Теперь он ездил по дистанции на балластных поездах, с тоской и грустью вспоминая былое оживление линии. Тогда казалось таким необходимым его присутствие, заболей он, умри, тогда все дело остановилось бы. А теперь он никому больше не нужен был. Балластная возка — единственная работа на линии — шла и без него.
Сидя на тормозе, ему оставалось только переживать все это бурное, такое еще недавнее прошлое.
Только ему одному, впрочем, понятное прошлое. Что скажет всякому другому, кто будет проезжать здесь в поезде, та дорожка, уходящая в лес, те бугорки, которые он раскапывал, отыскивая песок, остатки бывших бараков, где когда-то жили и волновались своими мгновениями люди, где всегда с нетерпением ждали его, Карташева, когда казалось ему, что только из-за него и стояла вся работа. А там крестик простой деревянный на могиле, где зарыт несчастный Савельев, едва видный с линии.
И конец дистанции, и начало, где когда-то качался Карташев, как маятник, между двумя соблазнами, были особенно тяжелы теперь по воспоминаниям. Здесь всегда — образ повесившегося Савельева, там, на станции, Дарья Степановна с мужем, теперь всегда настороженные и даже враждебные к нему.
И прозрачная осень, с обычной печатью грусти и отлетающей жизни, еще сильнее нагоняла чувство одиночества и меланхолии. Правда, приятной, всегда с стремлением вдаль.
В этой дали ярче всего другого вставал образ Аделаиды Борисовны. К ней тянуло, как к чему-то единственно близкому. Для всех других и всего другого — он всегда чужой и только временами как будто и близкий и нужный человек.
«Борисов говорит, что семья — это основа всякого эгоизма, всякого зла, — думал Карташев, — а между тем семья и самый главный двигатель человека. Без сознания, что ты кому-то нужен, необходим, нет энергии. Везде и во всем заменят меня и только у той, которая полюбит, никто не заменит. Для нее работать, жить, радовать ее своими успехами…»
В таком настроении, возвратившись однажды с линии, Карташев получил телеграмму от Пахомова, вызывающую его в Бендеры.
Карташев показал эту телеграмму Сикорскому, и тот, подумав, сказал:
— Я думаю, что это сигнал: «К расчету стройся». Я вам советую ехать со всеми вещами.
В тот же вечер Карташев выехал, сев на поезд не на станции, а в Заиме. Провожали его только Сикорский и Тимофей. Тимофей завтра тоже получал расчет, причем ему не в счет выдавалось сто рублей наградных, да успел он скопить рублей около ста.
— Зайцем проеду, — говорил Тимофей, — в Самару рублей за десять, а как иначе? — а остальные денежки домой привезу, водкой стану торговать, а как иначе?
— А поймают да в тюрьму посадят? — спрашивал Сырченко.
— Не поймают, — тянул Тимофей, а Сырченко весело смеялся.
Вот и не видно и не слышно больше ни Тимофея, ни Сырченко.
И они — уже невозвратное прошлое.
Вот уродливо торчащая из-под насыпи деревянная труба, которую ошибочно разбил Карташев и которая теперь осталась немым, но красноречивым памятником его инженерного искусства.
А вот с провалившейся крышей будка, крышу которой слишком усердно Карташев смазывал, предохраняя ее от пожара, глиной. И она тоже памятник.
И водокачка на станции — разбитая по ошибке на полторы сажени дальше от пути, вследствие чего ее питательная труба вышла уродливой длины.
«Только такие памятники и остались, только они и бросятся в глаза, и будут по ним судить обо мне, а все остальное: напряженный труд, любовь, сотни всяких удачных комбинаций… кто об этом когда-нибудь узнает, это зачтет и кому об этом расскажешь? Только Деле!..»
И сердце Карташева тревожно и радостно билось.
Предположение Сикорского оправдалось только отчасти.
Карташев действительно отчислялся от постройки, но назначался одновременно в эксплуатацию помощником начальника участка самого трудного, от Галаца до Троянова Вала.
— Начальником участка там Мастицкий. — говорил Пахомов, — один из самых дельных наших инженеров, но он все болеет, и если не подкрепить его надежной силой, то в конце концов он перервется. Мы посылаем вас через Одессу морем, так как у Савинского тоже будет к вам поручение.
За постройку Карташеву выдали, как премию, полугодовое жалованье и новые подъемные, как уже эксплуатационному инженеру. Вместе с этим ему возвратили уплаченные им мяснику за Савельева четыреста двенадцать рублей, так как, по учету работ Савельева, ему пришлось получить около трех тысяч, и эту разницу, за вычетом выданных Сикорским и Карташевым, главная контора уже отправила вдове Савельева.
Данилова уже не было в Бендерах.
Между прочим, Карташев узнал, что Дарье Степановне, как и всем телеграфистам, премии никакой не будет дано.
— Ну, что — они без году неделю служили, — пренебрежительно бросил главный бухгалтер.
— Да ведь и вся дорога без году неделя строилась, — отвечал Карташев, — а получил же я почти двухгодовое жалованье, да больше чем на тысячу процентов увеличено мое содержание.
Бухгалтер пожал плечами.
— Дело коммерческое. Такова польза, значит, от вас, так расценена она, а какая же польза от телеграфиста? Работа той же лошади, — не он, так другой.
Карташев узнал также, что Сикорского совсем отчислят, а Петров останется начальником первого участка.
У Сикорского хотя и купили его карьер за двадцать пять тысяч, но были им недовольны и Пахомов и Борисов.
Борисов говорил:
— Совсем торгаш-молдаванин. Теперь еще к нам поступило прошение этих молдаван, что он заставлял их вместо куба куб десять сотых возить. Я не думаю, чтобы после всего этого Сикорский где-нибудь на другой дороге был бы строителем. Да этого ему и не нужно: тысяч сто он имеет и будет через несколько лет миллионером-подрядчиком.
— Не будет, — отвечал Карташев, — для подрядчика у него не хватает эластичности, покладистости, приниженности: Сикорский самолюбив и строптив.
— Ну, частное дело придумает: голова хорошая, но не думаю, чтоб у Полякова он еще работал.
Остальной день до вечера, до отхода поезда в Одессу, Карташев провел у Петровых.
Петров, потирая руки и смеясь, говорил ему:
Вот теперь вас запрягут. Участок Мастицкого, говорят, один сплошной ужас: там десятки верст плывунов, постоянные обвалы, пятнадцать верст, между Рени и Галацем, линия идет разливом Дуная, и опытные люди говорят, что при той высоте насыпи и тех укреплениях ее, какие имеются, насыпь не выдержит весеннего разлива Дуная. Словом, будете довольны. Я просил было вас к себе, просил и Бызов, но решили заткнуть вами самую главную дыру. Вот-с, в каком вы почете на линии у нас.
Елизавета Андреевна уже уехала с своим женихом в Крым, и Марья Андреевна, подняв плечо, грустно говорила:
— Уехала, уехала наша птичка.
А Петр Матвеевич, всегда правдивый и прямолинейный, махнул рукой и сказал:
— Дело ее совсем дрянь: она не переживет зимы.
Но увидев, что Марья Андреевна, уткнувши лицо в платок, заплакала, Петров сделал страшное лицо Карташеву и, с отчаянием махнув рукой, стал беззвучно хлопать себе по губам.
— Ну, я окончательно не верю вам, — сказал Карташев, — доктор вам, что ли, это сказал?
— Нет, не доктор.
— А вы что ж за доктор?
— Он всегда каркает, — ответила, плача, Марья Андреевна.
— Это верно, что я всегда каркаю, — согласился Петров.
Марья Андреевна вытерла слезы и горячо заговорила:
— Он всегда видит только одни ужасы: в этом отношении жить с ним — каторга. Если солнце светит, он думает о дожде; если какая-нибудь радость — он ищет отрицательной стороны и до тех пор не успокоится, пока не сведет на нет всю эту радость. Я его называю гробокопатель.
— Э-хе-хе, — вздохнул Петр Матвеевич, — прожила бы ты с мое, посмотрел бы я, как тебя бы жизнь вышколила…
— Жила и не меньше твоего перевидела.
— За братниным плечом не совсем-то это то… Мой-то приемный отец был биндюжник. Моя родная мать хотела было меня со скалы в море бросить, а тут и подвернись этот самый биндюжник. Детей с женой у него не было, он и усыновил. Так вот по какой круче я пошел царапаться. В двенадцать лет и отец и мать приемные умерли, и я уж совсем один остался. Кончил и гимназию и техническое училище и пережил то, чего ни один золоторотец не переживет. Ел требушину черную, как сапог, и вонючую, как…
— Да брось…
— Брось так брось. Но только, как увидишь с этой стороны жизнь, то уж перестанешь и в бога, и в людей, и во все радостное верить… А уж сверкнет и жизнь радостью, так уж потом так отомстит, что будь она проклята и радость.
Марья Андреевна, слушавшая было с тоской и даже ужасом, рассмеялась и, показывая рукой на мужа, сказала:
— Вот сокровище!
Карташев домой не телеграфировал, и приезд его был полной и приятной неожиданностью.
У родных он провел два дня, пока Савинский приготовлял нужные для Букареста бумаги.
С этими бумагами и соответственными инструкциями командировался Карташев к главному инженеру, заведовавшему тыловыми сообщениями армии.
Командировка была почетная, и Карташев говорил домашним:
— Я какой-то, непонятной мне самому силой, все выше и выше, как на крыльях, поднимаюсь на гору.
Может быть, думал Карташев, отчасти влияет здесь то, что Савинский сошелся с его семьей и ухаживал как будто за Маней.
Но Савинский случайно, но как будто ответил на мысли Карташева, по случаю замечания Аглаиды Васильевны, что слишком балуют ее сына.
— Мы никого не балуем, — ответил ей Савинский. — О, вы нас еще совсем не знаете. Мы — самая обыкновенная, самая настоящая торговая лавочка, преследующая только свои интересы, учитывая все, что может принести нам выгоду. И все мы приказчики нашего дела. Хорошим приказчиком дорожим, плохого без сожаления гоним. Я еще на днях удалил такого. Он мне говорит: «Николай Тимофеевич, это несправедливо». А я ему ответил: «Кто вам сказал, что я хочу быть справедливым? Я хочу быть только приказчиком и соблюдать выгоды своего хозяина». Соображения, почему я посылаю Артемия Николаевича, следующие. Начальник тыловых сообщений — прекрасная, благородная личность, преданная своему делу. В лице Артемия Николаевича он встретит такого же преданного, такого же неподкупного, одним словом, своего alter ego [41]двойника (лат.), и это сейчас же почувствуется и установит тот характер отношений, который и нужен. Как видите, мы всё, вплоть до наружности, учитываем и из всего извлекаем свою выгоду. И здесь только эгоизм, и ничего другого.
Когда уехал Савинский, Маня говорила:
— Я не сомневаюсь, что он говорит совершенно искренно. Он именно только эгоист дела, и, кроме этого, у него ничего нет в жизни. Его фантазия, что ему надо любить, — чушь: ничего ему больше, кроме его дела, не надо. Разве только увеличения размеров этого дела: три дела, десять дел, вся Россия.
— Он будет министром, — согласилась Аглаида Васильевна.
— Я тоже думаю, что будет, — согласилась Маня, — потому что министры, мне кажется, из такого теста и делаются: «Кто вам сказал, что я хочу быть справедливым?»
— Ну, а Борисов как вам понравился?
— Умный, дельный, — ответила Аглаида Васильевна, — установившийся вполне…
— Кто к нам подойдет, — вставила Маня, — а уж мы ни к кому не приспособимся: уж извините… С Аней они очень подружились.
— Что ж? — согласилась мать. — Аня подошла бы к нему.
— Думать, как хочет, не мешала бы, — вставила опять Маня, — а рубашка чистая всегда была бы.
— И рубашка и обеды, — говорила Аглаида Васильевна, гладя роскошные русые волосы Ани, — и ровная, ласковая, как ясный день. Там пусть мужа на трон посадят другие, — пусть сбросят его в самую преисподнюю, а с ней все тот же ясный день.
— Вот, вот — кивнула Маня, — теперь ты, Аня, заплачь…
Аня, взволнованно оттопыривая пухлые губки, с глазами, полными слез, ответила:
— Глупости какие, с чего я буду плакать? Ни о каком замужестве я не думаю, и стыдно, чтобы мне, гимназистке, и думать…
— Умница! — поддержала ее мать.
Поделился Карташев с Маней относительно планов своих по поводу Аделаиды Борисовны.
— Теперь у меня, — говорил Карташев, — скопилось уже до пяти тысяч. Я буду жить скромно и к весне скоплю еще тысячу. Жалованья я получаю три тысячи шестьсот рублей, квартиру, прислугу, освещение, отопление. Эту зиму еще нельзя, надо осмотреться, а весной, когда она приедет, чтоб ехать отсюда за границу, тогда…
— Что тогда?
Карташев, растягивая слова, ответил:
— Тогда, может быть, я и решусь.
Маня расхохоталась и махнула рукой:
— Да никогда не решишься! Ты решительный только на глупости, а на настоящее, хорошее — ты всегда будешь так только, в уме…
— Посмотрим, — ответил Карташев.
— Сказал слепой, — кончила Маня.
— Ну, а тебе удалось получить с Савинского и Борисова?
— Так я тебе и сказала.
— Да я, что же, выдавать пойду, что ли?
— Хорошо, хорошо: хоть умри, не скажу.
— А твои и вообще ваши дела как?
— Как будто просвет есть, в смысле выхода.
— Какого?
— Все знать будете, скоро старенькие будете. Поживите еще, бог с вами, так, молоденьким.
— А тебя в каторгу когда сошлют?
— Не замедлю известить…
На поездку в Букарест Савинский назначил и выдал Карташеву тысячу рублей.
Карташев смущенно говорил матери:
— Букарест с проездом, самое большее, отнимет у меня десять дней: это выходит, кроме жалованья, по сто рублей в день одних суточных. Страшные деньги!
— Большие деньги, — согласилась Аглаида Васильевна.
— Ну, эти деньги я прокучу!
И Карташев поехал в город покупать подарки.
— Много истратил? — встретила его Маня.
— Рублей семьсот.
— А остальные мне давай.
— Бери, — согласился Карташев.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления