Часть четвертая

Онлайн чтение книги Удачливый крестьянин
Часть четвертая

Итак, я отправился к госпоже де Ферваль. Во дворе оказался только один лакей; он и провел меня в покои дамы по узкой боковой лестнице, которую я в прошлый раз не заметил.

Сначала вышла горничная и сказала, что доложит хозяйке; вернувшись через минуту, она пригласила меня войти. Госпожа де Ферваль читала, лежа на софе и подперев голову рукой; на ней был очень изящный, но довольно небрежно накинутый пеньюар.

Прошу вас вообразить, что именно я увидел: юбка приоткрывала почти до колена стройную ногу (а ведь этим нельзя пренебрегать, когда судишь о женской красоте); к тому же одна из туфелек свалилась, обнаружив крошечную ступню, казавшуюся особенно прелестной в этом подобии наготы.

Я сразу заметил пленительную позу госпожи де Ферваль и впервые в жизни уразумел, что такое красивые женские ножки. До сих пор я этого не понимал, ибо, глядя на женщину, обращал внимание только на ее лицо и стан; теперь же мне стало ясно, что женская прелесть сказывается во всем. Конечно, я все еще был простым крестьянином: что значат четыре или пять месяцев, проведенных в Париже? Но есть вещи, которые постигаешь без светского опыта и утонченного воспитания; притом же прелести дамы отнюдь не прятались от моего взора. Достаточно иметь глаза, чтобы видеть, а я не был слеп.

Итак, я с удовольствием любовался этой милой ножкой, с которой свалилась туфелька.

Позднее мне нередко доводилось видеть подобные сцены, но никогда больше я не испытывал такого восторга, как в тот раз: ведь я понял их очарование впервые. Ничего не поделаешь, любое удовольствие от повторения приедается.

Войдя, я отвесил два или три поклона госпоже де Ферваль; думаю, она не обратила особого внимания на то, умею я или не умею изящно поклониться, ибо не требовала от меня благоприобретенных достоинств; ее больше интересовали природные мои качества, которые она могла теперь оценить лучше, чем прежде: их оттенял и подчеркивал мой новый наряд.

Видимо, она не ожидала, что я окажусь таким красивым мужчиной.

– Я не верю своим глазам! – воскликнула она с удивлением, слегка приподнимаясь на софе. – Вы ли это, Ля Валле? Не узнаю вас. Как похорошел! Нет, как похорошел! Подойдите сюда, дитя мое, сюда, поближе. Возьмите стул и садитесь. Какая стройная талия! Как на вас сидит камзол! Как этот мальчик изящно держит голову! А волосы! Право, для мужчины вы чересчур красивы! И притом ноги – совершенство! Вам надо учиться танцевать,[50]В XVII и XVIII вв. умение танцевать считалось непременным качеством светского человека (еще мольеровский господин Журден нанимает учителя танцев). В XVIII в. в особняках знати довольно часто устраивались танцевальные вечера; на масленицу, во время карнавала они проходили каждый день. Танцевали обычно менуэт, который, благодаря своей медленности и плавности, считался наиболее «приличным» танцем; к концу века на смену менуэту пришла кадриль. Бывали, конечно, балы при Дворе, но особенной популярностью у парижан пользовались костюмированные балы в Опере (во время карнавала), где сходились представители различных слоев общества – и знатные аристократы, и простые буржуа. Ля Валле, не пренебрегайте этим. Садитесь же. Вы выглядите превосходно, – добавила она, притягивая меня за руку, чтобы усадить.

Я медлил, не решаясь сесть в ее присутствии.

– Да садитесь же! – повторила она дружеским тоном, как бы желая сказать: «Забудьте кто я, и не станем чиниться». – Знайте, большой младенец, я много о вас думала: ведь я люблю вас, вы же знаете.

И глаза ее пояснили, что это за любовь: «Да, я люблю вас и требую, чтобы вы отвечали мне тем же и были мне верны: вы поняли?»

– Увы, сударыня, – сказал я, преисполнившись тщеславного самодовольства и вместе с тем благодарности, – я боюсь, что полюблю вас слишком сильно, если вы не поостережетесь.

И с этими словами я бросился к руке, которую она не отняла, и стал покрывать ее поцелуями.

С минуту она молчала и только смотрела на меня; я слышал, что она учащенно дышит и даже как будто слегка вздыхает.

Я все еще стоял, склонившись к ее руке, когда она спросила:

– Так ты в самом деле любишь меня? А почему ты боишься полюбить меня слишком сильно? Что ты хотел этим сказать, Ля Валле?

– Я хотел сказать, что вы так прекрасны, так обворожительны (и я это чувствую и понимаю), что я боюсь полюбить вас не так, как мне дозволено.

– Право, Ля Валле, это похоже на признание в любви. – вздохнула она.

– Похоже, – ответил я, – да это оно и есть; я не в силах бороться с собой.

– Говори тише! – шепнула она. – Возможно, там подслушивает горничная (она кивнула на дверь в переднюю). – Ах, мальчик, ты сказал такую странную вещь… Неужели ты любишь меня?

– Увы, я так жалок и ничтожен. Осмелюсь ли еще раз сказать «да»?

– Как тебе угодно, – промолвила она с коротким вздохом. – Но я боюсь довериться тебе, ты еще так молод; придвинься поближе, нам будет удобнее разговаривать.

Я забыл вам сказать, что, беседуя со мной, госпожа де Ферваль снова приняла позу, в которой я ее застал. Упавшая туфелька по-прежнему валялась на полу, юбка сбивалась то выше, то ниже, когда дама меняла свое положение на софе.

Взоры, которые я кидал на ее ножки, не укрылись от внимания госпожи де Ферваль.

– Какая ножка, так бы и съел ее! – сказал я, придвигаясь поближе и постепенно впадая в интимный тон.

– Ах, оставь в покое мою ногу. – сказала она, – и надень на нее туфлю; надо подумать о том, что ты сказал; как же нам быть с твоей любовью?

– Неужели она прогневила вас, на мое несчастье? – сказал я.

– Ах нет, Ля Валле, – возразила она, – твоя любовь ничуть не сердит меня; наоборот, я тронута; ты мне даже слишком нравишься; ты красив, как Купидон.

– О, что моя красота в сравнении с вашей? – воскликнул я. – Я весь целиком не стою одного вашего мизинца. Все в вас очаровательно! Взгляните сами: какая прелестная рука, какой изгиб тела! А глаза… я ни у кого не видел подобных глаз! (При этом взор мой обволакивал ее с головы до ног). – Неужели вы не заметили, как я смотрел на вас при первой же встрече? Я угадывал, что вы прелестны, что вы белее лебедя. Ах, сударыня, когда б вы знали, с какой радостью я шел к вам! В мыслях я ни на миг не расставался с этой ручкой, которую целовал, когда вы протянули мне письмо.

– Ах, молчи, – сказала она, приложив руку к моим губам; – молчи, Ля Валле, я не могу спокойно слушать тебя.

Она снова откинулась на софе; волнение, отразившееся на ее лице охватило и меня. Я смотрел на нее; она, краснея, – на меня; сердце мое колотилось; ее сердце, я думаю, тоже стучало. У нас обоих кружилась голова. Она сказала:

– Постой, Ля Валле, сюда могут войти в любую минуту; раз ты меня любишь, здесь мы встречаться не можем: ты ведешь себя неблагоразумно.

Она умолкла, порывисто вздохнув; затем спросила:

– Вы уже обвенчались?

– Да, вчера ночью, – сказал я.

– Вчера? – переспросила она. – Ну рассказывай. Ты сильно ее любишь? Тебе понравилась твоя жена? Сможешь ли ты любить меня так же, как ее? О, я бы так тебя любила, окажись я на ее месте!

– А я бы отвечал вам тем же, – заверил я.

– Это правда? – прошептала она. – Но не будем больше говорить об этом, Ля Валле. Мы сидим чересчур близко, отодвинься немного, я боюсь, как бы сюда не вошли. Я хотела что-то сказать тебе, но ты заговорил о своей свадьбе, и у меня все вылетело из головы; в кабинете нам было бы спокойнее; обычно я сижу там; но я не ожидала, что ты придешь сегодня. Впрочем, не перейти ли нам туда? Я приготовила бумаги для переписки, о которых говорила. Так пойдем в кабинет, хочешь?

Она встала с софы.

– Еще бы не хотеть! – сказал я. Тогда она на минутку задумалась.

– Нет, не надо; если горничная сюда войдет и не увидит нас, что она подумает? Лучше останемся.

– Но я хотел бы взять бумаги, – заметил я.

– Невозможно, – возразила она, – сегодня ты их не получишь. Она снова устроилась на софе, но не легла, а только села.

– А ваши прелестные ножки? – спросил я. – Я так их больше и не увижу?

Она улыбнулась в ответ и нежно погладила меня по щеке.

– Поговорим о другом, – предложила она. – Ты сказал, что любишь меня, и я на тебя за это не сержусь; но, друг мой, если бы я тебя полюбила, – а это может случиться, да и кто устоит перед таким прелестным юношей? – скажи, Ля Валле, ты способен хранить тайну?

– Ах, сударыня! – воскликнул я. – Да кому бы я стал рассказывать о наших делах? Для этого надо быть негодяем. Ведь я знаю, что этак не поступают, тем более со знатной дамой, да еще вдовой. Подавая надежду на взаимность, вы оказываете мне честь, какой я вовсе не достоин. К тому же все знают, что вы посвятили себя любви к богу; как же можно, чтобы про вас говорили что-нибудь такое?

– Нет, – сказала она, слегка покраснев, – ты ошибаешься. Я посвятила себя не любви к богу, а скорее уединению.

– Какая разница! – сказал я. – Все равно я люблю вас; что помешает мне отдать вам свое сердце и что помешает вам принять этот дар? Каждый живет как может, и мнение света тут не при чем. В конце концов, что все мы делаем в здешнем мире? Сегодня немножко добра, завтра немножко зла; сегодня так поступаешь ты, завтра другой, всякий живет по своему разумению; все мы не святые – ни мужчины, ни женщины; не зря же мы ходим к исповеди, да не по одному разу. Только покойники не грешат, а среди живых – попробуй найди безгрешного.

– Все это справедливо, – согласилась она, – у всякого свои слабости.

– В том-то и дело, – ответил я, – а потому, прелестная дама, если по воле случая вы питаете расположение к вашему смиренному слуге, то это не должно вас смущать. Пусть я женат, но ведь я был холост, когда впервые с вами встретился, и если с тех пор обзавелся женой – не ваша в том вина, вы мне ее не сватали. Было бы еще хуже, если бы мы оба состояли в браке; но, к счастью, вы не замужем; все-таки легче. Какие мы есть, такими и должны друг друга любить или уж лучше совсем расстаться; но я ни за что на это не решусь после того, как держал в руках ваши пальчики и слушал ваши нежные слова.

– Ты бы услышал еще больше, если бы я не сдерживала себя, – ответила она, – пойми, Ля Валле, ты меня очаровал; ты самый опасный обольститель из всех, кого я знаю. Но вернемся к нашему разговору. Итак, надо строго хранить тайну; вижу, ты и сам понимаешь, как это важно. Мой уединенный образ жизни, моя репутация в свете, благодарность за помощь, какую я тебе оказала и еще окажу в будущем, – все это обязывает тебя быть молчаливым, милый мальчик. Малейшее твое слово может меня погубить, запомни это хорошенько. Теперь подумаем, как ты сможешь видеть меня хотя бы изредка. Сюда тебе ходить нельзя, об этом могут заговорить; в самом деле, для твоих посещений нет никакого предлога. Я занимаю известное положение в обществе, а ты не входишь в круг людей, которые могут свободно посещать меня. Люди непременно заподозрят, что я к тебе неравнодушна; твоя молодость и прекрасная внешность – достаточное основание для сплетен. А этого нельзя допустить. И вот что я придумала: в предместье… (теперь я уже не помню, какое место она назвала) живет некая пожилая вдова; муж ее, умерший с полгода назад, многим был мне обязан; ее фамилия Реми. Запиши ее адрес, вон на том столике есть все для письма.

Я записал, а госпожа де Ферваль продолжала:

– Я вполне доверяю этой женщине. Завтра же я за ней пошлю. Мы с тобой будем встречаться у нее. В этом отдаленном квартале никто меня не знает. Живет она одна, в небольшом, но уютном домике, вокруг дома – сад, через который тоже можно войти: там есть задняя калитка, выходящая в пустынный переулок. В переулке я буду оставлять свою карету и входить буду только через ту калитку, а ты – с улицы. Что до моих людей, то их я не боюсь: они знают, что я часто бываю по благотворительным делам в разных трущобах, то одна, то с двумя или тремя дамами из числа моих приятельниц, чтобы навестить больного или помочь нуждающейся семье. Они подумают, что именно с такими целями я туда езжу. Сможешь ли ты, Ля Валле, быть там завтра в пять вечера? Я заранее договорюсь с мадам Реми, она все подготовит.

– О, господи! – воскликнул я. – Конечно, я приду! Только жаль, что надо ждать до завтра! Но вот что меня смущает, дорогая и возлюбленная госпожа моя: не окажется ли и там какая-нибудь горничная, которая станет подслушивать и помешает мне получить бумаги?

– Нет, нет! – сказала она, смеясь. – Мы сможем разговаривать не таясь и сколько захотим. Но вот что мне пришло в голову: от твоего дома до этих мест довольно далеко, придется брать экипаж; не остановят ли тебя расходы?

– Пустое, пустое, – возразил я, – оплату расходов возьмут на себя мои ноги.

– Нет, нет, дитя, – сказала она, вставая; – это слишком далеко, ты устанешь.

Она открыла шкатулку и вынула оттуда небольшой, но довольно туго набитый кошелек.

– Возьми, друг мой, – добавила она, – этим ты будешь оплачивать кареты, а когда деньги кончатся, я дам тебе еще.

– Остановитесь, моя прелестная повелительница, – воскликнул я, преисполнясь суетного тщеславия и польщенный до глубины души, – остановитесь, вы обижаете меня.

Забавнее всего то, что я говорил правду; да, несмотря на лестное для моего тщеславия предложение дамы, к гордости за себя примешивалось чувство неловкости. Я был восхищен тем, что мне предлагают награду, но стеснялся взять ее. Первое было лестно, второе казалось низким.

Я немного растерялся, но в конце концов уступил. После двух-трех слабых протестов, вроде «Нет, нет, прошу вас, моя прелестная госпожа, не надо, я обойдусь вам слишком дорого», «Мое сердце и так принадлежит вам; зачем покупать то, что отдают безвозмездно?» – я все-таки взял кошелек.

– Предупреждаю тебя, – сказала она, закрывая шкатулку, – мы будем встречаться в указанном месте только для того, чтобы избежать сплетен; там нам будет свободнее, но, дитя мое, знай: мы будем вести себя столь же благоразумно, как здесь. Слышишь, Ля Валле? Не употреби во зло мое доверие. Ты видишь, я с тобою не хитрю.

– Увы, я не хитрее вас, – отвечал я. – Я пойду туда, чтобы видеть и любить вас без помехи, вот и все. Я ничем не хочу огорчить вас, поверьте, и питаю лишь одно желание: во всем вам угождать; я люблю вас здесь, буду любить там, буду любить везде.

– Дурного в этом нет, – сказала она, – и я вовсе не запрещаю тебе любить меня, Ля Валле. Важно только, чтобы мне ни в чем не пришлось упрекнуть себя: вот и все, что я хотела сказать. Да, вот еще что, чуть не забыла: я дам тебе рекомендательное письмо к некоей госпоже де Фекур. Ты отнесешь его сам. Ее деверь, господин де Фекур, пользуется большим влиянием в финансовом мире. Он никогда не отказывает лицам, рекомендованным его свояченицей. Я прошу ее представить тебя ему или написать, чтобы он устроил тебя в Париже и помог сделать первые шаги. Для тебя это самый верный путь к богатству.

Она взяла со стола готовое письмо и протянула его мне; в этот миг лакей доложил о посетительнице. Это оказалась сама госпожа де Фекур.

Я увидел дородную женщину среднего роста, обладательницу бюста чудовищных размеров, подобного которому мне еще не приходилось видеть; держалась она очень просто и, по-видимому, была любительницей веселья и всяческих удовольствий; впрочем, я нарисую вам ее портрет, раз уж все равно этим занялся.

Госпожа де Фекур казалась года на три или четыре моложе госпожи де Ферваль. Вероятно, в юности она была миловидна; но и сейчас в лице ее выражалось столько добродушия и прямоты, что смотреть на нее было приятно.

В ее движениях не чувствовалось той неповоротливости, какая бывает у тучных женщин; ни полнота, ни огромный бюст ничуть не затрудняли ее; вся эта масса двигалась с энергией, заменявшей легкость. Прибавьте здоровый и приятный цвет лица, присущий только людям могучего сложения, даже если они уже порядком утомлены жизнью.

Я почти не встречал женщин, свободных от жеманства или не стремящихся делать вид, будто они не жеманницы; последнее тоже своего рода кокетство; но с этой стороны в госпоже де Фекур не было ничего женского. В этом состояла ее главная прелесть: она совсем не стремилась прельщать.

У нее были красивые руки, но она этого не знала; будь они некрасивы, она пребывала бы в спокойном неведении своего изъяна. Она не пыталась внушать любовь, но сама легко увлекалась. Она никогда не старалась понравиться; ей важно было, чтобы нравились ей. Другие женщины, глядя на вас, как бы говорят: «Любите меня, это для меня лестно»; она же говорила напрямик: «Вы мне нравитесь, вы довольны?», забывая при этом спросить: «А я вам?». Лишь бы вы делали вид, что очарованы, это вполне ее удовлетворяло.

Из сказанного следует, что госпожа де Фекур могла при случае быть бесцеремонной, но кокетливой – никогда.

Если вы ей нравились, она выставляла вперед свой пышный бюст, как бы предлагая его вашему взору, но не с тем, чтобы затронуть ваши чувства, а чтобы выразить свои. Это было своего рода признание в любви.

Госпожа де Фекур считалась приятной сотрапезницей. За столом она блистала не столько остроумием, сколько веселостью, вела себя откровенно, но не вызывающе, и по натуре была скорее фривольна, чем влюбчива. Она дружила со всем светом, но не испытывала ни к кому особенной дружбы, держалась со всеми одинаково, не делала различия между богатым и бедным, между знатным господином и простым буржуа, не раболепствовала перед первыми, не презирала вторых. На слуг своих не смотрела, как на челядь, но как на обыкновенных мужчин и женщин, живущих в ее доме: они ей прислуживали, она пользовалась их услугами – и только.

«Что нам теперь делать, сударь?» – обращалась она к вам. Но если вместо вас около нее оказывался Бургиньон,[51] Бургиньон – довольно распространенное имя слуги в комедиографии тех лет (наряду с именами Криспин, Арлекин, Фронтен и Тривелин). Этот персонаж, бургундец по происхождению (что отражено в имени), обычно изображался грубоватым простодушным увальнем. она могла задать ему тот же вопрос: «Бургиньон, что нам теперь делать?». Жасмен[52] Жасмен, как и Бургиньон, типичное имя слуги (например, в комедии Лесажа «Тюркаре»). мог так же легко попасть к ней в советчики, как вы, если под рукой оказывался именно он; его звали Жасмен, вас звали «сударь» – вот и вся разница, другой она не видела, ибо не грешила ни гордыней, ни смирением.

Вот еще одна отличительная особенность ее характера, и на этом я заканчиваю портрет:

Если вы говорили ей: «у меня горе», или «у меня радость», или «я льщу себя надеждой», или, наоборот, «я в затруднении», для нее важны были ваши слова и проявления ваших чувств, а не то, о чем вы говорили. Она плакала потому, что плакали вы, а не потому, что была причина для этих слез; и так же смеялась. Она становилась на вашу сторону, хотя вовсе не знала, из-за чего, и даже не замечая, что этого не знает; довольно того, что вы пытались ее заинтересовать. Ее трогали только ваши слова и голос, а не суть дела. Если бы ей сказали равнодушно: «Ваш друг, ваш родственник скончался», она столь же равнодушно ответила бы: «Неужели?» Но если бы вы повторили, скорбно поникнув головой, что, к несчастью, это правда, она бы воскликнула с удрученным видом: «Как это печально!»

Словом, у этой дамы чувствительность преобладала над чувством, что не мешало ей пользоваться репутацией добрейшей женщины, ибо отзывчивость с успехом заменяла ей участие, а в глазах света это почти одно и то же.

Хотя ее характер кажется странным, на деле подобные натуры встречаются чаще, чем мы думаем; именно они слывут добрейшими людьми. Прибавьте, что эти добрейшие люди живут только для удовольствий и радостей, ненавидят лишь то, что им велят ненавидеть, не имеют иных мнений, кроме тех, что им внушают другие, и сами становятся такими, какими их желают видеть.

Впрочем, я узнал по-настоящему госпожу де Фекур лишь спустя несколько лет, когда имел возможность ближе с ней познакомиться.

Однако вернемся к моему повествованию.

– Боже мой, сударыня, как я рада, что вы дома! – обратилась она к госпоже де Ферваль. – Я боялась, что не застану вас. Мы так давно не виделись! Как вы поживаете?

Потом она поздоровалась и со мной, ибо я мог сойти за светского человека, и, – здороваясь, остановила на мне долгий и внимательный взгляд.

После первых приветствий госпожа де Ферваль сделала ей комплимент по поводу ее цветущего вида.

– Да, – согласилась она, – я чувствую себя прекрасно, у меня здоровый организм; я бы желала такого же здоровья моей невестке; прямо от вас я собираюсь к ней: бедняжка еще позавчера дала мне знать, что опять хворает.

– Ах, я не знала! – сказала госпожа де Ферваль; – может быть, это не болезнь, а обычное легкое недомоганье? Она такая хрупкая.

– Вы правы, – согласилась толстушка, обрадовавшись, – я тоже думаю, что ничего серьезного у нее нет.

Во время их разговора я чувствовал себя лишним; впрочем, другой на моем месте, может быть, еще больше смутился бы и не знал, куда себя деть; я-то уже немного пообтесался. И вообще я не был бы неловок, если бы не боязнь показаться неловким.

К счастью, я нечаянно захватил с собой табакерку госпожи де Ля Валле; нащупав ее в кармане и ища, чем бы занять руки, я ее вынул и взял понюшку табаку.[53]Во Франции табак появился во второй половине XVI в. и быстро стал популярен. Вслед за курением пришла мода и на нюханье табака, охватив самые широкие круги светского общества. В XVII в. это получило такое распространение, что Ватикан выпустил специальную буллу, запрещающую нюханье табака в церквах. Тем не менее мода эта продолжала распространяться, причем женщины не отставали здесь от мужчин – в конце XVII и в XVIII в. изящная табакерка была такой же неотъемлемой частью туалета светской женщины, как и, например, веер.

Не успел я раскрыть табакерку, как госпожа де Фекур, беспрестанно поглядывавшая на меня с видимым удовольствием, воскликнула:

– Ах, сударь, у вас табак! Угостите меня, пожалуйста, я забыла дома табакерку; вот уже полчаса, как я не нахожу себе места.

Я встал и поднес ей свою табакерку; когда я наклонился, чтобы ей удобнее было взять табак, и голова моя приблизилась к ее лицу, она Воспользовалась случаем получше меня рассмотреть и, беря щепотку, без всяких церемоний подняла на меня глаза и поглядела мне в лицо так пристально, что я даже немного покраснел.

– Вы слишком молоды, чтобы нюхать табак, – сказала она, – когда-нибудь вы пожалеете, что завели дурную привычку, сударь; нет ничего вреднее; я твержу это всем, в особенности молодым людям вашего возраста; ведь вам нет и двадцати?

– Нет, но скоро исполнится, – сказал я, отступая на шаг, чтобы сесть на свой стул.

– Ах, это прекрасный возраст! – воскликнула она.

– Да, – согласилась госпожа де Ферваль, – и все же ему нельзя терять время, он недостаточно богат; этот юноша всего только пять или шесть месяцев как приехал из провинции, надо непременно его пристроить к какому-нибудь делу.

– Конечно, и это будет совсем нетрудно, – ответила та, – ваш протеже понравится решительно всем, кто его увидит; я предсказываю ему блестящую партию.

– Увы, сударыня, он только что женился на некоей мадемуазель Абер, своей землячке; у нее четыре или пять тысяч ливров ренты, – пояснила госпожа де Ферваль.

– А-а, мадемуазель Абер! – живо отозвалась гостья. – Я от кого-то слышала эту историю.

При этих словах мы оба покраснели: и госпожа де Ферваль и я; почему покраснела она, не берусь объяснить; вероятно, она подозревала, что госпожа де Фекур знает, из какого сословия я вышел, а между тем нас застали с ней в самой дружеской беседе; к тому же нельзя питать нежную склонность к столь незначительному лицу и в то же время быть или по крайней мере слыть благочестивой дамой; все это вместе взятое привело ее, видимо, в смущение.

Что до меня, то мне было отчего покраснеть: если госпожа де Фекур слышала мою историю, значит, ей известно, что я всего-навсего крестьянин, а попросту говоря, даже и лакей, проходимец, подобранный на Новом мосту. И у этого-то проходимца она только что позаимствовала понюшку табаку, ему-то говорила: «Вам нет и двадцати, сударь». Так ли разговаривают с бывшими лакеями? Вероятно, эта дама в душе смеется над тем, что дала себя обмануть столь грубым маскарадом!

Но страхи мои были напрасны. Эта женщина никогда не вникала в суть вещей, она жила настоящим моментом и в прошлое не заглядывала. Я был прилично одет, она встретила меня у госпожи де Ферваль, чего же еще? Много значила и моя располагающая внешность, которую, судя по всему, она должным образом оценила. Итак, она продолжала разговор столь же безмятежно, как начала:

– Ах, так вы и есть господин, женившийся на мадемуазель Абер! Говорят, она ужасно набожна? Забавно! Но, значит, вы женаты всего два дня? Ведь все это случилось совсем недавно!

– Да, сударыня, – сказал я, немного оправившись от смущения, ибо заметил, что разоблачение моего маскарада ничуть на нее не подействовало, – я женат со вчерашнего дня.

– Тем лучше, я в восторге, – ответила она, – ваша невеста не так молода, но право же, стоило подождать. Да, – продолжала она, обернувшись к госпоже де Ферваль, – мне говорили, что он красавец, и это действительно так; если бы я была знакома с этой барышней, я бы поздравила ее; она сделала прекрасный выбор; а разрешите спросить, какое имя она теперь носит?

– Госпожа де Ля Валле, – ответила за меня госпожа де Ферваль, – отец ее супруга весьма уважаемый человек, богатый фермер, глава большой семьи; он отправил сына в столицу, чтобы пристроить его получше. Это очень почтенные люди.

– Безусловно, – согласилась госпожа де Фекур, – землевладельцы, фермеры; я понимаю, что такое землевладелец; да, конечно, его семья заслуживает всяческого уважения; против этого ничего нельзя возразить.

– И я, – сказала госпожа де Ферваль, – содействовала этому браку.

– Правда? Вы? – воскликнула госпожа де Фекур. – Но в таком случае эта благочестивая барышня перед вами в долгу. Я очень высокого мнения о вашем подопечном; достаточно на него взглянуть; еще понюшку табаку, не откажите, господин де Ля Валле! Вы женились очень молодым, милое дитя; несомненно, с такой наружностью вы могли бы жениться и позже и взять очень богатую невесту. Но зато вы сразу обосновались в Париже и не будете обузой для своих родных. Сударыня, – обратилась она к госпоже де Ферваль, – у вас большие связи, он так мил, надо помочь ему сделать первые шаги.

– Как раз об этом я и думаю, – отозвалась госпожа де Ферваль, – скажу больше: перед самым вашим приходом я дала ему письмо к вам, с рекомендацией. Господин де Фекур, ваш деверь, мог бы оказать ему содействие; замолвите словечко за Ля Валле.

– С величайшим удовольствием, – отвечала госпожа де Фекур, – да, сударь, необходимо, чтобы господин де Фекур позаботился о вас. Как я сама не подумала об этом? Но он уехал на несколько дней в Версаль; если хотите, я напишу ему, а потом сама с ним поговорю. Постойте! Я живу в двух шагах отсюда; заедемте ко мне на минуту, я напишу деверю записку, и господин де Ля Валле завтра же сам отвезет ее в Версаль. Поверьте, сударь, – сказала она, вставая, – я очень рада, что госпожа де Ферваль вспомнила обо мне; пойдемте; я должна сделать еще несколько визитов, не будем терять время; прощайте, сударыня; я покидаю вас раньше, чем хотелось бы, но вы сами видите, почему я ухожу.

С этими словами она поцеловала благодарившую ее госпожу де Ферваль, потом без церемоний оперлась на мою руку, увела меня из дома, усадила с собой в карету, и, пока мы ехали, говорила мне то «сударь», то «милое дитя», так непринужденно, будто мы были знакомы лет десять; перед глазами моими все время маячил ее пышный бюст; наконец, мы прибыли к ней.

Входим; дама ведет меня в свой будуар.

– Садитесь, – говорит она мне, – я напишу господину де Фекуру всего несколько слов, но настоятельных.

И правда, через какую-нибудь минуту письмо было готово.

– Вот, возьмите, – сказала она, протягивая мне записку, – с моей рекомендацией вас примут очень любезно; я пишу, чтобы он устроил вас в Париже, вы должны остаться тут, чтобы не терять связи со своими Друзьями. Было бы жаль отправить вас в провинцию, похоронить где-нибудь в захолустье; мы рады видеть вас в столице. Я, по крайней мере, не хочу, чтобы на этом закончилось наше с вами знакомство, господин Де Ля Валле. А вы как думаете? Вам оно доставляет хоть немного удовольствия?

– О, еще бы! И к тому же большую честь! – воскликнул я.

– Бог с ней, с честью, разве об этом я говорю? – возразила госпожа де Фекур. – Я не люблю церемоний, особенно с теми, кто мне нравится, кто мне мил, господин де Ля Валле, а вы очень милы, очень! Мой первый возлюбленный был удивительно похож на вас; право, я как будто вижу его и снова люблю! Знаете, я говорила ему «ты» – такая у меня манера – и уже подумала, не называть ли и вас на ты; со временем так и будет, если вы не против. Хотите, чтобы я обращалась с вами, как с ним? – добавила она, выставляя бюст; на нем и остановилось в эту минуту мое внимание, причем настолько, что я отвлекся и ответил не сразу; она это заметила и несколько мгновений наблюдала за мной.

– Ну же! – рассмеялась она. – О чем вы думаете?

– О вас, сударыня, – ответил я тихо, по-прежнему не отводя глаз от поразившего меня предмета.

– Обо мне? – сказала она. – Правда ли это, господин де Ля Валле? А чувствуете вы, как я к вам расположена? Это заметить нетрудно, и если вы сомневаетесь, то я не виновата. Как видите, я не скрытничаю и люблю, когда другие со мной так же откровенны. Вы поняли меня, прелестный юноша? Иметь такие глаза и быть робким!.. Послушайте меня, господин де Ля Валле, я хочу дать вам совет; вы только что из провинции и еще не избавились от провинциальной застенчивости; для такого молодого человека, как вы, это не годится. С вашей наружностью надо быть смелым, ведь вы в Париже. Чего вы робеете? Кому же и быть дерзким, если не вам? Дитя мое, вы так всем нравитесь!

В словах ее было столько искренности, столько ласки, что я совсем растаял. Но тут во дворе послышался стук колес.

– Кто-то едет ко мне, – сказала она, – спрячьте письмо, прекрасный юноша; когда вы придете навестить меня?

– Как только вручу письмо, сударыня, – ответил я.

– Ну, так прощайте, – сказала она, протягивая мне руку, которую я с жаром поцеловал, – и вот что: в следующий раз будьте смелее; вы нравитесь, не сомневайтесь в этом. Жаль, я не велела говорить, что меня нет дома; я бы никуда не выезжала и мы провели бы вместе весь вечер. Ничего, еще увидимся; я вас жду, не забудьте.

– В какие часы вы принимаете, сударыня? – спросил я.

– Для тебя я дома в любое время, – ответила она, – утром, вечером, когда хочешь; но вернее всего меня можно застать утром. Прощай, черноглазый (при этом она потрепала меня по подбородку); в дальнейшем советую тебе быть со мной непринужденней.

Не успела она договорить, как вошел лакей и доложил, что трое посетителей ждут ее в гостиной; она отправилась к визитерам, а я ушел.

Дела мои, как видите, шли неплохо. Одна победа за другой; было от чего закружиться голове.

Вообразите, что должен чувствовать молодой деревенский малый, который на протяжении каких-нибудь двух дней стал мужем богатой девицы и возлюбленным двух знатных дам. Какая огромная перемена в одной лишь одежде! Ведь костюм тоже имеет немалое значение. А чего стоило звание «господин», которым меня теперь величали! Ведь всего десять – двенадцать дней тому назад я был просто Жакоб. Не буду уже говорить о нежных заигрываниях обеих дам и особенно о восхитительных, хотя и порочных чарах, которые пустила в ход госпожа де Ферваль, чтобы обольстить меня. Ее прелестная, искусно обутая ножка, которой мне дали вволю полюбоваться, ее нежные белые руки, которые я целовал без помехи, ее полные истомы взгляды и вообще весь воздух, каким дышишь только в будуаре знатной дамы, – это ли не изощряет ум и сердце? Судите сами, какую школу изнеженности, сладострастия, порока и, следовательно, умения любить я прошел в эти два дня. Ибо чем мы испорченней, тем утонченней. Я закружился в вихре тщеславия; никогда еще я не испытывал подобных ощущений, никогда не вкушал столь упоительной радости бытия. С этого дня я изменился до неузнаваемости: я приобрел опыт и постиг очарование жизни.

Итак, я вернулся домой, не чуя под собой ног от счастья и самодовольства; но польщенное тщеславие выражалось у меня в хорошем настроении, я не важничал и не рисовался; мое самодовольство всегда оставалось вежливым. Когда я был счастлив и горд собой, я делался особенно добрым и покладистым. У всякого свой нрав; мой был таков. Госпожа де Ля Валле никогда еще не видела меня столь нежным и предупредительным, как в тот вечер.

Было уже поздно, но без меня не садились за стол: читатель благоволит припомнить, что мы пригласили к ужину квартирную хозяйку с дочерью и лиц, бывших свидетелями при нашем бракосочетании.

Не нахожу слов, чтобы описать вам, как сердечно я ухаживал за гостями, осыпая их любезностями и развлекая шутками. Оба свидетеля, люди грубоватые и тугодумы, не могли не видеть, насколько я живее, остроумнее и, можно сказать, изящнее их, и сознавали мое превосходство; как я ни старался их развеселить, они чувствовали разделявшее нас расстояние и отвечали мне сдержанно.

Я поразил даже госпожу д'Ален; она оставалась такой же кумушкой, как была, но все-таки и она выбирала выражения. Мои достоинства оказались главной темой вечера, причем все сотрапезники старались выразить свои похвалы как можно учтивей и любезней; я почувствовал, что усвоенные мною светские манеры придавали мне особый вес в глазах присутствующих.

По-видимому, общение с обеими дамами, госпожей де Ферваль и госпожей де Фекур, пошло мне на пользу, я перенял от них нечто, чем прежде не обладал.

Несомненно одно: я сам чувствовал, что стал иным и, глядя на своих гостей, думал: «Этим славным людям до меня далеко, но до поры до времени я должен с ними знаться».

Не буду пересказывать нашу застольную беседу; Агата то и дело поглядывала на меня; я был душой общества, много шутил, но шутки мои выслушивались почти с уважением; я так обворожил госпожу де Ля Валле, что, желая остаться со мной наедине, она несколько раз вынимала из-за пояса свои часики, как бы деликатно намекая, что пора и по домам.

Наконец, гости встали; дамы расцеловались, все разошлись, со стола было убрано, и мы остались одни с госпожей де Ля Валле.

Не тратя лишних слов и сославшись на усталось, моя набожная супруга сейчас же легла в постель и сказала:

– Пора ложиться, дорогой мой, уже поздно.

Скрытый же смысл ее речей был таков: «Ложись, потому что я люблю тебя». Я так и понял мою жену и с удовольствием лег, потому что тоже любил ее; она была еще привлекательна и хорошо сложена, я уже говорил об этом в начале своего повествования. В воображении моем накопилось столько сладких картин, в этот день мое сердце так много билось, мне столько говорили о любви, что я и сам настроился на любовный лад; притом же рядом со мной было существо, которое всей душой отвечало на всякое мое чувство, а это не может не волновать.

Раздеваясь, я начал было рассказывать ей весь сегодняшний день: я успел упомянуть о добрых намерениях госпожи де Ферваль, о приходе госпожи де Фекур, о письме, которое она мне вручила, и о завтрашней поездке в Версаль; но момент был неподходящий. Хотя жена моя живо интересовалась всеми моими делами, она пропустила рассказ мимо ушей; я не добился ничего, кроме коротких рассеянных замечаний: «Да, да», «Очень хорошо», «Тем лучше», а затем: «Иди же сюда, расскажешь в постели!»

Я послушался, и прощай разговоры о моих успехах! Я забыл к ним вернуться, а моя милая жена об этом не напоминала.

Какие нежные и пылкие слова мне довелось услышать в ту ночь! Я уже говорил о том, как сильно она меня любила; могу добавить, что ни одна набожная женщина не пользовалась столь самозабвенно радостями дозволенной любви. Я так и ждал, что она воскликнет: «Как приятно отнимать у дьявола его права и, нисколько не греша, наслаждаться не хуже отъявленных грешников!»

Наконец, оба мы уснули, и лишь в восемь часов утра я смог вернуться к моему вчерашнему рассказу.

Жена моя была тронута заботами госпожи де Ферваль и призывала благословение божие на нее и на госпожу де Фекур; потом мы встали и вместе вышли из дома. Я отправился в Версаль, а она в церковь, чтобы помолиться за успех моей поездки.

Прежде всего я пошел на почтовую станцию;[54]Дорога между Парижем и Версалем была одной из самых оживленных, что вполне естественно, т. к. в Версале обычно находился двор и министры. Для сообщения Парижа с Версалем в XVIII в. было организовано постоянное движение различных экипажей. В Версаль можно было съездить фиакром, но это стоило довольно дорого. Значительно дешевле было воспользоваться «карабасом», огромной трехосной каретой, в которой помещалось до 25 человек. Но «карабасы» были медленны и неповоротливы, на дорогу от Парижа до Версаля они затрачивали не менее шести часов. Так называемые «горшки» были значительно быстрее: в них можно было доехать до Версаля всего за два часа, истратив лишь 12 су. Но «горшки» были очень неудобны: это были одноосные повозки с небольшим тентом, и пять или шесть пассажиров, сидевших там в невообразимой тесноте, к концу путешествия были покрыты толстым слоем пыли, промокали до нитки или коченели от холода. Наиболее удобными были почтовые кареты, но стоили они дороже «горшков» и «карабасов», и почтальоны брали пассажиров только тогда, когда было мало почты. там как раз готовилась к отправлению четырехместная карета: три места уже были заняты, и я сел на четвертое.

Среди моих спутников был пожилой офицер[55]В феодальной Франции офицерские должности были заняты исключительно отпрысками знатных семей. Реже встречались выходцы из буржуазии, купившие (за большие деньги) ту или иную офицерскую должность (чаще всего – ротного командира). Как писал Мерсье, «при взгляде на современного офицера, такого на вид легкомысленного, завитого, нарядного, щеголеватого, поправляющего перед зеркалом непослушный локон, никак не скажешь, что это преемник… славных воинов» (Л.-С. Мерсье. Картины Парижа, т. I, стр. 253), Действительно, в середине XVIII в. французские офицеры были в основном светскими молодыми людьми, не лишенными храбрости, но совершенно неприспособленными к командованию их ротами и полками. Этому «светскому» офицерству Мариво сознательно противопоставляет своего персонажа, человека пожилого, заслуженного военного, проделавшего, очевидно, не одну кампанию. весьма почтенного вида, человек рассудительный, с простыми и приятными манерами.

Затем там был высокий худой господин, все время нервно суетившийся; его черные глаза горели странным огнем; вскоре мы узнали, что у него тяжба в суде, и это обстоятельство как нельзя лучше объяснило нам его беспокойство.

Третьим был молодой человек приятной наружности; он и офицер все поглядывали друг на друга, как люди, где-то встречавшиеся, но которые не могут вспомнить, где именно. Наконец, они припомнили, что обедали вместе в одном доме.

Итак, рядом со мной были не мадам д’Ален и не влюбленные в меня дамы, а потому я внимательно следил за своей речью и старался говорить так, чтобы во мне не признали крестьянского сына; вообще же больше помалкивал и довольствовался тем, что слушал других.

Когда человек внимательно вас слушает, вы не замечаете, что он молчит; всем кажется: вот он сейчас заговорит; уметь слушать – все равно, что быть хорошим собеседником.

Время от времени я вставлял: «Да, разумеется», «Конечно, нет», «Вы правы» – смотря по тому, каково было общее мнение.

Первым нарушил молчание офицер, кавалер ордена святого Людовика.[56] Кавалер Ордена Святого Людовика.  – Этот орден был учрежден в 1693 г. в память о французском короле Людовике IX (1215–1270), причисленном католической церковью к лику святых (1297). Орден Св. Людовика – золотой мальтийский крест с белой окантовкой и золотыми лилиями в углах – давался за боевые заслуги военным, прослужившим не менее двадцати восьми лет; его девизом было: «Bellicae virtus praemium» («Награда воинскому мужеству»). Почтенный возраст, облик честного солдата, открытые, приятные манеры расположили к нему всех, даже господина, ходившего по судам, хотя вообще тот держался молчаливо и, казалось, о чем-то размышлял.

Не знаю уж почему, офицер стал рассказывать изящному молодому человеку о бракоразводном процессе, который вела одна дама.

Эта тема нашла живой отклик у господина, ведущего тяжбу. Бросив несколько пристальных взглядов на офицера и, видимо, почувствовав к нему доверие, он тоже вступил в беседу, высказал несколько нелестных замечаний насчет всего женского пола и как-то незаметно для себя признался, что и сам в таком же положении: судится со своей женой.

Услышав это, собеседники оставили прежний разговор и занялись новым. Они поступили вполне правильно: он оказался куда занятнее, ибо подлинник всегда интереснее копии.

– В самом деле? – сказал молодой человек. – Вы судитесь с вашей супругой? Сочувствую вам. Как это неприятно для светского человека. А из-за чего вы с ней поссорились?

– Хм, из-за чего? – отвечал тот. – Много ли надо, чтобы поссориться с женой? Быть чьим-либо мужем – ведь это само по себе значит вести тяжбу против своей жены. Всякий муж либо защищается, либо нападает. Иногда этот судебный процесс не переходит через порог дома, а иногда выплескивается наружу. Мой выплеснулся.

– Я решительно не хотел жениться, – заметил офицер. – Не знаю, плохо или хорошо я поступил, но до сей поры в решении своем не раскаиваюсь.

– Счастливый вы человек! – воскликнул ведущий тяжбу муж. – Мне бы так! А ведь я тоже хотел остаться холостяком; я даже много раз удерживался от искушений, куда более опасных, чем то, которое меня погубило. Сам не понимаю, что со мной случилось; затмение нашло. Ну да, я был влюблен, – так, немножко, гораздо меньше, чем в другие разы; и вот – женился.

– Вероятно, барышня была богата? – предположил молодой человек.

– Да нет, – – отозвался тот, – не богаче других; и не моложе. Этакая рослая дылда, лет тридцати двух, тридцати трех; мне было сорок. Я тогда судился со своим племянником, – сутяга, каких мало; с ним я еще и до сих пор не разделался, но все равно пущу разбойника по миру, пусть сам останусь без гроша; впрочем это другая история, о ней я рас: скажу отдельно, если успею. Моя ведьма (я говорю о жене) была родственницей одного из судей, выступавших по моему делу; мы были знакомы, и я отправился к ней с просьбой походатайствовать за меня. После первого визита пришлось сделать второй, я зачастил к ней, а там стал бывать чуть ли не каждый день, – сам не знаю, зачем; вошло в привычку. Семьи наши принадлежали к одному кругу; у нее было состояние, у меня нет; пошли слухи, что я собираюсь жениться на ней; мы оба посмеялись.

«Надо встречаться пореже, чтобы положить конец этим толкам; как бы не выдумали чего похуже», – сказала она со смехом.

«Вот еще! – возразил я. – Я как раз намерен влюбиться в вас; что вы на это скажете? Нравится вам такая мысль?»

Она не сказала ни да, ни нет. На другой день я снова пришел и опять шутил насчет этой будущей любви, а любовь-то, оказывается, уже пустила корни, да так, что я и не заметил, не почувствовал, ни разу даже не сказал: «Люблю вас». Что может быть противней подобной любви по привычке? Она застигает врасплох. До сих пор выхожу из себя, как подумаю об этом; нет, я никогда не примирюсь с этой мерзостью! И что же? Недели через две на горизонте появляется весьма состоятельный вдовец, постарше меня, и начинает ухаживать за моей красоткой. Я говорю «красотка» для смеха; таких физиономий, как у нее, хоть пруд пруди, никто их и не замечает; если не считать больших, скромно потупленных глаз, которые на деле не так уж красивы, как кажутся, это самое обыкновенное лицо; только и было в нем хорошего, что белая кожа. Этот вдовец мне сразу не понравился; когда ни придешь, он тут как тут; просто портил мне настроение; я ни в чем с ним не соглашался, даже говорил ему дерзости. Есть люди, с которыми у вас нет ничего общего, и этим я объяснял свою антипатию к нему. И опять-таки ошибся; я просто-напросто ревновал. Его тяготило вдовство; он завел речь о любви, а там и о браке. Я узнал об этом и еще больше возненавидел его, все еще не догадываясь о настоящей причине моей ненависти.

«Вы что, собрались за него замуж?» – спросил я девицу.

«Родители и друзья очень советуют мне серьезно об этом подумать! – сказала она; – Он торопит с ответом; не знаю, как быть; я еще не решила. Что вы мне посоветуете?»

«Я? Ничего, – ответил я, надувшись. – Вы хозяйка своей судьбы; что ж, выходите замуж, выходите, если вам это нравится».

«Ах, боже мой, сударь, – сказала она, отходя от меня, – вы так странно со мной разговариваете; если вам нет дела до других, хоть бы постеснялись говорить это прямо в глаза».

«Помилуйте, мадемуазель, – возразил я, – это вам нет дела до других».

Довольно странное объяснение в любви, не правда ли? Но более пылкого она от меня ни разу не слышала; да и это я сделал как-то нечаянно, не придавая ему никакого значения. Домой я вернулся в раздумье. Вечером зашел ко мне приятель.

«Вы слышали? – говорит он. – Завтра заключают брачный контракт между мадемуазель такой-то и господином де…! Я только что от нее; там собралась вся родня; сама она как будто в сомнении; мне даже показалось, что она грустит; не из-за вас ли?»

«Как! – воскликнул я, не ответив на вопрос. – Уже и о контракте заговорили? Что же это такое? Ведь я сам ее люблю. Уж лучше я на ней женюсь! Я должен помешать этому контракту».

«В таком случае, – сказал он, – не теряйте времени; бегите к ней; узнайте, что она об этом думает».

«Но, может быть, уже поздно?» – сказал я, взволновавшись, и добавил с глупым и сконфуженным видом: «Друг мой! Пойдите вы к ней, поговорите обо мне, вы меня очень обяжете».

«Охотно, – ответил он. – Ждите меня дома, я лечу туда и сейчас же вернусь с ответом».

Он пошел, сказал ей, что я ее люблю и прошу отдать мне предпочтение.

«Он? – удивилась барышня. – Вот забавно! Он держал свою любовь в секрете: пусть придет; я подумаю».

Получив через друга этот ответ, я побежал к ней. Она провела меня в особую комнатку, и там я объяснился.

«Что это рассказывает ваш приятель, – сказала она и посмотрела на меня довольно нежно своими большими глазами, – разве вы думали жениться на мне?»

«Да», – ответил я не совсем уверенно.

«Так почему вы раньше не сказали? – спросила она. – Как теперь быть? Вы меня поставили в тупик».

Тут я взял ее за руку.

«Странный вы человек», – сказала она.

«Неужели я хуже вашего вдовца?» – воскликнул я.

«Как хорошо, что его сейчас нет, – сказала она. – С контрактом вышла какая-то заминка: не воспользоваться ли этим? Пойдемте, у нас никого нет, кроме моих родителей».

Я пошел за ней, поговорил с родителями, склонил их на свою сторону, барышня тоже не возражала; кто-то предложил сейчас же послать за нотариусом.[57]См. прим. выше о бракосочетании

Не мог же я сказать «нет»! Дальше все пошло как по маслу; послали за нотариусом, он тут же явился; у меня голова шла кругом от этой быстроты: меня уже ни о чем не спрашивали, я попался в капкан. Я что-то подписал, они тоже подписались, составили бумагу для оглашения в церкви. Меньше всего тут говорилось о любви. Нас обвенчали, и на другой день после свадьбы я, к собственному удивлению, проснулся женатым. На ком? «Во всяком случае, не на дуре», – рассуждал я сам с собой.

Не на дуре! Как бы не так! Хотите знать, во что превратилась через три месяца эта умная девица? В угрюмую ханжу, которая никогда не улыбалась и никогда не умолкала: она беспрерывно пилила меня за каждое слово или поступок. Короче, она оказалась неизлечимой психопаткой с унылой, постной физиономией. Кроме того, она забрала себе в голову, что бог велит ей жить затворницей. Добро бы она хоть занималась домашним хозяйством. Куда там! Такие простые заботы для нее, мол, унизительны. Не подумайте также, что она могла опуститься до обыкновенного ханжества; нет! Дни свои она посвятила созерцательной праздности или чтению Священного писания в своих апартаментах, откуда выходила не иначе как с печальным и возвышенным выражением на лице, как будто скорчить такую мину – невесть какая заслуга перед господом'. Помимо этого мадам завела моду размышлять о вере; у нее появились собственные религиозные убеждения, она рассуждала с умным видом о церковных канонах – ну, ни дать ни взять богослов в юбке.

Да если бы только это! Пусть бы себе дурила. Но моя ученая богословка стала совершенно несносной и вконец отравила мне жизнь. Если я приглашал приятеля пообедать у нас, мадам отказывалась сесть с грешником за стол: он, видите ли, недостаточно праведен; она нездорова и будет обедать у себя; а кстати помолится богу, чтобы он простил мое вольнодумство и беспутство.

Только монах, священник или, в крайнем случае, святоша вроде нее самой, достойны были сидеть за моим столом. Перед моими глазами постоянно торчал капюшон или сутана. Я не говорю, что это люди непорядочные; но они неподходящая компания для нас, тоже людей порядочных, но в другом роде; ведь мой дом – не монастырь и не церковь, а ем я не в трапезной, а в столовой.

Особенно досаждало мне то, что этим служителям господним подавались самые изысканные яства, а мы, грешники, – я и мои светские друзья, – ели что придется: ну, скажите сами, есть ли тут здравый смысл и справедливость? Да, господа, здесь я много чего порассказал, но даже с этим я готов был помириться; покой дороже всего; я бы не поднимал шума, если бы не мой секретарь!

– А, секретарь! – заметил молодой человек. – Это уже становится серьезнее.

– Да, – продолжал рассказчик, – я стал ревновать, и дай бог, чтобы напрасно. Приспешники моей супруги утверждали, что подозрения мои – напраслина и клевета и что только злобный человек может упрекнуть в неблаговидном поведении такую добродетельную даму: ведь она никуда не ходит, кроме как в церковь, ничем не интересуется, кроме проповедей, богослужений и молитв о спасении души. Ладно, болтайте, что вам угодно. Секретарь этот работал у меня; он был сыном горничной ее покойной матушки. Этот-то балбес недалекого ума, но смазливой наружности, которого я держал из милости, был, по мнению мадам, отмечен божьей благодатью. Он бегал по ее поручениям, ходил справляться, как поживает отец такой-то, сестра такая-то, господин Икс, монсеньер Игрек (один – кюре, другой – викарий, третий – капеллан[58] Капелланами назывались придворные священники и духовники крупных феодалов, совершавшие службы в маленьких церквах (капеллах), не являвшихся центром прихода и помещавшихся при замке или городском дворце. В XVII и XVIII вв., когда все дворянство стремилось жить в столице, таких священников появилось в Париже особенно много.) или вел с ней долгие разговоры, подавал то образ, то воскового агнца, то ковчежец с мощами, приносил ей назидательные книги и читал вслух. Меня это беспокоило; время от времени я начинал браниться. Что это за странная набожность? – ворчал я. – Почему столь святая женщина отнимает у меня секретаря! Выходит, наш супружеский союз недостаточно благочестив?

Мадам^ именовала меня не иначе, как «своим крестом» или «казнью египетской». Я называл ее первым попавшимся словом и выражений не выбирал. Секретарь меня раздражал, я не мог привыкнуть к таким порядкам. Стоило мне послать его куда-нибудь по делу, она уже стонала, что я взвалил на него непосильный труд. «Право же, – говорила она с состраданием, которое едва ли послужит ко спасению ее души, – право же, он хочет убить этого бедного мальчика!»

Скотина-секретарь как-то раз заболел, и надо же быть такому совпадению, на другой день меня самого свалила горячка. За мной ходили слуги, за балбесом – сама мадам. «Мосье – хозяин в доме, – объясняла она свое поведение, – стоит ему приказать, и все бегут исполнять приказ, а кто позаботится о бедном мальчике, если не я?» Стало быть, меня она забросила из чистого милосердия.

Думаю, что именно наглость этой женщины спасла мне жизнь. Я был так возмущен, что от злости выздоровел; и первым признаком моего выздоровления было то, что я выдворил из дома этого малого; поправится где-нибудь в другом месте. Моя благочестивая жена, трясясь от гнева, накинулась на меня, точно фурия, и потребовала объяснений.

«Я отлично вас понимаю, милостивый государь; вы желаете меня оскорбить; низость ваших побуждений очевидна; господь заступится за меня, сударь, господь вас покарает».

Но я не был расположен слушать ее речи; если она не помнила себя от ярости, то и я вел себя, как конюх. «К черту! – орал я. – Не станет господь ссориться со мной из-за того, что я вышвырнул вон этого жулика! Убирайтесь прочь, плевать мне на ваше подозрительное благочестие, довольно морочить мне голову! Оставьте меня в покое!»

Что же она придумала? У нас служила молоденькая горничная, славная, кроткая девушка. Мадам к ней не благоволила – конечно, оттого, что девушка эта была моложе и красивее ее, и к тому же заслужила мое расположение. Пожалуй, я не перенес бы горячки, если бы не она. Бедная девочка утешала меня после жениных выходок, успокаивала, когда я сердился. Я, со своей стороны, ей покровительствовал. Она и до сих пор живет у меня; понятливая девочка и очень мне предана.

Так вот, моя благоверная вызвала ее после обеда к себе в комнату, стала за что-то ругать и, наконец, дала пощечину, якобы за дерзкий ответ; потом заявила, что не потерпит с моей стороны никаких поблажек, и выгнала девушку.

Нанетта (так звали горничную) пришла ко мне проститься, вся в слезах, и рассказала о пощечине.

Я понял, что жена мстит за секретаря. «Успокойся, Нанетта, – сказал я девушке, – пусть ее бесится, не обращай внимания. Оставайся здесь, я сам все улажу».

Жена моя вышла из себя и заявила, что не желает ее больше видеть, Но я был тверд– Мужчина – хозяин в доме, особенно если он прав.

Мое упорство отнюдь не способствовало миру в семье. Каждый разговор с женой кончался ссорой.

Я нанял, заметьте, другого секретаря, и жена моя сразу же его невзлюбила и изводила по всяким пустякам, для того лишь, чтобы насолить мне, но он пропускал ее придирки мимо ушей, следуя моему совету не обращать на нее внимания; он ее просто не слушал.

Через несколько дней я узнаю, что жена решила довести меня до крайности. «Если богу будет угодно, этот грубиян нанесет мне побои» – это она про меня. Мне передали. «Э, нет, матушка, не надейся; такого удовольствия я тебе не доставлю; мелкие обиды – это да, это сколько угодно, но и только, могу поклясться».

Клятва эта оказалась не к добру. Никогда и ни в чем не следует клясться. Однажды она так меня допекла, столько наговорила гадостей, да еще самым благочестивым тоном, что я забыл свои похвальные намерения и поддался искушению: вспомнив всю ее наглость и обиду, нанесенную из-за меня безвинной Нанетте, я не удержался и закатил ей пощечину при свидетелях из числа ее друзей.

Это произошло мгновенно; жена сейчас же вышла из дому и подала на меня в суд; с того времени и по сей день мы с ней судимся, о чем я жестоко сожалею, ибо эта праведная дама, несмотря на мои показания насчет секретаря, о котором хочешь – не хочешь пришлось заявить, может выиграть дело, если я не найду себе могущественных покровителей; за этим я и еду в Версаль.

– Оплеуха может вам повредить, – заметил молодой человек, выслушав судившегося господина. – Правда, отношения вашей супруги с секретарем мне подозрительны, так же как и вам; боюсь, что вы имеете все основания жаловаться, но ведь это дело совести, доказательств никаких нет. А злосчастная оплеуха, напротив, случилась при свидетелях.

– Умерьте ваш пыл, милостивый государь, – возразил тот с досадой, – оставим в покое секретаря; я сам разберусь в этом деле, без посторонней помощи, так что не трудитесь понапрасну; что до пощечины, поживем – увидим; теперь я сожалею только об одном: что не влепил ей сразу две или три; а прочее вовсе не предмет для обсуждения. Возможно, что вопрос о секретаре не так уж ясен: у меня были свои причины поднимать шум. Этот секретарь просто болван; моя жена, может быть, даже и не сознавала, что влюблена в него, так что если кого и оскорбила, то скорее господа, в душе своей, чем меня. Словом, была ли за ней вина или нет, – я говорю, что была, – предоставьте судить об этом мне самому.

– Конечно, – согласился офицер, чтобы его успокоить, – можно ли верить рассерженному мужу? Ревнивец склонен ошибаться; из того, что вы рассказали, я лично делаю лишь один вывод: ваша жена – натура необщительная и склонная к мизантропии, и ничего больше. Давайте переменим разговор и расспросим этих молодых людей, зачем они едут в Версаль, – продолжал он, обратившись ко мне и к молодому человеку. – Думаю, что вы только-только окончили коллеж (это относилось ко мне), и в Версаль вас влечет любопытство или желание повеселиться.

– Ни то, ни другое, – ответил я. – Я еду хлопотать о какой-нибудь должности у одного господина, занимающего важное положение в деловом мире.

– Если мужчины вам откажут, обратитесь к дамам, – пошутил он и продолжал, повернувшись к молодому человеку:

– А вы, сударь, тоже едете в Версаль по делу?

– Мне нужно видеть одного вельможу, которому я дал прочесть недавно опубликованную мною книгу,[59]Здесь Мариво изобразил своего литературного противника Клода-Проспера Кребийона-сына (1707–1777). Автор «Удачливого крестьянина» был несомненно с ним лично знаком, ибо отец Кребийона – Проспер Жолио де Кребийон-старший (1674–1762), известный в свое время драматург-классицист, был свидетелем на свадьбе Мариво (7 июля 1717) и в дальнейшем оказывал покровительство начинающему писателю. С Кребийоном-сыном Мариво встречался в литературных салонах, в частности на «обедах» у Кейлюса. В 1734 г. Кребийон-сын выпустил роман «Танзаи и Неадарне». В этой книге под псевдоэкзотической оболочкой описывались события из светской жизни Парижа, разоблачались нравы высшего общества, причем автор срывал покров с самых скандальных происшествий, не щадя репутацию лишь слегка замаскированных реальных лиц. За откровенный цинизм и непристойность Кребийон подвергся заключению в Венсенский замок. Лишь хлопоты принцессы де Конти вызволили его оттуда. В своем романе Кребийон зло высмеял стиль прозы Мариво (его романа «Жизнь Марианны», как раз в это время публиковавшегося), чем и следует объяснить резкое выступление Мариво против основной направленности «Танзаи и Неадарне» и вообще против скабрезностей в литературе. Однако его критика романа Кребийона вышла за рамки личной защиты, превратившись в широкое изложение собственных литературных взглядов. – ответил тот.

– Вот как, – сказал офицер.– – По-видимому, это та книга, о которой шла беседа за обеденным столом у наших общих друзей.

– Она самая, – ответил молодой человек и добавил: – Вы ее прочли, сударь?

– Да, и только вчера вернул ее приятелю, который мне дал ее, – сказал офицер.

– Скажите же, прошу вас, – продолжал молодой человек, – что вы о ней думаете?

– На что вам мое суждение? – возразил офицер; – оно ничего вам не даст.

– Но все же? – настаивал тот. – Поделитесь вашими мыслями.

– По правде говоря, – сказал офицер, – не знаю, что и сказать; мне трудно судить об этом произведении; оно написано не для таких, как я; я слишком стар.

– Как так, слишком стары! – возразил молодой человек.

– Да, – отвечал тот, – лишь очень молодые люди могут читать такие книги с удовольствием. Молодежь непривередлива; ей бы только посмеяться; молодой человек ищет веселья и находит его в чем угодно; мы же, старики, куда разборчивей; мы похожи на пресыщенных гурманов, которых простой грубой пищей не прельстишь; чтобы разбудить наш аппетит, требуются яства тонкие и изысканные. Кроме того, я не понял, какова цель вашей книги, куда она клонит и какой вывод подсказывает? Можно подумать, что вы не утруждали себя поисками важных мыслей, но наполнили свою книгу всем, что подсказывала вам игра воображения, а ведь это далеко не одно и то же; в первом случае вы работаете: что-то отбрасываете, что-то отбираете; во втором случае вы хватаете все, что ни попадется, как бы оно ни было нелепо; а уж что-нибудь непременно придет в голову: хорошо ли, худо ли, но ум человеческий творит беспрестанно. Впрочем, если невероятные приключения забавны и возбуждают любопытство, если они занимательны именно свободой вымысла, то книга ваша, конечно, понравится читателям – пусть не их уму, зато их чувствам. Но не совершаете ли вы, по неопытности, важную ошибку? Невелика заслуга подкупить публику этим легким и не слишком достойным способом; ведь вы достаточно умны, чтобы преуспеть и на ином поприще. Боюсь, вы не знаете читателя, если надеетесь добиться успеха, потворствуя его слабостям. Конечно, все мы распущены или, вернее, испорчены. Но когда речь идет о творениях разума, не следует понимать эту максиму слишком буквально и выражать нам свое презрение. Читатель хочет, чтобы его уважали. К лицу ли вам, писателю, играть на нашей развращенности? Если да, то действуйте осторожно, исподволь, пользуйтесь испорченностью нашего века с оглядкой, не теряйте чувства меры. Читатель допускает некоторые вольности, но не терпит преувеличений; бойтесь злоупотребить его снисходительностью. Крайности допустимы только в жизни, жизнь как-то сглаживает их безобразие, и мы с ними миримся, ибо человек слаб и в слабостях своих еще более человечен. Иное дело книга. В книге непристойность кажется пошлой, гнусной, отвратительной, она нарушает внутреннее равновесие, свойственное тому, кто занят чтением. Правда, читатель остается человеком, но это человек, который находится в спокойном, созерцательном расположении духа, он обладает вкусом, он тонко чувствует, он ищет, чем занять ум. Он, пожалуй, и рад позабавиться шаловливой сценкой, но в пределах меры, вкуса и приличия. Это не значит, что в вашей книге нет прелестных мест, я заметил в ней много хорошего. Что касается стиля, то я одобряю его, за исключением кое-каких растянутых, длинных и потому мало понятных фраз; это произошло, вероятно, оттого, что вы недостаточно продумали свои мысли или не расположили их в должном порядке. Но вы только начинаете, сударь, и с течением времени избавитесь от этого небольшого изъяна, а также от манеры критиковать других, притом развязным и насмешливым тоном;[60]Намек на выпада против Мариво, содержащиеся в «Танзаи и Неадарне». эта самоуверенность когда-нибудь вам самому покажется смешной; вы будете упрекать себя, когда станете смотреть на жизнь более философски и ум ваш созреет и сформируется. Я не сомневаюсь, что вы достигнете большой глубины мысли, – это видно по другим вашим произведениям.[61]Речь идет о более ранних произведениях Кребийона «Сильф» (1730) и «Письма маркизы де М. к графу де Р.» (1732). Вы сами найдете, что в теперешнем вашем острословии немного цены, как и вообще во всяком зубоскальстве.

Так думают и говорят все опытные, много писавшие авторы. Я, собственно, затеял этот разговор лишь по поводу критических нападок, которые имеются в вашей книге, ибо они направлены против одного из моих друзей (и офицер назвал его): он тоже присутствовал на обеде в тот день, когда обсуждали ваше произведение; должен признаться, меня удивило, что вы посвятили этим нападкам не менее пятидесяти или шестидесяти страниц вашего труда. Скажу вам для вашего же блага: лучше бы этих страниц не было.[62] Лучше бы этих страниц не было.  – Мариво имеет в виду эпизод с кротом Мусташем, занимающий три главы в книге Кребийона (см. Crébillon, Tanzaо et Néadarné. P., 1734, t. II, p. 47 – 124). Вот мы и приехали; вы хотели знать мое мнение, я его высказал, как друг вашего таланта;[63] Я Друг вашего таланта.  – Следует заметить, что эти критические замечания пошли Кребийону на пользу. В следующем своем романе («Заблуждения сердца и ума», 1736–1738) он отошел от нарочитого аморализма и эпатажа ранних книг и – вольно, или невольно – в анализе психологии героев пошел по пути Мариво, над которым еще совсем недавно подсмеивался. надеюсь, и вы когда-нибудь подвергнетесь критике, какой подвергли нашего знакомого. Быть может, вы не будете более искусным писателем, чем он, но во всяком случае нападки на вас привлекут к вам симпатии всей читающей публики.[64]В речах офицера литературная позиция Мариво выражена очень четко. Писатель выступает против отсутствия логики в развитии сюжета, против нарочитой скабрезности и намеренно грубых деталей, против несообразностей в стиле. Это не значит, конечно, что Мариво ратовал за регламентацию и строгое следование литературным нормам. Наоборот, как раз в это время на страницах своего журнала «Кабинет философа» (л. 7) он страстно отстаивал право писателя на самобытный стиль, на собственную манеру повествования.

Этим военный закончил свою речь, а я передаю ее так, как запомнил.

Карета остановилась, мы вышли и распрощались.

Еще не было двенадцати часов, но я спешил вручить рекомендательное письмо господину де Фекуру. Разыскать его дом было нетрудно: человек этот занимал видное положение в финансовом мире, и в городе его знали.

Я прошел один за другим несколько дворов, поднялся по лестнице и вступил в обширный кабинет, где в окружении целого общества и находился сам господин де Фекур.

Это был человек лет пятидесяти пяти – шестидесяти, довольно высокого роста, худощавый, с очень смуглым лицом и весьма суровый на вид. Суровость бывает разная. При виде иного лица мороз подирает по коже: значит, человек этот суров от природы.

Суровость же господина де Фекура не леденила душу: она унижала; его спесивый, надменный вид проистекал от сознания собственной значительности и требовал подобострастия.

Люди невольно чувствуют подобные оттенки. Все мы грешим гордыней и потому сразу распознаем ее в других; иной раз это первое, что мы замечаем, приближаясь к незнакомому человеку.

Словом, таково было первое мое впечатление от господина де Фекура. Я подошел к нему весьма смиренно. Он что-то писал под говор окружающих.

Сильно робея, я произнес заранее приготовленное приветствие; так держится маленький человек, который пришел просить о милости у важного лица, а важное лицо не желает ни помочь просителю, ни подбодрить его и даже не смотрит в его сторону; господин де Фекур слышал мои слова, но не соблаговолил на меня взглянуть.

Я протягивал ему письмо, он письма не брал, поза моя была смешна и нелепа, и я не знал, как ее переменить.

Общество, находившееся в кабинете, состояло из трех или четырех мужчин; все они на меня смотрели; ни один из них не выражал сочувствия.

Это были господа не то чтобы могущественные, но благополучные, и я рядом с ними выглядел совсем мелкой сошкой, несмотря на красную шелковую подкладку! Притом все они были уже в летах, а мне исполнилось только восемнадцать, и это тоже далеко не такое маловажное обстоятельство, как может показаться. Стоило поглядеть, как они меня рассматривали; молодость была для меня лишним поводом устыдиться себя.

«Чего хочет этот молокосос и куда он лезет со своим письмом?» – казалось, говорили их любопытные, бесцеремонные взгляды.[65]Свои наблюдения над переживаниями маленького человека, пришедшего на прием к одному из сильных мира сего, Мариво уже ранее изложил, причем, в тех же почти словах, в своем журнале «Французский зритель» (вып. 1, июль 1721). Видимо, эта тема его волновала.

Я был для них малоинтересным зрелищем, небольшим дивертисментом, не заслуживающим ничего, кроме пренебрежения.

Один гордо рассматривал меня через плечо; другой расхаживал по комнате, заложив руки за спину; иногда он останавливался около господина де Фекура, продолжавшего писать, и разглядывал меня во всех подробностях, с удобного расстояния.

Можете себе представить, какой я имел вид!

Третий, занятый своими мыслями, смотрел на меня отсутствующим взглядом, как смотрят на мебель или на стену.

Господин, для которого я был пустым местом, приводил меня не в меньшее замешательство, чем тот, кому я представлялся какой-то козявкой. И то и другое было одинаково обидно, и я это чувствовал всем своим существом.

Я был смущен и сконфужен до крайности. Никогда не забуду эту сцену; со временем я стал богатым человеком; я не менее, если не более богат, чем те господа, но и доныне не понимаю, откуда берутся спесивые люди, так грубо попирающие права и человеческое достоинство ближнего. Наконец, господин де Фекур все же кончил писать и протянул руку за письмом, которое я продолжал держать перед ним.

– Ну, давайте! – бросил он и тут же спросил: – Господа, который час?

– Около двенадцати, – небрежно ответил тот, что прогуливался по кабинету.

Господин де Фекур распечатал письмо и пробежал его.

– Великолепно, – сказал он. – За полтора года это пятый человек, которого невестка посылает ко мне с просьбой устроить на место. И где только она их откапывает? Конца пока не видно. Этого она рекомендует особенно горячо. Чудачка, право! Прочтите, она вся тут.

Он протянул письмо одному из присутствующих, а мне сказал:

– Хорошо, я вас устрою; завтра я возвращаюсь в Париж. Зайдите ко мне послезавтра.

Я уже собрался уходить, но он меня остановил:

– Вы очень молоды. Что вы умеете делать? Держу пари, что ничего.

– Я еще нигде не служил, сударь, – сказал я.

– Еще бы! Я так и думал, – сказал он, – других моя свояченица и не рекомендует. Хорошо еще, если вы умеете писать.

– Да, сударь, умею, – сказал я, покраснев, – и даже немного знаю арифметику.

– Да неужели! – воскликнул он насмешливо. – Право, вы слишком хороши для нас! Так ступайте, до послезавтра.

Я удалился под громкий смех этих господ, которых развеселили мои познания в арифметике и письме; в этот момент вошел лакей и доложил господину де Фекуру, что его желает видеть некая дама, назвавшаяся госпожей такой-то (он так и выразился).

– Ara! – сказал его патрон. – Я знаю, кто это. Она явилась очень кстати, пусть войдет; а вы (это относилось ко мне) подождите.

В комнату тотчас же вошли две скромно одетые дамы; одна молодая, лет двадцати, а другая – лет пятидесяти.

У обеих были печальные и умоляющие лица.

Я в жизни своей не видел такого благородного и трогательного выражения лица, как у младшей из дам; а между тем ее нельзя было назвать красивой: красотой мы считаем нечто иное.

Ее лицо не отличалось ни яркими красками, ни правильностью черт, ничто в нем не бросалось в глаза, но оно много говорило сердцу; оно внушало уважение, нежность, даже любовь, – все эти чувства вместе.

В лице этой молодой женщины, если можно так выразиться, сквозила душа, и душа чистая, благородная и нежная, – следовательно, полная очарования.

Не стану распространяться о пожилой даме, сопровождавшей ее; скажу лишь, что это была воплощенная скромность и скорбь.

Закончив разговор со мной, господин де Фекур встал из-за стола и стоя беседовал посреди кабинета с находившимися у него господами. Он довольно небрежно кивнул молодой даме, когда она направилась к нему.

– Я знаю, сударыня, что привело вас сюда, – сказал он; – я уволил вашего мужа; не моя вина, если он все время хворает и не может исполнять свои обязанности. Как прикажете быть с таким служащим? Его никогда нет на месте.

– Ах, сударь, – сказала она голосом, перед которым невозможно было устоять. – Значит, решение ваше бесповоротно? Конечно, вы правы, муж очень слаб здоровьем; до сих пор вы были так добры, что щадили его. Не лишайте же нас своего расположения, не будьте так суровы (это слово в ее устах пронзило мою душу), вы бы сжалились над нами, когда бы знали, в какой мы крайности. Горю моему нет предела, не будьте же непреклонны (кто бы мог остаться непреклонным!). Мой муж выздоровеет; вы знаете, кто мы, и знаете, как мы нуждаемся в вашем покровительстве.

Не подумайте, что она заплакала, говоря все это; мне кажется, если бы она плакала, в горе ее не было бы столько достоинства, оно показалось бы менее глубоким и менее искренним.

Но дама, сопровождавшая ее, не обладала такой силой духа, и глаза ее были полны слез.

Я ни минуты не сомневался, что господин де Фекур уступит; мне казалось, что устоять невозможно. Увы, как я был наивен! Он сохранял полное равнодушие.

Господин де Фекур жил богато; тридцать лет подряд он ни в чем себе не отказывал; а ему говорили о бедности, о безденежье, о нужде; он даже не понимал, что это такое.[66]Здесь Мариво несомненно развивает мысли Лабрюйера или, по крайней мере, находится в русле той же морально-этической традиции. Лабрюйер писал: «Шампань, встав из-за стола после долгого обеда, раздувшего ему живот, и ощущая приятное опьянение от авнейского или силлерийского вина, подписывает поданную ему бумагу, которая, если никто тому не воспрепятствует, оставит без хлеба целую провинцию. Его легко извинить: способен ли понять тот, кто занят пищеварением, что люди могут где-то умирать с голоду?» (Лабрюйер. Характеры, стр. 128).

У него, несомненно, было жестокое от природы сердце; мне кажется, что такие сердца только ожесточаются от благополучия.[67]Эта мысль также перекликается с мыслями Лабрюйера: «Человек иногда рождается черствым, а иногда становится им под влиянием своего положения в жизни. В обоих случаях он равнодушен к бедствиям ближнего, больше того – к несчастьям собственной семьи. Настоящий финансист не способен горевать о смерти своего друга, жены, детей» (Лабрюйер. Характеры, стр. 133).

– Ничем не могу помочь вам, сударыня, – сказал он. – Я не беру обратно своих слов; место вашего мужа передано другому, я обещал его вот этому молодому человеку, можете спросить у него.

От этих слов меня бросило в краску; она взглянула на меня, и я прочел в ее взгляде кроткий укор: «Вы тоже хотите причинить мне зло?» – говорил этот взгляд.

«О нет, сударыня», – ответил я тоже взглядом; не знаю, поняла ли она меня; потом я сказал вслух:

– Так вы предлагаете мне, сударь, место, которое занимает муж этой дамы?

– Да, это самое место, – ответил господин де Фекур. – Прощайте, сударыня, я ваш слуга.

– Но в этом нет нужды, сударь, – остановил я его. – Я предпочитаю подождать; вы мне предложите какую-нибудь другую должность, если такая найдется; мне не к спеху; пусть это место останется за достойным человеком, его занимавшим; я тоже мог бы оказаться в его положении, тоже мог бы захворать, и тогда я был бы рад, если бы со мной поступили так, как я поступаю с ним.

Молодая женщина, должен отметить к ее чести, не ухватилась за мои слова; она стояла, потупив взор, и молча ждала решения господина де Фекура; она не пыталась злоупотребить моим великодушием, хотя оно могло бы послужить уроком для нашего патрона.

Урок этот, как я заметил, удивил его, но и привел в крайнее раздражение: ему не понравилось, что я претендую на большую деликатность чувств, чем он.

– Так вы предпочитаете ждать? – холодно спросил он. – Странно. Что ж, сударыня, возвращайтесь домой; послезавтра я буду в Париже и посмотрю, что можно для вас сделать. О вас, молодой человек, я поговорю с госпожой де Фекур.

Дама сделала глубокий реверанс и вышла, не сказав ни слова, с нею ее спутница, а я последовал за ними. По тому, как попрощался с нами патрон, я понял, что мое вмешательство отнюдь не пойдет на пользу мужу молодой дамы; выражение его лица не предвещало ничего хорошего.

Но вот что удивительно: один из находившихся в кабинете господ тоже вышел через минуту и присоединился к нам.

Молодая дама остановилась на лестнице и стала благодарить меня за участие; по лицу ее видно было, что она искренне взволнована.

Старшая дама, которую она называла матушкой, тоже горячо благодарила меня. Я предложил дочери руку, чтобы помочь сойти с лестницы (я уже научился этой небольшой любезности и гордился своими' познаниями), и в эту минуту к нам подошел тот господин, о котором я говорил выше; он обратился к молодой даме со следующим вопросом:

– Вероятно, вы отобедаете в Версале, прежде чем возвращаться в Париж?

Слова он выговаривал довольно невнятно, и голос у него был какой-то резкий.

– Да, сударь, – ответила она.

– Прекрасно! – продолжал он. – В таком случае, зайдите после обеда в такой-то трактир, где я остановился; мне бы хотелось с вами потолковать; не забудьте же. Вы тоже приходите, – это он сказал мне, – и не опаздывайте; если придете, не пожалеете; поняли вы меня? Прощайте, до свиданья.

И он ушел.

Этот толстый, низенький господин (ибо он был толст и мал ростом и к тому же не говорил, а бормотал себе под нос) выделялся среди посетителей господина де Фекура тем, что держал себя менее спесиво и не так оскорбительно, как прочие; это стоит отметить мимоходом.

– Как вы думаете, что ему от нас нужно? – спросила меня молодая женщина.

– Право, не знаю, сударыня, – отвечал я. – Мне даже неизвестно, кто он такой; я вижу его впервые в жизни.

Беседуя так, мы спустились по лестнице, и я – не без сожаления – начал откланиваться. Однако, заметив этот жест, старшая из дам сказала:

– Раз вам и моей дочери вскоре предстоит явиться в одно и то же место, не покидайте нас, милостивый государь, и окажите нам честь пообедать с нами. Вы старались помочь нам в беде, и было бы жаль не познакомиться поближе с таким благородным человеком, как вы.

Пригласив меня на обед, дамы угадали мое тайное желание. Неизъяснимое очарование удерживало меня подле молодой женщины; но самому мне казалось, что это всего лишь уважение, сочувствие, участие.

Не следует забывать, что я поступил с ней великодушно, а мы любим людей, у которых заслужили благодарность. Вот, по чести, все, что я сам думал о причинах душевного удовольствия, какое доставляло мне ее общество. Ни о любви, ни о каком-либо подобном чувстве я даже не помышлял. Это мне и в голову не приходило.

Я даже гордился своим участием к этой молодой женщине, приписывая его похвальному великодушию, чувству доброму, а ведь нам приятно считать себя добродетельными. Итак, я последовал за обеими дамами, преисполненный самых невинных и благих намерений и мысленно говоря себе самому: «Ты славный человек».

От меня не укрылось, что старшая из дам отозвала в сторону трактирщицу и что-то ей сказала: видимо, заказывала к обеду дополнительные блюда; но я не посмел дать ей понять, что заметил это, и не возражал, боясь показаться неблаговоспитанным.

Через четверть часа обед был подан, и мы сели за стол.

– Чем больше я смотрю на вас, сударь, – сказала мать, – тем яснее вижу, что лицо ваше соответствует вашему благородному поступку у господина де Фекура.

– Боже правый, сударыня, – ответил я, – кто бы поступил иначе, видя горе этой дамы? Кто бы не загорелся желанием избавить ее от огорчений? Как это грустно – видеть людей в печали, особенно людей, достойных участия, и сознавать собственное бессилие; сегодня утром я был растроган как никогда; я едва не заплакал, мне стоило большого труда удержаться от слез.

Как видите, хотя эта маленькая речь была весьма незамысловата, ее не мог бы произнести простой крестьянин; так не говорит деревенский юноша, так говорит просто юноша с добрым и доверчивым сердцем.

– Слова эти еще увеличивают нашу признательность, милостивый государь, – сказала молодая дама, краснея и, как кажется, не отдавая себе отчета в причине, вызвавшей этот румянец; возможно, в голосе моем было слишком много волнения, и она боялась, что не сумеет сдержать ответное чувство; несомненно, взгляды ее были нежнее, чем слова; ведь она высказывала лишь то, что считала уместным, умолкала, когда находила нужным, глаза же ее говорили много больше; так мне казалось. Подобные мысли простительны, особенно в том состоянии духа, в каком я находился.

Я, со своей стороны, как-то притих и присмирел. Куда девалась обычная моя веселость! И все же я был счастлив, что сижу с ними за столом, и старался быть как можно учтивей и почтительней – ничего другого не допускало ее милое лицо; в присутствии иных женщин нам не удается быть развязными, что-то в них требует от нас сдержанности.

Если бы я вздумал перечислять все сказанные мне любезные слова и описывать все знаки их уважения, я бы никогда не кончил.

Я спросил, в какой части Парижа они живут, и они сказали мне свой адрес и имя, с готовностью, ясно говорившей об их искреннем желании видеть меня в своем доме.

Мать молодой дамы на каждый вопрос отвечала первая; затем ее дочь скромно подтверждала ее слова, сопровождая свои речи долгим взглядом, выражавшим больше, чем речь.

Наш обед подошел к концу; мы заговорили о странном свидании, которое было нам назначено.

Но вот пробило два, и мы отправились в путь; в трактире нам сказали, что пригласивший нас господин кончает обедать; он предупредил своих слуг, что к нему придут по делу, и нам предложили подождать в небольшой гостиной; через несколько минут появился и он сам с зубочисткой в руке. Я упоминаю зубочистку, потому что эта подробность ярко характеризует оказанный нам прием.

Но прежде надо описать его внешность. Как я уже говорил, это был толстый человек, ниже среднего роста, на вид мешковатый и брюзгливый; говорил он так быстро, что половину слов проглатывал.

Мы встретили его глубокими поклонами и реверансами; он предоставил нам распинаться сколько душе угодно, но сам не соблаговолил даже головой кивнуть – не из гордости, но из пренебрежения ко всякому этикету; так ему было удобнее, и он постепенно привык не стеснять себя церемониями, ибо ежедневно общался с подчиненными ему людьми.

Он направился к молодой даме, по-прежнему вертя в пальцах зубочистку, которая, как вы сами видите, была очень под стать простоте его манер.

– Ara! – сказал он. – Вот и вы! Вы тоже пожаловали, – продолжал он, взглянув на меня, – отлично! Ну как дела? Вы по-прежнему грустите, бедняжка? (Вы сами догадываетесь, к кому относился этот вопрос). А кто эта дама, которая всюду с вами ходит? Ваша матушка или родственница?

– Это моя мать, сударь, – ответила молодая женщина.

– А, мать! Это хорошо. У нее честное лицо. И у вас тоже; я люблю честных людей. А что такое ваш муж? Почему он все время хворает? Он старик? Или вел слишком бурную жизнь?

Вопросы были не очень деликатного свойства, но задавал он их из самых лучших побуждений, как вы узнаете из дальнейшего; видимо, церемониться было не в его натуре. Собственно говоря, каждое его слово неприятно задевало самолюбие.

Есть люди, о которых говорят, что у них тяжелая рука; у этого добряка рука была совсем не легкая.

Но вернемся к нашей беседе. Итак, он осведомился о муже молодой дамы.

– Он вовсе не старик и не развратник, – ответила та, – это человек глубоко нравственный, и ему всего тридцать пять лет; но он перенес много несчастий; горе подорвало его силы.

– Так, так! – заметил толстый господин. – Бедняга. Как это печально. Вы меня давеча растрогали, и ваша матушка тоже; я заметил, что она даже заплакала. Так вы терпите нужду? Сколько вам лет?

– Двадцать, – ответила она, краснея.

– Двадцать лет! – воскликнул господин. – Зачем было так рано выходить замуж? Вы же видите, чем это кончается: появляются дети, возникают неожиданные затруднения, денег мало, бед хоть отбавляй, и прощай семейный мир! Да нет, я ничего! Ваша дочка очень мила, – прибавил он, обращаясь к матери, – очень мила, какое хорошенькое личико. Но не в этом дело; напротив, она мне понравилась именно своей скромностью; мне хотелось бы помочь ей, облегчить ей жизнь. Я глубоко уважаю добродетельных молодых женщин, особенно если они при этом красивы и бедны; их не так-то уж много; от других я не бегаю, но и уважать их не могу. Оставайтесь такой, сударыня, какая вы сейчас. Да! И этим молодым человеком я тоже очень доволен; очень удовлетворен. Надо быть честным юношей, чтобы так высказаться; у вас доброе сердце, нравятся мне такие люди, считайте меня вашим другом; вы поступили прекрасно, я даже удивлен. Короче, если он не подыщет для вас другого места (речь шла обо мне и господине де Фекуре), я сам о вас позабочусь. Не сомневайтесь Приходите ко мне в Париже, и вы тоже приходите (это относилось к молодой даме). Посмотрим, какое решение примет господин де Фекур относительно вашего мужа; если место останется за ним – тем лучше. Но и в этом случае я вас не оставлю, у меня есть кое-какие соображения, что-нибудь устроим для вас получше, подоходней. Но почему мы не сядем? Ведь вы не торопитесь? Сейчас только половина третьего, вы успеете рассказать о себе, я должен знать все ваши дела. Какие-такие несчастья приключились с вашим мужем? Был он прежде богат? Из каких вы краев?

– Я родом из Орлеана, сударь, – сказала она.

– А! Из Орлеана! Прекрасный город, – заметил он. – И что же, у вас там родня? Рассказывайте. У меня есть еще четверть часа; я принимаю в вас участие, так надо же мне знать, кто вы такая. Вы доставите мне удовольствие; итак?

– История моя, милостивый государь, не будет слишком длинной, – начала молодая женщина. – Наша семья происходит из Орлеана, но я выросла не в городе, а в поместье. Мой отец – небогатый дворянин; мы жили в десяти лье от Орлеана, в родовой усадьбе, оставшейся от обширных-дедовских владений. Там он и умер.

– А! – заметил господин Боно (так звали нашего благодетеля). – Так вы дочь дворянина: это очень мило, но что дворянство без денег? Продолжайте.

– Около трех лет назад муж мой впервые меня увидел и полюбил, – продолжала дама. – Это был наш сосед, дворянин, как и мой отец.

– Дворянин! – заметил наш новый покровитель. – Много ли проку от его дворянства.[68]Типичная точка зрения для людей XVIII в., когда все большее значение в обществе приобретало богатство. Мариво, выступавший против сословных предрассудков, стремился противопоставить дворянскому гонору не внушительную тяжесть денежного мешка, а представление о высоких моральных качествах человека вне зависимости от его сословной принадлежности и материального благополучия. Что же дальше?

– Я считалась довольно миловидной девушкой…

– Охотно верю! Этого вам не занимать; еще бы! Вы, стало быть, общая любимица и самая красивая девушка в кантоне,[69]Первоначально (с XIII в.) кантонами назывались во Франции небольшие части (чаще всего окраинные) провинции или «земли»; позднее кантон, стал одной из единиц административно-хозяйственного деления страны, составной частью ее провинций. это ясно как день. Ну?

– Моей руки просил не только этот дворянин, но и один богатый орлеанский буржуа.

– А, вот это уже лучше. Надежнее. Надо было выходить за буржуа.

– Сейчас вы узнаете, сударь, почему я за него не вышла. Это был красивый мужчина, он нравился мне; правда, чувство мое к нему нельзя было назвать любовью; но его общество было мне приятнее, хотя дворянин ничем ему не уступал. Отца моего в то время уже не было в живых, а мать, моя единственная опекунша, предоставила мне свободу выбирать между этими двумя претендентами. Я отдавала некоторое предпочтение орлеанцу и не сомневаюсь, что это предопределило бы мой выбор, если бы не случай, резко изменивший мое решение в пользу его соперника. Дело было в начале зимы; мы с матушкой гуляли по опушке леса с этими господами; не помню уже из-за какой безделицы, заинтересовавшей меня, я несколько удалилась в сторону от моих спутников, как вдруг из леса выскочил бешеный волк[70]В описываемую эпоху в лесах было очень много волков, и они часто совершали нападения на людей. Газеты тех лет не раз описывали подобные происшествия, предупреждая путешественников об угрожающей им опасности. и кинулся прямо на меня.

Вообразите, как я испугалась; я побежала к матери, крича от страха. Матушка тоже кинулась бежать в испуге, но споткнулась и упала. Богач-орлеанец обратился в бегство, хотя имел при себе оружие.

Один только дворянин, выхватив шпагу, бросился мне на помощь и напал на волка в тот самый миг, когда зверь уже готовился вцепиться мне в горло и растерзать меня.

Волк был убит, но спаситель мой едва не погиб: он был весь изранен; зверь сбил его с ног, оба они покатились по земле; но, в конце концов, мой защитник прикончил волка.

Несколько крестьян, живших неподалеку, услыхали наши крики и прибежали на шум. Волк был уже мертв. Они подняли моего спасителя; он истекал кровью и нуждался в немедленной помощи.

Я потеряла сознание, в нескольких метрах матушка тоже лежала без чувств. Всех нас отнесли в наш дом, от которого мы успели отойти довольно далеко.

Мой жених был искусан сильно, хотя и не смертельно. Но мы боялись ужасных последствий заражения бешенством, и на другой же день больной уехал к морю.[71]В те времена морские купания считались весьма эффективным средством против бешенства.

Не стану скрывать, сударь, что выказанное им презрение к смерти и забота обо мне глубоко поразили меня – ведь он мог бежать, как бежал его соперник. Еще больше подкупало меня то, что он ничуть не гордился своим поступком, не выставлял свои заслуги и любил меня все так же робко. «Вы не любите меня, мадемуазель, – только сказал он перед отъездом. – Мне не дано счастье нравиться вам, но я не могу считать себя совершенно несчастливым, ибо судьба дала мне случай показать, что вы для меня дороже всего на свете». «Отныне и мне никто не должен быть дороже вас», – ответила я ему напрямик, в присутствии матушки, и она одобрила мое решение.

Ясно, ясно, – сказал тогда господин Боно. – Все это очень мило. Ничего нет прекраснее подобных чувств, особенно в романах. Я уже вижу, что вы-таки выйдете за него замуж из-за укусов. Я предпочел бы, чтобы этот волк вовсе не выскакивал из леса; он испортил вам жизнь. А что же орлеанский буржуа? Все еще бежит без оглядки? Он не возвращался?

– Он посмел прийти в тот же вечер, – сказала молодая дама – Явился прямо к нам в дом и не постеснялся в течение целого часа вести разговор в присутствии израненного соперника. Это уронило его в моем мнении еще больше, чем трусливое бегство в минуту опасности, когда он бросил меня на произвол судьбы.

– Ну, видите ли, – отозвался господин Боно, – не знаю, что вам на это сказать; такое уж дело – любовь; этот визит, конечно, не похвален: но насчет того, чтобы удрать от волка – дело другое; лично я думаю что он поступил не так уж глупо. Бешеный волк – препротивное животное ваш муж, по правде говоря, был весьма неосмотрителен. Так, значит дворянин вернулся с моря, и вы обвенчались. Так?

– Да, сударь; я считала, что это мой долг.

– Дело ваше; – заметил господин Боно, – а только мне жаль, что вы упустили беглеца. Он был бы лучшим мужем для вас, потому что богат; ваш супруг очень хорош, чтобы убивать волков, но волки встречаются не каждый день, а пить-есть надо ежедневно.

– Мой муж располагал достаточным состоянием, когда мы поженились, – отвечала она.

– Ха! Достаточным! – вскричал толстяк. – Куда это годится? Того, что только достаточно, никогда не достает. Каким же образом он утратил свое состояние?

– В судебных процессах, – отвечала она. – Мы судились с соседним помещиком из-за спорного владения; тяжба сначала казалась пустяковой, но потом разрослась, и противник наш выиграл дело, так как имел покровителей. Это окончательно разорило нас. Муж решил уехать в Париж и попытать счастья на служебном поприще; его порекомендовали господину де Фекуру, и он получил место, но потерял его несколько дней тому назад, а я, как вы слышали, просила не увольнять его. Не знаю, оставят ли за мужем его должность, господин де Фекур ничем меня не обнадежил. Но на душе у меня стало легче, сударь, ибо мне посчастливилось встретить не только вас, но и другого человека, столь же великодушного, как вы, а вы были так добры, что приняли в нас участие.

– Да, да, – сказал он, – не печальтесь, вы можете положиться на меня. Нельзя же не помочь людям, попавшим в беду; по мне, так никто не должен страдать; увы, это невозможно. А вы, юноша, откуда родом? – обратился он ко мне.

– Я, сударь, уроженец Шампани, – ответил я.

– А, так вы из тех краев, где делают славное шампанское вино? Прекрасно. Там живет ваш батюшка?

– Да, сударь.

– Очень хорошо. Значит, он сможет поставлять мне шампанское, а то нам продают бог знает что. А кто вы по званию?

– Я сын землевладельца, – отвечал я. Таким образом, я сказал правду и вместе с тем избежал слова «крестьянин», которое казалось мне унизительным. Никому не запрещается прибегать к синонимам; сколько ни есть синонимов «крестьянина», я пользовался ими всеми, но и только: мое тщеславие не претендовало ни на что больше; и если бы мне на ум не пришел «сын землевладельца», я сказал бы без уверток: «Я сын крестьянина».

Пробило три часа; господин Боно вытащил часы, поднялся и сказал:

– Ну, делать нечего, я вас покидаю; увидимся в Париже; жду вас гам, мы еще потолкуем. До свиданья, я ваш слуга. Кстати, вы ведь едете сейчас? Сию минуту я отправляю в Париж мой экипаж, вы можете воспользоваться им. За наемные кареты безбожно дерут, вот вам случай съэкономить.

Он позвал лакея.

– Что, Пикар скоро думает выехать?

– Да, сударь, он уже запрягает, – ответил слуга.

– Так пусть доставит в Париж этих дам и молодого человека. Прощайте.

Мы хотели бы поблагодарить его, но он уже скрылся. Мы вышли на улицу, экипаж скоро подали, и мы уехали из Версаля, весьма довольные нашим покровителем и его ворчливой добротой.

Не буду описывать наш дорожный разговор; лучше приедем поскорее в Париж: ведь я еще мог поспеть на свидание; как вы помните, у меня была назначена встреча с госпожей де Ферваль у мадам Реми, в одном из отд’Аленных предместий.

Кучер господина Боно доставил обеих дам к ним домой, и там я с ними расстался после обмена любезностями, получив новые настойчивые приглашения бывать у них.

Я отпустил кучера, взял фиакр и отправился по заветному адресу.

Конец четвертой части


Читать далее

Часть четвертая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть