ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Онлайн чтение книги Заговор равнодушных
ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Оконные стекла снова начинают звенеть. Сперва неразборчиво, как зубы, затем все громче, пока нарастающий звон не переходит в пронзительную трель флексотона. Тогда на камине робко откликаются чашки. У каждой из них свой особый тембр, начиная с высокого, кончая самым низким. Если закрыть глаза, можно подумать, что рядом, за стеной, цирковой виртуоз-эксцентрик мечет на стол, как талеры, звонкие кружки металла и кружки вибрируют, вызванивая замысловатые мелодии.

Так начинается утро. Воробьиной капеллой там, на дворе, в соседнем Люксембургском саду. Концертом стекол и чашек здесь, в маленькой гостинице, сотрясаемой слоновой поступью автобусов.

Маргрет лежит еще добрую минуту, плотнее зажмурив глаза, прислушиваясь к утренней перекличке вещей. Затем одеяло тяжелой птицей слетает на пол. За одеялом вдогонку летит пижама. Босые ноги, шаря по полу, сами отыскивают туфли, косматые и мягкие, как лапы медведя. Голая, она стоит посреди комнаты, вскинув высоко руки и отбросив назад волосы крутым движением головы. Затем уходит по шею в пестрый мохнатый халат. Створки халата запахиваются, как ставни. В комнате сразу становится как будто темнее.

В голубой резиновой шапочке, облегающей голову, как шлем, заколов халат у самого подбородка, Маргрет выскальзывает в коридор. Тихонько напевая, она направляется в ванную. Она слышит, как дверь напротив ее комнаты отворяется и так и остается открытой. Опять этот надоедливый англичанин караулил, когда она выйдет, чтобы проводить ее глазами до конца коридора! Смешной субъект! Никогда не попытался даже заговорить с нею. И всегда преследует ее взглядом своих покорных собачьих глаз.

Заперев дверь ванной на задвижку, она сбрасывает халат и пускает душ. Холодные брызги обдают ее с головы до ног. Она зябко сутулится, вздрагивая от прикосновения холодных струек воды. Затем, набравшись храбрости, подставляет им спину, зажав меж колен сплетенные руки. Резиновый шлем, ниспадающий на уши, узкие, чуть обозначенные бедра делают ее похожей на изнеженного мальчишку. Она откидывает голову и подставляет жидким ледяным лучам лицо и груди. Струйки воды, пробежав между ними, широкой дельтой омывают плоскогорье живота и стекают вниз по судорожно сжатым ногам.

Мановение руки – и ливень замирает на лету. Она проводит ладонью по телу, словно выжимая из него последние капельки воды. Нога нащупывает мягкий мех туфли. Тело, еще поблескивающее слезинками дождя, исчезает в мохнатой обертке халата.

Маргрет пускается в обратный путь по коридору. Конечно, так она и знала! Англичанин караулит на пороге своей комнаты. Его собачий взгляд, полный мольбы и восхищения, провожает Маргрет до дверей. Она охотно показала бы англичанину язык, но не стоит связываться.

Пройдя к себе, она стаскивает резиновую шапочку и расчесывает перед зеркалом волосы, каштановые с золотистым отливом. Сколько их ни расчесывай, в конце концов они все равно улягутся по-своему!

С минуту она изучает в зеркале свое лицо. Еще девочкой она любила подолгу смотреться в зеркало. Окружающие видели в этом проявление преждевременного кокетства. На самом деле это было скорее удивление. Удивление тем, что именно в ее лице поражает так встречных мужчин, заставляя их оборачиваться на улице. Этот высокий, очень белый лоб? Но ведь это скорее лоб мужчины, чем девушки, не говоря уже о том, что он явно непропорционален. Этот прямой нос? Или, может быть, глаза? В школе говорили всегда, что глаза у нее коровьи: большие, продолговатые, цвета морской воды, с длинными черными ресницами, завернутыми, как крыша у пагоды. Или брови, такие странные, асимметричные, уходящие куда-то вверх, отчего выражение глаз кажется всегда не то вопросительным, не то удивленным.

Нет, она не считала себя красивой. Разве можно было сравнить ее красоту с красотой ее подруг? Но на них-то как раз никто из мужчин в ее присутствии не обращал никакого внимания. Очевидно, мужчины ничего не понимают в женской красоте, как они ничего не смыслят в женской одежде.

Чувствовать себя предметом общего восхищения было приятно и в то же время чуточку страшновато. Страшновато, поскольку в этом незаслуженном, как ей казалось, восхищении было что-то тревожное, непрочное, как коллективный гипноз. Однажды все одновременно заметят, что она вовсе не хороша. И случится это непременно, как в сказке, в тот самый день, когда она полюбит кого-нибудь и захочет показаться ему красивой…

С годами ощущение это стерлось. Мало-помалу она привыкла смотреть на себя глазами окружающих. Лишь изредка, по утрам, внезапно остановившись перед зеркалом, она долго всматривалась в свое лицо, словно видела его впервые. Брови ее поднимались тогда еще выше, и во взгляде вопросительных глаз читалось удивление и испуг.

Она отходит от зеркала, сбрасывает халат и начинает одеваться. Закончив утренний туалет, она прибирает комнату, меняет воду в вазах для цветов, завтракает бутылкой кефира и хрустящими подковками. Сегодня – воскресенье, никаких особых дел в городе с утра у нее нет, и ей лень спускаться вниз, в кафе, только затем, чтобы напиться горячего кофе.

Напевая, она бродит по комнате, переставляет то то, то это, рвет ненужные записки и бросает их в «саламандру» [8]Железная эмалированная комнатная печка, приставляемая к камину.складывает разбросанные на столе и на камине газеты. Взгляд ее падает на жирный заголовок: «Виолетт Нозьер в тюрьме Агено».

Виолетт Нозьер? Ах, да! Это та, которая отравила отца и пыталась убить мать! Как много шума наделал в прошлом году этот процесс! Восемнадцатилетняя девушка, дочь машиниста дороги «Париж – Лион – Средиземноморье», втайне от родителей занимавшаяся проституцией, как выяснилось на следствии, содержала на эти деньги своего «друга», Жана Дабен, студента-юриста, сынка почтенных буржуа, которому папаша слишком мало давал на карманные расходы. Заболев сифилисом и заботясь о том, чтобы не заразились родители, она уговорила их принимать ежедневно ради профилактики какие-то патентованные порошки. На самом деле в порошках она давала им яд не-большими дозами в течение месяцев, надеясь таким путем тихо и незаметно отправить на тот свет и папу и маму. Желудки у стариков оказались лужеными. Хворать оба хворали, но умирать не торопились. Тогда Виолетт, потеряв терпение, отмерила отцу такую дозу, которая живо свалила его с ног. Мать, принявшая дозу поменьше, выжила, хотя не то дочь, не то ее любовник пытались для вящей уверенности прикончить ее вручную и, уходя, на всякий случай открыли в квартире газ.

Виолетт Нозьер была приговорена к пожизненному тюремному заключению. Студентик, оплативши свои долги деньгами, похищенными Виолетт, к ответственности не привлекался.

В течение добрых двух месяцев все парижские газеты посвящали Виолетт Нозьер целые столбцы и полосы. И вот теперь – эпилог. Небольшая статейка на пятой странице: «Виолетт Нозьер в тюрьме Агено». Эта женская тюрьма для пожизненно заключенных пользовалась довольно мрачной славой.

Маргрет стоя пробегает глазами статейку. Сухой репортерский отчет:

«Автобусы въехали во двор. Закрылись тяжелые тюремные ворота. Заключенных выстроили парами и, пересчитав, передали под расписку четырем монахиням. В стене, замыкающей первый двор, открылась калитка, через которую всех их провели во внутренний двор тюрьмы. В канцелярии им приказали сдать все, что у них имеется при себе: деньги, драгоценности, часы. Виолетт оставила здесь вместе с сумочкой, зеркальцем и губной помадой также свое имя и фамилию. За этой дверью нет больше Виолетт Нозьер, есть заключенная номер такой-то.

У входа в зарешеченную баню им выдали тюремное белье, иголку и нитку. На каждой штуке белья их заставили пришить вместо, монограммы квадратик с собственным номером. В бане их выстроили, как солдат, в два ряда. Поворот назад! Три шага вперед! По команде «Раздеваться!» они сбросили платье и белье и вошли в кабины. Те, которые замешкались и вошли последними, были записаны к наказанию. Мылись и вытирались по команде.

Выйдя обратно, они не застали больше ни своего платья, ни белья. Они не увидят его больше никогда. Отныне и до смерти они будут одеваться по здешней, тюремной, моде, не меняющейся веками.

Длинная полотняная рубаха почти по щиколотку. Грубая нижняя юбка, стянутая в талии. Коричневая юбка из дерюги, достающая до земли. Если юбку расправить и поставить на пол, она будет стоять, как картонная. Просторная кофта с чужого плеча. Фартук. Клетчатый платок. Деревянные сандалии и грубые бумажные чулки. Все это поштопано и заплатано сверху донизу. Новое обмундирование получают только заключенные, отличившиеся примерным поведением. На правом рукаве – квадрат с номером, заменяющим кличку. На голове – белый чепец, всегда надвинутый на лоб, с тесемками, завязанными под подбородком…

Одетых по форме, их повели в кабинет директора, где в присутствии матери-надзирательницы они выслушали краткий перечень правил поведения, обязательных в тюрьме Агено. Первое и основное: абсолютное молчаливое повиновение тюремному персоналу. Второе: абсолютная тишина. Ни слова – ни за работой, ни в перерывах, ни в дортуаре. Ни одного звука, ни одного жеста. Список наказаний за нарушение порядка: лишение прогулки, заключение в одиночку, карцер и смирительная рубашка. Более мягкие наказания – по усмотрению матери-надзирательницы. Мать-надзирательница может перевести провинившуюся на хлеб и воду, может заставить ее стоять на коленях, выполнять добавочные работы, носить на груди дощечку с унизительными надписями, шутовской колпак, платье из мешковины.

Так как заключенные прибыли под вечер, после речи директора их отправили в трапезную. Хоровая молитва. Удар колотушки сестры-надзирательницы: занять места за обеденным столом! Второй удар: взять в руку железную ложку! Третий удар: кушать! Во время ужина одна из заключенных читала с кафедры священное писание.

В семь часов вечера их отвели в дортуар – четыре ряда клеток, по две в ряд. Перед тем как войти в клетку заключенные подвергаются обыску. Двери клеток захлопнулись за ними автоматически. Раздалась команда: «Заключенные, снимите фартуки!» – «Сложите!» – «Снимите платки!» – «Сложите!» – «Снимите кофты!» – «Сложите!…»

На коленях, в одной рубашке, они хором повторяли за надзирательницей слова молитвы.

Всю ночь до утра в дортуаре горел свет…

Так будет завтра, и через год, и через десять лет, всегда. Пройдут годы, она разучится говорить, а если захочет кричать, чтобы услышать свой голос, на нее наденут смирительную рубаху, и крик ее все равно не вырвется из колодца этих глухих тюремных стен…»

Маргрет ежится: нет, лучше уж умереть на эшафоте!

В комнату стучат. Кто это может быть? В такое раннее время?…

– Войдите!

При виде человека, вошедшего в комнату, она вскрикивает и подается назад. Бутылка из-под кефира секунду покачивается, словно раздумывая, затем падает и разбивается на мелкие осколки. Маргрет растерянно опускается на корточки и, шаря руками по полу, снизу вверх широко раскрытыми глазами смотрит на вошедшего человека.

На пороге стоит Эрнст.

2

– Извините, я вас, кажется, напугал, – говорит Эрнст, склоняя голову, – может быть, мне уйти?

Она быстро поднимается с пола, растерянной рукой поправляет волосы.

– Нет, нет! Просто вы вошли так неожиданно…

– Неожиданно или некстати?

– Что вы! Как вы можете! Я так рада! Я никак не рассчитывала встретиться с вами здесь, в Париже.

– Я привез вам привет от Роберта.

Она вздрагивает и краснеет. Глаза смотрят вопросительно, с невыразимой тревогой.

– Вы его видели?

– Нет, к сожалению, не успел с ним повидаться. Я видел его отца.

Она проводит рукой по щеке. Пробует улыбнуться.

– Ну и что он? Как он?

Эрнст смотрит на нее в молчании, испытующе: чего она так смутилась?

Улыбка на ее лице переходит в гримасу испуга. Глаза делаются все шире и шире.

– Говорите же! Не мучайте меня! Ведь я все знаю! – кричит она в каком-то внезапном исступлении.

– Раз знаете, зачем же меня спрашиваете?

– Нет, я, конечно, не знаю. Я просто предполагаю худшее… Зачем вы пришли? Вы пришли надо мной издеваться?

– Успокойтесь. Так мы ни до чего не договоримся. Я пришел передать вам от него письмо. Вот оно! Только, пожалуйста, возьмите себя в руки и постарайтесь прочесть спокойно.

Она лихорадочно рвет конверт. Начинает читать: несколько листков, написанных крупным почерком. Лицо ее во время чтения то проясняется, то гаснет. Пробежав письмо до конца, она принимается читать сначала.

– Я ничего не понимаю! Он пишет, что год сидел в Дахау. А статья? Он ничего про нее не упоминает! Он ее писал или не он?

– Насколько я могу понять, писал ее не он. Но подписал, очевидно, он.

– Что это значит: писал не он, но подписал он? Разве это не одно и то же?

– Юридически – да. Субъективно – не совсем.

– Вы хотите сказать, что от него эту подпись вынудили силой?

– Очень возможно.

– Истязаниями?

– Скорее всего.

– И после того, как он это сделал, его выпустили?

– Нет, после того, как он это сделал, его отправили в Дахау. Возможно, он захотел взять свою подпись обратно.

– А потом все же выпустили?

Эрнст кивает головой.

– Через год.

– Что он сейчас делает?

– А разве он вам об этом не написал?

– Нет, он пишет только, что никогда больше я с ним не увижусь.

– Да, вы с ним никогда больше не увидитесь, – тихо повторяет Эрнст. – Его уже нет. Он покончил с собой месяц тому назад.

Она приседает на край кушетки, прикусив пальцы, чтобы не закричать.

Эрнст вертит в руках кепку.

– Это вы его убили! – говорит она вдруг, поднимаясь во весь рост. Теперь она кажется Эрнсту еще выше и тоньше. – Вы и ваши друзья! Вы не могли простить ему минутного малодушия. Вы создали вокруг него пустоту и своим холодным презрением довели его до самоубийства.

– Не говорите глупостей. Ни я, ни мои товарищи даже не знали о его выходе из лагеря.

Он вспоминает первую записку Роберта, оставленную у Шеффера. Да, это не совсем так. Он, Эрнст, конечно, знал. Ее обвинение сейчас, после собственной раздраженной реплики задевает его вдвойне болезненно. Разве он сам подсознательно не упрекал себя в том, что своим молчанием он в какой-то степени ускорил смерть Роберта? Впрочем, все это глупости! Ясно, кто его убил!

Последнюю фразу он говорит вслух, отвечая одновременно своим мыслям и Маргрет:

– Ясно, кто его убил!

– Он покончил с собой сразу после выхода из лагеря? – глухо спрашивает Маргрет.

– Нет, но довольно скоро.

– Разве нельзя было в течение этого времени повлиять на него, поддержать его морально?

Голос ее звучит сурово, негодующе, как голос обвинителя. Глупее всего то, что Эрнст действительно чувствует себя обвиняемым, обязанным отвечать и защищаться. От сознания нелепости этой внезапной перемены ролей в нем нарастает раздражение.

– Если верить тому, что сказал мне его отец, вряд ли постороннее воздействие могло здесь что-либо изменить.

– Что в этом понимает отец? Не прячьтесь за спину его отца! Постороннее воздействие ничего изменить не могло, но ваше могло наверное. Вы знаете великолепно, что значило для Роберта одно ваше слово.

– Тут имелись предпосылки, которых никакое мое слово не в состоянии было устранить.

– Это еще что за загадка?

– Я думаю, вам не стоит настаивать на ее расшифровке.

– Наоборот, я настаиваю! Вы обязаны мне сказать все!

– Здесь имелись предпосылки физического порядка.

– Что это значит? Я не понимаю. Выражайтесь яснее!

– Мне кажется, я выражаюсь достаточно ясно. Надо полагать, вы читаете антифашистскую прессу.

– Я не понимаю ваших загадочных намеков. Вы просто виляете! Говорите прямо! Я хочу знать!

– Хорошо. Раз вы настаиваете, пожалуйста. Его кастрировали… Это вам понятно или прикажете разъяснить?

Она закрывает лицо руками.

Он отворачивается. Крутит в пальцах пуговицу от пиджака. Оторванная пуговица падает на пол. Он нагибается, чтобы ее поднять, но пуговица покатилась под кушетку. Он поворачивает голову. Маргрет стоит, опершись спиной о камин. По ее лицу бегут крупные неторопливые слезы.

– Извините меня, – говорит она, протягивая ему руку. – Я не имела права так с вами разговаривать. Если можете простить меня, простите. Я очень измучилась…

Он придерживает в своей большой руке ее тонкую холодную руку.

– Больше мужества, Маргрет! – говорит он мягко. – Не надо плакать, надо бороться! Я знаю, что вам тяжело. Я приду в другой раз. Мне надо с вами поговорить.

– Нет, не уходите. Посидите здесь. Мне не хочется оставаться одной. Я рада, что наконец вас увидела. Только я немножко помолчу, хорошо?

Она слизывает языком слезы, повисшие в уголках губ. Идет к окну, прислоняется к оконной раме и долго смотрит на улицу. Плечи ее неподвижны.

Стекла окон принимаются звенеть. Откликаются чашки на камине. Потом звон замирает. Потом раздается опять. Через размеренные промежутки времени. Вот сейчас начнется снова. Сколько автобусов уже прошло?

Эрнст, облокотившись на камин, покачивает носком осколок разбитой бутылки. Голос Маргрет заставляет его встрепенуться.

– Вы хотели со мной говорить, Эрнст? Я вас слушаю.

– Я хотел, чтобы вы рассказали мне, как все это случилось там, в Базеле. Кое-что для меня не совсем ясно. Если вам тяжело рассказывать об этом сейчас, я могу зайти потом.

– Вы давно в Париже?

– Месяц.

– И вы зашли ко мне только сегодня?

– Вы понимаете, что я приехал сюда по другим делам…

– Да, я понимаю.

Она уходит за ширму и холодной водой обмывает под краном лицо. Потом возвращается, подходит к столу. Достает из ящика папиросы, берет сама и протягивает Эрнсту.

– Садитесь, вы все стоите. Я соберусь немножко с мыслями и расскажу по порядку…

Она начинает рассказывать. Сперва спокойно, сидя и облокотившись на стол. Затем, волнуясь все больше и больше, встает, расхаживает по комнате, время от времени останавливается, перебивая рассказ длинными паузами. Когда они виделись в последний раз с Эрнстом? В тридцать третьем, сейчас же после прихода Гитлера? Ну, так вот… Доехали они тогда благополучно. Роберт очень быстро стал поправляться и еще в санатории принялся за работу. Работал запоем, спускался вниз только к обеду и ужину. Вечерами читал ей написанные за день отрывки. Это была необыкновенная книга! Не книга, скорее страстная обличительная речь! Сухие факты и документы, озаренные ненавистью и возмущением, звучали в этом контексте, как эпиграфы из Дантова «Ада». Это невозможно передать! Его едкий сарказм, его врожденный талант памфлетиста впервые прозвучали здесь во весь голос. Перед галереей убийственных портретов современных деятелей Третьей империи фантасмагории Гойи могли показаться сновидениями невинного ребенка. Все те, кому Роберт читал отдельные отрывки и главы, выходили от него как ошарашенные, жали ему руки и умоляли об одном: скорее, скорее предать это гласности!

Роберту не хотелось публиковать эту вещь в отрывках. Для того, чтобы ее закончить, ему не хватало материала. Они с Маргрет выехали в Париж. Роберт собрал здесь то, что ему было нужно. Беседовал с сотнями эмигрантов. Затем заканчивать книгу вернулся обратно в Базель.

В Париже целый ряд издателей предлагал ему свои услуги. Здесь же Роберт познакомился с представителем крупного американского агентства, предложившего Роберту выпустить его книгу одновременно на семи языках и обеспечить ей рекламу во всей мировой прессе. Условия, которые предлагало это агентство, были почти баснословны. Роберта соблазнили не условия, а перспектива, что его обвинительная речь прозвучит на весь мир. Он подписал предварительное соглашение, предоставляющее агентству исключительное право издания книги на всех языках. Представителя агентства звали Ионатан Дриш. Он торопил Роберта скорее кончать книгу и договорился с ним, что приедет за рукописью в Базель ровно через месяц.

Он действительно явился в условленное время. Книга была вчерне закончена. На отделку ее требовалось еще каких-нибудь две недели. Ионатан Дриш уговорил Роберта устроить читку для представителей печати и влиятельных деятелей антифашистского фронта на квартире у одного видного американского либерала, занимавшего целую виллу в окрестностях Базеля. Вечером того же дня Ионатан Дриш заехал за Робертом на автомобиле. Маргрет чувствовала себя не совсем здоровой и осталась дома.

Когда наступило утро и Роберт не вернулся, она, разузнав о местоположении виллы американского либерала, отправилась туда на машине. Она застала добродушного пожилого человечка, который выслушал ее с нескрываемым удивлением. Никакого господина Ионатана Дриша он в жизни не знавал, ни о какой читке у него на квартире никогда не было и не могло быть речи. Кстати, он ни в зуб не понимает по-немецки.

Тогда Маргрет кинулась в полицию, в редакции газет. Ей удалось выяснить только одно: что некий господин Ионатан Дриш действительно два дня тому назад прибыл в Базель из Парижа и вчера вечером отбыл в неизвестном направлении.

Вернувшись в гостиницу, она убедилась, что из письменного стола исчезли все черновики Роберта, равно как и все документы, хранившиеся в железной шкатулке.

В полиции к исчезновению Робертовых бумаг отнеслись весьма скептически. Молодой полицейский инспектор заявил Маргрет, что в базельских гостиницах за последние годы не было ни одного случая кражи. Совершенно невероятно, чтобы кто-либо ни с того ни с сего польстился на какие-то бумаги. Не говорит ли это скорее за то, что господина Эберхардта никто не похищал, а уехал он по доброй воле, захватив свои рукописи? Конечно, он поступил нелояльно, не предупредив об этом мадам, но что же делать, такие вещи среди иностранцев случаются довольно часто: вот на прошлой неделе…

Она обозвала инспектора германским агентом и потребовала свидания с директором полиции. Ей удалось пробиться лишь к старшему инспектору. Тот учтиво выслушал ее и сообщил напоследок, что ее показания в корне расходятся с показаниями заведующего гостиницей и портье. Оба они слышали вчера вечером в холле разговор господина Эберхардта с незнакомым субъектом, заехавшим за ним на машине. Речь шла вовсе не о поездке в окрестности, а о поездке в Германию. Господин Эберхардт спрашивал у своего знакомого, как быть с паспортом. Тот заверил его, что все улажено – на границе никто их не задержит.

Старший инспектор не видел повода, почему он должен не доверять показаниям двух честных швейцарских граждан, а полагаться на фантастические рассказы иностранной дамы. К тому же, знаете, эти ваши немецкие дела, черт в них ногу сломит! Вчера вы ссорились, сегодня помирились…

Газеты на основе сбивчивых сведений, полученных ими в полиции, поднимать шум пока что воздержались. Временно, о, конечно, только временно! Как только выяснится существо дела, они немедленно мобилизуют общественное мнение против возможности подобных бесчинств. «Но поскольку дело пока неясно… Вы же понимаете… Зайдите через три дня, мы соберем к этому времени самые точные справки…»

Через три дня в редакции ей показали номер берлинской газеты с заявлением Эберхардта. «Видите, в какое дело вы хотели нас запутать! Хорошо бы мы выглядели, если бы вас послушались в первый день и ударили в набат! Вся мировая печать подняла бы нас на смех. Слава богу, у нас есть кой-какой нюх на эти дела!»

Она кричала со слезами, что все это подлая фальшивка, состряпанная именно для того, чтобы предотвратить кампанию протеста за границей. Ей ответили скептическими улыбками и пожатием плеч. В конце концов кто она? Она же не жена господина Эберхардта. Насколько помнится, у нее другая фамилия. А мужчины… знаете, приехал, пошутил, а потом собрал манатки и дал драпу… Такова жизнь!

В гостинице и на улице эмигранты перестали с Маргрет раскланиваться. Куда она ни обращалась, всюду натыкалась на непреодолимую стену презрительного равнодушия. «Почему бы вам, фрейлин фон Вальденау, тоже не вернуться? Ваш отец, говорят, занимает в Германии весьма видное положение…»

Она переехала в Париж. Прием, который она встретила здесь, был не лучше. В заявлении Эберхардта поносился ряд видных деятелей немецкой эмиграции. Люди эти не имели никакого основания доверять его бывшей жене или любовнице. Ее происхождение и истерическая настойчивость, с какой она старалась уверить каждого встречного в невиновности Роберта, насторожили против нее всех. «Люди, которых похищают, фрейлин Вальденау, не публикуют потом таких заявлений. Напишите лучше об этом детективный роман…»

От частого повторения версии о похищении Роберта она сама перестала в нее верить. Она повторяла ее по инерции.

Она пробовала работать в разных антифашистских комитетах. Ее сторонились. Отшивали отовсюду любезно, но решительно. Она отдала почти все свои деньги в фонд антифашистского движения. Даже этим она не снискала ничьего доверия.

Наконец своей настойчивостью и упорством она добилась того, что к ней стали относиться терпимо. О, никакой серьезной работы ей не поручали никогда! До сих она сталкивается с тем, что люди, разговаривавшие между собой, в ее присутствии внезапно замолкают. Но теперь по крайней мере ей разрешают работать. Она работает в антифашистской лиге. Собирает деньги, выполняет всякие мелкие поручения… Впрочем, это уже не имеет отношения к тому вопросу, который интересовал Эрнста.

Никаких сведений о Роберте она за все это время не получала. Вот теперь – письмо… Первое и последнее…

Эрнст сидит молча, сгорбившись, подперев голову руками. Да, так приблизительно ему описывал это дело, со слов Роберта, старик Эберхардт. Очевидно, так оно и было. Подозревать старика нет никаких оснований.

Он вытаскивает из кармана пачку листков, исписанных рукой Роберта, и протягивает их Маргрет.

– Вот все, что передал мне старик Эберхардт. Из письма Роберта ко мне видно, что он волнуется за свои черновики. Он явно надеется, что черновики эти остались у вас. Впечатление такое, будто после выхода из Дахау он пытался внести в отдельные главы своей книги «Царь Питекантроп Последний» кое-какие изменения и коррективы. Посмотрите, вряд ли что-нибудь из этого удастся использовать. Разрозненные отрывки, пометки, начальные фразы… у вас ничего не осталось? Никаких набросков?

– Нет. Они забрали все. Даже его старые письма ко мне.

– А вы не смогли бы восстановить по памяти хотя бы план этой вещи, дать краткое изложение использованного в ней материала?

– Боюсь, что не сумею. О содержании документов, которые имел в своем распоряжении Роберт, я уже извещала здешних товарищей. Но те отнеслись довольно недоверчиво. Они сказали мне, что нельзя выступать с такого рода сенсационными разоблачениями, не имея на руках никаких вещественных доказательств. Кое-какие материалы относительно поджога рейхстага уже частично опубликованы по другим источникам. А воссоздать самый дух книги, комплекс ее идей, дать представление о неопровержимой убедительности ее аргументации – этого я, конечно, сделать не смогу.

Эрнст массирует пальцами подбородок. Это у него признак озабоченности и раздумья.

– Что же, раз сделать ничего нельзя, надо спасать хотя бы то, что можно. Надо спасти старика Эберхардта. Если его не вывезти из Германии, он там окончательно спятит с ума. Все письмо Роберта ко мне переполнено заклинаниями помочь старику. По словам Роберта, у отца имеются чрезвычайно ценные научные работы, которые он не в состоянии ни закончить, ни опубликовать. Травят его на каждом шагу. Повышибали отовсюду как марксиста… Как вам это нравится? Эберхардт старший – марксист!… Словом, если не помочь ему выбраться за границу, песенка его спета. Да, впрочем, вот вам письмо, прочтите сами.

– Чем же я могу помочь? – говорит с горечью Маргрет после паузы, возвращая Эрнсту письмо. – Я абсолютно бессильна. Попытаться поднять кампанию через нашу антифашистскую лигу? Но тогда гестапо будет это связывать с делом Роберта и не выпустит старика наверное.

– Нет, это надо сделать без большого шума. Иначе они там старика затюкают. Много ему не надо. Я видел его после смерти Роберта – это уже почти развалина… Надо вам попробовать написать Эйнштейну. Эйнштейн старика знает и, говорят, очень высоко ценит. Он сможет пустить в ход солидные иностранные научные организации. Скажем, вызвать старика на какой-нибудь международный конгресс. Поднажать, чтобы ему выдали паспорт. Старик особой опасности для «наци» не представляет. Во избежание международных протестов могут его и выпустить.

– Не думаю. Будут опасаться, как бы он не раструбил за границей про то, что сделали с его сыном.

– У вас есть другой путь?

– Нет.

– Значит, надо испробовать этот.

– Хорошо, я напишу. А вы не думаете, что печальная слава Роберта в наших антифашистских кругах может повредить и отцу? Левые ученые, не знающие старика лично, услыхав фамилию Эберхардт, вряд ли проявят в этом деле особое рвение.

– Роберта в ближайшее время мы реабилитируем… насколько это будет возможно.

– Хорошо, я напишу сегодня же.

– Написать мало, Эйнштейн может вам не ответить. Попробуйте атаковать его сразу с нескольких сторон. Лучше всего через кого-либо из видных французских ученых: Ланжевен, Минэр, разве я знаю? Обратитесь к Ромену Роллану, попросите его написать. Если изложите подробно все дело, он не откажет. Попытайтесь использовать все возможные пути.

– Можете быть покойны, я сделаю больше, чем будет в моих силах.

– Вот приблизительно все, – говорит Эрнст, поднимаясь.

– Эрнст!

– Да?

– Вы едете обратно в Германию?

– Как придется.

Маргрет густо краснеет.

– Вы тоже мне не доверяете?

– Почему не доверяю?

– Разве мне нельзя сказать прямо: да, я еду в Германию.

– Я еду туда, дорогая Маргрет, куда меня посылают. Скажут: в Германию – поеду в Германию, скажут: в Китай – значит, в Китай.

– Зачем такие уклончивые ответы? Я знаю, вы едете в Германию. Возьмите меня с собой, Эрнст.

– Это еще зачем?

– Я хочу работать в подполье. О, я мечтаю об этом давно! Помогите мне, Эрнст. Помните, Роберт тогда, перед отъездом в Швейцарию, просил вас со мной дружить? Будьте моим другом, хоть немножечко! Возьмите меня в Германию! Если вы не хотите сделать это для меня, сделайте для Роберта! Я пробовала проситься здесь, но я поняла, что это бесцельно. Мне не верят. Вы один знаете меня лучше всех и не имеете ни основания, ни права меня подозревать. Вы один можете мне в этом помочь… Возьмите меня в Германию!

Эрнст пожимает плечами.

– Как вы себе это представляете? Как я могу взять вас в Германию? Что у меня, фабрика паспортов?

– Я знаю, это трудно: я беспартийная. Но ведь если вы дадите мне рекомендацию, меня примут в партию там, на месте. – Она смотрит на него с мольбой.

– И что вы собираетесь там делать? – спрашивает он с улыбкой.

– Все, что мне скажут! Хоть воззвания клеить по заборам! Не улыбайтесь, я буду с готовностью делать самую черную работу. Разве там мало работы?

– Детские разговоры, дорогая Маргрет. Поглядите на себя. Ну, какая из вас подпольщица? Что вы можете делать в Германии на нелегальном положении? Ничего не можете делать. На фабрике работать не можете – слепой увидит, что вы никакая не работница. Опыта не то что подпольной, а вообще партийной, массовой работы у вас нет никакого. Воззваний мы в последнее время расклеиваем возможно меньше, так что маляров нам не надо. Ну, какая от вас польза?

– Неужели уж от меня нигде никакой пользы? – В глазах ее блестят слезы.

– Нет, почему же! Я только говорю, что на нелегальном положении вы никакой пользы принести нам не можете.

– А где я могу ее принести?

– Хотите послушаться моего совета?

– Конечно, хочу.

– Поезжайте в Германию легально.

– То есть как это?

– Очень просто. Помиритесь с отцом.

– Что-о-о?! И это вы мне говорите?!

– Ну вот! Не надо сразу краснеть и возмущаться. Я вижу, вы готовы меня отколотить. Я же не советую вам помириться с отцом всерьез. Я говорю: сделайте это для вида. Это для вас самый простой способ легализировать себя в Германии. А вот на легальном положении вы могли бы нам быть очень и очень полезны.

– Нет, это невозможно! Вы хотите, чтобы от меня отвернулись даже те немногие люди, которые мне хоть сколько-нибудь верят!

– Если вы свою революционную работу ставите в зависимость от того, что кто-то от вас отвернется или повернется…

– После всего того, что было, если бы я даже помирилась с отцом, они будут наблюдать за каждым моим шагом и не поверят ни одному моему слову. Я буду жить, как в тюрьме, под постоянным надзором. Никакой пользы в таких условиях я принести вам не смогу. Если бы я никогда не убегала с Робертом и не работала полтора года в эмиграции, в антифашистском движении, тогда бы я могла рассчитывать, что обману их и вотрусь к ним в доверие.

– Тогда это было бы совсем легко. Теперь это значительно труднее, только и всего. Но ведь вы сами говорите, что готовы взяться за любую работу, не только за ту, что полегче.

– Вы требуете от меня жертвы совершенно бесцельной.

– Прежде всего я ничего от вас не требую. Это вы требуете от меня совета, и я вам его даю. Если вы хотите действительно работать для революционного движения, то слово «жертва» придется вам выкинуть из лексикона.

Она отворачивается к окну. Водит в молчании пальцем по стеклу. Брови ее сдвинуты. Эрнст не спеша набивает трубку. Пусть девушка подумает. Это всегда полезно.

– Допустим, я пошла бы на это… на примирение с семьей… – Последние слова она выговаривает с заметным трудом. – Как вы себе представляете мою работу?

– Как я себе представляю? Примерно так: вы приезжаете домой как блудная овца. Вы соскучились по семье, по Берлину, по Германии. Эмиграция вас разочаровала. К тому же у вас никогда не было особо сильных революционных убеждений. Вы просто любили Роберта и поэтому пошли за ним…

– Это что, ваше мнение обо мне или моя предполагаемая роль?

– Ну, что вы! Если бы я был о вас такого дурного мнения, разве я стал бы с вами говорить о серьезной работе?… Итак, с момента бегства Роберта ваша связь с революционным движением фактически оборвалась. Дело с Робертом для вас не совсем ясно. Но факт остается фактом: его печатное заявление уверило вас в том, что и он разочаровался в своих старых убеждениях. Некоторое время вы шли с антифашистами еще по инерции. Остальное довершила эмиграция. В среде эмиграции вы чувствовали себя всегда чужеродным телом. Вот, так сказать, психологические предпосылки вашего решения вернуться в Германию. Все это будет звучать довольно правдоподобно.

– Я в этом не уверена.

– Конечно, вначале к вам будут присматриваться, не без этого. Держите себя по возможности естественно. Не проявляйте телячьего восторга по поводу гитлеровского режима. Такое слишком ретивое обращение могло бы им показаться подозрительным. Не щадите критических замечаний, но, понятно, соблюдайте пропорцию: положительное должно превалировать. Если к тому же вам удалось бы устроиться на работу к отцу, может быть, в его личном секретариате, вы стали бы для нас неоценимым источником информации. И тогда насчет поручений будьте покойны! За поручениями дело не станет… Какие у вас были раньше отношения с отцом? Очень прохладные?

– Средние. После отъезда, конечно, никаких.

– Напишите ему лирическое письмецо. Старые люди по отношению к блудным дочерям бывают сентиментальны.

– О, что касается его, то он пойдет на примирение со мной с величайшей готовностью. Вы понимаете сами, я здорово компрометирую его по службе. Он много бы дал, чтобы ликвидировать этот семейный скандальчик. Не дальше как вчера я получила по пневматической почте записку от его знакомого, находящегося проездом в Париже. Этот господин просит у меня свидания для разговора по поручению моего отца. За последний год это третий по счету парламентер. Вчерашнюю записку я порвала и выкинула, как и предыдущие.

– Жаль, было бы очень кстати. Обошлось бы даже без лирического письмеца.

– Погодите, я ее, кажется, бросила в печку.

Она приседает на пол и, приоткрыв дверцу «саламандры», выгребает из нее кучу рваных бумажек. Голубые клочки «пневматика» просвечивают там вперемешку с клочьями обертки от мыла и скомканными вырезками из газет.

– Это изрядная каналья! – говорит она, собирая клочья голубой записки. – Не отец. Впрочем, отец, конечно, тоже. Но я говорю про этого, про Фришофа. Авантюрист каких мало. Организовывал вместе с Гиммлером охранные отряды. Теперь, кажется, работает в гестапо. Я не преминула вчера же известить о его прибытии наших товарищей. Ясно, он приехал сюда не с визитом ко мне. Это так, при случае, маленькое одолжение Бернгарду фон Вальденау. У Фришофа есть тут несомненно свои темные дела. Я дала нашим ребятам его адрес. Они хотят снять этого господина при выходе из гостиницы и поместить его портрет в «Юманите», снабдив краткой политической биографией. Все это под сочным заголовком: «Палачи германского народа безнаказанно бродят среди нас!» Вот собрала, кажется, все кусочки. Погодите, сейчас сложим… Помочь вам, или разберете сами?

– Нет, тут кое-чего не хватает.

– Давайте, я вам сейчас расшифрую: «Многоуважаемая фрейлейн Маргарита! Я беру на себя смелость убедительно просить вас уделить мне, если вы найдете возможным, несколько минут для личного разговора…» Видите, какой галантный подлец! «…Ваш уважаемый отец накануне моего отъезда из Берлина просил передать вам лично несколько слов. Зная ваше доброе сердце…» Вот мерзавец! «…я надеюсь, что вы поможете мне выполнить желание глубоко несчастного старого человека, который не просит вас ни о чем, кроме того, чтобы вы меня выслушали. Разговор наш не будет носить решительно никакого политического характера…» Вот это место лучше всего! «…тем самым, встреча со мной ни в какой мере не задевает ваших личных убеждений…» Как вам это нравится? «…Если все же вы не сочтете возможным принять меня, мы можем встретиться где-нибудь на нейтральной почве, по вашему выбору и усмотрению. О нашей беседе, каков бы ни был ее исход, – могу вас в этом торжественно заверить, – не узнает никогда никто ни из ваших, ни из моих друзей…» Ловко, а? «…Мое уважение к вашему достопочтенному отцу является в этом достаточной гарантией. То, что мне хочется вам сообщить, я уверен, не может не представлять для вас интереса, поскольку касается в равной степени как вашей семьи, так и г-на Р. Э.» Видите, какая каналья? Хочет меня взять на удочку моих отношений с Робертом!… А дальше тут адрес и всякие выражения глубочайшего почтения.

Эрнст в раздумье попыхивает трубкой.

– Вы хорошо знаете этого господина Фришофа?

– Как вам сказать? Он бывал частым гостем в семье Вальденау. Нечто вроде друга дома. Некоторое время пробовал за мной ухаживать. Вы его не знаете совсем?

– Лично, к счастью, не знаю. Но слыхал о нем немало. Это очень крупная рыба. Вот кто может в три счета выпустить старого Эберхардта!

– Что же, по-вашему, мне надо сделать?

– Надо ему ответить. Условиться с ним где-нибудь в кафе. Встречаться с этими господами с глазу на глаз не стоит. В разговоре выразить свое согласие вернуться в Германию.

– Как мне написать эту записку? Посоветуйте.

– Есть у вас тут под рукой пневматик? И пишущая машинка есть? Великолепно. От руки писать не надо. Садитесь, я вам продиктую. Готово?

– Да.

– «Уважаемый господин Фришоф! Завтра в десять часов утра буду…» Ну, где?

– В кафе де-ля-Пэ.

– «…буду в кафе де-ля-Пэ. Там сможем переговорить». Точка, все. Поставьте число. Подписи не надо… Кстати, насчет Роберта, что бы ни сообщил вам этот господин Фришоф, принимайте все за чистую монету. Если он сообщит вам о смерти Роберта, не показывайте вида, что знаете об этом из другого источника. Если он об этом не заикнется и попытается вас шантажировать – скажем, покажет вам письмо, в котором Роберт вызывает вас в Германию, – дайте ему понять, что между вами и Робертом давно все кончено и перспектива встречи с ним ни в какой мере не влияет на ваше решение. Скорее наоборот, она вам неприятна.

– Я, право, не знаю, сумею ли я настолько владеть собой, чтобы разыграть всю эту комедию. Боюсь, вы переоцениваете мои силы.

– Это зависит только от степени вашей ненависти. Если вы ненавидите их по-настоящему, вы сумеете обмануть их отлично.

Она проводит ладонью по щеке, словно хочет стереть с нее краску возбуждения. Минуту она и Эрнст смотрят друг на друга.

– Эрнст! – говорит она, глядя ему в глаза. – Я сделаю все, что вы велите. Но вот я приеду туда… я смогу с вами встречаться? Получать от вас инструкции? Время от времени?

– Это будет очень трудно, Маргрет.

– Но вы меня свяжете с кем-нибудь из товарищей?

– Пока в этом нет никакой надобности.

– Как «нет надобности»? А когда же будет надобность?

– Когда вы обоснуетесь и начнете хорошо работать.

– Одна? Совсем одна?

– Обосноваться вы должны, конечно, одна. Никто из нас не может вам в этом помочь.

– Вы мне просто не доверяете. Как тогда, когда мы уезжали с Робертом. Вы тогда тоже отказались назвать мне какой-либо адрес.

– Я не имею основания сомневаться в вашей искренности. Но этого мало, Маргрет. Надо еще доказать, что вы умеете работать. Каждый адрес – это человеческая жизнь. Как же вы хотите, чтобы мы жизнь наших товарищей отдавали в неопытные руки?

– Хорошо. Дайте мне какое-нибудь конкретное поручение. Дайте мне возможность завоевать ваше доверие.

– Вот вам первое поручение: отправка за границу старика Эберхардта. Выполните его – тогда посмотрим.

– А если я не смогу этого добиться, вы оставите меня там одну? Ведь я-то вас разыскать не сумею!

– Это нетрудное поручение, Маргрет. Если вы не сумеете выполнить даже его, это будет доказывать, что вы не сумели как следует обосноваться, не сумели использовать все возможности. Значит, с поручениями посложнее вы не справитесь и подавно.

– Вы очень жестоки, Эрнст!

– Я уверен, что вы справитесь.

– А если я справлюсь, тогда вы со мной свяжетесь?

– Тогда – другое дело.

– А если вы уедете? Вас же могут послать в другой город, за границу. Как же тогда? Ведь я сама никогда не смогу нащупать связи с вашими товарищами. Вы это понимаете? Мне ведь никто не поверит!

– Не бойтесь. Одну мы вас не оставим.

– Ну, на всякий случай, Эрнст! Хоть чье-нибудь имя, хоть название пивной! Чтобы я чувствовала, что, если понадобится, на худой конец, я могу к кому-то обратиться.

– Нет, Маргрет, вы требуете от меня невозможного.

Она сжимает виски ладонями.

– Значит, я должна идти туда одна. Совершенно одна. Жить в одной клетке с дикими зверями, которые растерзали Роберта. Ходить, как они, на четырех лапах. Окруженная презрением товарищей. Лишенная доверия и друзей и врагов…

– Я вас не уговариваю, Маргрет. Вы сами хотели работать в подполье. Это трудно. Очень трудно. Вы сначала обдумайте.

Она встряхивает головой.

– Эрнст, у меня к вам одна просьба. Не откажите мне в ней! Я хочу, чтобы вы присутствовали при моем разговоре с Фришофом. За соседним столиком, уткнувшись в газету. Хорошо?

– А зачем это нужно? Если вы боитесь, что я вам не доверяю, – это глупость.

– Мне будет легче говорить, если я буду знать, что вы меня слышите.

– Надо быть самостоятельной, Маргрет. Я при всех ваших разговорах присутствовать не смогу.

– Вы бы мне потом сделали указания: так ли я говорила? Правильный ли я взяла тон?…

– Вы это почувствуете великолепно сами.

– Вы отказываете мне даже в этом, в таком пустяке?

– Тот, кто хочет выучиться плавать, Маргрет, никогда не должен начинать плавать с пузырями.

Он поднимается с кресла.

– Вы уже уходите?

– Да, мне пора.

– Но вы еще зайдете ко мне? Завтра?

– Вряд ли. Боюсь, что не успею.

– Значит, я с вами больше не увижусь?

– Это будет зависеть от вас. В Париже, надо полагать, я буду не скоро… Всего хорошего! Не торопитесь, подумайте. Если раздумаете, не забудьте написать Эйнштейну насчет старика Эберхардта.

– Вы же знаете, что я поеду!

Он улыбается ей от двери и сгибает в локте правую руку для ротфронтовского привета. Хлопнула дверь. Слышны его шаги по коридору.

– Эрнст!

Шаги остановились. Он возвращается.

– Вы меня звали?

– Да, мне немного страшно. Это ничего. Знаете, до вашего прихода я тут читала одну статейку. Вот эту. Прочтите последнюю фразу.

Он удивленно берет из ее рук газету, пробегает глазами отмеченное место: «…Пройдут годы, она разучится говорить, а если захочет кричать, чтобы услышать свой голос, на нее наденут смирительную рубаху, и крик ее все равно не вырвется из колодца этих глухих тюремных стен…»

Он ищет глазами заголовок: «Виолетт Нозьер в тюрьме Агено».

– Что это такое?

– Ничего. Я просто хотела, чтобы вы на минуту вернулись. Теперь уже можете идти… Помните, когда мы с вами прощались в тот раз, Роберт настаивал, чтобы мы перешли на «ты». Вы об этом забыли?

– Помню. Давайте… Давай будем говорить друг другу «ты».

– Хорошо, Эрнст. Ну, иди, ты торопишься. Я думаю, тебе не придется за меня краснеть…

3

Когда двумя часами позже она выходит из своей комнаты одетая для улицы и поворачивает ключ в замке, двери англичанина по-прежнему приоткрыты. Неужели у этого дурака нет другого занятия?

Не глядя, она проходит мимо.

«Да здравствует парижанка! Вот лозунг дня и вот политическая программа нового иллюстрированного журнала „Париж“. Вы найдете в нем: „Ночь в Сингапуре“, „Почти королева“, „Девственность 35“, „Салон № 4“, „Любовь по-американски“. Нашумевший отдел: „Любовь через призму книг“. Оригинальный конкурс идеально сложенных читательниц. Сто смелых фото! Цена номера 5 франков».

Маргрет переходит улицу. Нагие деревья Люксембургского сада обступают ее, как старые знакомые. Она идет одна серединой пустынной аллеи. «Прости, любезный мой город Париж, расстаться я должен с тобою». Откуда это? Ах да, это Гейне! А как же дальше? «Я покидаю счастливый тебя, с веселою душою…» Нет, этого она не могла бы сказать про себя! Наоборот, на душе у нее совсем не весело. На язык просятся скорее слова печали и траура: «Болеет немецкое сердце мое, его одолела истома…» А впрочем, не будем сентиментальны.

Под голой каменной нимфой, прильнув друг к другу, стоят мужчина и девушка. Маргрет ускоряет шаг. Со стороны бульвара Сен-Мишель до нее долетают звуки гармоники и чей-то картавый назидательный голос, разучивающий популярную песенку. У решетки сада вокруг гармониста и певца столпилась группа людей с нотами в руках и послушно, хором, репетирует припев: «Потому что любовь, любовь – это вроде как боль зубов. Она не шутит, придет и скрутит, согнет, как прутик – и ты готов!»

Маргрет машинально поворачивает к сенату. Проходя мимо бассейна, она слышит вдруг за своей спиной умоляющий мужской голос, беспомощно коверкающий французские слова:

– Мадемуазель, вы так спешите… Я не могу за вас успеть.

Она оборачивается. Это англичанин из гостиницы.

– Что вам надо? – спрашивает она гневно.

– Смотреть на вас, – говорит он с видом провинившегося школьника. – И чтобы вы на меня не сердились…

Его неподдельное смущение настолько забавно, что она не может не улыбнуться. Видно, он сам совершенно подавлен своей смелостью.

– Слушайте, мистер, как вас там звать? – говорит она уже ласковее, по-английски.

– Калми.

– Слушайте, мистер Калми. Разрешите дать вам совет. Я говорю с вами потому, что, мне кажется, вы не пошляк. Но вы обращаетесь не по адресу. Из вашего знакомства со мной ничего не выйдет. Если вы будете приставать ко мне, вы ничего не добьетесь, кроме неприятностей.

– У вас есть друг?…

– Если вам так понятнее, – да, у меня есть друг. И знакомиться мне с вами неинтересно. Ничего в этом обидного нет. Не теряйте зря времени и найдите себе поскорее девушку по вкусу. В Париже большой выбор. Горевать вам долго не придется – я все равно на днях уезжаю. Не отравляйте мне последних дней. Хорошо? А сейчас, пожалуйста, оставьте меня в покое. Мне хочется побыть одной. Вы, кажется, достаточно воспитанны, чтобы не навязывать своего общества женщине, когда она этого не желает. До свидания, мистер Калми.

На этот раз он действительно отстал. «Смешной малый! Столько дней не мог решиться, наконец собрался с духом, и вдруг такой конфуз. Очень сожалею, но помочь ничем не могу».

Один бок улицы дю Бак образует решетка Люксембургского сада. Через решетку, как сквозь обнаженные ребра улицы, долетает хриплое дыхание автомобилей.

«…Потому что любовь, любовь – это вроде как боль зубов…»

Узкая извилистая улочка выводит Маргрет на бульвар Сен-Жермен. При виде почтового отделения Маргрет вспоминает, что у нее в сумке лежит голубой пневматик, адресованный господину Фришофу. Если она пройдет сейчас мимо, не достанет из сумки и не опустит в щель голубое письмо, в ее жизни ничего не изменится. Она по-прежнему останется жить в «любезном городе Париже», и никто никогда не узнает, что она собиралась его покинуть. Стоит только продолжить путь и перестать об этом думать. Она еще свободна. Ничего пока не случилось…

Она видит перед собой грустные, чуточку насмешливые глаза Эрнста, затейливую, расплывчатую струйку табачного дыма.

«Но ведь не обязательно же сделать это вот сию минуту! Можно и завтра. Разве это убежит?»

Она машинально раскрывает сумку, достает оттуда голубое письмо и, не думая, бросает его в щель пневматической трубы. Ощущение такое, будто это она сама бросилась сейчас головой вниз в безвоздушную, бездонную яму. На секунду Маргрет закрывает глаза и прислоняется к стене, чтобы не упасть. У нее кружится голова.

– Мадемуазель, вам нездоровится? Разрешите предложить такси?

Смуглый элегантный молодой человек – египтянин или аргентинец, – приподняв серую фетровую шляпу, смотрит на Маргрет с неподдельным участием.

– Нет, спасибо. Я совсем здорова.

Она стремительно поворачивает за угол и, ускоряя шаг, спускается к Понт-Неф. Крохотный буксирчик тащит по Сене выводок груженых барж. Каменный мост пролетает над ним, как парабола снаряда, выпущенного с левого берега в Тюльери.

Перейдя мост, Маргрет останавливается на минуту, чтобы пропустить паводок автомобилей. Ждать приходится слишком долго. Она сворачивает вправо, на площадь Карусель. Серая подкова Лувра закрывает горизонт с востока – величавый каменный тупик. Маргрет поворачивает назад, в широкую просеку Тюльери. Арка на площади Карусель кажется уменьшенной проекцией Триумфальной арки, возвышающейся там, на другом краю горизонта.

Маргрет идет аллеей Тюльерийского парка. Мимо увядших клумб, мимо скамеек, заселенных няньками и детворой, мимо влюбленных пар, которым пяток обнаженных деревьев кажется непроницаемой чащей.

«Прощай, о легкий французский народ, мои веселые братья. Влечет меня вдаль дурацкая боль, но скоро вернусь опять я…» Нет, оттуда, куда она едет, не возвращаются!

Площадь Согласия разверзается у ее ног, как озеро, покрытое коркой асфальта. В глазах мелькают лоснящиеся тюленьи спины автомобилей. Побыть одной! Полчаса побыть одной! Она спускается в гостеприимно распахнутую пасть станции метро, поглощенная мечтой о тихих, безлюдных уличках Верхнего Монмартра.

На станции Коленкур переполненный лифт поднимает ее со дна глубокого каменного колодца на обочину Монмартрского холма. Пустынной улочкой, круто карабкающейся вверх, она почти вбегает на вершину и останавливается, задыхаясь, у подножия костела Сакре-Кер.

Ей давно ненавистен этот белый бутафорский костел, предательски надетый на макушку Парижа, как дурацкий колпак на голову еретика, приговоренного к сожжению. Она видит в нем всегда символ опасности, угрожающей этому свободолюбивому городу со стороны темных торжествующих сил средневековья. Но сейчас ей не хочется об этом думать. Повернувшись к костелу спиной, она останавливается у самого края обрыва, откуда Ниагарой ступенек низвергаются вниз, на лежащий у подножия город, белые водопады лестниц.

Облокотившись на перила, она наклоняется над распростертой у ног рельефной картой Парижа. Ей кажется, она впервые понимает, почему так крепко полюбила именно этот город – своевольную мозаику десятка не похожих друг на друга городов, связанных воедино подземными коридорами метро.

Вот он, затерянный где-то посредине, город Больших бульваров, всегда напоминающий ей Вену. Вот раскинулся вокруг площади Биржи шумливый Торговый город – слепок Гамбурга и лондонского Сити. Вот дальше, к востоку, мрачный Менильмонтан со своим лабиринтом косо вздыбленных улочек – портовый город, оторванный от моря и задыхающийся в каменной давке домов. Вот разделенные друг от друга десятками километров разноликих улиц и площадей два города, летом одинаково утопающих в зелени: город Мертвых – Пер-Лашез, на востоке, и город Богатых – Насси, на западе, где особняки разбросаны среди деревьев, как комфортабельные родовые гробницы. Вот Гар-де-л'Эст – город дремлющих каналов и всегда неподвижных барж. Вот под ногами тихий провинциальный Верхний Монмартр. И еще и еще – всех не перечесть – от запущенного пустыря холма Шомон до старательно разграфленного и выстриженного Марсова поля, откуда вытягивает в небо свою непомерно длинную шею криволапая Эйфелева башня – помесь таксы с жирафом.

Маргрет долго стоит, перегнувшись через балюстраду, водя глазами, как пальцем, по выпуклой карте Парижа. Гулкий медный звук заставляет ее вздрогнуть. Это колокол Сакре-Кер.

С каких пор она здесь стоит? Видимо, времени осталось в обрез. А ей хочется побывать всюду. Пройтись по бульвару Орнано. Постоять на углу площади Итали. Заглянуть на улицу Веселья. Забежать в парк Монсури.

Она торопливо спускается вниз по уступам белой широкой лестницы. Под ее ногами мелькают ступеньки. Сколько их?

Острое ощущение неповторимости всего, что она сейчас видит, становится почти болезненным. Так, вероятно, спускаются в последний раз по лестнице жильцы дома, предназначенного на снос, пытаясь унести на подошвах неповторимое прикосновение каждой знакомой стертой ступеньки. Или люди, покидающие дом, чтобы отправиться в клинику на тяжелую операцию, исход которой никогда не известен.

Она бежит вниз, но ступенькам не видно конца, и ей кажется, будто она висит по-прежнему где-то на полпути, между вершиной и подножием. На Сакре-Кер, размеренно отсчитывая такт, гудит одинокий колокол: через каждые четыре ступеньки – один удар колокола. «Прости, о легкий французский народ, мои веселые братья. Влечет меня вдаль дурацкая боль, не скоро вернусь опять я…»

4

Вечером поезд метро высаживает ее на станции Монпарнас. Маргрет поднимается на тротуар через просторный люк, выходящий на террасу кафе «Ротонда». Люди появляются из люка и исчезают в нем, как театральные привидения. Уже горят вечерние огни. На тротуаре, под брезентовым тентом, вокруг ажурных железных печурок, начиненных по горло пылающими угольками, зябко толпятся одноногие столики и четвероногие летние кресла. Обычай отапливать улицу при помощи двух железных печек звучит, как добродушная насмешка над зимой.

Мимо магазина Феликса Потена, щедро раскинувшего на каменном прилавке тротуара свои гастрономические чудеса, мимо кофеен и ресторанчиков Маргрет шагает по направлению аллеи Обсерватории. В зале «Бюлье» сегодня вечером должен состояться грандиозный митинг в ознаменование двух годовщин: всеобщей забастовки 12 февраля 1934 года и Венского восстания.

За стеклами освещенных витрин мимо Маргрет плывут целые кладбища мольбертов, леса кистей, белые квадраты не запятнанных краской холстов – окна в мир, еще закрытые ставнями.

На углу бульвара Пор-Руаяль и аллеи Обсерватории густая толпа медленно просачивается в зал «Бюлье», сжимаемая синими шпалерами полицейских. Несмотря на такое скопище народа, все происходит удивительно тихо и чинно. Недаром утренняя «Юманите» предупреждала участников сегодняшних митингов держать себя дисциплинированно и не поддаваться на полицейские провокации. По аллее и бульвару взад и вперед стайками снуют жандармы на своих неизменных велосипедах. Где-то неподалеку слышен цокот лошадиных копыт. Вероятно, в соседних уличках, не на виду, на всякий случай припрятаны наряды национальной гвардии.

Через битком набитый зал, способный вместить тысяч пять людей, Маргрет протискивается к стене, где осталось еще несколько свободных стульев. Судя по количеству народа, ожидающего на улице, добрая половина не сможет попасть на митинг и скоро запрудит аллею. Столкновения с полицией, как всегда в таких случаях, почти неизбежны.

Митинг открывает Франшон. Он предлагает собравшимся почтить вставанием память борцов антифашистского фронта, павших в славный день 9 февраля и в последующих стычках.

Весь зал с грохотом поднимается на ноги.

Франшон зачитывает список:

– «Венсан Перез, 31 год, металлист; Луи Лошен, 20 лет, член Генеральной конфедерации труда; Морис Бюро, 27 лет, Эрнст Шарбах, 30 лет, – убиты 9 февраля в Париже; Альбер Пердро, 35 лет, бетонщик, – убит „патриотической молодежью“ в Шавиль; Марк Тайе, 38 лет, металлист, – убит 12 февраля на баррикадах в Булонь-сюр-Сен; Венсан Морис, 35 лет, – убит в Малакоф; Эжен Буден, 37 лет, плотник; Вотеро, 22 года, письмоносец, – убит 12 февраля в Марселе…

Зал стоит неподвижно, затаив дыхание. С каждой новой фамилией пальцы рук крепче сжимаются в кулаки.

– …Серано – убит 12 февраля в Алжире; Люсьен Риве, шофер такси, – убит 20 февраля штрейкбрехером; Анри Виллемен, 19 лет, бетонщик, – убит 26 февраля в Мениль-монтан; Морис Ив, 30 лет, – убит 3 марта в тюрьме Сантэ; Жозеф Фронтен, 57 лет, горняк, – убит И апреля королевскими молодчиками в Энен-Льетар; Роже Скотиратти, 16 лет…

Глухой рокот в зале.

– …убит 9 мая полицейским комиссаром Пошоном в Ливри-Гарган; Жан Лами, 20 лет, лудильщик, – убит «патриотической молодежью» в Монтаржи…

Кажется, не будет конца этому траурному списку. Лица стоящих навытяжку людей неподвижны и суровы. Резко очерченные подбородки. Сощуренные ненавистью глаза. Где-то в конце зала раздался и стих пронзительный женский плач. Вероятно, жена кого-нибудь из убитых. Ни одна голова не повернулась в ее сторону.

– …Руссель, 40 лет, – убит прикладом «гард мобиль» в Тулузе; Жюсток, 36 лет, – убит прикладом в Лионе; Габриэль Бесс, 35 лет, – убит в Лионе штрейкбрехерами и полицией…»

– Вста-авай… – раздается вдруг у стены чей-то звонкий, певучий голос. Тишина давит на барабанные перепонки.

– Проклятьем заклейменный… – не то вскрикивают, не то запевают несколько разрозненных голосов.

И вдруг весь зал разражается «Интернационалом». Ливень голосов. Сухие полураскрытые губы с облегчением ловят слова, крупные и тяжелые, как капли. Зал гудит. Сотрясаемые раскатами песни, звенят стекла. Каждому кажется, что это звенит у него в ушах.

Когда наконец наступает молчание, слово берет Франшон.

Он говорит об исторической схватке 9 февраля, когда парижский пролетариат в течение пяти часов оставался хозяином улицы. О мужественном ответе парижского народа, вздыбившего в этот день на пути наступающего фашизма непреодолимую преграду из баррикад. О единении всех прогрессивных сил страны против меченосцев реакции, вдохновляемых безнаказанными бесчинствами своих германских братьев в фашизме. О героических попытках венских шуцбундовцев загородить своими трупами дорогу фашизму в Австрии. О зверских расправах во всех тех странах, где пролетариат в союзе с мелкобуржуазными слоями города и деревни не сумел вовремя отразить нашествие врага. О драконовском приговоре венгерского фашистского правосудия Матиасу Ракоши. Он говорит о едином, Народном фронте всех трудящихся и мыслящих французов, о который, как о бетонную плотину, разобьются неистовые волны реакции.

Его провожают оглушительным взрывом рукоплесканий. Наконец водворяется тишина. Но вот с улицы в зал входят Торез и Леон Блюм, и аплодисменты вспыхивают вновь.

Социалистический депутат Лонге сообщает с трибуны о том, что комиссия иностранных дел Палаты депутатов послала венгерскому правительству протест против приговора Ракоши.

Бородатый человек в очках – представитель Лиги защиты прав человека и гражданина – пространно говорит о культуре, об угрожающем ей новом Средневековье и о простом человеке с молотом, призванном стать отныне на страже тысячелетних завоеваний человеческого ума.

Слово предоставляется Леону Блюму. Он поднимается на трибуну, поправляет пенсне, близорукими глазами обводит зал.

– Граждане!…

– Товарищи! – хором поправляют его из зала.

– Граждане!…

– Товарищи!… – гремит, как непослушное эхо, зал. – Говори: товарищи!

Шум нарастает, заглушая слова оратора.

Блюм пробует переждать. Затем оборачивается к Торезу и жестом просит его успокоить собрание. Торез поднимает руку. В зале залегает тишина.

Блюм произносит блестяще построенную защитительную речь в пользу слова «гражданин», рожденного Великой французской революцией и получившего вторичное право гражданства из рук Парижской коммуны. Закругленные риторические периоды, преисполненные изящества и благородного пафоса, плавно падают в зал. Маргрет забывает на минуту, что она на митинге в здании, оцепленном полицией. Трибуна превратилась в кафедру Сорбонны, с которой тонкий лингвист очаровывает слушателей экскурсами в прошлое, полными остроумия и эрудиции.

В нескольких рядах раздаются аплодисменты.

Новый ораторский оборот – и речь в защиту слова «гражданин» превращается в защитительную речь в пользу идеи Народного фронта. Теперь уже аплодирует почти половина зала. Блюм говорит о необходимости единения всех рабочих, без различия партий, во имя защиты свободы и демократии.

Ему кричат из зала: «Почему реформисткие профсоюзы саботируют соглашение с унитариями?»

Он нервно поправляет пенсне. Чувствуется, он привык, чтобы его слушали, не перебивая, и эти реплики аудитории, дезорганизующие правильно построенную речь, мешают ему развернуть начатую мысль по всем правилам риторического искусства. Однако он отвечает: к сожалению, он не в курсе всего хода переговоров между СЖТ и СЖТЮ [9]Реформистское и левое объединения профсоюзов.. Но он полагает, если партия социалистов и коммунистов сумели перед лицом врага найти общий язык и создать орган, взаимно увязывающий их действия, осуществление профсоюзного единства тем более желательно и необходимо. Он лично не только уверен в благополучном исходе переговоров, но и всей душой жаждет их скорейшего успешного завершения.

Его провожают дружные аплодисменты всего зала.

Встает Франшон и сообщает, что слово имеет представитель Германской коммунистической партии, только что прибывший из фашистской Германии.

Как будто по залу прошел электрический ток. Все лица поворачиваются к президиуму. Где? Который?

И вдруг на трибуне, неизвестно откуда, вырастает человек. Черные непроницаемые очки, просторный гасконский берет, скрывающий волосы. В сочетании с черными очками и синим беретом лицо кажется бледным и изнуренным. Товарищ из Германии! Хотя до границы всего несколько часов езды, это звучит почти как призрак с того света!

Весь зал встает в одном стихийном порыве. Грохот аплодисментов, внезапный, как обвал. Воздух звенит «Интернационалом».

Маргрет не может петь. Горло ее душит спазма. Тело дрожит как в лихорадке. Хочется прислониться лбом к стене и заплакать. Она стоит, выпрямившись, и беззвучными губами повторяет слова песни.

Новый электрический разряд аплодисментов.

Тем временем вокруг трибуны уже незаметно очутились несколько дюжих парней в беретах, с красными звездочками в петлице. Это импровизированная охрана для немецкого товарища на случай вторжения полиции. Маргрет улыбается сквозь слезы. О, эти не подпустят к нему никого на расстояние трех шагов!

Немецкий товарищ начинает говорить. Он говорит по-французски, с легким акцентом, мягко закругляя слова.

Он говорит о стране, превращенной в застенок, о диких, кровавых расправах, которыми гитлеровская клика пытается сломить сопротивление лучших людей Германии. О словах, которые пахнут человечиной: Дахау, Ораниенбаум… И все понимают: траурный список жертв фашизма здесь, на французской земле, оглашенный сегодня Франшоном, – это лишь одна страница, вырванная из тома страшного обвинительного заключения.

Он говорит о нищете германского народа, вызванной гонкой вооружений, о разнузданной пропаганде новой, скорейшей войны, о десятках тысяч баллонов удушливых газов, производимых каждые сутки красильной, фармацевтической и парфюмерной промышленностью современной Германии. В зале напряженная тишина. Приглушенно ворчат вентиляторы. И всем кажется вдруг, что это пролетают уже над сонным Парижем эскадрильи германских бомбардировщиков.

Он говорит о торжестве глупости и тупоумия, о плановом истреблении всех, кто способен мыслить и творить, о детях, черепа которых с колыбели сдавлены стальным шлемом, как некогда ступни китаянок, заключенные в старозаветные колодки. Он говорит о щупальцах фашистской инквизиции, запущенных в окрестные страны, чтобы подкупом, террором и изменой заглушить сопротивление демократических масс и подготовить почву для вооруженного вторжения, о многочисленных агентах Гитлера, шныряющих по Европе. Он зачитывает короткий, неполный список агентов гестапо, орудующих под ложными фамилиями здесь, в Париже, и Маргрет вздрагивает, услышав фамилию англичанина Калми, под которой скрывается германский шпион Ганс Мейер.

Он говорит о бесчинствах коммивояжеров господина Гесса, совершаемых ими безнаказанно на территории демократических стран…

– Я хочу вам рассказать, для примера, историю молодого антифашисткого ученого-эмигранта доктора Роберта Эберхардта, похищенного в Швейцарии агентами гестапо и замученного в лагере Дахау…

Старый рабочий Пьер Боринак в восемнадцатом ряду нагибается и поднимает с пола кепку. Что с этой мадмуазель, которая сидит с ним рядом? Ни с того ни с сего она вскочила с места и уронила его кепку. Теперь сидит красная. Теперь опять бледнеет. Засунула пальцы в рот, будто боится закричать. Вот-вот опять вскочит.

– Мадмуазель, сидите спокойно, не мешайте слушать.

Но Маргрет не слышит. Эрнст! Да это же Эрнст! Она сдерживает себя силой, чтобы не закричать. Как она могла не узнать его сразу по голосу? Это потому, что он говорит по-французски. И потом она не слыхала его никогда выступающим на митинге.

Ей кажется, что сквозь черные очки она ясно различает серые, чуть насмешливые глаза и сквозь берет – светлые волосы, зачесанные назад. Знакомое, дорогое лицо!

Он все еще говорит о Роберте. О его книге, никогда не увидевшей свет. О нашествии питекантропов. О заговоре равнодушных.

Маргрет напряженно слушает. Она не замечает, что присутствующие в зале немецкие эмигранты, еще вчера относившиеся к ней со скрытой брезгливостью и нескрываемым недоверием, теперь смотрят в ее сторону с теплой виноватой улыбкой. Она не видит ничего, кроме лица Эрнста, для нее одной четко проступающего сквозь черные очки.

Он говорит о бедственном положении трудового народа в Германии, о положении рабочих, о положении крестьян, мелких служащих, мелких торговцев, интеллигенции. Слова его давят. Невыносимым грузом ложатся на плечи. И когда слушатели, низко понурив головы, кажутся подавленными его страшным повествованием, он бросает им, как спасательный круг, короткое мужественное «но»…

Но рабочий класс Германии не сломить никакими репрессиями! Он борется, он организуется, он становится все сплоченнее, объединяя вокруг себя все здоровые, творческие силы страны.

Но движение за единый фронт – подлинный могильщик фашизма – растет и крепнет во всех уцелевших демократических странах!

Фашистская язва исчезнет с лица земли в тот день, когда будет разбит заговор равнодушных, когда тысячи людей перестанут оказывать поддержку палачам одним фактом своего нейтралитета. Ни одного мыслящего трудового человека вне антифашистского фронта!…

В зале стоит уже не грохот, а неистовый рев аплодисментов. Немецкий товарищ исчез с трибуны так же стремительно, как на ней появился. Парни в беретах исчезли куда-то тоже.

Маргрет хочет броситься вон из зала, нагнать Эрнста у запасного выхода, обменяться с ним хоть парой слов. Но она понимает: сделать этого нельзя.

На трибуну поднимается Торез.

Маргрет пришла на сегодняшний митинг специально, чтобы его послушать, но сейчас она не в состоянии слышать что-либо, кроме гула в висках. Она смотрит на сосредоточенные лица соседей. Для них всех выступавший только что человек – «немецкий товарищ». Она одна здесь знает его подлинное имя. Она выпрямляется, гордая сознанием того, что ей впервые доверена большая партийная тайна. Никто из присутствующих не догадывается, что «немецкий товарищ» сказал ей сегодня утром, у нее на квартире: «Роберта в ближайшее время мы реабилитируем…»

«Немецкий товарищ» выполнил свое обещание. А она? А что, разве она не выполнила своего? Разве она не отправила письма Фришофу? Да, отправила, но с какими колебаниями. Сейчас ей стыдно за весь сегодняшний день, исполненный малодушных метаний и чувства собственной обреченности. Сейчас она ощущает себя здесь уже не эмигранткой, работницей антифашистской лиги, а представительницей партии, от имени которой говорил только что Эрнст.

Да, она счастливее многих сидящих в этом зале. Она едет в логово врага не как заложница, нет, – как боец, выполняющий почетное задание славной Коммунистической партии Германии. Если когда-нибудь ей придется сюда вернуться, ее будут звать уже не мадемуазель Маргарита, ее будут звать «немецкий товарищ».

И когда зал в третий раз разражается «Интернационалом», она поднимается и поет вместе со всеми, но поет уже по-немецки.

5

Утро на улице Бельвиль начинается криком газетчика, ворвавшегося в еще сонные переулки со свежим номером «Юманите», шумом открываемых ажурных ставен, грохотом ручных тележек, которые чинно выстраиваются вдоль тротуара.

На громыхающих тележках въезжают в Бельвиль огороды, опростанные от земли, пахучие гряды сельдерея, петрушки, свеклы, простоволосых, кудрявых и гофрированных салатов. В это время года, правда, они довольно дороги. Но зато приправьте их слегка уксусом и горчицей, поставьте к ним пол-литра красного, и самый худой кусок самого дрянного мяса покажется вам вкуснее отборного жеребячьего бифштекса.

На громыхающих тележках въезжает в Бельвиль скот. Никакого намека на то, что еще вчера все это блеяло, хрюкало, прыгало, размахивало хвостом, называлось «Нанет» или «Коко» и поворачивало голову на звук собственного имени. Теперь это называется: огузок, вырезка, сшибок, край, завиток, голье… Когда человек работает, как вол, ему не до вегетарианства. Ему нужен добрый кусок воловьего мяса.

На громыхающих тележках въезжает в Бёльвиль море. Оно не так-то уж далеко, но мало кто из бельвильцев, за исключением разве бывших матросов, видел его иначе, как в кино. Зато каждый день они могут любоваться его изнанкой. Правда, лангусты забредают сюда редко, но всякая рыбешка прет поутру целыми косяками. Это дешевле мяса, и экономный господь бог не зря приказал верующим питаться рыбкой не реже раз в неделю. Жителям Бельвиля, чтобы связать концы с концами, приходится многократно перевыполнять этот божий завет. Если вам надоел мерлан и опротивела камбала, вы можете утешить себя супом из морских моллюсков и закусить его отварными морскими звездами.

Утром, уходя на работу, мужчины вдыхают смешанный запах огородов, бойни и моря. Они торопятся и, самое большее, позволяют себе вьшить у прилавка со случайно встретившимся товарищем по четвертинке красного и заглянуть на ходу в свежий номер «Юма». – Так сокращенно и ласкательно зовут они свою газету.

– Читал, Гаскон? Эти свиньи англичане выслали нашего Кашена.

– Можешь быть покоен, Этьен, Кэ-д'Орсэй не пошлет им по этому поводу ноты протеста.

На улице, в метро, у обитого цинком прилавка кафе только и разговоров, что о профсоюзном единстве. Переговоры явно затягиваются. Будет ли достигнуто наконец полное соглашение между обоими объединениями профсоюзов? Собственно говоря, тут, в Бельвиле, в низах, или, как принято здесь говорить, «в базе», оно достигнуто уже давно, год тому назад, 9 февраля. Но вожаки медлят, и многие конфедераты склонны уже без раздражения выслушивать колкости унитаров на предмет раскольнической работы реформистских бонз. И все же после последней воскресной демонстрации на площади Республики всем ясно: единый фронт пролетариата уже существует. Сколько бы ни затянулись переговоры профсоюзных вождей, расторгнуть стихийно воссоздавшееся единство они не в состоянии. Но тем живее и взволнованнее законное нетерпение бельвильцев.

Последние фразы политических споров замирают в раскрытой глотке метро.

Продавцы, оставляя на минуту свои тележки, заходят промочить горло в ближайшее бистро. Последняя статья Тореза об интересах мелких лавочников разбирается по косточкам с наибольшим азартом именно здесь.

– Верьте моему слову, мосье Альбер! Каждый человек хочет ежедневно кушать свой бифштекс. Если я не заработаю его сам, никакое правительство – будь оно самое левое из левых – не поднесет мне его на сковороде. С кем я торгую? Кто у меня покупает моих улиток? Может быть, богачи с Елисейских полей? Может быть, я состою компаньоном у Прюнье? Может быть, эти господа приезжают к вам и распивают у вас шампанское? Нет, я стою здесь каждый день перед вашим бистро, и я их что-то у вас не видел. Мы с вами, мосье Альбер, кормим рабочих, и они кормят нас. Тот, кто урезывает заработок наших клиентов, вынимает его из нашего с вами кошелька. Правильно говорю?

Эрнст идет по улице Бёльвиль по направлению к бульвару. Мимо открытых настежь зеленных, мимо мясных лавок с золотой лошадиной мордой, гордо вздыбленной над тротуаром, мимо тележек с овощами и морской снедью, окруженных уже в этот час толпой хозяюшек с клеенчатыми сумками. Как отточенные ножи в руках базарного фокусника, мелькают в воздухе серебряные рыбы, падая плашмя на медную чашу весов. Как зеленые волосы русалки, торчат из сумок, среди морских ежей и креветок, длинные космы сельдерея…

На углу бульвара большое скопище людей. Под хриплые вздохи гармоники низкий приятный мужской голос полуговорит, полупоет, подстегиваемый жеманными взвизгами гитары:

«Мосье де-ля-Рок получил урок, бедный, весь истек злостью, когда зол и лют, на парижский люд замахнулся шут тростью. Но на мостовой встретил нас с тобой, а нас много сот тысяч. Мы без лишних слов можем высечь вновь его цепных „крестовиков“. Если попробуют начать, споемте хором им опять…»

И вдруг, послушное приглашению певца, все сборище хором подхватывает, скандируя, неожиданный, почти маршевый припев.

Эрнст присматривается с интересом ко всевозрастающей кучке женщин и мужчин, усердно, по нотам, разучивающих песенку. Неподалеку маячит равнодушная спина полицейского в куцей пелеринке – условное геометрическое изображение власти: синий равнобедренный треугольник на тонких ощипанных ножках.

«…Мосье Тетанже позабыл уже…»

Эрнст идет по бульвару, напевая вслух запомнившийся припев: «Фашистам пройти не позволим!…» В Берлине прохожие смотрели бы на него, как на сумасшедшего, не говоря уже о том, что первый попавшийся шупо или «наци», разобрав слова, велел бы ему поднять руки вверх и следовать вовсе не в том направлении, куда ему надо. Здесь никто не обращает на него внимания. Песенка, видимо, достаточно популярна. Встречная девушка дарит его дружеской улыбкой и подхватывает вполголоса: «Смотрите, быть худу! Парижскому люду нельзя наступать на мозоли!…»

Он идет дальше, напевая. Давно он не чувствовал себя так легко и радостно. В этом квартале хочется пожать руку каждому встречному и встречной. Товарищи! И какие товарищи!

Мысль о том, что завтра ему придется распрощаться с Бельвилем и Парижем, может быть, навсегда, уехать обратно в Германию, застает его врасплох. Эрнст старается ее отогнать. Она отступает и возвращается в другом облачении. Теперь ее нельзя уже отогнать, теперь ее имя Маргрет.

Правильно ли он поступил, уговорив Маргрет вернуться в Германию? Зачем он это сделал? Чувство жалости к Маргрет настигает его внезапно, как удар ножом в спину. Какой вздор! Она же сама хотела работать! Он указал ей участок, на котором она сможет быть полезна, – только и всего. Если человек искренне желает работать, почему же его не использовать?

Ему кажется сейчас, что он незаслуженно обидел Маргрет, обошелся с ней чересчур сухо и сурово. Почему он отказался повидаться с ней еще раз? Он великолепно мог выкроить время, у него сегодня вовсе не так уж много дел.

Ему не хочется признаться перед самим собой: он отказался от встречи с Маргрет именно потому, что ему самому хотелось этой встречи. Во время их разговора были минуты, когда – дай он волю этим дурацким нервам – он готов был корчиться от невыразимой жалости к ней, ну, простой человеческой, мягкотелой жалости. Были минуты, когда ему хотелось погладить Маргрет по волосам, стереть пальцами застывшие в уголках ее глаз слезы. Ему вовремя припомнился Джиованни. Хорош приятель, который, приехав к невесте замученного друга, обнаруживает в себе такого рода чувства! Потому-то Эрнст и обошелся с ней, пожалуй, суровее и жестче, чем этого требовали обстоятельства.

Но при чем тут она? Чем же она виновата? Тем, что позвала его обратно, когда он уже уходил, и напомнила про сцену их последнего прощания… Разве она не покраснела, когда спрашивала у него: «Вы об этом забыли?» Впрочем, возможно, она сказала это без всякого умысла. Во всяком случае, эта жалость к ней не стоит выеденного яйца! Что он, по сути дела, знает об этой девице? В Германии он держался по отношению к ней всегда настороже и был тысячу раз прав. А сейчас? Разве сейчас у него нет больше, чем когда-либо, оснований не доверять ей? Что он о ней знает? То, что она рассказала сама о себе?

Нет, положим, это не совсем так! Прежде, чем ее повидать, он собрал о ней, о ее жизни и работе в эмиграции, довольно всесторонние сведения. Потому-то он и зашел к Маргрет только накануне отъезда. По правде, она не сказала ему ничего такого, чего он не знал бы из других источников.

И все же надо было воспользоваться ее просьбой и согласиться присутствовать при ее разговоре с Фришофом. Из дурацких личных соображений он упустил случай проверить ее лишний раз. Черт их знает, какие у нее с Фришофом были раньше отношения и о чем будут разговаривать эти старые знакомые! Впрочем, не комедия ли все это? Не звала ли она его, Эрнста, в кафе только затем, чтобы показать его Фришофу? Так или иначе он поступил совершенно правильно, уклонившись от этой встречи.

Но тут он вспоминает про германского шпиона Ганса Мейера, проживающего, как он об этом узнал только вчера, в той же гостинице, что и Маргрет. Эрнст останавливается в нерешительности. Не должен ли он предостеречь об этом Маргрет? Конечно, должен! Это его прямая обязанность. Заходить к Маргрет в гостиницу было бы неблагоразумно. Проще всего постараться встретить ее по дороге из кафе де-ля-Пэ. Сейчас половина одиннадцатого. Если поторопиться…

Не раздумывая, он спускается на ближайшую станцию метро.

Выходя на площади Оперы, он не знает еще в точности, как именно ему следует поступить. В кафе он, конечно, не зайдет. Он подождет Маргрет у выхода, пойдет за ней следом и нагонит ее по дороге. Глупее всего, если он опоздает. Уже без четверти одиннадцать!

Расталкивая пассажиров, он взбегает наверх. Табун автомобилей загораживает ему дорогу. Он протискивается между машинами, рискуя каждую минуту быть задавленным, и достигает угла улицы де-ля-Пэ. По всем данным, это где-то здесь. Автомобили расступаются, открывая перед ним дорогу. Поток пешеходов выносит Эрнста прямо к дверям большого фешенебельного кафе и почти сталкивает его с Маргрет, выходящей оттуда в сопровождении высокого, даже долговязого, мужчины, одетого в элегантное зимнее пальто с воротником из кенгуру. Длинная серая машина плавно подкатывает к тротуару.

Эрнсту некуда деться. Стоит ему сделать шаг – и он загородит Маргрет и господину Фришофу дорогу к машине. Сзади на него напирают прохожие. Он делает резкий полуоборот, толкает дверь и входит в кафе. Через стекла турникета он видит, как господин Фришоф подсаживает Маргрет в машину. Маргрет протягивает ему руку. Фришоф сгибается пополам и запечатлевает на ее пальцах почтительный поцелуй. Затем отступает на тротуар и захлопывает за Маргрет дверцу машины. Автомобиль уехал. Господин Фришоф возвращается в кафе.

Эрнст стремительно направляется к свободному столику у витрины, заказывает кофе и «Журналь де Деба».

Господин Фришоф спокойно возвращается к своему столику и подносит к губам чашку. Эрнст созерцает его из-за газеты. Безукоризненно выбритое лицо с прямым, выдающимся, как клюв, носом. Лысеющая голова – редкие, считанные волосы старательно расчесаны на пробор. Пучки морщинок в углах черных внимательных глаз. На вид ему лет сорок, но может быть, и меньше. Большой чувственный рот, спереди два золотых зуба – отличная примета. Вид у господина Фришофа скорее задумчивый и озадаченный. Особого самодовольства незаметно. Должно быть, Маргрет недостаточно умело справилась со своей ролью и навела собеседника на размышления. Так или иначе, поскольку она уехала на его машине, ясно – примирение состоялось. Молодчина Маргрет! Если она и не сумела с места околпачить этого пройдоху, во всяком случае, она сделала в основном то, что от нее требовалось.

Господин Фришоф проводит пальцем по верхней губе. Видимо, здесь еще не так давно красовались усики. Сбрил перед поездкой за границу?

Но тут Эрнст внезапно отводит глаза от господина Фришофа. Все его внимание привлекают двое только что вошедших мужчин, с порога озирающих зал. Вот так забавная встреча! Да это же тот самый советский товарищ, в облачении которого Эрнсту удалось выскользнуть месяц тому назад в Берлине из гостиницы. Проскочить, что называется, меж пальцев гестапо! Если бы даже Эрнст не запомнил так хорошо его лицо, то, во всяком случае, его пальто и шляпа знакомы ему отлично.

Интереснее всего, что и второй мужчина, в великолепном пальто из серого драпа с широкими лацканами, кажется Эрнсту знакомым. Не может быть сомнений, Эрнст видал его не раз в обществе подозрительных фигур, теснейшим образом связанных с полицией. Насколько помнится, это какой-то ренегат, русский, – кажется, невозвращенец. Но каким образом советский товарищ мог очутиться в его компании? Хотя нет! Видимо, они вошли вместе совершенно случайно. Советский товарищ садится за столик один.

Зато тот, другой, подсаживается прямо к столику Фришофа. Вот как! Это пахнет каким-то конспиративным свиданием! Эрнст напрягает слух, но эти господа говорят слишком тихо, до него долетают лишь невразумительные обрывки фраз.

Фришоф зовет гарсона. Расплачивается. О-о! Советский товарищ расплачивается тоже. А ведь он только что пришел!

Фришоф с собеседником выходят. Несколько секунд спустя поднимается и выходит советский товарищ. Что такое?

Эрнст выходит следом за ними. Серая машина, отвезшая Маргрет, снова подкатывает к тротуару. Господин Фришоф говорит что-то шоферу. Машина уезжает. Фришоф в сопровождении русского медленно направляется к стоянке такси. Советский товарищ следует за ними на расстоянии нескольких шагов. Фришоф с русским садятся в такси. Ворчит мотор, но машина не трогается, ждут кого-то третьего. Так оно и есть! Советский товарищ подходит к такси и открывает дверцу. В эту минуту он оглядывается и видит Эрнста.

Эрнст прячется за спину объемистой мадам, но уже поздно, тот его узнал! Застыл на секунду с ногой на ступеньке такси. Затем быстро исчез внутри машины, резко захлопнув за собой дверцу. Такси трогается с места. Эрнст явственно видит чье-то лицо, прильнувшее к заднему окошку автомобиля. Потом такси исчезает в широком потоке машин.

Эрнст медленной походкой идет по улице де-ля-Пэ. Он взволнован. Кто это может быть? Шпион с советским паспортом? Приехал из СССР?… Впрочем, ведь это можно установить. Проверить, кто из советских граждан, проживающих сейчас в Париже, останавливался месяц тому назад в Берлине, в таком-то отеле.

Час спустя на левом берегу Сены Эрнст заходит в небольшое кафе, заказывает стакан какао, просит перо и бумагу. На четвертушке бумаги с фирмой заведения он пишет в углу: «Совершенно секретно!…» – и дальше, посередине листка, мелким ровным почерком: «Секретарю коммунистической ячейки Полномочного представительства СССР в Париже, улица Гренель».

Только к вечеру Эрнсту удается разыскать верного Французского товарища, которому он вручает письмо с просьбой передать по адресу. Письмо чрезвычайно важное и должно попасть прямо в руки того, кому оно адресовано! Товарищ Жан обещает. Завтра же оно будет передано по назначению. На прощание Эрнст и Жан крепко пожимают друг другу руки. Товарищ Жан торопится. Сегодня вечером у него три митинга.

В зале «Матюрен-Моро» митинг уже в разгаре. Товарища Жана пропускают немедленно после очередного оратора. Он произносит пламенную речь о профсоюзном единстве и, провожаемый аплодисментами, мчится в «Гранж-о-Бель». Он проходит в президиум, обдумывая по дороге свое очередное выступление. Надо хоть набросать тезисы. В эти жаркие дни никогда не успеваешь как следует подготовиться!

Он вынимает карандаш, достает из кармана какой-то конверт – каждый день столько писем! – и на обратной стороне набрасывает несколько тезисов. Его вызывают на трибуну. Он говорит с подъемом. Развив очередной тезис, он загибает бумажку. К концу выступления в руке у него свернутая бумажная трубочка. Он рвет ее машинально в клочья и бросает в пепельницу. Провожаемый аплодисментами, он спешит в «Бель вилюаз».

Ночью уборщица вытряхивает пепельницы в мусорные ведра. На рассвете мусор подбирают автомобили муниципального хозяйства.

На следующий день товарищ Жан, вспомнив про обещание, данное товарищу из Германии, долго перетряхивает карманы. Письма в кармане нет. Где же он мог его потерять?

Расстроенный, он пускается на поиски немецкого товарища. Он попросит у него извинения, узнает, какого рода было это злосчастное письмо, и – если это дело поправимое – предпримет все, что будет в его силах.

В соответствующей инстанции он узнает с искренним огорчением, что немецкий товарищ сегодня на рассвете отбыл в Германию…

Конец первой части.

Москва, 1937

На этом рукопись романа обрывается.


Читать далее

Бруно Ясенский. Заговор равнодушных
ГЛАВА ПЕРВАЯ 16.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 16.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 16.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 16.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 16.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 16.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 16.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть