Что-то железное во всей коренастой фигуре Асимова. Дикая воля в татарских или монгольских с прорезами кверху глазах. Дик, нелюдим. Как будто кругом каким очертил себя: что в кругу, то его, — за кругом нет его ничего и хоть трава не расти. А с виду тихий, ровно и ласковый, — идет по селу — поклон отдает раздумчиво. Или возится когда у себя на пчельнике тут же за огородом. Придет Гурилев, бывало, под вечер, тоже старинный пчеляк, и пойдет у них разговор о роях, да о поносках, о матках вострохвостых, да теплых летних ночах, после которых так берут хорошо пчелки: недельку таких теплых дней — и полный улей меду.
Кругом, как в саду. Там вдали солнце садится и золотит пруд и мельницу. Ульи меж вербами, и птички на вербах поют звонко в тишине да приволье; пчелки на покой тяжело летят: подлетит, покружится и тяжело, тяжело ползет в улей.
Глядит Асимов: ветерок гладит волосы, шапки нет; так без шапки сидит — задумался.
Поглядеть: бери его голыми руками.
Нет, жесткий, тяжелый, скупой человек.
С Гурилевым с детства дружбу водит — прикончил и дружбу всю, как пришел просить денег. Разругались — теперь и не глядят при встрече друг на друга. Асимов увидит только — подумает: «Много вас охотников на чужие деньги».
Теперь с дружбой к нему не подъедешь.
Все помнят лет тринадцать тому назад, как голодный год пришел. Клади у него не молоченные по три, по четыре года стоят — другая вся уж сгнила, мыши съели, народ пухнет от голода, мрет-фунта не дал. Окечь бы его, идола, так ведь и себя сожжешь. Да уж чужие бы так — своих-то хуже чужих гонит. Все равно ему, что. пес последний, что чужой, что кровь родная. На что жену и ту на тло извел… ушла к богу от аспида. Двух сыновей ему жена бросила. Без бабы, конечно, нельзя по хозяйству: так какая-то тень человека без слов, сирота без роду — приживалкой мелькает в углах избенки; старая, мягкая, как тесто, с желтым лицом, а по нем все морщинки, в них и нос пуговка — торчит кверху, глаза крошечные без цвету, — так, скотина домашняя, приученная к делу.
И детям не больше чести.
Старший сын в мать: убогий, на правую ногу хромает, умом слаб. Рот откроет и смотрит, — ловит ворон. Отца как огня боится. Неумелый да робкий. И жену Варвару подобрал себе под масть и из семьи такой же, на все село известной — вся в негодной хвори. То в ноги, то в голову ударит Варваре, болячки по телу. Все носом тянет, все то и дело сморкается в передник, а глаза не то подгнивают, не то слезятся. Смотрит ими высокая, тонкая, молодая и — словно сказку читаешь в них о заколдованной царевне. Эх, сорвать бы проклятую хворь! Выглянула бы, как солнце из тучки, головка с мягкими, как шелк, волосами, с загадочным ласковым взглядом молодой человеческой души.
Уж самый последний на свадьбу сына вытрясет, выскребет, а наколотит-таки полета рублей. Старый скряга только что из харчей — хлеба да теленка дал — ничего больше. Сам сын уже порядился к Василью Михеевичу на лето в работники с женой, тем и свадьбу сыграл. Так ведь что? Пришла весна — не пускает сына.
— Уйдешь, — назад не приходи… работника, что ль, себе нашел по зимам кормить тебя?
— Так ведь как же? — глядит Илька и рот раскрыл.
А в голове ровно жернова. То ли материнская тупость, то ли отец, бывало, малыша по голове тук да тук.
— Ну так ведь как же? Твоя же воля была свадьбу играть…
И опять:
— Ну так как же… деньги-то взяли…
Молчит отец, как отрезал. Молчит, — согласился, значит. Ушел с женой к Василию Михеевичу.
— Ну так как же? Должон…
Пришла осень, пришел Илька с женой к отцу назад. Прогнал — и разговаривать не стал!
— Ну так как же…
Воет Илька, баба с ним рядом сидит, — даром что простой, а тоже озлился: народ идет — пусть смотрят люди добрые, как отец награждает сына. Так ведь смотри не смотри — его воля; вой не вой — прошибешь разве этим? Он и сам, поди, слушает да веселится, что шутя от дурака отвязался. Поселился Илька на углу против отцовской избы и живет, глядя, раскрывши рот, на отцовский дом, как пес голодный. Колотится: нужда… Там поработает, здесь, — тянет день до вечера всухомятку, а жаловаться миру на отца не идет.
Дети пошли. Сам, жена, трое детей, хозяева с детьми — шесть голов, одиннадцать всех. Жмутся в семиаршинной избенке из трехвершкового лесу, — зима придет — промерзнет тонкий лес, а с полу ровно со двора несет.
Заморыши дети у Ильки, а живут. Младший и в деда и в мать: на материнском лице, тонком, прозрачном, нежно и мягко вырисовались дедовские приподнятые глаза: уставится, смотрит ими полуторагодовалый заморыш, — грустно, грустно; тянет гнилым носом, подлизывает по временам языком и, точно булавкой, колет своими глазенками в сердце.
Дед на что ненавистник, — ему хоть мир весь пропади, — и тот ровно чует к нему что. Не может смотреть, — замутит что-то внутри и пойдет, пойдет, — только рылом вертит.
— Ишь, чует… — наблюдает и передает свое наблюдение Илька жене.
И, бывало, что выпросить — уж с внуком идет Илька — что-нибудь да урвет — только уводил бы скорее внука.
А то заметит дед внучка на улице, остановится в расщелине у ворот — его не видно — и глядит на внучка и тянет к нему не то охота приласкать, не то схватить за ножонки да об угол, чтоб и духу его не было, не мутил бы душу. А там отойдет и забудет и об внуке и об сыне: пропадайте вы все пропадом — брюхи ненасытные, пустые…
Только бы еще от этого разбойника Пимки — второго сына — отвязаться. Эх, и растет же разбойник! В кого уродился только. Глаз черный, сам черный, злой — словно кровь какая эфиопская в нем. Бывало, бьет его отец — как волчонок бросается, скачет. Бьет, бьет до полусмерти — бросит, добил… Отдышался — опять такой же. И такой пакостный и страху в нем нет. Илька, бывало, так и затрусится, а этому хоть что! Лезет, хоть убей вот его — нет в нем страху — злость одна дьявольская сидит.
Подарил господь детками. Ну да скоро уж забреют лоб в солдаты. Уйдет — назад не вернется: не тот товар.
Ах, каверзный! подрубил сусек с Алешкой: половину ржи вытаскал. Ну и отодрал же отец.
Илька давно тянет отца:
— Брось, тятька, будет… брось…
Куда там брось! посинел отец, налились глаза: помнит одно, что отбить охоту навсегда, на веки вечные надо хлеб таскать, и бьет, бьет без памяти, без передышки.
Людей уж догадался скричать Илька, а то тут бы и прикончил сына-дорвался! Едва оттащили.
Отдышался, в город сбежал. Кошка шкодливая, дьявольская: хвост задрала — пошла.
Только назад не приходи, проклятый, пропадай ты пропадом, чтоб и не видел и не знал, был ли ты, нет ли на свете. А уж придешь… Врешь, уйдешь назад, откуда пришел!! Лиха беда впервые отвадить!
И забыл отец, что любил сам же когда-то того, кого выгнал теперь из дому, кого гонит из сердца. Давно это было. Ильке тогда девятый пошел. Пимке всего четвертый. Пойму тогда сняли: так всей семьей и уехали на сенокос. Ушли отец с матерью на работу, а детей оставили у табора.
Скучно парнишкам. Глядят: лес, за лесом камыши, болота потянулись, река прошла.
— Айда, Пимка, — говорит Илька, — в лес ягоды сбирать… В лесу мно-о-го… кучи.
Пошли братья. Поспевает Пимка — в рубашонке одной, брюхо вперед — кучи ягод загребать.
В мочежинном лесу какая ягода? гнилой лес, да сырая земля, да всякий хлам лесной: листья сухие, ветки. Нет ягод.
Ягод нет, другое есть: Илька шишку поднимет, попробует на зуб, бросит; выглядывает по деревьям — не увидит ли ореха где; покажется там, ровно где-то в лесу меж деревьев прошмыгнуло что: заяц, лисица ль… присядет, затаится и глядит, не шевельнется…
А у Пимки одна думка. Идет, черными глазенками своими водит по сторонам, где эти кучи ягод сложены.
Хватился Илька брата: туда-сюда — нет его. Испугался, кричит — нет. Что бы к народу, — вернулся к стану и молчит, никому не говорит. Уж к ночи кинулась мать: нет Пимки. К Ильке. Илька отбежал от стана — ревет:
— Пимка в лесу сблудился…
Бросились, сколько было на сенокосе народу, в лес: кричат, аукают— нет нигде. Может, и тут он где, — так малыш, может, и слышит, что кличут, а ума нет отозваться. Проискали до полночи: никакого следу. На другой день уж вся деревня выехала. Шутка сказать, ребенок в лесу: зайдет в камыши, — волки, да и так, ночь-то по лесу бродя без мамки, страху-то одного сколько наберется; комары, змея — где, мало ли… Весь день проискали. Уж к вечеру отцу попался. Мимо б прошел, да догадался в сторону заглянуть: а он стоит, в ручонки набрал цветиков, травы, — глядит… Увидел отца — рассмеялся, тянет ему цветочек. Даром что жесткий, подхватил сына на руки и, кажись, не расстался б, а слезы сами так и льются. У него ль одного? Все, кто был, глядят, удержаться не могут… Шутка сказать — ночь-то целую, день, как провел, где спал, ел ли что? Страхов каких насмотрелся; може, волчица вплоть-то была возле ангельской души? Так и уснул на отцовских руках, намаялся сердечный. Спит, а в руках цветочки. Несет его отец к табору, вся деревня сзади. Забыли и об работе, ровно праздник какой. Плачут бабы, а отец и не видит от радости ничего. Думал тогда ввек не изжить радости.
Изжил. В помыслах, да в заботе паскудной, да в корысти всю радость изжил. Ненавистником стал. Ровно и видит только брюхи одни пустые, ненасытные кругом себя: вот-вот отберут, расхватают всё… Пропали бы вы все пропадом, а то забрать добро и уйти куда, чтоб и не нашел никто.
Птицы к осени за моря да за горы, а Пимка к отцу на даровой хлеб.
Идет невеселый: какое веселье с воли да к такому отцу. Так ведь куда ж пойдешь? Не чужой… Обязан кормить дитя. Обязан-то обязан, да чует Пимка, что взяться ему за отца нечем: прогонит и все тут. Эх, бросил бы, ушел назад с компанией хороводить… дай срок зиму пережить: лето придет. — уйду.
Пришел домой Пимка и присел на завалинке отцовского дома. Сидит, в избу не идет: то ли боится, то ли кориться отцу не охота.
Вышел отец за ворота, глядит, какой ему подарочек из города пришел. Молчит отец, молчит и сын. Отец глядит, ровно не видит сына, и Пимка глядит себе под ноги да копается пальцем в дырявом лапте.
— Ты иди, куда знаешь…
— Куда я пойду?
Молчит отец.
— Куда я пойду? Кто отец, тот и должен свое дите кормить…
— Вот возьму, проклятое отродье, полено, перебью ноги, — отвадится кошка дьявола на старое место таскаться.
Хлопнул калиткой и ушел.
Идут мимо, здороваются с Пимкой люди да спрашивают об городе. И стыдно и злость, — отвечает сквозь зубы, не глядит: провалитесь вы. все — не до вас.
Ходит отец в избе: душно; вышел во двор, заглянул под навес: нет покою. — Ох, сиди не сиди, проклятый, ничего не дождешься.
А Пимка только щурится: «Врешь… не Илька тебе…»
Звал Илька брата к себе. Только, рылом вернул.
— Некуда мне, кроме своего дома, идти.
— Так ведь чего ж? Не пустит.
— Пустит…
Мотнул головой и смотрит куда-то: ровно посадил себя и дела ему нет больше никакого.
Сидит… будет сидеть… Тоска на душе отца, места не находит: ох, сиди не сиди, проклятый, уйдешь!!
Вечер пришел. Огоньки замелькали в окнах. Ужинать сели, поели, молятся в избах, на покой собираются. Везде сошлось до завтраго дело, и мирно зевают, намаявшись, белые невольники черной земли.
Не сошлось только у Пимки с отцом дело. Вышел Асимов и стал запирать ворота. Глядит на него Пимка во все глаза: неужели и вправду не пустит? Смеяться, что ли, вздумал? пес он ему или сын родной?
А на душе, как смоляной котел кипит, да обжигает душу.
— Пустишь же, чать?!
Никакого ответа…
А сам только головой трясет: дескать, отстанешь так, надеюсь.
— Ты что ж? Не отец, значит, своему дитю? Наладил проклятый.
— Черт тебе отец, а не я…
— Черт?! Кто ж это черт выходит? Молчит. Вскочил Пимка: глаза горят.
— Ну, так, черт же пусть будет, проклятый!!
Не успел Пимка и глазом сморгнуть, как ударил отец его раз, другой по уху, и повалился Пимка…
Ушел отец. Опомнился Пимка, присел и, как пьяный, озирается: ушел, запер калитку и не глядит даже — убил ли, нет. Нет ему никакого дела, ровно и вправду не он, а пес какой на свет народил его… Господи, что ж он, Пимка, за проклятый такой уродился?.. За что перед всей деревней надсмеялся, избил, как собаку, гонит?! За что жизнь-то ему такая собачья?! Никогда-то хоть бы слово ласковое бросил кто, кто б пожалел… Ласки материнской не помнит, собакой на свете прожил!..
Хочет плакать Пимка. Уперся локтями в колени, трет глаза, а злость так за сердце и хватает. Плачь, не плачь, его этим проймешь разве? Будет потом хвалиться сам же: — что погрыз, дескать, зубами камень жерновый, попробовал?
Врешь, не будешь хвалиться!!
Вскочил, подбежал к воротам.
— Ну так уж черта и жди, проклятый, в гости…
Глядит в щель: тихо во дворе и никого нет. Вре-е-т: притаился за углом и слушает.
— Жди, проклятый… слышишь, черта жди… — дьявола… сам сатана придет!
Отводит душу черный, треснул кулаком по воротам и пошел.
Стоит отец под навесом: о-го-го! Широко раскрылись глаза. Словно вверх его подняло и видит, как уходит темный ругатель, видит всю душу и помыслы его.
И словно раздумье берет: не вернуть ли уж? Помириться с ним, будь он проклят…
Думает… Не будет толков, хуже власть заберет — конец только дай… Нет уж, что будет… Жги… Что ж…
Пошел в избу, сел…
Вот она как жизнь оборотилась. Была жена, дети были… Все ушло… Какие это дети? Только ждут не дождутся смерти, чтобы расхватать нажитое. А кому же достанется? Нет, при жизни отдай: за горло норовит… Грозится щенок… И сожжет… Ему что? Что копил, что берег всю жизнь — все одной спичкой отнимет в один час… У него ль одного? Полыснет полдеревни… Ему что, ненасытной глотке? Думка одна у проклятого: как бы легкой жизнью прожить…
Опять думает.
Сожжет… Придет ночь, заберется с задов…
Замотал головой Асимов, шапку надвинул на уши и пошел во двор. Постоял, за калитку пошел.
Темно да тихо на улице: никого не видать. Поглядел еще, постоял и побрел, ровно о вчерашнем дне задумался, к Илькиной избе.
Подошел к окну и глядит. Коптит в темной избе горелка без стекла, хозяева у стола сидят, у дверей Илька с своей хозяйкой укладываются возле детей.
Младший внук спустил головку, ровно задумался, — так же, как бывало, — ровно глядит сквозь закрытые веки. Илька хромой шевырается, тулуп стелет, сжался весь: нужда сожмет.
Варвара опустилась на колено и мостит себе чего-то под голову, — больная, так и видно, что разломило всю. Не в радости живут… Вши-то, поди, гнезда проели на теле.
Стукнул в окно.
— Илька, выйди на час…
«Никак отец, — думает Илька, — чтой-то ему? то, бывало, и днем не заглянет…»
— Иди ж, — шепчет Варвара, а сама, измученная, радостно думает: «Господи, неужели мириться?! Ох, дал бы уж им господь спокой да согласие… отдохнули бы хоть…
Рассказал отец Ильке про слова Пимки. Слушает Илька.
— Как бы не сжег…
— То-то как бы не сжег… Постеречь надо… При ходи, что ль? Для себя постараешься…
— Для себя-то так… — чешется Илька, охота попрекнуть отца за неправду его и боится, как бы не рассердился.
— Что ж? Ладно». Хозяйке только скажу, чтоб не ждала.
Пошел в избу, вернулся, идут отец с сыном чрез улицу.
Идет отец и думает: вот ведь хоть отца почитает… А отцу не кориться, кому ж кориться?
Говорит сыну:
— Ну уж, видно, ладно… Завтра переезжай назад… Будет нам ссориться.
«Испугался», — думает Илька.
— Ну, так что? — говорит Илька.
Думает.
— Ну спасибо тебе, отец… Я стараться буду… Чем работе на людей пропадать, тебе же стану работать…
«Какая уж работа, — сдвинул брови и думает Асимов, — и один был — хлеба не стоил, а тут сам-пять… Эх, объест всего…» И жаль уж, что позвал.
В избу пришли: недоволен отец. Присел Илька и глядит отцу в глаза: как бы угодить.
— На задах уж, коли удумает, стеречь его надо… к кладям не пойдет…
— С кладей, храни бог, — говорит Илька, — начнет ветер на деревню. Неужели уж так и погубит всех…
— К кладям не пойдет… с задов стеречь надо…
— Известно, с задов… не с улицы ж зайдет…
— Там и ночевать надо…
— Так что… ох, и темная ночь…
Смотрит Илька в окно…
Темная ночь. Место пустое за околицей. Лес прежде рос, каждый год и теперь молодик так и рвется из земли. Толку нет только с него: скотина топчет, гложет заяц, снегом давит, гнет. Редкое деревцо, которое увернется — уж топор его ждет. Только и целы коряги! Ну, и коряги: изогнет, перекрутит всю, — в узлах да мозолях, — и топор не берет, только звенит. Кому нужна такая? Чертям на растопку…
Сидит Пимка под корягой: черные думы давят на сердце. Черней того тучи по небу: сошлись, опустилися низко, ровно своды какие, потемнели еще, и замолкло кругом. Словно в проходах каких тихо и жутко, точно кто ходит беззвучно по ним и ищет кого-то. Дьявол то ходит, — Пимкину душу ищет…
Запел первый кочет.
Залегли отец с Илькой в огороде. Глядят по земле — видней так. Пригнулся Илька и спит.
Не спит отец… глаза как у волка… Глядит и видит: лезет темный чрез ограду: удумал, проклятый?! Бежит Пимка по огороду к соломенным крышам. Поспевает отец вдоль забора встречь сыну. Разгреб солому Пимка, чиркнул спичкой…
Нет, не уйдешь! Светит Пимка загоревшейся спичкой из земли словно выросшему отцу в лицо. Ох, не отцу! Если бы раз хоть увидел такое лицо у отца, — понял тогда бы, что не отец это, а дьявол, — убежал от него бы навеки и бежал бы всю Жизнь…
Поздно! ухватил уж отец сына за горло, и словно железо воткнулося в глотку, — так и осел по забору Пимка. Навалился на него отец мертвой клешней, — дорвался… Хрипит Пймка, что есть сил отжимается горлом от железной руки… Охота — крикнуть: «не буду… пусти-уйду навсегда»… нет, уж нельзя: захватило дыханье… ох, нету сил. Запрокинулся наземь: смерть наклонилась, глядит… Ой, тоска… заметался Пимка… замотал головой, скрутился, рванулся, выпучил глаза на отца…
Лезет наружу язык, тянется Пимка — большой протянулся. Тянется шея в отцовской руке, как живая: тонкая стала…
Испугался отец, оторвал руку и страшно глядит сыну в лицо.
Перегнулася шея, голова отвернулась, и глядит Пимка вбок неживыми глазами, а сам ровно слушает что.
Бросился отец, трогает сына: неужели задушил?! Задушил!
Господи, да когда же?! сердце отвести только хотел, сжал руками… Ох, боже мой, что ж это будет?! Опять тронул Пимку: стал стынуть, глаза закостенели, нет больше Пимки…
Чего ж теперь делать?! Оглянулся на Ильку — спит Илька. В пруд стащить, пока спит. Ухватил, перекинул через плечо и понес отец удушенного сына. Перебросил чрез забор, сам перелез, опять взвалил — идет — ровно куль несет. Перегнулся Пимка, давит плечо: тяжелый. Дошел до бани отец, хотел было присесть отдохнуть, — страшно стало. Дальше пошел. Пока идет, ничего, а подумает остановиться, — холодеть станет. Чует, что уж разве упадет, а так, по доброй воле, в жизнь не остановится. Разломило спину, кости ноют, а в груди ровно ножами кто водит… звон в ушах, набат точно кто бьет: вот, вот закричат со всех сторон: держи его! Ах, поскорее! А Пимка растет ровно и тяжелей давит. И вправду растет: ноги до земли уж отросли, — уперся ими да как толкнет, а руками за колени… Присел Асимов, и полезли на голове волосы: смотрит перед собой дикими остановившимися глазами. Смотрит, смотрит: близко уж пруд. Легче стало как будто: тут и барская лодка недалеко, — еще немного. Дотащил и свалил в лодку тело. Перевел дух, отвязал и поплыл на середину пруда к тому берегу ближе, где глубокий пруд. Приподнял руками тело и сам поближе к тому борту, где Пимка лежит, стал, — чтоб вода не всплеснула. Вспомнил: крест надо снять с покойника: не годится с крестом. Отстегнул рубаху, снял крест, опять застегнул. Только-только плеснуло, — перевернулся Пимка и пошел тихо, беззвучно темным местом ко дну. Притаилось ровно кругом. Оглянулся: нет больше Пимки, и один он в пустой лодке. Гребет назад. Скорее бы… вот-вот высунутся из темной воды руки, ухватят и потащат за собой на дно… холодно там… Ох, не лучше и здесь на вольном свете… замять только возле лодки, что наследил…
Подъехал, привязал лодку, замял следы и пошел, словно забыл. Возле бани опять вспомнил, и страшно стало, когда глянул на крылечко… Опять по спине поползло что-то. А дверь в бане ровно отворяет кто тихо: вот, вот выглянет Пимка и поманит пальцем к себе… Хотел молитву сотворить: нет уж, лучше без молитвы: — недалеко Илька — вон огород. Перелез, подошел к Ильке. Спит ли?! Спит. Ровно теплее стало, и душа отошла.
Сел, задумался: «Охо-хо, вставать надо!»
— Ильюшка, вставай, что ль…
Открыл глаза Ильюшка, — кто-то звал так когда-то, — где он, что?
— Не придет, видно… Айда домой…
Вспомнил Ильюшка, где они и что. Потянул носом, пробрал осенний предрассветный туман.
— Неужели ж без креста он… постращал только так… Айда… спать охота.
Дрожит Илька, жмется от холода, идет за отцом. Ровно ледяной водой окатил отца, о кресте вспомнив: надо его за образ сунуть.
На другой день пытает Илька отца:
— Ну что ж, отец? Переезжать, что ль, к тебе?
— Сказал.
— Ну, спасибо.
Перебрался Илька с семьей в отцовский дом.
Потолковали о Пимке на селе: ушел, видно, назад. И бог с ним! отца сжечь пригрозился — вот какой! А с отцом бы сколько народу пострадало. Ночью: скота бы сколько погорело, детей бы не вытащили… Пронес господь тучу: видно, в город ушел. Уж хоть не возвращался бы только.
Потолковали, потолковали и забыли.
Прошло сколько дней — всплыл Пимка на пруде. Ребятишки сидят на берегу: вдруг бульк, и выглянул Пимка, страшный, вздутый да синий… — повернулся вправо и влево, ровно оглядывается, что тут без него сделалось, покачался и лежит на воде.
Обмерли ребятишки, вскочили… опомнились и без памяти в деревню.
Налетели на старосту.
— Дядя Родивон, дядя Родивон…
— Дядя Родивон…
— Ну, Родивон? Тридцать лет Родивон… ну что?
— Пимка…
— Пимка из пруду мырнул,
— Мы сидим эта…
— Какой Пимка?
— Мы сидим эта…
— Пимка, дедушки Филиппа сын.
— Что за пес, в толк ничего не возьму.
— Ей-богу…
— Пра-а…
— Мы сидим эта… сидим…
— А он высунулся из воды да и глядит…
— Страа-шно!
— Мы сидим эта…
Родивон, а за ним и все, сколько случилось народу, и ребятишки отправились на пруд.
Смотрят, и ровно языки у них отнялись.
Илька прибежал: бледный, дрожит, ворвался вперед, выше подняться хочет, вытянулся и подвывает, стараясь заглянуть в плавающего утопленника.
— Ах ты, грех, — говорит Родивон, — беги, кричи дедушку Филиппа!
Белоголовый один, другой, третий — пустились на деревню. Добежали, запыхались, топчутся под окнами.
— Дедушка Филипп, дедушка Филипп… Пимка всплыл…
Слушают…
— Дедушка, а дедушка…
— Иду…
Так, как бывало, важно: «Иду».
Пустились назад ребятишки.
Вышел и идет за ними не спеша Асимов, ноги расставляет. Глаза в землю, шапку надвинул, не глядит никуда.
Вся деревня уж на берегу. Вытащили Пимку: воет, надрывается Илька.
Добежали вестовые, оглянулись все и ждут. Идет Асимов, как к расстрелу, и каждый глаз, что глядит в него, ровно пуля целит. Оседают ноги, точно отрывает их от земли и всего тянет книзу. Расступился народ: видит Асимов, лежит на земле Пимка. Что ближе, то, как потерянный, нет-нет и качнется.
Не так, бывало, ходил пред народом первый богатей.
— Горе-то, горе как напаивает, — шепчет Драчена.
Глядит Григорий, рыжая борода лопатой, в упор на Филиппа и ровно думу какую думает.
Подошел Филипп и стоит. Стоит и словно думает: чего ему теперь делать.
Развел руками и опять их прижал. Муха пролетит, услышишь: впились глазами в отца.
Надо чего-то делать.
— Господи!
Вздохнул. Обе руки поднял к глазам. Плачет?! Нет. Опустил руки.
— Чего ж, братцы, делать? Господь послал, терпеть надо…
— Так ведь чего ж… — оборвался угрюмо кто-то.
Илька, замолчавший было с приходом отца, опять еще сильнее начал.
— Оой-ой-ой, Пимка, брат ты мой родной, за что душу сгу-би-и-л! — заливается слезами Илька. — Брат ты мо-о-ой милый-й… ой-ой-ой…
Так и рвется сердце у людей.
— Охо-хо-хо! — вздыхает, как мех, Григорий.
Оглянулся кругом. Асимов чужими глазами и пошел назад, ровно и дела ему нет. Отошло несколько человек. Глядит Степан вслед ему и говорит:
— Что-ой-то, братец мой, ровно чужой?
— А ему что, — говорит Родивон, — чать, и рад, что лишний рот с плеч долой… Пра-а… собака человек.
— Собака-то собака! ведь все-таки… Нет, ему память отшибло… шутка сказать… дите…
Слушает Григорий, крепко стиснул тонкие бледные губы.
— Да-а!
Ровно оторвал и еще сильнее сжал губы. Отвернулся и глядит в лицо покойнику.
— Как никак — сын.
— Какой уж сын, — говорит Родивон, — век весь меж собой как собаки… что грех таить…
— Эх, грех, грех — вот до чего довел свою кровь…
Драчена сделала круглые глаза и смотрит в Пимку:
— Пропала христианская душа…
Думают, глядят все. Слушают причитанья Ильки. Баба его прибежала: тоже голосит.
— Ну так чего ж? — говорит Родивон, — в стан посылать надо. Как его теперь тут? Караул, яму ли копать?
— Время холодное — и в траве, чать, дождется…
— Известно, холодное… рогожей прикрыть и то ничего…
— Тогда караул.
— Так чего ж делать? Караул.
— Ну, айдате за рогожкой вы, стракулисты… К дедушке Филиппу, — живо.
Пустились без оглядки. Осматривается Родивон.
— Кто ж в первую очередь? из ребят, ну ты вот, что ль, да ты… ну, ты, Демьян, старшим с ними…
— Ну, я нет уж… — мотнулся, ровно бритый, без бороды и усов, Демьян. — Я, братец мой, не сдужаю чтой-то. Даве так вот схватило, ей-богу, думал и жив не буду. Ей-богу…
Врет Демьян. Рожу скорчил такую: вот сейчас смерть, а черные глаза плутоватые, глубокие, большие глядят так, словно верить просят им, рот большой перекосил: актер.
Так и на деревне ему кличка: «ахтер — вот что в городах в киатре приставляют».
— Водка будет, — добродушно говорит Родивон.
— Какая водка, — скривил другую рожу Демьян, — постная, из этого пруда…
— Зачем! Асимов раскошелится.
— Держи карман! — закричал так весело Демьян, что Григорий остановил:
— А ты…
Кажет глазами Григорий на тело. Оглянулся Демьян на Пимку и тихо говорит:
— Чать, не слышит теперь…
Фыркнули парни. Родивон толкнул его.
— Все бы ему смешки.
— Так ведь чего ж, Родион Семенович? Все ведь там будем… Брик — да и потащили раба божьего за ноги… Право. Я помру, меня так прямо и волоки.
— Ну так как же? — говорит Родивон.
— На водку не уломаешь жида, — корчит опять рожу Демьян.
— Уломаешь, може помягче теперь все станет…
— А стеречь где?
— Да уж на мельнице, вот и Лифан Трифоныч, тоже компания тебе без очереди.
Демьян только головой потянул.
— Водка бы была: товарищей сыщем… Ты насчет водки старайся… Я те прямо сказываю, без водки нельзя: на свои, а куплю…
— Ты, умная голова, удумаешь, — сдвинул ему шапку Родивон.
— Ну, так ведь чего станешь делать? Тут ее не пить, так же пропадет, — с собой туда не унесем.
Демьян показал на небо.
— В водке что худого? постная и доход… целовальнику, казне… та же подать: меньше платить…
— То-то ты ее вовсе платить перестал…
Потянулся народ в село. Разговаривают.
Пригнулась Фаида, выступает, щурит вперед глаза:
— Илька убивается… а дядя Филипп — не-е-т и даже ни-ни…
— Ровно чужой, — сказала Драчена.
— За богатством-то, — басом говорит Устинья, — и сын, что чужой.
— Этак, — вздыхает Драчена.
Молча кивает головой Фаида.
Идет Григорий со Степаном.
— И что, братец ты мой, за причина, — говорит Григорий, — гляжу я… ровно бы не надо языку-то высунутым быть… вот видел я Власа…
— Так ведь и я же видел…
— Ну так помнишь? Был язык?
— Ровно не было.
— Не было.
— Так, так — не было…-
— Не было, то-то…
— Не знаю, — раздумчиво говорит Степан и глядит на Григорья.
Опять думает Григорий,
Десять дней прошло, пока следователь, доктор и полиция приехали. Свои следователи объявились: Григорий да Степан. Ходят, обследывают. Друг дружке указывают. Больше Григорий, а Степан только быстро твердит:
— Так, так, так…
Идет слух по селу, соберутся где, послушают своих следователей — что-то неловко. Вся деревня, кроме домашних Пимки, насторожилась.
Никому не мил всегда был Асимов, а тут только подальше обходят Каинов дом.
Кто и завидовал прежде богатству его, — теперь будь ты проклят и богатство твое.
Демьяну только нет дела ни до чего, кроме водки, — водка бы была, а больше компания, где бы врать да говорить до упаду. Бегает к Асимову за водкой, в карауле третий раз непрошеный гость.
— Я отчаянный… мне хоть что… не боюсь ничего…
— А в баню вечером?
— В бане вечером шишига, братец мой: не пойду. Вот те крест не пойду… ученый…
— Видел же?
— Видеть не видел, а слышал. Раз спознился в темноте, моюсь — вдруг трах об стену, опять трах… Я как был, в чем родил господь, да по деревне…
Хохот.
— С тех пор будет… куда хочь пойду, а в баню ночью — нет.
Сидят сторожа, разговаривают в мельничной избе, а водка вся… за водкой-то на село идти надо: темно, хоть глаз выколи, да и Пимка под рогожей лежит.
— А за водкой пойдешь?
— А думаешь — нет?
— Иди…
Поглядел Демьян в окно.
— Темно же… айда вдвоем. Кто со мною? Никто не идет.
— Что вдвоем еще? Сам иди.
— Страшно… За ноги станет хватать… Молчат: знают, что пойдет Демьян.
— Пропадай моя головушка! Только посветите, пока мимо-то рогожки пройду. Свет так и держи, не уходи, а то вернусь…
— Ладно.
Высыпали все в сенцы, отворили дверь, светят. Перекрестился Демьян.
— Ну, господи, благослови…
Словно в воду шагнул за порог. Идет, оглядывается туда, где под рогожей лежит уже пустившее от себя дух тело, оглядывается назад.
Стоят в сенях, рукой свет прикрывают, чтоб не задуло.
Идет Демьян и думает: не водка — в жизнь не пошел бы! Тут уж, когда зашел за утопленника, и зачесал ногами.
— А ту-ту-ту!
— И-и-и!
Визжат ему вдогонку и словно углей горячих сыпят на пятки Демьяну.
Вернулись в избу, — ждут-пождут — Демьяна нет. Нет Демьяна — нет и веселья, нет и водки.
— Не придет, смотри…
— Вылакает там всю водку.
— Неужели так сделает…
— Скажет потом, что разбил посудину.
— Нет, не сделает этого…
Демьян все-таки пришел, хотя клялся и божился, что и Пимка бежал за ним вдогонку крича: «постой, постой», и шишига вела его. В последней ни у кого не было никакого сомнения: пьяный только попадись ей. И в пруд заведет и в другое какое место.
Дядя Влас покойный, веселый был мужик, до водки жадный: лакал ее, бывало, с утра до вечера, а дело вел, и жил бы, если б не она же завела его в пруд. Так вот раньше еще этого было с ним такое дело. Едет Василий Михеич, золотой мой, вечером по плотнике, глядит: чтой-то такое сидит человек на вершнике, ноги спустил… Влас…
— Ты что, золотой мой Влас Васильевич, тут, аль места не нашел лучше?
Глядит на него Влас:
— А ведь я думал улица это.
Встал, заглянул в пропасть, покачал головой, перекрестился и пошел.
Приехало начальство.
Хотели было разрешить хоронить, но сомнение взяло. Как ни просили родные, а решили анатомировать тело.
— Слышь, натомить будут, — говорил Степан Григорью.
— Вот поглядим.
Сумно на деревне. Ровно чума пришла какая; шутка сказать: потрошить человека, — словно всех потрошат.
Ходят да отплевываются. Сумно и интересно: что найдут в Пимке.
Полюбопытнее сидят у асимовской бани, где режут Пимку.
— И как это, братец ты мой, что они тут, — допытывается Степан, — какую причину отыскивают…
Солдат Алексей, старый, рыжий, мохнатый, гудит раздумчиво:
— Причина тут вся в голове! помраченье найдет, словно и нет тебе ничего…
Глядит Алексей своими голубыми глазами, брови поднял и ждет ответа.
— Этак… — кивает он сам себе головой. — У нас в роте вот так же повесился солдатик… как пронатомили, причина открылась: не в своем уме… А так и неприметно: только тоску в себе чувствовал… Время, конечно, не нонешнее было… Его-то уж раз прогнали сквозь строй, а тут и в другой раз… Так ведь и похоронили по-христиански на кладбище — все как есть…
— В уме то, може, он и был, — говорит, сплевывая, Родивон, — да от этих самых палок уйти задумал.
— Этак, что ль? — сказал Алексей.
Вышел следователь. Пьет он, что ли? Лицо не очень уж старое, а седины — ровно восемьдесят лет ему. Волосы шапкой: лохматый. Глядит, голову наклонил, а сам ровно думает.
Встал народ, сняли шапки, глядят. Идет к ним— вынул белый платок, руки вытирает; может, там запускал их в Пимкино брюхо.
— Тьфу! — сплюнул Тимофей.
— Надевайте, братцы, шапки.
— Постоим…
— Надевайте, надевайте…
Простой: надели.
Повернулся, огляделся, присел на бревно:
— Садитесь…
— Не устали…
— Не вырастете…
— Где уж расти? Сел, молчат.
— Другие господа вот не любят, — пускает пробу Григорий, — чтобы при них стоять в шапках или сидеть, к примеру. Наука, что ль, им высокая не дозволяет этого?
— Нет уж, батюшка, ты науку оставь, — кто с наукой компанию водит, тому все равно — в шапке ты, не в шапке, стоишь ли, сидишь…
— И так…
Сел один, другой, третий: все сели. Сидят и глядят на следователя.
Простой: оперся на колени, глядит на пруд, думает что-то.
— А что, ваше благородие, можно спросить что?
— Спрашивай.
— Что, в Пимке какая причина будет?
— В Пимке скверная причина… Его удушили сперва, а уж потом утопили.
Побледнели, рты раскрыли. Глядит Григорий на Степана: «Вот оно где».
— Если бы живого человека в воду бросить — вода бы внутри была, а у вашего Пимки нет воды в легких… удушили его…
— Гляди! — вскрикнул Григорий и руками всплеснул, — вот оно как доходят!.. Гм! Ловко…
— Вот теперь и надо клубочек размотать…
Опустили крестьяне головы.
— Надо! — отрезал ровно и стиснул губы Григорий.
— У кого нет греха, так и нет, — проговорил Алексей солдат, и голову набок повернул, — а у кого есть — ответ держи!
Алексей встрепанно, как старый заклеванный петух, перегнул голову и смотрит не то строго, не то спрашивает.
— Ровно этак, — как бы советуясь, нерешительно говорит он.
— Известно…
— А что за человек был покойник?
Молчат.
— Не похвалишь, — нехотя проговорил Родивон.
Один за другим стали кое-что рассказывать. Идет следствие.
— Этот, — говорит Григорий Степану, — этот, братец мой, гляди, доберется.
— Доберется, — быстро соглашается Степан. — Ох, и подумать страшно…
Собрали понятых. Григорий тут же.
— Ну вот, вам прочтут протокол осмотра. Если кто имеет добавить что — говорите.
Стиснул губы Григорий, врезался глазами в чью-то спину и слушает.
— Может, тише читать?
— То-то тише… Нам-то с непривычки писаное слово ровно воробей: летит, а в руки не дается… и слышишь, а в толк не возьмешь его.
Начал медленно читать следователь. Прочтет и укажет:
— Портянки… онучи… лапти…
— Лапти то ровно не на одну ногу, — замечает Григорий, — с разных людей ровно. Дорогой, ридно, как шел, истрепалась лаптенка, — надел какую дали…
Сверкнули глаза из-под мохнатых бровей следователя, остановился он. Осмотрел.
— Верно… молодец…
Прочитали протокол.
— Все?
— Креста нет, — проговорил опять Григорий.
— На нет и суда нет, — ответил следователь, — и сюртука моего на нем нет.
— Так-то так… сюртука-то, вишь, мы, крестьяне, не носим, а крест-то, на то и крестьянами зовемся…
Опять следователь внимательно уставился в Григория.
Покраснел Григорий, напрягся: глядит во все глаза на следователя, — неловко ему больше сказать.
— Гм! Ну, так что ж, можно вставить.
Успокоился Григорий.
— То-то вставить… Записали.
Как ни прост был Илька, а и ему что-то неладное показалось за эти десять дней в отце: и с лица стал такой, что глядеть страшно да и нравом ровно другой человек. Тихий, молчит, что ни сделаешь, как ни сделаешь — все теперь ладно. Иной раз видит сам Илька— побранить бы надо. Посмотрит только и пойдет.
Прежде все, бывало, норовил с глаз уйти, а теперь все ровно жмется к избе. Выйдет на час и назад.
Глядит, как ребятишки возятся, как Варвара шевыряется.
Глядит на него высокая Варвара, глядит из-за печки, приседая и вытаскивая хлеб, глядит за едой, глядит, разбираясь в сундуке, и с высоты своей словно видит душу деверя.
Отцветают цветы. Бизель нежная, что мягким ковром голубым залегла у пруда, потеряет скоро свой цвет голубой. Глядит на нее, задумавшись в звонкой тишине, яркий, литой из блеска и света, тихий осенний день и словно шепчет ей волшебные сказки отлетевшего лета.
Потянулся за цветами младший заморыш Ильюшки, ухватил горсть цветов и увяз.
Увяз и глядит, вытащат его или так и стоять ему.
— Вишь, пострел, куда утискался, — говорит Родивон, идя по мельничной тропинке, — жаба-то вот из пруда скок…
Собрал губы заморыш и глядит строго и важно на Родивона своими глазенками кверху.
Залез Родивон, перенес на тропинку, поставил на ножки, — только носом тянет заморыш.
— Ишь вымарался… в цветах…
Оглядывает свои грязные ножонки заморыш: вымарался хорошо.
— Айда, бежи к мамке!
Вот это дело! Мамка хорошая штука!
Зажал заморыш цветов целую поветь, волочатся по земле, бежит, как позволяют слабые ножонки. Добежал, — в сенцах мать. Стал и глядит на нее веселыми глазами. Гладит пострела строгими словами Варвара да обтирает грязные ножонки.
— Цветы-то брось!
Держит, только крепче сжимает.
— Ты что… кому это?
— Дедуске.
Обтерла Варвара заморыша своего, вошла в избу.
Сидит Асимов на лавке, опершись о колени, низко свесился растрепанной головой и не видит.
— Ты гляди… чего тебе внук-то принес?
Поднял глаза Асимов: стоит перед ним внучек и тянет ручонкой поветь голубых цветиков. Головку приподнял, из опущенных век глядят и просятся в душу печальные глазенки, губки сжал и кажет деду цветок.
Пригнулся Асимов, и ровно зверьки выглядывают из норки его разбежавшиеся глаза. Идет в душу взгляд чистых глазенок и волнами боли и муки разливается по мрачным и темным сводам души, идет дальше, туда, к цветку и малютке, что стоял когда-то в лесу.
Протянул дед нерешительно руку, чтоб погладить малютку, пододвинулся внук и прижался к деду. Боится шевельнуться дед и только с раскрытыми широко глазами чует опять у сердца чистую ангельскую душу. Вспомнило сердце…
Льются слезы по щекам Варвары, и глядит она, сложивши руки, как припал дед к малютке, как сбежалось лицо его в старый пучок морщинистых кореньев, как из глаз брызжут слезы, и из груди клокочут и рвутся, как раскаты грома, рыданья преступной души.
До всего добрался следователь. И следы на огороде нашли, и лапти покойного снимали и примеривали, и к берегу Асимова след разыскали.
Стали обыскивать в избе. Потянул Григорий из-за иконы крест Пимки.
Качнулся Асимов и сел на скамью. Молчат все, глядят на него, что скажет.
Насторожились все.
— Выйдите-ка на часок… Я скажу между четырех глаз.
Уходят. Сидит Асимов, провожает глазами спокойно, ровно силу в себе какую чует, ровно знает то, чего другие не знают.
Ушли. Остался следователь да он.
Встал.
— Вот чего, барин, — твоя, видно, взяла: сколько тебе, чтоб кончить?.. Жаль денег, да воля милее.
— Нет… никого ты не купишь и не об этом думай теперь… Думай лучше, как облегчить свою участь.
И говорит следователь о суде присяжных, о живой совести, что сидит там на суде, о необходимости вести дело начистоту.
Слушает Асимов.
— Лучше признаться…
Поднял плечи Асимов: не повернешь, дескать.
— Не в чем мне признаваться…
Встряхнулся следователь, провел рукой по лицу,
— Время я с тобой только веду…
Хотел было уж звать народ — опять жалко стало Асимова.
— Хочешь, я за священником пошлю… Может, он еще чего скажет.
— Что ж скажет? Не виноват я…
Смотрит на него следователь.
— Скажи мне, Асимов, что мне сделать, чтобы ты поверил мне?
— Возьми деньги… — шепчет Асимов…
— Ты в церковь любишь ходить? Бываешь? Когда последний раз говел? Говори прямо — вины тут нет…
Неохота отвечать.
— Говел, как венчался…
— Лет двадцать пять — тридцать назад?
— Этак…
— В церкви был с тех пор? — Отвернул голову Асимов, вздохнул.
— Упомнишь разве!
— Дома-то хоть молишься?
— Чать, крестьяне.
— Молитву читаешь или так? Засосала тоска за сердце.
— Так…
Оборвался Асимов, оборвался и следователь, смотрит: дикий человек. Упал Асимов тяжело на колени:
— А то возьми… Ба-а-атюшка…
— Встань, встань… дикий ты, братец, совсем человек и на разных языках говорим мы с тобой.
Позвал следователь понятых, родных назад в избу, говорит старосте:
— Распорядись подводой.
Словно отрезало что: кончилось дело. Подняли головы, глядят на Асимова, как на нового человека: побелел, уперся в себе и стоит истуканом. Так и стоит с поднятыми плечами: на коленях валялся, деньги давал… Не возьмет в толк… за свои деньги обида… денег не надо!! Не надо, так не надо…
Кончилось все.
Вся деревня на улице.
В окна глядят, прильнули к стеклу асимовской избы — головы, головы, головы.
Стоит среди избы Асимов… Валяется Илька в ногах, молит отца открыть, где деньги зарыты.
— Не скажет, в жизнь не скажет! — горит глазами Степан, — так и сгниют…
— Ах ты, господи! Денег-то, денег! — качает головой сонный Евдоким, — всю деревню купишь.
— Пропадут!! — Оторвался было Степан от окна и опять уж весь в избе.
Опять махнул рукой, отошел даже от окна.
— Нет!
— Нищим бы роздал!! — раздумывает Алексей.
— Нищим?! — орет Иерихонская труба, — своим, пес, не даст…
Толкают друг друга, ждут, разгорелись.
— Так просто очумел от этих денег и сам уж себя сообразить не может. А что ему теперь в них?
«Что в них?» — спрашивает всякий себя и сильнее тянет туда к окну: откроет, нет ли?
Горят глаза, горят речи, вот-вот схватиться готовы в горячем споре, — на ком-нибудь сорвать напряжение, излить какое-то сосущее чувство неудовлетворенного раздражения.
Даже вдовы, и те насторожились: словно и их доля там, в этой страшной избе.
Готова подвода.
Идет!
Идет Асимов в последний раз по родной земле.
Жадно валит, ступает спешно за ним и родня и деревня, до моста дойдут… обычай такой, а там уж посадят и увезут навеки… Забежали ребятишки вперед: пятятся задом, не оторвутся от страшного, загадочного лица…
Думка одна у всех: отдаст ли деньги? И себе ничего не взял, чтобы не узнали, где прячет их… Врасплох захватило… Ох, человек!
Мост: стой!
Стал Асимов. Ни кровинки, — сжало там что-то железным обручем душу, и глядит она из его помертвелых глаз. Порядок порядком… взметнул боком вверх глаза:
— Прощайте, православные христиане… — Хотел сказать: «лихом не поминайте», и поперхнулся. Родная земля, в последний раз… что ж это вышло? Какой силой смахнуло, как рукой, все… прахом пошло… Захватило что-то внутри и рвет, отрывает душу от живого места.
Глядит Асимов в небо, налились глаза, страшно и скорбно глядит отлетающим взглядом. Впились в него: неужели не откроет?!
Илька повалился в ноги.
Толкнул кто-то Варвару, указывает на заморыша да на Асимова. Схватила Варвара сына на руки.
— Внучка пожалей, любимого внучка, ему скажи, где деньги зарыл.
Замерли все, притаили дыхание.
Едет мимо следователь, смотрит в налившееся нечеловеческое лицо, смотрит в жадно впившиеся, перекошенные лица деревни, и несутся ему вдогонку раскаты дикого:
— Будьте прокляты вы, брюхи ненасытные… Нет вам денег!!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления