Глава третья

Онлайн чтение книги Всегда тринадцать
Глава третья



1


Теперь, когда позади остались заботы, связанные с открытием сезона, настало время исполнить то обещание, что дано было комсомольцам города, — специально для них отработать представление.

Разговор об этом зашел сперва на партийной группе, и Костюченко высказал пожелание, чтобы в представлении принял участие весь коллектив.

— Правильно, — поддержал Столетов. — За нами, коммунистами, дело не станет. Что же касается остальных, Важно, чтобы молодежь пример показала!

Порешили на том, что директор побеседует с молодыми артистами, а организационную сторону возьмет на себя Адриан Торопов: не только мячи ему крутить.

— Ладно, — согласился жонглер. — Я сам понимаю: дальше нельзя откладывать!

Когда на следующий день молодые собрались в директорском кабинете, сразу сделалось и оживленно и тесно. Еще бы: одних только прыгунов Федорченко семеро, да еще Лузановых двое, Багреевых двое, Торопов, Жариков.

— Ого, целая армия! — улыбнулся Костюченко. — С такой армией не то что программу — гору сдвинуть можно!

Затем рассказал, как в весеннюю пору безотказно трудились горноуральские комсомольцы на субботниках, какую помощь оказали ремонтным делам цирка.

— Ну, а долг, товарищи, платежом красен. Обещал я комсомольцам, что цирк пригласит их на специальное — шефское, что ли, — представление. Заслужили! Если нет возражений, в наш ближайший выходной это представление и дадим!

— В выходной? — переспросил Геннадий Багреев. И даже удивленно оглядел товарищей: — А собственно, почему в выходной? Насколько мне известно, кодексом об охране труда этот день предназначен для законного отдыха. Разве не так?

— Верно. Именно так, — подтвердил Торопов, обменявшись с Костюченко коротким взглядом. — Какой же другой предлагаешь день?

Багреев сидел в кресле напротив Костюченко: поза была небрежной, на руке поблескивал перстень. Еще раз оглядев находившихся в кабинете, он слегка откашлялся:

— Да нет же, товарищи. Видимо, я недостаточно ясно высказался. Слов нет, комсомол достоин благодарности. Двух мнений на этот счет быть не может. Весь вопрос, в какой конкретной форме выразить благодарность. Я бы лично предложил письмо. Коллективное письмо с опубликованием в местной печати: так, мол, и так — сердечно признательны, крепко жмем трудовые руки!

— Ну, а с обещанным представлением как быть? — опять спросил Торопов.

Багреев в третий раз огляделся. Взгляд его говорил! «Право, смешно! Неужели и сейчас не ясно?»

— Пожалуйста. Готов и по этому вопросу высказаться. Не надо путать два понятия. Благодарность — это одно, а работа. Между прочим, Александр Афанасьевич, я затрудняюсь вас понять. Как директор, вы рекламу разворачиваете, стремитесь полный сбор обеспечить. И тут же предлагаете. Давайте называть вещи своими именами. Что такое шефское представление? Это же представление даровое. Вот и подумайте сами — можно ли подрубать тот сук, на котором сидим?

И смысл этих слов, и надменность поучающего голоса — все это покоробило Костюченко. Но он не стал торопиться с ответом, полагая, что это сделают сами молодые артисты. Они, однако, не спешили. Невнятный шумок, пробежав по кабинету, тут же стих.

— Продолжим разговор, — кивнул Костюченко. — Хотелось бы знать, что по этому поводу другие думают?

Опять молчание. Не очень плотное, но затяжное.

— А чего ж тут особенно думать, — подал голос Жариков. — Молчание, как известно, знак согласия. Предлагаю не задерживаться дальше. Лучше обсудим программу представления.

— Да погоди ты, — неожиданно приподнялся один из прыгунов Федорченко, дюжий парень, обычно не отличавшийся красноречием. Он и сейчас начал с заметной натугой: — Считаю, что подумать надо. В самом деле, погода располагающая. В выходной за город хорошо податься!

Действительно, дни продолжали стоять жаркие, прокаленные солнцем, манящие за город — к свежей листве, на берег реки. Кое-кто даже мечтательно зажмурился.

Первым опомнился Тихон Федорченко.

— Факт, что хорошо на речке, — сказал он, обратясь к своему партнеру. — Но ты ведь слыхал: здешнему комсомолу обещание дано!

— Не я давал! — послышался голос Багреева.

Федорченко будто его и не услышал. Он опять, на этот раз настойчивее, спросил партнера:

— Так как же быть с тем словом, что дано? Как ты тут ни крути — свинство получится, если не сдержим слово!

— Выбирай выражения, — обиделся Багреев. — На каком, спрашивается, основании.

Шум взметнувшихся голосов заглушил окончание фразы: видно, прямые слова Федорченко задели каждого. Однако Костюченко еще не мог уловить, в чью сторону склоняются молодые.

— Свинство так и называется — свинством! — отчетливо произнес Федорченко и всем корпусом повернулся к Багрееву: — Я, Геннадий, так считаю: вещи надо своими именами называть!

Багреев вскочил. Он намеревался дать отпор, но его энергичным жестом остановил Торопов:

— Постой, постой! Мы тебя уже вдоволь послушали! Теперь за нами слово! Значит, ты обиделся? А ведь если вдуматься — не тебе на нас, а нам на тебя нужно быть в обиде! — Замолк на мгновение, окинул гимнаста прищуренным взглядом: — Ишь какой ты рассудительный! Все припомнил: и кодекс трудовой, и кассовые интересы. Об одном забыл — о совести!

— Правильно! — воскликнула Ира Лузанова. — Я тоже так считаю. Как можно от представления отказаться? Для нас старались, условия создали, а мы. — И крикнула мужу: — Почему ты молчишь, Дима? Разве можно в таком деле молчать?

Громче прежнего смешались голоса. Геннадий еще пытался сохранять независимую позу, что-то еще бубнил его сторонник, но на этот раз Костюченко отчетливо уловил — переломилось настроение.

— Совесть ты забыл! — громко и сердито повторил Торопов. — Ту, с которой мы все годы в училище прожили. Какую обещали, окончив учебу, на всю жизнь сохранить! Разве можно нам жить по другому счету? Эх ты! Тошно с тобой говорить!

— А ты с ним и не говори, — вмешалась Зоя Крышкина. С тех пор как пошли на лад ее репетиции с Тихоном Федорченко, она стала куда смелее. — И в самом деле, давайте программу лучше составим!

Начали с программы. Потом перешли к прологу. Не подготовить ли в подарок комсомольцам собственный свой молодежный пролог? Тем более есть, кому заняться этим: Дмитрий Лузанов еще в училище сочинял пролог для выпускной программы.

— Соглашайся, Дима. Я тебе помогу. У меня есть кое-какие соображения! — вскричал Жариков. — Кстати, кроме пролога можно еще подарки творческие сделать. Зоя Крышкина вместе с Федорченко новый трюк подготовила. Можно вполне показать!

— Рано еще, — отозвался Тихон.

— Ничуть не рано! Смелость города берет! Молодые дерзать должны! Уважаемый товарищ директор! Прошу включить в программу шефского представления также мой сольный номер. Можете не беспокоиться: уже выступал с ним. Ирочка, ты же смотрела меня зимой?

— Верно, — подтвердила Лузанова. — Мне номер понравился!

Что оставалось добавить Костюченко? Дождавшись тишины, он сказал:

— Очень рад, товарищи, что мы обо всем договорились. Предложения ваши мне по душе. И молодежный пролог, и показ новых трюков, новой работы — что может быть лучше. Конечно же, шефское представление должно быть жизнерадостным, задорным, молодым! Что касается того сука, на котором мы сидим. (По кабинету пробежал смешок.) Думаю, нам и впредь не придется опасаться дурных сборов. Сами видите, с какой охотой посещает нас зритель.

Последним кабинет покинул Геннадий Багреев. Убедившись, что все ушли и свидетелей не осталось, он негромко обратился к Костюченко:

— Вы не подумайте, Александр Афанасьевич, что я против. Ребята не совсем точно меня поняли. Разумеется, мы с Викторией тоже выступим.


2


Узнав, что молодой коверный предлагает в программу свой сольный номер, Петряков покачал головой:

— Я бы, Александр Афанасьевич, сначала на воскресном утреннике поглядел.

— Товарищи говорят, что Жариков уже выступал, и с успехом. Как же не поддержать инициативу?

— Я, Александр Афанасьевич, никогда против молодых не шел, — с достоинством возразил Петряков. — И против Жарикова ничего не имею. Тем более в репризах с Васютиным он вполне на месте. Однако одно дело опытному артисту подыгрывать, а другое. Как хотите, а я поспешности не люблю. Считаю, что начинающему полагается быть куда скромней!

Действительно, цирковая жизнь Евгения Жарикова была недолгой. Она началась в тот день, когда, собрав дворовых ребят, Женька Жариков — самый среди них непоседливый — предложил готовить цирковое представление. Ребята согласились. Истово тренируясь, ходили в синяках и ссадинах. Но до премьеры дело не дошло: возникли другие увлечения, и труппа распалась. А вот Жариков цирку не изменил. Он по-прежнему вертелся вокруг да около, завязывал с артистами знакомства, готов был исполнить любое их поручение, только бы лишний раз проникнуть в закулисный манящий мир. Год спустя записался одновременно в два акробатических кружка — при районном Доме культуры и при Дворце пионеров. Здесь и услыхал впервые о Цирковом училище. Еще через год поступил в него.

В приемной комиссии голоса разделились. Кое-кого смутила внешность Жарикова: жердь, на голове солома, а нос-то — нос похлеще, чем у Буратино. Других, напротив, подкупило это. «Позвольте, — возражали они. — Где сказано, что на манеже место одним красавчикам? Все данные к тому, чтобы пробовал себя в эксцентрике. К тому же подготовлен неплохо!» И Жариков начал студенческую жизнь.

Пожилая артистка, преподававшая в училище, как-то заметила в перерыве между занятиями остроносого, лихо жонглирующего юношу (не беда, что булавы часто у него валились!) и спросила:

— На каком ты курсе? Смотри-ка, новенький, а подаешь надежды. Отец кто?

— Повар.

— Комический повар, жонглер, — понимающе кивнула артистка.

Спустя некоторое время, забыв свой беглый разговор, она опять приметила юношу, на этот раз выжимающего стойку.

— Пряменько держишься. Верно, из цирковой семьи. Мама кто?

— Портниха.

— Ага! В самом цирке или в постановочной студии? Привыкшая к стародавним временам, когда цирковое искусство из поколения в поколение произрастало внутри семьи, артистка мысли не допускала, что родители Жарикова могут быть далеки от цирка. Между тем это было именно так: отец работал руководящим поваром в диетической столовой, мать — в ателье, в отделе дамского конфекциона. Первым в семье начинал цирковую дорогу Евгений Жариков.

Занимался он упорно. Домой приходил лишь к вечеру. Жадно набрасывался на еду, а затем мгновенно засыпал.

Глядя на спящего сына, мать обеспокоенно гадала: «Что-то получится из Женечки? Дело-то выбрал несолидное!» И совсем всполошилась, узнав, что сын решил стать клоуном.

— Господи, господи, еще чего придумал. У других сыновья как сыновья. Один только ты.

— Я стану, мама, клоуном. Дивная профессия! — горделиво подтвердил Жариков. — Я стану полпредом самого звонкого и заливистого смеха. Клянусь стать первым среди коверных!

Разумеется, Петрякову не было известно об этой клятве. Он знал одно: из циркового училища прислали практиканта, и этот практикант мнит себя законченным артистом, домогается самостоятельного места в программе. Такая прыть была инспектору не по душе.

В тот же день, повстречавшись на репетиции с Васютиным, Петряков отвел его в сторону:

— Хоть бы вы, Василий Васильевич, повлияли на юношу. Уж очень прыток.

Васютин в ответ смущенно кашлянул. Он до сих пор колебался в своем отношении к Жарикову.

Начинающий коверный изрядно его утомлял своей неугомонностью. Не было, кажется, минуты, чтобы в голове Жарикова не возникали новые замыслы, о чем он и спешил незамедлительно сообщить. При этом, не довольствуясь словами, тут же изображал, разыгрывал в лицах, а затем осведомлялся: «Правда, смешно? Правда, здорово смешно?» И еще одно огорчало Васютина: иногда он подмечал весьма критические взгляды юноши. Жариков точно с трудом удерживался от того, чтобы не воскликнуть: «До чего же скучны ваши штучки-дрючки!» И вместе с тем, хотя присутствие Жарикова усложняло ему жизнь, Василий Васильевич не мог не признать, что молодой коверный обладает способностями. Это подтвердилось первым же выходом на манеж. Основная роль по-прежнему осталась за Васютиным, но и Жариков погоды не испортил: держался он непринужденно, подыгрывал тактично, а в двух-трех местах даже сорвал хлопки. И еще обладал он хорошими качествами: неистощимой жизнерадостностью и подкупающим прямодушием. Особенно быстро к нему привязывались дети. Меньшие дочки Васютина с ликующим визгом протягивали ручонки, а старшая, Римма, признавалась: «Мне, папа, тоскливо, если долго не вижу Женечку!» Даже Васютина-мать отдавала ему должное. Стоило Жарикову склониться над орущим конвертиком, как-то по-особому причмокнуть — младенец тотчас умолкал.

— Видите ли, Григорий Савельевич, — сказал Васютин, ласково глядя на Петрякова. — Молодо-зелено. Чай, и мы с вами были когда-то такими же. Пускай себе крылышки пробует!

Тот номер, что Жариков предложил для шефского представления, и в самом деле несколько раз успешно показывался и в самом училище, и на отчетных вечерах в клубах творческой интеллигенции. Больше того, педагог, руководивший работой Жарикова, аттестовал его на педагогическом совете как в высшей степени одаренного ученика.

Кто-то из членов совета возразил, что, мол, показ на специфической, так сказать, «внутренней» аудитории еще не дает оснований для окончательных суждений.

— Пусть так. И все же я очень рассчитываю на Жарикова, — повторил руководитель.

Узнав (точнее, подслушав) этот разговор, юноша почувствовал себя на седьмом небе. Даже ходить стал какой-то особой надменно-журавлиной походкой.

«Ишь заносится Женька!» — посмеивались товарищи. И все-таки они по-прежнему относились к Жарикову любовно. Верно, что скромности маловато и прихвастнуть горазд. Зато душа парень, никому не откажет в помощи. Надо ли лонжу подержать, подстраховать при прыжках с трамплина или предметы подать жонглеру — тут как тут Женя, в лепешку готов расшибиться для друзей.

Вечером, вернувшись из цирка и дождавшись, когда уснули сожители (поселили его в одной комнате с парнями из группы Федорченко), Жариков сел за письмо:

«Здравствуй, мамочка! Наконец-то выдалась свободная минута, и я могу рассказать тебе о своих успехах».

К матери он относился с нежностью. Есть ли еще у кого такая мать? Поворчит, посетует, а начнешь делиться с ней своими планами на будущее — сразу доверчивой становится: честное слово, прямо как девочка. С момента приезда в Горноуральск Жариков впервые писал матери, и потому, естественно, ему хотелось поразить ее воображение.

«Значит, так. По порядку. Коверный в здешнем цирке средненький. Программа в целом неплохая, но недостает ей изюминки, магнита. Именно потому некоторые из молодых артистов, знавших меня еще по училищу, посоветовали директору включить в программу мой номер — тот, что я еще зимой подготовил. Директор, разумеется, ногами-руками схватился за это предложение. Пригласил меня к себе в кабинет, стал упрашивать. Мог ли я отказаться? И вот результат: всюду по городу афиши с моим именем. Если бы ты видела, мамочка. Охотно прислал бы тебе афишу, но она такого размера, что никак не засунуть в конверт! Через несколько дней состоится мой первый самостоятельный выход. Не волнуйся: я убежден в успехе. Он постучит мне в дверь, и я отзовусь: войди! Любящий тебя сын Евгений».

Последние строчки письма особенно понравились Жарикову, он даже перечел их шепотом. Затем опустил свое послание в конверт и блаженно вздохнул.


3


Если в первые горноуральские дни Сагайдачный относился к Казарину настороженно, со скрытой подозрительностью — в дальнейшем эта предвзятость начала ослабевать. Разумеется, смениться симпатией она не могла. Слишком разными были характеры, слишком многое разделяло артистов. И все же — спасибо хоть на том! — Сагайдачный должен был признать, что, вопреки всем ожиданиям, Казарин ведет себя ненавязчиво, на дружбу не напрашивается, осмотрительно держится в стороне.

— Что-то редко вижу твоего родственничка. Все пропадает где-то, — однажды с усмешкой сказал Сагайдачный Анне.

— Насколько знаю, Леонид сейчас сильно занят, — ответила она. — Аппаратуру к новому номеру готовит.

Ответила равнодушно, незаинтересованно. Тот разговор, что произошел во флигельке Николо Казарини, оставил в ее душе неприятный осадок. Анна тоже хотела, чтобы Казарин держался подальше. Особенно теперь, когда с таким трудом восстановлено было семейное согласие.

— Пускай себе хоть номер, хоть аттракцион готовит. Только бы не досаждал, — подвел итог Сагайдачный.

Но именно в эти дни и случилась у него непредвиденная встреча с Казариным.

Уступая желанию Анны, считавшей, что надо оказывать внимание старейшему родственнику, Сагайдачный (сам он большого желания не испытывал) отправился навестить Николо Казарини, постучался во флигелек и чуть не отступил, обнаружив еще одного гостя.

— Что же остановились, Сергей Сергеевич? — приподнялся навстречу Казарин. — Дедушка будет рад. Входите.

И Сагайдачному не осталось ничего другого, как присоединиться.

Неторопливо смотрел Николо Казарини на своих гостей: до чего же разные! Видимо, Аня не ошиблась, введя Сагайдачного в круг семейства. Сильный, крепкий. Удачно выбрала и мужа для себя, и отца своему ребенку. Старое семейство нуждается в новых, полнокровных побегах. А вот Леонид — в нем отчетливо видны черты, присущие мужчинам из рода Казарини: изворотливость движений, вкрадчивость интонаций, жадный блеск глубоко запавших глаз.

Впрочем, продолжая приглядываться к Леониду Казарину, старик обнаружил и нечто иное, прежде не замечавшееся. В этот свой приход, как бы ни старался он вести себя непринужденно, Казарин являл не только вкрадчивость, но и обеспокоенность, не только изворотливую подвижность жестов, но и скрытую за ней жаркую, с трудом удерживаемую порывистость. Что могло означать все это?

Разглядывая обоих мужчин, Николо Казарини не мог не подумать об Анне. Не мог, потому что вспомнил тот разговор, что произошел недавно здесь, во флигельке. Анна, Анна! Вот кто запечатлел в себе самые отстоявшиеся черты семейства: рассудительность, выдержку, трезвый расчет и даже красоту под стать всегдашнему расчету — резкую, определенную во всем. Кто же по духу своему ближе к Анне — этот гонщик или этот иллюзионист? Старик затруднился бы ответить.

Через полчаса, сказав все то, что в этих случаях принято говорить («Молодцом! Цвет лица превосходный! Выглядите свежо!»), Сагайдачный и Казарин покинули флигелек.

— Да-а! — вздохнул Казарин. — Сильно сдает наш предок. Прямо-таки на глазах сдает!

— Старость не радость, — в тон ему отозвался Сагайдачный.

Тут бы им и расстаться, но что-то подспудное помешало этому. Продолжая разговаривать, вместе вышли на площадь перед цирком.

— Что ты скажешь! — зажмурился Казарин. — До того расщедрилось солнце, хоть караул кричи!

Сагайдачный согласился: как есть все перепутала природа. В Южноморске работали — дождями холодными поливало. Сюда перебрались — хоть блины выпекай на асфальте.

— Одно спасение — номер в гостинице с душем. А вы, Леонид Леонтьевич, как устроились? Удобно?

— Вполне, — заверил Казарин. — Правда, в стороне от цирка. Зато тишина, покой. Домик уютный, комната окнами в сад. Да и улица — одно название что улица: насквозь травой проросла.

Оттого ли, что завязавшийся разговор носил безопасно-нейтральный характер, или же подействовало ленивое благодушие солнечного утра, Сагайдачный впервые почувствовал себя способным хотя бы на некоторое время отключиться от всегдашней неприязни к Казарину.

— Рад за вас, — кивнул он. — Сам, однако, предпочитаю гостиничную обстановку. Не по душе мне зависимость от квартирных хозяек.

— Что вы, Сергей Сергеевич! Хозяйка у меня такая, что лучше не сыскать. Внимательная, заботливая, к самовару семейному приглашает. Я ведь не то, что вы. Семьей не богат.

Умышленно ли сказаны были последние слова? Выражение лица Казарина сохраняло приветливость, ласковость, но Сагайдачному вдруг почудилось нечто высматривающее в его взоре. Насторожился. Нет, по-прежнему безмятежно улыбался Казарин:

— Возвращаюсь домой и сажусь чаевничать. А затем постель и окно, раскрытое в сад. Сирень отцвела, но все равно аромат листвы вливается в комнату. При такой погоде каждый лишний шаг в тягость. А то бы пригласил вас, Сергей Сергеевич, полюбоваться моей обителью.

Зачем говорилось все это? Возможно, Казарин впервые увидел в Сагайдачном не только соучастника по цирковой программе, не только соперника в прошлом, но и отца — отца Жанны, девушки, которая привлекала его все сильней.

— Разумеется, Сергей Сергеевич, дело не в самоваре. Другое важно: чувствую себя не случайным жильцом, а, если угодно, чуть ли не родственным человеком. Забыл сказать: к хозяйке часто наведывается племянница. Красивая девушка. Живая. Испытать ей с детства пришлось немало трудного.

— Почему так?

— Мать тому виной. Больная, неуравновешенная.

Это становилось похоже на игру. Угадает или не угадает? Бывают такие игры — опасные, рискованные, но начав — не остановиться. Нет, не угадал!

— А девушка интересная. Я не только о внешности. Самостоятельный, рано сложившийся характер. Целеустремленный характер. Между прочим, спортом увлекается.

В глазах Казарина Сагайдачный на этот раз мог бы уловить нечто выжидательное, но, отвлекшись мыслями, ничего не заметил. Бывает непроизвольное стечение мыслей. Девушка в том доме, где поселился Казарин. Девушки, пересекающие площадь перед гостиницей. Девушки, одна из которых может быть Жанной. Достаточно оказалось произнести про себя имя дочери, как тотчас все мысли обратились к ней. Жанна! Все это время он старался о ней забыть, вычеркнуть навсегда из памяти. А вот сейчас. Нет, не нужно! Пусть так и будет, как приказал себе!

— Интересная, говорите, девушка? — переспросил Сагайдачный и повел головой, точно отстраняясь от чего-то. — Но если это так. Если она нравится вам.

— Что вы! Из ранга женихов я вышел!

— Почему же? Никогда не поздно!

На этот раз лицо Казарина переменилось. Улыбка сбежала, обозначились и смятение и порывистость.

— Значит, вы допускаете — начал Казарин и не закончил фразу.

Точно в сердце удар. Сейчас только понял с такой очевидностью, с такой предельной неотвратимостью. Нужна ему Жанна! Не может без нее! И не в номере иллюзионном, не ассистенткой. Вся нужна! Всей своей молодостью! Вся как есть! Понял, что жить не сможет дальше без этой девушки.

— Спасибо, Сергей Сергеевич! — с внезапной хрипотой ответил Казарин. Он попробовал вернуть улыбку и не сразу смог: сопротивлялось побледневшее лицо. —

Спасибо. Подумаю о вашем совете. Но с одним условием.

«Что с ним?» — удивленно смотрел Сагайдачный. Он видел бледность, покрывшую щеки, и то, как в глазах Казарина вдруг смягчился обычно неестественный, словно наигранный блеск.

— С одним условием, Сергей Сергеевич. Если бы в жизни моей, в моей одинокой жизни произошли бы перемены. Обещайте быть гостем почетным на пиру.

— Охотно. И я, и Анна Петровна.

Они пожали друг другу руки. Теперь-то можно было наконец расстаться. Но, задержав в своей ладони сухие, вздрагивающие пальцы Казарина, Сагайдачный спросил вдруг:

— Кстати. Вам больше не доводилось встречаться с Надеждой Викторовной?

Казарин услыхал и обмер: «Доигрался!» Но лишь на мгновение поддавшись растерянности, заставил себя восстановить улыбку:

— Да нет. Горноуральск ведь город многолюдный. Значит, и вы не встречались, Сергей Сергеевич? Что ж, пожалуй, это и к лучшему. Не такое уж веселое занятие — обращаться к прошлому!

И они расстались, в разные стороны направясь через площадь.


4


В тот же день, сразу после разговора в директорском кабинете, молодежь обратилась к остальным артистам. Отказа ни у кого не встретила. Правда, Павел Назарович Никольский сперва нахмурился:

— Слыхала, Лида? Как выступать для комсомола — выходит, мы хороши. А вот в газете здешней доброго словца для нас не нашлось.

И все же согласился. И Вершинин тоже. Этот даже руками всплеснул:

— Неужто сомневались? Я такой: со всеми в ногу, куда все — туда и я!

Теперь-то, обеспечив полную программу, молодые артисты смогли без помех сосредоточиться на своем прологе.

Сначала собирались за пределами цирка: то у Лузановых, то у Федорченко или Торопова. Первый вариант сценария набросал Дмитрий Лузанов, а затем столько внесли всяческих поправок и добавлений, что сценарий в полном смысле слова сделался произведением коллективным. Жариков и тут был громче всех. Обрадованный тем, что заявка его не отклонена, он без умолку предлагал, советовал, придумывал, импровизировал. И до того всех утомил, что даже кроткая Ира Лузанова не вытерпела: «Ты бы, Женечка, хоть каплю себя поберег!»

И вот, наконец, с утра зайдя к Костюченко, Торопов пригласил его на репетицию:

— Посоветоваться хотим, Александр Афанасьевич. Будто и получается, да ведь со стороны виднее.

— Со стороны? — переспросил Костюченко. — За приглашение спасибо. Приду обязательно. Но с одной поправкой: никак не со стороны!

Репетиция молодежного пролога началась во второй половине дня. Солнечный свет, ярко врываясь в подкупольные оконца, печатался на стенах резкими бликами, и, в контрасте с ними, манеж казался потемневшим, чуть ли не черноземным.

Зрителей собралось немного — Костюченко, Петряков, партгрупорг, дежурные униформисты: им предстояло после репетиции заправить манеж к представлению. И еще в одном из верхних рядов (Костюченко не сразу его приметил) приютился Петр Ефимович Князьков. «Не слишком ли назойливым становится бывший директор»? — подумал Костюченко. Но отогнал эту мысль: пускай себе сидит, не выводить же за руку.

Пролог, подготовленный молодыми артистами, назывался: «О тех, кто мешает нам жить!»

— Нам, идущим в коммунизм, мешают они, — начал Дмитрий Лузанов (в дальнейший текст монолога удачно были вмонтированы стихотворные строки Маяковского). — Вот они, мешающие нам жить!

И тут же развернулся пестрый парад-алле всевозможных болтунов, очковтирателей, тунеядцев, стиляг и стиляжек, любителей выпивки. Каждый из этих персонажей обрисован был метко, выразительно и к тому же острыми средствами циркового искусства.

Торопов, например (он изображал очковтирателя), суетливо жонглировал объемистыми, а на поверку дутыми «делами». Иру Лузанову выносили в виде нелепой куклы — маменькиной дочки, до того избалованной, что на собственных ногах стоять не может. Жариков, того хлеще, выезжал в детском мальпосте: сущий младенец, да только тянется не к соске — к сорокаградусной чекушке. За ним Багреевы — наряженные с крикливой претензией, отплясывающие стиляжный танец. И наконец, финал пролога: выбежав стремительным натиском, каскадом прыжков, захватывающим весь манеж, группа Федорченко обращает в бегство пакостную накипь.

Отыграв пролог, молодые артисты собрались вокруг Костюченко.

— Вы нас не щадите, товарищ директор, — ободряюще сказал Торопов. — Обижаться не станем. Кстати, и сами еще не всем довольны.

— Вот как? — заинтересовался Костюченко. — В таком случае — первое слово за вами. Расскажите-ка, что еще намерены предпринять?

Собирались послушать, а пришлось самим начинать. Однако постепенно разговорились, и даже очень оживленно — не потому ли, что Костюченко оказался внимательным слушателем: во все вникал, исподволь направлял разговор. Затем, когда молодые, сами того не заметив, по косточкам разобрали свой пролог, он кивнул:

— Понятно. Теперь и наш черед.

Он сказал «наш» и сперва дал высказаться партгрупоргу, затем Петрякову.

— Ну, а ваше мнение, Александр Афанасьевич? — не вытерпел наконец Торопов.

— Скажу. Обязательно скажу. С той оценкой, которую до меня высказывали, вполне согласен. Тоже считаю, что пролог звучит современно, прицельно. И разыгран сочно. Однако же не всякая сочность способствует ясности. — Прервав свои слова, Костюченко оглядел молодых и задержал взгляд на Багреевых. — Вот, скажем, этот самый, будь он неладен, стиляжный танец. Очень здорово вы его отплясываете. Я бы больше сказал — со смаком!

— Разве это плохо? — настороженно отозвался Геннадий.

— Да нет, танцуете, повторяю, здорово. Один лишь у меня вопрос: какую при этом цель перед собой ставите?

— Какая же может быть особенная цель? Показываем то, что наблюдали на танцплощадках.

— Верно. Танцуете похоже, — согласился Костюченко. — Но ведь искусство способно на неизмеримо большее, чем одно только повторение. Тем оно и прекрасно, что умеет обобщать, выявлять самое характерное. Что в данном случае важнее — сфотографировать явление или же высмеять, осудить? Я к тому об этом — кажется мне, что вы еще не определили точно собственную свою позицию.

Загорелся спор. Не все согласились с подобной оценкой: мол, у циркового искусства свои границы, своя специфика.

— Нет, тут уж вы меня извините, — перебил Костюченко. Он продолжал улыбаться, и голос не повысил, но в тоне разом возникла твердость: — Лично я одну только знаю специфику: специфику советского нашего искусства — всегда и во всем мысль пробуждать, мысль нести! Кстати говоря, ваш пролог лишний раз доказывает это!

Условились еще раз собраться, посмотреть пролог в доработанном виде.

Оставшись вдвоем с Петряковым, Костюченко сказал:

— На следующую репетицию, думаю, полезно будет пригласить и секретаря нашей парторганизации. А то он тоже любит на специфику ссылаться: я, мол, кинодеятель, ваши цирковые премудрости не могу постигнуть.

— Верно, — согласился Петряков. — Пускай поближе присмотрится. В нашем деле, Александр Афанасьевич, специфика одна: работай красиво, докажи, что все тебе на манеже подвластно!

Вторая репетиция прошла еще удачнее, чем первая. Костюченко от души поздравил молодых артистов, а секретарь сказал:

— Гляди-ка, какую занятную форму избрали. Прямо-таки комсомольский глазастый патруль! А что, Александр Афанасьевич, если вам и для дальнейших представлений этот пролог оставить? Как-то он живее, действеннее, чем тот, что на открытии сезона давали.

— Посмотрим, подумаем, — коротко отозвался Костюченко.

Разговор происходил в опустевшем зале и, казалось, свидетелей не имел.

Однако час спустя, подкараулив идущего в цирк Станишевского, Петр Ефимович Князьков очень точно передал ему суть разговора.

— Что из этого следует? — не сразу сообразил Станишевский.

— Эх, Филипп Оскарович! А еще голова. Не догадываешься? Ведь если молодежный пролог в программе удержится — значит, побоку тот, что Сагайдачный поставил? Так ведь?

Скосив глаза, Станишевский помолчал, прикинул.

— Возможно. Вполне возможно, — сказал он затем. — Это уж верно: самолюбив Сергей Сергеевич, не любит, чтобы отодвигали. Вполне возможно, что обозлится!


5


Настал наконец вечер, когда цирк распахнул свои двери перед комсомольцами. Быстрее быстрого заполнили они зал, и тут же, подхваченная сотнями голосов, звонко взвилась под купол песня — про жизнь, которую нельзя не любить, про неутомимость молодых геологов, про мальчишку, которому шел восемнадцатый год. Чинность и сдержанность цирковому залу вообще не свойственны — в этот вечер и подавно. В зале собрались не просто зрители, а соучастники — те, кто руками своими помогали цирку стать светлым, нарядным, праздничным.

Одна за другой звучали песни, а за кулисами, лежа на диванчике в красном уголке, охал Федор Ильич Вершинин. Прибежал Петряков:

— Что с вами?

— Сердце! Припадок сердечный!

Петряков посочувствовал, порекомендовал отлежаться и поспешил назад к форгангу — дал последний звонок.

С самого начала программа принималась превосходно. Сатирические, быстро чередующиеся сценки пролога то и дело прерывались хлопками, взрывами смеха, одобрительными возгласами.

Однако не все в этот вечер прошло одинаково гладко. Дали себя знать и кое-какие непредвиденности.

Начало им положила Варвара Степановна Столбовая, или, точнее, ее воспитанник — какаду Илюша. На вопрос: «Что ты больше всего любишь?» — какаду должен был ответить) «Цирк! Цирк! Цирк!», а на вопрос: «Как звать тебя?» — «Катя! Катя! Катя!» На этот раз что-то сместилось в попугайской головке, и когда Варвара Степановна спросила: «Что ты больше всего любишь?»— Илюша самозабвенно закричал: «Катя! Катя!», чем и вызвал в зале немалое веселье. Крепче сжав лапки, строго глядя в янтарные зрачки, Варвара Степановна несколько раз повторила вопрос. Какое там! Илюша упрямо заладил, что больше всего любит Катю.

Зато без сучка-задоринки прошло выступление Зои Крышкиной и Тихона Федорченко. На последних репетициях заднее сальто на перше удавалось им безотказно. И все-таки Тихон медлил с согласием. Кончилось тем, что Зоя (вот ведь как переменились роли!) прикрикнула на него:

— Не стыдно? Выходит, Сергей Сергеевич был прав, когда упрекал тебя!

Тихон сдался наконец, но при условии, что Петряков предупредит зрителей: мол, исполняется не весь номер, а только лишь один недавно освоенный трюк. Петряков обещал, но, облачась в свой парадный фрак, не смог удержаться от искушения и объявил с обычной громогласностью:

— Впервые на нашем манеже! Рекордный трюк!

Это сперва рассердило Федорченко, но затем он успокоился, и все прошло как нельзя лучше. Комсомольский зритель, знавший цену чистой работе, по заслугам наградил акробатов долгими аплодисментами.

А вот Багреевых подвело тщеславие. Первой же своей комбинацией они расположили зрителей. Но затем Виктория что-то сказала Геннадию, и он, улыбнувшись в знак согласия, отстегнул от ее пояска тросик лонжи. Сделано это было демонстративно, подчеркнуто. Весь дальнейший номер воздушные гимнасты исполняли без страховки, работали в своей неизменно чеканной, безупречной манере — и все же некоторые зрители недовольно вздыхали: «К чему такой риск?»

Петряков, разумеется, вскипел негодованием. Уничтожающим взглядом проводив артистов, он перевел глаза на директорскую ложу, убедился, что Костюченко также смотрит программу, и поклялся себе: «На этот раз не спущу! Ишь зазнались!»

После Багреевых — согласно авизо — должны были выступать Вершинины. Но Федор Ильич (продолжая стонать, он перебрался из красного уголка к себе в гардеробную) предупредил, что работать не сможет, и тогда Петряков на его место поставил номер Жарикова. «Приготовься!»— кинул он ему на ходу, и юноша сразу почувствовал, как холодные иголки побежали по спине. «Что, если оскандалюсь? Быть не может! А вдруг!»

Взглянув по сторонам, Жариков увидел обычную закулисную картину. Зинаида Пряхина, делая разминку, отбивала быстрые батманы. И прыгуны Федорченко, разогреваясь к номеру, пружинисто, вверх-вниз, скакали на носках. Матвей Столетов, концом шамбарьера пощелкивая себя по крагам, о чем-то переговаривался с Буйнаровичем. Ассистенты Лео-Ле снимали чехлы со своей иллюзионной аппаратуры. Словом, вокруг все было обычно, но Жариков почувствовал, будто ноги его сделались чужими, хуже — деревянными. Так продолжалось, впрочем, недолго. «Эксцентрик-пантомимист Евгений Жариков!»— донесся к нему голос Петрякова. И занавес приоткрылся, пропуская юношу.

В причудливом виде предстал он перед залом. Полосатая куртка с короткими, косо обрезанными рукавами, вместо брюк черное облегающее трико (оно удлиняло и без того долговязую фигуру), а на лице точно маска — по белому грунту переломленные брови и багровый рот.

Выхваченный из темноты лучом прожектора, Жариков вступил в единоборство с ветром. Отчаянных попыток, самых невероятных телодвижений стоило удержаться на ногах. К ветру присоединился дождь. Спасаясь от него, Жариков поспешил раскрыть зонт. Ветер оказался проворнее, опрокинул зонт, превратил его в неудержимо влекущий парус. Так и исчез с манежа Жариков: зонт впереди, ветер в спину, беззвучный вопль судорожно раскрытого рта.

Пантомимический этот этюд разыгран был выразительно, но хлопки, какими откликнулся зал, настойчивостью не отличались. Впечатление было такое, что зрители сомневаются — пришло ли время аплодировать или же это всего только вступление и настоящее еще впереди.

Во втором этюде Жариков перевоплотился в посетителя зоологического сада. Неторопливо, полный собственного достоинства, идет посетитель мимо клеток, и потому, как реагирует — то обнаруживая любопытство, то отмахиваясь пренебрежительно, то расплываясь в довольную улыбку, — угадывались звери, каких он смотрит. Последняя, крайняя клетка была пуста. Осмелев, шагнув к ней вплотную, Жариков просовывал руку сквозь прутья и в тот же момент видел в глубине клетки проснувшегося, приподнявшегося хищника. Паническое бегство заканчивалось потешным кульбитом.

В зале засмеялись, захлопали, но и на этот раз с оттенком недоумения или ожидания: «А дальше, дальше-то что?»

Еще один этюд оставался в запасе у Жарикова — тот, что зимой на концертах проходил с беспроигрышным успехом. По существу, это была маленькая пьеса. Ах, как приятно на свете жить! Ах, как щебечут птицы, как цветет все вокруг! Беззаботно пританцовывая, юноша выходил на прогулку и вдруг замечал прекрасный, только что распустившийся цветок. Кидался в кусты, чтобы сорвать цветок, но колючие ветви преграждали дорогу, цеплялись за одежду, срывали ее клочок за клочком. Наконец желанный трофей в руках. Торжествующе улыбаясь, гордо выпячивая грудь, Жариков направлялся к партеру, чтобы преподнести цветок любимой девушке (роль ее, заняв приставное место, исполняла Ира Лузанова). И вдруг на лице любимой обнаруживал смущение. Оглядывал себя и, пытаясь прикрыться длинными руками, пятился, отступал, сгорал от стыда.

Один только раз вышел Жариков на поклон. Провалом это не было, но и успехом нельзя было назвать. Прибежав за кулисы, Ира Лузанова пыталась сказать что-то ласковое, ободряющее.

— Ладно, Ирочка, — оборвал ее Жариков. — В милостыне не нуждаюсь. Уж как-нибудь!

Костюченко смотрел программу из своей ложи. Был он в ней не один. Тут же сидели дети — Нина и Владик, только что вернувшиеся в город. Нине пошла на пользу туристская поездка: посвежела, посмуглела, в движениях появилась взрослость, самостоятельность. А Владик без перемен — все тот же живчик. Впрочем, сейчас он вел себя не по-обычному тихо, и только широко раскрытые, полные восхищения глаза показывали, в каком находится он упоении.

И еще один гость сидел в ложе — Андрей Никандров. Позвонив в редакцию газеты, Костюченко разыскал его, сообщил, что цирк намеревается в самое ближайшее время провести разбор программы, и попросил выступить на этом разборе со вступительным словом. «Ну, а если желаете предварительно освежить впечатления — милости просим. Кстати, для комсомольцев даем представление. Кое-что новое сможете увидеть». Никандров приглашение принял, и вот сейчас, сидя возле директора, он вторично смотрел программу.

Как и обычно, первое отделение завершал Лео-Ле. В этот вечер, ни в чем не уступая молодым, он был в ударе и с таким совершенством демонстрировал свои «чудеса», что даже ассистенты, ко всему давно привыкшие, удивленно переглядывались. И еще одно обстоятельство не могло ускользнуть от их внимания. Те трюки, в которых он обычно зло подшучивал над зрителями, Лео-Ле на этот раз исполнял мягко, улыбчиво, как бы задавшись целью расположить к себе зал — именно к себе, к себе самому.

Затем антракт. Подготовка к аттракциону Сагайдачных. Униформисты приступили к монтажу шара-глобуса, начали настилать гоночный трек. Тем временем Сагайдачный прошел к Вершинину:

— Слыхал, вам нездоровится, Федор Ильич?

— Плохо было. Сильно плохо. Однако сейчас.

На самом деле сердечный припадок Вершинина был не больше как притворством. Отказаться от выступления и тем самым противопоставить себя всему коллективу он не решился. Но и выступать не хотел. «Ты же, Федя, согласие дал», — напомнила жена. «Мало ли! Сердечный припадок все спишет. Не хватало утруждать себя без толку!» Другое дело аттракцион Сагайдачного. Тут уж нельзя манкировать.

— Спасибо за внимание, Сергей Сергеевич, — поспешил откликнуться Вершинин. — Сейчас куда лучше. Так что можете быть спокойны.

— Да нет, — сказал Сагайдачный, внимательно и холодно оглядев музыкального эксцентрика. — Думается, вам не следует рисковать.

— Что вы, что вы, Сергей Сергеевич! Да я ради вас.

— Нет, нет, обойдемся сегодня без вступительной сцены. И вам полезно отдохнуть, и мне любопытно проверить — правильно ли подсказывал рецензент, будто вообще необязательна эта сцена. Отдыхайте, Федор Ильич.

Сагайдачный вышел из гардеробной, плотно прикрыв дверь. Испуганно, ошарашенно посмотрел ему вслед Вершинин.

— Федя, что ты наделал! — плаксиво сказала жена. — Надо же было тебе!

В антракте Костюченко и Никандров продолжили беседу. Не так еще много было сказано, но директор цирка почувствовал расположение к рецензенту — немногословному, вдумчивому.

Владик и Нина ушли в буфет, на манеже продолжалась монтировка шара-глобуса, и ряды партера поредели.

— Сколько радости приносит цирковое искусство. Каждый вечер приносит, — сказал Никандров задумчиво.

— Согласен с вами, — кивнул Костюченко. — И все же, думаю, коэффициент полезного циркового действия может стать еще выше. От чего это зависит? Немалую роль играет атмосфера закулисная. Если она по-настоящему творческая, на хорошем нерве. В этом отношении питаю большую надежду на предстоящий разбор программы! Не буду скрывать, Андрей Николаевич: рецензия ваша кое-кому не по вкусу пришлась, даже раздраженные толки вызвала. («Это-то я знаю!» — подумал Никандров.) Что ж, поговорим, поспорим, в глаза друг другу взглянем откровенно!

В ложу заглянул Станишевский:

— Прислушался сейчас, что говорят в фойе. Довольны комсомольцы Да и в самом деле — отлично идет программа. Вот только Багреевы. Ай-ай, до чего же упрямые! Опять на инспекторских нервах сыграли!

— Я бы иначе это назвал, — жестко кинул Костюченко. — Прошу вас, Филипп Оскарович, передайте Петрякову, чтобы написал мне рапорт. Видимо, придется вразумить. В приказе вразумить.

Вернулись Нина и Владик — веселые, с палочками эскимо.

— Папа, а ты свое обещание не забыл? — с места в карьер спросил Владик. — Без нас день рождения не праздновал?

— Конечно, нет. Ждал, когда вернетесь. Теперь-то и закатим пир.

— Пир? — откликнулся Станишевский. Покинуть ложу он не торопился. — Совершенно правильно. Праздник не праздник, если не в полном семейном кругу.

Началось второе отделение. Ослепительный свет, рев моторов, стремительный выезд гонщиков. Все было так же, как и тогда, когда Никандров впервые смотрел программу. Но на этот раз он смотрел ее по-особенному — не только неотрывно, но и пристрастно. Иначе не мог, потому что этот артист, этот гонщик, этот сильный мужчина с упрямым лицом оказался отцом Жанны. Никандров смотрел с таким вниманием, будто хотел в чем-то убедиться, что-то для себя проверить или установить. Но и сейчас, несмотря на всю сосредоточенность, он продолжал остро чувствовать, как ему недостает Жанны. Ах, если бы она была рядом, если бы мог он взять ее за руку!

Закончив езду на нижнем треке, гонщики направились к шару-глобусу. Снова мужчина улыбнулся женщине, и она безмолвно подтвердила, встретясь с ним глазами: «Я буду с тобой, и мне ничего не страшно!» Он ей показал на веревочную лестницу, свисающую из люка. Затаив дыхание смотрели комсомольцы на манеж. Свет манежа играл на взволнованных, полных ожидания лицах. Не было в зале ни одного равнодушного лица.

И только Станишевский — он отступил в тень, в глубину ложи — рассеянно отвел глаза. Спрятав руку за спину, он загнул на ней палец за пальцем, точно подсчитывая какие-то козыри. И видимо, остался доволен своим подсчетом.


6


Переодевшись и разгримировавшись, Жариков выскользнул во двор. Именно выскользнул: ни с кем не хотелось ему видеться или разговаривать. Уязвленное самолюбие обжигало грудь.

До конца программы двор был пустынен. В павильоне, расположенном у выхода на улицу, скучала буфетчица.

— Пирожки мясные, горяченькие, — сообщила она, заметив Жарикова.

Он не откликнулся, отвернулся. И обнаружил, что рядом стоит Клавдия, помощница Столбовой.

— Эх, Женя-Женечка! — проговорила она.

— Ну и что? Что хочешь этим сказать? Или, может быть, угостить тебя пирожком? В буфете как раз имеются горяченькие!

Без передышки проговорив все эти слова, Жариков постарался вернуть себе обычное присутствие духа и даже голову вскинул:

— Так как же? Угостить? Мясные пирожки!

— А ну тебя! — отмахнулась Клавдия. — Как ты можешь? Лично я, если в чем у меня неудача, начисто теряю аппетит!

— Неудача? Так это у тебя. А у меня напротив — снова начал Жариков искусственно приподнятым тоном и вдруг умолк. Увидел, как смотрит девушка — сожалеюще, сочувственно. — Ладно, ладно. Не нуждаюсь. И плакать не стану. Слышишь? Не стану!

— А зачем же плакать? Тем более тебе — талантливому!

Очень искренне сказала. Жариков даже растерялся.

— Ты так считаешь?

— Определенно. А то, что нынче не очень шибко прошел, — это еще ничего не значит. Все равно — талантливый!

На этот раз Жариков не стал паясничать. Он увидел, как переменился взгляд девушки. Что-то новое приоткрылось ему в этом взгляде.

— Моя прекрасная леди, — сказал Жариков и осекся. — Моя прекрасная леди, — произнес он вторично и вовсе смолк. Наклонился к девушке, чмокнул в щеку и убежал.

— Ой! — сказала она. И прошептала, зажмурясь: — Ой, Женя-Женечка!

Тем временем программа подошла к концу. Громогласные аплодисменты прервал появившийся на манеже секретарь горкома комсомола.

— Спасибо, друзья, за чудесное ваше искусство, за гостеприимство, — обратился он к артистам. — Хотелось бы и нам увидеть вас на празднике горноуральской молодежи. Знаю, воскресный день в цирке нелегок. И все же, если кому удастся выбраться, милости просим в следующее воскресенье на стадион!

Оркестр заиграл прощальный марш, и комсомольцы направились к выходу. В лицо им пахнуло жарким, за день прокалившимся воздухом. И все же за вечер изменилось что-то. Не только жар, но и тяжесть ощущались в воздухе. И небо — точно плотный пластырь. И звезды — будто перезрелые, распаренные. «Быть грозе!» — подумали многие. И не ошиблись. Вскоре горизонт озарили первые молнии.

Сначала они лишь беззвучно обозначались на краю неба. Затем осмелели, начали продвигаться все ближе. И наконец, жестко и резко выхватывая из темноты окружающие город сопки, превратились в грозно рокочущие предвестники грозы. Не хватало только первого удара. Но вот и он раздался. Черная небесная глубь надвое раскололась, и в тот же миг устремились к земле тяжелые, градоподобные дождевые капли.

Одна из них угодила за ворот Жарикову. Он крякнул, но не уклонился: «Так мне и надо! Поделом!»

Шагая по улицам, он не отдавал себе отчета — куда идет, зачем. Просто шагал. Пускай поливает! Минутная приподнятость, какую вызвал в нем разговор с Клавдией, уже миновала, сменилась угнетенным состоянием. А тут еще вспомнил письмо, недавно отосланное матери: «Хвастун несчастный! Насочинял, наобещал с три короба, а сам».

Дождевые капли, превратившись в потоки, косо хлестали по мостовой, по стенам, по крышам, и в каждой водосточной трубе клокотало взахлеб. Все вокруг захвачено было этим накопившимся, наконец-то хлынувшим грозовым дождем. Все так же упорно шагая дальше, Жариков отплевывался от дождя, движением лопаток отрывал от спины намокшую рубашку и снова шагал. «Что? Не по вкусу? Ничего, ничего, голубчик! Такая прогулочка тебе полезна!» И вдруг остановился — увидел перед собой окна васютинского жилья. Первым побуждением было убежать. Затем сказал себе: «А почему бы, собственно, не зайти?» При других обстоятельствах, да еще в столь позднее время, разумеется, не решился бы. А сейчас потянулся к оконному стеклу, постучал.

— Ты? — поразился Васютин, выглянув за дверь. Юноша стоял перед ним вымокший до последней нитки. — Чего же не входишь? Входи скорей!

И Васютина-мать, и Римма еще не легли: привыкли, дождавшись из цирка Василия Васильевича, с ним вместе ужинать. Оставляя мокрые следы, Жариков прошел в комнату. Римма вскрикнула, Васютина-мать всплеснула руками. Засуетились, бросились переодевать Жарикова, поить горячим чаем. Наконец, когда предприняты были все профилактические меры, Васютин сказал жене и дочери:

— Теперь ложитесь, а мы потолкуем. Давай-ка, Женя. Выкладывай, что у тебя.

— У меня? Да ничего особенного. Сами могли видеть. Публика нынче попалась какая-то тугая. А в остальном порядок.

Васютин в ответ улыбнулся — очень деликатно, мягко. Но именно эта мягкость обезоружила Жарикова, заставила покрутить головой и сокрушенно признаться:

— Да не то я говорю, Василий Васильевич! Тошно мне! Никак не ждал, что примут меня так слабенько. А вы как считаете — почему?

Продолжало лить за окном. Здесь же, в домашней уютной тиши, негромко раздавался голос Васютина:

— Считаю, Женя, в том твоя первая промашка, что уж очень ты самим собой увлекаешься. Нет, ты не отрицай. Ты чем на манеже занят? А я тебе скажу: со всех сторон стараешься себя показать — вот я какой, вот как здорово двигаюсь, изображаю, тому подобное. Ну, а про зрителя забыл. Не до него тебе. Разве зрителю не обидно? Очень даже обидно! Он ведь тебя не случайно со всех сторон окружает в зале: он соучаствовать желает. Это точно. Ты про это никогда не забывай. И еще одного добивайся обязательно — чтобы зритель узнавал тебя. Ты не подумай, что я о себе особо высокого мнения. Знаю, что не все мои репризы на уровне: кое-какие устарели, другие обновления требуют. Да и уровень образовательный, признаться, у меня хромает. Однако же со зрителем почему контакт у меня? Не чужой я ему. В нашем деле, Женя, это очень важно. Ты всегда старайся не от себя — от жизни идти, в ней подсматривай меткие черточки, детали, краски. А ты в каком появился виде? Все равно как зебра черно-белая. Без роду, без племени. Что ж не возражаешь? Или обиделся?

Нет, обиды Жариков не испытывал. В бесхитростных словах Васютина он различил душевность, сердечность, тепло, в каком особенно сейчас нуждался.

— Спасибо вам, Василий Васильевич!

Разбуженная голосами, из угла выползла Пуля. Зевнула, высунув розовый язык. Потом негромко тявкнула, точно вопрошая: «Чего не спите, люди добрые?

— Сейчас, сейчас ляжем, Пулечка, — поспешил успокоить ее Васютин. — Ты только, Женя, голову смотри не вешай. Мало ли, что удачи полной не получилось. Удача — дело наживное. Молод ты. Еще всего добьешься! Ну, а теперь будем спать. Рядышком ляжем и превосходно выспимся. И не думай, что стеснишь меня. Нисколько не стеснишь. И вообще считаю — гроза разразилась вовремя. После нее куда как легче станет дышать.

Гроза была еще на подходе, когда Сагайдачные возвращались из цирка. Только успели подняться в номер, как сверкнула, грянула, разразилась. Гришу застали у настежь раскрытой балконной двери. Ему было страшно, при вспышках молнии он вздрагивал, но отступать не хотел. Дождевые струи хлестали все размашистее, и Анна крикнула:

— Закрой скорее, Гриша! Комнату зальет!

Но Сагайдачный не разрешил. Обняв сына за плечи, он шагнул с ним вплотную к порогу:

— Так-то, брат. Приучайся.

Все же Анна настояла, чтобы закрыли дверь. Тогда забарабанило по стеклу — сильно, шумно. А в номере сухо, люстра светит матово, ковер под ногами глушит шаги.

Приподнятое настроение и сейчас не оставляло Сагайдачного. Потому ли, что комсомольцы приняли аттракцион на ура? Да нет, к успеху Сагайдачный и без того привык. Иное бросилось ему в глаза — то бескорыстное оживление, каким в этот вечер жили кулисы.

— Как находишь, Аня? Занятный пролог разыграла молодежь!

— Ничего особенного, Сережа. Твой не хуже. И вообще не могу понять: какой был смысл тратить время, расходовать силы ради одного-единственного представления? К тому же задаром!

— Задаром? Ну, знаешь, если так рассуждать. Но спорить не стал. Отвел глаза. И снова пристально взглянул на жену — так, точно делал попытку переубедить себя, опровергнуть в чем-то.

— Ты что так смотришь, Сережа?

— Да так. Говорить, собственно, не о чем!

Отошел к окну. Повторил про себя: «Задаром! Задарма! Ишь ты, все равно как на рынке! А ведь и в самом деле пролог удался молодым. Хорошо придумали, быстро срепетировали. Не то что я. Конечно, аттракцион штука сложная, техничная, ни в какое сравнение не идет с прологом. Но можно ли так долго канителиться? Бумаги сколько перепортил, а все еще не подготовил заявку. Срамота!»

— Сережа, я тебе постелила. Ложись, — послышался голос Анны.

Разделся, лег. Лампу погасил на столике.

— Спокойной ночи, Сережа.

— Спокойной.

Теперь лишь дождевая дробь в окно. И мерное дыхание спящего Гриши. И быстрые молнии, озаряющие потолок. В их фосфорическом свете Сагайдачный мог разглядеть жену: она лежала на соседней кровати и тоже наблюдала за отблесками молний, за тем, как люстра при каждой вспышке кидает тень, переломленную на карнизе.

Снова вспышка. Снова удар.

Тогда-то Анна и приподнялась с постели:

— Какая гроза. Мне страшно. Можно, побуду с тобой?

Легла возле Сагайдачного, прильнула, прижалась. Так уже давно не бывало между ними.

— Гриша спит. А я с тобой. Вдвоем не страшно. Все было правильно, законно. Муж и жена, и жена у мужа ищет защиты. И тесно прижимается к нему. Все было правильно, и, ощутив зовущее прикосновение Анны, Сагайдачный сперва на него отозвался, обнял жену.

— Хороший мой, — шепнула Анна. — Пускай за окном как угодно. Нас не касается!

И в тот же миг Сагайдачный вдруг почувствовал нечто мешающее, нечто такое, что все превращало в неправду, в фальшь. Попытался пересилить себя. Нет, не смог.

— Извини, Аня. Невозможно душно. Ты лежи, а я у окна подышу!

Поднялся, накинул халат. Приотворив окно, различил сплошную дождевую рябь на площади. И ни души. Только раз возник пешеход — один-одинешенек, бегущий сломя голову, как будто спасаясь от погони. Скрылся в темноте.

Со всех сторон темнота. И небо без единой звезды — глухое, льющее, от вспышки до вспышки непроницаемо темное.

Анна приподнялась на локте, метнулась и замерла. Слезы проступили сквозь ее сомкнутые веки.


Лило и за окном, возле которого стоял Казарин.

— Уж и не знаю, что подумать, Леонид Леонтьевич, — обеспокоенно встретила его Ефросинья Никитична. — Жанночка под вечер забегала, предупредила, что заночует, а нет до сих пор. Где задержаться могла?

— Ложитесь спать, Ефросинья Никитична, — предложил Казарин. — Я открою Жанне. Все равно не скоро лягу — бессонница одолевает.

Не зажигая света, раскрыл окно в сад. Пахнуло чистой свежестью, острым запахом мокрых листьев. «Жанна! — беззвучно произнес Казарин. — Жанна!» Дождь подходил к концу. Он уже не был сплошным, распадался на отдельные звуки. Стало слышно, как журчит водосточная труба, как падают капли, стекая с ветвей и листьев. А затем Казарин различил негромкий шорox, приглушенный говор. Пригнувшись ближе к окну, весь обратился в слух.

— Тише! — сказала Жанна (мог ли Казарин не узнать ее голос!). — Тише! А то еще тетя услышит!

— Ну и пускай. Зачем нам таиться, — возразил мужчина.

— Ну как ты не понимаешь, — ответила она укоризненно. — Я хочу, чтобы ты был только со мной. Знаешь, как я обрадовалась, когда увидела тебя. Ты долго ждал? А почему догадался, что я сюда приду?

— Догадался. Что тебе смешно? Почему смеешься?

— Потому что мне хорошо! Какая у тебя рука — крепкая, сильная и вовсе не тяжелая. Я и не знала, как хорошо с тобой!

Беззвучно ступив, Казарин придвинулся еще ближе. Ему показалось, что он видит неясные силуэты. Опять услышал тихий, очень тихий, но счастливый смех. Затем тишина. Быть может, не тишина — поцелуй.

И снова предостерегающее:

— Тише!

— Да не бойся ты, — рассудительно сказал мужчина. — Тетя, верно, спит давно.

— А жилец? Жилец услышать может. Я тебе говорила: артист цирковой, Лео-Ле.

— Есть такой. А что он собой представляет?

— Занятный, разговорчивый. Про цирк мне много рассказывает и вообще о своих поездках. А я знаешь, о чем думала? О том, что вот с тобой хоть на край света. Понимаешь, как странно: он о себе рассказывает, о своих поездках, а я тебя все время вижу!

Ушла из города гроза. Дождь притих, потом и вовсе прекратился.

— Ты меня любишь? — спросил мужчина.

— Да!

— Когда? Давно?

— Смешной! Разве об этом спрашивают? Да и откуда я знаю? Иногда мне кажется — еще до того, как встретила тебя!

— До того? Разве такое возможно?

— А если и невозможно — какая разница! Он сказал:

— Дай прикрою тебя пиджаком.

Стихло опять. Опять, возможно, поцелуй.

Вцепившись пальцами в оконную раму, Казарин вдруг почувствовал, как под ногами сделалось зыбко, шатко. «Вот и все, — сказал он себе. — Хитрил, привораживал, карты наличные пересчитывал, и казались карты надежными, выигрышными. А вот — сорвалась игра!»

Обворованным почувствовал себя Казарин.

Жанна постучала через несколько минут.

— Ах, это вы, Леонид Леонтьевич? — спросила она, когда Казарин отворил. — Простите, что побеспокоила. Вы что же не спите?

— В такую ночь? — усмехнулся он горько. — Можно ли уснуть в такую ночь?

Осторожно ступая, девушка прошла сквозь сени. Открыв комнатную дверь, на миг обернулась, и тогда Казарин увидел ее лицо — открытое, смелое, счастливое. Такое счастливое, что отпрянул.

Как и всегда, рано утром отправясь в цирк, Варвара Степановна Столбовая по пути с удовольствием вдыхала посвежевший воздух. В еще не просохших лужах отражалась опять сгустившаяся небесная синева, белые облака, бегущие по ней.

Пройдя за кулисы, в ту часть коридора, где находились птичьи клетки, Варвара Степановна невольно замерла.

Возле клеток стояла Клавдия, но не с совочком и тряпкой. У нее на руке покачивался какаду Илюша — еще не вполне пробудившийся от сна, нахохленный, недовольный.

— На что похоже? — стыдила его девушка. — Какую путаницу допустил вчера на манеже! Ты не отворачивайся. Хочешь не хочешь, а будешь со мной репетировать!

При последних словах Столбовая решительно прошла вперед:

— Что это значит, Клавдия? Кто тебе разрешил?

— Так ведь я же не для себя, а для пользы дела, — ответила девушка, на миг смешавшись. — Человек вы, Варвара Степановна, немолодой. Так я рассудила, что смогу вам в подмогу.

Обиднее сказать не могла, напомнив о возрасте. Столбовая, вспыхнув, готова была жестоко отчитать помощницу. Но та умоляюще сложила руки:

— Ой, Варвара Степановна! Да не серчайте! Вы лучше мне помогите. Все сделаю, все исполню — только бы самой артисткой сделаться!

С такой мольбой, с таким искренним жаром воскликнула, что Столбовая приостановилась, не стала ругать.

— Артисткой сделаться хочешь? Цирковой артисткой? Да знаешь ли, что берешь на себя? Оно нелегкое — искусство наше. Оно лишь тому в руки дается, кто себя не жалеет, кто не только силы — всю жизнь искусству отдает. Понимаешь: жизнь! Большие артисты в искусстве нашем работали. И сейчас работают. И у всех у них в жизни нет другой заботы, кроме манежа, кроме мастерства. Все отдают для цирка! А ты? Ты так согласна?

— Я согласна, — очень строго, точно клятву, произнесла Клавдия.

И тогда, приняв у нее из рук какаду Илюшу, ласково дунув ему на перышки, Столбовая сменила гнев на милость:

— Ладно уж, коли так. Следи за мной внимательно, учись!




Читать далее

Глава третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть