющих коричневых личика следили за каждым ее движением с открытыми ртами.

— Берите! — сказала Мейм.

Руки снова протянулись.

— Это просто чудо, Мейм, — радостно усмехнулся Мьонго. — Не хлеб, не рыба, а настоящее вкусное сьинги. А почему мы не едим рыбу? Чем мы, зулусы, лучше апостолов?

— Я ела рыбу, — ответила Мейм, — но мой желудок не переварил ее.

Смеясь, Мьонго встал, потянулся и стал полоскать рот.

— Да, Мейм, некоторые вещи не переваривает наш желудок, а кое-что — наша голова. Это пройдет. Все, что даровано нам богом, — это благо, а время когда мы сможем пользоваться его дарами, близко. Нам не достигнуть Сиона в один день, но когда мы придем туда, солнце будет сиять нам вечно.

Коломб подумал, что Мьонго повторяет слова проповедника Давида, но произносит их лишь по привычке, не от души.

— Что такое Сион? — спросил он с вызовом.

Мьонго взглянул на него смеющимися глазами, но продолжал полоскать рот.

— Когда ты говоришь «Африка для африканцев», я понимаю, что ты думаешь, но когда ты говоришь о Сионе, у меня на душе неспокойно, — продолжал Коломб.

— Это не одно и то же, Исайя.

— Нет.

— Сын мой, одно из этих понятий предназначено для тела, а второе — для духа. Африку ты ощущаешь под ногами своими, а Сион — это город Давида, это новый Иерусалим, который построим мы или наши дети после того, как покончим с белыми.

В узком проулке было тесно. Одни еще продолжали есть, а другие уже отвернулись от горячих горшков и досок. Незаметно они подвигались ближе, чтобы послушать Мьонго. Солнце проникало в щели между лачугами, а в воздухе стоял запах пищи, дыма, измазанной дегтем дерюги и человеческого пота. Вдруг по толпе пронеслось какое-то слово, и проулок мгновенно опустел. Люди не бросились врассыпную и не побежали. Их поглотила жаркая пасть лачуг. Дети исчезли так, как исчезает вода в сухой почве.

Зазвенели уздечки лошадей конной полиции; из-под черных островерхих касок кавалеристы бросали во все стороны быстрые взгляды. Каждый ехал, держа повод в обтянутой перчаткой руке и положив другую руку на кобуру револьвера. Через плечо, пересекая темно-синий мундир, висел патронташ. Они рассыпались и поодиночке объехали все проулки «города лачуг» и, чтобы избежать проезда через овраг с нечистотами, миновали их вторично, после чего вновь выстроились на дороге. Люди, не успевшие спрятаться, кланялись и говорили: «Инкоси!» Кавалеристы отвечали кивком головы. Они выехали в долину, а спустя десять минут рысью вернулись оттуда, и люди, высыпавшие на улицу, снова провожали их каменным взглядом, тихо переговариваясь между собой. Никто не знал, зачем приезжает патруль: то ли чтобы лишний раз напомнить о себе, то ли чтобы не застаивались жирные, лоснящиеся лошади. Всадники появлялись и исчезали неожиданно, и кто-нибудь всегда говорил: «Это едут собирать подушный налог».


Давид отправился читать проповедь населению в низовье реки Умгени, в сторону моря. В ту ночь Коломб вместе с Мьонго, Люси и еще одной женщиной постарше принявшей христианство, расположился на ночлег в чаще густого кустарника позади дома мисс Брокенша. Светила луна, и камни казались белыми, а кусты — сине-фиолетовыми. Ползучие растения напоминали змей, что свисают с деревьев, ожидая, когда мимо пролетит птичка. Женщины собрали хворост, а Коломб соскреб с земли листья и выкопал зарытые под ними восемь винтовок. Оружие было густо смазано колесной мазью и завернуто в лоскуты мешковины. Они спрятали его в две вязанки хвороста — такие вязанки часто можно увидеть на голове зулусских женщин. Люси пошла поискать еще хворосту, и Коломб последовал за ней. Они прижались друг к другу, она положила голову ему на плечо, и он почувствовал, как дрожит ее тело. Он расстегнул корсаж ее платья и, коснувшись ее груди, испытал чувство, какое испытывает доярка, когда ее пальцы влажны от молока, теплого, как сама жизнь, и нежного, как занимающийся день.

— Когда ты придешь ко мне? — прошептал он.

— Попроси моего отца, и он отдаст меня тебе.

— Заплатить лоболу[9]Лобола — выкуп, который жених платит за невесту ее отцу. — Примеч. автора. у меня не хватит коров, а если я попрошу отдать тебя без выкупа, он будет презирать меня.

— Мой отец не признает лоболы.

— Я знаю, но разве можно переделать человеческое сердце?

— Ведь ты знаешь, у отца долги. Сколько бы он ни работал, он никак не может их выплатить. В нем поддерживают жизнь только для того, чтобы выжимать из него последние соки, и караулят меня, чтобы не упустить выкуп, который за меня дадут. Если ты отдашь отцу своих коров, на следующий же день явятся белые и заберут их. Исайя, возьми меня без выкупа, и мы посмеемся над белыми.

Он взял ее лицо в свои руки и смотрел на белые зубы и сияющие под луной глаза. Вдруг он почувствовал в ее словах что-то обидное и пристально взглянул на нее — не глумится ли она над ним. Она заметила, как задрожали его крепкие, как железо, руки. Улыбка замерла на ее губах, она, задыхаясь, смотрела на него. Ей стало страшно.

— Что случилось, сын Офени? — прошептала она, забывая об его христианском имени.

— Ты не смеешься?

— Мне страшно, когда ты так держишь меня. Не делай мне больно.

Он смягчился и погладил ее по руке.

— Хорошо. Я поговорю с твоим отцом, и мы обвенчаемся в церкви. Я ничего не скажу о лоболе, но в душе и я и он будем знать, что мой скот принадлежит ему.

— У тебя мало веры, Исайя, — улыбнулась она и принялась собирать хворост.

Он провожал ее взглядом, раздумывая о том, как внимательно нужно следить за каждым поворотом, если сворачиваешь на незнакомую тропу.

Коломб застал Мьонго одного; тот затягивал узлы на обвязанной жгутами из волокнистых стеблей охапке хвороста. Он задал вопрос лесорубу с места в карьер. Мьонго выпрямился, лицо его потемнело, он нахмурил лоб и насупил брови.

— Ты быстро действуешь, — сказал он.

— Отец, я спросил ее, и она хочет этого.

— Что ж, тогда пусть так и будет. Ты услышишь, как вожди и старики будут клеветать на нас, верующих. Они скажут, что мы растлители и развращаем собственных дочерей. Я же говорю тебе, что она чиста и невинна, она — девственница. Я говорю это тебе и знаю, что тебе отдала она свою любовь, сын мой. Ты ждешь, что я потребую у тебя коров? Зачем они мне? Принадлежат ли они твоему отцу, тебе или мне, все равно в конце концов они попадут в руки белых. И потом, о лоболе ничего не говорится в евангелии. Ты это понимаешь?

— Понимаю.

— Аи, ты мудрый человек. Святой Павел говорит: «Пусть каждый мужчина имеет жену, а каждая женщина — мужа». Быть по сему.

Они переночевали в лесу под деревьями, и Мьонго разбудил их, когда в небе появились первые отблески ложной зари, отчего вокруг стало еще темнее.

Коломб немного проводил женщин и лесоруба. Впереди босиком, в старой рабочей одежде шагал Мьонго; он связал шнурки своих башмаков и перекинул ношу через плечо. За ним шли Люси и женщина-христианка, неся на голове винтовки — тяжелая ноша, казалось, не стоила особого напряжения их гибким телам и сильным, грациозным шеям. Им придется идти два-три дня; возможно, что какой-нибудь попутный фургон и подвезет их, но недалеко, ибо вязанку хвороста обычно не несут дальше, чем на расстояние в полдня ходьбы. На вершине длинного холма, откуда открывался вид на далекие окрестности Энонского леса, они остановились на отдых. Потом Коломб помог женщинам поднять вязанки и коснулся розовой ладони Люси. Еще долго на дороге слышались певучие слова прощания. В утренней прохладе, когда в ущельях причудливо клубился туман, а на горизонте прорезывался мутный, зловеще красный свет, Коломб почувствовал себя одиноким. У него появилась потребность увидеть своего отца и деда Но-Ингиля; ему хотелось бы повидать и Тома. Теперь его мысли об этом белом были ясны и просты, все подозрения исчезли. Коломб понимал, что его собственные поступки затемнили его рассудок, заставив видеть в Томе шпиона. Что бы он потерял, если бы пошел к нему и сообщил ему, что зулусы выбрали своей невестой смерть? Как затравленный дикий зверь, прижатый к краю пропасти, они не могут больше сделать ни шагу — это означало бы смерть, и им остается только самим броситься на преследователей. То, что происходит, — это примирение со смертью. Люди любят жизнь, им не хочется умирать; они смотрят в глаза своих детей, и их собственные обиды становятся маленькими, как давно пройденный холм.

Коломб почувствовал легкое головокружение и пошел медленнее, наблюдая, как сверкают первые лучи солнца в росистой траве. Он старался ни о чем не думать. Сердцебиение звоном отдавалось в ушах, и казалось, что сердце вот-вот выскочит из груди. Он страстно желал Люси. Ее отец… Почему Мьонго отдал ее, не потребовав выкупа? Все его объяснения правильны, но за ними скрывается что-то еще. Мьонго несет в себе раскаленное добела пламя, всегда готовое охватить все вокруг. Мьонго — мужчина до мозга костей, непокорный и гордый; он хотел, чтобы все люди и его собственная дочь разделяли его мечту о восстании, мечту, ставшую для него новым Иерусалимом.


Коломб слонялся по поселку Виктория. По вечерам он сидел с мужчинами и курил, не говоря ни слова. Они не спеша беседовали, как будто ожидали, когда упадет звезда или произойдет землетрясение. Верующие толковали о втором пришествии. Тучный, грузный человек в галифе, который проводил много времени у мисс Брокенша и был братом вождя племени, населявшего нижнее течение реки Буффало, рассказывал о Младенце. Он говорил, что ничего нельзя делать до тех пор, пока Динузулу не убьет первого буйвола. Он говорил, что Динузулу прибегнул к помощи самых могущественных колдунов в Басутоленде и наслал на Наталь ливень с градом, после чего вся провинция от океана до гор была покрыта льдом. Он рассказывал еще, что саранча, явившаяся неизвестно откуда и столь же таинственно исчезнувшая, была изгнана только потому, что Младенец подарил десять белых буйволов колдунье Мабелемейд из края буров. Это он с помощью какого-то сильного снадобья заставил колосья злаков лосниться жиром на солнце, напоминая тем самым, что люди должны быть наготове.

Этого человека звали Пеяна. Вид у него был напыщенный, и говорил он хриплым шепотом, от которого у всех со страху останавливалось дыхание. Люди знали, что часть его рассказа — сущая правда; град, исчезновение саранчи, зерно, лоснящееся от жира, — а остальное приходилось принимать на веру. Те, кто не верил ему, боялись сказать об этом. Но Коломб сказал:

— Ты христианин и идешь за дочерью Манчеба (так называли мисс Брокенша).

Пеяна повернулся к нему, и в горле у него заклокотало.

— Это она рассказывала тебе о черном снадобье? — спросил Коломб.

— В доме бога нашего много комнат, — прошептал Пеяна. — Светлые комнаты и темные комнаты. Евангелие и сильные снадобья — все в руках божьих. Но берегитесь творящего зло, который гладко говорит. Сатана — белый.

Люди слушали его, содрогаясь, страшась последствий гнева Пеяны. Коломб встал и пошел сквозь мерцающий мрак к дому Мейм.

Он ничего не делал целую неделю. На рассвете он взбирался на холм, откуда открывался вид на железнодорожные мастерские, и смотрел на дым, поднимавшийся из высоких труб. Он скучал по работе, по шуму в мастерских, по друзьям. Его руки становились мягче и начали шелушиться. По вечерам он пил, но не слабое, кисловатое домашнее пиво, а тайком сваренную шимияну[10]Шимияна — крепкий алкогольный напиток. — Примеч. автора. , которая валила человека с ног, как удар лошадиного копыта. Однажды ночью после очередной попойки его избили и ограбили, и он лишился всех своих сбережений, за исключением нескольких мелких монет и того фунта, что был отдан Мейм на хранение. Два дня он не выходил из лачуги и не поднимался с одеял между очагом и задней стеной. Мейм сердито поглядывала на него, приходя и уходя, и бормотала какие-то язвительные замечания по его адресу.

Потом он собрал все свои вещи и пошел к ручью. На том большом камне, где он когда-то разговаривал с Мьонго, стирали Мейм и другие женщины, поэтому он прошел дальше и нашел себе другое место. Целый день он стирал, чистил и чинил свои вещи. Одежду и одеяла он разложил на траве для просушки. Он взбил мыльную пену на своих тугих, кудрявых волосах и сидел обнаженный на солнце, оттирая пемзой руки и ноги. Он оглядел себя со всех сторон в осколок зеркала и улыбнулся. После мытья у него было хорошо и легко на сердце. Он тщательно почистил зубы щепоткой оставшегося от костра белого пепла, с удовольствием ощущая на языке его вяжущий привкус.

На обратном пути его все время сопровождал резкий запах мыла, а рубашка и штаны шуршали. Одеяла и пиджак были аккуратно свернуты в узел.

В тот день за вечерней едой Мейм была весела и ласково поглядывала на Коломба. Дети любили его; они ссорились из-за того, кто будет сидеть с ним рядом. Младший, Питер, почти совсем голый трехлетний малыш с тонкими ножками и вздутым животиком, с блаженным видом уселся между ног Коломба. Остальные прижались к нему, а Лозана, протягивая руку к еде, старалась как можно чаще дотронуться до его руки; ей была невыразимо приятна его близость.

Огонь погас, и в лачуге стало совсем темно; лишь отсветы тлеющих углей мерцали на закопченных балках потолка и на журнальных страницах, которыми были оклеены стены лачуги. Кровать Мейм больше не скрипела, а ее дыхание за кисейной занавеской стало коротким и прерывистым. Дети тоже не двигались. Уже засыпая, когда тело его как бы поднялось над циновкой и сделалось невесомым, Коломб вдруг ощутил сбоку странную теплоту. Сразу очнувшись, он зашевелился и снова почувствовал под собой циновку. Он протянул руку. Под его одеялом лежала, прижимаясь к нему упругой грудью, обнаженная Лозана. Стараясь прийти в себя и успокоиться, он почувствовал, как тело девушки охватила дрожь. Он высунул руку из-под одеяла и ощупью нашел свой пояс у изголовья. Вынув оттуда нож, он медленно просунул руку снова под одеяло. Оба не двигались и, казалось, перестали дышать. Прижав пальцем лезвие близ острия, он сделал резкое движение рукой. Кончик ножа вонзился в ее бедро быстрым, коротким уколом.

Разбуженная приглушенным вскриком, Мейм повернулась и села на своей постели.

— Что такое? Это ты, Лозана?

Слышно было только, как дышали, храпели и двигались усталые люди в соседних лачугах.

— Лозана, ты кричала?

— Я испугалась, Мейм, — всхлипнула девушка, — мне приснился дурной сон.

— Тсс. Ты слишком долго лежишь на одном боку. Повернись. Ты помолилась?

— Да, Мейм.

— Помолись еще раз и спи.

В лачугах люди просыпались в полутьме, задолго до рассвета. Утренний ветерок, дувший с холмов, рассеивал дым. Люди, все еще завернутые в одеяла, спускались в овраг к ручью, чтобы прополоскать рот и помочиться. Голоса их, если они что-нибудь говорили, были сиплыми и сердитыми. Большинство так и уходили голодными по дороге, ведущей в город, и запах еды, которая готовилась для тех, кто вставал позже, и для детей, еще больше раздражал их. Коломб заглядывал в унылые, воспаленные глаза. Люди, казалось, ни о чем не думали и двигались неуверенной походкой лунатиков. Один закричал; «Проклятие!» Он наткнулся на собаку и пинком отбросил ее в сторону. Маленький, юркий человечек тихо напевал что-то, и шаги его невольно подчинялись ритму песни. Грубые, отвратительные слова этой песни рассказывали о краснозадом павиане. Ни он сам, ни его товарищи не прислушивались к словам — это была песня, а петь можно что кому вздумается.

— Мейм, я хочу, чтобы Роза Сарона донесла мои вещи до форта, — сказал Коломб.

Мейм улыбнулась, — ей было приятно, что он правильно назвал имя девушки. Она не спрашивала его, почему он уходит, но ей нравилось мериться с ним силами, противопоставляя собственную хитрость его большому уму. Она знала, что он делает, и незачем было расспрашивать его о подробностях. Пусть придет полиция, пусть ее изобьют до смерти — ей нечего сказать. Она вынула из-за пазухи тряпицу и достала из нее золотую монету.

— Она принадлежит тебе, Мейм, — сказал он. — Пусть греется на твоей груди.

— Хаи! Лозана, иди сюда! Отнеси вещи христианина!

Они шли, как того требовал старинный обычай; впереди, как всегда вразвалку, шагал Коломб, а за ним, слегка покачивая бедрами, стройная, как тополь, маленькая Лозана несла на голове узел с его вещами.

— Мне тоже этой ночью приснился сон, — сказал он, не поворачивая головы.

— Ах, сын Офени, — жалобно вздохнула она.

— Дитя, я отказался от старых обычаев. Христианин не убивает женщин.

— Ты сделал мне больно, Исайя.

— Кровь шла из ранки?

— Да.

Они продолжали свой путь, и она время от времени поднимала глаза, чтобы посмотреть на него. Голову, покрытую рабочей кепкой, он втянул в воротник старого пальто. У него не было палки, он держал руки в карманах, и поэтому его походка казалась неуклюжей.

— Значит, ты не должна жаловаться, — усмехнулся он. — Ты умеешь читать и писать?

— Меня учили.

— Я пришлю мисс Брокенша книгу для тебя. Через два воскресенья пойди к ней и возьми книгу.

У стены форта Коломб взял узел и велел Розе Сарона идти домой.

— Ты долго будешь идти, Исайя? — едва слышно спросила она.

— Я буду идти много дней, — ответил он.

Она вздохнула и опустила голову.

— Я опозорила себя перед тобой, христианин, — сказала она.

— Нет, ты слишком молода, чтобы опозорить себя, и в глубине души ты девушка скромная. Да будет с тобой бог.

Теперь, когда он покинул своих друзей и один ступил на новый путь, Коломб больше не испытывал чувства одиночества и полной безнадежности, терзавшего его всю прошлую неделю. Он выбирал наиболее глухие улицы; волоча ноги, проходил под тенистыми деревьями и держался подальше от тротуаров, чтобы не привлекать внимания. На одном из главных перекрестков с ревом появился большой зеленый автомобиль. В этих краях редко встречались такие чудовища, и Коломб любил смотреть, как легко их колеса преодолевают ухабы и колдобины на дороге. Он не испытывал страха перед автомобилем, но кучера колясок всегда останавливались, когда мимо проезжала машина, и провожали ее злобными взглядами, спрыгнув с сиденья, чтобы взять лошадей под уздцы; машина же двигалась дальше, извергая голубоватые облачки дыма.

Коломб нашел место разносчика в молочной. Это место его вполне устраивало. Молочная находилась за поселком коттеджей белых, который назывался Горный Склон и выходил на незастроенную холмистую местность, покрытую темными полосами лесопосадок. Он жил в бараке из прессованного шлака, а рабочий день его начинался с заходом солнца.

К тому времени, когда он возвращался домой, солнце уже с добрый час освещало холмы и плантации. Вдали, словно часовой, охраняющий Долину Тысячи Холмов, возвышалась гора с плоской вершиной, а за ней, скрытый восточными туманами, лежал океан, враждебный и могущественный; океан, который принес сюда белых. Разносчики ездили в город в запряженных мулами тележках, нагруженных бидонами с молоком. У склада на Чейпел-стрит они обычно расходились в разные стороны и каждый катил ручную тележку с двумя десятигаллоновыми жбанами и несколькими бидонами, емкостью в пинту и кварту. Они появлялись на улицах города к тому часу, когда из здания полиции раздавался сигнал гасить огни. Весь город, казалось, вздыхал, стихал, и глаза домов закрывались один за другим. Искра жизни теплилась лишь в театрах, кафе и ночных барах. Коляски, ландо и кабриолеты увозили свой драгоценный груз; иногда, изрыгая из выхлопной трубы синее пламя и вонючий дым и светя желтыми глазами-фарами, проезжал автомобиль, похожий на чудовищ из зулусских сказок. Ночь принадлежала пьяницам, полицейским патрулям, уличным подметалам и разносчикам молока. Коломб считал часы, когда их отбивали куранты на здании городского управления. Около двух часов ночи на улицы выползали колонны ассенизационных телег, похожие на отвратительных гусениц, сплошь увешанных красными фонарями. Он часто появлялся во дворе одновременно с такой телегой и наливал молоко в кувшин, приготовленный на заднем крыльце, как раз в тот момент, когда возле уборной, стуча своими грязными ведрами, возился ассенизатор. Зловоние вызывало у Коломба тошноту. Вывозкой нечистот занимались баки, южное племя, которое зулусы считали низшей кастой. Эти рослые люди с медлительной речью не выпускали изо рта набитых дешевым табаком трубок, чтобы заглушить запах нечистот. Табачный дым, деготь и зловонные ведра — вот запахи, которые остались в памяти Коломба от ночей, проведенных в городе. Он заговаривал с баками, подружился с ними и обнаружил, что их гложут те же самые обиды, что и его.

— Вот все, что оставляют нам белые, — сказал один из баков, указывая на ведро. — Другого нам от них никогда не дождаться.

— Там внутри есть кое-что другое, — ответил Коломб, касаясь двери дома.

— Но не для таких, как мы, друг мой.

— Почему же? Теплые одеяла, вкусная еда, огонь и знания в книгах.

— Зачем нам это нужно?

— Раз об этом пишут в книгах, им этого от нас не скрыть. Они не могут это спрятать. Мы возьмем их знания и станем такими же сильными, как они.

— А, ты пьян, зулус!

— Да, я пьян. В этих домах есть винтовки, а в форте и на плацу пушки. Для чего они нужны нам?

Глаза бака сверкнули, и он тихо свистнул сквозь зубы.

— Ты слишком многого хочешь, зулус, так ты скоро захочешь и белых женщин.

На это ответить было нечего; ведь это было все равно что сказать: «Ты хочешь достать луну с неба». Человеку не нужна луна, хотя она постоянно висит у него над головой, иногда невидимая и холодная среди далеких звезд, а иногда такая большая и близкая среди ветвей деревьев в летний вечер. Человек живет своей собственной жизнью, греется у своего очага и никогда не говорит обо всем, что приходит ему в голову, точно так же, как белая женщина может спать со своим слугой, но никому не говорить об этом.

Позднее, в темные часы ночи, он часто разговаривал со слугами из этих домов. У каждой белой семьи были слуги: повара, садовники, конюхи. Иногда среди них попадались индийцы, но больше всего было мужчин-зулусов. Мужчины, в прошлом воины, которые легко могли свернуть шею волу, теперь разжигали в кухне огонь для белых женщин, прислуживали им за столом, выносили за ними помои и ночные горшки. Они вставали до зари, и Коломб иногда встречал их и мог перекинуться с ними несколькими словами. Они угощали его куском холодного пирога или ломтем хлеба с мясом, и он жевал все это по дороге. Он умел читать записки, оставляемые в кувшинах хозяевами домов, а неграмотные разносчики молока работали только по памяти, и любая перемена всегда сбивала их с толку.

Владелец молочной, выдавая ему его первое жалованье, с минуту смотрел на него, подняв одну бровь, как бы желая сказать: «Не знаю, что думать о тебе, парень, но смотри не попади в беду».

— Ты мне подходишь, — рявкнул он и начал бранить и поучать следующего разносчика, урезая за что-то его жалованье.

Коломб отправился в город, где за полкроны купил красивую книгу в черном переплете с золотым крестом на обложке. Это было Евангелие, переведенное на зулусский язык епископом Коленсо. Он попросил продавца отправить книгу мисс Брокенша для Розы Сарона.

Изучив каждое дерево и каждый камень на своем пути, Коломб приступил к переговорам с прислугой в домах. Сначала ему лишь изредка удавалось раздобыть отдельный патрон или ржавый карабин времен прошлых войн, незаметно вынесенный из чулана. Следовало соблюдать осторожность — никто не должен был заметить пропажу оружия. Ружье поновее запихивали в угол и заваливали зонтиками и тростями, затем в одну прекрасную ночь оно исчезало. Коломб увозил со двора свою тележку с молоком, а снизу, под кузовом, двумя рядами проволоки была привязана винтовка. Он прятал ее среди досок, принадлежавших какому-то старику строителю, на пустыре возле реки, и потом забирал ее оттуда в свободную от работы ночь. Он носил комбинезон разносчика молока; на спине синими буквами было написано название молочной. Иногда его останавливал полицейский патруль, и полицейские бесплатно отпивали несколько глотков молока. Это казалось ему забавным. Они утверждали, что пробуют молоко, желая убедиться, не разбавлено ли оно водой, а владелец молочной возмещал нанесенный ему убыток тем, что на следующий вечер добавлял в молоко вдвое больше воды.

Приближалась середина лета. Предстояло собрать подушный налог за год, и дата сбора уже дважды откладывалась. Власти некоторых районов стали просить о пополнении местных отрядов конной полиции, но министерство не могло распылять свою ударную силу. Газеты публиковали слухи о пропаже нескольких тысяч ружей с ферм и из городских домов, поэтому в течение нескольких дней Коломб ничего не мог собрать. Ни одного патрона. Отряд конной полиции расположился в здании женской школы вблизи рыночной площади, и на улицах появлялись то полицейские патрули, то отряды кавалеристов. Затем Коломб обнаружил, что некоторые слуги из числа тех, что помогали ему добывать оружие в домах их хозяев, сбежали. Это был крайне необдуманный поступок. Он ведь советовал им прикидываться дурачками и все отрицать, если их спросят. Но два-три человека убежали, и белые метались, как ошпаренные кошки. Разносчики молока продолжали свою работу, по-прежнему плелись за своими уродливыми, горбатыми телегами баки, все так же появлялись на рассвете уличные подметалы и мусорщики, а за ними разносчики газет, нагруженные пахнущими типографской краской газетами. Белые доверяли слугам, но на незнакомых зулусов смотрели с подозрением. В памяти вновь возникала война с зулусами, страшная резня тех времен, и белыми невольно овладевали смутный страх, сознание своей малочисленности по сравнению с черной массой, боязнь, что их всех могут убить в одну ночь. И люди рассуждали так: «Что бы ни случилось, на старика Сикспенса, Джима или Чарли можно положиться. Он был предан нашей семье пятнадцать лет. Нельзя доверять только испорченным кафрам, всяким там выскочкам из миссий». У Таун-хилла производились дорожные работы, и люди слышали взрывы. Они говорили: «Динамит — это дорожные работы. Похоже на пушки». Они смотрели друг на друга отсутствующим взглядом, и смутная тревога не проходила.

В удушливо-жаркую ночь после грозы Коломб развозил молоко по Уэст-стрит, в противоположных концах которой находились форт и городская тюрьма. У одного старомодного дома, сложенного из сланцевых блоков, он остановился и вкатил свою тележку во двор. Слуга проживавшей здесь семьи буров ночевал в сарае во дворе. Он спал, когда Коломб тихонько стукнул в дверь. Изнутри донесся испуганный шепот.

— Молоко, — сказал Коломб.

Дверь отворилась, и вышел закутанный в одеяло человек. Из-за вершин западных гор донесся раскат грома, и слуга посмотрел на небо широко раскрытыми, испуганными глазами.

— Опять дождь, — заметил он.

— Что ты достал?

Слуга вздрогнул. Внезапно над городом разнесся звон колоколов, потом он утих, и зазвонил один колокол; звуки были более низкие и сильные, чем обычный сигнал гасить огни.

— Чего ты ждешь? — спросил Коломб. — Не обращай внимания на этот звон.

Слуга пошарил среди мешков, на которых он спал, и вытащил ружье.

— Что это? — спросил Коломб. — Дробовик? Аи, ты мог бы достать кое-что получше, брат. У бура есть винтовки, охотничьи ружья. Какой толк от этого дробовика?

— Они следят за мной, они следят за каждым моим шагом, как змея, что притаилась на дереве.

Он вдруг умолк, так и не закрыв рта, и оба они услышали, как поднялась паника, быстро распространившаяся по сонному городу. Кричали люди — белые люди, и хлопали двери. Колокол перестал звонить, но шум все нарастал: бешено лаяли собаки, слышались голоса и какие-то другие звуки. Белые были в панике, и Коломб почувствовал, что по коже у него побежали мурашки.

— Ложись и спи, брат, — прошептал он.

Дверь сарая закрылась. Из окна над кухней выглянуло дуло ружья.

— Кто там? Что вы тут делаете? — прогремел голос.

— Молоко, инкоси, это разносчик принес молоко из молочной.

Коломб сдвинул все бидоны и, держа дробовик за спиной, ждал, когда человек выстрелит. Он почувствовал, как все тело его покрылось испариной.

— Стой на месте, — сказал человек и отошел от окна.

Коломб сломал дробовик и сунул ствол и приклад в один из молочных бидонов. С заднего крыльца спустились двое мужчин с ружьями. Один из них, тучный, седовласый человек, был в халате и ночных туфлях. Второй успел натянуть на себя какую-то одежду и сапоги, как старый служака. Коломб узнал в нем Черного Стоффеля де Вета. Молодая белая девушка, которой Коломб никогда прежде не видал, появилась в дверях, держа в руке керосиновую лампу.

— Застрелите его, застрелите! Что делает здесь эта черная тварь? — закричала она задыхающимся голосом. — Они пришли, чтобы зарезать нас прямо в постелях.

— Откуда мне знать, что ты разносчик молока, а не убийца? — спросил тучный мужчина.

— Инкоси, вот моя тележка и бидоны. Я налил молока в твой кувшин.

— Зачем ты прошел в глубь двора?

— Инкоси, я прошел, чтобы спросить твоего слугу, не нужно ли вам еще молока. Он мне сказал, что у тебя гости.

— Застрели его, он лжет, — прошипела девушка.

— Успокойся, дитя. Оставь лампу и иди в дом!

— Оом, ты отпустишь эту черную тварь…

— Ты сама не знаешь, что говоришь, Линда. Мы не убийцы. Кто бы он ни был, так нельзя поступать. Ты же видишь, это бедный запуганный разносчик молока.

— Я не запуганный, инкоси Стоффель.

Бур уставился на него.

— Значит, это ты! Я знаю этого кафра — его скот пасется на моем пастбище. Один из этих образованных молодых людей. Вези свое молоко дальше. Твое счастье, что я тебя знаю.

Эти слова Стоффель произнес угрожающим тоном. Бедного, запуганного юношу он мог отпустить со спокойной душой, но образованный кафр — это совсем другое дело.

— Ладно, кафр, можешь убираться, — сказал старик.

Коломб взвалил свои бидоны на тележку и покатил ее со двора. Дуло и приклад дробовика стучали в бидоне, но они все не спускали с зулуса глаз и поэтому ничего не замечали. По улице пробежали белые, вооруженные карабинами и револьверами, а по мосту через реку галопом проскакал всадник. Они что-то крикнули друг другу. Коломб вышел на улицу, но сразу же вернулся. Находиться на улице во время такой паники — значило рисковать жизнью. Он вернулся и увидел, что кухонная дверь немного приоткрыта.

— Ну? — удивился Черный Стоффель.

— Инкоси, ты знаешь меня. На улице меня не знают. Позволь мне переждать здесь, пока все успокоится.

— Ты боишься?

— Они боятся, инкоси. Они бегают по улицам с оружием. И они заставляют меня бояться, потому что я не хочу, чтобы в меня попала пуля.

У Стоффеля в сердце никогда не угасала злоба, и он презирал населявших город англичан за их трусость. По поведению этого зулуса он чувствовал, что тревога была ложной. Но все же нечто неуловимое насторожило его. Он вспомнил об Оуме, которая осталась на ферме почти одна, если не считать Тосси и восемнадцатилетнего парня, присматривавшего за хозяйством в отсутствие Стоффеля. Он был рад, что завтра вернется туда, рад и тому, что Линда в городе. Он неожиданно обнаружил в ее характере такую черту, о которой никогда не подозревал, кроме того, она влюблена в этого молодого англичанина, так пусть же лучше остается здесь. Но больше всего его тревожили несправедливости, чинимые англичанами. Все, что они делали, было достойно презрения, изобличало их жадность и бессердечие. Неудивительно, что кафры волнуются, подумал он. Буры, к которым англичане относились примерно так же, понимали зулусов и, запутавшись в этом лабиринте мыслей, терзались противоречивыми чувствами. С Линдой дело обстояло иначе: она испытывала только слепой страх, только слепой ужас при мысли, что огромный и гордый народ всегда может поднять нож на маленькую кучку белых, сражаясь со все растущим ожесточением обреченных. Холькранц испортил всю ее жизнь. Она знала только, что ее отец убит ассагаями бакулузи[11]Бакулузи — один из народов Южной Африки. — Примеч. ред. . Она не понимала, что даже в этом кровопролитии виновны англичане. Когда громадные колонны солдат по приказу Потгитера стирали все вокруг с лица земли, племенам велели охранять съестные припасы англичан от буров. Как дикие псы на раненого буйвола, набросились зулусы на отца Линды и разорвали его на куски. Его ранили англичане, и кровь его падет на их головы. Линда не понимает этого, она ни о чем не думает. Она не способна задуматься над этим. Он знал это теперь, и, когда она потребовала, чтобы он убил «черную тварь», он побледнел от ужаса.

— Инкоси, колокола начали звонить. Это было первое, что я услышал, а потом весь город проснулся.

— Слышал ли ты выстрелы?

— Выстрелов я не слышал, но наверху на Зварткопе гремел гром.

Коломб указал на горы. Ему нравился этот разговор с буром. Они не доверяли друг другу, но оба знали это, и поэтому между ними не было обмана.

— Значит, вы не собираетесь начать это сегодня ночью? — спросил Стоффель, и в его темных, настороженных глазах блеснул огонек.

— Что начать, инкоси?

— Пожирать белых людей.

Услышав это старинное выражение, Коломб усмехнулся и отрицательно покачал головой.

— Хаи, инкоси! Такими баснями пугают маленьких детей.

— Ja, ja[12]Да, да (гол.). , — отрывисто сказал Стоффель. — Я ложусь спать.

Кухонная дверь захлопнулась, и желтый луч света исчез. В замке повернулся ключ. Коломб уселся на порог, прислушиваясь к тревожным звукам ночи. Молоко скиснет, подумал он, покупатели будут жаловаться.

Глава VII

ДЕНЬ СВАДЬБЫ

Венчание происходило в Сионской церкви. Был пасмурный день; низкий туман лежал на вершинах холмов, и в долине стояла тишина. Мягкий свет проникал через крестообразное окно над алтарем; фигура на распятье приблизилась и, казалось, склонилась к людям. Одежду для церемонии Коломб взял напрокат у торговца подержанными вещами: темный сюртук с длинными до колен фалдами и с двумя пуговицами сзади на талии и брюки, которые тесно обтягивали его мускулистые икры. На нем были ярко начищенные ботинки, такие легкие по сравнению с его подкованными железом рабочими башмаками, что он их почти не ощущал, галстук-бабочка — первый в его жизни — и белая рубашка, выглаженная Мейм. Он чувствовал себя очень неловко и напряженно, но люди, собравшиеся рано утром посмотреть, как он будет выходить из лачуги Мейм, были изумлены и удовлетворены его видом. На его квадратном плоском лице с красиво очерченными губами и коротким прямым носом было выражение достоинства, которое отчетливо говорило: все, что у нас есть, — наше, и все нам на пользу. Коломб шагал в сопровождении своего товарища по железнодорожным мастерским, Буллера, который в этот день не пошел в кузницу, надел свой лучший, залатанный и заштопанный пиджак и постарался навести блеск на рабочие башмаки. У Буллера не было галстука, но это не имело значения. Он заплел себе волосы в косички, уложив их на одну сторону, а в ухе у него болталась большая роговая серьга. На дороге они встретили Эбена и Джози Филипсов и их двоих детей, Джозефа и маленькую Марти, — вид у всех был опрятный и счастливый. Беременность Джози теперь была уже заметна. На паперти церкви они увидели епископа Зингели: он обсуждал какие-то дела с несколькими самыми рьяными прихожанками. Среди них была и Мейм. Она прошла вперед и остановилась у двери возле столба с колоколом, не спуская Прищуренных глаз с епископа. Понемногу собирался народ, главным образом женщины, ибо день был не воскресный; в церковь разрешалось входить только тем, кто заплатил входной взнос. В ожидании невесты Коломб вошел в церковь, чтобы помолиться. Когда он стоял на коленях, Эбен начал тихо играть на фисгармонии. Коломб не знал, о чем молиться. С его губ не слетело ни одного слова. Он думал о своих коровах, что пасутся на ферме Черного Стоффеля, и о Томе Эрскине; он думал о своем полушутливом обещании отдать своего первого ребенка первенцу Тома. Давая это обещание, он представлял себе дружбу этих ребят, такую же, как его дружба с Томом в детстве. Все прошло. Растаял снег на вершинах гор, и река навсегда унесла его со своими водами. Они навсегда распрощались с прежними днями. Дети, которых родит от него Люси, войдут в мир, такой же неприкрашенно-обнаженный, как и они сами. Пусть так и будет. Они увидят жизнь такой, какова она есть.

С холма позади церкви донеслось пение. Люди бросились к окнам и увидели, как по открытой зеленой степи движется процессия невесты. Женщины и девушки в алых кофтах с белыми крестами на груди издалека походили на цветы, что вырастают на обуглившейся земле после степных пожаров и называются огненными лилиями. За ними темной толпой двигались мужчины, словно олицетворявшие басовые ноты псалма, который они пели. Когда они подошли ближе, можно было различить Мьонго, а рядом с ним, в черной рясе проповедника, украшенной алым крестом, видна была щуплая фигурка Давида. Женщины из секты эфиопов несли сплетенные из тонких прутьев и обернутые в белую ткань кресты, которые они раскачивали в руках, как танцовщицы — бутафорские ассагаи.

В толпе женщин Коломб увидел Люси: она была во всем белом, и только на груди ее горел алый крест. Белая фата скрывала ее лицо, а длинная юбка волочилась при ходьбе по земле. Она шла босиком, но, когда процессия приблизилась к церкви, Люси остановилась и надела белые туфли.

Церемония венчания длилась более двух часов, и пению, казалось, не будет конца. Сначала пели обитатели Энонских лесов, и прихожанки Сионской церкви ответили им гимном собственного сочинения. Потом запели все вместе, иногда хлопая в ладоши в такт мелодии. Люси откинула фату, и звуки псалма свободно лились из ее полуоткрытого рта. У нее был короткий нос и широко расставленные, раскосые глаза. Она чуть-чуть повернула голову, чтобы видеть своего жениха, и тут впервые в жизни сердце ее познало истинную радость. Когда она хлопала в ладоши, она смотрела на позолоченное кольцо, блестевшее у нее на пальце — достояние новобрачной, безгрешной и чистой. Маленькая Роза Сарона стояла вместе с Мейм в первом ряду женщин и плакала; сердце ее разрывалось от горя, но вместе с болью она ощущала и странную сладость, и горячие слезы легко бежали по ее щекам.

Мисс Брокенша сидела в первом ряду на стуле, специально приготовленном для нее самим епископом. Она не одобряла это новомодное движение членов секты эфиопов; такая необычная служба казалась ей нелепой. Но она приняла приглашение, ибо ее собственный фанатизм не позволял ей ни обсуждать, ни порицать никаких обычаев такого родного и близкого ей по духу народа. Два часа просидела она, слушая наскучившую ей службу, и ни разу не согнула свою по-солдатски прямую спину.

Свадьба Коломба и Люси происходила на склоне холма, между Сионской церковью и дорогой. Епископ не разрешил танцевать возле церкви, но внизу у дороги пение незаметно перешло в танцы. Молодые люди, возвращавшиеся с работы, присоединялись к своим соплеменникам и танцевали в рваной рабочей одежде, и звуки мелодии и топот ног не прекращались до поздней ночи.

Церемония окончилась, и Коломб с Люси в темноте спустились в город. Когда их озарил блеск огней большого вокзала, они уже ничем не отличались от других зулусских супружеских пар, уезжавших из города. Он нес на плече жестяную коробку, а у нее на голове был символ домашнего уюта — большая вязанка хвороста, перетянутая так называемым инкомфом; из этого растения делаются веревки, которыми привязывают к хижине соломенную или тростниковую крышу. Внутри каждой охапки лежала винтовка, а четыре толстые охапки были аккуратно связаны в вязанку, закрученную и подрезанную на концах. Они целый час искали билетную кассу, несколько раз пересчитали сдачу и громко восторгались ездой по железной дороге. Оба они, конечно, не впервые пользовались поездом: они уже совсем привыкли к нему, но им казалось, что куда безопаснее прикинуться неопытными простаками. Вязанка была оставлена в багажном вагоне почтового поезда — Коломб сам отнес ее туда по указанию проводника. Они заняли свои места на деревянной скамье открытого вагона третьего класса, заполненного едущими на север людьми, которые надеялись найти работу в страшных ямах золотых рудников Трансвааля. Наступила ночь. Люди, закутавшись в одеяла, лежали на верхних и нижних полках и на полу. Одни храпели, другие сонно разговаривали между собой или смотрели в окно на огни столицы. Здесь были представители пондо, коса и других южных народов; их вагоны пришли раньше и были прицеплены к поезду прямого сообщения. Они освободили место молодой зулусской паре с таким видом, будто оказывали гостеприимство путникам в собственном доме; для Люси у них нашлись учтивые и звучные слова похвалы. Некоторые улыбались — им нравились ее зулусская речь и мягкая манера говорить. Раздался паровозный гудок, и вагоны дернулись. Коломб и Люси прижались друг к другу. Поезд медленно двинулся вперед, в темную, беззвездную ночь, оставляя позади свет и суматоху вокзала. Пять задних вагонов, в которых ехали белые пассажиры, были ярко освещены, но в вагонах третьего класса, мчавшихся в темноту, царил мрак.

Глава VIII

БАЛ У ГУБЕРНАТОРА

В доме губернатора не было комнаты, достаточно большой, чтобы служить залом для бала, и в саду выстроили деревянный павильон, разрисованный внутри, как храм Дианы. В саду были развешаны разноцветные фонарики, а в павильоне военный оркестр играл модный венский вальс. Бал, первый в новом, тысяча девятьсот шестом году, давался в честь офицеров колониальной милиции. Добровольцы походили на райских птиц в своих ослепительно сверкавших мундирах. Молодые фермеры, подтянув животы и выпятив грудь, с бравым видом разгуливали по залу. Черные шнуры на красном фоне, сочетания золотого и синего, серебряного и зеленого, широкие алые лампасы на узких брюках, серебряные шпоры, блестящие лакированные ботинки, золотые эполеты, звезды, ленты, дубовые листья и медали сверкали в мерцающем свете электрических ламп. От фермеров несло то нафталином, то запахами нового платья, то помадой для волос, то потом. Несколько офицеров Британской имперской армии во главе с губернатором бродили среди гостей, не выдавая своего презрения к ним.

У женщин в волосах торчали высокие гребни, а их платья с пышными, до пола юбками и даже шлейфами были низко декольтированы. Они помахивали голубыми программками, прикрепленными к веерам, болтали, смеялись, пили маленькими глотками разнообразные напитки, которые разносили на серебряных подносах черные лакеи губернатора, и ждали, когда молодые офицеры пригласят их на танец. В саду и на лужайках теплый воздух был насыщен запахом гелиотропа и еще каких-то цветов. В павильоне музыканты, наполовину скрытые от публики пальмами в кадках, раздували щеки и потели.

Том танцевал с Линдой де Вет. Глаза его не отрывались от ее лица, и он почти не различал плывущих им навстречу стен павильона, оркестра и туалетов кружащихся пар. Временами Линда, казалось, уносилась в страну грез. Ее волосы, падавшие блестящими светлыми волнами, были заколоты гребнем из слоновой кости, а белое платье с воздушной юбкой, усыпанной голубыми незабудками, так и плыло по воздуху, когда она кружилась. Он следил за выражением ее лица — вот она увидела знакомых, и в глубине ее больших темных глаз вспыхнул огонек. Потом она взглянула на него и улыбнулась. Она вся светилась счастьем и излучала радость, словно горькое одиночество и печаль внезапно покинули ее и никогда не вернутся вновь. Тело ее было мягким и податливым, а руки касались Тома естественными, бессознательно ласковыми движениями. Безмятежная и уверенная, она, казалось, не замечала блестящей позолоты офицерских мундиров. Но она бездумно включилась в эту игру воображения — эфемерную, как деревянные стены павильона, украшенные фальшивыми греческими пилястрами и расписанными под мрамор фризами, в то время как снаружи был все тот же мрак, а сверху смотрели все те же равнодушные звезды, которым все равно — убивают ли друг друга целые народы или какое-то одно сердце ликует от счастья.

Оркестр замолк. Том оглядел море лиц; пожилые женщины внезапно показались ему усталыми — краска на их щеках была слишком яркой, а губы посинели. Молодые люди раскраснелись от жары и напряжения, и фермеров можно было отличить по белой, оставшейся от шляпы полоске на лбу. Генерал имперской армии разглядывал толпу в монокль.

— На кого ты так смотришь? — шепнула Линда.

— На генерала Стефенсона. Клянусь богом, он и за людей нас не считает.

— Том, пожалуйста, не горячась!

— Я и не собираюсь. Я так счастлив и так люблю тебя.

Он повел ее по покрытой ковром аллее через сад в одну из гостиных с витыми, резного дерева колоннами, ярко раскрашенным лепным потолком и сверкающими люстрами. Желтый свет падал на алые с золотом мундиры, на украшенные драгоценными камнями булавки и гребни в волосах женщин, на лысые головы и раскрасневшиеся лица чиновников, членов законодательного собрания и местных магнатов. Губернатор, бывший офицер инженерно-сапёрных войск, стоял у стены, рассказывая что-то низким, ленивым голосом. Это был дородный мужчина с лицом, испещренным красными жилками, тяжелой челюстью и с пышными седыми усами, закрученными вверх, как рога буйвола. Когда говорили его чиновники, он слушал, не глядя на них, а затем, изливая поток банальностей, заставлял их умолкнуть.

— До процветания рукой подать, но все-таки еще нужно протянуть эту самую руку, — услышал Том его слова.

— У нас, возможно, будут и щекотливые моменты, — сказал достопочтенный мистер Уинтер, министр внутренних дел. Остролицый, с хитрыми глазами и маленькой бородкой, он напоминал лису.

— Слава дьяволу, я не боюсь щекотки. А вы? — фыркнул губернатор и жестом подозвал лакея с напитками.

Линда быстро стала центром внимания смеющихся молодых офицеров. Тому она казалась прекрасной белой птицей, окруженной темными и яркими пятнами театрально-декоративных джунглей, — она держалась чуть поодаль, как будто для того, чтобы ее легче было разглядывать со всех сторон. Адъютант из свиты губернатора пересек комнату и поклонился Линде. Он попросил ее подойти к губернатору, и она внезапно смутилась.

— Не покидай меня, Том, — шепнула она.

Губернатор принял ее с лестным вниманием и, понизив свой рокочущий бас, спросил Тома:

— Что поделывает ваш отец?

— Благодарю вас, ваше превосходительство, он принимает горячее участие во всех делах, — ответил Том, я его собственный голос показался ему фальшивым.

— Мисс де Вет, позвольте мне сказать вам без лести, — хриплым голосом обратился губернатор к Линде, — что вы тут всех покорили. Нет, в самом деле, вы царица бала, дорогая, и мы очень счастливы, что вы здесь, очень счастливы.

— Вы очень добры, — сказала она с изумлением.

— Вы явились сюда, чтобы покорить нас, и победа ваша — счастливое предзнаменование. В такие времена, как нынче, мисс де Вет, — славная у вас фамилия, — мы ценим дружбу, которая способна похоронить прошлое и с надеждой смотреть в будущее. — Он поднял бокал. — Позвольте мне предложить тост за царицу бала, за нашего дружественного противника и завоевателя, мисс де Вет.

Все выпили, сэр Генри посмотрел на нее своими покрасневшими глазками, улыбаясь поверх бокала, и его длинные седые брови метнулись вверх, как крылья, готовые к полету. Линда вспыхнула и не нашлась, что ответить. Губернатор поставил бокал и пригласил ее на очередной танец.

Том чувствовал себя зрителем, наблюдающим успех Линды со стороны. Возле него остановился полковник Эльтон, командир милиционной кавалерии. Тому Эльтон никогда не нравился, их беседы всегда ограничивались двумя-тремя фразами, но сейчас он был зажат в углу между креслом и окном-фонарем и не мог оттуда выбраться. У Эльтона были маленькие голубые глазки, жестокие и неумолимые. Он был опасным противником, и его боялись все подчиненные. Щеки у него были бледные, жесткие и неподвижные, как бока замороженного окорока, а губы его, когда он говорил, почти не двигались.

— Мы рады видеть вас с нами, Эрскин. Да. Мы никогда не могли понять, почему вы уклонились от участия в последней войне. Это вызвало недоумение. Может быть, сегодня вы объясните нам, в чем дело?

Он растянул губы в неприятной улыбке. Тому не хотелось отвечать, чтобы не сказать лишнего, и он молча пожал плечами, поэтому Эльтон продолжал:

— Сейчас главное — хорошенько подготовиться и распознать истинного врага. Я рад, что вы уловили дух времени и вернулись в офицерский корпус. Мы нуждаемся в людях талантливых и с положением. Буры все еще не забыли своих обид, и это для нас — сигнал опасности. Сегодня любой контакт, любое сотрудничество с ними не менее ценны, чем лишний кавалерийский отряд; вы понимаете, о чем я говорю. Малейшая размолвка может обойтись нам очень дорого, мы не можем себе этого позволить. Мы должны подготовиться заранее. И вы и я, мы оба знаем, что должно произойти, поэтому…

— Вы ошибаетесь, сэр. Я совершенно не знаю, что должно произойти.

— Ну, конечно, мы это представляем себе только в общих чертах.

— Я всячески старался выяснить, но все еще ничего не понял.

— Разумеется, до некоторой степени это только догадка, и я рад, что вы стараетесь проверить факты. Эрскин, я слышал хорошие отзывы о вашей службе в Конистонском взводе и хочу, чтобы вы поразмыслили о новом назначении. Мы слишком полагаемся на департамент внутренних дел в вопросах разведки. Судьи, комиссары и местная полиция работают неплохо, но они слишком ограничены в своих действиях, чтобы видеть всю картину целиком. Нужно немедленно наладить военную разведку как параллельно действующую, независимую систему. Вам понятно, о чем я говорю? Офицеры разведки должны быть людьми, имеющими контакт с местным населением и владеющими его языком; они должны быть освобождены от повседневных обязанностей, числясь в то же время за своими полками. Вы получите звание капитана. Подумайте об этом, Эрскин.

— Хорошо, сэр, я подумаю, но полагаю, что откажусь.

— Никогда не нужно спешить с ответом.

Он снова улыбнулся и отошел, квадратный в плечах, кривоногий, шаркая каблуками, походкой прирожденного кавалериста.

— Хелло, Эрскин, что там наговорил тебе отец? С чего это у тебя такой мрачный вид?

Капитан Клайв Эльтон, высокий и картинно красивый, но с маленькими миндалевидными глазками, хлопнул его по плечу.

— Ничего, — ответил Том. — Я вовсе не мрачен, скорее наоборот!

— И неудивительно. Теперь все только и говорят, что о тебе да об этой хорошенькой малышке, мисс де Вет. О, она произвела фурор, Эрскин, тебе придется быть начеку. Как ужасно: ее отца убили бакулузи в Холькранце! Все ей сочувствуют, и все от нее в восхищении. Говорят, на днях она требовала, чтобы пристрелили какого-то кафра. Это верно? Черт побери, какой темперамент! Все наши девушки должны брать с нее пример.

Том отвернулся, сжимая и разжимая кулаки.

— Послушай, Атер, — Эльтон взял под руку проходившего мимо офицера, — Том Эрскин сердится из-за того, что его превосходительство увел у него партнершу, героиню сегодняшнего вечера.

Атер Хемп, сын судьи и капитан карабинеров, протянул Тому руку.

— Надеюсь, я не должен поздравлять тебя, Том, сообщение о помолвке разрушило бы все надежды.

— Если будут какие-нибудь новости, я постараюсь, чтобы ты узнал о них первым, — ответил Том, пытаясь говорить весело.

— Пока нет ничего официального, старина, не мешай другим, пусть будет честное соперничество.

Капитан Хемп затрясся в беззвучном смехе, а потом со свистом втянул в себя воздух, обнажив мелкие, острые зубы. Его длинная физиономия со вздернутым носом была покрыта загаром, веснушками и прыщами. Жизнь его в основном проходила вне дома, в седле, и поэтому он не боялся яростного африканского климата. Веки его всегда были воспалены, но глаза зорки, как у орла-стервятника, и он великолепно стрелял из любого оружия.

— Пойдем, Атер, не надо объявлять войну, — сказал капитан Эльтон.

— Войну без медалей, — добавил Хемп. Он похлопал Тома по груди. У обоих офицеров мундиры были украшены миниатюрными медалями времен бурской войны и восстания в Матабелеленде, а у Клайва Эльтона был, кроме того, нагрудный знак добровольца — над этим орденом всегда подшучивали, но Клайв относился к нему серьезно. У Тома ленточек не было, и он знал, что хочет сказать Атер. В Конистонской академии Мэтью Хемпа Атер был помощником учителя, а Эльтон старостой, и они вместе выработали целую систему утонченных пыток и оскорблений для младших школьников. Том ясно, до боли ясно помнил эти дни. Он видел, что люди, стоявшие сейчас перед ним в блестящих мундирах, ничуть не изменились. Они так и не возмужали, и в них навсегда останется что-то незрелое, ущербное и уродливое.

Том вышел из зала и направился в гостиную, где за партией виста сидела миссис Бошофф, в чьем доме остановилась Линда и которая привела ее сегодня на бал. Это была седовласая, хорошо одетая дама, которую вполне можно было принять за англичанку, если бы не ее мягкий, приятный голландский акцент. Она протянула ему украшенную кольцами руку.

— Вы знаете, кто это? — спросила она своих пожилых партнеров.

Те любезно поздоровались с юношей.

— О, я вижу, вы не знаете. Должна вам сказать — и совсем не потому, что он мой любимец, и не потому, что я слышала о нем от бабушки Линды, а потому, что это так и есть, — он лучше всех здесь присутствующих, это настоящий бриллиант среди камней.

— Счастлив тот, кто находит бриллиант, — заметил один из игроков.

— О нет, мой дорогой, бриллианты — примета мира, а вот лунный камень действительно означает счастье.

— Именно это я и хотела сказать, — заметила миссис Бошофф, вставая. Она повела Тома к окну, говоря ему шепотом: — Что с тобой, Том Эрскин? Не отрицай, у тебя на лице написано отчаяние. Я вижу ты улыбаешься, но в душе… Это секрет?

— У меня нет никаких секретов. Просто с самого начала, как только я пришел, меня вывели из себя мои старые школьные приятели.

— Удивительно, как они испорчены. А Линда произвела прямо-таки сенсацию. Милое дитя! Я надеюсь, что ее не особенно огорчают эти разговоры. Почему все говорят о Холькранце? Это просто ужасно, пожалуйста, объясни мне. Все говорят о том, что ее отец был убит зулусами в Холькранце, и это делает ее героиней.

— Танте[13]Танте — тетя (гол.). Анна, здесь все офицеры носят медали за войну с бурами.

Она посмотрела на его мундир, туда, где могли бы быть ленточки.

— О чем ты говоришь?

— Любой из них мог тогда убить отца Линды, а теперь, я уверен, они рады, что не сделали этого. Но это еще не все. Они, по-видимому, счастливы, что вождь Скибобо и его импи опередили англичан в этом деле. Это дает им возможность проявлять к Линде и бурам такое трогательное участие. Видите ли, танте, они не знают, что Линда целый год просидела за колючей проволокой и что ее двоюродная сестра и жена оома Стоффеля — обе умерли в Вентвортском концентрационном лагере. Лучше, пожалуй, как говорит его превосходительство, похоронить прошлое. Только пусть они, ради бога, дадут Линде возможность оправиться от Холькранца.

— Стоффель говорил со мной об этом: она никак не может забыть Холькранц, и ферма — совсем не место для нее. У нее по ночам кошмары, и она во сне кричит, что на дороге, под деревом или в тени стены ее подстерегает кафр. Я теперь всегда заставляю ее выпить перед сном чашку горячего молока с бромом. Она начала спать гораздо лучше, а тут — эта тревога.

— Только не говорите ей об этом, танте, прошу вас.

— Конечно, но я хотела бы, если можно, еще кое-что сказать тебе.

— Пожалуйста, танте, я слушаю вас.

— Она забыла бы все это, если бы съездила в Европу, в Голландию и Англию. Там — корень и ветви нашего дерева, здорового, живого ствола. Я всегда говорю, что, если мы в один прекрасный день не вернемся туда, мы превратимся в кислые дички, вот как на больном апельсиновом дереве.

— Да, — подтвердил Том.

— Я вижу, что наговорила слишком много. Не принимай все это близко к сердцу.

— Танте, в ваших словах очень много правды, но как объяснить это Линде?

— Это ты сам должен решить, Том.

— Я верю в нее, я верю, что у нее есть воля и страстное стремление преодолеть все на своем пути.

— Дай-то бог, чтобы ты был прав, Том, но ей нужно помочь. А теперь иди, присмотри за ней.


В большой столовой был накрыт легкий ужин, и гости толпой хлынули туда. Вдоль стены выстроились черные лакеи; они поочередно подходили к буфету, где бармен, одетый в короткий красный пиджак, быстро разливал по бокалам шампанское. Линда тоже оказалась в этой медленно движущейся толпе в обществе Клайва Эльтона и Атера Хемпа. В дальнем конце комнаты она наконец увидела Тома. Как долго он не подходил к ней!

Весь вечер, как только удалялся Том, около нее немедленно оказывался Атер. Линда познакомилась с ним несколько недель назад в Ренсбергс Дрифте, куда она приехала в старой коляске вместе с оомом Стоффелем, — тот явился к судье. Атер пытался объясниться ей в любви там же, на месте, опершись локтями на поручни коляски и улыбаясь ей, в то время как солнце било ему прямо в глаза. Он был так уродлив, что она лишь расхохоталась, когда он заявил, что влюбился в нее с первого взгляда. Он тоже рассмеялся, а затем спросил как бы в шутку, не разрешит ли она ему навестить ее и поухаживать за ней. Линда только собиралась обидеться, как в дверях конторы появился дядя, и разговор сразу прекратился. В следующий раз она увидела его, когда вернулась в город. Она ехала через Александровский парк с тетушкой Анной Бошофф. Атер в своем синем капитанском мундире подскакал к их коляске, чтобы поздороваться, а затем присоединился к ним, когда они пили чай в павильоне. Он успел узнать о ее привязанности к Тому и назвал его «славным малым». И тут же, не спуская своих маленьких, колючих глаз с тетушки Анны, Атер посетовал на то, что Том филантроп, хотя, вероятно, он выглядел бы очаровательно среди зулусов в рясе проповедника. Тетушка Анна приняла его слова холодно. Он проводил их до коляски и, подсаживая Линду, шепнул ей: «Я всегда буду вас любить». В мундире он выглядел совсем по-другому, а в седле казался даже ловким и стройным. На балу он при каждом удобном случае говорил комплименты по ее адресу, а его приятель, капитан Клайв Эльтон, передавал их ей. Линду это приятно волновало, и она ничего не рассказала Тому. Внимание и восхищение окружали ее со всех сторон, и все это было похоже на сон, в котором улыбающееся лицо Атера как-то расплывалось и становилось мягче. Губернатор тоже говорил ей ласковые слова и даже назвал ее «остроумной маленькой женщиной», потому что она смеялась его шуткам.

Линда протянула Тому руку, когда ему наконец удалось пробраться сквозь толпу. Капитан Хемп демонстративно удалился, и она сейчас же сказала:

— А где Атер?

Том, очевидно, почувствовал какие-то новые нотки в ее голосе, краска постепенно залила его лицо, а вены на висках вздулись.

— А, вот и лейтенант Эрскин. — Клайв Эльтон шутливо подтолкнул его вперед. — Пожалуйста, развесели нас. Линда так удручена, что мы не в состоянии вынести этого.

Линда, улыбаясь, взглянула на Клайза. «Никому не удастся вывести меня из себя», — казалось, говорила она и взяла Тома под руку. Они вышли в освещенный фонариками сад, где Линда, вертя в пальцах бокал с шампанским, уселась в плетеное кресло, а Том стал рядом.

— Не знаю, за кого они меня принимают, — сказала она спокойно, но неожиданно горько. — Как будто я не вижу, что написано на их лицах и как они гордятся своими наградами за битвы при Коленсо, Ледисмите, Мафекинге. Почему они не надевают орденов за остров Святой Елены и Вентвортский концентрационный лагерь? Том, мне стыдно. Мне было так весело, я была так счастлива, я закрыла глаза на все это, но забыть я не могу. Просто не могу.

— Такая уж это страна, Линда. Ты не должна забывать. Сделанного не воротишь, и в конце концов для победителей все оборачивается в десять раз хуже, чем для побежденных.

— Ты не веришь в борьбу?

— Я не верю в то, за что борется сильнейшая сторона.

Она отпила из бокала.

— Знаешь, губернатор очень мил. Он просил меня называть его оомом Генри. Как тебе это нравится? Он произносит «Ум-Генри», как будто это имя кафра.

— Ум-Таки — Человек, Застигнутый Врасплох. Так, наверно, его и прозвали зулусы.

— Хорошо, что здесь нет оома Стоффеля. Если бы он сейчас увидел меня, у него был бы разрыв сердца.

— Шестнадцать быков не смогли бы затащить его сюда. Он, должно быть, в Мисгансте с Оумой.

— Поставь на стол, Том, — попросила она, передавая ему бокал. — Я чувствую себя виноватой перед ним. Хотя мне все равно придется все рассказать Оуме.

Она встала, и они медленно пошли по лужайке. В темноте она повернулась к нему, и во взгляде ее ясных глаз было что-то необычное, вызывающее.

— Если ты такой, Том, то почему же ты надел мундир, почему стал офицером?

— Ты хочешь сказать: если я отнюдь не жажду начать драку?

— Нет, Том, я имею в виду твои мысли, как у миссионера.

Он помолчал минуту, задетый ее сравнением.

— Видишь ли, — начал он, словно она и не произносила этого слова, — у меня есть взвод легкой кавалерии. Это все ребята из Конистона. Они верят мне, и я знаю, что они все скромные, хорошие парни и пойдут за мной в огонь и воду. Если бы не я был их командиром, то, возможно, ими стал бы командовать какой-нибудь негодяй, вроде… Ладно, это не имеет значения. Одним словом, какой-нибудь мерзавец.

— Твой Конистонский взвод — настоящая маленькая армия. Странный ты, Том. Извини меня за то, что я сравнила тебя с миссионером. Ты хорошо стреляешь?

— Средне, — ответил он.

— Но ведь ты получил серебряную медаль за стрельбу.

— Это не такая уж большая заслуга. В конце каждой недели нас всех непременно заставляют тренироваться на стрельбищах. В Натале нет ни одного человека, который не сумел бы попасть в один из трех стогов сена на расстоянии в пятьдесят ярдов.

— Это хорошо, — мрачно заметила она. — Но говорят, что капитан Хемп — искусный стрелок.

— Верно. Он просто сверхъестественно меткий стрелок.

— Почему ты так говоришь?

— Потому что это так и есть. Он не способен промахнуться. Он может в шутку срезать из винтовки поля со шляпы. Он никогда не выстрелит в птицу просто, а непременно собьет ее с каким-нибудь фокусом. Я видел однажды, как он на пари, скача галопом по неровной дороге, всадил шесть пуль из револьвера в четыре лежавшие на земле дыни. Вот что можно услышать о нем, и все это чистая правда.

— Тебе это, кажется, не нравится.

— Я не люблю ничего сверхъестественного.

— Ты просто не хочешь признать, что в таком таланте есть нечто прекрасное.

Он почувствовал, что снова краснеет, дышать стало труднее, и он даже еле слышно засопел носом.

— Ты боишься признать это, — повторила она.

— В нем есть что-то нездоровое. Он просто с ума сходит по пушкам и стрельбе. Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом.

Она рассмеялась ему в лицо.

— Ты забываешь, Линда, что этот талант, которым ты восхищаешься, уже нашел себе применение. Им пользовались в Коленсо, Ледисмите и Иоганнесбурге.

— Как низко с твоей стороны говорить так! Ты бросаешь мне в лицо эти слова нарочно, чтобы обидеть меня и заставить страдать.

— Линда, как ты могла даже подумать об этом?

Он схватил ее руку, но она вырвала ее.

— Ты делаешь мне больно. Ты гордишься тем, что не участвовал в войне, и я должна, по-видимому, преклоняться перед тобой. Но что, если я не стану преклоняться? Возможно, было бы лучше, если бы ты дрался — хотя бы и на стороне англичан, даже против нас. Неужели ты думаешь, что мы намерены простить тех буров, которые бежали или отсиживались дома, как шакалы в своих норах?

— Так, — сказал он, — значит, я шакал.

— О боже мой!

Она разразилась слезами. Гости, расположившиеся на лужайках, услышав ее подавленные рыдания, уставились было на нее, но затем вежливо отошли подальше. В дальнем конце сада, в деревянном павильоне для танцев, оркестр заиграл веселую польку. Гости поспешили туда, и Том с Линдой остались одни.

— Уйди, Том. Пожалуйста, уходи. Я не знаю, что говорю. Я ненавижу себя, и ты никогда не простишь мне этих слов.

— Я пошлю к тебе тетушку Анну, Линда.

— Как хочешь.

Он оглянулся на грациозную белую фигурку на фоне темной листвы кустов. Фонарики тихонько покачивались на весу, и легкий ветерок играл листьями. Том пошел к дому.

Линда бегом пересекла лужайку и прошла в гардеробную. Через минуту ее окликнул стоявший у окна капитан Клайв Эльтон.

— А, вот вы где, Линда. Вы обещали этот танец мне. Я думал, вы уже забыли.

Обмахиваясь веером, она с быстрой, нервной улыбкой взяла его под руку. Эльтон танцевал четко, но как-то натянуто, и это отпугивало ее. Да и танец был незнакомый: она плохо знала фигуры и часто ошибалась. Эльтон побагровел. Оба они чувствовали себя неловко, и люди невольно обращали на них внимание.

— Я плохо себя чувствую, капитан Эльтон, — сказала она, внезапно останавливаясь.

Гости видели, как она почти побежала к двери, а высокий офицер последовал за ней. В саду он догнал ее.

— Линда, что случилось? Может быть, я могу чем-нибудь помочь?

— Передайте, пожалуйста, Атеру, что у меня есть к нему просьба.

Она быстрыми шагами пошла по аллее, не зная, куда идет. У ворот ее остановил часовой.

— Вы хотите уйти, мисс?

— Да.

— Подождите, пожалуйста, одну минуту. Я позову моего товарища, чтобы он проводил вас.

— Спасибо, но я передумала.

Она быстро пошла назад. Дойдя до более темного места, она остановилась, стараясь успокоиться, но сердце ее отчаянно билось, словно стремилось выпрыгнуть из груди. Она не могла сосредоточиться. В ушах у нее звучал голос Тома: «Такая уж это страна, Линда… Сделанного не воротишь… Он сверхъестественно меткий стрелок… Я счастлив и люблю тебя…» Как может он любить ее теперь? Она оскорбила его просто из желания как можно сильней обидеть, и теперь ничего нельзя исправить, и если она недостойна его, если не способна покорить его целиком, — ну что ж, пусть будет так, это даже лучше. Лучше покончить с этим навсегда. У него тоже есть недостатки, а уж если один видит недостатки другого — значит, все кончено. Его недостатки не так уж велики — он просто слишком мягок и терпелив. У других тоже есть недостатки, но их можно простить: эти недостатки делают их даже великими, героями. Оом Стоффель скуп, упрям, вспыльчив, нетерпим, но он герой. Атер неестествен, так сказал Том. У него глаза, как у кошки, маленькие и равнодушные, и в них таится какая-то игривая, беспощадная жестокость. Он забияка и собственник. Что, если он негодяй? Ведь он не стыдится даже своего уродства, чего люди обычно стыдятся. В его некрасивом лице, до безобразия опаленном и обветренном, есть что-то животное. Он воплощает собою все то, чего нет в Томе. Том ненавидит его и немного боится. Она тоже боится. В голове у нее мелькнула мысль послать слугу-зулуса за тетушкой Анной, которая, ни о чем не расспрашивая, уведет ее, закутает в накидку, тихонько усадит в экипаж, и никто не увидит, как она уедет. Потом она вспомнила, что тетушка Анна, наверное, ищет ее, она, должно быть, обижена и шокирована. Почему она так дорожит условностями, ведет себя так по-английски? На сельском празднике у буров люди просто танцуют, смеются и веселятся дотемна. Пожилые люди смотрят сквозь пальцы на парочки, исчезающие в темноте. Правда, ей самой не приходилось участвовать в этом; сначала она была слишком молода, а потом началась война. Но она не раз видела, как молодые люди обнимали девушек и прижимались к ним. Ей становилось стыдно, хотя она знала, что это такое, и в груди у нее что-то сладко замирало. У англичан все это обставляется более романтично, более благопристойно, хотя и немного чопорно: за девушками обычно присматривают пожилые дамы, которые тоже, наверное, смотрят сквозь пальцы на их поступки. Стоя здесь во тьме, Линда вдруг почувствовала себя безнадежно одинокой и никому не нужной. Позади нее мерной поступью шагал часовой. Затем она услышала шаги; быстрые, легкие шаги приближались к ней.

— Клайв сказал мне, что я вам нужен.

Она стояла опустив голову, и в ушах у нее гудело.

— Да, капитан Хемп. — Она подняла голову. — Не проводите ли вы меня домой, если, конечно, вы не заняты?

— Разумеется, Линда. Сейчас я разыщу миссис Бошофф.

— Не нужно.

— Я к вашим услугам, — он улыбнулся, и она увидела, как в темноте сверкнули его зубы.

— Я хочу поехать в Ренсбергс Дрифт сейчас же.

— Восемьдесят миль! — Он тихонько свистнул. — Вы говорите серьезно?

— Да, Атер.

— Вы удивительная и прекрасная. Вы все продумали?

Он стоял рядом, и рука его обвилась вокруг ее талии. Она придвинулась к нему.

— Да, продумала. Я хочу уехать отсюда, я хочу в Ренсбергс Дрифт, если вы отвезете меня.

Его рука коснулась ее груди, но она не шелохнулась. Ей казалось, что сердце ее перестало биться, а руки, вцепившиеся одна в другую, были холодны как лед. Он наклонился, чтобы поцеловать ее, но она не двигалась, и он поцеловал ее волосы. Она склонила голову ему на грудь, и щека ее ощутила холодное прикосновение медалек на его мундире.

— Я возьму экипаж Клайва и его лошадей — у него превосходные скакуны. Подождите меня здесь, Линда. Можете меня пристрелить, если я не вернусь через десять минут.

— Я подожду.

— Если вы передумаете, то отсюда до дома губернатора всего лишь минута ходьбы. Миссис Бошофф ищет вас.

— Я не передумаю.

Над крышами уснувшего города поплыл звон курантов, отбивавших каждые четверть часа, четыре холодных далеких удара, похожих на крик ржанки, парящей над фермой в ночном мраке. Теперь ей нет спасения, если только Том не найдет ее здесь. Весь город, кроме гостей на балу, разумеется, давно спит. Четверть которого часа? В железнодорожном депо загудел и запыхтел маневровый паровоз. Она подумала, что может убежать, пересечь площадь и уехать с ночным поездом, кафрским почтовым, в Конистон. Он уходит около полуночи. Наступила ли уже полночь? Часовой остановит ее, кроме того, у нее нет денег, и не может же она уехать в декольтированном бальном платье.

Приближался экипаж: она слышала стук копыт и шуршанье колес по хрустящему гравию аллеи. Линда стояла на краю дороги. Она не могла двинуться с места, колени ее дрожали. Свет фонаря упал прямо на нее, и лошади шарахнулись в сторону, так что колеса противоположной стороны экипажа попали в канаву. Это был большой закрытый экипаж с кучером-гриквой[14]Гриква — один из народов Южной Африки. — Примеч. ред. . Кучер натянул вожжи, тормоза завизжали; из экипажа высунулись головы, и на нее устремились любопытные взгляды. Раздались голоса. Линда отпрянула в кусты, и через минуту экипаж проехал мимо.

Хоть бы пошел дождь, подумала она, тогда ей придется волей-неволей войти в дом; нужна лишь одна минута, чтобы добежать до него. Она взглянула на черное небо, и звезды, казалось, приблизились к ней. Никогда прежде звезды не казались ей такими теплыми, как слезы. Внезапно она стала беззвучно плакать и жалеть себя. «О господи, уведи меня отсюда, какое я ничтожество, — шептала она. — Пусть разверзнется земля, и я могу уйти». Теперь она знала, что и Атер Хемп презирает ее. Хоть бы пришел Том, схватил ее своими сильными руками и разорвал пополам. Она не имела даже права надеяться на это. Часы на башне пробили полчаса. Прошло пятнадцать минут, а его все нет. Он не придет. Она вдруг почувствовала легкость и свободу. Когда она успокоится, слезы ее высохнут и лицо остынет, она тихонько подойдет к дому, скользнет в плетеное кресло на лужайке и сделает вид, будто она все время сидела там. Она почувствовала, что ее охватила сильная дрожь и что она не в силах больше стоять на ногах. Если она сейчас же не сядет, то упадет в обморок. Она опустилась на землю — маленький комок на краю дороги. Под покровом подстриженных кустов было тихо и тепло. Здесь можно оставаться долго, ее никто не увидит.

Вдруг она испугалась, что в саду прячется кто-нибудь еще, какой-нибудь черный — ему-то легко укрыться во мраке, он сам часть этой тьмы. Она встала, поспешно отряхивая юбку. Часы пробили три четверти. Время летело быстро. Она услышала, как снова приближается экипаж, и пошла вперед, чтобы окликнуть кучера. Она скажет, что ей внезапно стало дурно.

Экипаж медленно приближался, и когда свет фонаря упал на нее, остановился, и из него выпрыгнул Атер. В руках у него была шинель, которой он окутал ее плечи.

— Скорее, скорее, — сказал он. — Меня задержали.

Он был бледен и взволнован. Линда ничего не ответила и не двинулась с места.

— Поедемте, Линда, уже очень поздно.

Внезапно он поднял ее на руки и усадил на пледы и подушки, разбросанные в легком, с хорошими рессорами ландо Эльтона. Верх экипажа был опущен, и она лежала неподвижно, глядя в небо. У нее не было ни желания, ни силы поднять руку. Она почувствовала, как экипаж тронулся, а затем снова остановился.

— Что случилось? — прошептала она.

— Ворота заперты, черт побери.

Захрустел гравий под ногами начальника караула.

— Разрешите мне проехать, — хладнокровно заявил Атер. — Я капитан Хемп из отряда Натальских карабинеров.

— Да, сэр, а дама?

— Какое вам дело до нее?

— Есть приказание, сэр. Его превосходительство желает видеть некую мисс де Вет.

Линда сразу поднялась с подушек и села, а затем, дрожа, выпрыгнула из экипажа. Тут она увидела, что рядом стоит бледный и запыхавшийся Клайв Эльтон.

— Ты поезжай, Хемп. Я позабочусь о мисс де Вет, — сказал он. — Мне очень жаль, Линда, что так получилось. Разрешите проводить вас?

Она ничего не ответила. Он обошел экипаж и подошел к Атеру; она услышала, как они о чем-то шепчутся, но не могла разобрать слов.

— Ну? — грубо спросил Атер.

— Вмешался мой отец, а не его превосходительство. Нельзя терять ни минуты.

— Это ты проговорился.

— Ничего не поделаешь, пришлось. Ты что, спятил? Делай с ней все, что угодно, но не здесь, в доме губернатора. Подумай о том, какой может вспыхнуть скандал! И меня незачем вмешивать. Черт возьми, я думал, ты просто дурака валяешь.

— Ты так думал? Я тоже. — Он засмеялся.

— Поезжай, экипаж оставишь в Плау. Убирайся в Трансвааль, пока тут все не рассосется. Если отец встретит тебя, он с тебя заживо сдерет шкуру.

— Сэр! — крикнул начальник караула. — Скорее сюда!

Стоя на одном колене, он поддерживал потерявшую сознание Линду. Капитан Эльтон поднял ее на руки и понес к дому губернатора.

Глава IX

НОВАЯ ПОХВАЛА

Том сидел в чистом комфортабельном купе вагона первого класса дневного экспресса. Пахло душистым мылом и кожей, а временами доносился острый, сернистый запах дыма от двух локомотивов, которые хрипло гудели, поднимаясь по извилистым склонам в горную часть страны. Он купил книгу, чтобы спрятать за ней лицо, и упорно отгораживался ею от других пассажиров. В купе вместе с ним ехали два явно преуспевающих господина со стоячими воротничками и тщательно подстриженными усами, следовавшие в Иоганнесбург. Вскоре они стали заглядывать в другие купе в поисках подходящей дамы, а затем отправились в роскошный салон-вагон. Том вдруг подумал, что Атер Хемп, возможно, тоже едет в этом поезде. Он разыскал кондуктора и просмотрел список пассажиров, но Хемпа среди них не было. Том снова забился в угол купе.

В то утро в старом сланцевом доме на Уэст-стрит тетушка Анна сказала ему, что Линда слишком больна, чтобы кого-нибудь принять. Быть может, это было скорее ее собственное решение, чем предписание доктора, но тетушка сказала:

— Она оправится, как только почувствует себя в безопасности и окажется в привычной обстановке. Каждой девушке необходима какая-то мерка, по которой она оценивает свои силы и проникается уверенностью в себе. Иначе она то парит в облаках, то проваливается в пекло, да, в пекло. Как жаль, что мы находимся так далеко от Голландии. Если бы она могла хоть немножко пожить там в простой крестьянской семье! Вот тогда бы… Не только сыр, яблоки и утренний морозец зимой вдыхают в человека жизнь. Нет, это земля, работа и здоровый, простой быт. Линда — крестьянка, вот в чем дело. Посмотрите на нее, когда на ней бальное платье — самая настоящая Золушка. Напряжение оказалось ей не под силу.

И она продолжала свои нравоучения, которые могли убедить кого угодно, кроме нее самой, и наблюдала за ним хитрым, насмешливым взглядом.

— Ты не крестьянин, Том Эрскин. Английских крестьян не существует уже сотни лет, и, конечно, ты кое-что утратил. У тебя нет ни терпения, ни веры.

— Танте Анна, я верю в Линду. Передайте ей это. Скажите ей, что я верю ей и люблю ее. Телеграфируйте мне, когда я смогу ее видеть, то есть когда она захочет, чтобы я приехал.

— Хорошо, но наберись терпения.


Маленький зулус — почтальон из Раштон Грейнджа дожидался Тома на станции с его конем Ураганом. Зулус лежал в душистой траве под плакучей ивой, а конь усердно щипал траву и отгонял слепней длинным серебристым хвостом. Когда поезд двинулся дальше, поселок снова погрузился в спячку. Под огромными ивами еле слышно шелестела река, преодолевая пороги на свое пути. На берегу была только одна молодая зулуска, она раскладывала на траве под лучами солнца выстиранное белье. Работник вносил в дом сделанную из классной доски вывеску пекарни миссис О’Нейл. Том спешился и привязал коня к дереву. Подъезжая к Конистону, он думал о встрече с Маргарет, но потом заставил себя забыть об этом. Такова была его натура: он умел сдерживать свои чувства и бороться с самим собой. Но сейчас он невольно остановился, вспомнив ясные внимательные глаза, такие глубокие и временами омраченные какой-то печалью. Он хотел увидеть ее ради нее самой. И все же он оставался в нерешительности и стоял, упершись локтем в седло и прислушиваясь к шуму реки.

С зонтиком в руках из дома вышла Маргарет. На ней были перчатки и маленькая соломенная шляпа, украшенная цветами.

— Том! — воскликнула она.

Для обоих встреча была неожиданной.

— Ты уходишь? — спросил он наконец.

— Я иду только навестить миссис Уилер. У нее беда: заболели все трое ребятишек. Пойдем со мной, если хочешь.

Они пошли по единственной широкой улице, совершенно пустынной, если не считать срезавшего траву черного мальчика. Под палящими лучами солнца возле своих корзин сидел на корточках индиец, торговец фруктами.

— Как прошел бал?

— С большим успехом во всех отношениях.

Она взглянула на него, и он продолжал:

— Шпион… как тебе нравится эта деятельность? Не нравится? Но, может быть, это только само слово непривлекательно. Полковник Эльтон оказал мне честь, предложив стать шпионом.

— Так вот что тебя беспокоит, Том! — сказала она с сомнением.

Он кивнул. Они подошли к запыленному домику, сделанному из железа и дерева; к домику примыкала открытая мастерская с горном, где кузнец Уилер проводил большую часть дня в болтовне. Горн был холодный, а сам Уилер был в армии: он подковывал запасных лошадей для милиции.

Оттуда они направились за лекарствами к навесу, где находилась аптека окружного хирурга, а на обратном пути Маргарет купила у торговца фруктами пакет апельсинов для больных детей.

— Это такие безнадежно беспомощные, добродушные люди, — сказала она. — Старого мистера Уилера так забавляют дети, все дети вообще, как будто это белые мыши или морские свинки. Вероятно, именно поэтому он женился вторично — я уверена, что это единственная причина. Но стоит детям подрасти, как они ему надоедают.

— Зато он никогда им не надоест, — сказал Том, вспомнив задорных петушков, кроликов и красных морских свинок, которых дарил ему, еще мальчишке, старый кузнец. Ему нравилось быть с Маргарет и говорить с ней. Ему нравились ее голос, ее осанка и движения. От нее слегка пахло фиалками — просто удивительно, почему он до сих пор не замечал, как хорошо ему рядом с ней.

— Я тебе еще не все рассказала, хочу, чтобы ты сам увидел, — сказала она, когда они подошли к булочной.

— Что-нибудь серьезное?

— Не знаю, Том, не уверена.

Они вошли во двор через заднюю калитку. У стены под лучами послеполуденного солнца прикорнул зулус. Он спал, прикрыв лицо черной кепкой, которая показалась Тому знакомой. Это был Коломб, Когда они подошли ближе, он испуганно вскочил, подпрыгнув, как дикая кошка. При виде Тома он улыбнулся и поздоровался, как прежде, назвав его зулусским именем. Коломб был какой-то вялый и сонный, а в глазах у него появилась умиротворенность, которой не было во время их последней встречи.

— Ты возвратился, чтобы поохотиться в родных местах? — спросил Том.

— Я пришел, чтобы построить здесь дом.

— Значит, ты женился! — Только сейчас Том увидел большую вязанку инкомфа, на которой Коломб спал. — Где твоя жена?

— Стирает на реке.

— А, значит, это ее я видел. Она христианка?

— Она тоже христианка.

Они спокойно глядели друг на друга. На солнце кожа зулуса казалась светло-коричневой; посадка головы, мускулистая шея и свободные движения рук свидетельствовали о большой силе. Его широкие ноздри слегка шевелились в такт дыханию.

— Я рад, — сказал Том.

Он хотел сказать больше. Он чувствовал, что Коломб счастлив, хотя жизнь у него была нелегкой и даже суровой. А он, Том, отвергнут и лишен счастья навсегда. Он опустил глаза.

— Том, я вижу, что на сердце у тебя тяжело, — по-зулусски сказал Коломб.

— Да, но это не из-за тебя. Сердце мое радуется, что ты вернулся и привел жену.

— Тебе уже сказали?

— Ты сам скажи ему, — ответила Маргарет.

Коломб помолчал, а затем, нахмурившись, сказал:

— Коко в тюрьме.

Том побледнел, и внутри у него все похолодело. Он знал, что это значит; если даже старухи вмешались в дело, значит, затронуты самые глубокие и сокровенные человеческие чувства. Коко безоговорочно приняла христианство, а теперь она в тюрьме.

— Ты знаешь еще что-нибудь?

— Нет, только это. Я сошел с поезда ночью, то есть вчера. У Коко много детей и внуков. Они сказали мне, что она в тюрьме. Для меня безопасней было оставаться здесь — полиции здесь нет. Все ушли вниз по реке. Если я пойду туда, меня тоже схватят и посадят под замок.

— Я поеду, — сказал Том. — Я поеду сейчас же.

Когда он уходил, Маргарет спросила:

— Том, ты согласился на это новое назначение?

— Стать офицером разведки, если выражаться красиво? Нет, но отделаться от него будет трудно.

— Я думаю, это не имеет значения, раз ты в милиции.

Он понимал, почему она так говорит. Новоприбывшие горожане и некоторые миссионеры не доверяли кавалерийским отрядам, состоявшим из вооруженных землевладельцев. Они видели в них лишь прикрытие для самовольных действий толпы и требовали роспуска милиции. Но Маргарет смотрела на вещи по-своему и гораздо проще: ей не нравились офицеры милиции.

— Это будет трудно, — повторил Том, наклоняясь, чтобы поцеловать ее на прощание.

Это был их первый поцелуй; он казался неизбежным, как встреча во сне. На мгновение руки ее сплелись вокруг его шеи, а глаза закрылись. Он снова ощутил слабый запах ее духов. А в следующее мгновение он был уже в седле, и конь, цокая копытами, летел по дороге. Стоя на крыльце перед домом, она махала рукой ему вслед. Из комнаты вышла ее мать и сдвинула на лоб очки.

— Это Том Эрскин! Я видела здесь его коня. Почему же он не зашел?

— Должно быть, очень спешил.

— Ты внесла пироги в счет миссис Гаспар?

— Да, мама.

Она не решилась повернуться, чтобы не выдать своих чувств.


Том приехал в Раштон Грейндж еще до захода солнца и застал своего слугу Мбазо за работой на клочке земли, примыкавшем к дверям его комнаты. Он послал за другой лошадью и приготовил себе седельный вьюк и узел с постельными принадлежностями. Двухэтажный каменный дом его отца, массивное здание с портиком, находился на расстоянии полумили от фермы среди густых насаждений сосны, кедра и камедного дерева. Из коттеджа, где жил Том, была видна только крыша большого дома, да и то с каждым годом она все больше и больше пряталась за верхушками деревьев и скоро, по-видимому, должна была вовсе скрыться за ними. Коттедж появился лет на пятьдесят раньше, чем большой дом. Много таких простых хижин было построено первыми голландскими поселенцами и брошено ими, когда англичане превратили страну в свою колонию. Воортреккер, который выстроил эту хижину и ферму и поселился там, назвал свое владение «парадизом», то есть «раем». Его изгнали из этого рая не ангелы, а сверкающие клинки, и теперь британский национальный флаг не позволял ему туда вернуться. Многолетний жизненный опыт белого поселенца под жарким африканским солнцем воплотился в простой постройке. У нее были толстые, побеленные известкой стены и двускатная, крытая тростником крыша. В одном конце дома в стену была вмазана духовка для выпечки хлеба, похожая на круглую печурку для обжига извести. В другом конце помещалась лестница, которая вела на антресоли. Перед фасадом дома была открытая терраса с настланным полом и двумя боковыми стенами. Том отремонтировал старую хижину и поселился там, желая быть подальше от отца. Он жил и питался так же просто, как когда-то жили и питались воортреккеры; спал, как и они, на самодельной деревянной кровати, в то время как его отец, наполовину парализованный после случившегося с ним удара, медленно умирал среди роскоши, тяжелой мебели и огромных садов усадьбы, которую он сам выстроил и назвал Раштон Грейндж.

В кухне Том нашел свежий хлеб, который Мбазо испек утром, и холодную жареную курицу. Он почти кончил есть, когда Мбазо привел уже оседланную лошадь.

— Ты слышал, что Коко в тюрьме? — спросил Том.

— Слышал, инкосана.

— Ты знаешь почему?

— Не знаю.

— Я сейчас еду в Ренсбергс Дрифт, чтобы узнать. Скажи это в большом доме, если я им понадоблюсь.

— Они посылали за тобой, инкосана.

— Я зайду туда, когда вернусь, — сказал он, затягивая подпругу.

У коня, длинноногого черного жеребца, была неровная, но уверенная поступь, и он проходил милю за милей легким галопом. Том вспомнил свою поездку в Край Колючих Акаций ранней весной и попытался представить себе свои тогдашние чувства. Та поездка казалась теперь такой бесконечно далекой, как пятнышко света в конце длинного туннеля. Тогда он был полон надежд, деятелен и бодр. Тогда он еще размышлял о том, как остановить поток, но ему так ничего и не удалось сделать. Нельзя сказать, что он потерпел неудачу, нет, просто он утратил потребность действовать. Какая это сила — способность забывать! Все хотят все забыть и ни о чем не знать. И вот он снова скачет в темноту для того, чтобы постараться уладить хотя бы одно небольшое дело, но и это бесполезно. Он шевельнет лишь одну песчинку, в то время как надвигается буря, такая буря, которая переворошит целые пустыни. Он вспомнил слова, услышанные им еще в школе: «Иди, пока видишь свет, ибо идущий в темноте не знает, куда идет». Ночная поездка встревожила его, и мрачные силуэты холмов и притаившихся кустов вереницей бежали у него перед глазами. Он попытался ни о чем не думать и снова увидел перед собой Линду, бледную как смерть, распростертую без сознания на зеленой кушетке в доме губернатора. Это видение вновь потрясло его, и он почувствовал, что задыхается и коченеет.

В маленькой гостинице Ренсбергс Дрифта еще горел свет, и люди со стаканами в руках столпились у дверей бара, чтобы посмотреть, кто приехал. Это были полицейские. Они скинули свои куртки и остались в одних рубашках и галифе, заправленных в краги. Хозяин гостиницы, толстый, пучеглазый человек, тоже вышел на улицу. Его черные волосы были зачесаны на косой пробор, чтобы скрыть плешивую макушку, и смазаны каким-то жиром. Он с тревогой взглянул на Тома и пососал свой ус.

— Извините, мистер Эрскин, но все занято. Ни одного свободного местечка.

Том привязал лошадь к коновязи.

— Что вы так уставились на меня? Случилось тут что-нибудь? — спросил он.

— Вы плохо выглядите… Мне бы хотелось устроить вас, но…

— Вам так и придется сделать, мистер Джардайн.

Том протиснулся мимо него в бар, где было полно полицейских. На грязном полу валялись бумага, пепел, апельсинные корки, а в воздухе висели густые клубы дыма.

— Где мистер Хемп? — спросил он.

Полицейские засмеялись.

— Мы доставили его домой, — ответил один из них.

— Его здесь нет уже с полчаса, — уточнил хозяин гостиницы, стоя у дверей.

Все с любопытством уставились на Тома, и разговор смолк. Он чувствовал, что они говорили о нем. Быть может, Мэтью Хемп уже прослышал о подвиге своего сына и распустил об этом глупые сплетни. Том выпил в компании нескольких знакомых ему конистонских полицейских и отправился на поиски судьи.

Миссис Хемп когда-то была хозяйкой в Конистонской академии. С тех пор она постарела, а волосы и лицо ее приобрели пепельно-серый оттенок. Но для Тома она по-прежнему оставалась жестоким, неумолимым тираном, который властвовал в школе до тех пор, пока оттуда не убрали ее мужа и пока мальчики не подожгли конюшни. Ее глаза сидели глубоко в темных впадинах, а тонкие губы были крепко сжаты в отчаянной попытке сдержать судорогу. Это походило на подавленное, истерическое всхлипывание, и она старалась говорить как можно меньше.

Миссис Хемп отрицательно качнула головой, когда Том спросил, где судья. Но до его слуха донесся храп, и он попросил ее разбудить мужа.

— Нет, ему это не понравится.

— Я должен видеть его немедленно по очень важному делу.

— Неужели у вас нет уважения… — завизжала она. — Он никого не принимает в такой поздний час.

Том поставил ногу на порог и не двигался с места, поэтому она не могла затворить дверь. Внезапно, со вздохом, похожим на стон, она метнулась прочь, и он услышал, как хлопнула дверь в глубине дома. Он зажег спичку и вошел. На кровати в большой неубранной комнате спал Мэтью Хемп. Он был в одежде и грязных сапогах, а сверху укрыт пледом. Мерцала свеча в подсвечнике, и лицо спящего казалось восковым. Веки его были опущены, и незаметно было, что он слеп на один глаз; седая борода лежала на груди. Он дышал носом глубоко и ровно, и Тому странно было видеть этого пьяного старика красивым, безмятежным и даже величественным, как бюст Дарвина. Он сел и несколько минут смотрел на судью, думая о том, как хорошо было бы, если бы старик умер, и внезапно вспомнил, как он однажды, мучась угрызениями совести, просил у бога смерти директора школы.

— Какого черта вам нужно? — с трудом ворочая языком, спросил Хемп.

Теперь он сидел на кровати с мокрым полотенцем на голове, а Том старался влить ему в рот стакан воды.

— Тьфу! Что это за дрянь? — сплюнул он.

Его голова качалась до тех пор, пока он не обхватил ее обеими руками. Веки его дрогнули, и из слепого глаза в бороду тоненькой струйкой побежали слезы. Том медленно повторил полное имя Коко и спросил, где она.

— Какое это имеет значение? — пробормотал себе под нос судья. — О господи, как у меня болит голова! Не нужно было пить. — Затем он выпрямился и узнал Тома. — Эрскин? — фыркнул он. — Что вы здесь делаете, сэр? Вон отсюда!

— Хорошо, я уйду, но вы пойдете со мной. — Он поставил Мэтью Хемпа на ноги и вывел его на прохладный ночной воздух. — Имейте в виду, мистер Хемп, — продолжал он, — я обжалую это дело во всех судах, если нужно, дойду до Тайного совета. Если старуха умрет из-за вашего приговора, то день ее смерти будет черным днем для правосудия в этой стране.

— Ты угрожаешь мне?

— Я предупреждаю вас.

— Это пристало адвокату на заседании суда.

— Я экономлю время, — сказал Том.

Теперь судья протрезвел. Он встряхнулся, расправил плечи и более твердо зашагал к полицейскому участку, рядом с которым находилось приземистое каменное здание тюрьмы. Он был напуган. Какие-то фигуры смутно двигались во тьме, а он никак не мог понять, кто это. Бар был уже закрыт, и полицейские расходились по домам. Судья тревожно озирался и был почти рад, что рядом находится Эрскин. Он никогда в жизни не видел таких неистовых людей.

В полицейском участке Хемп подписал ордер на освобождение арестованной, которую до пересмотра дела берет на поруки Том. Он подписал бы все что угодно. Сержант, вызванный дежурным констеблем, взглянув на них, сразу почуял неладное. После того как мистер Хемп ушел, он сказал Тому:

— Возьмете ее утром.

— Нет, сейчас сержант.

— Сэр, я вам советую…

— Я увижу ее сейчас же.

Тюрьма представляла собой маленький, низкий барак. Стены были глухие, и наружу выходила только обитая железом дверь. Камеры сообщались с внутренним двором, в каждой имелась дверь и вентиляционная решетка. Белый сержант, тюремщик-зулус в холщовой одежде и Том стояли на узком дворе. В этих камерах никогда не содержались белые. Откуда-то доносился тихий, полный отчаяния плач. В другой камере заключенный быстро говорил о чем-то сам с собой, задыхаясь в конце каждой фразы. Спина его была иссечена плеткой-девятихвосткой. Сержант покачивал фонарем, и тени плясали на выбеленных известкой стенах и черных дверях.

— Чего вы ждете? — спросил Том.

Вонь от человеческих испражнений была невыносима, он почувствовал тошноту.

— Отопри номер шесть, — приказал сержант, и тюремщик начал возиться с ключами. Он был неграмотен, и ему пришлось отсчитать шестой ключ от деревяшки на кольце. Сержант поднял фонарь и осветил камеру. Они увидели бесформенные груды одеял и тряпья на темном, сыром цементном полу. Отвратительный запах испражнений, раздавленных насекомых и гнили заставил Тома отпрянуть и стиснуть зубы. Ни одной человеческой фигуры невозможно было разглядеть. Это была женская камера окружной тюрьмы, но в ней, казалось, находились только давно забытые груды падали. Потом он вдруг увидел ступню, ногу и на фоне стены черную руку, похожую на клешню, которая протянулась за чем-то, да так и застыла.

— Которая из них Коко? — прошептал Том.

Он дрожал, чувствуя, как его охватывает слепая ярость. За что попала она сюда? Он об этом не спрашивал, но знал, что, какова бы ни была ее вина, она не заслуживала такого адского наказания.

— Вставайте! Вставайте, вы, свиньи! — заорал тюремщик.

— Заткнись, скотина!

Том с силой оттолкнул его.

— Успокойтесь, сэр, — сказал сержант.

Том взял фонарь у полицейского и вошел в камеру, ступая так осторожно, словно мог поскользнуться и полететь в пропасть.

— Коко… Коко, — звал он, наклоняясь над женщинами и открывая их лица.

Одна была совсем молодая, с высокой прической невесты. Женщины пугливо съеживались и укутывались в свои лохмотья. В одном углу он увидел скорченную фигуру: женщина сидела на корточках, опустив голову на колени. Том приподнял черное засаленное одеяло и увидел, что это Коко. Он медленно поднял ее голову и тихонько заговорил с нею, чтобы звук его голоса дошел до ее сознания. Она поглядела сначала на свет, потом на него. Суровые линии старческого лица, тупой взгляд тотчас опущенных глаз, губы, растянутые в свирепой усмешке, были воплощением такой ярости, что он ужаснулся. Казалось, она впала в полную дикость.

— Свиньи, — пробормотала она. — Пришли опять бить меня?

Том снова заговорил медленно, настойчиво:

— Коко, это я. Послушай меня, это я, Том, сын Филипа, твой белый теленок. Я пришел увести тебя отсюда. Ты вернешься к Но-Ингилю, твоему мужу, и будешь сидеть на солнце со своим крестом.

Она закрыла глаза и застонала.

— Коко, ты помнишь Тома?

— Я помню этого мальчика, — медленно кивнула она, и лицо ее смягчилось.

— Он здесь, он говорит с тобой.

Она осторожно огляделась, и взгляд ее снова вернулся к нему; потом она подняла свою узловатую руку, и слезы хлынули из ее глаз.

— Иисусе Христе, агнец божий, — сказала она невнятно и снова начала что-то бормотать. Наконец она глубоко вздохнула и проговорила отчетливо: — Аи, Том, они меня били.

Он поднялся, чувствуя головокружение.

— Это правда? — спросил он.

— Что, сэр?

— Старуха говорит, что ее били.

Наступило молчание. Сержант полиции, стоявший во дворе, пожал плечами.

— Да, — сказал он. — Она получила шесть ударов за оскорбление суда.

Во дворе Том жадно глотал свежий воздух. Он схватил сержанта за руку, и у того закачался фонарь в другой руке.

— Как вы можете так говорить?.. Что это значит, черт побери? Оскорбление суда! Ей семьдесят или восемьдесят лет!

— Но, мистер Эрскин, я ведь только рассказываю вам. Я к этому непричастен. У меня тут есть свидетель, и вы не имеете права меня трогать, кто бы вы ни были.

— Чем она оскорбила суд?

— Вы добиваетесь пересмотра дела… Я думал, вы знаете, в чем ее обвиняют.

— Не рассуждайте. Отвечайте на мой вопрос.

— Ее обвинили в оскорбительном поведении, в подстрекательстве арестованных к бегству, в неповиновении полиции и приговорили к десяти фунтам штрафа или трехмесячному заключению в тюрьме.

— А били за что?

— Она плюнула судье в лицо и назвала его антихристом. За это она получила шесть ударов палкой, не плеткой.

— Палкой?.. Кто это приказал?

Сержант молчал. Том пошел обратно в камеру и вывел оттуда Коко. Она шла нетвердым шагом, опираясь на его руку. При виде полицейского она, задыхаясь, стала осыпать его проклятьями. Том поспешно потащил ее прочь, и она, как слепая, заковыляла рядом с ним, извергая поток чудовищных ругательств. Во дворе Том кое-как успокоил ее и обратился к полицейскому:

— Сержант Райли, я ничего не имею против вас и благодарю вас за выполнение моей просьбы. Видите ли, я знаю эту женщину с тех пор, как я себя помню, и она не может быть опасной преступницей.

— Как вам угодно, сэр.

— Ради вашего собственного блага я потребую инспекторского осмотра тюрьмы, в том числе и медицинской экспертизы.

— Медицинской экспертизы быть не может; здесь нет врача. Мистер Эрскин, вы возмущены этим случаем, и я полагаю, у вас есть на то основания. Но времена сейчас тяжелые, и у нас трудная работа. Если вы доставите нам неприятности, это ничего не изменит и никому не поможет.

— Необходимо изменить хоть что-нибудь.

Во дворе гостиницы Том увидел Но-Ингиля и Офени, отца Коломба. Они уже два дня слонялись возле Ренсбергс Дрифта и каким-то образом прослышали о его приезде. В темноте позади них виднелись фигуры других зулусов: они молча входили во двор и усаживались вдоль стены. Коко была матерью многих, и семья Но-Ингиля с уважением относилась к старухе. Хозяин гостиницы наблюдал за ними из окна, медленно поглаживая рукой лысую голову. Ему не хотелось задумываться над тем, что происходит или может произойти, но его не покидало предчувствие, что в одну прекрасную ночь весь Ренсбергс Дрифт вспыхнет ярким пламенем и он будет разорен.

У него и так было полно неприятностей — в гостинице кишмя кишели полицейские, а между тем весь барыш состоял в продаже запрещенных товаров, и его приходные книги были поддельными от начала до конца. Не хотелось ему держать у себя и Эрскина — слишком уж он прямолинеен и упрям и поднимает шум из-за всяких пустяков, вроде ростовщичества и торговли спиртными напитками. Когда Том позвал его, он вышел с оскорбленным и обиженным видом. Однако он тотчас же разыскал дезинфицирующее средство, вазелин и бинты, чтобы перевязать раны старухе.

— Не следовало бы давать ей спиртного, это против закона, — сказал он.

Но Том так взглянул на него, оторвавшись на мгновенье от дела, что тот, перепуганный, тотчас принес полбутылки бренди. Коко, кашляя и брызгая слюной, выпила рюмку и заявила, что от огня у нее согрелся желудок. Но-Ингиль тоже выпил рюмку, а за ним Офени и молчаливые люди, что сидели вдоль стены; они подходили один за другим, чувствуя, что и их желудки не прочь получить порцию жидкого огня. Они брали рюмку у Тома обеими руками и осушали ее одним духом, так что внутренности у них обжигало, а на глазах выступали слезы. Хозяин гостиницы только покачивал головой.

— Не волнуйтесь, — сказал Том, — ваши гости сами все отупели от вина. Они не будут вас беспокоить.

— Удивительный вы человек, — заметил хозяин.

— Вы отвели мне постель?

— Да, мне удалось кое-что сделать.

— Спасибо, Джардайн, но я уезжаю, и она мне не понадобится. Впрочем, я могу за нее заплатить.

— Не стоит, — ответил хозяин гостиницы.

Он был счастлив, что сам может лечь спать спокойно. Он видел, как они уезжали, когда над черными вершинами гор Нкандла показалась выплывшая из-за моря луна. Эрскин посадил старуху в седло позади себя. Она закуталась в одно из его одеял и обхватила Тома своими черными костлявыми руками. Ее муж, старый и сгорбленный, с блестящим обручем на голове, тускло поблескивавшим в лунном свете, ехал верхом на жирном черном воле. Впереди шел человек, который вел вола за кольцо в носу, а за ними темной, молчаливой толпой следовали остальные. Как странно, что кафры ведут себя так тихо, подумал Джардайн, особенно после того, как они вырвали из рук полиции свою соплеменницу. Тем же медленным шагом шли они по извилистой дороге, пока кусты не поглотили их и не наступила снова мертвая тишина.


После часа ходьбы люди запели монотонную песню. Приближался восход солнца, и перистые облака на небосводе сначала посветлели, а потом приняли сиреневый оттенок. Воздух был сухой и теплый. Люди пели тихо, и Том не мог различить слов. Коко чуть раскачивалась в такт мелодии. Но-Ингиль, похожий на старую, сморщенную мангусту, некоторое время дремал на спине вола под присмотром Офени, затем он очнулся и огляделся вокруг, пытаясь определить, где они находятся. Увидев Тома и старуху, он подергал себя за седую бороду, потом откашлялся, прочищая горло.

— О-хо, — пропел он старческим голосом, — вот каков Том-хранитель дороги. Тот, Перед Кем Отступает Преступник.

Люди повторили это новое прозвище. Они всегда будут помнить его, рассказывая об этих летних днях.

Свет заполнял долины как морской прилив, и только одна утренняя звезда, словно маленькая трещинка, виднелась на спокойном бледном небосводе. В акациях свистели и перекликались птицы. Первый луч солнца позолотил верхушки деревьев, и почти тотчас раздался тонкий металлический звон цикады — словно из тепла, света и звука родилась заря нового дня.

Глава X

ЧЕТЫРЕ ВИНТОВКИ

Жара заставила птиц умолкнуть; воздух, напоенный солнечными лучами, дрожал, и опаленная зноем степь лишилась своих красок, они слились в один тусклый, серо-зеленый цвет — цвет пыли на листьях. Том возвращался из крааля Но-Ингиля, предоставив коню идти как ему заблагорассудится. Спешить было некуда, и Тому совсем не хотелось вновь приниматься за дела. Пока он двигался и видел все вокруг своими глазами, а в ушах его сливались в единый гул разнообразные звуки, присущие Краю Колючих Акаций, он чувствовал, что у него есть место на земле и что он не просто пылинка на дороге.

Отношение людей из краалей к нему изменилось — в этом нет никакого сомнения. Но-Ингиль хвалил его. Коко и другие женщины были ему благодарны. Но за всем этим он видел и нечто другое — их смущало то, что он белый, и какая-то смутная враждебность ослабляла веру в него как в человека и друга. Он понимал, что для справедливого, без ярости и кровопролития, разрешения всех проблем страны нужна большая беспристрастная сила, которая возвысится над мелкими, будничными делами. Люди обращались к богу и высшему правосудию, но бог был их собственной силой, страстью и гневом. Он вспомнил, как изменилось его личное отношение к гражданской войне в Англии. Он привык с детства восхищаться веселыми, благородными рыцарями — в принце Руперте он видел героя. Его заставляли учить наизусть рыцарские стихи и считать, что Ловлас был по-настоящему благороден, когда пел: «Ты оттого мне дорога, что честь дороже мне».

Но это длилось недолго. Бунт против школы в Раштон Грейндже заставил его переоценить ценности. Позднее у него выработался более спокойный взгляд на вещи, и он сам смеялся над тем, с какой страстностью принял сторону Кромвеля и его «железнобоких». В его учебнике истории была картинка, изображавшая битву при Нейсби, где «железнобокие» мчались в атаку, низко пригнув головы в стальных шлемах с опущенными забралами и изготовив к удару тяжелые мечи. Ом, несомненно, видел в этой картинке гораздо больше того, что на ней было изображено. Он видел славную, неодолимую когорту честных людей, простых и бесхитростных, воодушевленных богом и справедливостью.

Впервые он познал воинский быт, когда вступил в ряды милиции. Свой полуразбойничий поначалу отряд он никогда не отождествлял со своим юношеским идеалом — «железнобокими». Он старался привить Конистонскому взводу понятие о честности и дисциплине, и потому солдаты этого взвода получили прозвище «пуритан». Но все это шло не от них, а от него одного, и вот теперь он получил за это весьма сомнительное вознаграждение — его усилия привлекли внимание полковника Эльтона. Мысль об уходе из милиции стала его навязчивой идеей. Линда может не понять, почему он покидает свой пост в такой, казалось бы, опасный момент. Но он последует совету тетушки Анны и увезет ее в Европу, если, конечно, она станет его женой.

Она просила его подождать. Она всегда говорила одно и то же: «Подожди, Том, подожди, пока я сама пойму себя». Однажды она сказала напряженным, полным страсти голосом: «О боже, я так боюсь. Если я сделаю тебя несчастным, Том, ты покинешь меня? Тогда я умру». Ей нравилось унижать себя перед ним; она целовала его руки, плакала и шептала: «Наверно, это очень безнравственно любить тебя так? Ты мой бог!» Он поднимал ее голову, целовал ее в губы, а она смотрела на него горящими глазами, в которых, казалось, отражалась вся ее душа. И снова ее страх, страх перед самой собой, становился между ними, и она вырывалась из его объятий, говоря: «О, как тебе жаль меня!» Она терзалась целых два месяца. Когда он в последний раз уезжал с фермы Мисганст, она шла рядом с лошадью, держась за стремя. Он остановился, но она сказала: «Дальше!» Она была босиком, но не замечала камней. У реки он слез с лошади, чтобы попрощаться, но Линда отстранилась от него; ее прекрасные темные глаза были широко раскрыты и глядели тревожно. Он еще раз попрощался с ней, но она пробежала брод вслед за ним и снова пошла рядом. Она не хотела взять его за руку, но подняла глаза и сказала: «Когда-нибудь мы будем счастливы, Том». Повернувшись, она побежала по дороге, ведущей к ферме, и вскоре скрылась за кустами. В следующий раз он увидел ее в Питермарицбурге. И, наконец, она лежала, словно мертвая, в своем белом бальном платье с разбросанными по нему голубыми незабудками. Ее лицо казалось таким маленьким и измученным.

Конь энергично перебирал ногами и позвякивал удилами; жара и непрерывное жужжанье насекомых вконец одолели Тома, и он двигался как во сне. Его быстро догоняли коляска и всадники. Сначала он услышал шум и, оглянувшись, увидел, как она спускается в лощину на изгибе дороги. Копыта лошадей подняли облако пыли, которое и повисло над лощиной, скрывшей коляску. Том пришпорил коня и освободил путь. Впереди дорога выравнивалась и поднималась по склону холма. По одну сторону ее тянулся высокий вал из желтой глины, заросший кустами акации; по другую — цепь больших камней, за которыми шла насыпь, а дальше — крутой, поросший чахлым кустарником склон к реке. На защищенных от ветра холмах лепились краали, и вид у них был совсем мирный, но Том вспомнил, что совсем недавно видел здесь лежавшую в луже крови маленькую белую свинью. На дороге появилась молодая зулуска с тяжелой вязанкой хвороста на голове; женщина эта показалась Тому знакомой. Когда коляска перевалила через холм, он разглядел, что лошадьми правит судья Мэтью Хемп. Рядом с ним сидел белый сержант, а на заднем сиденье — два полицейских-зулуса. Двое полицейских скакали по обеим сторонам коляски. Не за ним ли они едут? Вчера вечером он поступил своевольно и, пожалуй, даже незаконно, получив от этого какое-то злобное удовлетворение. Возможно, Хемп пытается нанести ответный удар. Но они поздоровались и проехали мимо него, не останавливаясь. Он тоже нехотя поднял руку в знак приветствия. Зулуска заметила их приближение и остановилась в нерешительности. Потом она отошла к той стороне дороги, за которой поднимался глиняный вал, но и Хемп свернул лошадей ближе к краю дороги и, казалось, намерен был попугать ее. Полицейские, ехавшие верхом, поскакали вслед за коляской. Проезжие часто потешаются так над робкими пешеходами. Когда между Хемпом и женщиной оставалось шагов пятьдесят, она решила перейти дорогу. Том видел, что она вовремя перебежала на другую сторону, но Хемп снова повернул лошадей прямо на нее. Она вскрикнула, и сквозь облако пыли Том увидел, как ее вязанка покатилась по насыпи. Коляска проехала, но зулуски нигде не было видно. Она или упала, или спрыгнула вниз с дороги. От изумления Том буквально оцепенел. Хемп, по-видимому, сделал это нарочно, но он не был пьян, и, значит, это была глупая и жестокая шутка, хотя ее, очевидно, одобряли и его спутники; во всяком случае, никто из них даже не оглянулся.

Том окликнул женщину, но она исчезла. Карабкаясь по валунам и камням насыпи, он боялся, что вот-вот увидит ее всю израненную или даже мертвую. Вязанка разлетелась, и среди камней валялся хворост, но его владелицы нигде не было видно.

— Женщина, ты ушиблась? Где ты? Полиция уехала, я не полиция.

От беспрерывного гула степи ему казалось, что шумит у него в голове; никаких других звуков, даже хруста веток, не было слышно. Он стал собирать охапки хвороста из рассыпавшейся вязанки. Эти охапки показались ему странно тяжелыми. Одна из них выскользнула у него из рук, ударилась об острый камень, и он увидел в ней промасленный сверток. Даже не разворачивая дерюги, он понял, чтό в ней завернуто, и убедился в верности своей догадки, нащупав армейский карабин старого образца. Он сел на большой растрескавшийся валун и весь мгновенно покрылся потом — тело, лицо, ладони сразу сделались липкими. Вот доказательство более убедительное и страшное, чем заколотая свинья, но обе эти приметы означают одно и то же. Власти могли не принимать всерьез истребление свиней и домашней птицы. Но что сделали бы они, увидев это оружие? Он знал что. Округа кишела бы полицейскими и отрядами милиции. Они обыскивали бы краали, взламывали бы полы и сжигали бы хижины. По одному подозрению были бы арестованы сотни людей, начались бы насилия над женщинами и резня скота. И все-таки его долг был ясен ему: он должен задержать эту женщину и передать ее в руки властей для допроса. Он вспомнил о Коко в тюрьме Ренсбергс Дрифта. Допрос означает и что-то другое. Кто эта женщина? Возможно, даже она работает у него на ферме, ведь он определенно где-то видел ее, она показалась ему знакомой. Он сотни раз, с самого детства, видел зулусок с точно такими же вязанками хвороста на голове. В последний раз — он вдруг вспомнил — Коломб сидел на такой же вязанке, и эта женщина, возможно, его жена. Не ее ли застал он на берегу реки за стиркой белья? Он чувствовал, что догадка его верна, но не хотел признаться себе в этом. Жена ли это Коломба или нет, но он сделал такое открытие, от которого кровь застывает в жилах.

Том связал все четыре винтовки вместе и привязал их позади седла вместе со свертком с постелью. Время от времени он оглядывался, надеясь увидеть следящие за ним темные глаза или услышать шорох в кустах.


На следующее утро, проснувшись, он сразу оглядел комнату в поисках винтовок, но их нигде не было видно. Его собственные карабин, нарезное ружье и дробовик лежали на полке возле двери. Вошел Мбазо с чашкой чая в руках.

— Мбазо, ты не видел… вещей, которые я привез вчера?

— Нет, инкосана.

Том сидел, потирая заросший щетиной подбородок, и старался припомнить, куда он их дел.

— Под твоей кроватью лежат какие-то вещи, — сказал зулус и, нагнувшись, вытащил винтовки. Дерюга разорвалась, и они оба увидели черный, покрытый маслом металл и ремни от патронташей. Мбазо в испуге отпрянул, словно наступив на змею. В его темных добрых глазах вспыхнул страх, и он, ахнув, прикрыл рукой рот и на цыпочках вышел из комнаты.

Значит, Мбазо знал, чтό происходит, или инстинктивно чувствовал это, он был слишком молод и слишком честен, чтобы скрыть удивление. Если ему дать время, то тогда уж он не скажет ни слова и будет упрям как осел. А что сделает с ним полиция во время допроса? Проговорится ли парень?.. Или они будут бить его до тех пор, пока он не выболтает что-нибудь… имя или какие-нибудь сведения? От этого не застрахован ни один человек в долине. Нет, этого он не допустит. Он это предотвратит, уничтожив винтовки, и никому не скажет о них ни слова. Но все равно нельзя уничтожить того, что волнует народ, — нельзя охладить тот скрытый пыл, который все чувствуют, но не могут определить словами.

Том сложил винтовки в высокий голландский шкаф в ногах кровати и запер дверцу. Час спустя он отправился в путь в легкой коляске вместе с Мбазо. Дорога к большому дому была окаймлена молодыми платанами и дубами; когда-нибудь они образуют огромную, величественную аллею, но в это жаркое летнее утро, когда далекое небо казалось хрустальным и прозрачно-голубым, деревья были частью юного, полного надежд мира, дышащего здоровьем и жизненной силой. Удивительно, что, несмотря на подавленное настроение, мысли его постоянно возвращались к чему-то радостному и счастливому. Но он заставил себя снова задуматься над неприятным открытием, о котором лучше было бы забыть. Он вылез из коляски и пошел пешком, наслаждаясь прелестью утра и гадая, какие мысли наполняют в эту минуту голову Мбазо. За поворотом дороги перед ним предстал во всем величии Раштон Грейндж. Он вновь увидел тяжелое, приземистое здание, толстые, безобразные колонны портика и нелепые спиральные дымовые трубы. Его отец, человек недалекий, отличался от невежественных жителей краалей лишь тем, что ни во что не верил. Он был высокомерен и сдержан и в прошлом любил разглагольствовать о судьбах британской нации, ибо это был единственный миф, на который можно было опираться в сумбурной Африке. Теперь он уже не говорил об этом, но не потому, что отказался от своих прежних мыслей; он, собственно, и в них никогда не верил. Он говорил меньше просто потому, что случившийся с ним удар повлиял на его органы речи, и если он волновался, то из угла рта у него текла слюна и тогда он становился совсем жалким. А ему не нравилось казаться жалким. Его тяжелые челюсти были всегда крепко сжаты, и он злобно глядел вокруг жестокими светлыми глазами, веки которых иногда дергались — трудно сказать, от смеха или от гнева. Он хвастался тем, что еще никому не удалось убедить его в чем-либо. Его двоюродная сестра, миссис Эмма Мимприсс, вдова лет сорока, которая жила в Раштон Грейндже и вела там хозяйство, вот уже двадцать лет пыталась уговорить его обеспечить ежегодную ренту ей самой и ее осиротевшему сыну Яну. Она очень искусно всякий раз заводила об этом разговор, но он неизменно отвечал:

— Ты-то ведь не умрешь с голоду, моя дорогая Эм. Что же касается Яна, то ему недостает только одного, чтобы окончательно угробить себя, — денег. Поэтому я бы уж лучше дал ему яд.

Ян учился в Оксфорде и посылал матери письма, полные циничных замечаний по адресу мистера Филипа Эрскина.

В Раштон Грейндже были огромные сады, заросшие густой травой лужайки, великолепные розовые кусты, громадные клумбы и большая оранжерея, защищенная проволочной сеткой от летних ливней. В доме всегда бывали гости — компаньоны отца, друзья семьи или скотоводы, интересовавшиеся племенным скотом, который пасся на землях Эрскина. Управляющий и два белых надсмотрщика жили в коттеджах, недалеко от современных строений фермы, скрытой от главного здания зеленой стеной деревьев.

Отец сидел на террасе в кресле-каталке и завтракал. На его щеках играл здоровый, яркий румянец. Свою аппетитную трапезу он прервал только для того, чтобы кивнуть Тому и указать ему рукой на стул. Высокий слуга-зулус с лицом патриарха и убеленной сединами бородой стоял за креслом отца. Это был Умтакати, дядя Коломба, человек, перед которым Том благоговел с раннего детства.

— Я слышал, ты огорчаешь Хемпа, — заметил мистер Эрскин.

— Такого негодяя не огорчишь, он слишком толстокож для этого, — ответил Том.

— Ты не соображаешь, что говоришь.

— Нет, отец, я соображаю, и чем скорее он уберется отсюда, тем лучше.

Эрскин-старший продолжал свой завтрак, проворно двигая челюстями и руками, — он хотел показать, что успешно преодолевает свою немощь. Взгляд его был полон презрения, а брови сердито поднимались и опускались.

— Не примешиваются ли тут личные мотивы? Что ты имеешь против Хемпа?

Том почувствовал, как лицо его заливается краской.

— Значит, вы об этом хотели со мной говорить?

— С тобой нельзя говорить, ты становишься диким зверем.

Том кисло улыбнулся.

— Извините меня, — сказал он. — Я немного расстроен. Не будем говорить о Хемпах.

Филип Эрскин кивнул головой. Он любил лаконичную речь и сам говорил кратко, хотя привыкнуть к этому ему было нелегко.

— Видел ли ты миссис О’Нейл? Она прислала тебе записку.

— Мисс О’Нейл. Да, я ее видел.

— Отличная молодая женщина! Ей нет равной. Не могу понять, почему ее не приберет к рукам какой-нибудь парень.

Том сразу почувствовал себя неловко и был недоволен тем, что отец перевел разговор на женщин. Он поднялся, чтобы уйти.

— Я заказал для тебя в Спидейл Стад абердинского быка и двух телок. Их вышлют из Англии через два-три месяца.

— Чудесно, отец. Я очень вам благодарен.

— Почему тебе не нравятся девонцы?

— Они слишком нежны для степи — кожа да кости и никакого мяса. Абердинцы же — одно мясо, да и выносливы они очень, а если скрестить их с местной породой, то получится прекрасное стадо.

— Не нравится мне эта твоя затея со скрещиванием. Что станет с племенными производителями, если ты случишь их с тощими коровами из зарослей?

— Тощие коровы! Да ведь их родословная берет начало от времен фараонов. Вот уже пять или шесть тысяч лет Африка губит их, и все же они живут. Вот что мне в них нравится. Абердинцы добавят им мяса и молока и сохранят их выносливость. Я собираюсь влить абердинскую кровь в стада всех краалей в долине.

— Какая глупость!

Он сидел нахмурившись и пытался сдержать слюну, скопившуюся у него во рту. Внезапно он хрипло закричал на слугу-зулуса, и великан, ласково улыбнувшись Тому, покатил Филипа Эрскина в дом. Через окна, начинавшиеся у самого пола, до Тома доносились голоса и звон посуды. Миссис Эмма Мимприсс, хозяйничавшая в Раштон Грейндже большую часть года, держала дом гостеприимно открытым. Но, кто бы ни были ее гости, Том не хотел их видеть. Они обычно бесцельно бродили по комнатам, перелистывали газеты и английские журналы, пили чай на террасе, играли в теннис или крокет, меж тем как отец сидел в кресле у окна своего кабинета, презрительно нахмурив широкое морщинистое лицо. Том взял свою шляпу и быстро зашагал по лужайке. Если отец и намеревался что-то сказать ему, он все равно ничего не сказал, и нечего больше ждать. Они никогда не делились друг с другом своими сокровенными заботами и ни о чем не могли говорить больше пяти минут, кроме как о ферме. Первое время, когда он возвратился домой, узнав о болезни отца, он был не в силах стоять у постели больного и смотреть в охваченные ужасом глаза. О чем думал тогда отец? Вспоминал ли о своей жене, матери Тома? О детстве ли сына? Или все эти годы представлялись ему только сроком, в который он удвоил, утроил свое состояние? Придя к нему в спальню, Том нетерпеливо ждал кивка сиделки, означавшего, что уже можно незаметно выскользнуть из комнаты. Тогда он убедился, что они с отцом никогда не поймут друг друга. И по мере того, как отец поправлялся, оба старались нащупать какую-то возможность компромисса, полуправды, горькой для Тома, истощавшей его терпение и силы.

Том дернул за поводья, и экипаж помчался по аллее. Он снова взглянул на деревья; небо чуть побледнело, и в его синеву врезался почти прозрачный осколок убывающей луны. Радостное настроение исчезло, как пороховой дымок, и Том чувствовал какую-то подавленность и злость. Приближаясь к своему коттеджу, он увидел, как с дорожной насыпи кто-то соскочил в высокую, доходившую до колен траву. Это был Коломб. Том придержал лошадь и остановился.

— Отправляйся домой и распрягай, — сказал он Мбазо, передавая ему вожжи. — Я не поеду в поселок.

Коломб подошел к нему, и они вместе пошли по дороге. Том шел быстрее обычного, не говоря ни слова, а зулус с башмаками через плечо шагал следом, с тревогой поглядывая на него.

— Где ты строишься? — резко спросил Том.

— На земле моего отца. Потом я построю новый крааль.

— Так. А полиция?

— Они оставят меня в покое. Том, ты ведь сказал, что они не тронут меня.

— Разве я это сказал?

У старых резного дерева ворот, по обеим сторонам которых тянулась каменная ограда, они свернули с аллеи; это был участок земли, заросший огромными старыми камедными деревьями со стволами толщиной в восемь футов, а за ними в небольшой лощине под тенью листвы расположилась хижина с тростниковой крышей. Детьми они часто играли в этой хижине, где тогда пахло мышами и пылью. Они влезали и вылезали через разбитые окна, а в старой плите, бывало, хранили персики и гранаты, инжир и сладкие полосатые яблоки, что росли возле пересохшей канавы. Плодовые деревья были в то время старые, кривые и безнадежно запущенные. Их посадил человек, который выстроил Парадиз. Но он не успел насладиться фруктами и уехал, и одному богу известно, что с ним сталось.

— Какое хорошее место, — тихо и задумчиво заметил Коломб, припомнив прошлое.

— Я не могу защитить тебя от полиции, — раздраженно сказал Том. — Коко дома, но против нее поднимут судебное дело с адвокатами и всяческими неприятностями. Полиции все это не нравится, ты понимаешь? Если они смогут отомстить, месть будет жестокая. Что им от тебя нужно?

— Налог и принудительный труд.

— И больше ничего?

— Может быть, и еще что-нибудь, я не знаю.

— Я бы этому не удивился.

Резкий тон Тома заставил зулуса прищурить глаза, Коломб почуял опасность. Том поднялся на веранду и прошел через переднюю в свою комнату. Он жестом велел Коломбу следовать за собой и, видя, что тот остановился на пороге, сказал:

— Чего ты боишься? Ты же бывал здесь раньше.

— Я боюсь, Том. У тебя какой-то странный вид.

— Входи.

Коломб положил башмаки и кепку на пол и, неловко, неуклюже озираясь, остановился у порога. Взгляд его на секунду задержался на полке с оружием и затем скользнул в сторону.

— Ты мне лжешь, — сказал Том, и зулус медленно повернул голову, как противник, выгадывающий время.

Этот осторожный, затравленный взгляд внезапно потряс Тома. Если им действительно суждено быть противниками, то пусть бы они лучше никогда не встречались. Пусть бы водоворот событий никогда не столкнул их.

— В чем я солгал тебе?

— Когда мы говорили об истреблении белых свиней и кур, ты сказал, что ничего не знаешь.

— Я слышал об этом, но разве я сам убивал?

— Ты делал кое-что другое.

— Ты не спрашивал о том, что я делаю. Я ни в чем не солгал тебе.

— Все равно, ты что-то скрывал от меня.

Коломб сделал шаг вперед.

— Что? — спросил он.

Том чувствовал, что перед ним человек более осторожный, более сильный и более быстрый, чем он сам. Но он нарочно отвернулся и начал медленно отпирать высокий шкаф. Он вытащил винтовки, все еще связанные вместе, и положил их на пол между собой и Коломбом.

— Ты видел их раньше?

Том заставлял себя волноваться и негодовать, борясь с воспоминаниями о своей былой мужской дружбе с Коломбом. Лучше сразу покончить с этим — оба они дошли до предела в своей ярости. И он увидел: события назревают. Глаза зулуса налились кровью, а лицо его, казалось, вздулось, потемнело. Он облизнул губы, прежде чем ответить.

— Я видел их раньше, Том.

— Ну?

— Они принадлежат мне.

— Клянусь богом, ты просто сошел с ума. Значит, ты послал свою жену одну с этим грузом?

— Где она? — с трудом выговорил Коломб. Он присел на карточки и положил дрожавшую от напряжения руку на винтовки. — Где она?

— Я не знаю.

На мгновенье Коломб отвел взгляд и закрыл глаза: потом встал и выпрямился во весь рост, ожидая, что будет делать Том.

— Вчера, — сказал Том, — твой дед дал мне новое прозвище: Тот, Перед Кем Отступает Преступник.

Он повторил слова, выразительные и звучные, по-зулусски. Они подействовали на Коломба, как удар по лицу. Лоб его сморщился, словно от боли, а ноздри раздулись.

— Отец моего отца, — хрипло сказал он.

— Но-Ингиль или Коко знают, что ты делаешь?

— Они не знают.

Том взглянул на него. Что это — новая ложь? Разве не все они участвуют в этом, исступленно пытаясь вытащить из соломы ассагай или достать из-под пола спрятанные там топор и мушкет? Но этим они только обрушат смерть на свои мирные долины.

— Том, я не преступник, это плохое слово, мне тяжело его слышать.

— Что же, ты сеешь добро при помощи этих винтовок?

— Я оплакиваю свою жену, — сказал он, не отвечая на вопрос Тома. — Я плачу по ней, если она в опасности.

— Она вне опасности… — Том умолк, осознав смысл своих слов, и тихо добавил — Во всяком случае, в такой же степени, как все мы.

Эти слова немного успокоили зулуса и, казалось, вернули Тому его доверие. Он всегда был таким — слова и тон речи производили на него сильное впечатление, как будто в обычной человеческой речи скрыта чудесная, чуть ли не волшебная сила. Услышав невольно вырвавшиеся у Тома слова «она вне опасности», он как бы заглянул ясновидящим оком в душу друга и убедился, что оба они таят в себе обет, который никогда не будет нарушен. Он снова отошел в конец комнаты, к двери, и присел на корточки. Том понял, что теперь он поведет разговор так, как нужно ему, с тонкой, столь любимой зулусами дипломатией.

— Ты надеешься, что выйдешь сухим из воды в этом деле? — спросил он, толкнув ногой винтовки.

— Аи, Том, сейчас все в опасности. Идешь по тропинке, а у ног твоих появляется змея. Молния может ударить в запряженного вола. Я знаю, ты солдат, Том, и оружие твоей армии направлено против нас.

— Ты это знал, но забыл.

— Я забывал это только тогда, когда видел тебя. Тогда я говорил себе: не может быть, чтобы белые люди хотели вырвать сердце у нас из груди.

— Я такой же белый, как и все остальные.

— Я рос вместе с тобой с тех самых пор, когда ты был во-от такой. — Он сладко улыбнулся, но глаза его были все еще налиты кровью. — Я знаю. Если бы все белые были такие же, как ты, то ни один черный в этой стране и не думал бы о крови. Мы любим мир, мы люди мира. Но, если нам суждено умереть, мы умрем по-своему.

— К чему этот разговор о крови и смерти?

— Нас уничтожают, Том. Ты это знаешь.

— Значит, вы намерены сражаться?

— Мы бы предпочли умереть, сражаясь, а человеку легче сражаться, имея в руках винтовку, а не ассагай, и он умирает спокойнее, если верит в бога.

С отчаянием в душе Том опустился на край кровати. Все эти мысли были так не свойственны Коломбу, но теперь он сжился с ними, и это особенно пугало Тома. Том вспомнил, как он вспылил, когда Маргарет помогла ему увидеть события в их истинном свете. Самый нищий черный раб, отбывающий принудительные работы, сохраняет в себе силу и свежесть, а те, кто стоит над ним, насквозь прогнили. Том имел в виду не какое-то определенное лицо, а законы, правительство и силу оружия вообще. Теперь он услышал свои же мысли, но из уст человека, охваченного смертельным отчаянием, С черными поступали так глубоко несправедливо, что они прибегли к последнему источнику мужества — возможности умереть без надежды на спасение, но глядя в лицо врагу.

— Как зовут твою жену? — спросил он.

— Люси.

— Как ты можешь подвергать ее такой опасности? Неужели ты думаешь, что полицейские отпустят ее живой и невредимой, если она угодит к ним в руки?

— В этих делах у нас нет разницы между мужчиной и женщиной.

Том вспомнил ярость, бушевавшую в груди старой Коко, и не стал спорить. Он сказал спокойно:

— Некоторые из тех, кто разжигает восстание, верят в него, не то что ты. Некоторые убеждены, что Черный Дом победит. Они видят, что многие из нас охвачены паникой, и черпают в этом силу. Но люди, охваченные паникой, опасны; если же у них в руках есть оружие, они невероятно опасны. Я хотел предупредить тебя и всех, кого я знаю, чтобы вы не попались в западню. Но ты уже попался. Чего ты добьешься? Ничего. Тебя уничтожат. Ты накличешь смерть на головы своих родных, своего племени и других племен.

— Том, мы не хотим смерти.

— Но вы мужчины. Вы знаете, к чему это приведет. Вы знаете, что сделал Эльтон с хлуби, вы знаете об уничтожении матабеле[15]Хлуби и матабеле — народы в Южной Африке. — Примеч. пер. .

— Да, мы знаем.

— Ну, так что же?

— Ты родился в Англии. Я видел тебя, когда ты приехал сюда, — белый, а губы и щеки у тебя были красные. Это было странно, и я сказал себе: вот мальчик, такой же, как я, но родиться англичанином — значит родиться великим. Том, если бы твоя мать была зулуской, что бы ты делал?

— Не знаю, не могу представить себе, чтобы у меня была черная кожа.

— Значит, мы думаем нашей кожей?

Том поразмыслил, а затем сказал медленно:

— Да. Большинство людей в этой стране думают кожей, а не головой.

— И ты тоже?

— Иногда и я.

Коломб встал. С откинутой назад головой и полузакрытыми глазами он был похож на своего деда. Именно такую позу принимал Но-Ингиль, когда говорил самые значительные свои слова.

— Что ты сделаешь со мной? — спросил он, но Том неподвижно сидел на кровати, опустив голову и глядя в пол, и Коломб продолжал: — Аи, Том, неужели все кончено между нами? Я этого не хочу, не хочешь и ты — путь труден для каждого из нас. Мой путь — с людьми моей крови, а ты говоришь, что нас уничтожат. Белые, наверное, хотят, чтобы мы пали ниц, чтобы они могли прижать нас к земле ногой? Тогда уж мы никогда не поднимемся, и наш народ превратится в безымянный прах. Пусть ветер развеет его. Нет, говорят люди, Черный Дом слишком велик, чтобы его можно было сокрушить. Африка будет нашей, говорят они.

— Африка? — удивленно спросил Том.

Мысль эта, впервые услышанная из уст человека с черной кожей, казалась нелепой. Люди, для которых предел расстояния — однодневный переход, которые знали в своей округе имя каждого человека, каждого ребенка и кличку каждого вола и каждой коровы, начинали мечтать о возрождении могучего черного континента. В этой мечте жило мужество и глубокое сострадание к людям.

— Я ухожу, — сказал Коломб.

— Иди.

Они медлили, но других слов у них не нашлось. Коломб неторопливо поднял свои башмаки и кепку и вышел. Рыжий сеттер встретил его у двери и обнюхал, когда он проходил. Посредине комнаты все еще лежали четыре винтовки. Том смотрел мимо них в окно. Он видел как Коломб быстро пошел, почти побежал по направлению к воротам, скрытым среди камедных деревьев, и ни разу не оглянулся.

Глава XI

БУРЯ В СТЕПИ

Из дома с хриплым лаем выбежала собака. Том чистил свой дробовик и увидел в окно, что они подъезжают. Он медленно вышел и остановился на веранде под слепящими лучами солнца, глядя на поворот ржавой дороги, туда, где росли большие камедные деревья.

Был полдень, неподвижный воздух опьянял жарким, смолистым запахом кадров и елей. Они ехали в неуклюжей коляске, запряженной двумя мулами: старуха в синем полосатом платье и накрахмаленном чепце, а рядом с ней юноша в желтовато-серой одежде фермера. Это были буры, и Том, еще не видя отчетливо лица женщины, знал, что это Оума де Вет. Сердце его сильно забилось, а во рту пересохло. Уже четыре дня он ничего не получал от тетушки Анны. Она собиралась увезти Линду на неделю к морю, и больше он ничего не знал. Линда не решалась писать. День за днем ездил он в поселок и с письмом в руках задерживался в маленькой комнатке, где помещалось почтовое отделение, прислушиваясь к неровному стуку аппарата Морзе, словно надеялся, что провода наконец передадут ему долгожданное сообщение. У него так и стоял перед глазами маис, зреющий на полях: остроконечные, осыпавшие пыльцу цветы и пурпурно-золотистые кисти побегов, мимо которых он проезжал. Капуста, просо и картофель боролись с душившими их сорняками и осокой на запущенных полях у реки. Затянувшееся лето покрыло степь темно-синими и красными красками, и скот утопал по колено в траве, а шкуры коров были испещрены присосавшимися к ним клещами.

Коляска подъехала ближе, и он вышел навстречу Оуме. Она казалась взволнованной, глаза ее мягко светились на морщинистом лице, затененном чепцом.

— Так вот где ты живешь, дитя мое, — сказала она со вздохом, обнимая его. — Ах, ах, ах! Какой хорошенький домик! Его, кажется, выстроил Дютуа?

Утвердительно кивнув головой, Том повел ее через веранду в дом; там было прохладно. Молодой человек, оказавшийся одним из сыновей Ломбардов, отказался войти. Неуклюжий и упрямый, он сидел на своем месте в коляске и с недовольной гримасой на красивом белом лице заявил, что ему там «вполне удобно». Коляска была нагружена корзинками с провизией, подушками, одеялами и запасной упряжью, как будто Оума пустилась в далекое путешествие. Том знал эту странность за бурами, которые с беспредельным радушием принимали любого гостя, но не могли заставить себя переступить порог английского дома, и он сказал об этом Оуме.

— Вот негодник! — засмеялась она. — Посмотрел бы ты на него, когда он бегает за девушками!

Затем она снова стала серьезной, развязала ленты своего чепца и пригладила редкие пряди седых волос, бросая на него добрые, но тревожные взгляды.

— Том, моя маленькая внучка вернулась домой, — сказала она. — Стоффель привез ее из Грейтауна два дня назад. Дитя мое, мне больно смотреть на нее. Она думает, что погубила свою жизнь и что теперь ей незачем жить. Я ничего не понимаю, Том, дорогой, но я должна была приехать и повидать тебя, даже если это оказалось бы моим последним путешествием.

— Оума, я тоже не понимаю ее. Разрешит ли она мне навестить ее?

— Нет… Но ты хочешь этого?

— Всем сердцем, — ответил он.

— Быть может, тебе просто жаль ее, Том?

— Боже мой, неужели она так думает?

— Она этого боится. Вспомни горе и страдания этой бедной сиротки. Том, она так боится, что даже не вскрывала твоих писем. Нет, послушай, мой дорогой мальчик. Она собирается уехать обратно к своему деду Клаасенсу в Трансвааль и думает, что я отправилась в Уинен, чтобы все устроить. Но я сказала Дирку Ломбарду: «Поезжай в Парадиз», и вот мы здесь, как видишь.

— Если она хочет уехать, Оума…

— Она не хочет. Она страдает, говорю я тебе. Никогда в жизни я не видела ничего подобного. Она ходит как потерянная. И ты один можешь задержать ее здесь. Но только если ты пожелаешь этого всем сердцем, Том, всем сердцем.

— Я хочу этого всем сердцем.

Ему хотелось сказать больше. Ему хотелось сказать ей, что собирается страшная гроза и, когда грянет гром, разразятся неслыханные бедствия. Он сделал нечто такое, чего никогда не поймут ни Линда, ни Оума, — он не донес на Коломба и Люси; а улика, которая у него есть против них, — винтовки, взятые ими у белых, чтобы обратить их против белых же, заперты в шкафу. В кармане у него лежит прошение об отставке из Уиненского полка легкой кавалерии. Каждый день он переписывал его заново, ставил новую дату, но не отсылал. Ожидая в маленькой почтовой конторе известий от Линды, он нащупывал в кармане жесткий конверт, говоря себе: это — моя отставка, мой отъезд из Наталя, это — прощай мои лучшие годы, прощай Линда де Вет. Он думал о своем отце и втайне надеялся, что старик цинично посмеется над всеми условностями и примет его сторону. Но он не чувствовал в этом уверенности, и тревога не покидала его. Только в одной Маргарет О’Нейл он был совершенно уверен. Ему приснился сон, будто на закате солнца он и Маргарет очутились на какой-то равнине, разделенные бесконечным пространством, но тень ее удлинялась до тех пор, пока не коснулась его ног. Он оглядывался в поисках кого-то другого, в то время как ее тень окутывала его, и они очутились вместе в тусклом сиянии неба. Он не мог отправить письмо, не будучи уверен в Линде, и мечтал только о том, чтобы увезти ее из этой страны.

Вдруг он увидел, что Оума в отчаянии ломает руки. Затем он услышал подавленные рыдания и быстро подошел к ней.

— О чем вы плачете, дорогая Оума?

— Бедные вы мои дети, что заставляет вас обоих так страдать? Скажи мне, не смогу ли я, старуха, горькая пьяница, помочь вам?

— Вы уже помогли мне. Я еду к Линде.

— Когда, дитя мое?

— Сегодня.

Она заставила его сесть рядом с ней и начала составлять план. Она любила все делать по плану, начиная от заготовки варений и джемов и кончая подшучиванием над теми, кто ей нравился.

— Сегодня не нужно, Том. Я и сама не вернусь сегодня, разве что поздно вечером, если Дирк Ломбард заставит мулов пошевеливаться. Завтра, слышишь? Приезжай точно на заходе солнца. Оставишь свою лошадь или экипаж на дороге, войдешь и поклонишься нам у дверей. Мы будем ужинать. Войди и скажи: «Наанд[16]Добрый вечер (африканс.). , Оума», «Наанд, оом Стоффель», «Наанд, Линда». И я приглашу тебя сесть, как будто ты приезжаешь каждый день и ничего не случилось. Это будет отлично. Я попрошу Дирка, чтобы он молчал, а Линде скажу, что заказала билет от Уинена до Потгитерсраста. — Она с минуту смотрела в окно и затем добавила: — Да, мой дорогой, это будет отлично. Линда похудела, но, клянусь небом, она прекрасна, как роза. Какой у тебя славный домик, Том. Мне здесь так хорошо! Совсем как дома. Иначе этого и не выразишь. Боже мой!

Глаза ее затуманились, и она приложила к ним платок. Они вместе прошли по комнатам, и она была тронута, увидев, что в них сохранилась простая, громоздкая, а частью и просто грубая мебель прежних владельцев — буров; можно было подумать, что всю эту утварь делали только с помощью топора и складного ножа.

По дороге домой Оума так и сияла от удовольствия. Чистосердечие Тома и его образ жизни произвели на нее большое впечатление. Повернувшись к сидевшему с ней рядом юноше, она сказала:

— Можешь думать все, что тебе угодно, Дирк, но этот молодой человек в душе почти настоящий бур.

Дирк ухмыльнулся про себя и остался при своем мнении.


План Оумы начал рушиться со второй половины следующего дня. Предполагалось, что Том появится в дверях на закате и удивит своим приездом всю семью. Но получилось так, что никому не суждено было увидеть заход солнца. Начавшаяся буря нагнала тьму, и такая тревога наполнила сердце старухи, что она не в силах была скрыть ее. Над степью ревел и свистел ветер, неожиданно подувший с северо-востока. Том ехал в маленькой двухместной коляске. Лошади вскидывали головы и ржали, почуяв приносимые ветром запахи выжженной солнцем травы, похожие на запах, стоящий в воздухе после горного обвала. Сплетаясь воедино, окутывая горы и заволакивая мрачной пеленой все небо, поднимались ввысь облака. То тут, то там в небе вспыхивали зеленоватые искры, а над нагорьем насыщенный грозой воздух, казалось, шевелился и стонал от напряжения. Грома еще не было слышно, но Тому казалось, что он находится внутри огромного барабана, где все натянуто, скрипит и вот-вот разорвется и рухнет со страшной силой. Высоко в небе носились стаи птиц, вытягивая шеи и изо всех сил борясь с ветром.

Сначала в буре был слышен низкий рев, похожий на стук копыт миллионов лошадей, обращенных в паническое бегство. Град! Широкой пеленой он пронесется через степь, и каждый фермер, прислушиваясь к его грохоту, будет молить бога, чтобы град миновал его посевы. Град удалялся, рев постепенно утихал, когда дождь полил на Тома как из ведра. Ехать стало трудно, и он уже не надеялся засветло добраться до фермы Стоффеля. На плохо дренированной дороге вода поднялась на целый фут; она потоком мчалась со склонов, выдалбливая все новые и новые русла. Лошади едва плелись, и Том смотрел поверх их дымящихся спин. Они медленно продвигались вперед, и все это время ливень обдавал степь тяжелыми потоками. Сделалось совсем темно.

Лошади стали у въезда в Мисганст, и Том повернул их на проселок в кустарнике, ведущий в потемневшую долину. Возле ущелья он остановился и был поражен силой и быстротой несущихся вод. Вместо маленького журчащего ручейка путь ему преграждала широкая река. Блеск далекой молнии отражался на поверхности черного волнующегося потока. С вершины холма он еще видел слабое мерцание света на ферме, но потом потерял его за кустарником.

Ниже в долине потоки сливались в одну стремнину, которая с грохотом перекатывалась через гранитные пороги и ревела, как огромный водопад. Дождь не прекращался. Том еще раз окинул взглядом поток и решился. У него не было никакой надежды переправить коляску, однако он не собирался сидеть здесь всю ночь, ожидая, пока спадет вода. Он распряг лошадей и отпустил их; потом проверил глубину и скорость течения. Он рассчитал, что сможет переплыть поток; изгиб в ущелье замедлял течение, и нужно было проплыть всего каких-нибудь десять-пятнадцать ярдов, чтобы уцепиться за кустарник на противоположном берегу реки. Правда, там берег спускается более отлого, и ему придется преодолеть вброд ярдов двадцать, а то и больше. Он привязал пиджак, ботинки и рубашку тугим узлом к спине и осторожно вошел в воду немного выше по течению. Камни кололи его ноги, но он упорно шел вперед, следя за течением, чтобы его не ударило плывущим бревном или тушей погибшего животного. Новая вспышка молнии осветила воду, и он тотчас же оттолкнулся и с силой поплыл вперед.

Скоро он обнаружил, что по всем расчетам он уже дважды проплыл нужное расстояние. Внезапно его охватил страх, и он повернулся боком против течения, напрягая все силы, чтобы удержаться в таком положении, и пытаясь в то же время двигаться дальше. Сотни острых иголок неожиданно впились ему в грудь. Его пронесло над верхушкой уаг-н-биетьи — акации с колючками вместо листьев. Он отчаянно рванулся вперед и ухватился за ветки — куст выдержал.

Теперь, как только он сумел встать на ноги, ему стало легче, он почувствовал себя увереннее. Вода доходила ему до плеч, но под ногами у него была дорога, и он начал ощупью пробираться вперед, цепляясь за кусты до тех пор, пока не выбрался из стремнины. На свежем воздухе царапины на теле причиняли острую боль, и он подумал, что вид у него, должно быть, совершенно нелепый; весь израненный, полуголый, он тащился наверх, как выброшенный на берег Гулливер, навстречу новым приключениям. Мысль перебраться вброд в конце концов оказалась не такой уж удачной. Но отступать было поздно, даже если Линда, Оума и Стоффель теперь уже в постели. Он надел ботинки и выжимал мокрую рубашку, когда услышал чьи-то стремительные шаги, А в следующее мгновение он уже держал Линду в своих объятиях. Она плакала, и он чувствовал на своей груди ее теплые слезы.

— Я знала, что ты приедешь. Я знала, что ты здесь, слава всевышнему, — сказала она на африкаанс. — О, слава всевышнему.

Она шептала бессвязную молитву радости и благодарности, а он обнимал ее, всем существом впитывая ее теплоту и свежесть.

— Не плачь, любимая, — сказал он.

— Том, я просила господа бога простить меня, я просила Иисуса. Зачем я мучаю себя и зачем приношу тебе горе? Том, зачем я это делаю?

— Ты доставляешь мне только счастье, Линда.

Она провела руками по его телу и ахнула:

— Том, ты весь в шишках и ссадинах, а это… это кровь!

— Царапины, — сказал он, смеясь. — Меня поймала уаг-н-биетья.

Она наклонила к себе его голову и поцеловала его.

— Бедный мальчик, если бы я поймала тебя в свои руки, я была бы гораздо добрее. Но что сталось с твоей лошадью?

— Я ехал не верхом. Коляска стоит на том берегу. Я приехал в ней, чтобы увезти тебя, Линда.

— Я счастлива. Я никогда еще не была так счастлива. Никогда, никогда. И полчаса назад… Не давай мне вспоминать об этом! Знаешь, я заставила Оуму рассказать мне все и знала, что ты здесь мокнешь под ливнем. Я так боялась, что ты погиб. Ты не можешь себе представить. Если бы тебе суждено было умереть, Том, то и я не стала бы жить.

Он надел мокрую рубашку, накинул на одно плечо пиджак, и они стали медленно подниматься по каменистой тропинке к ферме. Дождь почти перестал. Когда они умолкали, она пела про себя благодарственный псалом или «Песнь песней» — она сама не знала, что именно.

По тропинке с фонарем в руках спускался Стоффель. Мгновение он как-то странно смотрел на Тома, а потом протянул ему руку.

— Добрый вечер.

— Добрый вечер, оом.

— Плохая погода для поездки.

— Да, оом, очень неприятная.

Линда сжала его руку и рассмеялась.


На следующее утро они отправились за коляской. Вода спáла, и они легко перешли поток, который был теперь заключен в прочные песчаные берега. Том искоса взглянул на разрушения, учиненные водой: на деревья, вырванные с корнем, на сдвинутые с места валуны, — и ничего не сказал. Но он увидел, что накануне в темноте неверно рассчитал расстояние. Линда угадала его мысли.

— Здесь ты переплывал? — спросила она.

Он утвердительно кивнул головой. Как она ошибалась в нем, подумала она. Когда он вот так, молча, смотрел на нее, она чувствовала себя в тепле и безопасности, и сердце ее радостно билось в груди; такие же чувства испытывала она, когда он говорил своим низким ровным голосом, многое скрывая от нее, ибо такова уж его натура — он всегда застенчив и сдержан. Возможно, он будет всегда скрывать от нее что-нибудь, и ей придется примириться с этим, ибо у настоящего мужчины постоянно должна быть своя таинственная жизнь, как у леопарда, и опасно следовать за ним в его тайны. Том был настоящим мужчиной, и когда она обняла его ночью и ощутила мокрую кожу и тугие округлые мускулы его рук, груди и спины, это ощущение опьянило ее, как вино.

В тени возле коляски сидел мальчик-зулус, наблюдая за лошадьми, которые звучно щипали сладкую красную траву. Упряжь уже сушилась на солнце, и он помог Тому запрячь лошадей, прежде чем перекинуть кнут через плечо и отправиться пасти своих коз. Тому понравилось его красивое удлиненное лицо. Он узнал мальчика — это был сын Мгомбаны; его отец, помощник вождя Бамбаты, слыл забиякой.

— Прощай, инкосана, — сказал мальчик.

— Прощай, да будет большой приплод у твоих коз.

Мальчик ответил быстрой благодарной улыбкой, опустив свои пушистые ресницы.

— Мальчик очень вежливый, но в его отце сидит сам дьявол, — заметила Линда.

— Да, я знаю. С ним трудно иметь дело.

Они медленно поехали назад, и Том заметил, что с Линдой происходит что-то необыкновенное. Сидя рядом с ним, она, казалось, распускалась, как цветок, у которого сама жизнь раскрыла чашечку и который может расправлять свои смятые лепестки до тех пор, пока они не станут удивительно большими и совершенными, чтобы, переливаясь всеми цветами радуги, источать благоухание и свежесть каждой своей частицей. Глаза ее потемнели; вся степь, воздавая хвалу омытому дождем утру, приобрела более пышные и более сочные краски, а воздух еще полнее насытился ароматом камедных деревьев и диких трав.

— Мы поженимся, Линда?

Она ответила не словами, а легким наклоном головы. Ее глаза наполнились слезами, а рот был похож на рот ребенка, который только что перестал смеяться, но ждет новых радостей.

Глава XII

МУЖЕСТВО

На Конистонской дороге они встретили больше народу, чем обычно. Люди шли молча, не останавливаясь, в одиночку или группами. Оума сидела сзади, окруженная ящиками, узлами и свертками. Верх коляски был поднят и давал широкую полосу тени, поэтому она откинула назад огромный чепец, защищавший ее от солнца, и наслаждалась свежим утренним ветерком. Линда сидела рядом с Томом. Она о чем-то мечтала, дыхание ее было еле слышно. Том часто поглядывал на нее, и ее темные глаза улыбались ему, а временами отвечали тревожным, томительным взглядом.

Он начал считать встречных, которые проходили, не здороваясь с ними. В большинстве это были молодые люди; они шагали по дороге, поддерживая руками палку, переброшенную через плечо. Некоторые сторонились, чтобы дать коляске проехать, но большинство продолжало свой путь, не останавливаясь. Более пожилые люди ехали верхом на лошадях или волах. Почти все они были вежливы, здоровались, но Том, отвечая на их приветствия, чувствовал за этой вежливостью холодок. Проходил сбор первого подушного налога, вновь начавшийся после двух неудачных попыток. Стоффель понимал всю напряженность положения, и Том чувствовал, что он рад отъезду Оумы и Линды из Края Колючих Акаций. Он согласился со всеми их планами, одобрив их коротким кивком головы. Он поцеловал Линду в лоб и пожал руку Тому, сказав: «Да благословит вас бог». Несколько долгих секунд он смотрел молодому англичанину прямо в глаза, и Том увидел в его решительном взгляде не искру привязанности, а как бы признание того, что Стоффель считает его мужчиной и ровней себе. А это кое-что значило. Стоффель остался в Мисгансте и, стоя на веранде, провожал их глазами. Позади него, горько плача и уткнувшись лицом в передник, стояла Тосси, дочь цветной рабыни.

— Только на неделю, — сказала Оума. — Только на неделю.

Но Тосси продолжала плакать.

Навстречу двигался небольшой отряд конной полиции. Солдаты лишь утром освободились от учений и поэтому были усталые и небритые. У них были бескозырки цвета хаки, патронташи с ремнями крест-накрест, кобуры с револьверами и притороченные к седлу карабины с короткими, перекинутыми через локоть лямками. Том знал этот тип людей: молодые англичане или ирландцы, жители городов, готовые когда угодно спустить курок, но еще не превратившиеся в настоящих колонистов. Старший спросил, далеко ли до Ренсбергс Дрифта. Том объяснил ему.

— Благодарю вас, до свидания, — сказал он.

Они поскакали дальше, и пыль, поднятая ими, улеглась. Оума пристально глядела им вслед.

— Солнце все-таки припекает им шеи! — сказала она. — Какие смешные у них шапочки!

Оума и Линда остановились в старом доме Парадиза, а Том устроил себе удобную спальню в южном углу антресолей. Он хотел было перебраться к одному из надсмотрщиков, но Оума боялась оставаться в доме без мужчины. Она мало видела его: только на рассвете, когда он вставал, да на закате, когда кончались работы на ферме. Работники уходили один за другим, и ничто не могло остановить их. У Тома служили Дональдсон, управляющий поместьем, Тимми Малкэй, надсмотрщик, и Шоу, ученик Малкэя, и они быстро нашли способы предельно сократить работы. Дональдсон, бывший кавалерист имперской армии, был сержантом Конистонского взвода, а Малкэй был личным ординарцем Тома. Шоу не раз просил разрешения вступить в действующие части милиции, но Том вынужден был ему отказывать.

— Ты очень нужен в усадьбе, — говорил Том ему в утешение. — Побудь годик в Первом запасном полку, а там посмотрим.

Ему нравились закаленный ветеран Дональдсон и оба молодых человека. Ему нравилось, как они отнеслись к Линде, — искренне и душевно, чуть ли не благоговейно. Она не умела сидеть в седле боком, как англичанки, и ездила с ним повсюду в мужских брюках цвета хаки. Во время работы, еды, разговоров он чувствовал, что нервы людей взвинчены до предела. Они знали, что «местные волнения» принимают угрожающие размеры. Иногда он так пристально всматривался в их глаза, что им становилось неловко. Они доверяли ему, но он не мог предполагать, что они разделяют его взгляды, — ведь это означало бы признать, что в отношениях между расами далеко не все правильно, справедливо, и, конечно, легче было просто не думать об этом. Они могли сказать: если ты не за нас сердцем и душой, значит, ты против нас. Почему же ты не переходишь на сторону врага? На этот логичный вопрос он не нашел бы ответа.

Том много думал о своем взводе легкой кавалерии. Как они отнесутся к его отставке и отъезду? Они, конечно, пожелают ему счастья, преподнесут какой-нибудь свадебный подарок — часы или что-нибудь другое. Дональдсон будет следить за их воинской выучкой, впрочем, по правде говоря, ему, Тому, совершенно безразлично, будут они обучены или нет. Он заботился только о том, чтобы из них не получился отряд бандитов, охотников за зулусами, гоняющихся по долине за теми, с кем он вместе вырос. Как долго сохранится его влияние? Как скоро исчезнет пуританский дух? Он отклонил предложение полковника Эльтона о лестном для него переводе на службу в разведку и теперь беспокоился о том, как на это посмотрит министерство обороны. Они могут отказать ему в разрешении покинуть страну. Тогда, возможно, ему придется поехать в столицу на прием к самому министру, мягкому, посредственному адвокату по фамилии Уатт, который знал семью Тома. Но это привело бы к объяснениям и неприятной сцене.

Том решил, соблюдая субординацию, вручить прошение об отставке своему эскадронному командиру, капитану Клайву Эльтону, чтобы все пошло надлежащим порядком. Он скажет Клайву, что женится и едет в Европу, больше ничего. Через четыре недели он покинет пределы Южной Африки, и если любая сторона начнет драку, его совесть будет чиста по крайней мере в одном отношении: он выступал против этого до тех пор, пока не убедился, что, находясь в безбрежном море подозрительности, ненависти и подавляемых страстей, один человек бессилен что-либо предпринять.

В коттедже он обсудил с Линдой все свои планы, скрывая от нее многое в надежде, что ее любовь и проницательность через некоторое время помогут ей понять его. Он написал новое прошение на имя капитана Эльтона, не рассказывая ей, как часто он уже писал и переписывал это письмо. Она сидела на ручке его кресла, положив руку ему на плечо, и он дал ей прочитать написанное.

— Это непременно нужно сделать? — спросила она.

— Да, непременно нужно, — ответил он, краснея. — Я увижу Клайва в субботу и вручу ему мое прошение.

— Я не хочу быть причиной всего этого, Том. Ты будешь скучать по своим друзьям и по прежней жизни.

— Я не буду скучать по ним, честное слово.

Он убрал бумаги в ящик, оставив прошение об отставке незапечатанным.

— Пойдем.

Оума была уже на веранде. На голове у нее красовался жесткий, накрахмаленный чепец, и она казалась свежей, как молодая девушка. Юбки ее приятно шуршали при ходьбе, плечи словно бы распрямились, а ее старушечье, морщинистое лицо было как-то по-новому спокойно, хотя Тому показалось, что оно бледнее обычного. Мбазо привел из Раштон Грейнджа четверку серых лошадей, запряженных в открытое ландо; грациозный и гибкий, он стоял в ожидании, держа под уздцы передних, а голова и руки его блестели, как седельная кожа, на фоне белой одежды.

Оума и Линда удобно устроились на подушках, а Том уселся на облучке рядом с зулусом, который должен был открыть ворота. Было раннее февральское утро; прохладный, чистый воздух мягко напоминал о том, что лето проходит. Несколько миль они ехали по нижней дороге, в долине, а затем повернули на юг, в высокую холмистую местность, к деревне Блувлей, где находилась маленькая, крытая железом голландская реформатская церковь. Школьный учитель время от времени устраивал там службу и согласился приехать из Грейтауна, чтобы встретить их и приготовить все для обручения.

У перекрестка, где им предстояло свернуть на Блувлей, они увидели старую, заброшенную плантацию высохших камедных деревьев. Когда-то здесь бушевал пожар: множество огромных деревьев погибло; голые и побелевшие, они могли служить только насестом для аистов и ворон.

Из-за придорожного дерева, расщепленного, гнилого, с большими полосами коры, свисавшей с него, как лохмотья с пугала, за экипажем, который свернул направо, в сторону нагорья, следил Коломб. Он сидел, опираясь ка локоть: голова его была повязана красным платком, а брюки разорваны на коленях. Он не пытался спрятаться, но свисавшая кора, ветки и растущий у подножия дерева кустарник оказались прекрасным укрытием, и четверо, сидевшие в экипаже, не заметили зулуса. Когда они проехали, он вышел на дорогу и долго глядел им вслед. Пыли было немного, и он увидел, как коляска все уменьшалась и уменьшалась, удаляясь по прямой полосе бурой дороги. В эту минуту он думал только об одном: ему хотелось бы быть на месте Мбазо, рядом с Томом. Странное чувство наполнило его сердце; то была не зависть, не обида, даже не печаль; нет, это была просто приязнь, которая всегда влекла его к Тому, как влечет человека отражение его руки, когда он, мучимый жаждой, приходит к горному озеру, чтобы зачерпнуть воды.

— Ты видела этого белого? — спросил он, не оборачиваясь.

— Это он забрал винтовки.

Женщина оставалась неподвижна, как лань, и теперь, когда она заговорила, в ее голосе послышались резкие нотки. Он вздохнул, пожал плечами и вернулся на свое прежнее место. С рассвета они сидели на дороге, ожидая появления запасных полицейских частей, и теперь он был уверен, что они не приедут, по крайней мере не из Конистона и не по главной дороге. А появление Тома убедило его в том, что и милиция не нагрянет. Племена, жившие в бассейне Тугелы и дальше в сторону плантаций сахарного тростника и широкого жаркого приморского пояса страны, уже скалили зубы в первом грозном рычанье. В племени вождя Ндабулы судья Хемп созвал индабу[17]Индаба — совет старейшин. Примеч. автора. , для сбора подушного налога. Люди Ндабулы считались покорными закону, поэтому Хемп начал с них. Бамбату и племя зонди он оставлял напоследок. От них всегда можно было ожидать чего угодно; Бамбата сам был в беде; ему угрожали низложение из-за долгов и ссоры внутри племени. Бамбата послал двух человек посмотреть, что делается в племени Ндабулы, и теперь вся долина, вся округа в радиусе дня ходьбы знала, что там произошло. Белые хранили случившееся в тайне, но черные все знали и ждали, что будет дальше.

Мистер Хемп созвал индабу возле лавки на перекрестке двух пустынных дорог, где башнеобразный холм с плоской верхушкой стоял, как часовой, над долиной, спускавшейся позади него гигантскими складками к устью реки Тугела. Лавочник вышел к судье и сразу сказал:

— У вас мало полицейских.

Хемп взглянул на шестнадцать вооруженных людей — число их вдвое превышало обычную охрану — и чуть побледнел.

— Я знаю зулусов, — ответил он.

Лавочник заявил, что у него неотложное дело в Ренсбергс Дрифте, запер дверь и уехал в тележке, запряженной мулом, прежде чем началась индаба. Вождь Ндабула держался с достоинством и был вежлив той официальной вежливостью, которую зулус способен сделать ледяной, как лезвие ножа, лежавшего на морозе. В руке у него была тонкая палка с набалдашником, а на затылке висел пучок черных птичьих перьев. Быстро и сердито созывал он людей к месту сбора. Справа и слева от него уселись подошедшие старейшины. Полицейские, почуяв, что назревает что-то неладное, сгрудились вокруг Хемпа, так крепко стиснув свои карабины, что у них побелели костяшки пальцев. Человек двести, скрывавшиеся до тех пор в кустах, вышли и молча расселись кругом. У многих на голове были обручи воинов. Они принесли с собой боевые щиты и палицы — это был один из способов нанести оскорбление незваным гостям. Хемп понял угрозу; он вытаращил свой единственный глаз и провел языком по пересохшим губам, прежде чем начать свою речь на плохом, хотя и довольно беглом зулусском языке. Когда он дошел до слов «подушный налог», мужчины с грохотом ударили о землю своими щитами и дружно крикнули в ответ:

— Никогда! Платить мы не будем!

Вождь угрожающе поднял свой жезл, и тогда с плоской вершины холма донеслись первые звуки боевой песни. Грозно звучала она с холма; теперь вступили басы, вторя мелодии, как гремящие удары барабана. Это была новая песня о чем-то не названном, о чем-то огромном, простиравшемся от земли до самого неба, подобном чудовищному змею, который пожирает принадлежащих белым овец.

Байи купа, йа банйава;

Байи донса амаланга мабили, мтату;

Байи нкума нго месе!

(Они поставили ловушки и поймали его; они полосовали его день за днем; они резали его ножами на куски! Но он взмывал ввысь, как вдохновенье, как бессмертье. Он поднялся из волшебного пруда, все вокруг обжигая и воспламеняя всю землю.)

Это была песня о зулусской армии, об импи. Судья и полицейские обернулись и увидели, как с холма к лавке стремительным потоком хлынули юноши Ндабулы; потом они разделились и устремились в обход магазина к месту сборища. Белые не разобрали слов песни, но в этом и не было нужды. Одного тона было достаточно. Юноши шли вперед, покачивая своими гибкими коричневыми телами. Некоторые из них остановились позади отряда Хемпа, единым движением воткнув в землю длинные заостренные палки.

— Ии! — грозно кричали они, вскидывая вверх перья, украшавшие их головы. Следующие ряды образовали круг и остановились перед вождем и судьей. Ндабула важно вышел вперед; он махал руками, бранился и брызгал слюной. Юноши перестали петь.

— Что это такое, дети псов? Почему вы не приветствуете правительство? — крикнул Ндабула.

— Почему мы должны его приветствовать? — зашумели кругом. — Это не наше правительство.

— Садитесь! Садитесь и успокойтесь!

Они швырнули свои щиты на землю почти у ног судьи и полицейских и уселись самым непочтительным образом. Те, на ком были головные уборы, и не подумали их снять. Окаймленное бакенбардами лицо мистера Хемпа стало серым, и здоровые, загорелые физиономии теснившихся вокруг него полицейских тоже побледнели.

— Я пришел к вам как ваш друг и отец, — начал снова Хемп. — Вы проявили неуважение к правительству, но это объясняется вашей молодостью и неопытностью; вы еще не стали взрослыми, не набрались ума-разума и мужества. Поэтому вы не поняли, о чем я приехал говорить с вашим вождем и старейшинами. Подушный налог…

— Ха! Мы поняли. Мы платить не будем!

Хемп поднял руку, призывая к молчанию. Но толпа вскочила на ноги, потрясая щитами и палицами.

— Молчи! Не видать вам наших денег, — ревели они, подступая к нему.

— Плюем мы на правительство! — звонко выкрикнул один из юношей.

Услышав это дерзкое оскорбление, Хемп не поверил своим ушам и повернулся к полицейским. Они уже поднимали карабины и расстегивали подсумки с патронами.

— Спокойно, ребята, опустить оружие, — скомандовал сержант.

Горящими, подозрительными взглядами следили зулусы за каждым жестом, каждым движением непрошеных гостей и с удовлетворением увидели, что полицейские опустили свои карабины. Они отхлынули назад и снова приблизились, испуская безумные, дикие вопли, в которых звучали неповиновение и гордость. Иные подпрыгивали на несколько футов и с глухим шумом падали на колени. Белые смотрели на все это застывшими глазами и облизывали пересохшие губы. Кругом бушевал вихрь черных рук и ног, белых и красных щитов из воловьих шкур, украшенных разноцветными лентами, палок с кисточками, обитых медными гвоздями. Белые ждали только одного: когда блеснет в лучах солнца лезвие ассагая. У зулусов не было в руках оружия для убийства, воины еще не прошли обряд заговоров, но разве можно было поручиться, что в такую минуту, когда кровь кипит в жилах, они поодиночке или даже группами не побегут за смертоносными копьями? Они начали танцевать, раскачиваясь и отбивая такт ногами в пугающем согласии — сотни людей тесными рядами двигались как один человек.

Птицы поют, пели они. Птицы не спят. О чем поют птицы? Они велят людям сбросить цепи. Они говорят, что этот день близок.

Ндабула и его старейшины, воспользовавшись танцем, постарались оттеснить юных храбрецов подальше от судьи. Белые вздохнули свободнее. Вождь вернулся и встал рядом с Хемпом, свирепо нахмурившись. Глаз его почти не было видно, а короткий крючковатый нос блестел от пота и грязи.

— Больше ничего нельзя сделать, — сказал он. — Они будут танцевать до захода солнца.

— Хорош танец! Какой же ты вождь, если даже эти мальчишки не уважают тебя?

— Скажи правительству, что оно разоряет нас. Оно уничтожает наших вождей и целые семьи. Оно прижимает Нас так, что наши ребра трещат. Молодые люди работают ради денег, а вы забираете у них эти деньги. Они не уважают ни вас, ни нас, потому что мы посылаем их работать. Молодой человек, не почитающий своего отца и свою мать, проклят. Скажи правительству, что они обрекают весь наш народ на проклятье. Скажи им, Мэтью!

— Ты поплатишься за это, Ндабула.

— Какое это имеет значение? Мы все страдаем.

Танцующие услышали последние слова судьи.

— Хо! Они заставят нас поплатиться за это! Бери нас! Хватай нас! Стреляй в нас!

Издевки и насмешки слились в нарастающий вопль. То подступая, то столь же внезапно отступая, зулусы вносили смятение в ряды врага старым как мир способом. Нервы полицейских сдавали. Один выстрел — и весь отряд Хемпа будет растерзан.

— Вели полицейским опустить оружие, — крикнул Ндабула сержанту.

— Идите… Берите наши деньги… Сдирайте с нас шкуру… Грабьте нас, разбойники… Дерите с нас шкуру, пока мы не пролили вашу кровь.

Сквозь весь этот гул до ушей белых представителей власти доносились обрывки проклятий. За спиной судьи молодые воины издали боевой клич, от которого кровь стыла в жилах. Наиболее возбужденные вырвались вперед и начали свирепый гийя, военный танец, призывающий к смерти и победе. Ндабула понял, чтό сейчас произойдет, и вместе со старейшинами бросился им навстречу. Старики изо всех сил стали колотить палками молодых воинов. Кровь сочилась из ран. Ударить вождя или старейшину было невозможно, поэтому ряды молодых дрогнули и отступили. Ндабула образовал широкую брешь в их кольце.

— Индаба окончена, — сказал он Хемпу. — Пусть светит тебе солнце на твоем обратном пути.

С высоко поднятой головой судья прошел по узкому коридору, образованному старейшинами. За ним, сохраняя образцовый порядок, двинулись полицейские. Зулусы смотрели, как они удаляются: квадратная спина и черная шляпа Мэтью Хемпа над высоким сиденьем коляски, блестящие на солнце хвосты лошадей, карабины, свисающие с седел. Люди запели:

Байи купа, йа банйава…

За конда изве лонке, ла вута!

И пусть земля будет в пламени.

Все это произошло несколько дней назад, и всем были известны не только подлинные события, но и присочиненные подвиги, рассказов о которых хватало на полвечера у костра. Кто-то сказал, что Ндабула обратился к судье с вопросом: «Послушай, Мэтью, чем это воняет? Не наложил ли ты в штаны?» Другой рассказывал, что полицейские плакали кровавыми слезами — слезы у них были красного цвета. Люди ждали, что огонь и меч обрушатся на бассейн Тугела. Но дни шли за днями, и высланные на разведку дозорные не замечали никакого движения. Коломбу стала ясна обстановка. Юноши оказали открытое неповиновение Хемпу. Но это был не первый случай. Неповиновение проявлялось и в других местах — в Краю Железа, в Умвоти, в поясе сахарного тростника. Не раз судей оскорбляли, и они вынуждены были возвращаться домой с пустыми руками. Подушный налог нигде не выплачивался полностью. Четыре или пять тысяч фунтов золотом, завязанные и опечатанные в небольших холщовых мешках, — вот и все, что правительству до сих пор удалось выколотить. Однако даже за это правительство тяжко поплатилось. Оно дало людям то, что на их языке называлось убудода — мужество. Зулус чувствовал себя в эти дни сильнее, чище. Ему легче дышалось, воздух свободнее проникал в его легкие, и сердце его ширилось. Хорошо чувствовать себя снова человеком, и если суждено умереть, то и смерть уже не так горька. Покамест не хватало полицейских, чтобы расправиться с непокорными племенами. Некоторые говорили: «Хорошая штука этот подушный налог. Сразу все прояснил». Напоминая человека, который, задавшись целью найти крепкую палку для топорища, отбрасывает в сторону гнилье, правительство продолжало созывать индабы.

Коломб, как и многие другие, ждал и наблюдал. До зимы, до того, как снимут урожай, ничего не произойдет, думал он; значит, еще пять месяцев. Люси ночью побывала в Конистоне и узнала там все новости. Стоя на кучах шлака, далеко от освещенных газом станционных платформ, она говорила с пассажирами кафрского почтового поезда. Ее племя, люди Мвели, были созваны на индабу. В Энонском лесу утверждали, что вождь Мвели готов уплатить налог. Этого и следовало ожидать. Он заплатит и прикажет непокорным христианам, чтобы они тоже платили, поэтому правительство выступит против них, на его защиту.

— Что будут делать христиане? — спросил Коломб.

Он ждал ответа, но она сидела, опустив свои кроткие глаза в землю. Он подумал об ее отце Мьонго, о проповеднике Давиде и о Мейм, живущей в ужасной жестяной хибарке, о Розе Сарона, о ее братьях и сестрах.

— Что может сделать один человек? — сказал он тихо, и она бросила на него быстрый взгляд; он лежал растянувшись, в небрежной позе, на траве среди деревьев, через листву которых на него падали горячие лучи солнца. У нее не было времени чинить его одежду, а у него не было времени построить хижину. Сначала у них будет одна маленькая хижина из блестящей новой соломы, спрятанная глубоко в кустарнике. На берегу ручья она разобьет сад, а Исайя вспашет его весной, но не тогда, когда Плеяды зовут пахаря, как говорят старики, а в надлежащий день, указанный в календаре. Она родит ему сыновей, которые продолжат его работу, когда он устанет, ибо путь долог и женщина сердцем знает то, в чем мужчина часто не хочет признаться.

Когда коляска ехала обратно, они все еще были на заброшенной плантации. Они лежали рядом, прижавшись друг к другу. Солнце, достигнув зенита, уже начало спускаться по изгибу хрустальной чаши, как называлось небо в преданиях. Коломб приподнялся и поглядел на дорогу, притаившись за молодым кустарником и лохмотьями коры, свисавшей с придорожного дерева. Он увидел, что Мбазо сам правит лошадьми. Том сидел в открытом экипаже вместе с девушкой и старухой, и они о чем-то весело разговаривали. В руках у Тома были белые цветы, которые он сплел цепочкой и пытался связать ею руки девушки, но она, смеясь, вырвалась и сделала из цветов букет. Мбазо натянул вожжи, осторожно повернул, и экипаж вскоре скрылся из виду.

Глава XIII

ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ

Том подъехал к большому дому и отвел лошадей в конюшню. Отец сидел на террасе в кресле-каталке. На его широкое выразительное лицо падала тень от полей шляпы-панамы. На сей раз Умтакати не было на его обычном месте — за спинкой кресла хозяина, но зато на террасе сидели, склонившись друг к другу и о чем-то беседуя, три посетителя. Отец кивком подозвал Тома к себе. Подойдя ближе, Том узнал полковника Эльтона и министра обороны мистера Томаса Уатта. Третьего гостя, коренастого человека с жирным красным лицом, свиными глазками и белой козлиной бородкой, он тоже где-то видел. Это был полковник Брю-де-Уолд, шеф милиции. При виде отца, поглощенного беседой с главными армейскими командирами, Том вздрогнул, как от удара. Он сразу же догадался, что они обсуждают финансовые дела. Сощурив глаза от ярких лучей солнца, он нарочито медленно пересек лужайку. Финансовые дела, он знал, были тучей, нависшей над некогда спокойной и плодородной зулусской землей. В прежние годы его отец был в числе «пиратов», умевших загребать деньги ловкими спекуляциями. Он и его компаньоны сидели в питермарицбургских кафе, подписывая по требованию общественности банкноты Кредитного банка. В последовавшем затем крахе три новых банка лопнули, а Кредитный банк уцелел благодаря «чудодейственной» поддержке из Лондона. С тех пор он стал силой и действовал таинственными методами, ибо у него был мозг, но не было совести. Он стал высшей силой. Подушный налог должен был выкачать из зулусов пятьдесят — шестьдесят тысяч фунтов. Его отец мог подписать чек на всю эту сумму, а если нужно, то и на сумму в десять раз большую. Но банк удвоил процент на краткосрочные займы. Если министры снова возьмут деньги в долг, процент опять поднимется. Закон высшей силы гласит: чем меньше ты имеешь, тем больше должен платить. Меньше всех имел Черный Дом, а поэтому и платить ему приходилось больше всех. Министры не станут занимать пятьдесят тысяч фунтов для того, чтобы отсрочить сбор подоходного налога. По их мнению, последняя капля пота еще не была выжата из народа. Но они возьмут взаймы целый миллион, два миллиона, десять миллионов, чтобы подавить сопротивление. А Кредитному банку, о котором тоже позаботился закон высшей силы, всякое перемещение и всякое расходование капитала было на руку. В прошлом году во время сбора подушного налога Том спросил отца, почему тот не даст правительству ссуды и не покончит с этой бедой. Старик, усмехнувшись, сказал: «Деньги им не нужны» — и тотчас заговорил о чем-то другом.

Тому почудилось что-то зловещее в этих четырех людях, склонивших друг к другу головы. Но он ничем не выдал себя, спокойно пожал всем руки, холодно глядя им в глаза. Министр обороны обменялся с Томом дружеским рукопожатием. Он казался встревоженным, что совсем не подходило ему по его должности.

— Как там черные? — невзначай спросил отец.

— Так себе, — ответил Том.

— Это зонди, — пояснил отец и добавил с улыбкой: — Ненавистники.

— Почему вы сказали «так себе»? Хотите сказать, что дела обстоят неважно? — спросил Уатт.

— Они взволнованы, сэр. Они взволнованы сбором налога.

— И намерены оказать сопротивление?

— Не знаю. Думаю, что когда-нибудь они все-таки окажут сопротивление. Но мне об этом известно меньше, чем вам.

— Я хотел, чтобы вы занялись этим, Эрскин, — сказал полковник Эльтон. — Очень печально, что вы не послушались моего совета. У нас нет настоящей системы разведки вне полиции. Но, очевидно, у вас есть основательные причины для отказа.

— Одна из причин заключается в том, что я уезжаю за границу. Я подаю в отставку.

Он совсем не собирался говорить им об этом и сейчас выпалил свое сообщение, как школьник. В наступившей тишине он почувствовал, что краснеет.

— Это уже излишне, Эрскин, — спокойно и миролюбиво сказал министр. — В отставку уходить незачем. Я позабочусь, чтобы вам дали отпуск, но мне нужно, чтобы вы возвратились; вы понадобитесь мне к началу июня.

— То есть через пять месяцев. Почему именно в июне, сэр, разрешите спросить?

— В июне мы из предосторожности прекращаем все отпуска. Этот месяц, так сказать, самый напряженный.

Том был озадачен. Он взглянул на двух других гостей, но они, казалось, и не прислушивались к разговору. Отец прижимал к губам носовой платок, а это, как Том знал, был плохой признак. Тут в разговор вмешался полковник Брю-де-Уолд, который подготовил и вручил министру обороны подробные мобилизационные планы, рассчитанные на июнь, если возникнет необходимость воспользоваться ими. Полковник быстро поднялся и сказал:

— Ну, джентльмены, мы не можем задерживать почтовый поезд.

Министр обороны положил руку на плечо мистера Эрскина.

— Au revoir[18]До свидания (фр.). , старина. Можно заглянуть к тебе ненадолго на обратном пути? Это будет примерно через неделю.

Все еще прижимая к губам носовой платок, мистер Эрскин нетерпеливо кивнул. В глазах его горела ярость. Том позвал Умтакати, чтобы тот увез отца.

Провожая взглядом экипаж Эльтона, в котором сидели гости, он вдруг почувствовал, как его охватила безрассудная надежда. Впереди было пять месяцев свободы. Он был почти уверен, что правительство провоцирует волнения, но доказать это пока было нечем. Министр обороны дал ему все, что нужно, — дату и пять драгоценных месяцев. Он помешает осуществлению любых заранее подготовленных планов и придаст этим планам широкую гласность. Июнь — месяц сбора урожая: зерно запечатывают в подземных складах и дощатых амбарах; рекой льется пиво; под тростниковыми навесами громоздятся горы простой и крапчатой тыквы, жиреет скот… Традиционный месяц столкновений между зулусскими племенами. Но зулусов нужно предупредить о подстерегающей их опасности.

Через три недели он будет женат, и к тому времени, когда он в апреле возвратится вместе с Линдой, будет уже ясно, как идут дела. К тому времени будет пересмотрено дело Коко, которое, как полагал Том, заставит Мэтью Хемпа убраться из округа. Это послужит лучшим средством успокоения и умиротворения жителей долины среднего течения Тугелы, где волнения и недовольство приобрели особую остроту. И чтобы руки его были совершенно развязаны, когда приблизится зловещая дата, он еще тверже, чем раньше, решил выйти в отставку.


В тот вечер предстоял ежегодный бал в честь спортивных игр; этот бал всегда являлся самым выдающимся событием в общественной жизни Конистона. Отправляясь туда, Том перед уходом заглянул в ящик стола, чтобы достать свое прошение об отставке. Он положил его поверх всех бумаг, но теперь его там не было. Он перерыл все свои письма, а затем сел и стал напряженно думать. Из-за двери, ведущей в спальню, до него доносился шелест юбок Линды и Оумы. Он тихо запер стол, почти радуясь тому, что ему помешали принять решение сейчас же. Позднее он спросит Линду о пропавшем прошении; но сегодня вечером они будут счастливы. И вдруг он увидел свое письмо, оно было вложено в книгу, которую она читала. Книга оказалась «Ярмаркой тщеславия». Он понял, что произошло, представил себе, как она одна боролась с одолевавшими ее сомнениями и одиночеством. Как она вертела в руках его прошение и, конечно, была совершенно сбита с толку: мужчина складывает оружие как раз в тот момент, когда на тропу выходит извечный враг и когда острый слух уже улавливает в ночной тьме чужое дыхание. Что нашла она в этой книге? Еще одну одинокую душу в холодном, бессердечном мире, который создали себе англичане? Думать о счастье, когда между ними осталось так много недоговоренного и неясного! Счастье — только мечта, только мираж, который одна их любовь может превратить в действительность. Он должен стоять на этом и не терять ее снова. Он вспомнил, как она уезжала со своим отцом и оомом Стоффелем весной, когда зеленела степь; она сидела в фургоне, болтая босыми ногами, а платье, из которого она выросла, облегало ее округлые формы. Она поцеловала его на прощанье. Ему было тогда всего шестнадцать лет, и он вернулся на ферму де Ветов и плакал там, прячась от Оумы и ее мужа Кристиана. Ее отец, Дауид, был золотобородым геркулесом с медлительной речью, и пролитая им кровь не давала ей покоя.

Том встал и прошел в переднюю. В замке обитого железом матросского сундука, который стоял у задней стены, торчал ключ. Он намеревался хранить там винтовки, пока не решит, что с ними делать. Тяжким грузом лежали они на его совести, и было бы безрассудством в суматохе отъезда оставить замок незапертым. Он приподнял крышку и заглянул внутрь. Винтовок в сундуке не было. Том пытался припомнить, куда он их дел, но только лишний раз убедился, что оставил их именно здесь.

— Черт побери! — пробормотал он.

Если винтовки снова украдены — значит, на нем лежит двойная вина, кроме того, теперь серьезное подозрение падает на Мбазо. Он бесшумно подошел к двери и заглянул в кухню. Зулус стоял к нему спиной и тихо напевал, делая что-то у стола. Том вошел.

— Мбазо, ты не видел винтовок, которые были у меня в сундуке.

— Я спрятал их, — избегая взгляда Тома, ответил молодой зулус, вид у него был озабоченный.

Он наклонился и вытащил четыре винтовки из-под плиты. Они были обернуты в ту же промасленную дерюгу и так же связаны, как прежде.

«Боже мой! — подумал Том. — Неужели этот человек так невероятно честен?»

— Хорошо, положи их обратно, — сказал он громко и повернулся, чтобы выйти из кухни.

— Инкосана! — позвал зулус.

— Что тебе?

— Отдай эти винтовки.

— Почему? В чем дело?

— Коломб говорил со мной. Он сказал: позаботься о них. А теперь, если они пропадут, ты будешь винить меня, инкосана.

— Предоставь это мне, Мбазо.

Войдя в переднюю, он глубоко вздохнул и направился в комнату. Он невольно вздрогнул, когда из спальни вышла Линда. На ней было черное платье из тафты, туго затянутое в талии, с пышной юбкой. Щеки ее горели, но, когда она подошла к нему, во взгляде ее мелькнула тревога.

— Том, в чем я провинилась?

— А что?

— Ты так странно смотришь на меня.

Он не спеша положил книгу, которую все время держал в руках, и взял обе ее руки в свои.

— Я смотрю на чудо. Каждый раз, когда я вижу тебя, ты мне кажешься новой и все более удивительной. Не странно ли это?

Она глядела на него, улыбаясь.

— О, ты говоришь, как настоящий английский лорд. Не знаю, как мне называть тебя… Лорд Том… Это что-то не очень хорошо звучит.

— Нет, замечательно. Лорд Том из Парадиза. Завтра я пошлю чек премьер-министру и попрошу его прислать мои ордена и звезду.

— И что ты будешь делать с ними?

— Повешу их на шею. Как говорит старый Уилер, кузнец: «Обезьяне к лицу побрякушки».

Она поцеловала его и сказала:

— Я думаю, Оума права: ты не настоящий англичанин. В тебе есть что-то другое, и вот за это другое, не считая всего остального, я и люблю тебя, Том.


Оркестр играл «Боже, храни короля». Все неуклюже застыли с серьезными лицами, словно стараясь произвести благоприятное впечатление. Три молодых бура в черных воскресных костюмах стыдливо уставились в пол. Затем заиграли вальс, и полковник Эльтон пригласил родственницу Тома, миссис Эмму Мимприсс, которая была одета в элегантное шелковое платье золотистого цвета и несла свой шлейф, как герцогиня, оказывающая честь беднякам. Мел, которым был густо усыпан наспех сколоченный из досок пол — иначе на нем невозможно было бы танцевать, — вскоре уже летал в воздухе, когда пары закружились и поплыли по залу. Золотые, красные, белые и синие флаги лениво хлопали по стенам, как паруса корабля. На фоне медных басов оркестра выделялись журчащие и щебечущие голоса. Двигались по полу стулья, сходились и расходились группы людей. Линда не танцевала. Взяв Тома под руку, она смеялась лукавым шуткам, отпускаемым в ее честь на африкаанс. Тимми Малкэй, надсмотрщик с фермы, одетый в синий плисовый костюм, прислонившись к стене и не сводя с Линды глаз, мечтал о каком-нибудь невероятном подвиге, который помог бы ему завоевать ее вечную признательность. У него не было вечернего костюма, поэтому он не мог танцевать, но ему было достаточно присутствовать в зале в качестве распорядителя. Том повсюду искал глазами Маргарет. С тех пор как он вернулся из Питермарицбурга, он видел ее только один раз, когда рассказал ей о Коко. Он не надеялся встретить ее на спортивном балу, и все же, не видя ее, почувствовал легкую тревогу и решил сходить к ней. Он должен рассказать ей все, что узнал, и попросить ее передать эти сведения мисс Брокенша, которая переписывалась со многими благотворительными организациями в Англии.

Капитан Клайв Эльтон отозвал Тома в сторону и сказал ему, что располагает интересными и достоверными сведениями.

— В чем дело? Вид у тебя довольный, — сказал Том.

— Воздушный шар взовьется примерно в июне.

— А кто же пустит его?

— Не задавай глупых вопросов, Том. Никогда не мешает быть начеку. Через пять месяцев волнения зулусов достигнут высшей точки. Тогда или никогда.

— Как жаль, что мне не придется быть свидетелем этого зрелища. — И он подал Эльтону свое прошение об отставке. — Я собирался вручить тебе это при первом удобном случае. Я говорил с твоим отцом и мистером Уаттом; он хотел, чтобы я подал прошение об отпуске, но я не могу этого сделать. Возможно, я не вернусь, а если вернусь, то вступлю в армию как рядовой…

— Это невозможно. Ты не можешь уйти в отставку, Том. Независимо от того, где ты находишься, ты должен быть или в действующих частях, или в резерве.

— Я знаю, Клайв. Я подаю прошение об отставке, чтобы, не теряя времени, можно было назначить нового командира взвода. Я вовсе не собираюсь умереть или исчезнуть навсегда. Это само собой разумеется. Через пять месяцев ты снова сможешь поговорить со мной.

— Твой отец знает?

— Да. Сказать по правде, ему это решительно безразлично.

— Хорошо. Но я душу вытрясу из старика за то, что он согласился.

— Скажи ему, что для меня это дороже миллиона.

Эльтон недоуменно взглянул на него и вдруг рассмеялся:

— Ты на седьмом небе, и я тебя понимаю. Не болтай о том, что я тебе рассказал. Сведения совершенно точные.

К ним подошла Линда. Увидев в руках капитана Эльтона бумагу, она побледнела, нахмурилась, и сердце ее стало биться сильнее. Эльтон протянул ей бумагу и улыбнулся.

— Вы теряете вновь расцветшего лейтенанта, — сказал он, — и вам не жаль?

Она покачала головой.

— О да, я вижу, вам жаль.

— Нет, капитан Эльтон, я, быть может, и теряю лейтенанта, зато взамен я приобретаю лорда с орденами и звездой.

Серые, пустые глаза Эльтона быстро перебегали от Линды к Тому.

— Ха-ха, это здорово, — сказал он.

Тимми Малкэй скользнул в дверь и вышел на улицу. Ночь была ясная, и луна направлялась к краю гор. Под звездами было не так одиноко, как в танцевальном зале, и он решил пойти узнать, почему Ферфилд, взводный связист, не пришел поскучать с ним вместе на балу. Ферфилд жил позади почтовой конторы, размещавшейся в одной комнате, и был телеграфистом — помощником почтмейстера. В почтовой конторе горел свет. Малкэй заглянул в окно и увидел, что Ферфилд без пиджака, в жилете, сидит на стуле и курит трубку. На столе стоит поднос с тарелками и чайником — Ферфилд, по-видимому, расположился там на всю ночь.

Телеграфист впустил его и снова запер дверь. Вместо объяснения он бросил ему бланки телеграмм, где карандашом было написано:

«Всем учреждениям освободить линии. Ожидать дальнейших приказаний. Повторить. Важно. Повторить 5.35. Повторить 8.05».

— Что происходит?

— Не знаю.

— Ты не можешь уйти?

— Я должен быть здесь до двенадцати, а потом меня сменит старик. Об этом никому нельзя говорить, Тимми, так что попридержи язык.

— Ладно.

— Прихвати для меня бутылку пива, когда зайдешь еще раз.

Тимми стоял, наблюдая за тем, как, повинуясь внезапным импульсам, дергалась игла телеграфного аппарата. Ферфилд начал работать ключом, и Тимми казалось, будто тысячи миль проводов покрыли всю страну и в них живет и вибрирует нечто просящееся наружу. Он возвратился в зал и увидел, что танцы немного оживились. Мазурку решились танцевать и немолодые уже танцоры, которые бодро подпрыгивали, выделывая самые замысловатые па. С мужчин лил пот в три ручья, когда они самозабвенно кружились с развевавшимися по воздуху фалдами фраков. Окончив танец, они громко разговаривали и смеялись. Женщин обмахивали веерами разгоряченные лица, сверкая фальшивыми бриллиантами, украшавшими их прически. Ряды танцоров, приготовившихся к лансье, были весьма внушительны; послышались шутливые замечания, вызвавшие взрывы смеха. Прогремела дробь барабана, запела труба — сигнал приготовиться. Тимми Малкэй следил за Линдой и Томом; те стояли рядом, и глаза их горели в желтом свете ламп. Фрак Тома подчеркивал его широкие плечи и мускулистые ноги; голова его была откинута, и широкий лоб, твердый подбородок и кавалерийские усы придавали его лицу какое-то благородство. Его визави, капитан Клайв Эльтон, был выше ростом и более красив, но в нем была та же чопорная холодность, что и в его отце. Постукивая ногой в такт музыке, Тимми следил за Линдой и Томом. Даже если бы у него не нашлось для нее нужных слов, выражение его лица, если она удосужится его заметить, красноречиво скажет ей о том, как она хороша в этот вечер. Над низким вырезом бального платья возвышались белые плечи и шея, а блеск ее волос напомнил ему о розе, именуемой «Золотая заря», у которой сердцевина похожа на луч солнца. Внезапно он вспомнил, что Ферфилд сидит один в душной маленькой конторе, и пошел в буфет взять бутылку пива.

Он постучал, но Ферфилд долго не открывал. Наконец, он отпер дверь. Лицо его было бело как мел, а в зубах торчала погасшая трубка.

— Началось, — сказал он.

— Что? Боже, ты меня пугаешь.

— Восстание зулусов.

Тимми тихонько свистнул.

— Черт побери! Где?

— Где-то на юге… за Питермарицбургом. Скорей помоги мне снять копии. Тебе придется отнести их, Тимми!

Тимми принялся разбирать каракули в блокноте, а Ферфилд снова сел за аппарат, и стук возобновился.

«Срочно, капитану Эльтону, лейтенантам Эрскину, Малрою, Роби, Гаспару, эскадрон А, правое крыло. Все районы объявляются на военном положении. Немедленная мобилизация, выступить к Торнвилю через Питермарицбург. Получена санкция на реквизицию железнодорожных вагонов. Подтвердите готовность командира запаса к обороне на месте. На подготовку 36 часов. Подтверждение эскадронам В. С. Адъютант Кэвелл».

Была еще одна, более длинная телеграмма полковнику Эльтону от командующего — он освобождался от должности командира Уиненского полка легкой кавалерии и назначался командиром пехотной части; этой части предстояло во взаимодействии с двумя другими очистить районы, занятые черными. Телеграмма Джеку Гаспару, майору в отставке, приказывала держать наготове резервы; телеграммы судье и полиции сообщали код. Все колеса машины пришли в движение.

Тимми переписал первые телеграммы и побежал в танцевальный зал. «Ну, теперь эта чертова вечеринка полетит вверх тормашками», — сказал он себе, даже немного радуясь в душе, как человек, наблюдающий за дымом большого пожара. С важным видом он прошел через зал, сдвинув на ухо свою бескозырку, и пушистые каштановые волосы торчали у него на макушке, как клок сена, выхваченный ветром из стога. Полковник Эльтон пробежал глазами все телеграммы, и выражение его лица испугало Малкэя. Тимми хотел спросить, будут ли у полковника какие-либо приказания, но стоял, онемев, облизывая пересохшие губы, пока этот рослый человек со взглядом кобры не оттолкнул его в сторону и не взбежал на подмостки. Оркестр умолк.

— Прошу сохранять спокойствие, леди и джентльмены, — хриплым, резким голосом отрывисто произнес Эльтон. — К сожалению, с сегодняшнего вечера мы становимся военным лагерем. Введено военное положение, но все в наших руках, и причин для тревоги нет. Офицеров прошу собраться через десять минут в гостинице.

В полном безмолвии следили присутствующие за тем, как он спустился с подмостков и тяжелой поступью, стуча каблуками, пошел через зал. Выражение его лица заставляло женщин содрогаться, и когда он, выходя, задержался в дверях, чтобы передать телеграмму своему сыну, тишину нарушил одинокий вопль. Какая-то женщина упала в обморок. Люди хлынули к дверям. Клайв Эльтон поднял руку и что-то прокричал, но во внезапно поднявшейся панике слов его не было слышно.

Том стоял возле подмостков под поникшим английским флагом. Он почувствовал, как рука Линды скользнула в его руку, и он так сжал ее пальцы, что суставы их хрустнули.

— Пять месяцев, — сказал он. — Пять месяцев. Ты видела лицо полковника? Боже мой, наконец-то он дождался. Теперь настал его час.

— Для всех настал час, Том. О, я так боюсь за оома Стоффеля, ведь он совсем один с Тосси, там на ферме.

— Никто не сказал, что фермы в опасности, дорогая.

— Нет… О, я надеюсь, ты прав. Как не стыдно людям впадать в панику! А на холмах, наверно, полно черных дикарей. Все собираются удрать?

В ее голосе слышалась какая-то монотонная напевность. Она едва двигала губами, и поэтому окончания слов звучали нечетко. Она не думала. Она была слепа и непоколебима, как инстинкт, поэтому он не стал ее убеждать. Бесполезно было говорить ей, что непосредственной опасности нет. Перед ним была преобразившаяся Линда.

— Они всегда этого хотели, — сказала она, — всегда хотели перерезать всех нас за одну ночь.

— Не поддавайся панике, Линда. Ради бога, возьми себя в руки.

Глаза ее наполнились слезами. Она прижалась щекой к его плечу, и тело ее ослабело.

— Том, не сердись на меня. Ты — это все, что у меня есть на свете. Если бы только я могла помочь тебе, мой дорогой. Я боролась бы за тебя голыми руками, Том, если бы это понадобилось.

— Слава богу, этого не понадобится.

— Ты так странно говоришь это. Ты мне не веришь. Но я внучка воортреккеров. Разве моя Оума не заряжала винтовки и не раздавала их мужчинам у колес фургона?

— Да, Оума это делала.

— А я?

— Об этом нечего и думать, Линда. Тебе или моей родственнице Эмме Мимприсс не придется раздавать порох или свинец. Нам не нужно заряжать ружья — в нашем распоряжении пулеметы, плети и виселицы. Мы не воортреккеры, мы не пионеры. Мы принадлежим к другому поколению. Когда лев убивает свою добычу и насыщается ею, он уходит и бросает остатки на съедение гиенам и шакалам, а когда насытятся и они, наступает очередь стервятников.

— Это звучит очень зло, но люди не меняются. Разве я сделана не из того же теста, что и мои предки?

— Конечно, у тебя есть все, что было у них, Линда.

— В один прекрасный день я докажу это, и, бог мне свидетель, я не подведу тебя.

— Ты не подведешь, только я уверен, что тебе не придется ничего доказывать. Я хотел сказать, Линда, что времена меняются, становятся хуже и хуже. Мы родились слишком поздно, чтобы стать героями.

Несколько человек вернулись и быстро ходили по залу, собирая куртки, накидки, боа из перьев и другие вещи, брошенные их владельцами на стульях и на полу, среди программок. Оркестранты укладывали свои инструменты, а тромбонист с шипеньем продувал тромбон, очищая его от слюны.

— А вот и Клайв, — сказала Линда, с тревогой взглянув на Тома.

К ним медленно подходил капитан Эльтон. Лицо его было серьезным, значительным. Он был похож на старшего брата, готовящегося прочитать нравоучение младшему.

— Я думал… — начал он.

— Верни мне прошение, — сказал Том и, взяв из рук Эльтона бумагу, разорвал ее на клочки.

— Правильно, Том.

— Ты позволишь мне не являться сейчас к твоему отцу?

Эльтон удивился, но сказал:

— Конечно, — и задумчиво кивнул головой. — Ты знаешь свой долг.

— Да, я знаю свой долг.

— Я в этом уверен, Том.


Читать далее

Часть вторая. ЛЕТО

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть