II. Жизнь идет

Онлайн чтение книги В тени алтарей Altorių šešėly
II. Жизнь идет

I

В доме причта Калнинского прихода полным ходом шли ремонтные работы. Спешили приготовить две комнаты для вновь назначенного второго викария, а уж лет с десять, как на этой должности никого здесь не было. Комнаты эти летом не проветривались, не отапливались зимой и долгое время были загромождены ненужной мебелью, какими-то ящиками и старым хламом. Отремонтировать их теперь оказалось делом нелегким. Крыша была худая, и протекавшие потолки местами сгнили, полы провалились, штукатурка осыпалась, окна были выбиты. Везде пахло сыростью и плесенью.

Служанка настоятеля Юле, недурная еще девица лет тридцати пяти, ревностная богомолка, поминутно отрывалась от дела и вертелась возле дома причта. Она прослышала, что приезжает молоденький, только что принявший посвящение ксендз, и по мере возможности заботилась о ремонте и упрашивала мастера все делать получше.

— Какое уж тут будет житье молодому ксендзу, — сказала она как-то, придя набрать щепок.

— Увидишь еще, как игрушечка получится, — похвалился мастер. — Только бы настоятель досок не пожалел. Окна надо делать заново и побольше.

— Замерзнет здесь зимой молодой ксендз, — не переставала жалеть Юле. — Печь никуда не годится. Надо бы изразцовую.

— Э, сойдет и кирпичная. Изразцов настоятель не даст.

— И скупенек наш настоятель…

В это время из сада вышел сам настоятель, и Юле, подобрав в подол охапку щепок, дала стречка.

Настоятель Калнинского прихода ксендз Платунас назначением второго викария был крайне недоволен. В приходе у него было всего лишь около пяти тысяч душ, и он никак не мог взять в толк, на что нужен здесь третий ксендз. В Калнинай не хватает ни дела, ни доходов. Три недели тому назад, получив бумагу о назначении второго викария, он глазам своим не поверил и в тот же день написал в курию письмо, где излагал все обстоятельства и доказывал, что ему вполне достаточно одного викария.

Незамедлительно пришел ответ, а также конфиденциальное послание начальника канцелярии, где было сказано, что назначение в Калнинай второго викария — дело решенное, что приход у них богатый, дом для причта просторный, что за последние годы число священников заметно возросло, а посему, покуда обстоятельства не изменятся, там будут два викария. Кроме того, начальник канцелярии осторожно, но недвусмысленно давал понять, что в его приходе несколько пренебрегают духовными нуждами верующих, поелику настоятель занят своим большим хозяйством, а первый викарий — делами кооператива и других мирских организаций. Следовательно, второй викарий будет весьма полезным помощником в костеле. Последние аргументы окончательно взбесили ксендза Платунаса.

— Ксендз Йонас, — сказал он, когда викарий пришел к ужину, — все-таки нам с вами присылают этого молокососа! Вот письмо от его милости начальника канцелярии. Скандал да и только! Оказывается, мы пользуемся дурной репутацией в курии. Я сельский хозяин, а вы общественный деятель, а нужен-де священник secundum cor dei [104]По сердцу богу (латинск.). . Ну, и отыскали апостола. Теперь держись, ксендз Йонас!

Однако викарий, ксендз Йонас, к назначению второго викария отнесся гораздо хладнокровнее. Такие вещи, как содержание, кухня, ремонт, его не касались, а прибытие третьего ксендза сулило немало удобств. Он тотчас сообразил, что проповеди теперь придется говорить только через два воскресенья на третье, ездить к больным он будет несравненно реже, а занятия с детьми катехизисом, лишние исповеди и целый ряд мелких, но нудных дел можно взвалить на «юнца». Поэтому в ответ на нервозные речи настоятеля он шутливо сказал:

— Э нет, ксендз настоятель, мы не сдадимся. Даром хлеб есть он у нас не будет. Свалим на него богомолок и разную черную работу — пусть побарахтается. Нет помощника усерднее, чем новонареченный пресвитер.

— Так-то так, да он, глядишь, самые жирные куски будет себе отхватывать. Знаю я этих новонареченных пресвитеров! А тут еще мне ремонт этот, ремонт! Не поместишь ведь юнца в таком хлеву. Глядь, сто рублей как в трубу вылетят.

Ремонт больше всего и злил настоятеля. Комнаты эти как нельзя лучше подходили для свалки всякого рода хлама. Выбрасывать его не станешь, а девать больше некуда. Сердился он также из-за ненужных, по его мнению, расходов. Сам следил за ходом работ и не находил себе покоя оттого, что каждый раз обнаруживалась новая статья ремонта.

— Ну, господин мастер, когда же конец? Э, да ты, братец, затеял тут дворец строить! — кричал он, увидев вынутые из окон прогнившие рамы. — Я же тебе сказал, что новых рам не нужно. Не мог разве старые подправить? Вам только дай волю, вы всё до основания разрушите, стены ремонтировать вздумаете. Скажите на милость…

Мастер кидался целовать ему руку, оправдывался и доказывал, что старые рамы никоим образом нельзя оставлять в жилых комнатах и что он делает лишь самый необходимый ремонт. Настоятель сердито возражал ему, потом уступал, а на другой день все начиналось сызнова.

Как-то после обеда настоятель помахал перед викарием недавно принесенным с почты письмом.

— Ксендз Йонас, Васарис пишет.

— Кто, кто? — не понял сразу ксендз Йонас.

— Васарис. Ну, новый наш викарий. Апостол.

— А, я и забыл… Ну и что?

— Спрашивает, когда можно приехать.

— Ишь, какой ретивый! Так и рвется в божью овчарню… Ну что же, ремонт кончили, пусть его приезжает. Поглядим, что он за птица.

Вдруг он что-то вспомнил.

— Васарис… Васарис… Людас Васарис? Где это я о нем слыхал? Эх, ксендз настоятель, да ведь он, кажется, литератор, поэт! В журналах печатается. Вспомнил теперь. Выходит, мы заполучим знаменитость, ксендз настоятель. Теперь прославятся наши Калнинай.

Но настоятель разозлился.

— Этого еще не хватало! Скажите на милость, — поэт! Сразу видать, что молокосос. Терпеть не могу этих щелкоперов. Мнят о себе бог знает что.

— Молодость, ксендз настоятель, молодость, — утешал его ксендз Стрипайтис. — Поживет годик-другой в приходе, и вся поэзия из головы выскочит. Был у нас на курсе один такой. Тоже писал, мечтал, витал за облаками, а теперь такой же викарий, как прочие. Обожжет раза два крылышки — и аминь.

Настоятель и викарий были единомышленниками по многим вопросам и вообще жили в согласии. Обязанности по приходу они поделили между собой пополам, легко достигали взаимопонимания и в дела друг друга не совались.

Хотя настоятель Платунас и приближался к шестидесятой године своего жития, но был еще здоровый, крепкий мужчина. В отличие от большинства настоятелей он не был ни толст, ни аскетически худ и не лыс. Удивительно и то, что, несмотря на довольно преклонный возраст, он не обладал тем специфически-настоятельским выражением лица, по одному которому часто можно узнать духовного среди мирян. Весьма возможно, что выражение это скрадывали многочисленные следы оспы. Темный цвет его лица казался еще темней благодаря совершенно седым, коротко остриженным и стоящим ежиком волосам. Если бы калнинский настоятель облачился в светское платье, никто бы не догадался, что это священник, а всякий бы подумал, что перед ним провинциальный полуинтеллигент — лесничий, фельдшер, эконом из имения или даже зажиточный крестьянин. Последнее предположение было бы близко к истине, потому что настоятель Платунас действительно больше отдавал времени хозяйству, чем приходу и костелу.

Получив лет десять тому назад перевод в Калнинай, ксендз Платунас нашел здесь построенный его предшественником прекрасный каменный костел, но зато совершенно развалившиеся постройки и запущенные поля. Новый настоятель горячо взялся за хозяйство. Через три года поля его стали давать невиданный в округе урожай. Но земли было немного, а хозяйственные замыслы настоятеля простирались все дальше. К счастью, под боком было помещичье имение, и Платунас заарендовал на выгодных условиях участок хорошей земли в размере среднего крестьянского надела.

На следующий год все прихожане дивились на его новую ригу. Еще через год выросли такие же хлева и амбар, а через два года — новый красивый дом. Сборы, пожертвования, толоки — все, что оба ксендза могли выжать из прихожан проповедями, обходами дворов с молебствиями и посещениями больных, помогло настоятелю так быстро стать на ноги. В глазах собратьев и курии ксендз Платунас покрыл себя славою прекрасного организатора.

Такая интенсивная хозяйственная деятельность не могла не отразиться на его пастырских обязанностях, на его жизненном укладе и на всем характере. Человек не слишком интеллигентный, падкий до мирских благ, он не любил чтения, не ощущал в себе каких-либо высоких стремлений, быстро опустился, и сквозь тонкий слой духовной культуры проступила вся грубость его упрямого, эгоистического характера.

Управителей ксендз Платунас не держал и все хозяйственные дела вел сам с помощью своей сестры, которая у него была экономкой. Надзор за хозяйством заставлял его придерживаться довольно строгого распорядка. С наступлением весны и весь сезон полевых работ он ежедневно вставал вместе с солнцем. Отправив батраков на работу и заглянув на скотный двор, он тотчас шел служить обедню.

Быстро покончив с церковными делами, завтракал, потом брал в одну руку палку, в другую бревиарий и отправлялся на скотный двор, на гумно или же в поле, поглядеть, как двигается работа. Он и присматривал за всем, и отдавал приказания, и, в случае надобности, бранил кого-нибудь, но в то же время читал бревиарий, испытывая величайшее удовлетворение от того, что, несмотря на уйму работы и всяких дел, никогда не пренебрегает такой важной обязанностью.

Придя домой обедать, он выпивал за столом рюмку водки, закусывал круто посоленным кусочком хлеба и луковицей, с отменным аппетитом ел незатейливые кушанья, а затем отдыхал за проверкой счетов. После этого опять ходил по хозяйственным делам и между делом читал вечернюю часть бревиария. Поужинав, еще с часок разговаривал с ксендзом викарием о дневных происшествиях. Потом еще раз обходил усадьбу и, удостоверившись, что коровы заперты в хлеву, лошадям задан корм, а свиньи загнаны, шел к себе в спальню, раздевался и, читая уже в постели «Maria mater gratiae, mater misericordiae…»[105]Мария, матерь благодатная, матерь милосердная (латинск.)., засыпал.

Так настоятель Платунас, наводя порядок в хозяйстве и славя бога, трудился на пользу себе и церкви. И как же он бывал недоволен, если не вовремя, в самую рабочую пору, приезжал кто-нибудь крестить младенца или звать к больному! Он и сердился, и попрекал, что вот, не могли подождать с крестинами до воскресенья, а к больному, как назло, зовут в такой день, когда у него пропасть работы.

— Скажите на милость, — ворчал настоятель. — Хворать в такое время! Сейчас одни лентяи хворают. Что, так уж ослабел ваш больной? — в десятый раз спрашивал он. И, услышав в десятый раз, что очень ослабел и никого не узнает, недоверчиво махал рукой.

— У вас всегда так. Чуть живот схватит, и уж никого не узнает. А приедешь, — он как ни в чем не бывало. Одна пустая трата времени…

Однако, если нельзя было послать викария, он все же ехал, так как знал по опыту, что раз уже осмелились обратиться к нему, значит, приспела крайняя необходимость. Не любили прихожане своего настоятеля, но побаивались его и по-своему уважали. Платунас был человек хоть и черствый, и несговорчивый, но справедливый.

Викарий ксендз Йонас Стрипайтис в некоторых отношениях отличался от своего настоятеля, а в других походил на него. За пять лет священства его крупное тело успело обрасти изрядным слоем сала. В красном, круглом, как полный месяц, лице было столько типично ксендзовского, что никакое платье не позволило бы ошибиться относительно его принадлежности к духовному сословию. Волосы он всегда стриг под машинку, поэтому всем бросались в глаза две жирные складки на затылке, образовавшиеся от твердого воротника сутаны.

Характер у ксендза Стрипайтиса был легкий, он любил поговорить, побалагурить и не пропускал ни одного знакомого, ни чужого, не поболтав с ним. Поэтому в приходе он пользовался большой популярностью. Мужики говорили, что он, по крайней мере, не гордец, а бабы не могли нахвалиться им.

Эти свойства очень помогли ему, когда он выступил в роли общественного деятеля. В те времена общественная деятельность духовенства начала проявляться в довольно крупных масштабах. Оно уже почувствовало потребность в сопротивлении «сицилистам» и прогрессивным элементам разного толка. Орган духовенства «Наставник» выпускал с этой целью специальное приложение «Цветики прогресса». Ксендз Стрипайтис, вообще-то небольшой охотник до чтения, усердно следил за этим изданием, настраивая себя против врагов церкви. Он первый в околотке организовал крестьян своего прихода и основал отделение «Сохи». Не довольствуясь этим, калнинский викарий ввел еще одно новшество — организовал потребительское общество «Удача» и открыл лавку колониальных товаров.

Если у настоятеля всю энергию и время поглощало хозяйство, то у викария — общественная деятельность. Ксендз Стрипайтис единолично представлял правление «Сохи» и «Удачи». Фактически он был и председателем, и казначеем, и секретарем. Кроме того, он ездил в город за товаром, весной заказывал удобрения, осенью организовывал продажу хлеба, каждый день учитывал приход и расход и целыми часами стоял за прилавком. Случалось, что сам ксендз наливал керосин, отвешивал сахар, заворачивал селедки, отпускал деготь, соль, перец или корицу.

С церковными делами ксендз Стрипайтис управлялся необычайно проворно. Усевшись в исповедальне, он смеривал взглядом вереницу кающихся и прикидывал, за какой срок разделается с ними. Кончив, проверял точность своего расчета, и если оказывалось, что он задержался дольше, чем предполагал, — ругал себя за то, что мешкал на этот раз. Поэтому он терпеть не мог, когда кающийся тянул, рассказывал со всеми подробностями или приостанавливался, вспоминая, не забыл ли чего.

— Еще что помнишь? Все?.. Ты мне сказки не рассказывай, ты выкладывай грехи… Ладно, ладно, знаю… Дальше… Сколько раз?.. Еще что? Чего хнычешь? Помни, что господь везде тебя видит, а после смерти придется отвечать за все свои дела. В покаяние один раз пройдешь на коленях крестный путь, три раза прочтешь молитвы по четкам и пять раз — по пять молитв святому духу. Запомнишь? Раскаиваешься в грехах? Обещаешь исправиться?.. Становись на колени и бей себя в грудь… — и, так как, по его мнению, в этот день набралось особенно много дел, формулу отпущения он произносил в сокращенном виде.

Когда ксендз Стрипайтис выслушивал исповедь, ему все бывало ясно, ни в какую казуистику он не вдавался, а для особо серьезных случаев, когда кающегося надо было как следует пронять и побранить, имел про запас несколько устрашающих формул по поводу тех, кто нарушает целомудрие, ругается черным словом, заводит распри, читает вольнодумные сочинения и клевещет на священнослужителей, — и повторял их каждому.

Быстро отправлял он и другие требы: крестины, похороны, панихиды, а заупокойную обедню мог отслужить за пятнадцать минут.

Настоятель Платунас и викарий Стрипайтис хорошо понимали друг друга и делились своими заботами. Викарий иногда шел с настоятелем в поле поглядеть на посевы, настоятель часто захаживал в лавку за покупками, но ни один не вмешивался в дела другого. И славно жилось им в Калнинай! Поэтому оба они предчувствовали, что третий здесь будет и лишним и надоедным. И, конечно, этот третий, только что выпущенный из семинарии новопосвященный пресвитер, ничего не поймет в их делах и многим даже будет возмущаться. То, что опытный ксендз находит вполне обычным, новичку может показаться странным или предосудительным.

По некоторым, известным одному ксендзу Стрипайтису причинам это обстоятельство слегка нарушало и его покой.

Итак, оба калнинских ксендза заранее ощетинились в ожидании своего юного собрата.

II

Однажды, ближе к осени, две, очевидно, прибывшие издалека подводы привлекли внимание всего села Калнинай. В первой легкой тележке сидели пожилой крестьянин и молодой ксендз, в другой прежде всего бросались в глаза большой узел с постелью, стол, пара табуреток, кровать, солидный ящик и кое-какая мелкая утварь. Жители Калнинай сразу догадались, что это перебирается новый ксёндз, о котором богомолки кое-что уже прослышали.

Подводы и в самом деле завернули во двор настоятельской усадьбы, и злая, как дракон, собака, метавшаяся на цепи у забора, первая возвестила о прибытии ксендза Людаса Васариса. Он выскочил из тележки и беспокойно оглянулся по сторонам, не зная, к кому обратиться и можно ли прямо идти в дом настоятеля. В эту минуту из риги, откуда доносилось гудение молотилки, показался весь покрытый пылью настоятель и, завидев гостей, направился им навстречу.

Васарис представился ему и стал объяснять, почему запоздал на целую неделю: он замещал дома заболевшего настоятеля прихода. Но ксендз Платунас сразу перебил его:

— Вы говорите, запоздали? Да нисколько! Я и не думал, что вы так скоро приедете. Отдыхали бы хоть всю зиму — нам-то что. Я и в курию писал, и вам повторяю, что троим ксендзам здесь делать нечего. Ну, если уж такова воля его преосвященства, милости просим. Всё приготовили, специально для вас отремонтировали дом причта — пожалуйте! Заворачивай лошадей, отец, — обратился он к старому Васарису, — нечего зря время терять. Юле, Юле! — крикнул он вдруг, постучав палкой по забору. — Проводи ксендза в его комнаты и скажи там, чтобы обед сегодня варили на троих. — И он ушел обратно в ригу.

Мигом прибежала Юле, поцеловала ксендзу Васарису руку и преувеличенно любезно и ласково затараторила:

— Пожалуйте, пожалуйте, ксенженька, я провожу. На нашего голубчика-настоятеля столько всяких дел навалилось. Хочет обязательно всю пшеницу до воскресенья обмолотить. А для вас, ксенженька, комнаты еще на прошлой неделе были готовы… Уж мы вас ждем-ждем… Ксендз Стрипайтис все со своим кооперативом мучается. Завтра, слыхать, в город собирается. Надо, говорит, разузнать насчет цен на пшеницу. Ох, и на что ему все эти хлопоты… Все для «Сохи» старается… Издалека ли приехали, ксенженька?

Болтовня и расспросы словоохотливой прислуги немного рассеяли неприятное впечатление, которое произвела на Васариса первая встреча с настоятелем. Молодой ксендз почувствовал, что он здесь незваный гость, непрошеный помощник, и сердце его сжалось от недоброго предчувствия. У отца его тоже было испорчено настроение. Не вылезая из тележки, он сделал большой круг по двору, сердито погрозил кнутовищем вставшей на дыбы собаке и поехал вслед за прислугой. Другая упряжка, которой правил младший брат ксендза, не заехала даже во двор настоятеля.

Дом причта стоял неподалеку, за садом настоятеля. Посередине фасада было крыльцо и общие сенцы, направо — квартира ксендза Стрипайтиса, налево — Васариса. Добросовестный мастер постарался сделать все возможное, чтобы приспособить эти комнатки для жилья. На лучшее Васарис не надеялся и почти гордо вступил в первую свою резиденцию. В его распоряжении были две комнаты и прихожая!.. Встретивший его запах свежевыструганных досок, штукатурки и краски был куда приятнее, чем угрюмая физиономия и кислые слова настоятеля.

— Ну, батюшка, угол у меня неплохой, — весело сказал Людас отцу, — а остальное будет зависеть от меня самого. Выгрузим вещи, и готово.

Когда внесли все вещи, в комнатах стало уютнее, хотя еще многого не хватало для их украшения. Только что вступившему в жизнь молодому ксендзу чудилось уже множество принадлежностей ежедневного обихода и комфорта, которые он привык видеть в домах настоятелей и ксендзов. Там были и красивые оконные гардины, и ковры, и мягкая мебель… В семинарии им проповедовали строгий образ жизни, умерщвление плоти и бедность. В жизни, однако, он мало видел ксендзов, которые бы следовали этому суровому идеалу. А если кто и следовал, то руководствовался при этом отнюдь не евангельским правилом: часто это были скаредные старики, копившие деньгу.

Обдумав этот вопрос, ксендз Васарис решил придерживаться золотой середины: избегать излишеств, но жилье свое обставить прилично. Ведь здесь он будет проводить в одиночестве все свободное от церковных дел время. Накупит себе много книг, выпишет все католические периодические издания и какой-нибудь русский или польский иллюстрированный журнал. У многих ксендзов он видел фисгармонии и решил собрать деньжат и заказать себе инструмент. Денег он наберет, потому что за два месяца за одни обедни получил около ста рублей. Теперь же, став викарием довольно богатого прихода, будет получать не только по полтора рубля за обедню с пением, но и по три, по пять рублей за панихиду. Будут и другие поступления.

Эти расчеты мелькали в голове Васариса, пока он раскладывал свои немногочисленные пожитки, ходил из одной комнаты в другую и смотрел в каждое окно. Прислуга убежала, и все трое — ксендз, отец его и брат — чувствовали себя забытыми и покинутыми в полупустом доме.

— Угол, конечно, неплохой, — озабоченно сказал отец. — Но один бог только ведает, как тут у вас дела пойдут. Настоятель такой спесивый…

— Ничего, батюшка! Поживем — увидим. Если сюда назначили, видно, так надо. А по первой встрече трудно судить о человеке.

— Я все думаю, кабы дал господь, чтобы вас в Клевишкис, к канонику Кимше…

Да, у каноника Кимши было бы по-иному. Но там ксендзу Васарису грозило другое: госпожа Люция Бразгене частенько наведывалась к дяде, и их отношения могли принять опасный характер. В ушах Людаса долго звучали слова Люции, сказанные в тот день, когда они праздновали его посвящение. После веселого хоровода «Краса-роза расцветает» она ожгла его смеющимся взглядом и, подавая руку на прощание, воскликнула:

— Почему епископ не назначил вас в Клевишкис? Ах, как бы славно было!

Размышляя над этими многозначительными словами, ксендз Васарис придавал им разный смысл и, наконец, осудил мысль о Клевишкисе. Нет, это к лучшему, что его назначили в Калнинай! Правда, отсюда было недалеко до Науяполиса, где жил доктор Бразгис, — какие-нибудь три мили, — и когда-нибудь придется побывать там. Но это обстоятельство скорее радовало Васариса, чем огорчало. Окончательно порывать знакомство с Люцией он не хотел.

Прибежала Юле звать ксендза обедать. Но как быть с отцом и братом? Дома приходский настоятель и каноник Кимша часто сажали за стол старого Васариса. Будучи отцом викария, он и здесь имел на это неоспоримое право. Но все слышали, что настоятель велел готовить только на троих, а ксендз Стрипайтис был дома.

Услышав о сомнениях Васариса, Юле кинулась целовать ему руку и затараторила:

— Уж вы извините, ксенженька, вашему папеньке и братцу я принесу покушать сюда. Наш настоятель очень спешит. Вы, ксенженька, вроде как бы свой, а гости — все уж гости — и угодить им надо, и то и се… Ох, эти дела и заботы…

— Вы за нас не беспокойтесь, — сказал Васарису отец. — У нас найдется еще чем закусить. Кабы я знал, что вы там засидитесь, сию минуту бы попрощался.

Но Людас не намеревался задерживаться. Скрепя сердце, он оставил отца и пошел к настоятелю.

Настоятель и первый викарий были уже в столовой.

— А, вот и наш юнец! — сказал настоятель. — Ну, пожалуйте к столу. Работал — не работал, а поесть надо.

Оказалось, что Васарис знал немного Стрипайтиса, потому что некоторое время учился при нем в семинарии. Стрипайтис Васариса не помнил: он тогда не обращал внимания на первокурсников. Тем не менее факт совместного пребывания в семинарии в какой-то мере сближал обоих викариев, и первая встреча получилась довольно сердечной.

Настоятель выпил свою рюмку водки, и все принялись за щи с картофелем.

— Скажите на милость, — сказал настоятель, когда они обменялись несколькими фразами. — Молотилка испортилась! В барабане вдребезги разлетелись три зубца. Если не успею обмолотить пшеницу к воскресенью, понесу большой убыток. Цены упадут.

— Обязательно упадут, — подтвердил Стрипайтис. — Хотя к весне могут еще подняться. Но ждать рискованно.

— Если на все десять процентов поднимутся, и то ждать невыгодно. Денежки и на месте лежа растут, а зерно и осыпается и портится. И никаких гарантий нет. Послал в имение, может, что и придумаем.

— Завтра я еду в город. Суперфосфат весь вышел, и в потребиловке полки изрядно опустели.

— В город то в город, — забеспокоился вдруг настоятель, — да я было запамятовал, что завтра отпевание с проповедью. Кабы не молотилка, еще туда-сюда, а теперь я никак не могу. Такая потеря времени.

— А второй викарий на что? — Стрипайтис кивнул на Васариса. — Пускай с первого дня к делу приучается.

Настоятель с сомнением посмотрел на Васариса.

— Не даст маху?

— Чего там давать маху? На кладбище проводить? Органист поможет. А что для поэта проповедь? Найдет вдохновение и — dabitur in illa hora! [106]Будет дано в тот же час (латинск.).

В знак одобрения настоятель разразился густым смехом, и тут же было решено, что отпевание завтра совершит новый викарий.

Ксендзу Васарису словно гора на плечи навалилась. Отпевание с проповедью! Да ему требуется на подготовку несколько дней: выучить обряд, написать и зазубрить проповедь. А что он скажет экспромтом? Делать, однако, нечего, не станешь ведь ссориться с первого дня, особенно после того, как настоятель дал понять, что в нем здесь не очень-то нуждаются.

Озабоченный, вернулся он к себе после обеда. И угораздило же его приехать в такой день! Отец и брат уже успели поесть. Юле, принесшая им обед, воспользовалась случаем и старалась побольше выведать о ксендзе и его родне.

Поговорив еще немного, отец с братом стали собираться в обратный путь.

— Помогай вам бог, ксенженька, — растроганно сказал старый Васарис, прощаясь с сыном. — Поскорей пришлите письмецо. Мать будет тревожиться.

Они уехали, а молодой викарий стал рыться в ящиках с книгами в поисках образцов заупокойной службы и надгробных проповедей. Искал и читал, пока не начало смеркаться. Лампы у него не было, и он решил сходить в кооператив за свечами. Судя по обеденным разговорам и информации Юле, он должен был застать там и ксендза Стри-пайтиса. Действительно, первый викарий, взобравшись на скамеечку, перебирал на полках с помощью причетника коробки леденцов и разные товары и отмечал чего и сколько надо купить в городе.

— А, пожалуйте на подмогу! — крикнул он, увидев Васариса. — Осталось еще проверить четыре полки и ящики. Берись за эти жестянки и высыпай конфеты в ящик.

— Нет, я за свечами пришел, — возразил Васарис. — У меня на вечер уйма работы. Я заупокойную службу никогда толком не знал, а проповедь для меня сущее наказание.

— Не робей. Зайдешь ко мне, я тебе составлю коротенькую душещипательную проповедь, потом прочтешь раза два — и готово. Учись находить выход из беды. За это поможешь мне. Чем скорее кончим, тем лучше для тебя.

Васарис стал опоражнивать жестянки, взвешивал остатки сахара и записывал под диктовку Стрипайтиса, какие товары привезти завтра из города.

Когда они уже кончали работу, в лавку вошел нестарый, лет под сорок, крестьянин, довольно чисто одетый, зажиточный и развитой на вид. Серый пиджак с атласным воротником, подстриженные усы, русая бородка клинышком и пестрый картуз служили явными признаками его принадлежности к сельской интеллигенции.

— Добрый вечер, — сказал он мягким, несколько подобострастным голоском.

— Во веки веков, — буркнул из-под самого потолка ксендз Стрипайтис. — Шут тебя принес, что ли, так поздно, господин Жодялис?

— Где же поздно, ксенженька. Глядим вдруг — керосина нет, а вечера уж долгонько тянутся. Вот и забежал, — благо недалеко…

Он поставил бидон на прилавок и стал набивать трубку.

— Вот не думал, что вы, ксенженька, научитесь так хорошо торговать. Ицик жалуется, хлеб, мол, у него отбиваете. А теперь как возьметесь за дело вдвоем! Полагаю, и вы, ксенженька, в Калнинай будете проживать? — обратился он к Васарису. — Слыхал я, народ говорил, что другого молодого ксендза к нам назначили. Пора, пора уж… Взять хоть потребиловку. Кажись, делать нечего, а глядь — и заведывание, и книги, и касса, и отчетность, и учет товаров, и, так сказать, торговля — все на плечах ксенженьки. А когда «Сохой» заниматься? Двоим будет полегче.

Васарису показалось, что в словах этих таилась немалая доля иронии, а в хитрых, бегающих по всем углам глазках Жодялиса вспыхнули насмешливые огоньки.

— Пятрас, нацеди ему керосину! — крикнул Стрипайтис причетнику.

— А собраньице скоро будет? — как бы между прочим осведомился Жодялис, зажигая трубку.

Стрипайтис загремел жестянками, харкнул и сердито взглянул на него через плечо.

— Собрания никто больше не требует, один ты, господин Жодялис.

Жодялис печально усмехнулся и махнул рукой, будто он был здесь ни при чем.

— Вы всё на меня валите. А я только смело говорю вам в глаза, что другие за глаза болтают и делают. По мне хоть целый год не устраивайте этого собрания. Моя какая забота?

— Знаю, знаю, какая твоя забота. И прошлое воскресенье у Ицика агитацию разводил.

— Да прошлое воскресенье и ноги моей не было у Ицика! Моя какая забота? Сами пайщики всякую всячину болтают. Они думают, что потребиловка бог знает какую прибыль дает. Вон Ицик-де на своей лавке дома наживает, а мы-де и по десять рублей дивиденду не получим. Из-за дивидендов, ксенженька, болтают. Кто болтает? Дураки болтают. Будто я не знаю, каковы доходы от потребиловки! Ицик, известно, жид, да и конкуренции раньше не было.

Пускай он теперь попробует дома строить. Я на вас, ксенженька, как на каменную гору полагаюсь… Буду я из-за каких-то грошей беспокоиться!

Жодялис даже разгорячился, а кончив говорить, стал усердно тянуть дым из трубки. Ксендз Стрипайтис задвинул последний ящик. Видимо, не поверив ни единому слову своего противника, он похлопал его по плечу и сказал:

— Ты смотри, Жодялис, против меня не агитируй! Я тебя, как фальшивую монету, насквозь вижу. Ты лучше подожми хвост и ко мне в дверь не суйся, не то я его тебе так прищемлю, что ты завизжишь, как мартовский кот…

Довольный своим остроумием, он захохотал во все горло и вновь пришел в хорошее настроение. В знак одобрения изысканной шутке затрясся от смеха и Жодялис.

— Воля ваша, ксенженька, воля ваша. А когда и сунусь, вы не жалейте — прищемляйте. Только агитировать против вас я не агитирую… Сколько же с меня за керосин?

— Двенадцать копеек.

Жодялис расплатился, взял свой бидон и, вежливо простившись, вышел.

— Сущая змея, — просвещал Васариса Стрипайтис. — Ты его еще узнаешь, увидишь, какой это интриган. Сам передовой, социалист, «Литовский крестьянин» выписывает, а такой смирной овечкой прикидывается. Знаю я, какую он агитацию против меня разводит. Юле говорит, сама прошлое воскресенье слыхала.

— Агитацию, ксенженька, истинно агитацию, — вмешался причетник. — Всю обедню и проповедь у Ицика просидел.

— На прошлое рождество, когда по дворам Христа славили, я к нему не заезжал. И во время проповеди задал ему жару… Если он не уймется — огласим по имени-фамилии.

— Из-за чего же вы так ссоритесь? — поинтересовался Васарис.

— Довольно и того, что он социалист. А главное, из-за потребительского общества и лавки. Прошлой весной он и его дружки вздумали сами открыть кооператив. Нет, говорю, погоди, приятель, социалистического кооператива я в своем приходе не потерплю. Созвал собрание, порешили, сделали всё, что полагается, съездил я к начальству, подмазал — и открыли католический кооператив. А Жодялис остался на бобах. С этого и началось… Да ты сам увидишь, как здесь жизнь кипит. С «Сохой» тоже целая история. Прямо с боем отбили у социалистов.

Они вышли из лавки, заперли ее и направились к настоятелю ужинать. Было уже совсем темно. Моросило. На костельном дворе уныло шумели липы, а впереди темнела громада костела. Лишь в одном окне мерцал красный огонек лампады. Два ксендза молча перешли двор и исчезли в саду настоятеля.

В эту ночь Васарис долго не ложился, несмотря на усталость после долгой поездки на лошадях. Он заучивал найденную в польском сборнике надгробную проповедь на тему: «Et omnis, qui credit in me, etiam si mortuus fuerit, vivet» — «Верующий в меня, если и умрет, оживет».

Когда наконец он погасил свечу и лег, в памяти его мгновенно всплыли все дневные впечатления: дорога, встреча во дворе с настоятелем, прыгающая на цепи собака, Юле, Стрипайтис, Жодялис. Время от времени он машинально повторял: «Et omnis, qui credit in me, etiam si mortuus fuerit, vivet».

Но вскоре глубокий тяжелый сон заглушил все его мысли и впечатления.

III

После того, как ксендз Людас Васарис отслужил свою первую обедню, у него еще оставалось до отъезда в Калнинай два месяца свободного времени, в течение которых он мало-мальски приучился выполнять обязанности священника. Вначале они доставляли ему множество тревог и неприятностей. Первую обедню он служил страшно долго, с запинками и ошибками. То он не вовремя преклонял колени, то забывал поцеловать алтарь, то повертывался не в ту сторону, а один раз, обернувшись к молящимся, вместо «Dominus vobiscum»[107]Господь с вами (латинск.). запел «Oremus».

Всякий раз, когда Васарис делал ошибку и спохватывался, его бросало в жар, он краснел и еще больше терялся. От духоты и волнения ему было так жарко, что пот катился по его липу, а когда он после стал снимать облачение, оказалось, что подризник от подмышек до пояса выкрасила промокшая от пота сутана.

В тот день проповедь была приурочена к торжеству, но составлена так бестактно и безвкусно, что бедняга новопосвященный, слушая адресованные ему обращения, восклицания, намеки, видя, как на него указуют перстом перед всеми молящимися, не знал, куда глаза девать, и чувствовал себя точно рак, которого варят на медленном огне. Слова этой проповеди долго потом звучали в его ушах.

— О благословенный юноша, — восклицал громовым голосом проповедник, — не о тебе ли рёк Христос, что ты соль земли, что ты свет мира? Итак, ныне ты впервые засветился небесным огнем, совершая жертвоприношение святой литургии. Ты светишь своим возлюбленным родителям и домочадцам, ты светишь своим сродникам, соседям и всему благословенному приходу, и да поможет тебе господь стать светильником пресвятой нашей матери-церкви, примерным служителем святого алтаря.

Слышно было, как зашмыгали носами чувствительные бабенки. Легко было догадаться, что проповедник намеревался потрясти сердца слушателей патетическими словами и приближался к эффектнейшему моменту — когда все должны были прослезиться и пасть на колени. С отвращением ждал этого Васарис. Он знал, что проповедь слушают ксендзы, слушают несколько студентов — товарищей его по гимназии, слушает доктор Бразгис, который попрекал его когда-то помыслами о девицах, слушает, наконец, госпожа Бразгене и, конечно, смеется над «благословенным юношей, солью земли и светом мира».

Между тем лицо проповедника озарил молитвенный восторг, он в экстазе протянул руки к новопосвященному и запел сладчайшим голосом:

— Узрите, узрите сего воина Христова, который оставил отца своего и мать свою, братьев и сестер, отрекся от богатства и славы и вышел на битву за церковь божью, вышел благовествовать святую веру заблудшему миру, — миру, который готов смотреть на его черное одеяние, как на черное клеймо.

Тут проповедник снова возгорелся гневом, и голос его загремел еще громче.

— Но убоишься ли ты, юный священник, козней греховного мира и могущества адовых врат? Ты, кого мы видели здесь пылающим пламенем молитвы, ты не убоишься! Ныне ты вознес жертву святой литургии за всех верующих и заблудшихся, и мы преклоняем колени и молимся отцу небесному, дабы он, милостивый, дал тебе претерпеть до конца. О пресвятая дева, матерь божья!..

Начался громкий плач, и все упали на колени. Стоявшие в пресбитерии знакомые Васариса не знали, как им быть, и поглядывали на новопосвященного. Кое-кто опустился на одно колено. А новопосвященный стоял по-прежнему весь красный, понурив голову, и ждал конца своим мучениям.

Долго вспоминали прихожане знаменитую проповедь на первой службе ксендза Васариса, а сам он не забывал ее всю жизнь.

Совершать богослужение Васарис научился сравнительно быстро. Через две недели он уже мало отличался от любого другого ксендза. Только жутко ему было выходить из ризницы, когда на него смотрели все молящиеся, а бабы-богомолки встречали млеющими от восторга взглядами и благочестивыми вздохами.

Удручающе действовали на молодого ксендза и исповеди. В первую же пятницу настоятель попросил помочь ему, потому что в этот день исповедующихся собралось больше, чем обычно. Прочтя надлежащую молитву святому духу и проверив несколько раз, не забыл ли он формулу разрешения, ксендз Людас вошел в исповедальню. Увидев это, богомолки, и вообще большинство исповедующихся, которые с самого утра толпились возле исповедальни настоятеля, как стадо овец ринулись за ним и обступили со всех сторон, а у настоятеля осталось лишь несколько человек.

Прежде всех подошла пожилая бабенка. С первых же слов она захныкала и начала жаловаться: и каково-то ей тяжело живется с пьяницей-мужем и как мучается она каждый вечер от колотья в груди. Когда Васарис напомнил, что надо рассказать свои грехи, она стала ругать соседку: и воровка она, и сводница, и сколько приходится терпеть из-за нее горя, а главное, гневить бога руганью и злобой.

Выслушав несколько таких исповедей, Васарис почувствовал, что внимание его притупляется, что все исповедующиеся похожи друг на друга, что ему все труднее подыскивать новые слова наставления и разрешения, соответственно их грехам. А ведь он еще не столкнулся ни с одним прихожанином, который бы год или больше не был у исповеди, ни с одним прелюбодеем, ни с одним рецидивистом и еще не попадался в лапы ни одной из тех истеричек, которые, испытывая молодых ксендзов, приписывают себе чудовищные грехи.

Во время отпуска Васарису случалось и крестить и совершать таинство брака. Не приходилось ему лишь говорить проповеди, потому что он всячески уклонялся от этого. Не приходилось также ни посещать больных, ни отпевать усопших.

И теперь, в первую ночь своей службы в Калнинай, Васарис спал плохо, а в сновидениях его не покидала мысль о завтрашних похоронах с проповедью. Утром он поднялся чуть свет и еще раз просмотрел чин заупокойной службы и повторил проповедь. Покойника должны были привезти только в десять часов, так что времени у него было достаточно.

Он не находил себе места и в девять часов пошел в костел. Настоятель и первый викарий уже отслужили, и здесь было совсем пусто, — только две бабенки сидели на скамьях.

С первого взгляда костел произвел на молодого ксендза не ахти какое впечатление. Запыленные окна, облезлые стены, обветшавшие алтарные покровы, неподметенный пол свидетельствовали о том, что этот храм божий был целиком оставлен на божье попечение.

В ризнице эти признаки запущенности еще назойливее бросались в глаза. Утварь, видимо, давно не обновлялась и не чистилась. Ксендз отворил скрипучие грязные дверцы шкафа и увидел такие заношенные подризники, что их уже нельзя было назвать белыми[108]Подризник — по-латински — аlЬа, т. е. белая.. Как можно, облачаясь в них, произносить символические слова: «Dealba me, domine»?[109]«Убели меня, господи» (латинск.). Васарис осмотрел тонкие алтарные пелены и возмутился, обнаружив, что плат для отирания потира похож на судомойку. Чаши были плохо вычищены и их, очевидно, давно не золотили, — они совсем потускнели и не годились для совершения литургии. Осклизшие от остатков воды и вина, не закупоренные сткляницы стояли на нечищеном заржавленном подносе. Васарис открыл бутылку с церковным вином — оно пахло уксусом и было весьма сомнительного качества.

С чувством глубокой горечи наблюдал молодой ксендз все эти и многие другие признаки запущенности. Ему довелось насмотреться на всякие костелы и ризницы, но такую неопрятность он видел впервые. А настоятель потеряет целый день из-за сломанных зубцов на барабане молотилки, а викарий будет закупать удобрения, керосин, сахар, леденцы и разную ерунду. В следующие дни настоятель будет молотить пшеницу, потом продаст ее и снова посеет, скосит, обмолотит и снова продаст и станет заниматься многими другими делами, наспех забегая в костел. А на то, чтобы присмотреть за всем, обо всем позаботиться, ни у того, ни у другого не будет времени.

И говорят, что здесь нечего делать? И он, Васарис, здесь не нужен? Да, действительно, он, может быть, и не нужен. Что он, молодой, едва принявший посвящение, робкий ксендз, поделает против воли двоих, спевшихся между собой, толстокожих, старших по чину людей?

Так на что же решиться и как держаться?

Васарис вышел из костела, оглядел двор, походил по саду, вернулся домой, чтобы еще раз повторить проповедь, но чувство разочарования и мрачные мысли уже заглушили его тревогу по поводу похорон. Ему тоже захотелось махнуть на все рукой и приспособиться к царящему здесь духу беспечности. Но это была лишь недолгая минута разочарования, в нем сразу заговорил голос протеста.

В десять Васарис опять пошел в костел. Причетник разложил перед ним облачение: поношенный подризник, грязную, измятую ризу и эпитрахиль.

— Послушай, Пятрас, — обратился к нему Васарис, — почему здесь так грязно? Надо подмести пол, стереть пыль, вымыть сткляницы. Нельзя же так.

— А коли некогда мне… Сейчас надо бежать работать. Настоятель ругается. И ксендзу Стрипайтису пособить надо. Когда уж тут, ксенженька, чистоту наводить! Один толк… Жена звонаря приберет кое-как или я сам, когда удосужусь, — и ладно.

— Ты все-таки вымой сткляницы. Смjтри, какие нечистые.

Причетник ополоснул их, но сткляницы остались такими же, какими и были.

В костеле набралось уже довольно много народу. Несколько человек стояли у исповедальни. Покойника еще не привезли, и ксендз Васарис решил исповедать их.

После нескольких женщин и одного мужчины к окошечку нагнулся рослый парень в поношенном пиджаке, веснущатый, с рыжими, кое-как приглаженными волосами.

Ксендз перекрестил его и приложился ухом к окошечку. Парень тяжело дышал и не говорил ни слова. Подождав немного, Васарис решил помочь ему.

— Говори: «Слава Иисусу Христу…»

— Во веки веков, — прохрипел парень.

— Когда был на исповеди в последний раз?

— Не знаю…

— Причащался?

— Не знаю…

— Покаяние отбыл?

— Не знаю…

Как с ним быть? Прогнать прочь и велеть лучше подготовиться? На это нечего и надеяться. Васарис попробовал что-нибудь выпытать у него.

— Расскажи, какие грехи можешь припомнить? Парень молчал.

— В чем грешен? Помнишь какие-нибудь грехи?

— Не помню… — прогудело у самого уха.

— Так ничего и не помнишь? Может, поссорился с кем-нибудь, подрался?

— А чего он лезет к Маре! — уже сердито буркнул парень.

— Кто лезет?

— Ну, отец.

— К какой Маре?

— Ну, к девке. К батрачке нашей.

— А ты что? — ксендз не знал уже, как ему задавать вопросы.

— Я как тресну его по уху! Мамка весь день ругалась. Есть не дает… К исповеди погнала.

— За что же ты так? Разве так можно?

— А коли Маре со мной спала…

Холодный пот выступил на лбу Васариса. Он стал расспрашивать дальше — и, будто преисподняя, открылась перед ним черная бездна человеческих сердец и страшная жизненная драма после полуидиотского, но ужасающе-правдивого рассказа простоватого парня. Это был первый затруднительный казус в практике Васариса — и тем более затруднительный, что исповедующийся был совершенно не способен судить о своих поступках, не понимал, чего требует от него ксендз и зачем так долго донимает его расспросами.

Вскоре снаружи послышалось пение литании всех святых — это привезли покойника. Допрашивая парня, ксендз Васарис слышал, как растворили ворота, как несколько человек вынесли из костела носилки, как во дворе поднялась суматоха, слышал отдельные восклицания и плач.

— Мажейка, придерживай с этого бока! — кричал мужской голос. — Подымай, подымай!.. Еще малость! Юрас, покрывало поправь… Покрывало, покрывало!..

Вдруг во весь голос вскрикнула женщина. За ней другая, третья.

— Пятрялис мой, мой сыночек, на кого ты нас, горемычных, покинул… — выводил рыдающий первый голос.

Это был страшный фон страшной исповеди. Молодому ксендзу казалось, что если бы он мог, то убежал бы и от этого плача и от бормотания рыжего парня. Но исповедь еще не была кончена, а парень разохотился и стал рассказывать о своих злополучных подвигах.

— А Маре сказала, что затяжелела она. Страх как ругалась и погнала меня в Гудишкяй к Дарате, чтобы принес от нее особое зелье. А Дарата запросила семь целковых, ну, я и украл у отца из кармана. А отец подумал на мать и побил ее…

Наконец Васарису стало ясно, что он не может разрешить его от грехов по причине особых условий казуса. Он растолковал парню, что надо прийти через неделю, что сейчас он отпущения грехов не даст и поэтому ему нельзя причащаться. Но когда ксендз стал причащать, то увидел среди других приобщающихся и парня. Отказать ему Васарис не мог, — это было бы косвенным нарушением тайны исповеди.

В костел внесли гроб. Васарис сел с органистом петь панихиду. Органист спешил, будто за ним гнались: ксендз едва успевал дойти до половины стиха, а тот уже принимался за свой и, пробормотав что-то, тянул последнее слово или слог. В промежутках слышен был приглушенный женский плач.

После панихиды надо было говорить проповедь. Молодой калнинский викарий впервые взошел на кафедру. Но едва он успел произнести motto своей проповеди: «Верующий в меня, если и умрет, оживет», как три женщины в один голос зарыдали на весь костел. Проповедник знал, что усопший был зажиточный молодой крестьянин и оставил после себя старуху-мать, молодую вдову и сестру. И, несомненно, глубоко было горе этих трех женщин. Сердце щемило от их плача, у самого ксендза выступили на глазах слезы. Он чувствовал, что не в силах унять эту глубокую боль, утешить этих плачущих навзрыд женщин. Не будет ли это злой издевкой — декламировать перед ними сухие, пустые, усвоенные из книг слова? Сколько убожества и в этой проповеди и в самом проповеднике!

Но он обязан был говорить и говорил. Говорил без внутренней убежденности, смущаясь, стыдясь за самого себя. Ему казалось, что все обвиняют его в неискренности и лжи, укоряют в том, что он дурно выполняет свой долг. Он закончил проповедь шаблонной формулой и сошел с кафедры с чувством гнетущего бессилия.

После проповеди ксендз и органист пели у гроба «Libera»[110]«Избави» (латинск.) — погребальное песнопение.. Васарис любил этот исполненный величавого настроения и смысла антифон и спел бы его хорошо, но привыкший к спешке органист перескакивал через отдельные ноты, проглатывал слова, искажая и мелодию и текст.

Васарис отпел покойника, проводил на кладбище, бросил горсть земли — и его дневной труд был окончен.

Обед прошел невесело. Стрипайтис был в городе, настоятель сидел злой, надутый, оттого что не удалось починить молотилку. Оба молча жевали жесткое мясо и не могли дождаться конца трапезы.

После обеда настоятель задрал полу сутаны, достал из кармана брюк кошелек, отсчитал три рубля и пододвинул. Васарису.

— Это вам причитается за сегодняшнюю службу. За свечи вычтено. Органист и причетник за ваш счет.

Придя к себе, Васарис повалился навзничь на постель, и пролежал так с открытыми глазами дотемна.

Сначала это зрелище запущенного костела, затем исповедь рыжего парня, рыдания трех женщин, панихида, неудачная проповедь и выданные настоятелем три рубля…

Когда стемнело, Васарис зажег свечу и взялся за бревиарий.

IV

Вернувшись из города, ксендз Стрипайтис рассказал много новостей. Во-первых, он успокоил настоятеля: цены на пшеницу устойчивые, предвидится даже повышение.

— Повышение? — удивился настоятель. — Скажите на милость! Может, оно и к лучшему, что сломались три зубца. Эх, как люди иногда без нужды портят себе нервы… А у прелата был?

— Был. Опять завел старую песню. Не надо ему ни кооператива, ни «Сохи». И настоятельское хозяйство старику покоя не дает. Сущее недомыслие! Поглядеть бы, что станется с католической Литвой, если мы позволим прогрессистам захватить в свои лапы всю общественную инициативу и экономические организации!

— Пускай его мое хозяйство не беспокоит, — рассердился настоятель. — На ноги я стал не на его деньги. И приход не обижаю. Мало ли я добавляю из своего кармана на церковные нужды! Обязанности настоятеля, слава богу, исполняю не хуже его.

— Ясное дело, отсталый старик, — вторил викарий. — Никак они не поймут, что значит для всей округи образцовое хозяйство.

— Сказал ему, что мальчишка этот прибыл?

— Сказал. Только я с первых же слов понял, что прелат на его стороне. О-о, у Васариса, оказывается, есть покровители.

— Ну? Кто же это?

— Там их целая компания поклонников и советчиков. Прелат и разговаривать не стал. Не этого, так другого пришлют. Калнинай, говорит, нуждаются в третьем ксендзе — и всё тут.

Настоятель нахмурился. Человек он был упрямый, но задевать начальство боялся. Если уж науяпольский прелат заступился за Васариса, то для настоятеля Платунаса сам собой напрашивался вывод: измени тактику! Науяпольский прелат — это тебе не кто попало! У себя на гумне можно вместе с ксендзом Стрипайтисом ворчать на него, метать громы и молнии, но ставить ему палки в колеса — опасно.

Беседа калнинского настоятеля и первого викария и в самом деле происходила на гумне. Сидя на солнышке, оба ксендза наблюдали в открытые ворота риги, как дворовый кузнец возился возле молотилки. Стрипайтис недавно лишь пришел из лавки успокоить настоятеля по поводу цен на пшеницу и поделиться впечатлениями. Он нарочно явился перед самым обедом, потому что для обоих ксендзов время поистине означало деньги. Действительно, едва успели они обменяться несколькими фразами о науяпольском прелате и Васарисе, как во дворе показалась Юле.

— Пожалуйте обедать!

— Юнца позвала? — обернулся к ней настоятель.

— Ждет вас, батюшка настоятель.

— Юле, — окликнул ее Стрипайтис. — Понравился тебе юнец?

— Как не понравится, ксенженька! Такой-то хороший ксенженька. А исповеди как слушает! Вчера забежала я в церковь, когда покойника привезли. Думаю, дай погляжу, как бабы станут над своим Пятрялисом вопить. Ах ты, милостивый боже, — уж так вопили, так вопили — глядя на них, сердце разрывалось. А всех лучше старуха Мотузене: плачет и приговаривает. А ксендз Васарис, гляжу, принимает с исповедью. Поверите ли, ксенженька — Андрюса Пиктуписа, рыжего-то! Вспотел весь ксендз Васарис — очень уж долго поучал его. Гляжу потом — к причастию подходит. Нарочно поглядела.

— Только и дела у тебя — шнырять возле исповедальни, — выбранил ее настоятель. — Ты вот сама ступай к исповеди, а то язык у тебя очень длинный и лености много.

— Схожу, батюшка настоятель, схожу! Мы с Агнешкой сговорились. Очень уж хочется послушать, как ксендз Васарис на исповеди поучает.

Ксендз Стрипайтис подмигнул настоятелю и сказал:

— Знаешь что, Юле? Ты посоветуй всем богомолкам, чтобы они шли на исповедь к Васарису. Теперь ксендзы в первый год после рукоположения дают отпущение грехов на семь лет.

— О господи! Да вы, ксенженька, огласите с амвона.

— Нет, оглашать нельзя. Это только для самых близких такая милость.

Юле, взметая пыль, помчалась с радостной вестью на кухню.

За обедом в этот день было веселее. Даже настоятель раза два обращался к Васарису, а ксендз Стрипайтис, улучив удобный момент, многозначительно улыбнулся и обратился к своему молодому коллеге:

— Ты и не угадаешь, ксендз Людас, какой гостинец я тебе привез из Науяполиса.

— Гостинец? Мне? Вот не ожидал.

— Да, да. Поклон от одной красавицы.

Людас почувствовал, как бьется у него сердце, а лицо неудержимо краснеет.

Заметив его замешательство, Стрипайтис еще больше прищурил маленькие, заплывшие глазки и затрясся от сдерживаемого смеха.

— Покраснел-то как, бедняжка! Ну, ничего, ничего… барынька warta grzechu , и даже śmiertelnego [111]Стоит греха, и даже смертельного (польск.). . Только я сказал, что Васарис в Калнинай, глазки у нее так и заблестели… И ко мне сразу стала благосклоннее.

— Ну-ка, что там за романы? — заинтересовался настоятель.

— Теперь пускай рассказывает сам Васарис. Моя роль на этом кончилась.

Но Васарис стал отнекиваться; он, право, не знает, кто ему шлет поклон. В Науяполисе у него нет никого знакомых, и он может ошибиться в своих предположениях.

— Не ошибешься, брат. Даю голову на отсечение, что ты думаешь о госпоже Бразгене.

— Что за госпожа Бразгене? — снова вмешался настоятель.

— О, это первая науяпольская красавица и симпатия ксендза Васариса.

Юле, подававшая в это время на стол, загремела тарелками, точно выражая свое негодование на подобные речи духовных пастырей. Васарису стало неловко, но старшие ксендзы не обратили на Юле внимания.

— Скажите на милость, — удивился настоятель. — Симпатия?.. Как это симпатия?

— Очень просто. Почему молодая красивая женщина не может симпатизировать молодому красивому ксендзу — и наоборот? Ведь вот и Юле призналась, что ей нравится ксендз Васарис. Правда, Юле?

Но Юле хлопнула за собой дверью и только издали что-то ответила.

— Не вводите в соблазн прислугу, ксендз Йонас, — сказал сконфуженный Васарис.

— Ну, брат, скорее Юле введет тебя в соблазн, чем ты ее.

— А где вы встретились с госпожой Бразгене?

— Да у нее же. Осенила меня одна удачная мысль. Надо, думаю, познакомиться с доктором Бразгисом. Его ведь выбрали в центральное правление «Сохи», — значит, надо поддерживать отношения. Я и решил пойти полечиться. С желудком что-то не в порядке. Пошел. Народу в приемной порядочно, но меня, как лицо духовное, ввели в гостиную. Тут мне и довелось поговорить немного с госпожой Бразгене. И с доктором мы поладили лучше некуда. Говорят, он вроде как социалист, но барынька, видать, духовенства не чурается.

— А вы откуда ее знаете? — обратился настоятель к Васарису.

— По соседству жили, ксендз настоятель. Она племянница клевишкского настоятеля каноника Кимши. До замужества и жила у него. Во время каникул я иногда бывал у них.

— Кимши? — нахмурился настоятель. — Терпеть не могу этого комедианта. В толк не возьму, за какие заслуги сделали его каноником. К тому же, с сомнительным прошлым…

— Зато племянница, ух, какая симпатичная, — не переставал восторгаться ксендз Стрипайтис.

— Еще что нового слыхать в Науяполисе?

— Ах, да, четвертого октября будут праздновать святого Франциска. Прелат сказал, что непременно будут ждать кого-нибудь из Калнинай.

— Какой это день будет?

— Среда.

— Не смогу я. Поедет кто-нибудь из вас/

— Делегируем, ксендз настоятель, Васариса. Он молодой, старательный, что ему стоит!

— Мне-то все равно, — согласился настоятель. — Только заранее предупреждаю, ксендз Йонас: если позовут к больному, — придется ехать тебе самому. Так что выбирай.

— Не придется, — решил Стрипайтис.

Так и уговорились, что на святого Франциска в город поедет Васарис.

После обеда настоятель сел за счеты, а Стрипайтис выразил желание навестить Васариса на новоселье.

— Ну что, разместился? Как себя здесь чувствуешь? — спросил он, оглядывая пустые комнаты.

— Ничего, привыкаю. А размещать, как видите, еще нечего.

— Известное дело. Все мы начинаем с кровати, стола и стула. Понемногу обставишься, разбогатеешь. Комнаты недурные.

— Садитесь, пожалуйста.

— Спасибо, только я бы предложил пойти ко мне. У меня уютнее. Поговорим о том, о сем. Время у тебя найдется?

— Найдется.

У Стрипайтиса в самом деле было уютнее. В углу первой, довольно просторной комнаты стоял обитый узорчатым плюшем диван и два таких же мягких кресла. Перед диваном столик, накрытый красной плюшевой скатертью, на нем два альбома с открытками и фотографиями. В простенке между двумя окнами стоял письменный стол, чуть подальше — книжный шкаф. Украшением комнаты служили оконные гардины, две картины духовного содержания и ковер над диваном.

— Садись и будь как дома, — сказал Стрипайтис, показывая на диван и кресла. — Побеседуем как подобает добрым собратьям и соседям.

Стрипайтис, видимо, был в хорошем настроении и решил завязать с Васарисом приятельские отношения. Усадив гостя, он вышел в другую комнату и вынес оттуда бутылку немецкого ликера, две рюмки и тарелку пирожных.

— После обеда иногда, знаешь ли, невредно… Надеюсь, ты не очень строгий трезвенник?

Нет, Васарис не был трезвенником. Хозяин налил рюмки, и оба пригубили.

— Ну, как вчера сошла первая проповедь? — заговорил Стрипайтис.

— Да неважно. Скверно я подготовился. И вообще эти взятые из книг проповеди трудно приспособить к таким случаям.

— Слишком ты, брат, чувствительный. Думаешь, люди вникают в твои слова? Им дела нет до содержания, умей только владеть голосом. Повысишь его, где надо — и весь костел заплачет от самых обыкновенных слов.

Стрипайтис рассказал, каким образом один известный в округе проповедник заставил рыдать прихожан, описывая мучения Христа. Поставили, сказал он, на горе Голгофе крест в тридцать футов высотою. Слушатели заплакали оттого, что слова «в тридцать футов высотою» были произнесены громовым голосом.

Васарис не соглашался, что люди так поверхностно оценивают проповеди. А если кое-где так бывает, виноват сам проповедник. Но Стрипайтис назвал это семинарским идеализмом и предсказал, что сам Васарис через год будет тратить на подготовку к проповеди не больше пятнадцати минут.

— В конечном счете это зависит от человека, — согласился старший викарий. — Один подготовится быстрее, другой — медленнее, а эффект зависит от способностей. Куришь? — он открыл портсигар и протянул Васарису. — Бери, так-то веселее. Все равно через год начнешь курить. Служба в приходе — это, братец, сплошная скука и трепка нервов, выдержать невозможно, если не пососешь кое-когда папироску. Я здесь шесть лет бьюсь, имею кое-какой опыт.

— Вы, кажется, больше всего увлекаетесь общественной деятельностью.

Стрипайтис сделал серьезное лицо и выразительно покачал головой.

— Так надо, братец. Хочешь не хочешь, а приходится работать. Перед нами, молодыми ксендзами, открывается новое поприще. Кооперативы и сельскохозяйственные кружки должны поднять Литву в экономическом отношении и избавить ее от жидовского пленения. Но, если это дело захватят в свои лапы прогрессисты, тогда мы попадем из огня да в полымя. Тут мы должны проявить расторопность.

— И, кажется, дело у вас идет?

Стрипайтис налил по второй рюмке и чокнулся с гостем.

— Знаешь, Людас, перестань ты меня «выкать». Будем звать друг друга просто на «ты». Я с этого и начал. К чему эти церемонии? Спрашиваешь, идет ли дело? Да, с организацией везет, но работать и драться одному все же трудновато. Находятся враги, которые на каждом шагу подставляют ногу. Хотя бы этот дьявол Жодялис… Дались ему дивиденды и собрание — вот он и агитирует вовсю. Потому я и хотел потолковать с тобой и просить у тебя помощи.

— Чем я здесь могу помочь? Я в таких делах ничего не смыслю.

— Видишь ли, Жодялису легко агитировать против меня, потому что я один. Два общества — ив обоих я представляю все правление. В ревизионной комиссии никто расписаться толком не умеет, а социалистам мы нигде ходу не даем. Таким манером ему легко агитировать. А когда нас будет двое, условия сразу изменятся. Скажем, ты — председатель в кооперативе, я — кассир, ты в «Сохе» секретарем или кассиром, я — председателем.

Предложение Стрипайтиса нисколько не привлекало Васариса, и при иных обстоятельствах он тотчас бы ответил отказом, но теперь, после любезного приема и угощения, постеснялся.

— Не знаю еще, как у меня здесь пойдут дела, — нерешительно сказал он. — Я предполагал заняться хором. И потом хотелось бы кое-что написать. Да и читать надо.

— Ну, братец, здесь тебе не семинария. Здесь дело делать надо, а не учиться. Наконец ты можешь и пописывать и почитывать. Кооператив и «Соха» много времени у тебя не отнимут. Я сам буду всем заправлять по-прежнему. У меня и практика есть, и люблю я это дело. Ты только для проформы… Когда понадобится, распишешься, побудешь на собрании, скажешь что-нибудь… Главное, не казалось бы, что я везде действую один. Когда и ты примешь участие в работе, Жодялису с присными труднее будет мутить людей. Ты здесь покамест новичок, никому не надоел, и все будут на твоей стороне, тебе и доверия больше окажут. А уж если хор организуешь — и того лучше. Нам важно держать в своих руках как можно больше людей. Мы можем воздействовать и через хор. Вспомни мои слова, когда подойдут выборы в Государственную Думу — тогда ясно будет, что значит организация. Но Васарис все еще колебался.

— Отложим лучше этот вопрос хотя бы на месяц. Мне еще надо мало-мальски оглядеться. Посмотрю, как буду справляться с прямыми своими обязанностями. Если найду возможность, помогу не только для проформы, но и на деле.

Стрипайтис испытующе поглядел на гостя прищуренными глазками: он как будто засомневался.

— Видишь ли, в деревенских условиях экономическими организациями лучше всего управлять одному человеку, чтобы все было в его ведении. Иначе разведешь такую формалистику и канцелярщину! А кто за это возьмется и на что это нужно? Прибыли мы все равно не получаем. Да нас и не прибыль интересует, а принцип. Потому мне и хочется, чтобы ты лишь формально числился в правлении и на собраниях мог сказать два-три слова. Вот и вся твоя помощь.

Однако у Васариса все больше крепло убеждение, что с экономическими организациями здесь творится что-то неладное и что Стрипайтис хочет не то прикрыться им, не то впутать его в какую-то еще неясную ему историю. В семинарии не раз предупреждали, что священник, участвующий в экономических организациях, должен проявлять большую осторожность, избегать обязанностей кассира и всяких денежных дел. И он решил быть поосторожнее.

— Все-таки подождем пока, ксендз Йонас. Во-первых, дайте мне обжиться. Я еще не знаю, как все сложится. Настоятель, видимо, недоволен тем, что меня ему навязали. Пожалуй, скоро придется перебираться на другое место.

— Не бойся, — успокоил его Стрипайтис. — Назначили сюда — и быть посему. Как я рассказал, что науяпольский прелат покровительствует тебе, настоятель сразу угомонился. Он у нас храбрится только дома, на навозной куче.

Васарис встал, прошелся раза два по комнате и остановился перед книжным шкафом. В нем были только старые семинарские учебники, польские сборники проповедей, комплекты «Наставника» и «Родника» и еще несколько книг по социологии. Библиотека ксендза Стрипайтиса была и невелика и неинтересна.

— Да, я нынче еще не брался за бревиарий, — сказал Васарис, взглянув на часы. — Пора идти. Спасибо за угощение, ксендз Йонас.

— Не за что. Пойду и я. Загляну в потребиловку, — как там Пятрас раскладывает товары. Заходи, увидишь, какие я брошки бабам привез. В воскресенье от девок отбою не будет.

Захватив бревиарий, ксендз Васарис вышел в сад. Но в этот прелестный солнечный осенний день взор его устремлялся не на страницы молитвенника, а на затянутые туманной дымкой поля, на порыжевший парк соседней помещичьей усадьбы, на опушку леса, на берег озера, — словом, куда-нибудь подальше от негостеприимного дома настоятеля, от чуждых по духу и по делам собратьев. Васарис решил побродить подальше отсюда и познакомиться с окрестностями своего нового местожительства.

V

Выйдя из сада, он повернул направо, к усадьбе, потому что здесь и дорога была лучше и вид красивее. Васарис знал, что за усадьбой увидит озеро и сосновый лесок, и воображение его рисовало эти места самыми романтическими красками.

Усадьба, мимо которой лежал его путь, принадлежала тому же помещику, у которого калнинский настоятель арендовал землю. По мнению настоятеля, дела его сильно пошатнулись, и Платунас ждал из года в год, когда можно будет откупить арендованный участок.

Владельцем усадьбы был обрусевший барон фон Рейнеке, которого крестьяне прозвали Райнакисом, и это очень ему подходило, так как глаза у него и взаправду были пестрые[112]Райнакис — по-литовски — пестроглазый.. Говорили, что сам барон остался весьма доволен, услыхав о своем литовском прозвище. Ему казалось, что Райнакис звучит солидно, прямо как по-гречески, в то время как его немецкая фамилия напоминала о гетевском «Рейнеке — Лисе»… Действительно, и в гимназии и позднее в Мюнхенском университете, особенно на первом семестре, товарищи постоянно донимали Райнакиса прозвищем Рейнеке — Лис. На третьем семестре барон дрался из-за этого на дуэли, и рапира противника оставила у него на скуле изрядный шрам. Шрам этот не делал ему чести, и он умалчивал о том, что причиной дуэли был «Рейнеке — Лис».

Получив прозвище Райнакис, барон возымел симпатию к литовскому языку, который вдруг уподобился в его глазах почтенным языкам классической древности. Вскоре он получил от калнинского настоятеля, предшественника ксендза Платунаса, нессельмановское издание поэмы Донелайтиса[113]Речь идет о поэме родоначальника литовской литературы Кристионаса Донелайтиса «Времена года»., снабженное немецким переводом, и с удовольствием прочел его. Он заучил несколько десятков литовских слов и с необычайной ловкостью оперировал ими в разговорах с дворней или когда выдавался случай блеснуть знанием литовского языка. В характере барона Райнакиса было нечто от комика, нечто от чудака, но вообще человек он был безобидный и добродушный. Калнинское имение он получил в наследство от дядюшки-холостяка за несколько лет до того, как сюда приехал настоятельствовать ксендз Платунас, но знакомство между ними состоялось, лишь когда настоятель энергично взялся за хозяйство. Занявшись улучшением сортов семян и пород скота, он сблизился с управляющим, а через него и с самим хозяином имения. Знакомство это долгое время оставалось поверхностным. Барон не был католиком, в Калнинай гостил редко, а улаживать дела по большей части можно было и с управляющим.

Но вот однажды летом барон приехал к себе в усадьбу с молодой красивой женой. Госпожа баронесса была полька и католичка, привыкла соблюдать религиозные обряды и время от времени алкала пищи духовной. Поддерживать связи с костелом для нее было признаком хорошего тона и аристократизма. Поэтому, приезжая в имение, барон и баронесса всякий раз делали визит к настоятелю, щедро жертвовали на костел, приглашали ксендзов на обеды или ужины. И будь калнинский настоятель не таким скаредой и более культурным, отношения его с усадьбой носили бы не только корректный, но и дружеский характер.

Васарис узнал от причетника и Юле, что барон с баронессой перед отъездом в теплые края завернули в имение и, должно быть, вскорости навестят настоятеля. Идя мимо барского сада, он с любопытством заглядывал за ограду в надежде увидеть таинственных хозяев или какие-нибудь признаки их присутствия. Для Васариса барская усадьба и ее обитатели всегда казались окруженными ореолом романтической тайны. Но он не увидел ничего особенного. Сад был большой, обсаженный по краям высокими липами; посредине его яблони и груши ломились под тяжестью плодов. Поровнявшись с главной аллеей, Васарис увидел фасад двухэтажного каменного дома. Сад ему показался очень выхоженным, а дом красивым и стильным.

Обогнув усадьбу, дорога сворачивала вправо и поднималась в гору. Ксендз перескочил канаву и пошел по тропинке вдоль поля. Ему становилось все легче, будто каждый шаг все больше отдалял его от невзгод новой жизни. Этот ветреный сентябрьский день пробуждал в нем то ясное, беззаботное настроение, которое природа дарует влюбленным в нее людям, даже когда их одолевают гнетущие заботы.

Васарис незаметно для себя быстрым шагом достиг вершины холма. Там он остановился, перевел дыхание, снял шляпу и огляделся по сторонам, любуясь окружающим видом. Обернувшись назад, он увидел в низине все постройки и сад имения, дальше из-за деревьев выступали крыши настоятельской усадьбы и возвышавшийся над окрестностью костел. Он опять поглядел в сторону, куда уходила дорога — налево виднелось небольшое озерцо, издали оно казалось синее ясного предвечернего неба. По ту сторону его холмы и пригорки с крестьянскими избами и деревьями ограничивали кругозор, оттого и озерцо казалось меньше, чем было на самом деле. Впереди, между полями имения и селом, тянулся вдоль дороги сосновый лесок, а направо помещичьи поля доходили до самого бора, который, точно темная стена, замыкал перспективу.

Переводя взгляд с озера на лесок, на поля имения и на бор, ксендз заметил на одном из холмов троих странного вида всадников. Сперва он подумал, что это военные или из полиции, но тут же убедился, что ошибся. Всадники были в темных, а может быть, и черных костюмах, но с белыми, сверкающими издали манишками. Двое — в круглых с маленькими полями шляпах, третий, самый толстый, в сером картузике. Все три всадника на красивых буланых лошадях неторопливо спускались по склону холма, и ксендз Васарис внимательно наблюдал это невиданное зрелище.

Съехав с холма, всадники остановились и, жестикулируя, стали совещаться между собой. Вдруг один из них, в шляпе, выделявшийся белизной манишки и тонким станом, хлестнул коня, поднял его в галоп и, как бешеный, поскакал по скошенному полю. Васарису видно было с холма, что всадник мчится прямо к широкому рву, прорытому для отвода воды с полей в озерцо. Даже верхом перескочить этот ров было делом нешуточным, но всадник хлестнул лошадь, дернул поводья и удачно перелетел через него. В этом, видимо, и состояла цель его скачки, потому что он остановился, обернулся к покинутым спутникам и, похлопывая лошадь по холке, стал ждать их. Помахивая платками, они рысцой направлялись в эту же сторону. Чуть подальше через ров был перекинут мостик, и все трое, собравшись вместе, выехали на дорогу, по которой должен был идти и ксендз Васарис.

«Кто же это такие», — удивлялся он, шагая навстречу всадникам.

По мере приближения к ним удивление Васариса возрастало. Он уже видел, что двое, те, что в твердых мужских шляпах, были женщины, и это одна из них, с тонким станом, мчалась по полю и перескочила ров.

Она ехала по стороне Васариса, и он успел разглядеть, что это молодая и очень красивая женщина. Он также заметил, что мужского фасона шляпа очень шла к ее оживленному, разрумянившемуся лицу, что одета она в черный мужского покроя сюртук и что на шее у нее большой белый платок. Только этот развевающийся платок, высокая грудь и тонкий стан придавали черты женственности ее костюму и фигуре. Остальные части ее одеяния тоже были мужскими: пестрые клетчатые панталоны и лаковые с высокими, до колен, голенищами сапоги. Она и сидела по-мужски, подскакивая в седле и ловко держа в поводьях горячего буланого коня. Васарис успел еще заметить, что другая дама была постарше, потолще и в седле сидела по-женски — боком, спустив ноги на одну сторону. Мужчина, отличавшийся от дам по костюму только картузиком, узким шейным платком и менее открытым сюртуком, был довольно пожилой бритый господин с орлиным носом и седеющими висками.

Ксендз Васарис сообразил, что это хозяева имения, барон и баронесса Райнакисы, и хотел незаметно пройти мимо. Но потому ли, что он в эту минуту показался из-за дерева, потому ли, что ветер подхватил полы его сутаны и накидки, — только конь молодой дамы так шарахнулся, что лишь мастерство наездницы спасло ее от купания в придорожном болотце. Васарис растерялся и испугался, но дама кивнула ему, весело улыбнулась и крикнула по-польски:

— Не пугайтесь, пожалуйста, ксендз. Это пустяки. Я держусь в седле не хуже амазонки. Меня не сбросит ни одна лошадь.

Васарис снял шляпу и хотел было извиниться, но дама перебила его.

— Вы издалека?

— Я отсюда же, из Калнинай, сударыня.

— Из Калнинай? Почему же я вас не знаю?

— Я здесь всего лишь несколько дней.

Тут господин вежливо приподнял картуз и представился:

— Рад с вами познакомиться. Барон Райнакис, госпожа баронесса, — он кивнул на молодую даму, — и госпожа Соколина, моя сестра, — он кивнул на старшую даму.

— Ксендз Васарис, калнинский викарий. Услышав это, барон сделал удивленное лицо.

— Как вы сказали? Васарис? Васарис?

— Да, это моя фамилия, — удивившись в свою очередь, подтвердил ксендз.

Барон, видимо, хотел сказать еще что-то и повернул к нему лошадь, но та заартачилась и стала поперек дороги.

— Надеюсь познакомиться с вами ближе. До свидания, — сказала баронесса с обворожительной улыбкой и хлестнула коня.

— Я знаю литовский язык! — обернувшись, крикнул барон, и все трое поехали своей дорогой.

Васарис зашагал дальше. Эта необычная встреча подняла его настроение, и он глубоко задумался, стараясь разобраться в своих впечатлениях от нового знакомства. Дворянская усадьба всегда казалась ему овеянной романтической тайной и заманчивой прелестью. Она привлекала его, точно сказочный заколдованный замок, где злой волшебник прячет и золото, и серебро, и алмазы, и жемчуга и держит в заточении красавицу-царевну.

Он знал, что литовские дворянские усадьбы хранят большие культурные сокровища, но сокровища эти все еще таятся под спудом, недоступны изголодавшимся по культуре людям, рожденным под соломенными крышами. На этих сокровищах лежит заклятие чужого языка.

По пути в семинарию и из семинарии Васарис видывал не одну такую усадьбу, и каждая возбуждала его любопытство и воображение. Почти все они были окружены высокими деревьями садов и парков, почти всегда дома прятались под сенью этих деревьев, почти все они казались тихими, вымершими. Он с детства наслушался рассказов о помещичьих усадьбах еще из времен крепостничества, а позднее — и различных романтических историй. Его давнишней мечтой было попасть в такую усадьбу.

И теперь эта мечта начинает осуществляться: он познакомился не с кем-нибудь, а с семейством самого барона — родовитого дворянина! Сам барон, видно, большой оригинал, а баронесса — женщина редкой красоты и очень темпераментная. Перед глазами его все еще стоял образ всадницы, перескакивающей ров.

Так, в размышлениях об этой встрече и мечтах о будущем посещении усадьбы, молодой калнинский викарий дошел до леса. Здесь, в затишье, было так безветренно и тепло, что вовсе не чувствовалось меланхолического дыхания осени. Весело жужжали мухи, в ветвях деревьев мелькала белка, где-то громко распевал пастух, ничуть не нарушая, однако, царящего в лесу спокойствия и тишины.

Васарис пошел дальше и отыскал место, откуда видно было озерцо, а за ним — Калнинай и барскую усадьбу. Место было уютное и вид красивый. Ксендз расстелил накидку и улегся на пахучую, нагретую солнцем землю. Наконец-то он остался наедине со своими мыслями, со своим особым миром, — теперь он может заглянуть в этот мир, побыть в нем, и никто не станет следить за ним, никто его не потревожит.

В подобные минуты Васарису казалось, что он освобождался от всех случайных условий существования и обретал подлинную свою человеческую сущность. Редко случались подобные минуты, но они были дороги и нужны ему. Тогда он чувствовал в себе какой-то запечатанный родник, в котором таится еще много никому неведомых сил. Тогда он верил в себя и уважал себя. В такие минуты он как бы омывал сердце от горечи, накоплявшейся изо дня в день, пока он был обыкновенным смиренным попиком, которому бабенки старались поцеловать ладонь, а старшие собратья — выказать свое покровительственное или пренебрежительное отношение.

Такие вот минуты посетили его и сейчас, когда он лежал в лесу, откуда видно было озерцо, липы барской усадьбы и башню калнинского костела. Васарис смотрел на этот костел, с которым его связывали лишь обязанности, но в этот момент он нимало не чувствовал себя священником. И если бы что-нибудь пробудило вдруг это чувство, ему трудно было бы освоиться с мыслью, что он действительно священник — sacerdos in aeternum [114]Священник навек (латинск.). , что он каждый день прелагает хлеб и вино в тело и кровь Христовы, дает отпущение грехов и оделяет людей божественной благодатью. Это он-то, Людас Васарис? Нет, это невероятно. Ведь он чувствует себя обыкновенным человеком и хочет остаться им, он боится всего сверхобычного, возвышенного, святого, — какой же он sacerdos in aeternum?

Он перевернулся, лег навзничь — и обыденная реальность растаяла в голубом небесном просторе, рассеялась среди белых облачков, растворилась в легком аромате хвои. Васарис чувствовал, что он поэт, художник, что он постигает тайную жизнь природы, и его душа сливается с ней, со всем миром. Его воображение бодрствует и готово к полету. Он способен жить творениями своей фантазии. Правда, он до сих пор не создал ничего значительного. Он пока не нашел ни соответствующих тем, ни форм для того, чтобы выразить все пережитое. Пока еще между ним и реальностью как бы повисла плотная дымовая завеса. Он еще не может глазами художника наблюдать действительность, разобраться в обилии собственных эмоций.

Но главное — это то, что он чувствует в себе искру божью, талант, и это чувство крепнет в нем изо дня в день с тех пор, как он окончательно покинул семинарию. Правда, за это время он не написал ни одного стихотворения, но и это молчание объяснялось скорее тем, что он осознал свой талант, а не его бессилием. Он не писал оттого, что не разобрался еще ни в себе, ни в окружающем. Он еще не успел накопить впечатлений новой жизни, а все пережитое в семинарии осталось по ту сторону дня его первой службы.

Погрузившись в созерцание вечернего пейзажа, Васарис напряженно рылся в своих мыслях, стараясь проникнуть в самую глубину их. Рядом с кругом мыслей, определяющих его поэтическую личность, на периферии его сознания возникали и исчезали многочисленные полуабстрактные, полуконкретные образы женщин. Он был молодой двадцатитрехлетний мужчина, и никакая аскеза не могла убить в нем влечения к другому полу. Кроме того, он обладал живым воображением, пылким сердцем и поэтической душой. Поэтические и эротические порывы всегда соединялись у него в одно неразрывное целое.

Еще будучи в семинарии, Васарис заглядывался в соборе на женщину, которую он наделил всеми идеальными качествами абстрактного, символического образа женственности. Тогда же он встретился с Люце, ныне госпожой Бразгене, которая впервые пробудила в нем мужчину, а сегодня вот познакомился с красивой, отважной светской женщиной — и новые смутные ожидания, будто весенние туманы, заголубели на его душевном горизонте.

Несмотря на свою застенчивость и привитую семинарией дисциплинированность, Васарис чувствовал, что нравится женщинам, и это действовало на него так же приятно и ободряюще, как сознание собственной талантливости. Он догадывался, что разговор на дороге и знакомство произошли по желанию баронессы. Это он понял по выражению ее глаз, по ласковой улыбке; между ним и ею протянулись первые, тонкие как паутина, нити симпатии.

Произойди эта встреча в иное время, и будь Васарис в ином настроении, возможно, что он бы нашел это знакомство с баронессой предосудительным и постарался избежать его, как раньше старался избегать встреч с Люце. Но на этот раз его благочестивые настроения растворились в красоте ясного осеннего дня, и, расположившись на отдых в лесу, он чувствовал, думал и жил, как всякий другой двадцатитрехлетний мужчина, к тому же еще и поэт.

Вот так порой и под черной сутаной священника безрассудно бьется сердце, осеннее солнце бросает по-весеннему жаркие лучи, и женские чары заставляют упиваться безумными мечтами.

Вечером, вернувшись домой, Васарис подробно расспрашивал ксендза Стрипайтиса об имении и его хозяевах. Стрипайтис с присущим ему цинизмом сообщил коллеге, что Райнакисы «черт их разберет, что за типы», что в усадьбе иногда происходят «безумные оргии», и в аллеях парка так флиртуют парочки, что «заборы трещат», и что баронесса, надо полагать, «прожженная бестия», но однако же католичка, потому что ходит к исповеди, заказывает обедни и ежегодно жертвует что-нибудь на костел.

Васарис не поверил этой характеристике, так как узнал уже хамоватый нрав и несдержанный язык своего собрата.

VI

В ближайшие же дни ксендз Васарис решил сделать в костеле уборку. Однажды за обедом он сказал:

— У нас в костеле накопилось пропасть пыли. Надо убрать алтари — тогда у них будет совсем другой вид. Платы и илитоны тоже пора выстирать, чистых, кажется, совсем не осталось.

Настоятель помолчал немного для пущей важности и наконец, ответил:

— Нам, мужикам, и так ладно было. Христос родился в хлевушке, а первые христиане поклонялись ему и не в таких пыльных подземельях. Но если вам так уж непременно хочется, чтобы все было по-благородному, убирайте на здоровье. Времени у вас, видать, побольше, чем у нас с ксендзом Йонасом.

— Да, — согласился Стрипайтис, — прибрать бы в костеле следовало. И платов не осталось. Юле, позови двух богомолок помочь ксендзу Людасу. За это, мол, на пятьдесят дней отпущение грехов получат. Чем зазря слоняться возле костела, пускай лучше доброе дело сделают.

У Васариса закипело сердце, когда настоятель попытался оправдать свою беспечность и недобросовестность возвышенными примерами. Но он промолчал. Хорошо, хоть так-то получил разрешение прибрать в костеле.

На другой день Юле представила ему целую толпу женщин, которые согласились потрудиться для благолепия божиего храма. Причетник и сама Юле забросили все дела по хозяйству настоятеля и, заразившись манией уборки, тоже помогали подметать, стирать пыль и мыть. Уборка продолжалась целый день. Сам Васарис первым долгом занялся алтарным бельем — илитонами и платами. Литургика предписывала, чтобы их мыл в двух водах диакон или сам священник. Налив два раза воды, он целый час жамкал грязные тряпицы и только потом отправил их достирывать на кухню. Потом он вычистил сткляницы и подносы, навел порядок в шкафу и столах ризницы и стер пыль везде, где только мог достать.

На другой день настоятель первый пришел служить обедню и едва узнал свой костел. Сквозь вымытые оконные стекла сияли голубые небеса, рельефно выделялась вычищенная от пыли резьба алтаря, сверкали позолоченные и никелированные подсвечники. В ризнице царили чистота и порядок. Но настоятель чувствовал себя не в своей тарелке среди этой чистоты и порядка, надо было приспособляться к ним, самому быть опрятным.

Однако настоятель был человек упрямый, жестоковыйный. Он решил не принимать во внимание наведенную вторым викарием чистоту. Надевая облачение, он смачно харкнул, сплюнул на вымытый пол и растер плевок сапогом. Накрывая чашу белым как снег илитоном, он увидел, что руки у него нечистые, а под ногтями грязь. Когда же подошел к алтарю, чтобы начать богослужение, то обратил внимание на свои грязные, запыленные сапоги, — с утра он обошел гумно и скотный двор. Злость и досада взяли настоятеля. Что-то кольнуло его совесть, но чувство недовольства он обратил не на самого себя, а на виновника всех этих новшеств, Васариса.

За обедом настоятель опять сидел злой и нахохленный как ястреб, а ксендз Стрипайтис разрезал и перелистывал последний номер «Наставника» и «Цветиков прогресса». У Юле давно уже чесался язык заговорить об уборке костела, и она не утерпела — начала:

— Вот теперь и у нас в костеле такое же благолепие, как в Шлавантай. А то шлавантский батюшка, бывало, говаривал: «Ох, уж эти Калнинай. Такой прекрасный храм, а как запущен, сколько в нем грязи, пыли! Мне бы, говорит, такой храм, он бы у меня как стеклышко блестел». Мне Мариёна сказывала. Она сама слыхала, как шлавантский батюшка науяпольскому архиерею говорил. Вот спасибо ксенженьке, что он…

— Ну и беги, похваляйся перед шлавантским батюшкой, а не передо мной! — сердито оборвал ее настоятель. — Твой шлавантский батюшка только и знает, что пылинки смахивать. Все вы одинаковы! Работать не желаете, ничего не понимаете. Живя на чужой счет, легко и чистоту соблюдать.

Юле глубоко вздохнула и выскочила на кухню, хлопнув дверью.

Ксендз Васарис никогда бы не подумал, что уборка костела так чувствительно подействует не только на настоятеля, но и на весь приход. Это обнаружилось в ближайшее же воскресенье.

По приходу уже разнеслась весть о приезде нового ксендза. Многие шли в костел, надеясь поглядеть на него, а может, и послушать, как читает он проповеди. Но в это воскресенье Васарис проповеди не говорил, а служил позднюю обедню. Именно поэтому он невзначай показался перед прихожанами в самых благоприятных обстоятельствах и с самой лучшей стороны.

Произошедшие в костеле перемены всем бросились в глаза. Люди пришли сюда из своих темных и низких избенок и теперь умиленными взорами окидывали большие, сверкающие чистотой окна, стены, с которых обмели пыль и паутину. Но сильнее всего притягивал их взгляды главный алтарь. Он был из темного полированного дуба с затейливой резьбой, обильно позолоченными капителями колонок, резным карнизом, с богато украшенным ковчегом.

До сих пор все это покрывал серый слой пыли. Теперь, когда эту пыль стерли, все сияло и блистало давно невиданной новизной. Аканты капителей, грани колонок, крылья архангелов, сомкнутые у свода ковчега, меч святого Павла, ключи и книга святого Петра горели золотом и серебром, рельефно выступая на темном фоне дуба. Образ пресвятой девы посреди алтаря казался живым — так свежи были его краски. В это воскресенье прихожане куда сильнее чувствовали, что они находятся в доме божием, где так чисто, красиво и светло, — ну, почти как в раю.

В это воскресенье в Калнинском костеле и хор пел громче, и орган гремел торжественнее, и люди молились горячее. Молодой ксендз, так хорошо служивший в этот день обедню, неожиданно завоевал их симпатии. После богослужения, уже на костельном дворе и на площади, они обменивались впечатлениями и замечаниями по поводу своего похорошевшего костела и нового викария. Вскоре все узнали, как ксенженька сам трудился в костеле, как лазил на лесенку убирать алтарь и сам стирал не только алтарные платы, но и стихари и подризники. Узнали и о том, что он дал по пятиалтынному бабенкам, которые помогали ему в уборке. В этот день он получил даже по два рубля за молебен.

Когда Васарис, закончив все дела, возвращался домой после вечерни, на костельном дворе его нагнали два крестьянина. Одного он знал; это был Жодялис. Здороваясь с ксендзом, он изогнулся всем телом, но руки не поцеловал. Другой хотел поцеловать, но ксендз сам не дал.

— Привыкаете к Калнинай, ксенженька? — заговорил Жодялис. — Ничего, народ у нас неплохой, как-нибудь уживемся.

— И костел помолодел, как вы приехали, — сказал другой крестьянин. — Главный алтарь будто вчера только сделали. Мы тут говорили, должно быть, ксенженька велел покрыть позолотой.

— Видите, как хорошо под пылью сохраняется позолота, — пошутил ксендз. — Если бы чаще вытирали, то и золото бы сошло. Ну, не бойтесь, не каждый день буду делать уборку.

Жодялис крякнул, будто собираясь сказать что-то важное, и озабоченно начал:

— А мы вот с Борвикисом хотели поговорить с вами, ксенженька, насчет всяких дел и, если возможно, попросить совета.

— Я еще оглядеться не успел, а вы сразу с делами, — отнекивался ксендз.

— Не откажите уж, ксенженька, — стал просить и Борвикис. — Мы так рассуждаем, оно и к лучшему, что вы здесь новый человек и в эти дела не впутывались. Не обессудьте, может, я что и неправильно говорю, у нас уж дело такое.

— Что же, заходите ко мне, поговорим.

Но Жодялис идти к Васарису не захотел.

— Зачем же мы будем вас беспокоить… Потом пойдут еще всякие сплетни. Вон, скажут, Жодялис с Борвикисом и к молодому ксендзу успели подъехать… Лучше мы здесь, под липами, побеседуем, с вашего позволения.

— Что же это за дело, да еще такое тайное? — спросил ксендз, поворачивая к липам.

Жодялис снова крякнул и начал говорить с запинкой, но чем дальше, тем с большим жаром.

— Значит, все из-за потребиловки этой, из-за лавочки… В прошлый раз вы сами слыхали, что будто я агитирую… Ксендз Стрипайтис и безбожником-то меня называет, и на рождество Христа славить не заезжает, и грозится, что не даст отпущения грехов на исповеди. А я чистую правду говорю — не безбожник я и агитировать не агитирую. Пускай вон Борвикис скажет: нешто я безбожник, нешто я агитирую?

Борвикис, плотный, лет пятидесяти мужчина с висячими усами, снял шапку и провел ладонью по лысине.

— Полно, ксенженька, какой он безбожник? Человек и в костел ходит и по молитвеннику молится. И не агитирует он, и ничего такого. Зачем агитировать, когда мы и сами видим, что дело неладно.

— Неладно, как есть неладно, — подхватил Жодялис. — А как же иначе, ксенженька? Зазвал, уговорил, собрал паи, обещал и проценты и дивиденды, а теперь нет ничего… Конечно, разве мы не знаем, что прибыль не ахти какая. Может, прибыль эта идет в оборотный капитал, да ксендз Стрипайтис ничего нам не говорит, ни до чего не допускает.

Вот и Борвикис пайщик, а много ли он знает? Ничего не знает!

— Истинная правда, — подтвердил Борвикис. — В прошлое воскресенье пошли это мы вдвоем с Каволюсом, — его вроде как секретарем выбрали, — поговорить с ксендзом Стрипайтисом. И разговаривать не захотел, ксенженька. Вы что, мол, дурни, выдумали? Мне эти деньги ненужны, я, говорит, знаю, что делаю. Когда наберется достаточно прибыли, когда можно будет делить, тогда и разделю. Здесь, говорит, нужна одна голова, да умная. А с десятью дураками и умный поглупеет.

— Чего же вы от меня хотите, братцы? — недоумевал Васарис. — Есть у вас устав общества, есть правление, а я с этими делами вовсе незнаком. Что я вам могу посоветовать?

— Просим вас, — сказал Жодялис, — чтобы вы посоветовали ксендзу Стрипайтису созвать собрание. Все пайщики требуют. Пусть покажет книги и отчитается, как там и что. Иначе худо будет. Что я вам скажу, ксенженька, — тут Жодялис подошел ближе и понизил голос. — Есть у нас такие люди, хотят они писать начальству жалобу на ксендза Стрипайтиса. И напишут, коли так, ей-ей, напишут.

— И в «Сохе» дела не лучше, — продолжал уже Борвикис. — Народ болтает, будто за мешок суперфосфата по десять копеек переплачивали. И опять неведомо куда деваются членские взносы.

Долго еще оба крестьянина сетовали на состояние дел в кооперативе и «Сохе», и, когда наконец они распрощались, Васарис пошел домой в самом подавленном настроении. Он видел, что крестьяне подозревают его коллегу в том, что он кладет себе в карман прибыль от лавки и членские взносы, а может быть, и мошенничает — берет, за суперфосфат больше, чем полагается.

И Васарис стал обдумывать вопрос — вступать в общество потребителей, как предложил ему Стрипайтис, или нет? Он боялся попасться по своей неопытности и незнанию дел в какую-нибудь историю и навлечь на себя подозрения прихожан. С другой стороны, вступив в общество, он может рассеять недоразумение и доказать, что Стрипайтис ни в чем не повинен. Но вот подпустит ли его Стрипайтис к делам и к счетоводству? Не будет ли его участие служить лишь для отвода глаз, ширмой Стрипайтису, как это явствовало из его предложения?

Раздумывая над этим вопросом и разговором с крестьянами, Васарис долго вышагивал по обоим своим пустоватым комнатам. Вдруг он услышал во дворе топот и увидал, как мимо его окон промчалась Юле, взбежала на крыльцо и шмыгнула в квартиру Стрипайтиса.

Васарис прожил в Калнинай неделю, но успел уже почувствовать антипатию к этой девице, хотя она лебезила перед ним и всячески ему угождала. Приходя убирать комнаты или звать к обеду, она рассказывала ему все слышанные в селе или в доме настоятеля новости и сплетни, а в то же время старалась вытянуть как можно больше сведений о нем самом.

Молодому ксендзу казалось, что Юле даже пытается по-своему флиртовать, кокетничать с ним. Убирать комнаты она старалась именно тогда, когда он бывал дома. И каждый раз бросалась целовать ему руку, и с таким удовольствием, так смачно, что ему становилось противно и тошно. Когда она разговаривала с ним, и голос, и все существо ее выражали одну сладость.

Девушка она была здоровая и довольно красивая — русоволосая, со свежим лицом, высокой грудью и точеными икрами, которые она не стеснялась показывать, подтыкая юбку, когда мыла пол.

Однажды вечером Васарис заметил, что Юле довольно поздно пришла стелить постель Стрипайтису, и не видел, когда она вышла. Правда, она могла свернуть от крыльца в другую сторону, но скверные подозрения упорно лезли в голову молодому ксендзу. С этого дня он невольно испытывал беспокойство, когда видел Юле, входящую к Стрипайтису.

Но сейчас поводов для беспокойства не было. Время было еще раннее, и Юле не замешкалась. Через несколько минут Людас услышал, как захлопнулись двери, и она опять рысью пробежала к настоятельскому саду. Вскоре в дверь постучали, и вошел сам ксендз Стрипайтис в шляпе и с огромной суковатой палкой в руке.

— Чего это ты мечешься по комнате, как неприкаянный? — спросил он и сел, не снимая шляпы и не расставаясь с палкой.

— Ничего. Размышляю о бренности жизни.

— Ты мне лучше скажи, что тебе наговорили эти паршивые социалисты?

— Что? — удивился Васарис.

— Ну, ну, не отпирайся. Этот дьявол Жодялис успел уж перетянуть на свою сторону и Борвикиса. Видишь, мне все известно. Ну говори, здорово меня кляли?

— Клясть не кляли, но, оказывается, у вас с кооперативом и «Сохой» дела неважно обстоят. Люди недовольны. Надо бы им наглядно показать, на что идут их паи и членские взносы, какова прибыль, как ею распоряжаются, и так далее.

Стрипайтис иронически усмехнулся.

— Еще чего? Ты, может, и сам думаешь, что я прикарманиваю их паи и прибыли?.. Они, дурни, не понимают, что паи нужны для получения кредита, а прибыль идет на расширение лавки, на оплату всяких услуг, на амортизацию инвентаря и прочие нужды. Попробуй растолковать им это! Думаешь, они понимают, что такое кредит? Лучше и не заговаривай об этом. Мужики боятся кредита, как черт ладана. Если бы они знали, сколько товаров мы забирали в кредит под ответственность пайщиков, у них бы от страху душа в пятки ушла. А покажи им прибыль, они еще вздумают делить ее каждый месяц. Жодялис и еще кое-кто из социалистов понимают это, но они только о том и думают, как бы насолить католическим учреждениям.

— Может быть… Я ведь в этих вещах ничего не смыслю. А не лучше ли соблюдать больше предосторожностей? Они говорят, кто-то собирается писать жалобу начальству или кому-то там…

— Вот дьяволы! — выругался Стрипайтис и сразу помрачнел.

— Может, лучше созвать собрание, раз они требуют, и все растолковать.

— Растолковать!.. Одураченному мужику ничего не растолкуешь. Да они и без меня собрания созывают. Идем, нагрянем на этих дьяволов нежданно-негаданно.

— Куда?

— Юле мне сейчас донесла, что они все собрались в пивной у Вингиласа, пиво лакают и дерут глотки. Жодялис и Борвикис развели отчаянную агитацию. Идем, поговорим, если они могут по-человечески разговаривать. А нет — так мы их разгоним и зададим жару.

Стрипайтис угрожающе взмахнул своей суковатой палкой, и ясно было, что в случае нужды он не побоится пустить ее в ход. Васарис было заупрямился, но Стрипайтис сам нахлобучил на него шляпу, сунул в руку другую палку и вывел из комнаты.

На костельном дворе не осталось ни души, но на базарной площади стояло еще несколько возов и кое-где беседовали между собой запоздалые прихожане. Ксендзы сразу заметили, что возле пивной Вингиласа и впрямь шумно. Из отворенного окна слышались громкие голоса, из двери показывались и вновь исчезали пьяные физиономии, но что там происходило, с костельного двора нельзя было ни разглядеть, ни расслышать.

— Если направиться прямо в пивную, — рассуждал Стрипайтис, — они, сволочи, увидят и разбегутся. Надо их застигнуть врасплох. Хорошо бы подслушать, что они там болтают и кто их, дурней, водит за нос.

Но с костельного двора окольного пути на площадь не было, и они решили зайти сперва в кооператив, выйти оттуда черным ходом, а там уж легко было незаметно обогнуть площадь с другой стороны и попасть прямо в пивную.

— Пойдем, как ни в чем не бывало, — поучал Васариса Стрипайтис. — Все знают, что я в лавочке подолгу задерживаюсь. Когда увидят, что мы туда идем, еще свободней себя почувствуют.

Стратегический план Стрипайтиса удался на славу, и немного спустя оба ксендза очутились перед заведением Вингиласа. К счастью, у дверей не было ни души, — все, видимо, столпились внутри, вокруг оратора, каждое слово которого слышно было даже на дворе. Оба ксендза вошли в сени и, прижавшись к стене, стали слушать.

— Ксендзовское ли это дело — отпускать керосин и заворачивать селедки? — кричал оратор. — Разве мы сами не могли организовать кооператив? Мы первые взялись за это. Почему викарий поторопился поймать вас всех на свою удочку? Что, мы подорвали бы веру, если бы стали торговать солью и перцем? Нет, не это его беспокоило! Ксендзу захотелось набить себе карман! Он один орудует за все правление, он не подпускает к себе ревизионную комиссию, не созывает собраний, не отчитывается.

— Кто это говорит? — шепотом спросил Васарис.

— Учитель.

Речь была явно демагогическая, и слушатели воспринимали ее по-разному. Одни соглашались, другие — нет, все спорили между собой, а тут же звенели стаканы, раздавались заздравные возгласы, ответные «спасибо», довольное кряканье после выпитого пива.

— А с дивидендами как? — крикнул кто-то.

— Дивиденды вот-вот будут, — ответил оратор. — Только делить будут не деньги и не между вами. Делить будут последние ваши портки между кредиторами кооператива.

— Ишь, что говорит! Что делить?.. Какие кредиторы? — раздались удивленные голоса.

— Вы и не знаете, что ваши паи и прибыль положены в банк на имя ксендза, а все товары забираются в долг. А ведь любому дураку известно, что за долги общества отвечают все пайщики!

Поднялся такой гам, что невозможно было разобрать, кто что говорит. Но тут же всех перекричал оратор:

— Потише, братцы!.. Братцы, слушайте! Кто за то, чтобы потребовать от ксендза отчета, подымите руку!

Стрипайтис пинком ноги отворил дверь, выступил на два шага вперед, стукнул палкой по двери и рявкнул:

— Я за это!

Все как один обернулись.

— Ой-ой, ксендз! — испуганно крикнул кто-то. В ту же секунду зазвенели стекла и два мужика кувырком вывалились за окно. В кабаке стало тихо, как в костеле во время возношения святых даров. Все сгрудились вдоль стен, и середина комнаты сразу опустела.

Стрипайтис шагнул еще раз, но от двери не отдалялся. Он окинул зорким взглядом собравшихся и увидел всех своих заклятых врагов. В конце стола рядом с учителем стоял Жодялис, а Борвикис прятался за его спину. По другую сторону стола сидели Вингилас, хромой портной и известный на всю округу музыкант Скрипочка. Напротив, в углу, расположилась вокруг стола, заставленного стаканами и бутылками пива, компания парней. Среди них Васарис увидел и того рыжего парня, который пришел причащаться, не получив отпущения грехов.

Стрипайтис явно наслаждался эффектом своего театрального выхода; лицо его сияло злорадством.

— Что, молодцы, митингуете? — проговорил он наконец, когда впечатление стало сглаживаться. — А разрешение от полиции получили? Ну, не робейте, валяйте дальше. Кто здесь председатель? Господин учитель?

Учитель был не из робких и, оправившись от изумления, решил не сдавать позиции. Он вышел вперед и дерзко ответил:

— Здесь не собрание, ксендз Стрипайтис, и никаких председателей нет. Это вы должны созвать собрание! А раз вы этого не делаете, мы имеем право обсудить свои дела. Мы должны знать, на что идут народные деньги.

— А вам какое дело? — крикнул Стрипайтис. — Вы-то много ли денег вложили в нашу организацию?

— Ну и что, если не вложил? Каждый имеет право следить, чтобы народ не надували.

— Подите вы коту под хвост со своими правами. И убирайтесь, пожалуйста! Я и сам объясню, что надо.

Но учитель не сдавался.

— Нас здесь не вы собрали, не вы будете и объяснять! Когда созовете собрание, тогда объясните. А сейчас мы о своем. Хозяин, пару пива!

Стрипайтис понял, что дело принимает дурной оборот. Он не видел здесь ни одного своего сторонника. У стен началась возня и разговоры. Портной и музыкант задымили папиросками и перешептывались друг с другом. Парни в углу звенели стаканами и бутылками. Крестьяне попочтеннее подбирались к двери, собираясь сбежать.

Васарис, не зная, куда деваться, наблюдал из сеней эту безобразную сцену.

Жодялис и Борвикис наконец отважились приблизиться к Стрипайтису с намерением замять инцидент.

— Так что вы извините, ксенженька, — неуверенно начал Жодялкс. — Вот забежали после вечерни, слово за слово — народ и раззадорился. Но коли вы в то воскресенье созовете собрание, все будет ладно…

Стрипайтис, не говоря ни слова, оттолкнул с дороги обоих крестьян и, нахмурившись, шагнул в угол, где все пуще бесчинствовали парни. Подойдя к ним, он схватил за шиворот двоих крайних и отшвырнул их к стенке. Остальные сами заторопились вылезти из-за стола. Тем временем ксендз широко размахнулся над столом своей здоровенной палкой — и осколки бутылок и стаканов со страшным звоном разлетелись по всей пивной.

Поднялся переполох. Женщины закричали и первые кинулись к двери. Но тут же бросились бежать и мужчины. Возможно, что скандал на этом бы и кончился, если бы хозяин трактира, заядлый враг Стрипайтиса, не вздумал протестовать и если бы парни выпили чуть поменьше. Привычный ко всяким скандалам толстяк Вингилас ударил кулаком по столу и закричал хриплым голосом:

— Это уж вы, ксендз, чересчур!.. Это, прошу прощения, сущее свинство!.. Бить стаканы никому не дозволено. Я вас притяну к суду. Мужики, будьте свидетелями!.. У меня имеется разрешение на продажу пива! У меня все по закону… Стаканы бить!.. Это, прошу прощения, свинство!..

Остервенели и подвыпившие парни. Все громче раздавались возмущенные голоса.

— Мы не на ксендзовские деньги пьем!.. Он еще тут будет бутылки бить!.. Пускай присматривает за костелом, а не за кабаком… Богомолок своих исповедует!..

А рыжий парень, Андрюс Пиктупис, отерев рукавом забрызганное лицо, выбрался из толпы и, пошатываясь, пошел на Стрипайтиса. Неизвестно, что бы он сделал, но ксендз первый обхватил его обеими руками, повернул к себе лицом, потащил к двери и выбросил наружу. Парень запнулся за порог, упал навзничь и так ударился головой о камень, что не мог подняться.

Люди переполошились еще пуще. Разом закричало несколько голосов. Вингилас, портной и Скрипочка выбежали из трактира, взяли парня под мышки и втащили, как мешок, в дом.

Васарис стоял, прижавшись к стене, испуганный и удрученный скандальным происшествием. Стрипайтис взял его под руку и повел домой.

— Будут теперь знать, как пивом наливаться и митинговать, — сказал он тоном победителя. — Давно я собирался накрыть их.

— Нет, это уж слишком, — возмутился Васарис. — Подобные приемы борьбы абсолютно недопустимы для ксендза. Ведь ты мог убить человека.

— Жалко, что под руку попался этот идиот, а не учитель или Жодялис. Я бы их и не так разделал.

— Да ты парню, кажется, голову проломил. Ведь прямо о камень ударился. Нет, знаешь, у меня ужасно неспокойно на душе. Уходим, а там, может, человек помирает.

— Ха-ха, — рассмеялся Стрипайтис. — И труслив же ты, Васарис. Где пьяный падает, там черт подушку подкладывает. Такого типа и дубиной не убьешь… Это, братец, и есть жизнь! Всякое приходится испытать. И поссориться, и подраться, и опять помириться. Поживешь — узнаешь… и привыкнешь.

Вечером Юле взволнованно рассказала, что Вингилас всерьез надумал подавать на ксендза Стрипайтиса в суд и переписал свидетелей. Андрюс Пиктупис сильно разбил себе голову, потерял много крови, ничего не говорит, и его увезли домой.

Как ни бодрился и ни успокаивал себя ксендз Стрипайтис, но когда его боевой пыл остыл, он все-таки почувствовал, что эта история может доставить ему много неприятностей.

Не похвалил его за потасовку и настоятель. Подобные дрязги отталкивают прихожан от костела и настоятельской усадьбы. Вместо того, чтобы удержать народ с помощью своей организации под влиянием духовенства, Стрипайтис умножал ряды сторонников прогрессистов.

В тот вечер Васарис долго не мог опомниться от ужасных впечатлений дня. Сцена исповеди рыжего парня, его разбитая голова то и дело вставали перед глазами.

VII

День памяти св. Франциска в Науяполисе служил как бы завершением сезона престольных праздников для обширной округи. Если иной год по причине бездорожья или дурной погоды сюда съезжалось и не очень много народу, то духовенства все равно собиралось столько, сколько нигде нельзя было увидеть. В день Ассизского святителя науяпольский прелат старался созвать как можно больше собратьев, — это было нечто вроде неофициальных съездов духовенства почти всего благочиния. Дом у прелата был большой, сам он отличался хлебосольством и любил гостей. И мало находилось таких ксендзов, как Платунас и Стрипайтис, которые избегали поездки в город на святого Франциска.

Ксендз Васарис собрался пораньше и приехал в Науяполис задолго до обедни. Его обязанностью было помочь исповедывать, и он усердно взялся за дело. Просидел в исповедальне до самого обеда и, только войдя в столовую, встретился с другими гостями и поздоровался с самим хозяином.

Науяпольского прелата Гирвидаса Васарис знал и раньше и во время каникул раза два был у него в гостях в дни престольных праздников. Прелат в свою очередь знал о поэтическом даровании Васариса, читал его стихи и надеялся, что из него выйдет муж, который поддержит престиж и славу духовенства в литовской литературе.

Прелат Гирвидас был человек образованный, широких взглядов, но в то же время упорный защитник чести и интересов своего сословия. Он страстно желал, чтобы духовенство укреплялось на всех жизненных позициях, хотя часто задавал себе критический вопрос: не является ли захват некоторых позиций лишь временным успехом, который в конечном счете может обернуться во вред самому духовенству и церкви? Так же критически смотрел он и на победы духовенства в области экономической жизни. Ксендзы — сельские хозяева, кооператоры, лавочники и руководители земледельческих кружков внушали прелату Гирвидасу большие сомнения. Он видел, что такие ксендзы очень часто теряют чувство меры, доверие окружающих и доброе имя. В конечном счете от этих хозяйственных настоятелей, занимающихся стяжательством, и духовенству и церкви было мало пользы, потому что из них с трудом удавалось вытрясти грош на нужды епархии.

Оттого прелат косо глядел и на скупого, заскорузшего калнинского настоятеля и на викария Стрипайтиса. До ушей прелата уже дошли слухи о его предосудительных действиях. Он предчувствовал, что в Калнинай вот-вот разразится скандал, и заранее сердился. Будет о чем писать прогрессивным газетам!

Теперь прелату интересно было узнать что-нибудь о Калнинай из первоисточника, и он, отозвав Васариса в сторону, к самому окну, принялся расспрашивать:

— Не думай, что это какой-то допрос, — начал он, — и расскажи мне всю правду. Я знаю, что у вас в приходе не все благополучно. Что ж поделаешь. Ты еще молод и ничего не видал, а в жизни еще многое придется испытать. Надо стараться, по крайней мере, чтобы всякие дрязги не выходили за пределы нашего круга, не получали огласки и не пятнали репутации священника. Ну, как там ксендз Стрипайтис со своим кооперативом? Народ доволен?

Васарис еще не забыл семинарского правила — как можно меньше откровенничать с начальством, и на вопросы прелата отвечал очень сдержанно. Ему казалось, что, сказав всю правду, он наябедничает, донесет на своего коллегу.

— Я так мало пробыл в Калнинай, ксендз прелат, что не успел еще познакомиться с людьми и делами прихода, — изворачивался он.

— Заварит еще он кашу со своими кооперативами и «Сохами». Ты туда к ним не суйся. Делай свое дело — и довольно. Есть у тебя талант — развивай его, пиши. Нам нужны даровитые, талантливые ксендзы. Разве это не честь — иметь такого поэта, как Майронис? Что такое по сравнению с ним все эти прогрессивные писателишки и поэтишки! Духовенство завоевало в литературе почетное место, и мы должны удержать его.

Прелат далее увлекся. Он похлопал Васариса по плечу и воскликнул:

— Будь молодчиной, Васарис, — займи место Майрониса! Эх, если бы ты, мошенник, учился получше, я бы тебя в академию устроил!

Между тем многие ксендзы, особенно те, что постарше, незаметно захаживали в кабинет прелата, где был устроен буфет с напитками и закусками. На торжественных обедах водки здесь не подавали, так как среди молодых ксендзов было много убежденных трезвенников, однако тем, кто томился жаждой, разрешалось утолить ее в отдельной комнате и поднять после трудов настроение.

Вообще прелат Гирвидас понимал человеческие слабости и извинял их, но при одном условии: чтобы они не проявлялись за пределами четырех стен, не предавались огласке, не возмущали людей и не унижали звания священника.

— Да, — говаривал он своим ближайшим друзьям, — человек человеком и остается, однако же надо знать, где как держать себя. Среди своих можно позволить и то и сё, но среди чужих ни-ни. Перед людьми слуга церкви должен предстать без единого порока.

Из других источников было известно, что прелат смотрел сквозь пальцы даже на такие слабости собратьев, как, например, чувствительность к прекрасному полу, если это только сохранялось в тайне или прикрывалось благопристойными формами. Рассказывали, что сам прелат охотно посещал одного доктора богословия, у которого собиралась компания веселых родственниц и хороших знакомых. Пирушки заканчивались небольшими оргиями, но возмущаться ими там было некому.

Зато прелат не проявлял ни малейшего снисхождения к ксендзам, открыто предававшимся греху. Он готов был сослать их в Сибирь, будь это в его власти, или даже совсем уничтожить. Он терпеть не мог экс-семинаристов, а об экс-ксендзах — спаси от них бог! — не мог спокойно и слова сказать.

В ту пору, по крайней мере в той епархии, экс-ксендз был скорее отвлеченным понятием, чем реальным явлением, и все же за последнее время стали распространяться слухи, что какой-то ксендз, уехавший несколько лет назад в Америку, теперь отрекся от сана и женился. Недавно прелат Гирвидас получил известие, что это чистая правда. Он никому не сообщил об этом, не желая разглашать скандальную историю, однако не мог удержаться и от того, чтобы не выразить, хотя бы в самых туманных выражениях, своего возмущения, своего презрения к подобным отщепенцам, распутникам, выродкам и исчадиям ада.

— Я допускаю, что ксендз может согрешить и пасть очень низко, — разглагольствовал он за обедом, когда зашла речь о дурных пастырях. — Я допускаю, что можно и напиться, и продуться в карты, и даже нарушить обет безбрачия — peccare humanum est [115]Грешить свойственно человеку (латинск.). , — но дойти до того, чтобы снять сутану… нет, вы как хотите, у меня это в голове не укладывается.

— Ксендз прелат, — сказал один из гостей, — а не полезнее ли для церкви и духовенства, если один-другой человек, по ошибке попавший в духовное сословие, выйдет из него? Зачем ему мучиться самому и вредить всему духовенству?

Услыша такие речи, прелат едва не подавился куском и даже подскочил на месте.

— Как так зачем? Вы, благодетель, надо полагать, сами не сознаете, какую ересь и бессмыслицу проповедуете. Я уж не говорю о том, что значит надругательство над таинством посвящения с догматической и нравственной точки зрения. Это известно каждому богослову. Но вы еще задаете вопрос: не полезнее ли это для церкви и самого духовенства? Извольте показать, милостивец, в чем тут польза! В том ли, что будет подорвана церковная дисциплина, в том ли, что вознегодуют верующие, а собратьям будет подан дурной пример? Или в том, что вся жизнь духовенства будет вывернута наизнанку перед мирянами и будут разглашены его тайны? Нет, раз ты уже стал ксендзом, — по ошибке ли, не по ошибке — все равно крышка! Терпи, молись, трудись, кляни все на свете, корчись, как червяк, греши наконец, но не будь отступником!

Многие громко засмеялись — одни над этим парадоксом, другие — над горячностью прелата. Но его оппонент решил продолжать спор и сказал:

— Я согласен, ксендз прелат, что с точки зрения богослова отречение от сана, действительно, великий грех. Согласен и с тем, что это может отозваться весьма отрицательно на церковной дисциплине. Но когда дело касается самого экс-ксендза, я смотрю на это с точки зрения его совести и с вами, ксендз прелат, не могу согласиться. Ведь догматические принципы связывают лишь тех людей, которые в них верят. А ксендз, принявший решение снять с себя сан, я думаю, уже перестал признавать эти принципы, и, значит, они его больше не связывают.

— Потому он и подлец! — воскликнул прелат. — Как это ксендз перестанет признавать учение церкви?

— Но, ксендз прелат, ведь взгляды человека, а иногда и верования не всегда зависят от его воли. Какой-нибудь юнец становится ксендзом, не имея для этого никаких данных. Деятельность священника не соответствует его склонностям, способностям и характеру. Он мучается, его одолевают сомнения, он вырастает, и его взгляды изменяются. Он теряет веру, если не в бога, то хотя бы в основы церковной дисциплины. И вот он отрекается от сана, обзаводится семьей и живет честной жизнью. И мы должны осудить его как подлеца и предателя?

— Должны, должны и еще раз должны! — ударив кулаком по столу, крикнул прелат. — Это разврат, и больше ничего! Любой развратник ссылается на то, что у него изменились взгляды.

— Так чем же лучше их некоторые наши собратья, которые, пропьянствовав всю ночь, идут служить обедню или совращают чужих жен и разрушают семьи? — горячился его оппонент.

— Не одобряю и их… Не одобряю! Но если бы они снимали с себя сан, то были бы еще худшими подлецами!..

— Не беспокойтесь, ксендз прелат! Такие не снимают.

— И хорошо делают. На это есть покаяние, исповедь, божественное милосердие!..

Неизвестно, чем бы кончился этот диспут, но друзья оппонента уже подталкивали его в бок, а прелата успокаивали соседи. Спор завершился еще одной резкой репликой прелата по адресу ксендзов-отступников, которые заслуживают отлучения от церкви и изгнания из общества, подобно прокаженным.

Васарис следил за этим спором с большим интересом. Он впервые столкнулся с проблемой отречения от сана. Тема казалась ему опасной, темной, как пропасть, и такой же манящей, как пропасть. Экс-ксендз!.. Для Васариса, только что покинувшего стены семинарии, это слово означало жизненную катастрофу, трагедию, крушение всех идеалов, позор и гибель, а в то же время — и великую отвагу и великую борьбу за какую-то новую жизнь и новые цели.

— Кто этот ксендз, который спорил с прелатом? — спросил Васарис соседа.

— А, это ксендз Лайбис, капеллан гимназического костела, — объяснил тот. — Ну и смельчак. Не всякий бы решился на такой спор с прелатом.

Васарис так и отметил про себя, что ксендз Лайбис — человек, от которого можно услышать новые, смелые мысли.

Между тем речь зашла о нормах поведения священника. Все разоткровенничались, потому что десерт был подан, служанка и лакеи удалились, не было за столом и ни одного семинариста. Некоторые даже пожилые ксендзы не хотели согласиться с тем, что среди духовенства есть такие люди, которые, по словам Лайбиса, пропьянствовав целую ночь, идут затем служить обедню или, того пуще, увиваются за чужими женами. Другие уверяли, что такие ксендзы действительно существуют, а третьи помалкивали и только многозначительно улыбались.

— Откуда такое различие мнений? — снова обратился Васарис к соседу. — Ведь сами-то ксендзы, особенно пожилые, должны одинаково хорошо знать быт духовенства.

— О, далеко не так, — ответил тот. — Есть такие блаженные отцы, которые весь свой век думают, что все их собратья живут в такой же святости, как они сами. Вон, к примеру, шлавантскому батюшке и на ум не придет, что в кабинете у прелата можно получить рюмочку и что его соседи прикладывались к ней не один раз. А что же говорить о вещах более серьезных! Ксендзы, извольте видеть, вообще народ осмотрительный, а развратники и подавно. Развратники не примут в свою компанию человека ненадежного, а святые простачки чаще всего не замечают того, что творится у них под самым носом. Развратник у таких и исповедываться не станет. Он подыщет исповедника с такими же «широкими взглядами», как у него самого. Отсюда, извольте видеть, и берется различие мнений. И отцы-епископы, благодарение богу, часто пребывают in ignorantia invincibili [116]В упорном неведении (латинск.). . Оно, конечно, многое становится известным из жалоб и доносов, но вообще-то они не видят и не слышат, что творится в божьей овчарне.

— И наш прелат из тех, кто пребывает в неведении?

— О нет, прелат прекрасно знает жизнь духовных пастырей. Прелат знает, что peccare humanum est

Обед кончился, все встали. Прелат прочел молитву и попросил гостей в гостиную. Васарис отказался от кофе и подошел к хозяину проститься, объяснив, что хочет еще навестить своих знакомых, так как редко получает возможность съездить в город.

— Приезжай почаще, — приглашал его прелат, — я всегда рад тебя видеть. А в этот кооперативный бизнес ты не втравляйся. Ну их к шуту. Вот увидишь, ничего хорошего из этого не получится.

У Васариса чесался язык рассказать о побоище в корчме, но он сдержался. Откланялся и вышел. Он намеревался сходить к госпоже Бразгене, с которой не видался со дня своей первой службы.

В передней его нагнал капеллан Лайбис.

— Что это вы так рано домой? — удивился он.

— Не совсем так. Хочу еще забежать к одним знакомым.

— Если к госпоже Бразгене, так и скажите. Она просила, чтобы я не выпускал вас из виду и доставил ей. Идемте.

— Туда я и собираюсь.

Встретила, их одна госпожа Бразгене, — доктор ушел на какое-то собрание. Она была в хорошем настроении, лицо ее сияло радостью.

— Ксендз доктор, — обратилась она к капеллану, — знайте, что Васарис моя давнишняя симпатия и первая любовь, которая не прошла и до сих пор. Я его звала Павасарелисом, он меня — Люце. Однажды я хотела его поцеловать, но он убежал. Я знаю, что после он сам в этом раскаивался. Он вообще все время от меня бегал. Теперь вам известно положение вещей и прошу это запомнить.

Васарис видел, что говорится все это в шутку, но в то же время и всерьез. В шутку — ксендзу капеллану, всерьез — ему. Он покраснел и от того, что в словах ее была правда, и от радости, что увидел ее и услышал такие слова.

Ксендз Лайбис улыбнулся и сказал:

— Когда игра честная, то и друзья ведут себя честно, сударыня. Со своей стороны должен вам признаться, — обратился он к Васарису, — что я потратил немало усилий, дабы приобрести расположение госпожи Бразгене, и безуспешно. Теперь я знаю причину и впредь буду лояльным.

Васарис одолел свою робость и, приноравливаясь к тону беседы, тоже пошутил:

— Госпожа Бразгене говорит святую правду. Если бы я не убежал тогда, она бы полонила меня. Да, да… Мало ли о чем приходится сожалеть после времени, хотя вообще-то не стоит сожалеть о вещах непоправимых.

— Почему непоправимых? — удивился Лайбис. — Из слов госпожи Бразгене я вижу, что ничего вы не испортили. Только теперь вы не должны убегать, чтобы потом не пришлось сожалеть по-настоящему и на этот раз окончательно.

— А что вы сами говорили за обедом об обольстителях чужих жен?

— Павасарелис — обольститель чужих жен! Ха-ха! — Мысль эта показалась хозяйке такой парадоксальной, что от смеха у нее слезы на глазах выступили. Рассмеялись и оба ксендза.

Капеллан оказался человеком общительным и веселым. Он был еще не стар, хотя и не первой молодости. Образование он закончил в одном из университетов Западной Европы и получил степень доктора философии. Епархиальное начальство и ксендзы построже, особенно те, которые имели степень магистра Петербургской академии, неодобрительно смотрели на капеллана Лайбиса и считали его модернистом. Его взгляды на многие вещи в самом деле отличались своеобразием, но держался он, как подобает достойному ксендзу, и ему нечего было вменить в вину. К Бразгисам он захаживал часто и был там желанным гостем.

Ксендз Лайбис знал Васариса по стихам, слыхал про него кое-что от молодых ксендзов, но определенного мнения о нем еще не составил. Ксендз Лайбис вообще не брался судить о человеке заглазно. Он обладал удивительной способностью угадывать характер людей по наружности, по выражению лица, по походке и манерам, так что не придавал значения выражаемым ими вслух мыслям и мнениям.

— И дурак может сказать умную вещь, — говорил он. — Тут все дело в навыках, в подражании другим, а иногда и в самой глупости, потому что и глупость иногда кажется нам мудростью или, по крайней мере, оригинальностью. Но выражение лица, походка, манеры всегда связаны с подлинной сущностью человека. От этого никуда не денешься, тут не поможет никакое притворство, потому что притворство-то и выдаст тебя.

Посмеявшись над Павасарелисом в роли обольстителя чужих жен, Люция нетерпеливо спросила ксендза Лайбиса:

— Ну, рассказывайте, что вы там наговорили относительно обольстителей чужих жен, если испугали даже непорочного ксендза Людаса. Он готов опять убежать от меня.

— Да ровным счетом ничего, сударыня, — ответил ксендз доктор, комически-удивленно приподняв брови. — Обольститель чужих жен среди ксендзов весьма редкая птица. Поверьте, сударыня, чужие жены чаще обольщают нас, нежели мы их.

— И все ваши проклятия, конечно, предназначались этим нахалкам!

— Отнюдь нет. Дамы, которые обольщают ксендзов, делают весьма полезное дело.

— Потому что меньше надоедают своим мужьям?

— Это, во-первых. Во-вторых, вот почему: согласитесь, сударыня, что одни попики устоят против прекрасных искусительниц, другие поддадутся. Те, которые устоят, заслужат большую награду на небесах. Те же, которые сдадутся, в свою очередь делятся на две категории: одни сдадутся глупо, по-рабьи, увязнут, как мухи в меду, и погибнут; другие же сдадутся в борьбе и в этой борьбе обретут себя, закалятся. Их путь, сударыня, ведет к свободе! И их ничто не остановит. Они пойдут и дальше путем борьбы и мятежа, в поисках новых идеалов, новых истин.

Речь свою доктор Лайбис начал в подчеркнуто юмористическом тоне, но с каждой фразой его высоко поднятые брови опускались все ниже, продолговатое смуглое лицо становилось все более серьезным, и, когда он произнес последние слова, уже две вертикальные, а не горизонтальные морщины пересекли его лоб. Ясно было, что он больше не шутит. Посерьезнела и Люция, а Васарис с изумлением следил за игрой физиономии говорящего и его речью, которая приняла такой неожиданный оборот.

— Я недавно вышел из семинарии, — сказал он, — и эта тема мне в новинку. В семинарии нас учили бояться женщин, как огня.

— То есть, показали вам кратчайший путь к женщине. Чем больше остерегаешься чего-нибудь, тем труднее уберечься. Мы, как назло, чаще всего делаем то, чего больше всего остерегаемся, и в таких случаях исправить ошибку гораздо труднее. Единственный способ спастись от женщины — это жениться на ней. Жена уже теряет ореол роковой искусительницы, которым окружена женщина как таковая. Между мужем и женой не вспыхивают искры творческой фантазии. Хорошая жена — это жизненный комфорт и покойная обстановка, она помогает мужу реализовать заложенные в нем способности; плохая жена — это язва, недуг, она губит способности мужа, а может быть, и его самого. Но и та и другая живут в кругу чувств, мыслей, интересов и дел мужа. Из-за них у мужа может быть лишь приятное или неприятное самочувствие. Но творческое напряжение возникает лишь между двумя различными полюсами: между мужчиной и женщиной, к которой он стремится и которая остается недосягаемой. Поэтому, если бы церковь действительно хотела оградить священников от женщин или заботилась об их нравственности, она должна была бы отменить целибат. Ведь теперь многие понимают, что у женатого мужчины желания, помыслы и воображение чище, чем у неженатого, особенно у неженатого по принуждению. Все аргументы богословов и аскетов касательно красоты целомудрия бьют мимо цели. Конечно, целомудрие ради воздержания — вещь прекрасная, но это такой же дар природы, как гениальность, талант, словом, то, чего нельзя требовать от кучки набранных откуда попало юнцов.

— Однако церковь не отменяет целибата и, по-моему, хорошо делает. В женатом духовенстве не осталось бы ни творческого горения, ни фантазии, оно лишилось бы движущей силы. Сейчас в центре жизни духовенства стоит женщина, тогда бы ее место заняла жена. Нравственность духовенства стала бы выше, зато исчезли бы способность к творчеству, эластичность, гибкость ума. Церковь, как и всякая организация, эгоистична: она жертвует отдельной личностью во имя общины. Правда, она старается вознаградить ее — не слишком болезненно бичует согрешившего contra sextum [117]Против шестой заповеди (латинск.). и готова терпеть даже на высших ступенях иерархии людей сомнительной нравственности, покуда дело не доходит до публичного скандала. Слышали, Васарис, что было сказано давеча? Греши, но не будь отступником! Ибо, если ты не осел, то, совершая грех, ты творишь, и творчество твое идет в актив церкви.

— Почему при этом надо обязательно грешить? — усомнился Васарис.

— Не обязательно, но чаще всего так и случается. Если хочешь стать поэтом, тогда, брат, тебе не избежать испытания женщиной. Ты можешь вообразить себе Данте без Беатриче, Петрарку без Лауры, Гёте без Шарлотты, Христины, Ульрики, Мицкевича без Марыли? И так с любым поэтом. Не уйти, брат, от женщины и тебе. Погоди, погоди, я прочел несколько твоих стихотворений и нашел ключ к ним. Женщина! Да, брат, женщина в том или ином обличье. Не спорь, если бы ты не был священником, то, быть может, нашел бы и иные поэтические мотивы. Но теперь ты слеп и глух ко всему остальному. Живого в тебе осталось только то, что крепче всего сидит в мужском естестве, что всего стихийнее: влечение к женщине. И в этом спасение для всякого талантливого священника. Иначе можно задохнуться. Но здесь же таится и начало греха. Не воображай, что если перед тобой витает образ женщины, а ты в то же время смиренно носишь сутану, читаешь бревиарий и исповедуешь баб-богомолок, то будешь образцовым священником! Нет, брат, ты мечтаешь, ты мучаешься, ты бунтуешь, ты начинаешь ненавидеть свой сан. Иначе ты не поэт. И это тоже я заметил в твоих стихах. Потому я и верю в тебя. Не знаю еще, как ты кончишь. Главное, чтобы кончил не банально…

Хозяйка налила им кофе, и все трое еще некоторое время разбирали и обсуждали мысли капеллана. Люция едва могла скрыть свое удовольствие, а Васарис — пробудившиеся в нем разнородные чувства. Ксендз Лайбис, выпив свою чашку, взглянул на часы и поднялся уходить: приближалось время, когда он обещал быть дома. Ксендз Васарис остался еще на часок, хотя и ему пора было ехать.

Простившись с ксендзом Лайбисом, они больше не возвращались к прежней теме, хотя и чувствовали, что речи капеллана как бы сблизили обоих. Они думали, что капеллан имел в виду ее, Люцию, когда говорил о значении женщины в жизни священника и о женщине, которая присутствует в стихах Васариса. Им приятно было так думать.

— Скажите мне, ксендз Людас, одну вещь, — заговорила через некоторое время Люция. — Ведь мы с вами больше не дети: я замужняя женщина, вы ксендз, значит, нам можно поговорить в открытую. Ну, признайтесь, нравилась я вам раньше, любили вы меня хоть немножко?

— Неужели вы этого не замечали? — удивленно спросил он. — Да я, пока учился в семинарии, все время был болен вами. Я изобретал разные предлоги, чтобы убежать от вас, и все равно мне это плохо удавалось. А вы?

— Ах, зачем об этом спрашивать? Помните проводы и ваш сад? Я хотела, чтобы вы меня поцеловали, а вы меня оттолкнули.

— Какой же я тогда был дурак, и как потом ругал себя! Эх, да что там… Во мне было еще столько ребячества…

— А я-то принимала это за героизм, за проявление строгой духовной дисциплины. Я говорила себе: «Павасарелис не для меня». Может, это и к лучшему, что так получилось. Чем бы я стала для вас? Принадлежностью комфорта, удобной обстановкой? Или жизненным недугом, чем-то вроде рака?

— Какой смысл гадать об этом? Я все равно не мог оставить семинарию.

Они замолчали, ушли в воспоминания о таком недавнем и уже безвозвратном прошлом. Связанные суровым долгом, они перебирали эти воспоминания, но никто из них не решился задуматься о настоящем. Госпожа Бразгене старалась стать для мужа хорошей женой, но душевной близости между ними не было. Сердце влекло ее к Васарису, и ничем нельзя было заполнить образовавшуюся в нем пустоту. А Людас старался осмыслить свое отношение к Люции в свете рассуждений капеллана. Этого было довольно для того, чтобы дать больше воли чувствам и взглянуть на бывшую соседку пытливым взглядом.

Люция расцвела новой красотой. Она немного пополнела, отчего цвет лица у нее стал еще нежнее и красивее. Фигура ее, черты лица, все движения достигли полной гармонии. Она стала еще женственней, восприимчивей и наблюдательней, она все понимала, на все быстро откликалась. Васарису приятно было рассказывать ей о своих новых впечатлениях и наблюдениях, делиться с ней мыслями.

— Всего лишь три месяца, как я стал ксендзом, — говорил он взволнованным голосом, — и три недели викарием, а меня уж порой берет сомнение, не ошибся ли я относительно своего призвания. Знаете, бывают минуты, когда я не в состоянии подумать, что я ксендз, когда чувствую только бремя священства. Боюсь, что ксендз я лишь постольку, поскольку меня связывает одежда, формальные обязанности, дела, приход. Тяжелы для меня эти обязанности. Совершать богослужение я привык, но зато исповедывать и, особенно, читать проповеди — о, господи!.. Это мне-то проповедовать слово божье, поучать людей, обличать их заблуждения, приводить на путь истинный! Нет, это свыше моих сил! Не могу я… Слова застревают в горле. Сразу делают неестественным, фальшивым. Жалко, что ушел ксендз Лайбис. Интересно, что бы он на это сказал.

Люция слушала внимательно, с сочувствием во взгляде, но что она могла ответить ему? И он был благодарен ей за то, что она ничего не говорила, не пыталась рассеять его сомнения и не раздувала их. Васарис видел, что ей он казался таким же, каким самому себе.

Время было ехать, и он простился с Люцией. Они не говорили никаких чувствительных слов, но каждый из них знал, что другой будет с нетерпением ждать следующего свидания.

На улице Васарис встретил возвращавшегося домой Бразгиса. Доктор пожалел, что задержался на собрании в «Сохе» и не мог побыть с приятными гостями.

— Ну, как вы нашли Люце? Неплохо выглядит, а? — хвастливо спросил доктор.

— Что и говорить. Прекрасно. Лучше, чем в Клевишкисе.

— А скажите, ксендз Людас, что за тип ваш Стрипайтис и как он руководит обществом? Слышал я, что он кого-то там избил. Правда ли это? И потом на него собираются жаловаться. Ох, навредит он нам всем.

— Обо всем этом вам расскажет ваша супруга. Что касается общества, пришлите туда ревизора. До свидания, господин Бразгис, я должен спешить. Мне далеко ехать.

Бразгис пошел к жене, но Васарис не испытывал к нему никакой вражды. Так несходны были их чувства к Люции, что они не могли считать друг друга соперниками. Хотя муж Люции едва ли согласился бы с этим.

VIII

Городские впечатления помогли Васарису наконец взяться за перо. Слова ксендза Лайбиса влили в него бодрость, а свидание с Люце пробудило множество дремавших в душе воспоминаний и надежд.

Вернувшись с престольного праздника, он на другое же утро стал рыться в памяти в поисках темы и старался настроить себя на поэтический лад. К вечеру, когда все дела были кончены, Васарис заперся у себя и сел за стол. Но писание не клеилось. Он перебрал одну за другой приходившие в голову темы, и ни одна не взволновала его, не расшевелила воображения, не укладывалась в стихотворную форму. То же самое повторилось после ужина, — Васарис промучился еще два часа, пока не убедился окончательно, что в этот день стихи у него не получатся.

Да только ли в этот день? Нет, он давно уже не пишет, второй год, как перестал писать. Почему? Ведь он чувствует в себе способности, не умерла в нем и поэтическая мысль. Васарис тщетно искал ответа на вопрос, почему он не может писать. Он, пожалуй, нашел его лишь спустя много лет, когда стал пересматривать свою прошлую жизнь и творчество. И ответ был таков:

Писатель, поэт черпают энергию и материал для своего произведения из двух источников: из собственного «я» и из окружающей жизни. Но личность его должна быть самостоятельной и цельной, он должен воспринимать окружающую жизнь, действительность непосредственно, в полную меру. Поступив в семинарию в ту пору, когда его дарование едва только начало пробуждаться, Васарис был отрезан от мира и жизни и больше привыкал копаться в собственных чувствах и мыслях.

Эта оторванность от жизни и решение принять посвящение стоили ему большой внутренней борьбы. Поэтому и в семинарии, как ни беден был мир его мыслей и чувств, как ни однообразен материал творчества, как ни скудны темы, Васарис все-таки что-то писал, творил. После рукоположения в иподиаконы судьба его была решена, — он перестал сопротивляться одержавшему победу священству, затаил в самом укромном уголке души все, что осталось от его бунтарства, и присмирел. Он по-прежнему был далек от жизни, а когда кончились его боренья, замерли и чувства. О чем и как он мог писать?

Знакомств у него не было. Общественными делами он не интересовался, женской любви избегал, на природу привык смотреть лишь сквозь собственные чувства. О чем, что и как он мог писать? На религиозно-духовные темы? На какие же? Он не чувствовал склонности к аскетизму, над проблемами миросозерцания не задумывался, так как был слишком молод и собственных взглядов еще не выработал. Правда, в семинарии Васарис написал много «идейных» стихотворений, но они были такие плоские, незначительные, что позднее, набравшись опыта, он уже не мог возвратиться к этим темам. Его больше не удовлетворял ни велеречивый пафос, ни слащавый сентиментализм.

Когда он учился в семинарии, то из всей сокровищницы религиозной мысли для него был открыт лишь один глубокий источник и образец поэзии — библия. Но, увы, — рутина церковной обрядности и богословие сделали его нечувствительным к этой поэзии, да ее и толковали им совсем с другой точки зрения. С первых же дней, еще не понимая латыни, семинаристы все вместе, хором, автоматически заучивали в определенные часы псалмы Давида как молитвенные формулы. Внимание быстро притуплялось, и они редко следили за содержанием, смыслом. То же происходило позднее с чтением бревиария. Читать его следовало, пользуясь каждым свободным часом, быстро, а главное, устно — oraliter , и притом с чувством благоговения. А оно, если и возникало, то скорее как результат самого молитвенного действия, чем произносимых слов.

На уроках им толковали библию как божественное откровение, чаще всего говоря о символическом ее смысле, применительно к образу мистического тела божья — церкви, и руководствуясь догматическими или нравственными целями. Таким путем библейские метафоры, гиперболы, сравнения и все прочие приемы поэтического стиля или вовсе не затрагивались, или истолковывались в свете богословия. Никто не пытался перед семинаристами сорвать с библии трафарета священных формул и показать, что это плод не только божественного, но и поэтического вдохновения. Им чужды были эпическая сила Пятикнижия, экстаз Пророков, эротика Песни Песней, лирика Псалмов, фантастика Апокалипсиса.

До посвящения в иподиаконы Васарис был формирующийся мужчина и начинающий поэт. Он чувствовал, что священство — враг его личности, таланта, и сопротивлялся ему, как только мог. Но обстоятельства, которые привели его в семинарию, были сильнее, нежели это сопротивление. Семинарское воспитание год за годом загоняло его в тупик — и он наконец сдался. Но стал ли он священником всем сердцем, воспринял ли всеми помыслами и чувствами идеал апостольства? Сосредоточил ли всю свою душевную жизнь вокруг единственной высшей задачи священнослужения? Нет, на это он был неспособен. Он воспринял лишь форму без содержания.

В минуты душевной депрессии Васарис не мог даже думать о том, что он ксендз, а госпоже Бразгене признался в своих опасениях: не одни ли формальные обязанности и внешние обстоятельства связывают его со священством? Так оно и было. Васарис умерщвлял свою личность — и она могла сверкнуть лишь в минуты самозабвения, но уже была не в силах проявиться в творчестве. Он стал ксендзом без душевного огня, оттого и находил свои обязанности такими трудными. Несмотря на все рвение, он все делал, понукая себя или по инерции, по необходимости, которая сделала его ксендзом. Так о чем же и как он мог писать?

Однако такое душевное состояние не могло продолжаться долго. Выйдя из семинарии и окунувшись в жизнь — хоть и не очень бурную, но довольно разнообразную, он стал понемногу оживать и обретать себя. Он испытал кое-какие неудачи, встретился с кое-какими людьми, услышал кое-какие речи, и то, что пряталось в самых глубинных пластах души, стало подниматься на поверхность, подавать первые признаки жизни. И тогда в душе Васариса начался долгий процесс борьбы, схожий с тем, что он пережил ранее, но идущий в обратном направлении. В нем пробудился поэт, но и священник не хотел уступать свои права. Совесть его стала ареной мучительных конфликтов. С возобновлением борьбы он снова взялся за писание, но долго еще продолжал копаться в своих лишь чувствах; он тосковал об огромном мире, но долго еще не мог вступить в него.

Все это Людас Васарис понял много лет спустя, когда путь испытаний и борьбы был пройден. Тогда ему все показалось простым и естественным. Но в тот вечер, после поездки в Науяполис, ему еще неясна была причина собственного бессилия, и это угнетало его.

Прелат Гирвидас возлагал на него большие надежды, собирался помочь, ксендз Лайбис поразил его своими смелыми мыслями, а Люция согрела его омертвевшее сердце. А он-то, бессильный, холодный рифмоплет, без чувств и фантазии, неспособен выжать из себя ни единого стихотворения, которое бы доказало всем, а главное, ему самому, что он действительно может совершить то, чего от него ожидали.

Тревожные мысли одолевали Васариса, и он больше не мог усидеть в своей унылой комнате, — надел накидку, шляпу и, осторожно отворив дверь, выскользнул в сад. Близилась полночь. Ни у настоятеля, ни у Стрипайтиса в окнах не было света. Все село тонуло во мраке.

Нащупывая палкой тропинку, ксендз шел по саду. Он и сам не знал цели этой поздней прогулки. Ему просто хотелось двигаться, сделать что-нибудь необычное.

Сад был большой и примыкал с одной стороны к костельному двору, с другой — к тракту, по которому Васарис недавно ходил мимо усадьбы к озеру и к лесу.

Ночь была ветреная и темная. Шумели липы, груды опавших листьев шуршали под ногами. Боязно было углубляться в черную чащу сада, но эта боязнь, эта таинственность так щекотали нервы, обостряли все чувства, что молодой ксендз, будто влекомый какой-то непостижимой силой, шел все дальше и дальше.

Вот и костельный двор. Он толкнул калитку и вошел за ограду. Здесь было светлее, видны были силуэты лип, костел с высокой башней и красноватые блики в окне против алтаря.

В углу двора Васарис различил черный крест. Он знал, что там похоронен ксендз-настоятель, построивший костел. Васарису холодно стало при мысли об этой могиле и лежащем в ней настоятеле, но он усилием воли заставил себя пойти прямо туда. По телу у него бегали мурашки, он чувствовал на лице что-то липкое, но продолжал идти дальше, стиснув зубы.

Вот и могила, обнесенная железной оградой, крест и надгробная плита, на ней чуть виднеются золотые буквы. Снять шляпу, преклонить колени и прочесть «Requiem aeternam»[118]«Вечный покой» (латинск.).? Нет, он не снял шляпы, не преклонил коленей и не стал читать молитву.

Постояв немного, Васарис повернул обратно. Ветер остервенело рвал полы и пелерину накидки.

Если бы кто-нибудь увидел его, то сказал бы, что старый настоятель встал из могилы и идет поглядеть на места своей земной жизни. А это был только молодой ксендз, поэт Васарис, не находивший себе покоя в жуткую осеннюю ночь.

Он вернулся в сад, вышел через другую калитку на тракт и повернул к усадьбе. Это было чистое безрассудство. Что бы подумали люди, увидев его в такое время на пути к усадьбе? Быть может, злой дух гнался за ним, помутил его рассудок, разбудил в сердце греховные чувства?

Ксендз, как призрак, приближается к парку и жадным взором пронизывает его таинственный мрак. В ушах его звучат циничные слова Стрипайтиса:

«О, этот парк видал безумные оргии».

«Баронесса? Эх, должно быть, прожженная бестия!..»

Вот главная аллея, ведущая к дому. Что это? В одном окне свет. Это, конечно, ее окно. Что она делает в такое позднее время?

Ксендз приостановился на минуту, стараясь вспомнить ее. Вот она перед ним как въявь со своей обворожительной улыбкой, в белой манишке, в лаковых сапогах.

Теперь Васарис знает, куда идет. Туда, где увидел ее впервые. Он чувствует, что это глупо. Он может встретить кого-нибудь, на него могут напасть собаки из имения, его может застигнуть дождь. Но он вбил себе в голову дойти до этого места — и дойдет.

Холодный осенний ветер дует ему в лицо, так что дыхание спирает. Полы накидки и сутаны относит назад, ноги путаются в них. Но Васарис, подавшись вперед всем телом, идет все дальше и дальше. Ему доставляют своеобразное наслаждение борьба с ветром и это сумасбродное путешествие.

Будто бы и сумасбродное? Для него, священника, который должен делать каждый шаг со смыслом, во славу божью, это путешествие — великий подвиг, бунт против собственного бездействия, против самоунижения, против серой обыденщины, которая душит, убивает его.

Ему захотелось перевести дух.

В эту темную, ветреную октябрьскую ночь его воображение расправило одно крыло…

А может быть, это взор красивой хозяйки усадьбы влечет его, как преступника, к месту преступления? Нет, баронесса — это грех. Она хороша собой и пленительна, но не так, как Люция. Красота ее — одно из средств соблазна. Ее взгляд и улыбка отравлены греховными обещаниями.

Совесть ксендза Васариса грызет какой-то червячок. Почему, рассказывая Люции о своих калнинских впечатлениях, он ни словом не обмолвился о встрече с баронессой и предстоящем посещении усадьбы? Он сознавал, что смолчал умышленно. Почему?..

Вот и пригорок, с которого он наблюдал трех странных всадников. Сейчас все поля тонули в непроглядной тьме, но он видел, как стройный, белогрудый всадник галопом скакал через поле и птицей перелетел ров.

Ксендз зашагал с горы дальше. Вот дерево, мимо которого он шел, когда напугал лошадь баронессы. Ксендз остановился — и вся сцена возобновилась в его памяти.

Баронесса ускакала с улыбкой, а он еще некоторое время стоял на одном месте, будто в ожидании.

Здесь, под горой, ветер потише, зато еще сильнее чувствуется, как бушует он на вершине и повсюду вокруг. Жалобно шумит в ветвях деревьев, воет над озером, свистит во мраке полей.

Васарис стоит, не решаясь сдвинуться с места. Все его нервы натянуты, как струна. Слух и зрение до того обострены, что он различает множество голосов и тонов в этой шумной симфонии осенней ночи. Он видит множество образов и оттенки самой тьмы.

Наконец он поворачивает обратно.

Ветер толкает его в спину, задирает на голову пелерину, забегает вперед, дует в лицо и стремглав мчится дальше, к парку, к саду настоятеля, к спящему селу Калнинай.

Деревья парка шумят об уютной близости жилья. В окне дома не видно больше света: госпожа баронесса захлопнула любовный роман, велела горничной унести пятисвечный канделябр, повернулась на другой бок и уснула на мягкой постели.

Ксендз вошел в сад настоятеля.

Нервы у него успокоились, он ощущает страшную усталость и отдыхает, опершись на ограду, довольный благополучно законченным походом.

Потом идет домой, с трудом нащупывая тропинку в темном саду.

Теперь Васарис не замечает уныния своих комнат. Если бы его бедное жилье превратилось в хоромы, устланные мягкими коврами, украшенные драгоценными произведениями искусства, он бы не заметил и этого.

Засыпая, он подумал, что когда пойдет в усадьбу, то будет разговаривать с госпожой Райнакене, как с доброй знакомой, потому что два раза уж встретился с ней на дороге.

IX

Вскоре после этого барон Райнакис зашел к калнинскому настоятелю, а на другой день все три ксендза получили от баронессы приглашение на чашку чая. Настоятель Платунас терпеть не мог эти визиты, но считал крайне необходимым поддерживать хорошие отношения с помещиком.

— Ничего не попишешь, придется отбывать барщину, — говорил он ксендзу Стрипайтису. — Управляющий и эконом совсем по-другому разговаривают, когда видят, что мы бываем у барона. Вот и выгодно. Иначе зачем бы мне туда ходить!

— Конечно, все дело в бароне, — соглашался Стрипайтис. — Православный или лютеранин — один черт. Он, может, и сам не стал бы водить с нами знакомство, но баронесса, ксендз настоятель, как никак усердная католичка. Ничего не скажешь: религиозные традиции глубоко укоренились в польской аристократии. А вообще-то я нисколько не верю в ее добродетельность.

— И аристократка она сомнительная. Сейчас, конечно, барыня, но родом не бог весть какая знатная. Управляющий мне однажды сказал, что до замужества баронесса была обыкновенной актрисой в варшавском кафешантане. Приехал барон покутить в Варшаву, а полячка и опутала его. Такие умеют. Вот вам и аристократка…

— Чем знатнее аристократ, тем скандальнее репутация жены, — рассуждал Стрипайтис. — Случается, что князья женятся не только на кафешантанных актрисах, а и на цирковых акробатках. В кафешантане хоть одни ноги показывают, а в цирке они, бестии, совсем нагишом выламываются.

Настоятель сплюнул от негодования и поправил:

— Не нагишом, — это законом воспрещается. Должно быть, обтягиваются особым трико.

— Не все ли равно! Издали кажутся голыми.

— Сам, что ли, видал?

— Вот и видал. Меня ведь рукоположили в ксендзы не где-нибудь, а в самой Варшаве. У нас тогда епископа не было. Вот меня один тамошний собрат и затащил. Побывали и в кафешантане и в цирке. Так, знаешь, ксендз настоятель, на другой день пришлось исповедаться… Кто таких девок никогда не видел — дьявольски действует… Эх, что это я разболтался! Вон Васарис уж рассердился.

— А вы как? Тоже хотите пойти в гости? — обратился настоятель к Васарису.

— Хочешь не хочешь, а если приглашают, то отказываться неучтиво, — резко ответил Васарис. Он уже начал испытывать недоброе чувство к настоятелю.

— Да вы и незнакомы.

— Так познакомимся. В конце концов не совсем и незнакомы. Недавно я встретил их всех, когда они катались верхом. Вот и познакомились.

— Время у вас есть, вы и любите прогуливаться в одиночку. Хе-хе…

Васарис вспыхнул и, еле сдерживаясь, сказал дрожащим голосом:

— Извините, но вы в который уж раз попрекаете меня каким-то особенным свободным временем! Я, кажется, выполняю свои обязанности наравне с другими. Может, и больше других делаю. Исповедовать приходится почти мне одному…

— Мы и вдвоем справлялись, когда вас не было, — проворчал настоятель.

— Тогда, пожалуйста, напишите об этом в курию. Как только получу другое назначение, уеду в тот же день без всякого сожаления. — Не дожидаясь ответа, Васарис встал из-за стола и вышел, едва сдерживая желание хлопнуть дверью так, чтобы окна зазвенели.

На этот раз он овладел собой, хотя у него грудь распирало от злости на придирчивого, мелочного, скупого, неотесанного настоятеля, всегда готового оскорбить ни с того, ни с сего. На этот раз он овладел собой, у него хватило терпения, но надолго ли?

Этот маленький инцидент испортил Васарису настроение перед самым визитом в усадьбу. Он выбежал из комнаты прежде, чем было условлено, когда и как они отправятся туда. Но позовут ли его настоятель со Стрипайтисом? Он решил ни о чем не спрашивать и в компанию не навязываться. Если не позовут, пусть идут вдвоем. Он и сам найдет дорогу.

Баронесса пригласила к пяти часам, времени осталось немного, и Васарис начал собираться. Он старательно начистил сапоги, надел новую сутану, манжеты и, в знак особого щегольства — пристегивающийся спереди воротничок.

Пока он собирался, злость его на Платунаса не унялась, а только приняла иное направление. Хорошо же! Настоятель и Стрипайтис оскорбляют его, презирают и даже не приглашают пойти вместе? Ну и пусть! Он найдет дорогу и один. Он сумеет произвести лучшее впечатление, чем настоятель и Стрипайтис! Он повеселел, представив себе, как будет разговаривать с баронессой и как будут неприятно удивлены оба старших ксендза.

Однако незадолго до пяти зашел Стрипайтис и пригласил его идти вместе. Неудобно будет, если он явится позже. Придется объяснять в чем дело… Вообще ксендзы должны действовать единодушно, нельзя показывать, что между ними происходят какие-то недоразумения. Васарис согласился, но досада его не убывала, и он всю дорогу твердил себе, что должен заслужить благосклонность баронессы, точно это было бы самой страшной местью настоятелю.

В передней барского дома их встретила бойкая горничная, приняла у них накидки и попросила в гостиную. Господин барон и госпожа баронесса сейчас выйдут.

Гостиная была огромная комната, почти зал, слабо освещенная осенними сумерками и потому довольно мрачная. Три ксендза не знали, что и делать в этой темноте. Настоятель больше привык расхаживать по гумну и скотному двору, чем по гостиным, и с первого же шага запнулся ногой за ковер и едва не опрокинул стул. Васарис тоже не привык к барским гостиным и, несмотря на всю свою решимость, робел и волновался в ожидании встречи с хозяйкой. Непринужденнее всех, кажется, чувствовал себя ксендз Стрипайтис. Он по своей толстокожести нигде и никого не стеснялся и не задумывался о своих манерах. Он походил по комнате вдоль и поперек, удостоверился, что печь натоплена, осмотрел картины, перебрал все ноты на фортепиано, потом сел в кресло возле столика, закинул ногу на ногу и закурил папиросу.

Вскоре отворилась боковая дверь, и вошел барон.

— А, Reverendissimi! [119]Уважаемые (итал.). — воскликнул он и, раскрыв объятия, подошел к гостям. — Mille excuses, mille excuses! On vous laisse seuls dans les ténèbres!.. [120]Тысяча извинений! Вас оставили в темноте (франц.). Это потому, почтеннейший господин настоятель, что уже осень. Der Sommer mag verwelken, das Jahr verweh'n [121]Лето увядает, пролетает год (нем.). , как поет моя жена. Ну, как вы себя чувствуете, господин настоятель? — спросил он уже по-русски.

Барон имел странную привычку мешать все языки, какие только знал, не задумываясь о том, понимают его собеседники или нет. Поздоровавшись с настоятелем, он повернулся к Стрипайтису.

—  Quelle marque de cigarettes est-ce que vous fumez, Monsieur l'abbé? Darf ich Sie Bitten von den meinigen zu versuchen? Ce sont les cigarettes de qualité… [122]Какие папиросы вы курите, господин аббат? (франц.) Могу я вам предложить свои? (нем.) Это хороший сорт (франц.). Ну, как дела?

Ксендз Стрипайтис сунул барону руку для пожатия; из всей его речи он понял только слово «сигареты» и замотал головой:

— Нет, сигар я не курю. Очень воняют.

— Воняют? Воняют? Qu'est-ce que ça veut dire? [123]Что это значит? (франц.) — Барон удивленно поглядел по сторонам и, заметив стоящего у окна Васариса, бросился к нему, снова раскрыв объятия:

—  Ah, le voilà! Mon cher ami, madame la baronne sera très contente de vous voir ici. [124]А, вот и он. Госпожа баронесса рада будет увидеть вас здесь, друг мой (франц.).

— Извините, господин барон, к сожалению, я не знаю французского языка, — сказал Васарис.

— Вы не знаете французского языка? Ничего, mon ami . Я и сам не люблю его. Не люблю, не люблю!.. А ваша фамилия Вазари? Да? Parla italiano? [125]Вы говорите по-итальянски? (итал.) Ведь ваша фамилия Вазари?

— Васарис.

— Вы, должно быть, итальянец, Reverendissime!

— Нет, господин барон. Я литовец. Фамилия у меня чисто литовская. Есть такой месяц — februarius .

— А вы знаете, кто был Вазари? Нет?.. Вазари был первый историк итальянского искусства. Жил в эпоху Возрождения… Поэтому я, как только услышал вашу фамилию, сразу ее запомнил. Вот вам, господа, — обратился он уже ко всем троим, — новое доказательство того, как красив литовский язык. Потому что итальянский язык, господа… — и барон пустился в филологические рассуждения о звучности, богатстве и древности языков. Гости помогали ему, когда вопрос касался латинского или литовского языков.

Горничная зажгла большую красивую лампу на столе, за которым сидели гости, и два больших канделябра в обоих концах комнаты. Сразу стало уютнее и веселее.

Снова отворилась дверь, и на этот раз появились баронесса и госпожа Соколина. С настоятелем и ксендзом Стрипайтисом они были давно знакомы, а Васариса запомнили после встречи на дороге. Воспоминание об этом «променаде» и послужило первой темой разговора.

Увидев в дверях гостиной баронессу, Васарис был ошеломлен и не мог надивиться на произошедшую в ней перемену. Он так легко вызывал в воображении ее образ, что, кажется, узнал бы ее везде и всегда. А тут едва поверил своим глазам. Он, конечно, знал, что увидит ее одетой по-другому, потому что барыни не ходят дома в мужских костюмах для верховой езды, но такой разительной перемены не ожидал. Ему показалось, что изменился не только наряд, но и сама женщина была другая.

Он увидел тонкую высокую даму, гораздо выше Люце, а может быть, и красивее ее. Она шла легкой, грациозной походкой, надменно подняв голову и чуть-чуть улыбаясь. Волосы ее были завиты и уложены в замысловатую прическу; в ушах висели драгоценные серьги. Черное платье было без всяких украшений, но очень элегантное. Ксендзам оно показалось диковинным, потому что было с большим вырезом на груди, и каждый раз, когда баронесса поворачивала голову, одно плечо совершенно обнажалось. А когда она немного наклонялась вперед, ксендзы должны были из чувства стыдливости немедленно обращать взоры куда-нибудь в сторону, а мысли — на возвышенные, небесные предметы. Но наиболее злокозненным было то, что на шее у баронессы висел на тонкой цепочке крохотный золотой крестик, спускавшийся ровно до того места, на которое достаточно было взглянуть, чтобы подвергнуться величайшему искушению.

Пожалуй, никто бы не поверил, что эта важная, элегантная барыня могла надевать пестрые клетчатые штаны и лаковые сапожки, что она могла носиться верхом на коне по полям и перескакивать рвы. И однако это была она. Васарис узнал ее только по глазам и улыбке, которой она одарила его в прошлый раз на прощание, а в этот — при встрече.

Одна эта улыбка и ободрила молодого ксендза, иначе бы он не знал, как приблизиться к такой важной даме, о чем говорить с ней.

Но глаза и улыбка баронессы обладали тем особенным свойством, что каждый, не совсем бесчувственный мужчина старался перед ней не ударить лицом в грязь и показать себя с самой выгодной стороны. Поэтому, где бы не появлялась баронесса, у нее никогда не было недостатка в мужском обществе. Но в этот вечер один лишь Васарис испытал на себе это необыкновенное свойство ее улыбки.

Едва они обменялись первыми незначительными фразами о последних новостях, как горничная подала на стол чай и печенье, и общество разбилось следующим образом: настоятель и барон разговорились об урожае, ценах на хлеб и видах на будущий год; госпожа Соколина и ксендз Стрипайтис сидели рядом на диване и спорили о том, почему католические священники не имеют права жениться; Васарис и баронесса оказались друг против друга за отдельным низким столиком, на который они поставили свои чашки.

Ободренный ласковым взглядом баронессы, ее улыбкой, Васарис сказал:

— Этот вечер, сударыня, — важное событие в моей жизни. Я впервые попал в дворянскую усадьбу, и не в какую-нибудь, а в усадьбу настоящих аристократов. Я давно мечтал об этом. Однажды, когда я еще не был ксендзом…

— А вы давно стали ксендзом? — перебила его баронесса.

— Всего лишь несколько месяцев, сударыня.

— Ах, вы только что начинаете жить. По-моему, первые годы священства, так же, как первые годы брака — это годы увлечений, восторгов и разочарования. Но я перебила вас.

— Итак, однажды я придумал целую сказку об усадьбе, очень романтичную и наивную.

— А вы мне расскажете ее?

— Не осмелюсь докучать вам, госпожа баронесса. Я только хотел сказать, что дворянская усадьба многое сулила моему воображению.

— И уж, конечно, в этой сказке фигурировала женщина.

— Не отрицаю. Но она была не из усадьбы, и я тогда не был ксендзом.

— Вы все еще любите ее?

— Сударыня, ведь я ксендз.

— Так что ж из этого? Вы не перестали быть мужчиной. Я добрая католичка, хожу к причастию, но ничуть не буду возмущена, если ксендз полюбит женщину. Могу перед вами похвастаться, что сама знавала в Варшаве одного такого ксендза. Он был влюблен в меня, как простой смертный. Я уверена, что очень многие ксендзы знают, что такое любовь.

— Не буду спорить с вами, сударыня, потому что не знаю, — усомнился Васарис, — но любовь любви рознь. Я слыхал от самих ксендзов, что любить можно, но только духовной, платонической, как говорится, любовью.

Баронесса улыбнулась и, глядя в лицо ему, спросила:

— Вы верите, что можно любить чисто платонической любовью?

— Верю, сударыня.

— А я нет. — Она нагнулась к Васарису и заговорила тихим голосом, чтобы слышал он один. — Когда в меня влюблялся кто-нибудь, то прежде всего чувственной любовью. Когда я была очень юной, меня это злило, а теперь я нахожу это вполне естественным. Человек обладает душой и телом. В душу мы только верим, а тело видим. Разве не естественно, что тело мы любим больше, чем душу? Не правда ли? Наконец, если и бывает платоническая любовь, то достичь ее можно только через любовь чувственную. Не правда ли? — И, не дожидаясь ответа, она встала и пошла налить гостям чаю.

Вспоминая на другой день этот разговор, Людас Васарис диву давался, как это баронесса, такая знатная барыня, повела с ним с первого же раза такие речи. Удивлялся он и себе. Он всегда избегал разговоров о любви, старался не произносить и слово «любовь» и ни с одной женщиной, даже с Люцией, не стал бы так откровенно спорить на эту тему. Но баронесса говорила так непринужденно, с чуть заметным оттенком кокетства, что и Васарис невольно — не жеманясь и не возмущаясь — подделывался под ее тон. Баронесса вела разговор искусно и тактично, так, чтобы воображение молодого стыдливого ксендза то и дело подстегивали хоть и эротические, но не слишком откровенные, явные намеки.

Налив чаю, баронесса возвратилась на прежнее место с коробочкой папирос. Закурила сама и угостила Васариса. Он сказал, что не курит.

— А знаете, — объяснила она, затянувшись, — с папиросами чай кажется особенно вкусным. Особенно, когда табак хороший, а чай душистый и крепкий. Сахару много не надо, от него становится неприятно. Вы попробуйте. Если не понравится, бросьте.

Васарис взял папиросу. Курить он кое-как умел и не боялся поперхнуться дымом. Папиросы были приятные, душистые, и чай в самом деле показался еще вкуснее.

— Вот я и научила вас одному пороку, — пошутила баронесса, увидев, что гость не бросает папиросы.

— Если таковы все ваши пороки, сударыня, я и впредь готов быть вашим учеником.

Баронесса улыбнулась.

— Уверяю вас, что курение — самый серьезный из моих пороков, потому что он вредит легким, портит цвет зубов, и потом этот неприятный запах. Остальные мои пороки не приводят к таким дурным последствиям. Поэтому вы смело можете научиться и остальным, так как начали с худшего.

— У вас своеобразный принцип классификации пороков, сударыня. К сожалению, для богослова он неприемлем.

— А тот варшавский ксендз, о котором я вам говорила, соглашался со мной. Но у него был один большой недостаток: он был страшный упрямец. Я не люблю упрямых людей. Что, бишь, я хотела сказать?.. Ах да, вы поразительно похожи на того ксендза. Просто поразительно. Когда мы встретили вас на дороге, я нарочно заговорила с вами, — хотела убедиться, что это не он.

— И вы, конечно, были разочарованы, когда увидели, что это не он.

— Совсем напротив. Я подумала, что другой экземпляр может быть лучше первого. Теперь все зависит от вас. Я выше всего ценю добрососедские отношения.

— Я совершил бы величайшее преступление, если бы обманул ваши ожидания, госпожа баронесса. Вы долго пробудете в Калнинай?

— Самое меньшее — до ноября. Дела наши несколько осложнились, и нам не удастся уехать в назначенный срок.

— Скучная пора — осень.

— Нет, ксендз, надо стараться всегда и везде, в любой обстановке получать максимум удовольствия. Да, если бы наше счастье зависело от времени года, от места, от хорошей или дурной погоды, то, знаете ли, жизнь стала бы невыносимой. И я научилась не обращать внимания на обстановку. Я в любой обстановке найду себе развлечения. Например, здесь в деревне — верховая езда, охота, рыбная ловля, а в дурную погоду я читаю, езжу к соседям, сама принимаю гостей. Не скрою, что и вас, ксендз, я включила в свою программу.

— То есть в качестве игрушки, забавы? — удивился и почти обиделся Васарис.

Но баронесса и не думала разуверять его.

— Ах это мужское самолюбие! — воскликнула она. — Как они все боятся, каким считают унижением стать игрушкой в руках женщины! Делать игрушкой женщину — это они все ужасно любят. А я вот признаю за обеими сторонами равные права. Если я играю кем-нибудь, пусть играют и мною. Только взаимная игра и приятна. Вы не согласны со мной?

Васарис чувствовал, что баронесса увлекает его в какую-то еще непонятную ему область парадоксов. Он боялся сказать и да и нет. Помешивая ложечкой чай, он вперил взгляд в блестящую коробочку с папиросами. Баронесса придвинула ее к нему, и Васарис снова закурил. Им не о чем было говорить и, чтобы скрыть это, они стали прислушиваться к спору госпожи Соколиной с ксендзом Стрипайтисом.

— Молчите, молчите уж, ксендз! — крикнула, маша руками, госпожа Соколина. — Я знаю, что католические священники пользуются бешеным успехом у женщин. В Петербурге две мои приятельницы, православные, бегали в Мальтийскую церковь, где служили воспитанники духовной академии. И знаете, ксендз, я нисколько не удивляюсь им. Однажды они и меня повели. Обедню служил молодой ксендз, сущий красавец. Служил артистически. Какой голос, какие жесты!.. И как подумаешь о том, что он неженат, что ни ему, ни его нельзя любить, что он, может быть, никогда не знал женщины, то просто трудно, я бы сказала, даже невозможно обуздать фантазию… И я понимаю, я прекрасно понимаю своих приятельниц. Неженатый ксендз во сто раз интереснее православного батюшки или протестантского пастора. А если я высказываюсь против целибата, то скорее исходя из интересов вашей церкви. Для нас, женщин, неженатые священники — самые интересные мужчины. Если бы католическая церковь отменила целибат, женщины лишились бы самых утонченных наслаждений.

— Это ваши бабьи дела, — отрезал Стрипайтис. — Нас это не интересует. Мы тут ни при чем. Жениться! Тьфу!.. На что мне жена? Чтобы денно и нощно поедом ела! Сейчас я сам себе голова, что хочу, то и делаю. А жена и семья связали бы нас по рукам и ногам, отдали бы в рабство светским властям. Нет, в целибате вся сила католической церкви.

— Молчите, ксендз, молчите! — снова замахала руками, как мельница, госпожа Соколина. — Терпеть не могу этих утилитарных доводов! Вы мне докажите превосходство целибата с моральной точки зрения, тогда я поверю.

— Вас заинтересовал этот спор? — спросила баронесса Васариса.

— Меня заинтересовали возражения госпожи Соколиной. Мне известны из канонического права, из богословия все доводы в пользу целибата. Из того же источника мне известны и многие возражения против целибата. Но госпожа Соколина пользуется очень оригинальными аргументами.

— Например?

— Например, что, если бы отменили целибат, женщины лишились бы утонченных наслаждений…

Баронесса улыбнулась.

— Этот аргумент поддерживаю и я. Хотя, по правде говоря, я не верю ни в какие аргументы и возражения. И спор этот тоже разрешат не аргументы.

— А что же?

— Время и жизнь. Как обычно.

Затем госпожа Соколина и Стрипайтис коснулись католических церковных обрядов, и в разговор втянулись остальные. Барон с настоятелем кончили обсуждать хозяйственные вопросы, а баронесса и Васарис тоже захотели принять участие в общем разговоре.

Вскоре барон встал и предложил гостям перейти в кабинет. Он счел своим долгом показать им коллекцию старинных пистолетов и рапир, осмотром которой обычно заканчивался каждый прием.

В кабинете он рассказал историю каждого пистолета и рапиры, о связанных с ними приключениях и дуэлях. Но Васарис с большим любопытством смотрел на книжные полки, чем на пистолеты. Заметив это, баронесса сказала:

— Я вижу, вас заинтересовали книги. Вы любите читать?

— Да, сударыня. Я очень люблю литературу, но в семинарии не было времени на чтение. Здесь, в Калнинай, времени будет достаточно, зато книг нет.

— Рада буду помочь вам. Я каждый раз, когда приезжаю сюда, привожу с собой ящик книг. За несколько лет набралась целая гора. Кроме того, здесь издавна существует порядочная библиотека. Вы можете брать книги даже безвозвратно. Правда, должна предупредить вас, что это не особенно нравоучительное чтение. Современные писатели, как вам известно, не всегда отличаются скромностью. Но вы найдете здесь и первоклассные вещи.

— Весьма благодарен вам, госпожа баронесса, — обрадовался Васарис. — Надеюсь, что ваши книги не собьют меня с пути. Я хочу непременно познакомиться и с новейшей литературой.

— Приходите, пожалуйста, как-нибудь утром, когда светло. Посмотрим с вами книги, а вы отберете, что вам понравится. Всю эту неделю я буду дома.

Вскоре ксендзы откланялись.

Дорогой они разговаривали мало. Один Стрипайтис сделал попытку поделиться впечатлениями.

— Вот пристала окаянная баба со своим целибатом. Ну, я ее раза два отбрил как следует… Хотелось бы мне поглядеть на этих петербургских красоток, которые при виде ксендза готовы мяукать, как мартовские кошки… Слушай, Васарис, что это ты там весь вечер ворковал с баронессой про любовь? На вид такой тихоня, а чуть только баба поднаперла, сразу ожил, мошенник… Ха-ха-ха!.. Ой, берегись!

Но никто ему не ответил, и, придя домой, все разошлись по своим комнатам.

X

Инцидент в пивной Вингиласа стал широко известен не только в Калнинском приходе, но и во всей округе. Народ по-разному судил о побоище. Люди, уважающие духовенство, недолго думая, объявляли, что раз ксендз это сделал, стало быть, так и надо. Некоторые, особенно бабенки, откровенно радовались. Вот это ксендз! Выгнал из кабака всех пьяниц — и все тут! А что избил этого беспутного разбойника Андрюса Пиктуписа, — так тому и надо, таких сам бог наказывает.

Многие, однако, резко критиковали поведение ксендза Стрипайтиса.

— Пускай он поучает людей в костеле с амвона, на исповеди и благим примером, но идти в кабак, драться с парнями ксендзу не подобает. Еще немного — и убил бы человека! И так неизвестно, чем это кончится… Череп проломлен, сотрясение мозгов, тяжело болен парень…

Недовольство проявилось особенно сильно потому, что все догадывались: Стрипайтис полез в драку не из христианского рвения, не как поборник трезвости, а из-за потребиловки, он хотел разделаться со своими врагами, с теми, кто требовал созыва собрания пайщиков. Особенно шумел Вингилас и его сторонники. Он действительна собрал свидетелей, написал жалобу и, как говорили, сам повез епископу. Прогрессисты и социалисты подняли головы и заранее радовались избавлению от ксендза-общественника. В местной прогрессивной газете появилась статейка, где сгущенными красками были расписаны избиение и все подлинные и вымышленные противозаконные действия Стрипайтиса.

Весь причт жил в напряженном ожидании. Настоятель боялся, что социалисты воспользуются случаем и прицепятся к нему самому. И надо же было затевать эти лавки, товарищества и драки! Васарис тоже чувствовал себя пассивным участником скандала. Первое время ему стыдно было показываться в костеле. И, если во время исповеди он слышал от прихожанина, что тот «нехорошо говорил о ксендзе» или «рассердился на духовную особу», то чувствовал себя виноватым и не знал, что говорить кающемуся; порицать его за такой «грех» он уже не мог. Сам ксендз Стрипайтис старался вовсе не обращать внимания на эту «историю», которая казалась ему незначительным эпизодом в его общественной деятельности.

— Плевал я на этот поднятый социалистами шум! — говорил он. — Велика важность — какой-то пьяный парень упал и разбил себе голову! Я чем виноват, если он, скотина, до того налакался, что на ногах не мог устоять?.. Я ничего не боюсь. Дурак будет епископ, если станет выслушивать жалобы всяких кабатчиков.

— Поднял скандал, пане, на всю Литву, — ворчал настоятель. — Из-за тебя может и невиновным влететь. Говорят, учитель уж выспрашивает, сколько я пшеницы намолотил и много ли плачу рабочим. Эх, добром это не кончится…

В глубине души все сильнее тревожился и Стрипайтис. Ему и самому ясно становилось, что «добром это не кончится». Однажды он опять пристал к Васарису.

— Знаешь, брат, мне уж стали надоедать эти сплетни и ябеды вокруг потребиловки. В будущее воскресенье объявлю, что через неделю созываю собрание. Соглашайся идти в правление. А то и председателем изберем. Я останусь просто делопроизводителем или, самое большое, кассиром.

Но Васарис отказался наотрез.

— На собрание приду, а на выборы в правление никоим образом не согласен. Чувствую, что на такие дела я не гожусь.

— На что же ты годишься, черт тебя дери! — рассердился Стрипайтис. — С бабами цацкаться? Стишки кропать? За каким же чертом ты пошел в ксендзы?

Но в тот же день Стрипайтис вынужден был обратиться к Васарису за помощью. После обеда, едва ксендзы успели встать из-за стола, прибежала Юле и объявила, что приехали звать к больному. В тот день была очередь Стрипайтиса, и он, потянувшись как всегда, поворчав, что этим больным конца не будет, вышел в переднюю осведомиться, кто больной и куда ехать.

В передней он увидел крестьянина в деревянных башмаках, в поношенной сермяге и сразу узнал старого Пиктуписа. Дурное предчувствие кольнуло его в сердце, когда старик нагнулся поцеловать ему руку. Но предчувствие это он тотчас заглушил новой мыслью. Семья Пиктуписа была известна всему приходу драками и раздорами. Верно, старик избил свою бабу, а она, чтобы поднять скандал, потребовала ксендза со святыми дарами.

— Ну, отец, или баба захворала, что ты побеспокоил нас?

Пиктупис стоял, опустив голову, и, не глядя на ксендза, сказал:

— Вот уж не баба, прошу прощения, отец духовник… Сын при смерти.

— Это который же? — попробовал схитрить Стрипайтис.

— Один у меня, отец духовник… Андрюс…

— Вот тебе и на! Был парень как дуб: и выпить и подраться любил… Что это с ним?

— Да уж сами знаете, отец духовник. С того самого воскресенья. Как привезли с разбитой головой, так и не встает. Бредит, кричит… Мать за ксендзом погнала…

— Поди, подавай лошадей, — упавшим голосом приказал ксендз Стрипайтис.

Давно он не чувствовал себя так скверно. Ехать с дарами к умирающему Андрюсу Пиктупису, которого сам же избил?.. Что он будет ему говорить, как смягчит его сердце и заставит покаяться в грехах, какое покаяние наложит? Нет, этого не могла вынести даже совесть ксендза Стрипайтиса. Он постучался к Васарису.

— Знаешь, брат, — умильно сказал он, — съезди нынче за меня к больному. Пиктупис приехал. Сын у него захворал. Сам понимаешь, мне неудобно ехать… Теперь, конечно, все на меня валят…

Васарис сжался в комок, как еж, почуявший опасность. Он знал, что ехать надо к рыжему парню. Мысль о его исповеди, о святотатственном причастии будто заноза засела в памяти молодого ксендза. Он инстинктивно старался избежать соприкосновения с этой отягченной совестью, да еще перед лицом смерти. Но выхода у него не было. Стрипайтис, разумеется, ехать не мог. Со щемящим сердцем Васарис пошел в костел взять дары, освященный елей для соборования и все необходимое.

До Пиктуписов было около пяти километров, и ехать пришлось целый час. Лошаденки были лядащие, а с ночи шел дождь. Кутаясь в накидку от пронизывающего вечернего ветра, ксендз Васарис повторял про себя чин соборования и гадал, что его может ожидать. Во-первых, могло случиться, что к моменту его приезда больной успел умереть. У ксендза отлегло от сердца при мысли о том, что не придется выполнять тягостную обязанность, но тут же он ужаснулся, вспомнив о причине болезни Андрюса Пиктуписа.

Наконец приехали. Женщины, услышав, что ксендз уже в деревне, бегом бежали к избе Пиктуписа встречать святые дары. Помимо христианских чувств, их влекло сюда и великое любопытство, потому что и больной был необычный и, может, еще сам ксендз Стрипайтис приехал приуготовить его к жизни вечной! Народу набрался полон двор.

При появлении ксендза все опустились на колени и запели «Слава святым тайнам».

Васарис не привык ездить к больным, а к умирающему прибыл теперь впервые. То, что больной в тяжелом состоянии, он почувствовал, едва въехал во двор. Это доказывали толпа собравшихся, их взгляды и выражение лиц, и атмосфера напряженного ожидания, разрядившегося тем, что все упали на колени и запели духовное песнопение.

Ксендз слез с телеги и с волнением пошел в избу. Его встретила, стоя на коленях, старая Пиктупене и отворила дверь. Со словами «Pax huic domui»[126]Мир дому сему (латинск.). он побрызгал кругом святой водой. Изба была темная и низкая. На покрытом белым столе стоял деревянный крест, горели две свечи. Ксендз положил дары, елей и дал знак, чтобы его оставили наедине с больным. В углу стояла кровать, на которой лежал мужчина с перевязанной головой. Васарис с трудом узнал его. Он похудел, почернел, оброс рыжей щетиной. Лежал на спине с закрытыми глазами, осунувшимся лицом и уже походил на покойнbка.

Ксендз придвинул скамейку и сел, чтобы начать исповедь. Но больной не шевелился. Судя по дыханию, он спал. Что же делать? Разбудить? Но сам ксендз будить больного боялся. Он приотворил дверь и позвал его мать.

— Давно больной спит?

— С самого обеда, ксенженька. Отец уж уехал, как он заснул. Все утро метался и бредил… Андрюс, Андрюс! — Стала она будить сына, — ксенженька со святым причастием приехал, исповедуйся, сынок!

Андрюс поднял веки, но, видимо, не сознавал, что возле него происходит. Он водил вокруг бессмысленным взглядом и ничего не говорил.

— Исповедуйся, сынок. Ксенженька приехал со святым причастием, — повторила мать, дотронувшись до его руки.

Ксендз опять попросил оставить его наедине с больным и придвинулся ближе. Но тот все молчал. Как заставить его заговорить, что сказать? Все обычные формулы исповеди казались здесь неуместными, недостаточными. Здесь нужны были глубокие, искренние, убедительные и в то же время властные слова. Вот оно, испытание способностей и рвения священника! Здесь нужно быть апостолом, найти ключ к сердцу грешника.

Ксендз Васарис начал говорить.

— Послушай, брат, я приехал помочь тебе. Ты тяжело болен. Бог даст, поправишься, но все-таки надо быть готовым. Исповедуйся, с чистой совестью приобщись святых тайн, дабы всецело положиться на волю божью…

Говорил и чувствовал, что говорит не то, что нужно. Эти слова казались ему чуждыми и так неубедительно звучали в его устах. Как могли они воздействовать на больного? Он поглядел на ксендза мутными глазами и прохрипел:

— Не помру я…

— Как ты можешь знать, брат, что не помрешь? Не сегодня, так завтра все мы помрем. Зачем ждать до последнего? Скажи, какие грехи припоминаешь. Может, в прошлый раз плохо исповедался? В прошлый раз получил разрешение от грехов?

— Не помру я, — упрямо повторил больной. — Не хочу…

— Все равно попытайся вспомнить. Давно был у исповеди?

— Не знаю…

— Разрешение от грехов получил?

— Не знаю…

— Позволил ксендз причаститься?

Лицо больного исказилось, он тяжело заохал, стиснув зубы.

Ксендза Васариса взяло отчаяние. Что теперь будет? Так и уехать обратно, ничего не добившись? Он слышал разговоры ксендзов о том, что почти не бывает таких упорствующих, которых на одре болезни, особенно перед смертью, нельзя было бы смягчить и обратить к богу. Требуется только умение. И Васарис, стараясь расположить к себе больного, стал расспрашивать его о болезни.

— Что у тебя болит, брат? Голова? Сильно больно? Я подожду, а ты подумай и, что вспомнишь, скажи мне.

Но глаза парня вдруг злобно сверкнули, и он даже зубами заскрипел.

— Все равно я ему не спущу… Будет меня помнить… — забормотал он, двигая бровями.

— Кому не спустишь? Кто будет помнить?

— Велика важность, что он ксендз… Мне все едино… Раз он полез драться, так и получит…

— Что ты говоришь! — испуганно крикнул Васарис. — Сам лежишь на смертном одре, а помышляешь о мести? Христос велел прощать врагам своим и сам прощал. Предоставь богу судить других, а сам подумай о себе.

Опять он почувствовал, что говорит неубедительно, и замолчал, увидев, что больной возбужден и сердится. Лицо у него побагровело, глаза лихорадочно блестели, он тяжело дышал и нервно сжимал кулаки. Васарис с возрастающим беспокойством следил за ним, опасаясь, что он снова начнет бредить.

— Успокойся, успокойся, — повторял ксендз. — Может, выпьешь воды?

Но больной взялся руками за края кровати и сел. С минуту он глядел в упор на исповедника и вдруг схватил его за грудь. Ему привиделся ксендз Стрипайтис.

— А я не спущу!.. Ты меня побил!.. Дивиденды!.. Йонас, хватай бутылку!.. Держи его, ребята!.. — закричал он, все крепче вцепляясь в стихарь и сутану.

— Помогите! — крикнул перепуганный ксендз.

Дверь распахнулась, в избу вбежали родители больного, соседи и с большим трудом уложили его. Двое мужчин держали его за руки, пока он не успокоился.

— Он часто так бредит, ксенженька, — рассказывала мать. — Всё ксендза Стрипайтиса забыть не может. Грозится отомстить, да и только. О, господи, господи, помилуй нас, грешных!..

О том, чтобы исповедать больного в таком состоянии, не могло быть и речи. Но мать продолжала беспокоиться:

— Как же причаститься ему, ксенженька? Может и помереть, бедняжка…

Но ксендз колебался.

— Нельзя, матушка. Исповедаться он не хочет, не кается…

— Ох, ксенженька, это он от лихорадки так. Это на него сейчас затмение нашло. Утром сам звал ксендза. И исповедаться захотел и собороваться…

Хотя ксендз Васарис сомневался в том, что больной высказал такое желание, однако разрешил его от грехов sub conditione [127]Условно (латинск.). . Больной совсем притих, лежал, не шевелясь, с закрытыми глазами и тяжело дышал. Неизвестно, слышал ли он слова ксендза и шаблонные ламентации, которые тот читал по книге.

Васарис и соборовал больного. Помазал святым елеем, творя образ креста на глазах, ушах, ноздрях, губах, руках и ногах, твердя сакраментальную формулу обращения к богу, дабы он отпустил грехи, содеянные посредством этих частей тела. Больной все время лежал неподвижно. Все делалось осторожно, чтобы он снова не начал буянить. Причащать его ксендз не стал и порадовался про себя, что, когда собирался в обратный путь, избежал разговора с родителями и соседями. Он лишь в двух словах выразил надежду, что больной поправится и другой раз звать ксендза не придется.

На обратном пути Васарис погрузился в печальные размышления об этом визите и вообще о деятельности пастыря в Калнинском приходе.

Уже совсем стемнело. Лошади шли шагом, шлепая по дорожной грязи, телега, покачиваясь, двигалась вперед медленно, скучно. Горько и пусто было на душе у молодого ксендза. Эта важная поездка к больному, к которому он направлялся с такой тревогой, окончилась полной неудачей, поражением. Больной оттолкнул, опозорил его, не выразил и признака раскаяния, а он разрешил его от грехов, совершил над ним таинство елеосвящения. Иначе поступить он и не мог, но что из этого? Это была одна пустая, ничего не значущая формальность. Он не облегчил сердца, совести больного, не примирил его с богом, не приготовил к смерти. Что тому виной? Упрямство больного? Тяжелая болезнь? Хамство Стрипайтиса? Неопытность исповедника? Все вместе взятое. В конце концов, что бы ни было виной, эта неудача тяжелым камнем навалилась на сердце молодого ксендза.

Второй раз ксендз Васарис столкнулся с этой омраченной совестью, с этим безграничным нравственным убожеством и почувствовал всю тяжесть и ответственность своего призвания. Снова встал перед ним насущный вопрос: исполню ли я свой долг? Труд пастыря в глухом захолустном приходе потребует от него всех сил, всего времени. Священник сопровождает человека от рождения до самой смерти, в течение всей его жизни. А он, поэт Васарис, что будет делать? Сопровождать или сбивать с пути? Церковное законодательство, традиции и обычаи установили многообразные формы пастырской деятельности. Совершение таинств, богослужение, проповеди, занятия с детьми катехизисом, посещение прихожан — всё это формы апостольского служения.

Еще будучи на старших курсах семинарии, Васарис не раз замечал, а теперь со всей очевидностью убедился, что это пустые формы или содержание их не соответствует целям церкви. Таинства совершаются наспех, молебствия без искренней молитвы, проповеди… ох уж эти проповеди! Сплошная профанация евангелия и слова божья! Каких только нелепостей не услышишь в литовских костелах!.. Занятия по катехизису ведутся поверхностно, непедагогически. В семинарии учат различным методам преподавания катехизиса, а когда дело доходит до применения их в приходе, то «времени нет». Посещение прихожан свелось к унизительному «христославлению» и выполняется не из желания знакомиться с духовной нравственной жизнью прихожан, а для того, чтобы собрать побольше «подношений», нажиться, угоститься.

Размышляя обо всем этом, молодой ксендз Васарис ощутил недоброе чувство не только по отношению к ксендзам-сельским хозяевам, ксендзам-общественникам и политикам, но и по отношению ко всему сословию вообще, не исключая самого себя.

«Чем я лучше их? — думал он. — Ведь и я хотел стать не столько ксендзом, сколько литератором, поэтом. Я иногда вовсе не чувствую себя ксендзом. Меня манят свобода, мир, женщины… Как же я достигну успеха в пастырской деятельности?»

Мысль о том, что он может стать дурным пастырем, не раз закрадывалась ему в голову, и он не находил в себе сил, чтобы дать ей отпор.

XI

После этого Васарис несколько дней ходил сосредоточенный, угрюмый и подавленный.

Он рано вставал, отбывал наедине медитацию, читал полагающийся раздел бревиария, затем шел в костел, до обедни исповедовал, заставляя себя терпеливо поучать кающихся, а это были по большей части богомолки, которые без конца рассказывали одни и те же грехи. Тошно ему было от вечных жалоб, нытья, шмыганья носом и дурного запаха. Его раздражала чувствительность прихожанок, которые в ответ на его вопросы и замечания, разражались громким плачем. Не раз, выйдя из терпения, он готов был стукнуть кулаком, затопать ногами, но тут же овладевал собой и произносил утешительные фразы. За это богомолки обожали Васариса и ходили к нему даже из чужих приходов.

А когда он, измученный, возвращался в ризницу, настоятель и ксендз Стрипайтис встречали его насмешливыми взглядами, и он понимал, что старшие собратья считают его унылым педантом или просто дурачком. Васарис упорно отмалчивался и продолжал накапливать в себе горечь и недовольство. Он осудил себя за знакомство с баронессой — этот последний, едва забрезживший просвет в его жизни. Он решил не ходить в имение и не брать обещанных ему книг.

«Зачем мне эти книги? — думал он. — Судя по словам баронессы, среди них не найдется ничего пригодного для духовного лица. Наоборот, в них полным-полно мыслей и образов, отравленных мирской суетой».

И Васарис вспомнил все слышанные в семинарии предостережения против чтения дурных и опасных книг. Однако ему больно было отказываться и от этого знакомства и от книг. Опять он почувствовал себя отверженным и обиженным, обреченным всю жизнь перелистывать страницы бревиария и проникнутых суровой моралью трактатов. Назначенная баронессой неделя миновала, а он не шел в усадьбу.

Следующие дни тянулись однообразно, скучно, вечера становились длиннее, и Васарис не знал, за что взяться и как убить свободное время. Скоро он начал раскаиваться, что упустил прекрасный случай и не воспользовался библиотекой Райнакисов, но в усадьбу идти не решился, тем паче, что баронесса должна была уехать.

Но вот однажды после обеда к нему в комнату прошмыгнула бойкая горничная из усадьбы, вручила ему письмо и, стрельнув глазами, убежала. Он разорвал конверт. Нежный аромат разлился по его келье, и Васарис сразу узнал духи; их запах он вдыхал вместе с дымом папирос баронессы.

«Напоминаю вам, — писала она, — что книги, о которых мы с вами говорили, ждут вас. Сейчас я от нечего делать привожу в порядок библиотеку и кое-что отложила для вас. Но еще лучше, если вы сами отберете что-нибудь по своему вкусу. Завтра и послезавтра буду ждать вас до двенадцати в своей библиотеке. Ю. Р.»

Он спрятал записку в карман и до вечера перечитал ее раз десять. Если завтра не придется ехать к больному, он, конечно, пойдет в усадьбу и возьмет книги. Ослушаться баронессы в другой раз по такому невинному поводу было бы величайшей невежливостью.

На другой день никаких помех не возникло, и около одиннадцати часов Васарис постучался в двери барского дома. Впустила его все та же горничная и провела через несколько комнат к баронессе. Она, действительно, в ожидании его разбирала и расставляла книги. Вдоль стен довольно просторной комнаты стояли шкафы и полки, пустые и уставленные томами и томиками, а на полу громоздились еще груды книг и журналов. Возле одного ящика, на низком табурете сидела баронесса, утонув среди вороха бумаг, пестрых обложек иллюстрированных журналов и книг.

Увидав входящего Васариса, она встала и, улыбаясь, протянула ему руку.

— А, наконец-то и вы. Очевидно, вы вовсе не такой уж любитель чтения, как уверяли, если мне пришлось напоминать о нашем уговоре.

— Прошу извинения, сударыня, — стал оправдываться Васарис. — Первую неделю я был занят по утрам делами прихода, а потом решил, что вы уехали и еще не возвратились.

— Ну, хорошо, что вы наконец явились. Я уверена, вы будете довольны, когда познакомитесь с содержимым этих гадких полок и ящиков. Разумеется, здесь пропасть и всякого хлама. Буду вам очень благодарна, если вы поможете мне как-нибудь рассортировать и привести все в порядок. Посмотрите, чего только нет в этом ящике… Зося, подай ксендзу стул.

Зося подала стул, и он сел возле хозяйки, по другую сторону ящика.

— Просмотрим этот ящик, и на сегодня довольно. Потом я покажу, что отложила для вас. А вон в том шкафу мои любимые книги. Мне хотелось бы, чтобы вы одобрили их.

Когда Васарис шел сюда, его одолевали разнородные сомнения, но в обществе баронессы он почувствовал себя так же непринужденно, как во время первого визита. Он перелистывал журналы, перебирал книги, обменивался замечаниями с хозяйкой и незаметно наблюдал ее.

Баронесса, потому ли, что час был ранний, или потому, что она рылась в пыльных книгах, была одета довольно необычно, вернее говоря, еще не оделась в обычное платье. Она облачилась в шелковый цветастый пеньюар, который из-за пестроты казался Васарису роскошнее самого нарядного бального платья. А когда хозяйка встала поставить книги на полку, ксендз не мог не заметить интимности ее одеяния. Слишком широкие рукава сползли, открыв руки до самых подмышек. Разрезанное спереди, оно не застегивалось, а только было подпоясано тонкой лентой и поминутно распахивалось то на груди, то у колен, и ксендз, застыдившись, увидел, что под ним не было ничего, кроме розовой шелковой рубашки, обшитой кружевом.

Поймав его смущенный взгляд, баронесса плотно завернулась в пеньюар, отчего стала казаться еще тоньше, и с улыбкой стала оправдываться:

— Извините, ксендз, что я принимаю вас в неглиже. Но у нас по утрам так заведено, и потом в такой пыли ничего порядочного не наденешь. Советую и вам снять сутану. Мой знакомый, варшавский ксендз, — я, кажется, говорила, что он поразительно похож на вас, — всегда сидел у меня без сутаны. Я ему давала свой пеньюар. Удивительно шел к нему синий пеньюар, вышитый красным шелком и с белой оторочкой. Уверена, что и к вам он очень пойдет.

— Госпожа баронесса, ксендзам возбраняется носить иное платье, кроме сутаны. Один мой знакомый семинарист как-то во время каникул переоделся в короткополое платье, чтобы покататься на велосипеде, — так его за это исключили из семинарии.

— Какая жестокая эта ваша семинария! А вот в Германии пасторы ходят в обычных костюмах. Мне, признаться, не нравится сутана. Какое-то неудачное сочетание мундира с юбкой. А есть женщины, которые с ума сходят при виде сутаны. Им кажется пикантным, что из-под нее не видно ног мужчины. Воображают, бог знает что… Нет, это уже развращенность или ненормальность. Вот тоже некоторые мужчины находят очень пикантным, когда женщина надевает брюки. Конечно, это мелочи, но по-моему, лучше всего, когда мужчина остается мужчиной, а женщина — женщиной.

Так они болтали на разные темы, ни на одной не останавливаясь, перескакивая с предмета на предмет и не делая решительных выводов, а чаще всего расходясь во взглядах, потому что взгляды баронессы казались ксендзу слишком парадоксальными. И все-таки некоторые ее замечания, брошенные будто невзначай, вскользь, в шутку и сопровождаемые обворожительной улыбкой, глубоко запали в его душу.

Еще большее впечатление произвела на молодого ксендза та легкость, сдобренная юмором беззаботность, с какой она касалась даже самых серьезных вещей. Бывало, у них в семинарии обо всем говорили серьезно, с чувством, с пафосом, в преувеличенно торжественном тоне: о грехах и аде — с ужасом, о милости божьей и небесах — со слезами умиления, о ничтожестве человека, о мирской суете — с гневом и презрением. Каждая тема затрагивала ту или другую чувствительную струну. Поэтому Васариса с самого начала удивила манера баронессы обо всем говорить непринужденно, с усмешкой. Скоро он к этому привык и под влиянием ее речей начал многое видеть в новом свете.

— Знаете, ксендз, — сказала она, перелистывая какой-то иллюстрированный журнал, — я не верю, что богу нужен ваш аскетический образ жизни. Это явное преступление против красоты. Посмотрите, какие в древности были красивые люди. Как боги…

Она подала ксендзу журнал, где были фотографии античных статуй.

— А христианские отшельники? Одни, как скелеты, другие — как раскормленные свиньи. Вы не объясните мне, почему аскетический образ жизни одних делает тощими, других — слишком жирными? Ведь это явное преступление против божественного закона золотой середины. И подумать только, что эти сухие жерди и толстяки заполняют небеса! Вот уж компания!.. К счастью, я не верю в воскресение тела из мертвых. Знаю, что это грешно, но не верю — и все. А если бы и верила, то не захотела бы для себя вечной жизни. Ведь столько забот требует это грешное тело: завивай волосы, чисти зубы, принимай ванну, делай массаж… Ах, как это иногда надоедает!.. А вам бы чего хотелось?

Васарис окинул быстрым взглядом баронессу и улыбнулся.

— Сам я согласен навеки остаться прахом, но по отношению к вам — нет. Я хочу, чтобы вы воскресли из мертвых. Красота должна быть вечной, так же, как душа.

— О-о, — весело протянула баронесса, — да вы становитесь галантным. Тем не менее, mon ami , если вы любите красоту, советую вам не дожидаться вечной жизни, а воспользоваться скоропреходящей.

Она с улыбкой глядела на ксендза, а он, опустив глаза, перелистывал журнал и ничего не отвечал. Баронесса не унималась.

— Так или иначе, признайтесь, что красота доставляет наслаждение даже в загробной жизни. Вы когда-нибудь задумывались о том, как много значит наслаждение в земной жизни? По-моему, наслаждение — это один из самых могущественных факторов, управляющих всеми нашими поступками. Религия, и та связана с наслаждениями. Вам, ксендзу, будет интересно услышать это. Я, например, верую и выполняю почти все религиозные обряды прежде всего потому, что мне это приятно, доставляет удовольствие. И таких, как я — миллионы.

— Сударыня, религия налагает на нас и неприятные обязанности. Скажем, исповедь…

— Вы находите, что ходить к исповеди так неприятно? Я бы этого не сказала. Конечно, надо, чтобы ксендз был человек интеллигентный, чтобы от него не пахло плохо. Исповедаться в своих грехах — это значит еще раз пережить их. А я совершаю только приятные грехи. Кроме того, показаться во всей наготе, — разумеется, в духовной наготе перед интеллигентным исповедником, — да это очень утонченное наслаждение! Я когда-нибудь приду с исповедью и к вам.

Васарис испуганно поглядел на баронессу, стараясь угадать, говорит ли она серьезно или шутит. Он сделал вид, что не обратил внимания на ее последние слова, и сказал:

— А я думаю, сударыня, что в жизни самый могущественный и действенный фактор — это чувство долга. Только чувство долга, а не стремление к наслаждению может толкнуть человека на героический поступок.

—  Mon ami , среди нас так мало героев, что оставим их в покое. Не будем принимать во внимание и чувство долга. Мы выполняем его с брюзжанием или из боязни еще больших неприятностей, и ценность таких поступков весьма невелика, потому что в них проявляется наша рабская природа. Все остальные человеческие поступки объясняются явной или тайной жаждой наслаждений. А вывод отсюда таков: будем расширять круг наслаждений, разнообразить, их, будем более восприимчивыми к ним — тем самым мы станем богаче, деятельнее, а значит, и совершеннее.

— В вашей теории, сударыня, нет законченности, и она опасна: ведь наслаждение наслаждению рознь.

Баронесса нетерпеливо замахала руками.

— Довольно, друг мой. Не станем вдаваться в схоластические разграничения и казуистику. Все прочее разумеется само собой. Будьте добры, подайте мне вон ту книгу. Да, эту. Что-то еще я хотела вам сказать… Ах, да: люди, ксендз, эгоисты и лакомки, особенно в своей внутренней жизни, потому что здесь мы свободны и никому не причиняем зла. Поэтому и религия, если она не доставляет приятных переживаний или доставляет их редко, чаще всего упраздняется. То же самое с другими обязанностями. Так уж действует жизненный инстинкт, что мы бессознательно уклоняемся от неприятного и тянемся к наслаждениям, как цветок к солнцу.

При этих словах Васариса кольнуло в сердце, так как он сам не раз убеждался, что обязанности ксендза не доставляют ему никакого удовлетворения. Что же, и он будет уклоняться от них?

Тем временем ящик был опорожнен, и все книги разложены. Баронесса стряхнула с пеньюара пыль и весело сказала:

— Ну, на сегодня работа в библиотеке окончена. Теперь пожалуйте ко мне, я вам покажу несколько книг. Если они не понравятся, выберите другие.

Они поднялись на второй этаж, хозяйка отворила дверь своего будуара, и оба вошли туда. Такой уютной комнаты Васарис еще никогда не видел, хотя с первого взгляда не разглядел подробностей ее убранства.

Это была комната изнеженной барыни: здесь пахло духами и дорогими сигаретами, были пушистые ковры, мягкая мебель, зеркала, гардины и множество предметов, назначения которых ксендз даже не знал. Хозяйка усадила его в мягкое кресло, сама села напротив и взяла с соседней полки книгу.

— Вы любите стихи? Да? Вот и чудесно. А Тетмайер вам нравится?

Тетмайера Васарис знал только по имени и со стыдом признался в этом.

— Ничего удивительного, — стала оправдывать его баронесса. — Его поэзия не для семинаристов. Тем не менее, согласитесь, что это прекрасно.

Откинувшись на спинку кресла, она начала читать, отбивая такт ногой, обутой в шелковую туфельку:

О ты, величайшая сила, ты все покоряешь, любовь!

Жизнь — это жажда, и ты всякой жажды сильнее,

подобная жажде жизни…

Прелесть, волшебство природы,

вам ли сравниться с волшебством любви?..

Что лепестки алой розы

в сравнении с губами любимой!

Что неба сапфиры, лазурь океана

в сравнении с глазами любимой!

Она читала этот гимн любви, гимн женской красоте, — такой смутный и такой выразительный в то же время, что ксендзу неловко стало слушать дальнейшие, все более смелые сравнения и параллели. К тому же он чувствовал себя среди этой роскоши словно в ловушке. Он стеснялся не только баронессы и ее чтения, не только самого себя, но и этой комнаты и пышной обстановки. Баронесса скоро заметила его смущение и, кончив читать, улыбнулась.

— Вижу, что вы впервые попали в комнату женщины. Пожалуйста, чувствуйте себя, как дома. Пастырь душ не должен стесняться никакой обстановки.

Он почувствовал в ее словах насмешку. Он увидел, что баронесса считает его дурным «пастырем душ», и решил объясниться. Он не хотел мириться с тем, что эта женщина считает его недоросшим до серьезной пастырской деятельности или легкомысленным человеком, сразу поддавшимся чарам красавицы. К нему вернулась первоначальная смелость, и он сказал, глядя прямо в лицо баронессе:

— Вы вправе, сударыня, называть меня неудачным пастырем душ, — быть может, вы не ошибаетесь. Иначе бы я не сидел здесь и не слушал любовных стихов. Поэтому мне хочется оправдаться перед вами.

— Но я вас ни в чем не упрекаю, ксендз, — удивилась баронесса. — Вы еще так молоды, что было бы несправедливым требовать от вас пастырской квалификации. Пожалуйста, не принимайте всерьез моих слов. Я люблю шутить.

Однако самолюбие молодого ксендза было задето. Да и не одно самолюбие, но и совесть. Он был не только скромен, но и горд. Ему хотелось, чтобы баронесса составила о нем правильное представление. А может быть, он надеялся услышать от нее слова, которые бы успокоили его и оправдали в собственных глазах.

— Нет, сударыня, моя внутренняя жизнь идет не совсем гладко. Меня очень тревожит начало моего пастырского пути. Я недавно познакомился с вами, но чувствую к вам большое доверие. Я хочу, чтобы вы поняли, почему и как я стал ксендзом.

Баронесса поудобнее расположилась в кресле, закурила, а Васарис начал рассказывать, почему он поступил в семинарию, как начал писать стихи и какие испытал сомнения по поводу своего жизненного призвания.

Вспоминая после эту сцену, Васарис сам себе удивлялся: откуда у него взялась решимость так безоглядно открыть свое сердце и душу перед этой малознакомой барыней, аристократкой. Он подумал, что это сказалась его лирическая, поэтическая натура, как только красивая женщина разбудила его воображение и доверие и коснулась больного места в его сердце.

Баронесса слушала внимательно, кое-когда прерывая его замечаниями или вопросами. Затем, стараясь повернуть разговор на более легкие темы, весело сказала:

— Я-то собиралась идти к вам с исповедью, и вдруг мы обменялись ролями. Ну, cher ami , я ведь не очень строгий исповедник. Вот закурите папиросу и ответьте мне на один вопрос. Вообразите себе, что вы состоятельный человек, не знающий материальных затруднений, и можете ехать, куда хотите, делать, что вам заблагорассудится, — решились бы вы тогда отречься от сана или нет?

— Нет, сударыня! Никогда, никогда! — воскликнул Васарис и от волнения даже вскочил с кресла.

Баронесса покачала головой.

— Хорошо, запомним это. Грехи ваши велики, но я даю вам отпущение вместе с одним советом: если хотите выполнить то, что сейчас сказали, то идите и живите веселее. Руководствуйтесь законом погони за наслаждениями. Иначе не выполните.

— Вы, госпожа баронесса, позволяете себе вышучивать все на свете, — печально сказал Васарис.

— Это самая лучшая черта в моем характере. Но сейчас я говорила серьезно.

Было уже время обеда. Васарис взял связку книг, даже не взглянув на нее, и простился с баронессой.

— Я очень довольна нынешним утром, — сказала она, провожая гостя. — Приходите почаще. Надеюсь, теперь вы поняли, что исповедь может доставить своеобразное удовольствие. То, что вы рассказали мне, можно было рассказать и на исповеди. От своего духовника вы, конечно, услыхали бы иные поучения, но я убеждена, что в моих больше смысла. Прошу не забывать этого. Так до свидания.

Васарис вышел, понурившись. Последние слова баронессы опять встревожили его совесть. Он сознавал, что был с баронессой более откровенным, чем с духовником. Какая сила сковывает его язык во время исповеди? Что мешает ему открыть сердце, почему он ограничивается лишь формальным перечислением своих грехов? Почему исповедальня расхолаживает, отталкивает его? Нет, он чувствует, что оттуда не дождется помощи.

А баронесса немного спустя рассказывала Соколиной:

— Знаешь, милочка, у меня был гость. Наконец-то пришел этот молодой попик. Я тебе уже говорила, что собираюсь немного позабавиться с ним. Нет ничего любопытнее, как наблюдать стыдливого ксендза в обществе женщины, которая может ввести его в искушение. Если бы ты видела, как он краснел, когда у меня чуть-чуть распахивался пеньюар.

— Ах, ты просто неисправима, душенька, — рассердилась госпожа Соколина.

— Наоборот, chère amia , я уже исправилась. Я узнала, что у этого попика большие запросы, сложная душа и что он способен к самоанализу. У него натура поэта, художника, а ему пришлось надеть сутану. Нет, серьезно, я должна им заняться.

—  A la bonne heure, chère amia! [128]В добрый час, дружок (франц.). Я всегда говорила, что у тебя есть интерес к духовным делам.

Баронесса вернулась в свою комнату, мурлыча песню Сольвейг.

XII

В следующее воскресенье должно было состояться созванное наконец Стрипайтисом собрание пайщиков потребительского общества. После драки в кабаке популярность его в приходе стала падать все ниже и ниже. Вингилас, учитель и Пиктупис с единомышленниками не пропускали случая, чтобы не помянуть недобрым словом своего противника.

Их влияние чувствовалось не только в потребиловке, но и в костеле. Наслушавшись разных разговоров, люди не отваживались идти в «поповскую лавочку» и потянулись к Ицику. Когда ксендз Стрипайтис появлялся на амвоне, парни и «передовые» протискивались к дверям. Андрюс Пиктупис действительно выздоровел, но это дела не поправило, а отчасти даже ухудшило, так как вокруг него сбилась кучка сорвиголов, которые открыто грозились отплатить ксендзу.

И без того угнетенное настроение причта еще больше портила Юле, пересказывавшая разные сплетни, услышанные возле костела или на базаре. Однажды она, запыхавшись, вбежала в дом с листком бумаги и, разведя руками, зачастила:

— Ах ты, господи боже!.. Что же это творится! Эти безбожники совсем взбесились, и как их только земля носит! Иду я по площади, гляжу, один прибивает что-то к столбу, а кругом все читают и гогочут. Я живо смекнула::<Опять, охальники, над ксенженьками…» Подхожу поближе, слушаю. Так и есть! Ах ты, владыка милостивый!.. А один сопляк — батрачонок еще ко мне полез. «Юле, Юле, говорит, послушай, что в газете про Стрипайтиса пишут». Я как садану наотмашь, благо отскочил, не то бы рожу ему расквасила. После бы с ними по судам затаскали!.. А газету успела-таки сорвать. Как заорут, супостаты, насилу спаслась на костельном дворе! Почитайте, пожалуйста, батюшка, что там пишут.

Но настоятель, который с некоторых пор слышать не хотел об этой истории, сердито крикнул:

— А ты не суйся, куда не следует, и больше ко мне в дом всякую дрянь не таскай! Везде ты поспеваешь! Делать, видно, нечего… Провалиться бы тебе вместе с газетами! Самой хочется в историю влипнуть?

В день собрания Юле опять принесла известие, что «сицилисты» пьют у Вингиласа, и Андрюс Пиктупис честит ксенженьку последними словами. Но собрание окончилось самым неожиданным образом. Стрипайтис подготовил подробный отчет о торговых оборотах потребиловки, из которого явствовало, что прибыль шла на приобретение инвентаря и прочие необходимые расходы, что у потребительского общества действительно были долги, но закупленные товары покрывали их, и это ничем не угрожало пайщикам. Выложив все это, Стрипайтис сообщил, что он совершенно отстраняется от работы в обществе и просит собрание избрать на его место другого, более заслуживающего доверия человека.

После такого неожиданного заявления оппозиция сразу притихла. Раздались голоса, что ксендз Стрипайтис должен и дальше быть председателем, что не надо обижаться из-за поднятого несколькими крикунами шума… Но ксендз сердито захлопнул книги, и всем стало ясно, что в обществе он не останется. Однако подходящего кандидата на его место не нашлось, так как здесь требовался человек грамотный и располагающий временем. Тогда собрание ничего лучшего не придумало, как распустить общество. Для этого избрали комиссию, и все разошлись, не зная, горевать надо или радоваться.

Ксендз Стрипайтис чувствовал себя победителем, так как никто не мог к нему придраться, и тем не менее выглядел понурым и убитым.

— Видишь, какова награда за все труды и заботы, — жаловался Стрипайтис Васарису, когда они шли с собрания. — Как я намучился, пока организовал, сам целыми днями стоял за прилавком и в город ездил, сколько ночей не спал — и вот чем все кончилось! Ну и пусть их!.. Все равно я здесь долго не останусь.

И в самом деле через два дня из курии пришло предписание ксендзу Стрипайтису покинуть в течение недели Калнинай. Он получил назначение в какой-то дальний приход, а на его место должен был прибыть ксендз Рамутис, о котором ни настоятель, ни Васарис никогда не слыхали. Один Стрипайтис знал его еще с семинарских времен, но не мог сказать ничего определенного о своем преемнике.

Настоятель опять стал брюзжать: третий ксендз здесь вовсе не нужен, потому что Васарис хороший работник, двоих стоит, хоть и не умеет быстро исповедовать. Но таково, видимо, было решение курии — доставлять неприятности калнинскому настоятелю…

Всю неделю ксендз Стрипайтис делами прихода уже не занимался, а погрузился в хлопоты по переезду. Приводил в порядок книги потребительского общества и «Сохи», два раза ездил в город, заказывал ящики и укладывал в них свои вещи, словом, забот у него был полон рот.

Однажды на крыльце дома причта неожиданно появились Жодялис и Борвикис. Оба одетые по-праздничному, у обоих на лицах было торжественно-озабоченное выражение. Потоптались в сенях, постучались к Стрипайтису и несмело вошли в комнату.

Стрипайтис с помощью Васариса укладывал в ящик книги. Они удивились при виде обоих крестьян, которые, произнеся «Слава Иисусу Христу», не осмеливались идти дальше.

— А, любезные, — насмешливо сказал Стрипайтис, — пришли проверить, правда ли, что злодей выдворяется из Калнинай? Не бойтесь: правда, правда. Больше вы меня не увидите. Теперь вы, социалисты, можете делать, что угодно…

Жодялис выступил вперед, схватил руку Стрипайтиса и поцеловал. То же самое сделал и Борвикис.

— Видали? Видали? Господин Жодялис целует ксендзу руку! — удивился Стрипайтис. — Только к добру ли такое смирение?

Жодялис приподнял брови, быстро заморгал глазами и сказал сладким голоском:

— Прощения просим, ксенженька… Пришли повиниться… Всякое бывало… Иной раз и сболтнешь что-нибудь такое… Но ни я, ни Борвикис никогда не сказали про вас ничего дурного. Еще и других унимали. Вот только из-за собрания, это да…

— Знаю, знаю, — перебил Стрипайтис. — Теперь вы все святые, все хорошие. Поджали хвосты, словно нашкодившие кошки… А раньше, как собаки лаяли…

Но все видели, что, несмотря на сердитые речи, он уже смягчился. Мужики продолжали оправдываться с удвоенным рвением, а Стрипайтис долго еще ломался, но наконец принял извинения и милостиво допустил к руке. Потом достал не запрятанную еще в багаж бутылку вина, и все выпили по стакану в знак примирения. Визит закончился тем, что оба крестьянина вызвались перевезти ксендза со всем его добром в новый приход.

После их ухода Стрипайтис довольно улыбнулся и сказал:

— Стало быть, расстались честь честью, по-христиански… Борвикису-то я верю. Сердце у него доброе, и простоват он: что на уме, то и на языке. А Жодялис, тот политикан, и не поймешь его. Хотя, как знать, может, и у него, черта, совесть проснулась. Однако так или иначе, а наш народ покамест уважает духовенство…

Вечером, накануне отъезда, Стрипайтис опять пригласил Васариса. В комнате было насорено, картины, занавески и все украшения сняты, у двери стояло несколько ящиков, из мебели остались только столик и диван, на котором Стрипайтис должен был спать последнюю ночь. Было пусто и мрачно. Несмотря на это, на столе стояло вино, тарелка с бисквитами, коробка папирос. Оба ксендза сели на диван, и Стрипайтис налил рюмки. Он был заметно взволнован.

— Эх, Людас, — сказал он, чокнувшись с Васарисом, — один черт тебя разберет… Я тебя недавно узнал, а может, еще совсем не знаю, потому что ты вроде кота — мурчишь что-то про себя… Но я, брат, тебя полюбил. Ты не гляди, что я мужлан и грубиян, — сердце и у меня есть. Думаешь, мне это нипочем, что я рыжему голову проломил? Сначала было, ничего, а потом, как явился отец везти к больному, я прямо обмер. Всю ночь не спал, на стену лез… Но я умею держать себя в руках. Сквозь мое сало, брат, сердца не увидишь. Не то, что ты: чуть что — и сразу вспыхиваешь, как спичка… Баронессу вспоминаешь, а? Хе-хе-хе!.. Ничего, из-за нее, бестии, стоит и согрешить…

Васарис с удивлением слушал его. Стрипайтис отпил полрюмки и снова стал серьезным.

— Да, брат, жизнь проклятая! — продолжал он. — Думаешь, если у меня глупая, круглая физиономия, так я уж всем доволен? Думаешь, мне страх как приятно было отпускать бабам перец и селедку? А что поделаешь? Ведь иначе околеешь от скуки. Ты вот только первый год в приходе, а я уж шестой — все время в этом медвежьем углу со старым отупевшим настоятелем. Особенных талантов у меня нет, сидеть за книгами не хватает терпения, приходские дела надоели, вот я и ухватился за общественную работу. Все-таки хоть что-нибудь. Да и надо. Ксендз я плохой, но социалистов ненавижу, как чертей. Вот и работаю. Если бы не это, наверное бы запил, картежником стал, с девками путался. Ты и таких встретишь. И не торопись бросать в них камень. Куда бы ни шел путь ксендза, брат, ведет по нему необходимость.

— Мне кажется, — начал Васарис, почувствовав, что пора сказать что-нибудь, — мы не очень внимательно относимся к своим пастырским обязанностям. Без этого никакая борьба с социалистами не поможет. Вообще для священника не существует социалистов и никаких подразделений. Всех, кто нуждается в вере и в помощи церкви, она должна принимать одинаково.

— Повторяешь, брат, семинарскую мудрость… Легко сказать — пастырские обязанности, апостольское служение!.. А что, если не все мы пригодны к апостольскому служению, к выполнению пастырских обязанностей? Я вот вижу, что не гожусь, и если ты меня заставишь заниматься одной паствой, заранее говорю, что запью или начну бегать к девкам. А ты годишься? Правда, ты целыми часами торчишь в исповедальне, выслушиваешь болтовню глупых баб или шальных богомолок. Но долго ли это будет продолжаться? Дальше. Проповеди ты говорить не умеешь и никогда хорошо не научишься. Это не по твоей натуре. С посещением больных тоже, видно, не блестяще обстоит? Погоди, ты еще узнаешь, что такое занятия катехизисом. А евангельское попечение о бедных? Для всего этого, видишь ли, кроме доброй воли, требуется кое-что еще, чего у нас часто и не имеется. Оттого мы и бежим — одни в потребиловки, другие — в литературу, третьи — к рюмочке, четвертые — за юбками, словом, к чертям!.. Трудно, трудно выдержать в приходе! По-моему, тебе скоро приедятся книги и стихи. Беги, брат, из прихода! Что хочешь, делай, но беги! Если у тебя нет того, что требуется от пастыря, ты через несколько лет станешь таким же чурбаном, как я…

— Не все же погибают. На ком тогда держится вера в народе?

— Вера держится на потребности в вере, на традиции, на обрядах… Если бы народ пробавлялся лишь той верой, которую внушаем ему мы, он бы скоро совсем перестал верить. Конечно, есть и другие ксендзы. Ты съезди как-нибудь к шлавантскому батюшке. Увидишь такого ксендза, на котором вера держится.

Они засиделись до поздней ночи. Грубоватая речь Стрипайтиса своеобразно гармонировала с прямотой его мыслей. Васарис только удивлялся, открыв в нем словно бы другого человека.

Наутро приехали Жодялис и Борвикис на хороших лошадях, запряженных в большие телеги, и уложили имущество Стрипайтиса; сам он, плотно и тепло закутавшись в просторные ксендзовские одеяния, взобрался на сиденье, и подводы выехали со двора. Весь костельный персонал собрался проститься с ним. Настоятель и Васарис махали вслед шляпами, женщины утирали слезы, а Юле плакала навзрыд.

Пока ехали селом, все жители провожали их взглядами.

У окна пивной стоял Вингилас и удивлялся, что ксендза везут не кто иные, как Жодялис и Борвикис.


Вскоре ксендзу Васарису представился случай посетить шлавантского батюшку, о котором он слышал много раз. Случилось ему быть у больного в самом дальнем конце прихода, неподалеку от Шлавантай, и он решил сделать визит к соседу.

Шлавантай — небольшой приход тысячи в полторы душ, так что викария там не полагалось, и «батюшка» ухитрялся один выполнять все обязанности. Всю свою энергию, способности и силы он положил на то, чтобы построить прекрасный полукаменный, полукирпичный костел, которым гордился весь приход.

Потому ли, что на Васариса подействовали все слышанные рассказы, или почему еще, но при въезде в село на него приятно повеяло спокойствием и порядком. Базарная площадь, избы были опрятнее, нежели в других селах, кладбище и костельный двор обнесены красивой оградой, строения настоятельской усадьбы маленькие и уютные. Ни огромной риги, ни хлевов, ни злых собак во дворе.

Его встретил довольно пожилой, но еще крепкий статный ксендз, среднего роста, с лысиной на макушке и весь седой. Васарис сказал, кто он такой и что приехал с целью представиться соседу. Услышав это, «батюшка» несказанно обрадовался и протянул ему обе руки.

— А, ксендз Васарис из Калнинай! Слыхал, слыхал… Весьма приятно, что не забывают меня, старика. Гость в дом — бог в дом. Ну, пожалуйте. Надоело, поди, на телеге, — экий путь-то.

В доме все отличалось аскетической опрятностью и простотой. В зальце стояла софа для остающихся ночевать гостей, столик, жесткие стулья, образ Христа; в спальне, служившей и рабочей комнатой, — кровать с тощим тюфячком, большой, заваленный книгами стол и распятие над ним. В доме калнинского настоятеля тоже не было комфорта, но там царила скупость, а здесь строгий аскетизм, евангельская бедность.

Поговорили немного, и батюшка предложил гостю посмотреть костел. По чистому, выметенному двору они направились к главному входу, который не запирался целый день, и вошли внутрь. С первых же шагов Васарису бросилась в глаза чистота. На полу не было ни соринки, нигде ни пыли, ни паутины. В ризнице — образцовый порядок. Батюшка показал гостю всю немногочисленную, но тщательно содержавшуюся церковную утварь. Повсюду чувствовался зоркий глаз настоятеля и заботливый присмотр.

— Невелик и небогат мой приход, — говорил батюшка, открывая шкаф и столы, — но все необходимое, слава богу, есть. И на народ не могу посетовать. Добрый народ. У других, слыхать, и драки, и ссоры, и пьянство. А у нас мир и благодать.

Когда они вернулись в дом, настоятель усадил гостя на софу, сам сел на стул и стал расспрашивать, что слышно в Калнинай, так как сам никуда не ездил и к нему редко кто забредал. Васарис рассказал о своих первых впечатлениях, о последних событиях и отъезде ксендза Стрипайтиса. Батюшка слушал, не перебивая его, с озабоченным и сосредоточенным видом.

— Один бог ведает, что такое творится с этой общественной деятельностью и откуда эти раздоры, — заговорил он, когда Васарис кончил свой рассказ. — Я и не знаю, кто у меня в приходе социалисты, кто прогрессисты. Для меня они все дети, я всем им отец. Я одинаково пекусь обо всех, кто ко мне приходит. Кто не нуждается ни во мне, ни в церкви, это его дело. Мы, брат, насильно никого в веру не обращаем. Мы можем лишь привлекать людей светом, который возжигаем в своих костелах. Мы должны все свои силы, все помыслы сосредоточить на костеле: проповедовать достойным образом слово божье, толковать истины веры, учить любви к ближним, помогать бедным и сами быть образцами всех добродетелей. Остальное приложится. Это такой тяжелый труд, что на другое не остается ни времени, ни сил. А когда же заниматься самосовершенствованием — молитвой, учением?

Говоря это, батюшка постепенно оживился, даже разволновался. Васарису приятно было услышать из его уст некоторые собственные мысли и захотелось продолжить этот разговор.

— Батюшка, — сказал он, — говорят, теперь такое уж время. Нужно развивать народ, организовывать его и взять руководство в свои руки. Иначе его возьмут враги церкви.

Батюшка печально покачал головой.

— Какое руководство? Чем? Потребительским обществом, «Сохой»? И пусть их берут, и слава богу. Нам-то что? Деятельность церкви должна быть упорядочена таким образом, чтобы они сами, так называемые враги наши, приблизились к ней. Мы должны завоевывать души, а они уж пусть завоевывают богатства. Вот с чего нам следует начинать. С обучения катехизису, с очищения сердец, с крещения душ. Пусть наши приходы станут большими училищами, где бы мы могли привить каждому ребенку христианские добродетели, и тогда, став взрослыми, они не будут опасными для нас. И нам не будет нужды соваться в их партии и в их распри. Мы умеем лишь проповедовать с амвона, в исповедальне и теми способами, которыми располагает церковь. А мы начинаем не с того конца. Наша пастырская, проповедническая деятельность ниже всякой критики, мы выращиваем безбожников и язычников, а потом бежим из костела на базарные площади и в кабаки, чтобы бороться с ними.

Батюшка приостановился, будто хотел дать гостю высказаться, но тот молчал, и он продолжал дальше:

— Ты говоришь, нужно развивать народ, организовывать. В том и горе нашего духовенства, что все ему нужно. Ему нужно заниматься и церковными, и национальными, и общественными делами, и политикой. Сначала это все ничего, но чем дальше, тем становится опаснее. Наше духовенство привыкает жить чужими идеалами, страдать чужими недугами. Оно отдаляется от своей цели, забывает свои прямые обязанности. А когда оно отойдет от церкви, вновь вернуться в ее лоно будет нелегко. Честолюбие, стремление к обмирщению подобно плевелам укореняются в господнем вертограде. Духовенство тщится править в таких областях, на которые не простираются его обязанности. Так возникает клерикализм, губительный и для общества и для церкви. Ничто так не возбуждает нетерпимости мирян к церкви, как ненасытные аппетиты духовенства и его притязания на престолы князей земных.

Они помолчали, погрузившись в свои мысли. День клонился к вечеру. В комнате, к самым окнам которой подступали не совсем еще оголенные осенью деревья, сгущались тени. Лишь белая голова батюшки четко выделялась на фоне темной стены. Васарису время было ехать, но его мучил один вопрос, и он возобновил разговор:

— Ваши взгляды, батюшка, отличаются строгостью, и нелегко следовать им в жизни. Мы со Стрипайтисом на днях пришли приблизительно к такому же заключению. Но он говорит, что если приходских ксендзов заставить заниматься исключительно церковными делами, то многие не выдержат и пойдут более опасными путями. Как вы, батюшка, на это смотрите?

— Христос сказал, что messis quidem multa est, operarii autem pauci [129]Жатвы много, а делателей мало (латинск.). и среди них еще pauci sunt electi [130]Мало избранных (латинск.). . Многие становятся ксендзами, не имея к тому склонности, другие руководятся ложными расчетами, третьи заблуждаются по слабости характера. Что поделать, брат? Это неизбежное зло, ибо иначе кто же будет совершать святые таинства и богослужение? Так хоть соблюдается обрядовая сторона религии. Как с этим злом бороться — не моего слабого ума дело. Одно я тебе скажу: везде и повсюду мы обязаны напоминать друг другу о том, что чистейший идеал священника — pastor animarum, servus servorum dei [131]Пастырь душ, раб рабов божьих (латинск.). . Надо со всей строгостью внушать молодому семинаристу, что он не должен тешить себя никакими иллюзиями, не должен питать никаких честолюбивых помыслов. Тогда он в любых условиях будет знать свое место. Тогда и ксендзов не по призванию будет меньше, и ксендзы по призванию будут ревностнее. На дурной путь сворачивают прежде всех те, кто обманулся в своих надеждах и деятельности. Жизнь священника — это, брат, непрерывное отречение от самого себя и от мира. Священник — Христов воин, который выходит на бой не за царство мира сего. Оттого он и есть апостол и врачеватель душ. Мирская борьба — это значит заниматься агитацией, политикой, обороняться и нападать. Там достаточно кого-нибудь ненавидеть. Апостольское служение — это любовь ко всем людям.

Васарис сосредоточенно слушал ровный голос батюшки, его суровые слова, и ему казалось, что это говорит само его призвание, его долг, смысл его жизни. Он взглянул на часы и засуетился, собираясь ехать, но батюшка снова усадил его и уже более мягким тоном спросил:

— Ну, а вы как? — и, не дожидаясь ответа, заговорил сам, вспомнив, видимо, свою молодость: — Ах, первые годы священства! Что может быть прекраснее их! Выходишь из семинарии преисполненный восторга, рвения, светлых надежд, не зная ни разочарований, ни горечи. Или первое жертвоприношение святой литургии! Когда ты впервые совершаешь это таинство таинств и несешь в своих руках Христа! Я вот спустя тридцать пять лет живо помню эту торжественную минуту. Первое причастие и первая литургия— это два самых прекрасных, самых святых момента в моей жизни. Ах, блаженны вы, молодые пресвитеры! — в порыве святой зависти воскликнул батюшка.

А у Васариса дрожь пробежала по телу от этих слов и горько стало на душе. Если бы это говорил не «батюшка», а другой человек, знавший о его тайных переживаниях, Васарис подумал бы, что это злая ирония, желание обидеть его или довести до отчаяния. Но нет, — это говорил искренний, простодушный шлавантский батюшка, который и встретился-то с ним первый раз в жизни. Васарису захотелось не то безжалостно развеять иллюзии батюшки, не то унизить и уязвить самого себя, и он с горькой усмешкой сказал:

— Нет, батюшка, не все такие счастливцы, как вы. Увы, у меня не осталось таких светлых воспоминаний ни о первом причастии, ни о первой литургии. Ох, как тяжело даются мне эти первые месяцы священства… Ну, ничего… Я утешаю себя тем, что постепенно втянусь, привыкну…

Батюшка растерялся, с изумлением поглядел на него и беспомощно развел руками:

— Что это вы говорите! Не поверю я, не поверю! Возможно ли, чтобы такие минуты не оставили навсегда светлую память?! А касательно привычки я, право, не знаю… Конечно, привыкаешь выполнять свои обязанности как можно лучше, но бойся, брат, привычки к существу этих обязанностей, бойся освоиться со своими обязанностями, со священством. Когда священник ко всему привыкает, со всем осваивается, это знак того, что душа его уснула, а может быть, и умерла. Священник должен всю жизнь гореть живым огнем. Каждая святая литургия, каждая проповедь, каждая исповедь, совершение каждого святого таинства должны быть все новыми искрами во славу божью, все новыми проявлениями духовной жизни.

— Но господь наделил вас чутким сердцем, восприимчивостью, любовью к прекрасному, — добавил он уже другим тоном и положил руку на колено Васариса. — Вы поэт божьей милостью. Читал, читал и я. Очень хорошо пишете; стихи у вас легкие, благозвучные, чувствительные. И вот что пришло мне на ум, брат: если бы ты положил на стихи духовные песнопения!.. Ведь на что они похожи! Блаженной памяти епископ Баранаускас сделал прекрасный почин, но это лишь капля в море. Ксендз Васарис, послушайся меня, старика, возьми на себя редакцию сборников песнопений, напиши песнопения, достойные церкви. Тем самым ты воздвигнешь себе памятник на вечные времена, и господь вознаградит тебя сторицею.

Хуже этого Васарис ничего не мог ожидать. Этот святой, наивный старичок читал его стихи! Одно воспоминание о них в этой обстановке, среди этой беседы было таким неуместным, что молодому ксендзу стало неописуемо неловко и стыдно. Предложение батюшки до такой степени было чуждо внутреннему миру Васариса и так беспощадно сводило на нет все его творчество, что он, пробормотав какой-то невразумительный ответ, встал и, простившись, поспешил уехать.

Темнело. На башне один колокол печально звонил к «Ангелу господню». Проезжая мимо костельного двора, Васарис увидел, как батюшка торопливо шел к костелу — должно быть, в последний раз посетить sanctissimum и запереть двери.

За селом дорога шла мимо ровных пустых полей какого-то имения. В эти осенние сумерки, пробираясь на телеге среди однообразной равнины, молодой ксендз, как и в тот раз, возвращаясь от Андрюса Пиктуписа, задумался над насущными вопросами. Тогда он увидел образец крайнего морального убожества и всю тяжесть труда священника, сегодня он увидел образец священника-идеалиста. Разум Васариса, его собственный идеализм говорили ему, что если уж быть ксендзом, то таким лишь, как шлавантский батюшка. И надо безотлагательно, сегодня же, стать на эту стезю. Выбросить из головы и сердца давно лелеемые иллюзии и надежды на совмещение поэтического творчества со священнослужением, отказаться от знакомства с баронессой и ее библиотеки, ибо оттуда ему грозят еще большие опасности, чем в семинарские времена со стороны Люце.

Когда Васарис задумывался о своем характере, то чувствовал, что идти обеими стезями — священника и поэта — он не сможет. Это предчувствие возникло у него еще в семинарии и доставляло ему немало мучений. Но он спешил заглушить его и иногда искал выхода в компромиссе, иногда отрекался от своих поэтических мечтаний и решал следовать идеалу священства. Подобную внутреннюю борьбу он переживал и в этот вечер, возвращаясь домой после беседы со шлавантским батюшкой.

Покачиваясь на телеге, ехал он среди пустых полей в быстро надвигающейся ночной тьме и в десятый раз задавал себе вопрос: «Искренне ли я хочу идти стезей отречения от мира и быть единственно лишь пастырем душ, рабом рабов божьих, священником навек?»

И в десятый раз вынесенное им в семинарии решение, его верность церкви и обетам священства заставили его ответить: да.

Но все его естество, его сердце, его воображение, не раз изведанные им юношеские порывы с их упоительной прелестью упрямо нашептывали ему: нет.

XIII

Взятые у баронессы книги Васарис прочел еще до поездки к шлавантскому батюшке. Эта поездка помогла ему окончательно сформировать идеальный образ священника, которому он должен был следовать. В свете этого идеала книги баронессы казались ему предосудительными и греховными. Они казались чем-то вроде мирской отравы, способной заразить душу молодого ксендза всяческими недугами, отвратить от предметов духовных и увлечь житейской суетой. Это были несколько современных романов со множеством откровенно изображенных эротических сцен и сборник стихов Тетмайера.

Ничего подобного Васарис до сих пор не читал. С необъяснимо-тревожным чувством проглотил он одну за другой эти книги, упрекая и оправдывая себя, страшась их греховной, как ему казалось, страстности и в то же время подчиняясь пылкой фантазии и юношескому любопытству. Он упрекал себя, как священник и оправдывал, как поэт, ибо это была литература, а Тетмайер — даже крупный поэт. И, забывая о своем сане, он пленялся необычной смелостью этого поэта, четкостью его образов, силой изобразительных средств и заражался вызываемыми им чувствами, которые по большей части были посвящены женщине — предмету страстной любви и нежности, желаний и стремлений.

Но Васарис нашел здесь и мрачную поэзию разочарования. Она, словно какой-то демон, покоряла его своей мятежностью, все разрушающей силой отрицания, манила во мрак ночи, в дальние миры, куда не дано вступать священнику. В скорбных «Прелюдиях» Васарис обнаружил чувства, которые освещали трепетным блеском его внутреннее состояние, мысли и настроения. Иногда, прохаживаясь по своей комнате, он читал вслух эти стихи, перефразируя особенно близкие ему места:

Отбросим личину, которая душит.

Надели ее, чтобы люди не смели

Копаться в душе нашей. Мы одиноки,

И можем отбросить презренную ложь.

Да, мы таковы. Нас ничто не тревожит,

Нет в мире для нас ничего дорогого.

Мы чувствуем только усталости бремя,

Иронии горечь, презрение и страх.

После беседы с шлавантским батюшкой и долгих размышлений о призвании и об идеалах священника в душе у него остался какой-то горький осадок, который не давал ему покоя. Он вспоминал тогда и твердил вслух другие строки из «Прелюдий»:

Я скрою тоску под насмешкой холодной,

И жалкая горечь отступит, поверьте,

Пред стойкостью твердой, она мне поможет

Найти в своем сердце презрение к смерти.

Но где же мне взять исполинские силы,

Чтоб крылья меня унесли в поднебесье

Сквозь черную ночь этой будничной жизни?

Что ждет меня там, и к чему мои песни? [132]Перевела С. Аксенова.

Благодаря своей женской опытности или интуиции баронесса поступила как хороший психолог, когда посоветовала Васарису жить веселее и руководствоваться правилом погони за наслаждениями, если он хочет стать хорошим ксендзом. Если бы он не воздвиг перед собой недостижимый идеал совершенного священника, если бы он радовался тому, что предоставляла ему жизнь, то не стал бы долго терзаться из-за чтения книг, не стал бы упрекать себя из-за сердечных порывов и увлечений. Он бы просто сказал: раз интересно, я и читаю, раз нравится, я и увлекаюсь. Весьма возможно, что, настроившись на такой лад, он со временем стал бы каноником или прелатом, а заодно и знаменитым поэтом. Но он поставил над своей совестью грозного судью — идеал, и с тех пор его внутренняя жизнь пошла конвульсивными прыжками от падений к раскаянию и терзаниям.

Через некоторое время он опять пошел в усадьбу, потому что надо же было вернуть взятые книги. Но ему хотелось и повидать баронессу. Красивая аристократка успела вытеснить из сердца Васариса образ Люце. Виноват ли он, если госпожа Бразгене далеко, а баронесса здесь же, рядом. Наконец виноват ли он в том, что развивается и мужает, что пробудившая его юношеское чувство женщина не может больше соперничать с другой, вдохнувшей в него надежды, которыми он еще не смеет окрылиться?

Кроме того, на Васариса, знавшего лишь непрерывные метания и душевные мучения, притягательно действовали беспечность и юмор баронессы, ее безоблачное расположение духа, самоуверенность и уравновешенность. И хотя в иные минуты он намеревался избегать встреч с баронессой, как некогда с Люце, но намерения этого не исполнил: сердце ведь всегда умеет обмануть и самый мудрый разум и самую твердую волю.

Баронесса встретила его, как старого доброго знакомого — дружески, даже с оттенком фамильярности. В этот раз она не сидела за работой в библиотеке и была не в пеньюаре, а в обычном платье, так как собиралась погулять в саду. Из-за прихода гостя она не отказалась от прогулки, а предложила ему пойти вместе. Она должна показать ему один редкий вид осенних цветов.

— И потом вы должны ближе познакомиться с бароном, как полагается настоящему другу дома, — добавила она с улыбкой.

Они зашли к нему в кабинет, но барон сидел за какими-то старинными картами и планами, найденными им в архиве имения, и не захотел отрываться от них. Госпожа Соколина тоже была чем-то занята в своей комнате, так что они пошли вдвоем.

Стоял прекрасный солнечный октябрьский день. Дорожки сада пестрели от густо устилавших их листьев. Баронесса шаловливо отшвыривала их ногами, а самые красивые подбирала для букета. Деревья почти оголились, и солнце беспрепятственно светило сквозь ветви исполинских лип.

— Знаете, ксендз, я ничуть не жалею, что провожу осень в этом захолустье. Дела наши сложились так, что мы вынуждены прожить здесь и ноябрь. И это к лучшему. В Ривьеру раньше чем в декабре приезжать не стоит. Зато уж успею вам порядком наскучить, — будете меня помнить. Но вы не будьте ни трусом, ни педантом; приходите в любые дни и часы, когда только вздумается.

— Спасибо, госпожа баронесса, но обязанности не позволяют мне часто посещать вас. Теперь мы с настоятелем остались только вдвоем, и работы прибавилось. Потом вообще некоторым может показаться странным…

— …что вы со мной флиртуете? Ну, милый ксендз… простите, как ваше имя?

— Людас.

— Ну, милый ксендз Людас, разве только вам и придет в голову подобная мысль. Вы совсем незнакомы с обычаями общества. У нас добрые друзья считают своим долгом хотя бы через день заглянуть ко мне поздороваться, и это вовсе не значит, что они флиртуют или заискивают. А вы придете на минутку раз в две недели и уже опасаетесь… Что тут может показаться, если несколько заброшенных судьбой в эту глушь интеллигентных людей стараются поддерживать друг с другом знакомство и обмениваться мыслями?! Мы с вами не монахи-траписты!

— Конечно, сударыня, — нерешительно сказал Васарис, — но для нас, духовных, существуют иные нормы поведения. Мы должны избегать всякого соблазна.

— Вы меня оскорбляете, милостивый государь! — изумленно воскликнула баронесса. — Неужели вы воображаете; что я покушаюсь на вашу невинность? Ха-ха-ха!.. Когда так, извольте идти домой. Я не хочу брать на совесть судьбу вашей души.

Васарис окончательно смутился и не находил слов, чтобы выбраться из затруднительного положения. Баронессе стало жалко его, и она звонко рассмеялась:

— Господи, какой вы еще ребенок, ксендз Людас! Прямо зло берет, как подумаешь об этих святошах — духовных наставниках: сами навеселятся в молодости, а потом вбивают в головы юнцам такие вот узкие взгляды и делают из них, прошу прощения, карикатуры. Знаете, кто вы такой, ксендз? Вы способный, даже талантливый молодой человек, у которого впереди целая жизнь и сотни разных возможностей. Вы можете стать поэтом, писателем, литератором, можете стать прелатом или епископом, — и все равно вам необходимо хоть сколько-нибудь познакомиться с жизнью. Или вы рассчитываете просидеть в четырех стенах своей комнаты от юности до гробовой доски? Но ведь это абсурд! В кого вы превратитесь, ксендз Людас?

Васарис слушал ее и думал: «Она говорит то же самое, что говорила когда-то Люце. Та вообще была редкая девушка, а эта — многоопытная барыня. Откуда у них взялись такие сходные мысли? Вероятно, если объективно рассмотреть мое положение, так оно и получается…»

Баронесса продолжала говорить, а его сопротивление все ослабевало, и суровое, аскетическое настроение постепенно таяло, как снег под весенним солнцем. Снова оживали юношеские стремления, тоска по миру, по женщине и желание узнать эту увлекательную, не изведанную им жизнь, о которой баронесса говорила, как о чем-то неизбежном.

Потом они любовались прекрасными цветами, которые росли на каких-то необыкновенных клумбах, каких Васарис еще не видывал. В то же время он наблюдал эту красивую, элегантную барыню, и ее грация, ее плавные, сдержанные пластические движения, ее слова, все, что она делала и говорила, западало в его одинокую, изголодавшуюся душу.

Баронесса снова пришла в беззаботное настроение и на обратном пути говорила:

— Вы, конечно, замечали, что в природе многие вещи в сущности служат для красоты, для украшения, иначе говоря, для нашего удовольствия. Вот хотя бы цветы. Я строго приказала садовнику и показала, как надо устроить клумбы и посадить цветы. Барон даже построил оранжерею и истратил немало денег. А для чего? Просто для того, чтобы и нам и нашим гостям было на что полюбоваться. Вы не задумывались над тем, что есть и люди, единственное назначение которых — украшать мир и доставлять наслаждение другим? Вам, конечно, не случалось встречать таких людей, но вы их непременно встретите. Они хорошо воспитаны, с хорошими манерами, всем приятны, но решительно ни к чему не пригодны. У них нет никаких обязанностей, они ничего не делают. Они никому не приносят пользы, но и никому не приносят вреда. И на вопрос, в чем оправдание существования таких людей, вы не найдете иного ответа, кроме того, что они украшают мир. Некоторые называют таких людей паразитами общества. Но я протестую против такого оскорбительного названия. Наоборот, я думаю, что государство должно содержать таких людей на свой счет, как я содержу цветы. Признаюсь вам, я и себя причисляю к этой категории. Я никому не сделала ничего дурного, не совершила никаких великих подвигов, зато доставила людям много приятного. Даже варшавский ксендз, которого я любила, говаривал, что я украшаю его жизнь минутами незабываемого счастья.

Ксендз Васарис мог бы найти уйму возражений на эти взгляды баронессы, но он знал, что споры здесь ни к чему бы не привели, потому что его доводы основывались на других принципах, совершенно неприемлемых, а может быть, и недоступных для баронессы. И все-таки слова ее глубоко поразили Васариса. «Вот, — думал он, — как странно рассуждают и живут люди, и при этом счастливы!..» Кроме того, слова госпожи Райнакене будили в нем какое-то туманное предчувствие, от которого мутились мысли, и ему казалось, что он погружается в упоительно-жуткий и сладостный хаос.

В этот день он опять набрал книг и жадно принялся за чтение. На этот раз он взял лишь авторов, знакомых по семинарскому курсу литературы. Поскольку Васарис был священник и в нем снова стали воскресать литературные стремления, он по прочтении каждой книги задавал себе вопрос: мог бы так написать священник? И каждый раз разочарованно признавался, что нет, священник так написать не мог бы. Он уже настолько изучил мировоззрение и настроения духовенства, что это было ему совершенно ясно. Когда он пробовал прибавлять к именам всех известных ему писателей, которых он теперь читал, словцо «свящ.» — получался несусветный гибрид. Свящ. Мицкевич? Свящ. Словацкий? Свящ. Тетмайер? Свящ. Гете? Свящ. Гюго? Свящ. Шекспир? Да упаси бог!..

Однажды кто-то указал ему на отсутствие писателей из духовенства в современной европейской литературе. Теперь ему захотелось самому проверить это. Как-то, придя в усадьбу, Васарис спросил баронессу, нет ли у нее книг наиболее известных писателей из духовенства. Она подумала немного и сказала:

— Сейчас я не могу вспомнить ни одного. Правда, в польской литературе XVIII века есть два писателя, имена которых вам, конечно, известны: Нарушевич и Красицкий. Первый из них — придворный льстец, писал панегирики, оды к королевской табакерке, к саночкам одной влиятельной дамы, сентиментальные идиллии и более содержательные басни. Второй, весельчак по характеру, смотрел на жизнь снисходительным оком и, конечно, не донимал себя разными сомнениями, как вы. Если вам захочется приятно провести часок-другой, почитайте его «Мономахию». Я уверена, что эта книга хоть немного смягчит вашу аскетическую строгость. Да, в том же столетии один французский священник, аббат Прево, написал свой шедевр «Манон Леско». Увы, как духовное лицо он не может служить образцом даже и для менее скромных священников, чем вы. Имена знаменитых писателей из духовенства вы найдете и в европейской литературе эпохи Возрождения. И, обратите внимание: то эпоха Возрождения, то эпоха Просвещения! Все это такие времена, когда человеческий дух и нравы освобождались от множества ограничений, когда люди приближались к природе или, по крайней мере, старались руководствоваться своей натурой и разумом. Конечно, если хорошенько поискать, найдется и больше писателей из духовенства. Нет в них недостатка и в наше время. Но все это такие имена, что в истории литературы их будут упоминать мелким шрифтом, а может быть, и вовсе не упомянут.

— Чем же вы объясните такое явление, госпожа баронесса? Ведь было и есть немало священников, для которых священство лишь сословный признак. Священство не отнимает у них ни времени, ни других условий, необходимых для писателя. Есть немало священников, которые делают, что им заблагорассудится, хотя, по-моему, этого не должно быть.

Баронесса усмехнулась, потом состроила нетерпеливую гримаску и ударила его по руке астрой, которой играла до этого.

— Вы неисправимы, милостивый государь! Заводить со мной такие серьезные дискуссии, будто я какой-то старый профессор. Больше всего я боюсь походить на серьезную барыню. На лбу появятся морщинки, а там еще начнешь, чего доброго, спорить и горячиться. Это будет ужасно, ксендз Людас! Кроме шуток, я скоро потребую от вас в награду какой-нибудь любезности. Ну, а на этот раз я вам отвечу. Так вот, по-моему, здесь дело не в эпохе и не в условиях, а в мировоззрении, в умонастроении. Искусство, друг мой, широко, как сама жизнь, а духовенство узко, как… Нет, не буду обижать вас и обойдусь без сравнений. Искусство кипит, клокочет всеми чувствами и страстями, доступными человеческому сердцу, а у священника сердце засушено и сковано строгими нормами и правилами. Поверьте мне, я знаю несколько очень интеллигентных священников и умею наблюдать людей. Священник не может непосредственно, естественно взирать на жизнь. Он будет или слишком сурово осуждать ее, или восхвалять свыше всякой меры. Будет или слишком сильно печалиться, или слишком сильно радоваться, потому что он привык ко всем явлениям подходить с меркой морали, добра и зла, отчего и не может быть беспристрастным. Это, мне кажется, и мешает священнику проявлять себя в области искусства.

Ему всегда не хватает или материала для творчества, или художественной ясности. С другой стороны, художественное дарование заставляет его обмирщиться. Это мое мнение основано отчасти на наблюдениях, отчасти на теории, отчасти на интуиции. А конкретные примеры поищите сами.

Дома Васарис перерыл все книги литовских писателей из духовенства и убедился, что в словах баронессы была большая доля правды. Донелайтис и Валанчюс писали с дидактической целью. Поэзия Баранаускаса относится к первым годам его карьеры, а потом навсегда иссякла. Венажиндис — певец сентиментальной любви, первый оплакал духовную «касту» и ввел в литовскую лирику узко-личные мотивы печали, тоски и слез. Майронис — поэт-гражданин, патриот. Его чистая лирика тоже отличается сентиментальностью, патетичностью и узостью. Теперь Васарис читал не только Мицкевича, Пушкина и Тютчева, но и Каспровича и Тетмайера, и ему становилось ясно, что все эти, изобилующие в стихах наших поэтов-ксендзов «сестрицы», слезы, грусть и тоска, все эти нежные чувства объясняются лишь недостатком воображения, знания жизни и изобразительных средств.

Теперь у Васариса впервые возникло желание расширить сферу своего опыта, «изучать жизнь» ради творчества, так как в нем все заметнее брало верх сознание, что он станет поэтом или вообще писателем. И уж если он будет писать, то писать смело, так, как видит и чувствует, так, чтобы в его писаниях не было «ксендзовского духа», дидактики, сентиментальности, пафоса и прочих признаков этого стиля.

«Я постараюсь быть безукоризненным ксендзом, — говорил он себе, — и все обязанности, налагаемые саном, буду выполнять честно. Но в стихах я буду только человеком».

Почти в это же время у него возникли и другие желания, и все благодаря баронессе.

Однажды он шел по аллее парка, и баронесса, сидевшая у окна, увидела его. Когда он вошел и поздоровался, хозяйка окинула его критическим взглядом, улыбнулась и сказала:

— Знаете, друг мой, сейчас вы были объектом моих не особенно скромных наблюдений. Я иногда люблю забавляться тем, что наблюдаю походку и физиономию людей и по ним определяю их образ жизни и характер. И я достигла в этой области немалых успехов. Вы, например, по лицу — еще только послушный семинаристик, у вас еще не выработалось специфически-ксендзовского выражения. Вот походка у вас уже ксендзовская. В ксендзовской походке есть нечто особое, хотя и не в такой степени, как в физиономии. По правде сказать, мне бы не хотелось видеть на вашем лице этой ксендзовской маски, которая так сглаживает индивидуальные черты, скрывает подлинный характер. Вы, например, редко улыбаетесь, но так улыбаться типичный ксендз уже не может. Между прочим, к вам очень идет улыбка…

Да, походка его, видимо, изменилась; он вспомнил, как впервые надел сутану и она ужасно мешала ему ходить, полы путались между ногами и развевались позади. Потом он привык, сутана больше не спутывала ног. Замечание баронессы резануло его, и с тех пор он стал незаметно следить за своими движениями и выражением лица, чтобы не появилось на нем специфически-ксендзовских черт.

Васарис много читал в это время и стал довольно часто бывать в усадьбе. Барон Райнакис тоже полюбил его и, опять отыскав «Времена года» Донелайтиса, читал ему о добром барине амтсрате, а потом оба комментировали места, которые привлекли внимание барона.

В доме настоятеля знали уже, что Васарис пристрастился к прогулкам в усадьбу. Иной раз он не возвращался и к ужину. За обедом Васарис кое-когда передавал услышанные там новости, но настоятель отвечал односложно, и трудно было понять, какого он мнения об этих визитах. Только Юле не скрывала величайшего неудовольствия по поводу того, что ксенженька ходит в усадьбу, хозяин которой еретик, а хозяйка, хоть и торчит каждое воскресенье в костеле, зато в будни напяливает штаны и, словно ведьма, скачет по полям.

XIV

Возможно, что знакомство ксендза Васариса с баронессой Райнакене так бы и продолжалось и не выходило бы за рамки визитов и поверхностных разговоров, если бы не новые обстоятельства, благодаря которым оно подвинулось дальше, чем хотел молодой ксендз. Что касается баронессы, то поистине никакие принципы не мешали ей вести игру с красивым симпатичным попиком и заходить настолько далеко, насколько позволяло его упорство.

Она вскоре увидела, что Васарис не легкомысленный фат в сутане, как ее варшавский приятель, а талантливый, глубоко чувствующий юноша. Она видела, какая тяжелая борьба происходит в нем между природными склонностями и суровыми принципами священства.

Она задумала помочь ему ослабить слишком туго натянутые, по ее мнению, вожжи духовной дисциплины, пробудить в нем желание и решимость бороться за свой талант и права, но при этом избегала слишком грубых методов и не заманивала его в сети опасного флирта. Это могло отпугнуть его или убить его прекрасные мечты о мире, жизни и людях. Баронесса умела владеть собой и питала к Васарису искреннюю и глубокую симпатию. Но следующее событие сыграло решающую роль в их взаимоотношениях. Однажды к Райнакисам нагрянули гости. По дороге за границу приехала из Польши дальняя родственница баронессы пани Козинская с дочерью, взрослой уже барышней, и холостым сыном лет тридцати.

Когда Васарис, ничего не зная об их приезде, пришел обменять книги, баронесса тотчас познакомила его с прибывшими гостями. Дело было после обеда, и все собрались в гостиной за кофе. Васарис с непривычки к обществу стеснялся новых знакомых и с неудовольствием думал, что теперь ему не придется посидеть и поговорить с баронессой.

Настроение у него испортилось еще больше, когда он увидел, что баронесса, напротив, очень рада гостям. Он сразу заметил, что она оказывает много внимания Козинскому и весьма к нему расположена.

А Васарису Козинский показался самым несимпатичным человеком в мире. Прежде всего ксендзу бросились в глаза его черные, зачесанные назад и напомаженные волосы, которые так блестели, будто голова франта была отполирована. Она отражала пламя свечей так же, как и кофейник, из которого хозяйка наливала кофе. Его круглое красное лицо сияло самодовольством; особенно подчеркивали это тонкие черные, закрученные вверх усики.

Он был преисполнен самовлюбленности, желания произвести впечатление своей элегантностью и любезностью. Одет пан Козинский был безукоризненно. Начиная с блестящих ботинок вплоть до ослепительно белого воротничка, который по тогдашней моде подпирал ему подбородок, все было с иголочки, все в тон. Жемчужная булавка в полосатом галстуке свидетельствовала о его богатстве. Говорил он высоким хриповатым тенором, играя голосом, цедя и подчеркивая отдельные слова, будто сообщал неопровержимые и важные истины.

Он все время выказывал величайшую преданность баронессе и не упускал случая услужить ей или сказать комплимент. Достаточно было ей взглянуть на сахар, как Козинский хватал сахарницу и протягивал с почтительной улыбкой. Едва она дотрагивалась до своего серебряного, старинной работы портсигара, а он уже бросался за спичками и зажигал ей папиросу. Словом, все внимание пана Козинского было сосредоточено на одном: угадать и предупредить каждое желание баронессы.

Васариса злило и то, что этот франт с той же расторопностью прислуживал и ему, как только замечал, что баронесса хочет придвинуть к нему сахарницу или предложить бисквитов. Даже когда она обращалась к Васарису с просьбой подать что-нибудь, Козинский успевал предупредить его, приговаривая: «Ah, pardon, pardon», будто он монополизировал право и обязанность прислуживать хозяйке дома. Васарис чувствовал, что этот нахал оскорбляет и обкрадывает его. А баронесса казалась очень довольной и награждала назойливого красавца чарующими улыбками.

После кофе Васарис собрался уходить и попросил у хозяйки разрешения взять несколько книг.

Козинский вмешался и здесь:

— А у вас, баронесса, верно, много интересных книг. Вы позволите мне зайти в библиотеку вместе с ксендзом?

Васарис не хотел, чтобы Козинский видел, какие книги он берет, и стал искать повода отделаться от него.

— Вам удобнее познакомиться с библиотекой госпожи баронессы днем, — сказал он, — а сейчас вы там ничего не увидите.

—  Ah, pardon, pardon , — воскликнул Козинский и схватил подсвечник, заметив, что баронесса протягивает за ним руку. — Считаю своим приятнейшим долгом помочь вам.

Очутившись в библиотеке вместе с назойливым спутником, Васарис, недолго выбирая, взял две книги и ушел домой.

Вечером он не мог приняться ни за чтение, ни за какое другое дело. Насилу разделавшись с бревиарием, он не находил себе места: то садился, то бегал по комнате, пока наконец не лег, но все равно долго не мог заснуть. Все, что он увидел и перечувствовал днем, разрасталось в его воображении, распаляло самолюбие. В нем поднималась злоба — не только на Козинского, но и на баронессу.

«Вот они, женщины, — с горечью думал он. — Едва подвернулся глупый, напомаженный франт, и все благородство, аристократизм как ветром сдуло. Нечего сказать, хорошее применение теории погони за удовольствиями…»

Васарис готов был презирать баронессу, почти как Стрипайтис: «Э, видать, прожженная бестия!..»

Потом он пытался урезонить себя, хладнокровно обсудить случившееся.

«Тебе-то что, — ругал он себя. — Она поступает, как ей нравится, — и только… Она хочет удовольствий — она гонится за ними. Ты ей не заменишь Козинского. Ты ксендз, и никаких прав, никаких претензий предъявлять здесь не можешь…»

Так он урезонивал себя и чувствовал, что вязнет в болоте унылой покорности и апатии. Но попранные права молодого мужчины, но оскорбленное самолюбие снова заставляли его возмущаться и упрекать себя.

«Эх, судьба!.. Участь отшельника!.. — сетовал он. — В семинарии мучался из-за Люце. Она вышла за Бразгиса, живет счастливо. И хорошо, что так получилось. Разве я бы на ней женился? Теперь баронесса. Никакого неуместного флирта у меня с ней не было. Неужели я не в праве разговаривать, общаться с развитой, умной, воспитанной женщиной? Однако стоило появиться этому пустому хлыщу, и ты опять одинок, никому не нужен и не интересен…»

Он вспоминал адресованные этому хлыщу взгляды и улыбки баронессы и начинал сызнова растравлять себя.

В эту ночь множество разнородных соображений и мыслей приходило на ум ксендзу Васарису, не пришло лишь одной, самой простой, — что он уже влюблен в баронессу, что в нем проснулась ревность к Козинскому, и оттого все его наблюдения и выводы были преувеличены и приукрашены.

Через два дня, в воскресенье, Васарис не пошел в усадьбу, как обычно. Он даже надумал отослать книги с прислугой, чтобы больше не показываться туда самому. Но минуло еще два дня — и он почувствовал непреодолимое желание увидеть баронессу. Увидеть хотя бы для того, чтобы удостовериться в ее легкомыслии, позлорадствовать по поводу успеха Козинского. Он подавил в себе это желание, но тем не менее вышел из дому.

Было за полдень. Васарис решил прогуляться и направился по дороге мимо усадьбы. В парке было пусто, и он прошел никем не замеченный. Он зашагал дальше, взошел на холм, откуда впервые увидел баронессу, постоял, поглядел вокруг и пошел обратно.

Когда Васарис снова поровнялся с парком, на дорожке, против самых ворот показались вдруг баронесса и Козинский. Весело разговаривая, они шли по направлению к дороге. Встреча была неизбежна. Сердце Васариса забилось так сильно, что он едва не потерял сознания. Сделав вид, будто ничего не видит, он пошел дальше, но баронесса издали окликнула его:

— Да это наш милый ксендз Васарис!

Он остановился в ожидании, когда они подойдут ближе. Баронесса с любезной улыбкой протянула ему руку. Козинский приподнял шляпу и изысканно поклонился.

— Как хорошо, что мы вас встретили, — сказала баронесса. — Хотя вы, конечно, придете к нам на днях, но я хочу сейчас же рассказать вам о нашей затее. В субботу у нас бал. Да, настоящий бал, со множеством гостей, с танцами. Жаль, что вы ксендз и не можете потанцевать со мной… Хотя в этом вас заменит пан Козинский.

Козинский снял шляпу, приложил руку к сердцу и отвесил поклон.

— Итак, надеюсь, — продолжала баронесса, — вы будете настолько любезны, что не откажетесь внести разнообразие в кружок моих субботних гостей.

Не успев подготовиться к ответу, Васарис нерешительно сказал:

— Не знаю, госпожа, баронесса… Столько дел, обязанностей… И неудобно — я один духовный…

— Не вздумайте отказываться, милостивый государь! — перебила его баронесса. — Вы, слава богу, немного отучились бояться людей. И потом вы будете не один. Мы приглашаем настоятеля и ксендза капеллана из Науяполиса. Он приедет с сыном одного нашего соседа, гимназистом-выпускником. Очень молод, но еще в прошлом году танцевал прекрасно. Это будет наш прощальный бал. Да, я и не сказала вам, что мы собираемся через неделю ехать.

Последние слова глубоко поразили Васариса, и, не колеблясь больше, он дал обещание прийти.

— Вы спешите домой? — сказала баронесса, протягивая ему руку. — А я хочу еще показать пану Козинскому наше озерцо. Приходите, пожалуйста, как-нибудь и до бала. До свидания! — И они пошли дальше.

Васарис вернулся домой, как в воду опущенный. К чувству злости на нахала Козинского и «вероломную» баронессу примешалось и сожаление по поводу ее предстоящего отъезда. Двухмесячное знакомство с красивой интересной женщиной затронуло в душе молодого ксендза-поэта многие струны, которые в условиях замкнутой жизни, может быть, ржавели бы еще долгие годы. Он смутно ощущал происходивший в нем процесс, он страшился его, а в то же время томился ожиданием. Он ждал и еще чего-то большего, чего-то запретного и опьяняющего, что приближалось неумолимо, неотвратимо, но теперь не могло наступить, потому что она уезжала.

До бала Васарис не удосужился зайти к Райнакисам. Было много работы в костеле, пришлось посетить нескольких больных. К тому же, за день до бала приехал новый викарий ксендз Пятрас Рамутис.

Прибытие нового собрата отчасти рассеяло мрачное настроение Васариса. Надо было помочь ему разложить вещи и устроиться, дать сведения о приходе, рассказать историю Стрипайтиса. Теперь рядом с ним был хоть и малознакомый, а все-таки не чужой человек, коллега, и Васарис радовался, что по вечерам ему не придется больше одному выносить бремя тягостного молчания. Настоятель, видимо, свыкся с необходимостью держать двух викариев и не проявлял к Рамутису такой суровой неприязни, как когда-то к Васарису. И то правда, что квалификация преемника Стрипайтиса вынуждала Платунаса держаться в рамках учтивости.

Ксендз Рамутис был немолодой человек и сам кандидат в настоятели. Церковное начальство, вероятно, перевело его сюда затем, чтобы он исправил содеянное Стрипайтисом зло. И в самом деле, новый викарий, казалось, как нельзя более соответствовал этой цели. Он был один из тех священников, на которых держится вера и авторитет церкви. Васарис почувствовал это с первой же встречи.

Лицо и все существо ксендза Рамутиса отражали замечательную внутреннюю силу, спокойствие и безмятежность, которыми обладают люди с чистой совестью, довольные своей деятельностью, уверенные в своих силах, верящие в величие своих идеалов. Кроме того, лицо его было лицом подлинного священника. Ни следа тех типично ксендзовских черточек, той личины, которая всем бросается в глаза и над которой смеялась баронесса. На лице его лежал отсвет его духовной жизни, мистического общения с богом. Такое же одухотворенное выражение Васарис наблюдал еще в семинарии на лицах нескольких подлинно благочестивых семинаристов.

Вообще же в наружности ксендза Рамутиса не было ничего замечательного. Блондин, среднего роста и средней комплекции, с несколько бледным лицом, одетый опрятно, но не щеголевато, скромный, но не забитый, без малейшего признака сервилизма и угодничества.

Помогая своему коллеге раскладывать книги, Васарис удивился их числу. Это была настоящая библиотека. Однако из художественной литературы он здесь ничего не заметил. Все книги имели то или иное отношение к истории церкви, к богословию, к вопросам мировоззрения, к обязанностям и деятельности духовенства и вообще к религиозно-нравственным вопросам. Холодом повеяло на Васариса, когда он перебирал эти книги, — столько в них таилось серьезности, непоколебимой убежденности, отрицания мирской суеты.

Читая на обложках и корешках их названия, он уже начал побаиваться коллеги. Разве нельзя узнать человека по его любимым книгам? У молодого ксендза зашевелилась совесть при воспоминании о том, какими книгами пробавлялся он последние месяцы. Господи, неужели ему суждено вечно тревожиться, раскаиваться, мучиться из-за своих литературных склонностей и пристрастия к светскому чтению?

Но несмотря на то, что книги ксендза Пятраса Рамутиса отличались такой строгостью, сам он не казался человеком особенно строгим. Наоборот, он был довольно разговорчив, любил и пошутить. Выражение лица у него было спокойное, ясное. Зато с первого же дня Васарис увидел, что он ведет суровый образ жизни. За столом и перед обедом и после обеда ксендз Рамутис молился не по привычке, как настоятель, Стрипайтис и сам Васарис, а потому, что ощущал в этом потребность, и от всего сердца. Это было видно по его лицу.

После обеда Васарис повел его осматривать костел. И здесь ксендз Рамутис сосредоточенно и долго молился, преклонив колени перед алтарем. В этот день он, несмотря на то, что устал с дороги, читал не только бревиарий, но и все полагающиеся молитвы по четкам, как советуют все духовные наставники. Видимо, молитва была для него не тяжелой обязанностью, не пустым обычаем, но живой и животворной духовной деятельностью, стремлением к чему-то высокому.

Наблюдая с первого дня своего старшего коллегу и стараясь угадать его настроение, Васарис чувствовал, что от неге исходят какие-то токи, действие которых он время от времени ощущал и в своем сердце. И ему становилось неспокойно, грустно и чего-то жаль. В нем начала пробуждаться антипатия к новому коллеге. Он чувствовал, что между ними стоит что-то, что стремления их никогда не совпадут.

В субботу у Васариса с самого утра голова была занята балом баронессы. Он боялся, как бы не нашлась какая-нибудь помеха, но решил все преодолеть. Настоятеля хотя и пригласили, но он, извинившись, ответил, что прийти не сможет.

— Зачем я туда пойду? — сказал он за обедом. — Глядеть, как веселятся бездельники, как барыни кажут голые груди?.. Связи поддерживать надо: обменялись визитами, — и довольно. Я и вам не советую, ксендз Людас. Напьются там, и будут у вас неприятности.

— Я, может быть, и не пошел бы, — ответил Васарис, — но там будет и капеллан Лайбис. Пожалуй, придется пригласить его на ночь.

Настоятель поморщился;

— А, масон этот! Он-то зачем приперся?

После обеда Васарис сказал Рамутису, когда они возвращались к себе:

— Жаль, что вы не успели познакомиться с нашими бароном и баронессой. Они любят водить знакомство с духовенством и непременно пригласили бы вас на бал. Вдвоем: пойти было бы приятнее.

Ксендз Рамутис изумленно поглядел на младшего коллегу.

— Я?.. На бал? Нет, мое место не там. — Он сказал это мягко, обычным тоном, но Васарису послышался в его словах упрек. И червь вражды снова зашевелился в его сердце.

А Рамутис как ни в чем не бывало взял его под руку и повернул к костелу.

— Идемте, посетим sanctissimum .

XV

Когда Васарис вошел в большую гостиную, приглашенных было еще немного, и веселье не успело вступить в свои права. Он увидел, как все устремили на него любопытные взгляды, и торопливо шагнул вперед, стараясь скрыть свое смущение.

— А вот и наш милый ксендз Васарис, — встретила его баронесса и этими словами отрекомендовала гостям. — Как жаль, что вы один представляете калнинское духовенство. Ну, теперь вы должны разговаривать с нами за троих…

—  Bonjour, mon cher ami , — поздоровался с ним барон. — Wie geht es? Nil novi sub sole? n'est ce pas? [133]Здравствуйте, милый друг (франц.). Как поживаете? (нем.) Ничего нового под солнцем (латинск.), не правда ли? (франц.) А Христиана Доналициуса мы успеем кончить, а?

Несколько гостей поинтересовались, кто такой Христиан Доналициус, и тема разговора была найдена.

Тем временем Васарис успел оглядеть всех собравшихся. Баронесса оделась точно на большое торжество, ни одна из присутствующих здесь женщин не могла сравниться с ней ни нарядом, ни вкусом, ни красотой. Козинский пожирал ее глазами; своей франтоватостью и он выделялся среди всех мужчин. Панна Козинская была грациозна и мила. За нею увивался молодой сосед-помещик, которого Васарис видел здесь впервые. В углу на диване сидела за столиком пани Козинская и раскладывала пасьянс, а госпожа Соколина следила за ней скучающим взглядом.

Вскоре начали съезжаться гости. Чуть ли не из трех уездов съехались сюда барышни, барыни и господа, внося с собой оживление, новые разговоры и новые впечатления. Приехал из Науяполиса и ксендз Лайбис с двумя гимназистами-старшеклассниками, уже взрослыми мужчинами, судя по усам. В гостиной поднялись шумные разговоры, смех. Каждый пользовался случаем оставить надоевшего соседа и присоединиться к другой группе. Гости здоровались, знакомились между собой.

Распахнулись двери в столовую, где стоял заставленный закусками и напитками буфет, и баронесса предложила проголодавшимся с дороги гостям подкрепиться.

Ксендз Лайбис, доставивший на бал двух молодых танцоров, тотчас завоевал симпатию и благосклонность хозяйки. Он был здесь впервые и только что познакомился с хозяевами, но с первого шага почувствовал себя, как дома. Благодаря его непринужденности, острому уму и языку, он быстро привлек внимание баронессы.

— Вот наконец ксендз, привыкший бывать в обществе, — восхищенно сказала она госпоже Соколиной.

Между тем некоторые гости уже поспешили воспользоваться благами буфета. Одни закусывали стоя, другие усаживались за столики. Полились коньяк и вина. Разговоры и смех становились все громче. Начался настоящий деревенский помещичий бал с обильными закусками и напитками, потому что приехавшие издалека гости при всем желании не могли соблюдать правила городского этикета. Баронесса, следуя своему правилу всегда и во всем видеть одну хорошую сторону, старалась настроиться как можно веселее и приятно провести время в этой провинциальной компании.

Ксендз Васарис быстро убедился, что в этот вечер ему предстоит лишь издали глядеть на баронессу, так как она была занята гостями, а пан Козинский ею. Но глядя на нее издали, он еще лучше видел, как хороша она и пленительна в каждом своем движении, в каждом жесте.

Увы, вскоре ему стало казаться, что она почти не вспоминает о нем. Вернулись все его мрачные мысли, и его взяла грусть, что все должно окончиться так скоро и так буднично. Чтобы не поддаваться дурному настроению, он попытался подойти к капеллану, с которым бы нашел, о чем поговорить, но тот был занят не меньше баронессы. Стоило ему остановиться, как вокруг сразу собирался кружок желающих послушать его остроумные речи.

А он, Васарис, ни к кому не мог примкнуть, ни с кем не мог завести подходящий разговор. Ему казалось, что он здесь лишний, что Козинский глядит на него насмешливо, что гости постарше не обращают на него внимания, а молодежь сторонится. Это особенно угнетало Васариса: он чувствовал, что его мнимое ничтожество унижает достоинство духовного сана. Он, ксендз, должен слоняться здесь среди гостей, не находя себе места!

Он уже подумывал удрать домой, но в это время госпожа Соколина заиграла какой-то танец — и ему сразу стало легче. В первой паре пошла баронесса с Козинским, за ними остальные, кто только мог подобрать себе пару. Лишь теперь Васарису удалось приблизиться к Лайбису.

— Я и не предполагал увидеть вас здесь, — сказал капеллан, когда они подыскали место, откуда было удобнее всего наблюдать танцующих. — Что же, соседи у вас удачные, и вы напрасно ходите с таким сонным видом. Эх, мне бы ваши годы и такое соседство! Я бы не позволил этому франту так волочиться за баронессой.

Васарис видел, что капеллан шутит, и, желая избежать дальнейших насмешек, спросил, что слышно в Науяполисе и как поживают Бразгисы.

— О, отлично, — ответил ксендз Лайбис. — У него солидная практика, она — неплохая хозяйка. Пополнела, но еще хороша. Живут и радуются.

Васарис слушал его и сам говорил о Люце, как о любой другой знакомой. Как же он отдалился от нее за последние два месяца!.. Неужели виной тому его знакомство с баронессой? Но он никогда не пытался задуматься над этим вопросом и теперь мигом забыл Люце, потому что вихрь вальса промчал перед ним баронессу и пана Козинского.

— Весьма рафинированная женщина, — окинув ее взглядом, заключил Лайбис, — но знаете что, Васарис, — остерегайтесь ее!.. Благодаря таким женщинам история иногда сворачивает на другую колею, благодаря таким женщинам создаются произведения искусства и поэзии, благодаря им совершаются геройские подвиги и преступления. Страшная вещь — власть женщины!

— Насколько я заметил, вы очень высоко оцениваете роль женщины в жизни.

— Верно, помню. Мы с вами один раз касались этого вопроса. Но тогда я говорил вообще, а теперь перед нами живой образец. Вот он, — Лайбис показал глазами на баронессу. — Госпожа Бразгене не такая. Когда она не была замужем, то, может быть, тоже опаляла сердца, а сейчас — нет. Видите ли, есть женщины, которые после замужества становятся почтенными матронами и матерями, а есть женщины, которые после замужества становятся куртизанками. Пока они девицы — их еще не отличишь друг от друга. Только замужество высвобождает их натуру.

Слух Васариса резануло слово «куртизанка», которое Лайбис, очевидно, применял и к баронессе. Оно показалось ему оскорбительным, и он решительно запротестовал:

— Неужели вы и хозяйку этого дома осмелитесь назвать куртизанкой? Это оскорбительно, ксендз доктор!

Капеллан приподнял брови, и в глазах его вспыхнули искорки иронии.

— У вас в груди бьется рыцарское сердце. Это похвально… Но, любезнейший друг, виноват ли я, если самые красивые, самые интересные, самые обольстительные, действующие на воображение женщины по своей натуре куртизанки. Я не говорю, что все они непременно развратницы. Но они не могут сохранять верность, не могут искренне, глубоко любить. Они могут только играть в любовь, и с дьявольским успехом. В этом их могущество. Утонченной игрой женщина может завести мужчину дальше, чем искренней любовью. Любящая женщина становится сострадательной и слабой, а когда она играет, то может быть и жестокой и коварной.

Васарису стало грустно, что Лайбис так беспощадно разгромил его идеальные представления о женщине и любви. Но он уже готов был применить его слова к баронессе: иначе, как мог он объяснить ее туманные признания по поводу прошлых романов и теперешнее поведение с Козинским?.. Но ему не хотелось сдаваться так скоро.

— Вы беспощадный реалист, — сказал он Лайбису, — и видите во всем одни темные стороны. Я же склоняюсь к убеждению, что в жизни великие подвиги творит великая любовь, а не куртизанская игра. Если бы я, например, увидел, что женщина только играет мной и не любит, я бы оставил ее без всяких сожалений. А отречься от любящей женщины мне было бы тяжело.

Каппелан снова иронически поднял брови.

— Это доказывает, что вы еще невинный юнец и не знаете, что такое страсть. Уверяю вас, бывают случаи, когда видишь как на ладони, что ты всего лишь одна из многих марионеток в руках женщины, и все-таки корчишься, точно угорь на сковородке… А другой начнет и жечь и убивать… Хотел бы я, чтобы баронесса произвела над вами хоть один эксперимент.

Но эксперимент, о котором говорил Лайбис, уже был начат и больно затронул сердце Васариса. В этот вечер он быстро двигался вперед.

Баронесса еще в прошлый раз заметила, что ухаживание Козинского портит настроение Васарису. «Ага, — подумала она, — этот попик вовсе не такой бесстрастный, каким старается казаться. Когда так, пусть обожжет немного перышки. Ему это полезно. И к другим грешникам будет снисходительнее».

Тогда она все внимание обратила на пана Козинского, который забавлял ее своей преувеличенной любезностью и не меньшей глупостью. Ей весело было видеть, как этот попик осторожно, но не переставая, следил за ними обоими и как лицо его становилось все мрачнее. Она радовалась, заранее зная, как опьянит его неожиданный финал этих пыток.

После вальса баронесса подсела к обоим ксендзам и с притворным удивлением воскликнула:

— Создатель! Что с вами, ксендз Людас? Вид у вас такой, будто вы не на бале, а на похоронах. Почему вы не обращаете внимания на панну Козинскую? Она просто очарована вами. Ксендз капеллан, познакомьте их поближе! А сейчас, ксендз Людас, идемте со мной в буфет и выпьем по бокалу вина.

Она чокнулась с Васарисом и ожгла его таким выразительным взглядом, что сердце его затопила волна счастья.

«Нет, — думал он, — у этой женщины нет никаких дурных помыслов. Она не хочет ранить ни меня, ни того несносного красавца. Виновата ли она, если он не отстает от нее ни на шаг?»

С прояснившимся лицом он протянул руку долить бокал баронессы, но внезапно рядом очутился Козинский и первый схватил бутылку.

—  Ah, pardon, pardon!.. Баронесса, окажите милость, выпейте и со мной глоток вина!..

И баронесса «оказала милость»… Васарис увидел, что такой же выразительный взгляд достался и напомаженному франту. Они чокнулись, потом, смеясь, пошли под руку и закружились в новом танце.

Нет, это было невыносимо! Будто когти хищника разрывали грудь Васариса. Он был не в силах владеть собой, глядя, как оба они, веселые, счастливые, танцуют, иногда что-то говорят и потом довольные смеются.

А Лайбис, будто вторя разбушевавшимся чувствам младшего собрата, бормотал ему под ухо:

— Нет, брат, что ни говори, а у этой женщины душа куртизанки. Я ее вижу впервые, и сам человек немолодой, а, признаюсь, поглядел, как она пляшет с этим вертопрахом, и сразу бес в ребро. Так вообрази, что ты в нее влюблен и видишь не то, что она танцует с другим, а что окончательно променяла тебя на другого, что бы ты сказал тогда, а?.. Нет, Васарис, если ты, живя здесь рядом, не влюбился в нее, значит, ты святой или у тебя рыбья кровь. А если влюбился, то благодари бога, что сегодня прощальный бал и через неделю ты ее уже не увидишь. Зато можешь тогда писать стихи… А сейчас как, пишешь?

— Нет. Это время я много читал.

— Что, у настоятеля хорошая библиотека?

— Нет. Книги я здесь беру.

— Ну, это дело другое. Вижу, что провидение обеспечило тебя всем необходимым, дабы испытать, достоин ли ты своего сана и таланта. Живешь в медвежьем углу, навещаешь красивую барыню и пользуешься ее библиотекой… Если после этого ты не станешь видным поэтом, то по своей лишь вине. Ну-ка, пойдем посмотрим, как барон играет в преферанс. Судя по успеху баронессы у мужчин, ему должно дьявольски везти за зеленым столом.

Они пошли в кабинет барона, где собралась компания игроков.

Но не только оба ксендза и Козинский были покорены баронессой. Она приковывала внимание всех присутствующих, за исключением, пожалуй, супруга, который засел за карты, не думая ни о жене, ни о гостях. Дамы и барышни провожали ее взглядами, завидуя ее наряду и осуждая ее поведение; мужчины находили ее самой элегантной и красивой женщиной, которая к тому же вовсе не производила впечатления неприступной.

Не сводил глаз с баронессы и молодой, только что сошедший со студенческой скамьи инженер Груберис, который так же, как Лайбис, случайно попал на бал. Баронессу он увидел в первый раз, но мигом разгадал ее нрав и деловито рассчитал шансы на успех. Ухаживание Козинского за баронессой ему не понравилось так же, как Васарису, и он только ждал удобного случая послать этого франта к дьяволу, чтобы самому воспользоваться благосклонностью баронессы. Такой случай не замедлил представиться.

Веселье достигло самого разгара. Было немало съедено и еще больше выпито. Гости успели освоиться друг с другом, а у молодых людей, увивавшихся за барышнями и дамами помоложе, уже мелькали игривые мысли. Вдруг баронесса заметила, что потеряла украшенную драгоценным камнем пряжку от туфельки, и сказала об этом Козинскому.

— Сейчас же велю горничной отыскать, не то ее могут раздавить во время танцев. — И она пошла было звать Зосю.

—  Ah, pardon, pardon,  — галантно запротестовал Козинский. — Сочту своим приятнейшим долгом отыскать вам пряжку и надеюсь, что в награду за это вы пожалуете меня первого званием кавалера ордена пряжки. — И он пошел искать.

Вскоре все узнали о пропаже. Инженер Груберис хлопнул в ладони и громко объявил:

— Господа, судьба посылает нам возможность заслужить милость баронессы. Неужели мы отстанем от пана Козинского? Кто отыщет пряжку, тот будет весь вечер рыцарем баронессы и трубадуром ее красоты. Баронессе от имени всех мужчин прошу вашего милостивого позволения попытать нам счастья.

Мужчины заглушили его слова аплодисментами и хвастливыми возгласами.

Баронесса была довольна, что маленькое происшествие поможет гостям веселее провести время. Она одобрила предложение инженера — и тотчас начались рьяные поиски пряжки. Пользуясь случаем, молодые люди искали то, чего не теряли, поближе к ножкам дам, что не особенно тех сердило, так как настроение у всех было веселое и игривое.

Вдруг инженер Груберис, который все время старался держаться поближе к Козинскому, показал пальцем в угол, где на особом консоле стоял большой канделябр, и радостно воскликнул:

— Вон она где, вон блестит! — и сделал вид, что бросается подобрать пряжку.

В тот же момент Козинский с возгласом: «Ah, pardon, pardon!», как бомба, ринулся в указанном направлении. Он так разбежался, что поскользнулся и, взмахнув руками, растянулся на паркете. Падая, он толкнул ногами консоль, да так неудачно, что канделябр с грохотом свалился на бедного франта, и растопленный стеарин со всех десяти свечей закапал его фрак и брюки.

Поднялась суматоха. Вскрикивали испуганные женщины, некоторые бросились тушить свечи, другие подымать незадачливого кавалера ордена пряжки. Он встал сам, но выглядел ужасно нелепым из-за расстроенной прически и перепачканного стеарином костюма, так что все рассмеялись, а гимназисты вскрикивали и чуть не падали от восторга. Сама баронесса не могла удержаться от улыбки. Барон, стоявший в дверях кабинета, не знал причины этой суматохи и решил, что кто-то из гостей перепился. Возвращаясь к карточному столу, он сердито пробормотал:

— Ach, du lieber Gott!.. Voilà encore un, qui ne sait pas garder sa mesure… Ah, malheureux pochard!.. Continuons, messieurs… [134]Ах, господи!.. (нем.) И этот меры не знает!.. Несчастный пьянчужка!.. Давайте продолжать, господа! (франц.)

— Ну, а где же пряжка, милый пан Козинский? — спросила баронесса, стараясь не рассмеяться. — Так ничего и не получилось из ваших стараний?

Козинский только ворочал глазами. А Груберис поклонился баронессе, вынул из жилетного кармана пряжку и сказал:

— Вот она, баронесса. Я нашел пряжку прежде, чем мы начали искать ее. Надеюсь, вы простите мне этот преступный обман. Но поиски сулили столько забавных моментов, что я не устоял перед искушением. И право, мы не обманулись, — добавил он, взглянув на Козинского.

Тот наконец понял, что стал жертвой коварной шутки, и, вскипев злобой, подскочил к Груберису:

— Сударь, это… это нечестно!.. Pardon! Я не позволю издеваться надо мной!.. Я требую удовлетворения!

Но Груберис смерил его холодным взглядом и, не выходя из себя, ответил:

— Во-первых, господин Козинский, советую вам пойти на кухню и почистить себе костюм. После этого мы с вами можем и поговорить. А пока что я предоставляю этот конфликт на суд баронессы.

Остальные поддержали инженера, потому что всем уже надоела напомаженная голова и преувеличенная элегантность Козинского. Баронесса деланно нахмурилась и сказала:

— За такой обман вы заслуживаете строгой кары, господин Груберис. Какой именно, я сразу не могу даже сообразить. Поэтому оставляю за собой право наказать вас попозднее. А сейчас потрудитесь водворить пряжку на место и будьте моим рыцарем на этот вечер. Я свои обещания выполняю.

Мужчины шумно одобрили решение баронессы. Посреди гостиной поставили кресло, и она села в него. Какой-то лысый толстячок, став на одно колено, другое подставил под ногу баронессе, и Груберис стал прикреплять пряжку к изящной туфле, получив при этом возможность насладиться красотой ножки и нежностью шелкового чулка.

По окончании этой церемонии госпожа Соколина ударила по клавишам фортепьяно, заиграв такую бравурную мазурку, что пол задрожал под ногами танцующих. В первой паре шли баронесса с Груберисом. А бедняга Козинский замаршировал в буфет успокаивать нервы. Он принял две рюмки коньяка, но сразу почувствовал себя нездоровым и, придерживаясь за стены, вышел из комнаты.

— Осрамил меня!.. — прошипела пани Козинская, когда он, проходя мимо, задел за ее кресло.

Панна Козинская едва не расплакалась с досады за брата, однако науяпольский гимназист сумел вернуть ей хорошее настроение. Козинский в этот вечер больше не показывался.

Оба ксендза наблюдали всю эту комедию с пряжкой. Лайбис с нескрываемой насмешкой глядел на двух соперников и без всякого стеснения отпускал ехидные замечания не только по их адресу, но и по адресу баронессы.

— А-а, господин инженер решил направить поток милостей баронессы в свою сторону!.. Ловко, ловко придумано! А, и ей надоел запах помады Козинского. Ну, разумеется, инженер произведет впечатление на любую женщину. Погляди, какой он мужественный, энергичный, хоть и кажется холодным, как камень. Эге, попадешься, пташка, в такие когти, нелегко будет вырваться! И с госпожой баронессой всякое может случиться… Это ведь не рохля Козинский!

Васарису начали надоедать эти замечания, а последние слова ужалили его, словно злая оса. Сперва он было обрадовался, что нашелся человек, который наконец осадил несносного Козинского, но вскоре снова забеспокоился. Увидев, что баронесса пустилась без оглядки флиртовать с Груберисом, он совсем помрачнел. Церемония прикрепления пряжки окончательно доказала ему, что Лайбис был прав. Такую нескромную, прямо-таки кафешантанную сцену он мог найти разве что в одном из прочитанных романов.

А под ухом у него снова загудел голос Лайбиса:

— Вот, Васарис, и у тебя была возможность завоевать расположение баронессы. Почему ты не нашел пряжку? Не знаю только, сумел бы ты воспользоваться этим случаем?

— А как бы выглядел ксендз в подобной ситуации? — раздраженно отрезал Васарис.

— Да обыкновенно. Здесь требуется лишь смелость, желание, энергия и фантазия. Правда, отплясывать с ней мазурку ты бы не пошел, но роль рыцаря сыграл бы великолепно. Какие штуки тут можно выкидывать! Тебе говорю, ты еще когда-нибудь пожалеешь, что упустил такой случай, да будет поздно. А если на каждом шагу начнешь допытываться, как будет выглядеть ксендз в такой-то ситуации, тогда твой сан станет для тебя такой обузой, что ты будешь спотыкаться на ровном месте. Ну, я, видимо, начал надоедать тебе. Идем лучше, выпьем вина.

Они пошли в буфет, где продолжали толпиться жаждущие. Васарис видел, как вошла баронесса со своим «рыцарем», как они пили и какие у них были веселые, далее счастливые лица…

Но, увидев Васариса, баронесса незаметно подалась в его сторону. Потом посмотрела на него долгим взглядом, и ему стало ясно, что не случайно взгляд этот так продолжителен. Он напряг все внимание и услышал, как баронесса сказала Груберису:

— Ну, а теперь, мой благородный рыцарь, предоставляю вам на минутку свободу. Я схожу в библиотеку, — забыла там один красивый вальс, и госпожа Соколина сейчас сыграет нам его.

Повернувшись к двери, она еще раз взглянула на Васариса. Дрожь пробрала его с головы до пят. Он почувствовал, что переменился в лице и, стараясь скрыть смущение, взял бокал и выпил залпом. Покосился на Грубериса. Нет, тот, кажется, ничего не заметил. Лайбис уже увлекся разговором со своим соседом. Ксендз не встретил ни одного любопытного взгляда.

Теперь надо было решиться — идти или не идти. Он решился — сразу же, не раздумывая, не рассуждая, потому что дорога была каждая минута. Но множество противоречивых мыслей атаковали его, парализовали волю. И вдруг пришло спасение. С быстротой молнии он смекнул: «Мне пора домой, воспользуюсь случаем и зайду проститься с хозяйкой дома. Это вполне естественно. Это я могу сделать и по собственному побуждению».

Он миновал столовую, гостиную, очутился в большой передней и, никого не встретив, прошел через коридорчик к двери библиотеки. Остановился перед ней, спросил разрешения, но не услышав ответа, повернул дверную ручку.

На столе горела свеча. На диванчике у самой стены, привалившись к спинке и закинув за голову руки, сидела баронесса. Глаза ее были закрыты, казалось, она ужасно утомлена и теперь наслаждается покоем. Услышав шаги, она открыла глаза и сказала тихим, усталым голосом:

— Ах, это вы, милый ксендз Людас. Хорошо, что вы пришли, мы можем немного посидеть. Здесь так приятно после этого невыносимого шума.

— Я пришел проститься с вами, госпожа баронесса. Мне пора домой.

— Хорошо, друг мой… Присядьте рядом со мной. Ах, как я устала от этих неумных шуток и банальных комплиментов, от этих поверхностных людей!..

Васарис несмело сел на краешек дивана.

— Вы все время были такой мрачный, не в духе. Что с вами, милый ксендз Людас? — спросила она сочувственно и далее положила руку на его руку.

Это прикосновение подействовало на него, точно волшебное снадобье, но еще не улетучившееся чувство обиды заставило его ответить с горечью:

— Я вижу, что никому здесь не нужен. Все это окружающее вас веселье нагоняет на меня тоску. Я как-то не могу приспособиться к этой обстановке.

— Вы раскаиваетесь, что пришли сюда и испортили себе вечер?

— Сознаюсь, были минуты, когда я искренне раскаивался…

— А сейчас?

— Нет, сейчас ничуть не раскаиваюсь…

— Ах, какой вы неверный, непостоянный друг, — с нежным упреком сказала баронесса, взяв его руку. — В жизни, мой милый, бывают разные минуты, разные положения и разные обязанности. Иногда случается, что чувствуешь одно, а говоришь другое, на губах у тебя улыбка, а в сердце грусть — и наоборот. А при гостях приходится подделываться под общее настроение, приходится все забывать, жертвовать собой, своими симпатиями, своими чувствами и делать то, что приятно всем. Особенно когда ты хозяйка.

— Мне показалось, — сказал Васарис, — что вы совсем не обращали на меня внимания…

— Из чего это вы заключили?

— Вы были увлечены сперва Козинским, а потом инженером…

Она выпрямилась, как пружина, и звонко рассмеялась:

— Ха-ха-ха!.. Не угодно ли, милый ксендз Васарис приревновал меня к Козинскому!.. За такую новость я должна отблагодарить вас.

Она взяла его голову и крепко поцеловала в губы. Потом обвила шею обнаженными руками и поцеловала еще раз — долгим, пьянящим поцелуем. Потом схватила со стола ноты и, уходя, шепнула:

— Приходите в четверг днем проститься. Покойной ночи! Желаю увидеть во сне меня…

Когда Васарис понял, что произошло, баронессы уже не было в комнате. Он еще чувствовал на шее тепло ее обнаженных рук, губы горели от ее поцелуя, вокруг еще веяло нежным ароматом ее духов, а в ушах звучали еще ее последние слова.

Пока он выходил из дому, вслед ему неслись волны меланхолически-веселой музыки. В гостиной танцевали вальс, он знал, что в эту минуту баронесса кружится в вихре танца и ее ведет сильная рука инженера Грубериса. Но теперь Васарис не ревновал. Он поверил во что-то такое, что сделало ее чистой, правдивой, недосягаемой ни для каких подозрений, ни для какой клеветы.

Холодная, ясная осенняя ночь обдала его струей живительного свежего воздуха, и он бодро зашагал по посеребренной первым заморозком дорожке.

XVI

В четверг баронесса ждала его и гадала: придет или не придет. Уж не испугала ли она его своей дерзкой выходкой? Вдруг совесть священника одержит победу над юношеским увлечением? Госпожа Райнакене давно научилась не вмешивать сердца в свои отношения с мужчинами, потому что из этого получаются одни огорчения и неприятности. Однако в последнее время она сама удивлялась, ощутив нечто вроде волнения по поводу визитов ксендза Васариса. Теперь, когда она поцеловала его в гладкие розовые губы, ей уже не было безразлично, придет он или не придет. Это чувство напомнило ей довольно отдаленные годы ранней юности, и баронесса с улыбкой сказала госпоже Соколиной:

— Знаешь, ma chère amie , я, кажется, начинаю влюбляться в этого ксендза. Я бы не возразила, если бы мы задержались с отъездом еще на месяц. За это время у меня бы успел пропасть к нему интерес, и я бы преспокойно уехала, зная, что не оставлю в этом медвежьем углу ничего любопытного. А теперь, чего доброго, когда я буду греться на Лазурном берегу, вдруг налетит воспоминание о севере, облаченное в сутану, и я отдамся меланхолическим мечтам. Что ты на это скажешь?

— На этот раз не могу одобрить твоего выбора и удивляюсь такому капризу. От этого попика ты не дождешься никаких сильных переживаний. Уверена, что он и целоваться-то не умеет. Ты бы гораздо больше выиграла, если бы судьба свела тебя с капелланом. У него скульптурный профиль, изумительно подвижная физиономия, в нем столько иронии, и, верно, уж опыта у него не меньше твоего.

— Нет, никогда, никогда! — возмутилась баронесса. — Достаточно я повидала этих скульптурных профилей, выразительных физиономий, иронии и остроумия!.. Все эти мужчины слишком мужественны, они отнимают у женщин всякую инициативу. Теперь меня начинают интересовать скромные, тихие, нежные, невинные мужчины, которых я сама могу повести по опасному пути любовного опыта. Ксендз Васарис именно таков.

— Стареешь ты, душенька, вот что я тебе скажу. В тебе просыпается материнское чувство, тебе нужно иметь детей. Я всегда говорила, что, несмотря ни на что, тебя тянет к мирному домашнему очагу. Как жаль, что брат слишком стар для тебя.

— Что еще за рассуждения! — рассердилась баронесса. — Ты вечно слишком далеко заходишь в своих выводах и пугаешь меня.

Васарис пришел в пять часов, когда барон и баронесса обычно пили со своими гостями чай. Он умышленно выбрал это время, чтобы избежать встречи с баронессой наедине. Он не знал, как посмотрит ей в глаза, что будет говорить. Он действительно застал в гостиной обоих хозяев, госпожу Соколину и всех троих Козинских. Баронесса встретила его как ни в чем не бывало, запросто, с обычной открытой улыбкой. Ему подали чаю, он неторопливо прихлебывал его, курил папиросы хозяйки и ввязывался в общий разговор о поездке в южные страны. С удовольствием отметил он, что Козинский охладел к баронессе. Он не вскакивал так назойливо со своим «pardon, pardon», не надоедал услугами.

Через полчаса Васарис поднялся и стал прощаться. Все были с ним очень милы. Барон порадовался своим успехам в изучении литовского языка. Госпожа Соколина пожелала ему поправиться и пополнеть за зиму, а Козинские уверяли, что были весьма рады познакомиться с ним. Баронесса взялась проводить его в библиотеку, так как Васарис принес прочитанные книги, и ей хотелось сделать ему кое-какие указания; он мог пользоваться библиотекой и после отъезда хозяев.

Они расставили принесенные книги, и баронесса сказала:

— Если вам хватит книг на всю зиму, я буду чувствовать, что сделала что-то хорошее. И потом эта комната — единственное место, где я особенно живо представляю вас. Все-таки я буду вас вспоминать. Здесь мы, кажется, проводили большую часть времени. А если не большую, то самую приятную… Вы не сердитесь на меня за прошлый раз? Нет? Знаете, бывают такие порывы, что ты не в силах побороть их…

— Не знаю, сударыня. Ну, а я, я чувствую, что сердце заговорило о своих правах. Меня бы постигло большое разочарование, если бы оказалось, что вы хотели лишь позабавиться или заманить меня в сети любви, как это водится в романах. Такие поступки можно оправдать только чувством, потребностью сердца… А впрочем, не все ли равно? Чем бы не кончилось наше знакомство, конец всегда будет бессмысленным…

— Во-первых, милый друг, знакомство с вами доставило мне немало приятного. Сейчас я вижу, что здесь участвовало и сердце, как вы говорите. Со мной этого давно не случалось. И потом, я должна сказать, что любовь никогда не бывает бессмысленной.

Она помолчала немного, будто задумавшись, затем улыбнулась и сказала:

— По правде говоря, это только начало. И если с нами не произойдет непредвиденных перемен, то весной, после нашего возвращения из Ривьеры, мы с вами можем продолжать знакомство. Вернемся мы в мае. Говорят, что это месяц любви, но, по-моему, зимой любовь горячей.

Васарису не понравилось, что о любви она говорила, точно о каком-то предусмотренном программой житейском занятии, которое можно продолжить весной. Сам он понимал любовь как неукротимое, неизбежное движение сердца, которое невозможно ни предусмотреть, ни остановить. Его совесть ксендза сопротивлялась такой умышленной, подготовленной любви, потому что это уже было грешно. Вообще он стыдился говорить о чувствах и произносить такое чуждое для ксендза слово «любовь». Он сделал еще одну попытку объясниться:

— Не знаю, сударыня… Все это произошло как-то нечаянно, само собой. Возможно, я был неосторожен, но меня не могла не пленить ваша благосклонность. Я не должен был ни брать книг, ни ходить к вам. Но такое самоотречение оказалось свыше моих сил. А в конце концов все равно… Я не жалею об этом… Но я ни на что не надеюсь, ничего не жду от будущего. Мне довольно сознания, что хоть раз была у меня одна из таких минут, которые вдохновляют поэтов, что при иных обстоятельствах и я бы мог получить от жизни свою долю счастья.

Баронессу растрогала его покорность судьбе, его отказ от дальнейших надежд. Но она подумала также, что он, вероятнее всего, заблуждается, потому что не знает соотношения между своими душевными силами и властью внешних воздействий.

«Если этот молодой ксендз, — думала она, — с такими идеальными представлениями о священстве, с таким чистым сердцем и такой уязвимой совестью все-таки не мог преодолеть влечения к миру, — значит, его призвание не в служении алтарю, а в чем-то ином. Он за короткое время убедился, что мог бы получить от жизни свою долю счастья. Это убеждение не останется без последствий. А если этот мальчик в сутане еще обладает талантом, он рано или поздно отыщет правильный путь. Но я не стану разбивать его иллюзий. Пусть все идет своим чередом».

Васарису пора было идти, но он все чего-то ожидал, не решался подняться. Баронесса рассказывала ему о заграничных городах и курортах, в которых она бывала и собиралась прожить будущую зиму. Она говорила об их богатстве, о развлечениях и комфорте, которыми пользуются собирающиеся там со всего света сливки аристократии и мира искусств. Живое воображение священника-поэта рисовало волшебно-яркие картины и романтические приключения. Какое эго счастье — хоть раз в жизни побродить с этой прекрасной женщиной по берегу лазурного моря, под стройными широколистыми пальмами или потолкаться по высоким зеркальным залам под звуки музыки, при свете вечерних огней…

Баронесса, видимо, угадав, о чем он мечтает, взяла его за руку, улыбнулась и добавила:

— Так-то, милый друг. Я, кажется, говорила вам, что искусство широко, как сама жизнь, а жизнь многообразна и увлекательна. Жизнь дает самый богатый материал для искусства. Если вы хотите стать писателем — узнавайте и изучайте жизнь. Никакие книги, никакие рассказы не заменят реальности. Ваша судьба зависит от вашей решимости, от вашей смелости.

Он поднялся уходить. Баронесса протянула ему руку и вдруг, точно в каком-то порыве, привлекла его к себе и поцеловала. Васарис принял этот внезапный порыв за проявление безрассудного чувства, и сердце его затопила волна счастья.

Вернувшись в гостиную, баронесса говорила:

— Если в наше время еще можно встретить доверчивость, невинные надежды и чистую романтику, то прежде всего у молодых ксендзов. Наш милейший ксендз Васарис как раз из таких. Ах, если бы вы видели, как слушал он мои рассказы о больших городах и курортах! Он воображает, что эти скучные, банальные места — сущее Эльдорадо!

—  Mais vous le menez à la perdition de son âme, ma shère amie, [135]Он погубит из-за вас свою душу, милый друг (франц.). — укоризненно сказал барон.

—  Soyer tranquille, mon frère. Ce petit abbé n'a point de sang dans les veins, [136]Не беспокойтесь, братец, у этого попика и крови в жилах нет (франц.). — заметила госпожа Соколина.

— А все же я провела с ним несколько приятных часов. Это доказывает, что у него есть шансы на успех, — заявила баронесса.

Слова ее заинтересовали Козинского, но баронесса больше не захотела говорить на эту тему.

Ксендз Васарис уносил с собой множество вызванных рассказами баронессы картин и ее внезапный поцелуй. и волнующую надежду, что вновь вернется весна, а вместе с ней вернется в его унылую жизнь просвет, которого он теперь лишился.

В этот вечер Васарис особенно мучительно ощутил контраст между тем, что он изведал в барской усадьбе и своим домашним житьем-бытьем. Там был комфорт, уютное тепло, интересные и по-своему живущие и думающие люди, а здесь — две холодные, пустые комнатенки, толстокожий скряга-настоятель, чужой загадочный Рамутис, дура Юле и тяжелые обязанности ксендза, которые ежедневно доставляют ему множество забот и никакого удовлетворения.

В доме настоятеля уже было известно, что хозяева имения собираются уезжать. За ужином Платунас метнул взгляд на Васариса и спросил:

— Так когда уезжают Райнакисы?

— В понедельник утром.

— Вы, конечно, ходили прощаться?

— Да. Недавно вернулся оттуда.

— Гм… Подружились!..

Васарис не ответил. После нескольких минут напряженного молчания снова заговорил настоятель:

— А я все думал, что эта дружба до добра не доведет.

— Почему вы так думали, ксендз настоятель? — спросил Васарис, чувствуя, что на него нападают, и решив упорно обороняться.

Настоятель язвительно усмехнулся.

— Не в укор вам будь сказано, но я должен заметить, что пребывание молодого ксендза в обществе мирян, где, помимо прочего, находятся молодые женщины небезупречной репутации, nota bene [137]Заметьте (латинск.). , всегда кончается скандалом.

— Однако вы говорите именно в укор мне. А женщина небезупречной репутации — это, по-вашему, вероятно, госпожа баронесса. Я должен сказать, что ничего дурного там не замечал… — Здесь он вспомнил поцелуй баронессы и услыхал возмущенный голос своей совести.

— Вы совсем недавно сошли с семинарской скамьи, а беретесь судить о людях. И вообще вы из ранних, ксенженька, вот что я вам хочу сказать! Молодым ксендзам следует держаться общества своих собратьев, а не мирян, к тому же и некатоликов!

Если бы не последние слова, возможно, Васарис и промолчал бы в ответ на эту нотацию.

— Извините, ксендз настоятель, — начал он, стараясь не горячиться, — но ваш совет держаться общества своих собратьев решительно не имеет смысла. Припомните, пожалуйста, как вы меня приняли в свое общество? Вы приняли меня, как своего врага… вы не сказали мне ни одного доброго слова. Вы меня потчевали одними саркастическими, презрительными замечаниями. И где я должен был искать вашего общества? В поле, в риге или в лавке? А эти, как вы говорите, люди с сомнительной репутацией проявили ко мне действительно добрые чувства. От них я видел только хорошее. Если я и ошибаюсь, вы все равно не имеете права попрекать меня ими.

Настоятель не поверил своим ушам, когда услыхал ответ Васариса. Он сразу остыл, встретив такое упорное сопротивление, но, вставая из-за стола, добавил:

— Вступать в споры с вами я не намерен. Я выполнил свой долг — предостерег вас, а там как знаете!.. Что посеешь, то и пожнешь…

Ксендз Рамутис слышал этот спор и после ужина, когда они с Васарисом возвращались к себе, стал осторожно расспрашивать его о взаимоотношениях с настоятелем, о хозяевах имения и разных частностях калнинского быта. Он зашел к Васарису, незаметно оглядел его книги и картины. Отвлекшись от темы, спросил: читал ли он такие-то и такие-то труды. Потом они заговорили о семинарских годах. И тут опять Рамутис заинтересовался, как Васарис учился, с кем дружил, чем занимался во время каникул, куда ездил, у кого гостил.

Высказывания его и вопросы были осторожные, деликатные, ненавязчивые. Но Васарис не был расположен к исповедям и признаниям, так что интерес, проявленный ксендзом Рамутисом, показался ему подозрительным. «Хочет проверить меня, — подумал он, — а может, просто шпионит: такие святоши часто способны на это. Или решил поставить мне духовный диагноз, а потом начнет лечить». За какую-нибудь неделю его необъяснимая антипатия к старшему коллеге изрядно окрепла, хотя Васарис не хотел признаться себе в этом.

Они поговорили еще немного, и Рамутис ушел, а Васарис провел остаток дня в воспоминаниях об усадьбе, обо всем что он там пережил. Но когда в его памяти вновь ожила сцена прощания с баронессой и ее поцелуй, совесть его заговорила голосом богослова. Был ли это грех, и какой? Ведь завтра он должен принимать прихожан с исповедью, приобщать их, служить обедню. Если он сделает это, то тяжко согрешит. Совершение этих таинств будет святотатством, и он падет в страшную бездну греха. Этот вопрос встал перед ним еще после бала, когда баронесса впервые поцеловала его. Но тогда ему было легко решить, что поцелуй этот не был греховным, потому что он почти не почувствовал, как это произошло: ни его воля, ни помыслы не участвовали в нем. Но теперь все было по-иному. Он почти предвидел этот поцелуй, он желал его, он сам поцеловал баронессу и испытал при этом величайшее наслаждение. Следовательно, это был osculum cum libidine — любострастный поцелуй.

Он перелистывал главу руководства по нравственному богословию, в которой речь идет о поцелуях и их категориях, и усердно перечитывал ее. Сам по себе поцелуй этот не был бы большим грехом, если бы не два отягчающих обстоятельства: он — священник, она — замужняя женщина. Однако обстоятельно рассмотрев вопрос об участии воли, помыслов, о наличии свободного согласия и страсти, он пришел к заключению, что не совершил смертного греха. Конечно, надо рассказать об этом казусе на исповеди и предоставить окончательное разрешение его духовнику, но вот к кому же пойти с исповедью? К настоятелю или к Рамутису? И тот и другой сразу поймут, что речь идет о баронессе, и вообразят бог знает что… А настоятель от души позлорадствует, узнав такую «пикантную» новость.

В конце концов несчастный ксендз Васарис порешил так: в виду того, что поцелуй этот был только peccatum veniale [138]Грех, заслуживающий прощения (латинск.). , сейчас он не станет говорить о нем на исповеди, а дождется первого случая, когда встретит какого-нибудь малознакомого ксендза из дальнего прихода. Да и какое он имеет право, исповедуясь в собственных грехах, косвенно выдавать баронессу?.. Она никогда не простит ему этого…

Впоследствии Васарис сам смеялся над своими ребяческими уловками, увертками и тревогами. Но тогда он был только что выпущенным из семинарии богословом и не знал еще, как трудно примирять мертвую букву закона с живыми движениями человеческого сердца.

В воскресенье он еще раз увидел госпожу Райнакене в костеле. Была его очередь служить обедню. Запевая «Asperges me»[139]«Окропи мя» (латинск.)., он обернулся кропить святой водой молящихся и увидел ее на обычном месте в пресбитерии, недалеко от двери в ризницу. Она, как всегда, была очень элегантно одета, с дорогим мехом на шее и в костеле одна лишь выделялась своим аристократическим видом. Прихожане больше глядели на нее, чем на ксендза.

Хотя настоятель и считал баронессу женщиной с сомнительной репутацией, но каждый раз, когда служил обедню, кропил ее отдельно, приостанавливаясь и предназначая ей одной осторожный взмах кропила. Она крестилась при этом, а настоятель, кивнув головой, шел дальше, обдавая головы молящихся струями воды. Прихожанам очень нравилось такое почтительное внимание к барыне, все ждали этого момента и сами проникались почтением. После, видя скачущую верхом баронессу, они не возмущались, а просто рассматривали это как барскую прихоть и баловство.

Ксендз Васарис никогда не кропил баронессу отдельно, и она всегда крестилась вместе со всеми молящимися. И в это последнее воскресенье она перекрестилась, не глядя на него, с серьезным, сосредоточенным видом. Васарис не встретил ее взгляда, даже когда раз незаметно взглянул на нее от алтаря. Ему было приятно, что она держалась так серьезно и бесстрастно, ибо в таком месте поистине не должно существовать ни знакомств, ни мирских воспоминаний. Он уже не отвлекался и спокойно вел службу до самого конца.

Больше Васарис не видел баронессы. После обедни, когда он шел к настоятелю завтракать, в костеле ее уже не было.

В понедельник днем Васарис вышел погулять. Подморозило, за ночь выпала пороша. Испещренный пятнами снега парк с черными голыми деревьями казался некрасивым, унылым. Окна дома были закрыты ставнями. При виде их у ксендза сжалось от тоски сердце. Он понял, что баронессы здесь уже нет.

Он пошел по дороге и увидел на подмерзшей грязи широкие и глубокие следы колес, ведущие от ворот. «Здесь она проехала», — подумал он, глядя на эти колеи в густой грязи.

Он хотел пойти дальше, но из-за туч выглянуло солнце, и дорога стала непроходимой.

Васарис повернул обратно, пошатываясь и с трудом волоча облипшие грязью ноги.

XVII

Теперь для ксендза Васариса потянулась тяжелая, томительная пора — хмурые, серые осенние дни и долгие, темные вечера. Начался рождественский пост. С приближением рождества работы в костеле прибавилось, но к обеду всегда управлялись со всеми делами. Погода испортилась, приходилось часто ездить к больным. Тем не менее у Васариса оставалось достаточно досуга. После отъезда баронессы он долгое время не мог ни за что приняться. Чтение, и то не клеилось. Он не был в состоянии и полчаса спокойно усидеть за столом. Не находя себе места, он метался из угла в угол, точно подстегиваемый чувством тревоги. Он ни о чем не думал и только повторял в памяти слова капеллана Лайбиса или баронессы, или шлавантского батюшки. Повторял наобум, без всякой логической связи, без всякой последовательности. Иногда же принимался мечтать, воображал себя в самых разнообразных условиях, рисовал свое будущее в свете различных идеалов.

Он видел себя образцовым ксендзом в каком-нибудь захолустном приходе, где живут одни добропорядочные, честные и трезвые люди. Но чаще он мечтал о своих будущих литературных победах, о произведениях, которые напишет, и как благодаря этому вырастет в глазах баронессы. Любил иногда вообразить, что он уже не ксендз и переселился в те чудные края, о которых рассказывала баронесса. Там он чувствовал себя точно в сказке, там его не связывали никакие обыденные, житейские дела.

Единственный человек, который теперь интересовался им и незаметно изучал его, был ксендз Рамутис. Васарис совершенно правильно угадал, что его коллега хочет узнать его и сделать прогноз его душевной жизни. Рамутис был в семинарии формарием, поэтому всегда был готов наблюдать за младшими собратьями и умел делать это осторожно, стараясь в то же время исправлять их недостатки и помочь там, где требовалось его содействие.

Рамутис читал все стихи Васариса и составил по ним довольно верное представление о молодом поэте. Поэтому он был доволен, попав в один приход с Васарисом. Рамутис предчувствовал, что будет здесь полезен, и с первого же дня убедился в этом. Когда же он узнал о том, что Васарис познакомился с помещиками, часто бывает у них, пользуется их библиотекой, а особенно когда сам увидел баронессу, то понял, что его коллеге угрожает большая опасность. Странное поведение Васариса после отъезда баронессы служило вернейшим подтверждением его догадки. Ксендз Рамутис решил действовать и теперь только ждал, когда его товарищ успокоится и будет более расположен к принятию духовной помощи.

Действительно, через некоторое время Васарис успокоился. Он опять стал много читать и однажды решил сходить в усадьбу за книгами. Экономка ввела его в пустой нетопленный дом, отворила ставни в библиотеке, и он остался один в холодной мрачной комнате. Диван был покрыт холщовым чехлом, на столе лежал серый слой пыли. Ксендз едва мог убедить себя, что каких-нибудь две недели тому назад в этой самой комнате было хорошо и уютно и что здесь он провел столько блаженных минут, слушая беспечные речи баронессы. Васарис взял несколько книг и пошел домой. Он увидел, как изменилась атмосфера его любимой комнаты, и словно холодный туман застлал впечатления такого недавнего прошлого. Впервые баронесса показалась ему далекой и недоступной.

Когда он успокоился, его снова потянуло к писанию стихов. После посещения библиотеки воспоминания об усадьбе стали видеться ему в известной перспективе, отдаляться в силу жестокой необходимости, покрываться пылью прошлого, приобретать полуреальный, полуфантастический оттенок. Воображение священника-поэта свободнее обращалось к переживаниям полуреального минувшего, чем к реальности настоящего. Тщетно восторгался он дерзновениями Тетмайера, искренностью и выразительностью его лирики, не только передающей пластический образ, но и проникающей в глубины мыслей и чувств. Едва взялся он за перо, и сразу понял, что никогда не сможет писать так. Права была баронесса: ему недоставало материала, недоставало непосредственности восприятий. Все-таки он постоянно чувствовал себя ксендзом. И в семинарии и теперь он стыдился открыто писать о любви и женщине.

Но он стыдился и кропать псевдолюбовные стишки, как это делали до него другие поэты из духовенства, прикрываясь «сестрицами», «девицами» в стиле народных песен, и слащавым, чувствительным идеализмом. Нет, Васарису все же хотелось писать о любви, о женщине. Тогда он стал искать косвенных способов выражения своих лирических чувств, и в его воображении возник, а быть может, только воскрес, образ далекой недоступной Незнакомки — той Незнакомки, которую он, еще будучи семинаристом, созерцал во время богослужений в соборе, так и не узнав, кто она.

Теперь в этом образе сосредоточивалось все, что он изведал в общении с Люце, а затем с баронессой. Теперь и Люце и баронесса стали для него далекими, образы их скрывались под пылью прошлого, во мгле нереальности. Барский дом казался ему теперь высоким таинственным замком, южные курорты, куда уехала баронесса — лазурными, волшебными дальними странами, а сам он стал скитальцем или сказочным витязем, который скачет темной ночью к высокому замку или на край света в поисках Незнакомки. Писал он и о Ясной Звезде, освещающей путь скитальцу, ведущей его через бурное море, и о Солнце, которое оживляет цветы и своими ласками зажигает кровь и опьяняет сердце.

Из этих и им подобных мотивов слагалась ранняя символика поэта Васариса. Она возникла не стихийно, а скорее была комбинацией отвлеченных понятий, выраженных в аллегорической форме, и обобщением личных переживаний.

Закончив первый цикл, он послал его в журнал, и стихи были напечатаны в ближайшем номере. Друзья Васариса и все, кто знал, что он ксендз, были удивлены, увидев, как смело и откровенно пишет он «про любовь». Даже символическая окраска не могла скрыть эротического характера этой лирики. Дело ясное: калнинский викарий влюбился или же мечтает и тоскует о женщине.

А самые любопытные начали гадать: кто же эта Она, Незнакомка, Царевна, Звезда, Солнце?

Ксендз Рамутис, прочтя стихи, встревожился сильнее, чем другие. Ему ясно было, о каком замке, о какой Незнакомке шла в них речь. И так как он располагал неоспоримыми данными, ему показалось, что Васарису грозят величайшие опасности. Ведь весной эта женщина вернется. И, как нарочно, в одном из стихотворений говорилось о Ее возвращении, о том, какой это будет великий праздник… Ксендз Рамутис решил действовать и употребить все свое влияние, дабы увести юного собрата с гибельного пути. Почему он не пишет о любви к отчизне, как Майронис, или о красотах природы, как Баранаускас в «Аникшчяйском боре»? Более всего ему приличествовало бы вдохновляться любовью к богу, великолепием церковных обрядов либо возвышенными истинами и писать религиозные стихи и гимны. Пусть его, наконец, пишет поэмы о чем-нибудь ином. Но воспевать женщин и любовь — ксендзу по меньшей мере нетактично…

Однажды прекрасным зимним утром, когда Васарис только что вернулся из костела и грелся возле натопленной печи, к нему зашел ксендз Рамутис и предложил погулять.

Был один из тех ясных, солнечных дней на переломе зимы, которые веселят сердце, пробуждают жажду жизни, готовность работать и придают силы. Оба ксендза миновали костельный двор и свернули к роще, казавшейся сказочно прекрасной, благодаря выпавшему за ночь инею. Дорога к ней была обсажена высокими березами, их тонкие поникшие ветви были словно пушистые гирлянды из нежнейшего белого шелка, замысловато опутывавшие высокие могучие колонны. В роще было еще красивее. Разлапые, островерхие ели бережно держали на своих опущенных лохматых ветвях мягкие хлопья снега, а раскидистые кроны высокоствольных сосен, точно исполинские растрепавшиеся белые цветы, четко выделялись на синем фоне неба. Не чувствовалось и дуновения ветерка. Казалось, сама природа, затаив дыхание, наслаждалась своими творениями, такими нежными и хрупкими, что малейшее сотрясение могло бы мгновенно разрушить их. Лишь кое-где носились в воздухе слетавшие с вершин легкие снежинки или срывались с сучьев елей комья снега и рассыпались пылью.

— Нет, что ни говорите, — воскликнул Васарис, — а такой феерической красоты летом не увидишь. Летом в природе есть нечто постоянное, обыденное, а вот это — только ее улыбка, каприз, как будто она на минуту примерила украшение, чтобы порадовать нас. Пригреет солнышко, подует ветерок — и ничего не останется.

— А когда я вижу такое прекрасное зрелище, — сказал ксендз Рамутис, — то всегда сожалею, что не рожден художником или поэтом. Ведь достаточно лишь хорошенько нарисовать или описать подобную картину, и, вероятно, получится мастерское творение.

— Не знаю. Мне кажется, в поэзии одними описаниями красот природы не обойдешься. Она требует чувств и мыслей. По-моему, общение с людьми дает поэту больше материала, чем природа. Благодаря этому общению для него и сама природа приобретает иной смысл.

— Ну, тебе виднее, — согласился Рамутис. — Только не ошибаешься ли ты в своей оценке общения с людьми. Ведь глубочайшие умы человечества избегали людей. Полагаю, что так же обстоит и с великими поэтами. Кто, как не Гораций сказал: «Odi prophanum vulgus»[140]«Ненавижу невежественную толпу» (латинск.)..

—  Prophanum vulgus — да. Но общаться нужно не с толпой, а с достойными людьми, к которым чувствуешь расположение. Мне один ксендз всерьез доказывал, что на поэтическое творчество вдохновляет, главным образом, женщина.

— Ну и ну! Когда такие глупости проповедуют миряне, чтобы оправдать нарушения морали — дело понятное, но чтобы это доказывал ксендз — как-то не верится.

— Но это подтверждает и история литературы, — упорствовал Васарис.

— Что она подтверждает? Историки литературы могут лишь констатировать, что, скажем, такой-то поэт был влюблен в такую-то женщину и поэтому написал такие-то стихи. Но они никогда не могут сказать, что бы написал этот поэт, если бы не существовало такой-то женщины. Может быть он написал бы в десять раз лучшие произведения и больше приблизился бы к вечной истине, добру и красоте.

— Это все одни предположения. Они ни в чем не убеждают меня. Никому не дано знать, что бы было, если бы не было… Такими примерами история литературы не располагает.

— Это потому, что историю литературы, которую, к сожалению, приемлют и католики, писали некатолики, а если и католики, то малосведущие миряне. Они замалчивали или недостаточно высоко оценивали гениев христианской литературы и превозносили до небес еретиков и писателей сомнительной нравственности. Вспомни святого апостола Иоанна, святого Августина, святого Фому Кемпийского, святого Фому Аквинского, святого Франциска — этих величайших мистиков! Разве могут равняться с ними даже Шекспиры, Гёте и Мицкевичи? Нет, у нас есть и гении, есть и таланты, только, конечно, чернь не будет чтить их и не поставит им памятников на стогнах, ибо они не потворствуют ее вожделениям. Их литература и поэзия прославляет бога — единственный источник красоты. Только божественная красота не прельщает тех, кого уже прельстила греховная, ложная красота.

Васарис не ожидал, что их разговор примет такой оборот. Продолжать спор ему не хотелось, — он увидел, что Рамутис внезапно перенес понятие литературы и поэзии из области обычной человеческой деятельности в недосягаемые высоты, где действуют лишь такие факторы, как божественная благодать и наитие свыше.

Ксендз Рамутис, ободренный его молчанием, решил, что теперь самое время перейти от принципиальных вопросов к писаниям самого Васариса и вернуть его с ложного пути на путь истинный. После минутного молчания он заговорил:

— Теперь я начинаю понимать и многие из твоих, как бы это сказать… ну, довольно своеобразных стихотворений… Тебя, конечно, ввела в соблазн светская литература или мнение твоего странного ксендза относительно влияния женщины на творчество. Оказывается, ты следовал его теориям, когда писал некоторые, главным образом, последние стихотворения.

Васарис поежился от этих слов, будто почувствовал чужую руку на самом больном месте.

— Ах, оставим в покое мои стихи! — поморщился он и, стараясь скрыть смущение и досаду, подобрал валявшуюся на дороге палку и забросил ее на лохматую вершину сосны. Их, словно в метель, обдало снежной пылью, но это не отвлекло Рамутиса от его намерения.

— А почему бы нам не побеседовать откровенно и об этом? Священникам полезно обмениваться мыслями друг о друге. Таким путем мы можем избежать многих неприятных ошибок. Скажем, если бы ты дал мне почитать свои стихи, прежде чем отсылать их в печать, и тебе была бы польза. Я бы отметил неподходящие места, ты бы исправил их, и все было бы прекрасно. Мы, священники, должны проявлять осторожность, когда выступаем публично.

Васарис пожал плечами.

— Я, кажется, ничего предосудительного до сих пор не печатал…

— Предосудительного пока еще нет. Однако были вещи необдуманные, неподобающие, quod sacerdoti non decet . Взять хотя бы твои последние стихи. С мирской точки зрения они очень хороши. И если бы их написал мирянин — transeat [141]Куда ни шло (латинск.). , но чтобы священник — нет!

— Когда я поэт, я не священник! — воскликнул Васарис и подобрал другую палку, чтобы забросить на опустившуюся под тяжестью снега ветку ели.

Рамутис даже приостановился от удивления.

— Ты это, верно, сказал не всерьез?

— Я говорю совершенно серьезно. Я пришел к этому после долгих раздумий и размышлений. Иначе рассуждать я не могу.

— Да ты подумай, какая это нелепица! Правда, психологам известны случаи расщепления или раздвоения личности. Но это несчастные, ненормальные люди. Ты ведь не такой. Ты в любой момент сознаешь все свои действия. Ты внушил себе какую-то опасную иллюзию.

— Пусть это иллюзия, но она нужна мне.

— Подумай, что же это получается. Хорошо, допустим, ты пишешь, не думая о своем священстве. Но другие-то все равно будут рассматривать твои писания как произведения священника. От этого никуда не денешься. И люди будут возмущаться. Враги церкви станут допытываться, что и как. Между нами говоря, когда ты писал последние стихи, то имел в виду эту помещицу — так ведь?.. Нам, здешним людям, это достаточно ясно. И выходит, один калнинский викарий восстановил друг против друга всех прихожан, потому что занимался денежными махинациями и драками, а другой увивается за хозяйкой имения, чего доброго, стихи пишет о любви к ней. Ты не сердись, что я так прямо говорю…

— Только не преувеличивайте, пожалуйста…

— Верно, я немного преувеличиваю. Но это все равно, что смотреть сквозь лупу — так легче увидеть характер своего поведения. Хорошее покажется лучшим, дурное — еще худшим.

Рамутис продолжал свои рассуждения, и сопротивление Васариса ослабло. Он не мог опровергать аргументацию Рамутиса, оставаясь в рамках идеологии духовенства.

— Помни наконец и о том, — говорил уже на обратном пути Рамутис, — что ты принадлежишь к духовному сословию. Поэтому каждый твой поступок будет засчитываться не только тебе, но и всему сословию. Если сделает что-нибудь мирянин, это его дело, но то, что делает священник, будет приписано всей церкви. Враги церкви сразу усмотрят сучок в нашем глазу, а достаточно согрешить одному из нас, и они закричат: «Все они таковы!»

Эти слова тоже попали Васарису в самое чувствительное место. Он молчал весь обратный путь, хотя Рамутис говорил уже о другом и даже старался успокоить и развеселить его. Близился полдень, солнце поднялось и пригревало сильнее, с запада подул легкий ветерок. Большинство деревьев уже лишилось утреннего наряда, а остальные роняли с ветвей мелкий, как пыль, снег. Глядя на эту гибнущую зимнюю красоту, Васарис почувствовал, что и его поэтическое настроение так же хрупко и гибнет под дыханием действительности.

Ксендз Рамутис, заметив, что его слова произвели сильное впечатление на Васариса, решил не успокаиваться и впредь укреплять своего колеблющегося собрата, вдохнуть в него дух священства. Вскоре после этой прогулки он счал уговаривать Васариса чтобы тот больше не брал книг из помещичьей библиотеки. Он пустил в ход все свое красноречие, чтобы подчеркнуть значение чтения и влияние книг. Особенно сурово обрушился он на беллетристику. Это чисто светский жанр, почти без исключений неприемлемый для духовенства. Даже в самых лучших романах встречаются непристойные описания, а ничто так не грязнит воображение, как подобные описания. Романы, подобно неким микробам, заражают и наше подсознание, оттого мы и вообразить не можем, насколько губительно их воздействие.

Васарису не стоило труда отказаться от библиотеки, так как он прочел почти все, что было там ценного. Теперь Рамутис завалил его своими книгами. Прежде всего он стал давать ему произведения, имеющие то или иное отношение к искусству и литературе. Особенно рекомендовал он сочинения епископа Недзялковского, этого «епископа-литератора, епископа-художника и критика», трактующие вопросы искусства и этики.

В это же время Рамутис задумал помочь Васарису возобновить и духовные упражнения. Однажды после долгих рассуждений о значении медитаций, он предложил ему следующее:

— Знаешь что, Людас, было бы прекрасно, если бы мы вдвоем выполняли медитации. Настоятеля я уж не трогаю, потому что у него свои давнишние привычки и методы, и с ним не сговоришься. Мы с тобой — дело другое. Я это практиковал в других приходах, и все были довольны. Коллективная молитва — большая поддержка в жизни священника.

Васарис был индивидуалист и любил все делать в одиночку. Коллективные медитации в семинарии у него редко получались. Чаще всего он во время них засыпал или думал о чем-нибудь постороннем. И теперь он очень неохотно согласился на предложение Рамутиса, но как можно было возразить набожному коллеге?

Рамутис придерживался установленного и довольно строгого распорядка, который предложил соблюдать и Васарису. Вставать в шесть часов утра, в половине седьмого — медитация, чтение утренних молитв, Prima и Tertia . Затем — костельные дела и богослужение. После завтрака — домашние занятия, изучение богословия, кое-когда продолжительные прогулки, так как они полезны для здоровья и помогают знакомиться с людьми. Перед обедом Sexta и Nona [142]Первый, третий, шестой, девятый (подразумеваются «Часы» — т. е. соответствующие определенному времени дня разделы бревиария). . После обеда — посещение sanctissimum и прогулка. Затем — Vesperes и Completorium . До ужина — домашние занятия. После ужина — чтение священного писания и книг духовного содержания, затем Matutinum и Laudes [143]Хвалúтны (латинск.). к следующему дню. В этот распорядок входило и чтение молитв по четкам, которому можно было предаваться и на прогулке и во время поездок к больным или вообще в часы досуга.

Ксендз Рамутис неуклонно соблюдал этот распорядок и внушал Васарису, что упорядоченное пользование временем — лучший способ закалить волю и характер и избежать душевной и физической вялости. Васарис достаточно наслушался об этом в семинарии и знал, что это справедливо. Но выполнять это на практике было делом нелегким, особенно когда во все вмешивался Рамутис.

Ровно в половине седьмого он уже стучался в дверь и звал на медитацию. В этот час было еще темно и холодно. В комнате Рамутиса на столе горела лампа. Оба становились на колени, читали «Veni sancte spiritus»[144]«Прийди, дух святой» (латинск.)., садились на жесткие стулья, и Рамутис принимался за чтение медитации, время от времени становясь на колени. Васариса неодолимо клонило ко сну… На другой день читал он, а слушал Рамутис. Остальные пункты дневного распорядка они выполняли по отдельности, но Васарис постоянно чувствовал над собой неусыпный надзор коллеги. А частенько слышал и напоминания, что теперь пора приниматься за то-то…

За какие-нибудь две недели опека Рамутиса успела надоесть ему до смерти. Каждый совет не в меру усердного викария раздражал и злил его. Согласно принятому ими режиму они должны были ложиться в десять часов. Но Васарис часто просиживал за чтением до полуночи. Вставать зимой в шесть часов было ему не под силу, и он оставался в постели. Тогда Рамутис озабоченно спрашивал, не заболел ли он, а узнав причину его неаккуратности, опечаливался и весь день оставался меланхолически-молчаливым. Иногда у Васариса до самого вечера оставался непрочитанным бревиарий, начиная с «Matutinum», и тогда он убегал к себе с восклицанием:

— Ох, меня еще ждет бревиарий с «Alperi, domine»[145]Господи, отверзи (латинск.). С этой молитвы начинается каждый день чтение бревиария., придется поторопиться…

Тогда Рамутис мягко журил его за такое упущение, и у Васариса все чаще возникало злобное желание подразнить благочестивого ксендза. Чувство антипатии, возникшее у него в первые дни знакомства, становилось все сильнее. Рамутис замечал это, огорчался, но не знал, чем объяснить охлаждение молодого друга.

Еще больше он встревожился, увидев, что Васарис исповедуется реже, чем через две недели, и однажды указал ему, как это дурно, когда ксендз слишком медлит с исповедью. Но Васарис упрямо промолчал, и по-видимому это внушение не проняло его. Наконец однажды ксендз Рамутис снова увидел его возвращающимся из усадьбы со связкой книг под мышкой. Сколько прекрасных основательных трудов было в шкафу Рамутиса, а этот упрямец еще в руки не брал их…

XVIII

Пролетели два месяца после отъезда баронессы, и в памяти Васариса снова стал оживать образ госпожи Бразгене.

Отдыхая тихими долгими зимними вечерами от аскетических проповедей ксендза Рамутиса, он вызывал в воображении множество милых, прелестных мгновений из семинарских времен, когда знакомство с черноглазой своенравной Люце так волновало его, служило источником наивных мечтаний, угрызений совести и душевных терзаний. Любил вспоминать он и о своем последнем посещении госпожи Бразгене в Науяполисе. Как въявь стояла она перед его глазами — немного пополневшая, но еще более красивая, нежная, открытая. Вспоминал он и высказывания Лайбиса — теперь они не казались ему такими парадоксальными, как в тот раз.

Потом он мысленно видел себя в усадьбе и рисовал в воображении баронессу рядом с Люце, сравнивал их, но и та и другая были ему по-своему дороги. Сейчас его больше притягивала и пленяла баронесса, а всякий раз при воспоминании о ней он испытывал тревогу и желание увидеть ее снова. А госпожа Бразгене привлекала его как приятное переживание прошлого, как близкая, родная душа. После отъезда баронессы он чувствовал себя в Калнинай одиноким-одиноким, он тосковал о человеке, с которым мог бы откровенничать без всякого стеснения. Таким человеком была одна Люце. И Васарис стал ждать случая съездить в Науяполис.

Такой случай представился на масленицу. Он собирался в город, точно на большой праздник, точно на торжество, какого давно не бывало в его серой калнинской жизни. Впечатления этого дня надолго врезались в его память.

Была еще зима, но вся природа ощущала дыхание близящейся весны. Небо как будто стало глубже и синее, воздух — мягче, а солнце успело согнать снег с холмов и открытых полянок. Стояли чудесные, веселые дни масленицы, когда укатанный санный путь соблазняет молодежь прокатиться в гости, а стариков — накинуть тулуп, выйти на солнышко, поглядеть на небо и подкрепиться надеждой еще разок дождаться весны.

Ксендз Васарис, тепло закутанный, сидел в санках, наблюдал окружающие картины и высчитывал сроки прихода весны. Мягкий сырой западный ветер довольно сильно пощипывал лицо, но это уже было не режущее дуновение зимы. Еще месяц — и на месте снежного покрова покажутся первые ростки зелени.

В городе Васарис счел своим долгом явиться к прелату Гирвидасу, который никогда не упускал возможности порасспросить каждого приезжающего из дальнего прихода ксендза, как у них идут дела.

Прелат, как всегда, принял Васариса весьма приветливо, усадил в своем кабинете, угостил папиросами и начал с вопросов «как живется?» и «что слышно нового?»

— Ну, а как ксендз Рамутис? — спросил он потом. — Уживаетесь?

— Да, ксендз прелат. Рамутис образцовый ксендз. По лицу прелата пробежала ироническая усмешка.

— Именно… Ксендз-то он образцовый, да слишком уж, как бы это сказать… не от мира сего. А в наше время нужны священники, которые понимают жизнь, которые стоят на земле обеими ногами. Если бы все были такими, как Рамутис или шлавантский батюшка, тогда бы церковь сдала свои позиции и повисла в воздухе.

Васариса неприятно удивил такой отзыв о шлавантском батюшке и Рамутисе, которого он, несмотря на всю свою нелюбовь, считал чуть ли не идеалом приходского священника, наравне с батюшкой. Поэтому он сказал с сомнением:

— Ксендз прелат, мне, право, неясно, в чем можно упрекнуть Рамутиса?

— В ограниченности, дражайший, — вот в чем. Ему бы вместе с шлавантским батюшкой поступить в монастырь ордена контемплантов, а не служить в приходе. Оттого Рамутис и не может до сих пор получить прихода. Куда его такого пошлешь? Во-первых, у него не уживется ни один викарий. Он захочет ввести в приходе строгий устав, как в семинарии, и, конечно, из этого ничего не получится. Далее, его нисколько не обеспокоют общественные дела, он будет попустительствовать всяким социалистам и прогрессистам. Скажем, подойдут выборы в Думу, и любой агитатор уведет у него из-под носа прихожан голосовать за безбожника. Сейчас влияние католиков распространяется на многие области, и ксендз должен всюду быть активным. Но при этом надо проявлять большой такт, а кое-когда и хитрость. Не так, как этот остолоп Стрипайтис — спутался с потребиловкой и восстановил против себя весь приход. В наше время ксендз, если он хочет принести пользу церкви, должен стремиться к большему и чем-нибудь выделяться в глазах мирян. Взять вот тебя. Политика, общественного деятеля из тебя скорее всего не выйдет, но зато ты поэт. И смотри, не подведи! Докажи, что и ксендзы могут занять первые места в литературе.

Эти дальнейшие рассуждения прелата изрядно поколебали идеалистические представления Васариса о требованиях церковного начальства к священникам, о его целях, стремлениях и методах. Он и раньше слыхивал от многих скептиков, что примерные, тихие, набожные ксендзы далеко не в почете, потому и сидят они в маленьких, захолустных приходах или вовсе не получают их, не говоря уже о высших иерархических должностях. И наоборот: хитрые карьеристы, пронырливые угодники и те, кто может «чем-либо выделиться в глазах мирян», оставаясь притом верным церковной дисциплине и способным лавировать в волнах общественного мнения, быстро продвигаются вперед. Разумеется, бывают и исключения. Сейчас Васарис готов был присоединиться к скептикам.

Эти мысли, вертевшиеся в голове Васариса во время разговора с прелатом, показались ему настолько значительными, что он решил зайти к капеллану Лайбису и выслушать его мнение. Однако, выйдя от прелата, он первым долгом направился к Бразгисам.

Доктор с женой очень обрадовались ему. Как-никак, всех троих связывала вереница приятных воспоминаний о недавнем еще прошлом, о безоблачных, беззаботных годах учения. К тому же среди науяпольской интеллигенции Васарис стал приобретать репутацию известного поэта. Стихи его, напечатанные за последнее время, всем нравились. Гимназисты заучивали их наизусть и переписывали в альбомы барышням. Дамы изъявляли желание познакомиться с ним и расспрашивали, кто он такой, а прослышав, что он ксендз, приходили в изумление, но это не удовлетворяло их любопытства. Кто-то узнал, что он хороший знакомый госпожи Бразгене, друг школьных лет и едва не бросил из-за нее семинарию. Госпожа Бразгене отрицала эти слухи, но при этом так многозначительно улыбалась, что ей никто не верил. Вот поэтому знакомство с Васарисом было и приятным и почетным.

— По правде говоря, не ожидал я, что вы станете поэтом, — дружелюбно сказал Бразгис. — Слишком вы были смирненьким, тихоньким. А теперь, гляди, за такое короткое время так развернулись. Очевидно, подействовали на вас ваши Калнинай.

— А я всегда знала, что из Павасарелиса будет толк, — похвасталась Люция. — Потому и симпатизировала ему, так что ты даже ревновал…

— Не выдумывай, милая, — защищался доктор. Васарис скоро заметил, что Люце относится к мужу дружески, сердечно, словом, совсем не так, как можно было предполагать, зная все давние обстоятельства. Сейчас, во время разговора, он несколько раз перехватил многозначительные взгляды, которыми обменивались доктор с женой. Васарису показалось, что они знают какую-то тайну и скрывают ее от него, точно заговорщики.

Неприятно ему стало от этих взглядов. Васарис почувствовал себя здесь чужим, выключенным из общества супругов. Он напряг все внимание, чтобы найти, в чем здесь дело. Он увидел, что госпожа Бразгене очень пополнела и уже не так хороша, как раньше. Когда она повернулась к гостю, Васарис заметил, что цвет ее лица потерял ту прелестную нежность и ровность, которыми он так любовался когда-то. Лицо ее слегка обрюзгло, губы припухли, а глаза, искрившиеся раньше жарким огнем — потускнели. Длинное просторное платье скрывало ее гибкий стан и все линии когда-то грациозной фигуры.

При виде этих изменений ксендз Васарис был разочарован. «Хорошо сказал Лайбис, — подумал он, — женщина только после замужества проявляет свою подлинную натуру. Кто бы подумал, что своевольница Люце будет такой матроной? А что станется с ней через несколько лет? Баронесса — та совсем иная…»

Доктор выпил чашку кофе и ушел к пациентам. Госпожа Бразгене поднялась, чтобы пересесть на его место и, проходя мимо кресла, прижалась к нему. Васарис окинул взглядом ее фигуру и вдруг все понял: Люце была беременна. Изумление, видимо, так ясно отразилось на его лице, что хозяйка заметила это и далее усмехнулась:

— Да, да, вы не ошибаетесь, ксендз Людас. А ненаблюдательный же вы, если не заметили этого с первого взгляда… Жду одного из двух: сына или дочь.

Васарис в замешательстве пробормотал что-то, а Люце продолжала:

— Мы с мужем решили так: крестить будет дядя, каноник Кимша, а вы — крестный отец. Кумой у вас будет одна интересная дама, — она уже заочно влюбилась в вас. Хорошо?

— Я согласен, если только настоятель отпустит.

— Вот тебе и на!.. Вы ведь не семинарист и не кто-нибудь, а поэт Васарис! Да, теперь вы стали писать по-другому. А признайтесь, кто эта калнинская красавица, которая полонила вас? Ох уж, придется мне как-нибудь съездить поглядеть, что там творится.

Васарис начал изворачиваться и оправдываться:

— Никакой там красавицы нет. Так иногда в зимние вечера нахлынут давние воспоминания, вот и все.

— Ну уж не отпирайтесь, милостивый государь. Ксендз Лайбис кое-что порассказал нам. Есть там у вас некая красавица-аристократка, госпожа баронесса. Где же нам, провинциалкам…

Но в словах Люце не чувствовалось ни упрека, ни насмешки. Она теперь была поглощена чем-то иным и не требовала, чтобы «Павасарелис» интересовался ею и посвящал ей стихи. Он понял это и облегченно вздохнул, будто избежав неприятного объяснения.

Васарис посидел еще немного и поднялся уходить, сознавая, что засиживаться при настоящих обстоятельствах было бы бестактным. Хозяйка попросила извинения в том, что не удерживает его, и выразила надежду, что в следующий его приезд все будет по-другому. Он простился и вышел. За все время его визита Люце ни разу не сделала попытки играть на его чувствах, оживить воспоминания о былом или пробудить надежду на будущее. Выйдя от нее, Васарис понял, что их взаимному чувству пришел конец. Она становится матерью, и было бы святотатством мечтать о ней, как о женщине, питать к ней какие-либо иные чувства, кроме дружеского уважения.

От Бразгисов он пошел к Лайбису. Ксендз доктор встретил его как давнего знакомого и доброго приятеля. Комната, в которой они расположились, показалась Васарису таинственной, похожей на жилище средневекового ученого. Здесь царил полумрак. Вдоль стен стояли черные, поблескивающие стеклами шкафы и полки, забитые толстыми книгами. В одном углу сверкало черным лаком и белизной клавиатуры пианино. На стене висела картина, сюжета которой Васарис не мог понять. На одной полке стоял простой черный деревянный крест, без изображения распятого, а рядом белел человеческий череп, сразу бросившийся в глаза молодому ксендзу. Комната была устлана коврами и тепло натоплена. Пахло какой-то тягостной смесью табака и ладана. Слова и звуки здесь звучали глухо, без резонанса и сразу замирали.

Когда Васарис пересказал свой разговор с прелатом, не скрывая своего удивления и разочарования, ксендз Лайбис поднял брови и иронически поглядел на него:

— Не будь таким наивным, приятель! Времена, когда церковь, как духовная община, руководствовалась изречением Христа: «Regnum meum non est ex hoc mundo[146]Царствие мое — не от мира сего (латинск.).», продолжались недолго и давно миновали. Сейчас этим изречением только подогревают в семинаристах идеализм, а кто следует ему в жизни, тот sicut parvulus [147]Как малый сей (латинск.). загнан в Шлавантай или Пипирмечяй. Современная церковь, хотя она и осуждает это, прилагает величайшие усилия, чтобы укрепиться in hoc mundo [148]В мире сем (латинск.). . Ей нужны даровитые политики, дипломаты, администраторы и чиновники. А что делать, если ни шлавантский батюшка, ни твой Рамутис, ни им подобные не обладают такими дарованиями? В состязании со светской властью она должна соблюдать престиж и декорум. Ей требуются не только шелк и золото, но и драгоценные камни на тиары, митры, посохи, кресты и перстни. В торжественных церковных процессиях участвуют прелаты и каноники, министры во фраках и генералы, у которых на груди блестят звезды и медали. Но это не мешает им по возвращении в свои кабинеты издавать дурные законы, обижать бедняков, кутить, быть эгоистами, скупцами, несправедливыми, жестокосердными и развратными…

Нет, Васарис, не возмущайся и не спеши с осуждением. Все это в порядке вещей. Разве церковь, завоевавшая себе свободу, не имеет права радоваться и ликовать? Разве нельзя славить господа блеском роскоши? Говорится же в бревиарий:

Laudate dominum in cymbalis benesonantibus,

Laudate eum in jubilatione,

Laudate eum in voce tubae,

Laudate eum in chordis et organo. [149]Хвалите господа на звучных кимвалах, хвалите его с ликованием, хвалите его гласом трубным, хвалите его на струнах и органе (латинск.).

И потом, знай, что декорум и торжественность воздействуют на толпу и околдовывают ее, как флейта факира змею. Этот способ гораздо легче и пользуется большим успехом, чем евангельская бедность, самоотречение, дела милосердия и прочие христианские добродетели. Для чего я это говорю? Да для того, чтобы укрепить в тебе, трепетная лань, дух священства. Учись трезво смотреть на вещи, умей ориентироваться и находить себе подобающее место…

Лайбис острым, испытующим взглядом смотрел на Васариса, а тот не знал, как истолковать его слова.

Если бы прелат Гирвидас услышал капеллана, он бы за голову схватился от такой ереси. Но между словами обоих существовала прочная логическая связь, и в сознании Васариса высказывания прелата и ксендза Лайбиса соединялись, как две посылки силлогизма.

Однако в ближайшие дни он больше думал о Люце, — он создавал в воображении двойной ее образ: живой, смелой, резвой влюбленной барышни и степенной раздавшейся, совершенно равнодушной к нему беременной госпожи Бразгене. Он чувствовал, что переворачивает дорогую сердцу страницу юности, на которой было запечатлено его первое робкое, прекрасное, мечтательное чувство к женщине — такое реальное и в то же время никогда не спускавшееся до будничной прозы. И жаль ему стало той ловкой чернобровой барышни с искрящимися глазами, которая звала его Павасарелисом, ждала его приезда из семинарии и в ожидании хранила пучок палевых бессмертников, набранных на его любимой горке.

Он несколько дней жил этими прощальными настроениями, а однажды вечером начал писать большой цикл стихов, где в символических картинах проследил все перипетии своего чувства. Он уже был настолько самостоятелен и испытывал такой лирический подъем, что решил не обращать внимания на то, как поймут его стихи и что скажут ксендз Рамутис, прелат Гирвидас или науяпольские дамы.

XIX

С самого начала священства Людасу Васарису тяжело давались его церковные обязанности. Первые месяцы он все еще надеялся привыкнуть к ним, но время шло, а он не чувствовал никакого облегчения. Наоборот, в некоторых отношениях ему стало еще тяжелее. Вначале его побуждал принимать исповедуемых пыл новопосвященного пресвитера, а отчасти и любопытство. Но скоро он познакомился со всеми основными вариантами исповеди и разновидностями грехов. Любопытство его было удовлетворено, а тяжесть обязанности, неподготовленность исповедуемых и время охлаждали его пыл.

Шлавантский батюшка совершенно справедливо предупреждал его об опасности привычки. Эта опасность подстерегала Васариса в одной из самых важных областей пастырской деятельности — в исповедальне. Но и проповеди постоянно доставляли ему мучения. Иногда он воображал, что уже привык, и по нерадивости или по какой-либо другой причине рисковал выйти на амвон, не подготовив и не заучив проповедь. Даром импровизации он не обладал ни в малейшей степени. Стоило ему очутиться перед необходимостью говорить, как все мысли вылетали у него из головы, он с отчаянием хватался за слова, сам не сознавая, что у него получается. Устремленные на него взоры всех молящихся мешали ему сосредоточиться, не выручал даже слышанный когда-то совет семинарского профессора риторики — вообразить, что видишь перед собой стадо безмозглых овец.

Однажды внезапно заболел ксендз Рамутис, который должен был читать проповедь, и эту обязанность пришлось выполнить Васарису. Времени на подготовку у него было не больше часа. Лихорадочно схватился он за «Руководство для проповедников» и набросал на листке бумаги подробный конспект проповеди. Листок он вложил в евангелие, чтобы воспользоваться им в критические минуты. Как на беду, в критическую минуту Васарис неосторожным движением руки смахнул листок с книги, и он, словно белая бабочка, описывая зигзаги, запорхал над головами молящихся. В это воскресенье проповедь ксендза Васариса продолжалась пять минут. За обедом настоятель, выпив заветную рюмку водки и закусив кусочком хлеба с солью, вперил в проповедника иронический взгляд и сказал:

— Н-да… Анекдот про кальвиниста как нельзя лучше подходит к нынешней проповеди нашего поэта. Мы, старики, хоть и влезаем на амвон прямо из хлева или из риги, а, благодарение богу, находим, что сказать. Так-то… Видать, барынины книжонки и стихокропательство не вдохновляют на подобающие для проповедей мысли. Хе-хе-хе.

После рождества для причта нашлось новое дело — христославить по всему приходу. К счастью, на долю Васариса досталась самая меньшая часть работы, так как в сравнительно небольшом калнинском приходе эта выгодная обязанность распределялась между настоятелем и первым викарием. Однако в двух деревнях пришлось христославить и ему.

Со двора настоятельского дома выезжало трое саней. В первых сидели ксендз и органист, во вторых — причетник и звонарь, а третьи были предназначены для рождественских даров — хлеба, холста, пряжи и так далее. «Христославы» обычно ехали в приятном настроении и были расположены ко всяким шуткам. Иной раз возница и самого ксендза вываливал из саней в мягкий придорожный сугроб. Настроение особенно поднималось к вечеру, потому что «христославов» угощали в каждом доме, а возницы и провожатые отведывали в одном месте горькой, в другом сладкой, в третьем пива.

Однажды в воскресенье посреди святок настоятель обратился за ужином к Васарису:

— Завтра вы будете замещать меня. По моим расчетам, на днях должна отелиться Пеструха. Это моя лучшая корова голландской породы. Придется остаться дома, а то как бы чего не случилось. Дело такое, что чуть отлучишься из дому, и без тебя обязательно что-нибудь не так сделают. Как назло…

— Куда ехать? — спросил Васарис.

— В Палепяй. Не люблю я этого гнезда смутьянов. В прошлом году Стрипайтис даже не заехал к Жодялису. Но вы поезжайте, в первый раз это удобнее. Потом, слыхал я, социалисты хорошо отзываются о вас. Там ведь всех нас аттестует учитель.

На следующее утро, пораньше отслужив обедню, Васарис сел рядом с органистом в первые сани, и христославы отправились в деревню Палепяй. Веселый звон колокольчика известил о их выезде.

В очередной деревне в такой день обычно происходило сущее столпотворение. Хозяева насыпали в мешки зерно и высчитывали, сколько дать на костел, то есть настоятелю, сколько ксендзу-христославу, органисту, причетнику, звонарю и возницам. Хозяйки с работницами подметали и мыли в избах, умывали и одевали ребятишек, хлопотали над угощением для ксендза и остальных христославов. Молодежь — девушки, пастушки, ребятишки — дрожали от страха, потому что ксендз сперва заставлял читать наизусть молитвы и отвечать по катехизису, а потом только оделял святыми образками и конфетами. Случалось часто, что в крайних избах не успевали кончить уборку, а вдали уже раздавался звон колокольчика, и стоявший у ворот на часах пастушок стремглав вбегал в избу с криком: «Едут!» Поднималась суматоха, и христославам приходилось наблюдать забавные сцены.

В этот день у Васариса все как будто спорилось, но ему было так противно принимать рождественские «дары» и деньги, что он в каждом доме испытывал пренеприятные переживания.

Въехав в деревню, христославы остановились перед избушкой бедного бобыля. В дверях их встретили с умильными лицами хозяева и кинулись целовать крест и руку ксендзу. Васарис покропил святой водой, органист затянул «Слава младенцу Христу», остальные стали вторить ему, и вся толпа ввалилась в сенцы. В избе, видимо, только что кончили подметать: пыль щекотала ноздри, заставляла чихать. В углу, у печи, сбились в кучку трое оробевших ребятишек в одних рубахах и испуганными глазенками следили за каждым движением ксендза.

Следовало как-нибудь вызвать хозяев на разговор, сказать что-нибудь этим детишкам, притом так, чтобы это соответствовало случаю и окружающей обстановке. Но ксендз Васарис был смущен, а хозяева стеснялись и того больше. Он пробормотал что-то, протянул детям по конфетке, положил на стол два образка и собрался уходить. Тут хозяин, поцеловав ему руку, сунул полтинник мелочью и начал оправдываться:

— Больше нет, отец-духовник… Денег негде раздобыть… Сами еле можем прокормиться. Семейство, слава богу, немалое, а люди мы неимущие…

— Не надо, не надо, — отказывался Васарис. — Оставьте себе. Я не из-за денег…

Но мужичок подумал, что «отец-духовник» не берет оттого, что мало дают, и тут он опять начал оправдываться вместе с хозяйкой:

— Ей-ей, больше нет… Не отказывайтесь, пожалуйста. Все-таки во славу господню…

Ксендз взял деньги, будто это были горячие угли, и направился к двери.

— А нам не надо дать? — закричали, пропуская его, органист, причетник и звонарь. — Знаем мы вас! Круглый год на заработки ходите, у вас побольше денег, чем у иного хозяина. А слугам церкви прикажете с голоду подыхать?

Васарис разделил между ними полученный полтинник, и все поехали дальше.

— Вы им не верьте, — поучал органист Васариса. — Деньги у них водятся, только скупятся они. Увидели молодого ксендза, вот и решили надуть. О-о, при ксендзе Стрипайтисе или настоятеле они бы не так…

Потом они заехали к зажиточному крестьянину, и там все шло гладко. Когда кончили петь, кропить святой водой и все приложились к кресту, ксендза и органиста повели в горницу, а остальных христославов в черную избу. И тех и других стали потчевать закусками и сладкой водкой. Хозяйка здесь была женщина шустрая, ловкая, и нелегко было избавиться от ее забот. Васарис попытался проверить младших членов семьи по катехизису, но хозяйка все превратила в шутку, потому что сама лезла «экзаменовать».

— Ну, сколько у нас богов? — спросил ксендз мальчика, который прошел уже весь катехизис и был у причастия.

Мальчик выпучил глаза и монотонным голосом, словно читая молитву, начал говорить вопросы и ответы:

— Сколько суть богов один бог в трех лицах бог-отец бог-сын и бог дух святой. Где находится бог на небе на земле и повсюду. Кто тебя сотворил бог отец кто искупил бог сын кто просветил дух святой, — без передышки выпалил он вызубренную наизусть первую страницу катехизиса.

Все рассмеялись над таким усердным ответом, а мать начала сама задавать вопросы:

— Казялис, а отчего гром гремит и сверкает молния?

— Илья-пророк по небу едет и трубку курит.

— А что бывает, когда ксендз во время обедни возносит святое причастие?

— Отворяются врата чистилища, и одна душенька летит на небеса.

— Казялис, — вмешался его младший братишка, — а кто в раю с хвостом?

— Святой дух в образе голубином!

Здесь опять все рассмеялись, а хозяйка, оттеснив мальчика на задний план, сама заняла его место.

— Знает, все он знает, ксенженька, и молитвы, и заповеди, и таинства, и девять добрых дел, и семь смертных грехов, как орехи грызет. Ну, хватит уже молитв! Пожалуйте подзакусить. Ведь немалый конец проехали! — И, поцеловав ксендзу руку, подтолкнула его к столу.

Если бы Васарис не вырвался с помощью органиста от хлебосольной хозяйки, на том бы и кончилась в этот день поездка. «На крест» он получил два рубля, все его спутники тоже остались довольны и дальше ехали чуть ли не с песнями.

К счастью, другие крестьяне деревни Палепяй оказались менее гостеприимными, и христославы получили возможность быстрее справляться с духовными визитами. Обедать они должны были у одного богатого крестьянина, лучшего певчего во всем приходе и хоругвеносца, который, пользовался доверием настоятеля. Но сосед его Жодялис, еще с утра узнав, что вместо настоятеля приедет ксендз Васарис, решил не сдаваться и угостить его обедом у себя. Сделать это было легко, так как христославы должны были по пути заехать сперва к нему, а потом уж направиться к хоругвеносцу.

Жодялис считался самым богатым крестьянином в деревне. Все усадебные строения у него отличались солидностью и содержались в порядке. Жилой дом был покрыт черепицей, амбар — дранкой, а рига и хлевы — железом, что было редкостью в тех краях. Землю он обрабатывал по-новому, пользовался удобрениями и не только молотил, но и косил сено и жал хлеб машинами. В хозяйственной деятельности Жодялис соперничал с настоятелем и, может быть, опередил бы его, если бы имел хотя бы половину той поддержки, которую настоятель получал от прихода. Жодялис так и говорил соседям, а иногда рассуждал об этом в Калнинай на базаре или на костельном дворе.

Разговоры эти дошли до ушей настоятеля. Он решил, что Жодялис завидует ему и подстрекает прихожан не ездить к нему на помочь и меньше жертвовать на костел. Отсюда и взялась неблагонадежность Жолялиса. Тактика и деятельность ксендза Стрипайтиса в потребительском обществе еще больше усиливали эту вражду. Палепского богача прозвали «передовым» и «сицилистом». Это задело самолюбие упрямого и самоуверенного крестьянина и в то же время раззадорило его. Прозвище «передовой», несмотря на осуждение ксендзов, звучало как-то по-новомодному, важно. Жодялис подписался на газету «Укининкас»[150]«Сельский хозяин» (литовск.)., отпустил бородку, стал носить «жидовский» картуз и курить короткую интеллигентскую трубочку. Раньше он мечтал разбогатеть и отдать сына в ксендзы, чтобы сидеть за одним столом с настоятелем, а теперь, став «передовым», вознамерился сделать его врачом или инженером.

Однако осуждение со стороны приходского духовенства мучило его, точно кошмар, особенно с прошлых святок, когда Стрипайтис объехал его дом. Это была сенсация для всего прихода. Многие начали избегать Жодялиса, а женщины иногда прямо в глаза обзывали его безбожником, «сицилистом». В глубине души Жодялис оставался все таким же верующим, немного суеверным мужиком, каким был и раньше. Его тянуло к дому настоятеля, и он охотнее бы увидел своего сына ксендзом, чем инженером или врачом. Поэтому, взявшись перевезти ксендза Стрипайтиса, он хотел помириться с ним и показать всем это. Поэтому же и теперь, услыхав, что христославить приезжает Васарис, он решил во что бы то ни стало устроить обед у себя. Давать обед христославам считалось большой честью, и весь приход знал, у кого в каком селе происходило пиршество.

Когда христославы приехали к Жодялису, почти уж подошло время обедать. Васарис предполагал здесь долго не задерживаться. День подходил к концу, и он видел, что к вечеру еле управится. Однако Жодялис с женой затормошили его с первых же шагов. Ксендзу пришлось основательно проверить знания молитв и катехизиса у батрака, батрачки, пастушка и всех детей.

— Нет, нет! Поспрашивайте еще, — настаивал Жодялис. — Чтобы потом не говорили, будто мои дети не знают катехизиса. Что ж, что я передовой. Раз надо, значит, надо…

Когда было покончено с экзаменом по катехизису и всех оделили образками и конфетами, вошла раскрасневшаяся Жодялене.

— Ну, а теперь, ксенженька, после таких трудов пора и подкрепиться. Просим остаться у нас отобедать. Постарались приготовить, что получше.

— Но ведь к обеду нас ждет ваш сосед, — с недоумением сказал Васарис. — Как же теперь быть?

— Ну и пускай ждет. Пришло время обедать, мы и просим вас. А без обеда не отпустим, — категорическим тоном заявили хозяева и тут же начали собирать на стол.

Тогда запротестовал органист, который был на стороне соседа, но Жодялис подмигнул ему, в подкрепление схватил за руку и проворно сунул рублевку. Органист, почувствовав в горсти весомость слов хозяина, стал сдаваться и колебаться: может, и правда, лучше пообедать у Жодялиса, а напоследки закусить у соседа. С таким известием и послали к ним мальчика.

Обед был приготовлен на славу, и всё подавалось не хуже, чем в доме настоятеля. К закускам хозяин поднес настоенной на кореньях «лекарственной» водки, и ксендз должен был выпить по рюмке и с хозяином и с хозяйкой. Органист пришел к выводу, что такой напиток, пане, будет позабористей шустовского коньяка, и пил со всеми, кто только брался за рюмку.

Во время обеда неожиданно явился учитель, величайший враг настоятеля. Органист при виде его поморщился, будто хватил горького перца, и по сему случаю опрокинул еще рюмку.

— Прошу уважаемого ксендза и господ хозяев извинить меня за то, что я вторгся к вам без приглашения, — стал оправдываться учитель. — Увидел в Калнинай возле лавки вашего мальчика и узнал, что вы готовите обед к приезду ксендза Васариса. Вот я и воспользовался этим случаем, чтобы познакомиться с уважаемым ксендзом. Домой к вам мне идти неудобно, а здесь, так сказать, нейтральная зона.

Хозяин усадил его рядом с ксендзом, выпил за его здоровье и попросил закусить.

— Я ведь большой ваш почитатель, — говорил учитель Васарису. — Ксендзов, признаться, недолюбливаю, но мне довелось прочитать много ваших стихов, и тогда я сказал себе: этот совсем иной! За этого я готов голову положить! Радуюсь, ксендз, настоящему случаю и пью за ваше здоровье!

Хозяин и остальные удивились, услыхав, что ксендз пишет в газетах, которые читает и учитель. Все помнили, что еще в прошлом году ксендз Стрипайтис проклял эти газеты и тех, кто их читает. Но органист, сидевший в другом конце стола, объяснил, что ксендз пишет в самые «порядочные» газеты.

После обеда заспешили дальше. Сосед Жодялиса был крайне обижен тем, что ксендз «так сделал», а его притворно-смиренная жена с горечью повторяла:

— Где уж нам… Жодялис побогаче, он сумел получше принять ксенженьку. Разве я так вкусно состряпаю, как Жодялене!

Хоругвеносец и все домашние не совсем успокоились и вечером, когда христославы на обратном пути заехали к ним поужинать. Ни у кого не было настроения, хотя хозяин и благодарил ксендза за то, что он не побрезговал под конец их мужицким угощением.

Когда миновали все треволнения этого дня и Васарис уселся в сани и выехал из деревни, он вздохнул полной грудью, как человек, развязавшийся с продолжительной неприятной работой. Обычно в подобных случаях он приводил в порядок разрозненные впечатления, анализировал и взвешивал их. Теперь, после целого дня, проведенного среди малознакомых людей — одних робких, других смелых до нахальства, третьих — напыщенных и лицемерных, Васарис почувствовал себя настолько измотанным и опустошенным, что сознавал только одно: кончено.

Они быстро мчались по гладкой, как стол, дороге, бойко звенели колокольчики, лошади мерно стучали копытами по белому насту, и комья смерзшегося снега отлетали в стороны. Была тихая морозная лунная ночь. Завернувшись в тулуп и подняв воротник, Васарис глядел на укороченные тени возницы и лошадей, на белеющие поля, на головокружительно-глубокое небо, блещущее бесчисленными звездами, и крупными и мелкими, и неподвижными и мерцающими, сбившимися в кучки и навек одинокими на волшебном небосводе.

Эта дорога была для него единственным воздаянием за все мучения минувшего дня.

XX

На другой день у Васариса нашлось достаточно досуга, чтобы поразмыслить над впечатлениями от первого святочного посещения прихода. Он убедился, что они имеют очень мало общего с пастырской деятельностью. Для богатых это повод попировать, для бедняков — необходимость отдавать с трудом нажитые гроши. Что касается его самого, то он узнал, что его литературная деятельность, его стихи пользуются большей известностью, чем он хотел бы. Оказалось, что учитель читает его стихи и может прочесть их Жодялису и другим знакомым крестьянам. А они могут понять их превратно. Он вспомнил слова Рамутиса и встревожился. На каждом шагу, в любой обстановке он чувствовал, как в нем сталкивались священник и поэт. Правда, учитель выразил ему свое восхищение и одобрение, но надолго ли это? Разве его привлекали нравственные качества Васариса-ксендза? Нет. Как ксендз он нисколько не повлиял на учителя, не приблизил его к церкви.

Поездка эта возымела еще одно последствие: Васарис приобрел в приходе врагов. Хоругвеносец, а особенно жена его, начали всем рассказывать, что молодой ксендз пировал у Жодялиса со всякими безбожниками, что он бог знает что пишет в газетах, а учитель не нарадуется на него. Все это весьма не понравилось настоятелю, и однажды он вслух выразил свое недовольство:

— Вы еще молоды, так и надо было придерживаться установленных порядков. Где было условлено, там и следовало пообедать. Теперь из-за этого начались интриги и раздоры. Учитель никогда не был и не будет другом ксендзу. Теперь он при первом же случае сделает какую-нибудь пакость. Эх уж, ничего хорошего из вашей поэзии не выйдет.

Васариса разозлило, что настоятель ведет подобные разговоры при Юле. Когда она вышла из комнаты, он сказал:

— Я убедительно прошу вас, ксендз настоятель, не делать мне замечаний в присутствии прислуги или других посторонних лиц. Думаю, вам вполне понятны мотивы моей просьбы.

— Я был бы рад, когда бы мне вовсе не пришлось делать вам замечаний, — отрезал настоятель и оставил его одного.

Юле, услышав раз-два такие разговоры, быстро смекнула, что настоятель не любит Васариса и хочет от него отделаться. Это внесло немалую сумятицу в ее чувства. Все ее симпатии были на стороне молодого ксендза, особенно после отъезда Стрипайтиса. А он не только не обращал на нее внимания, но явно избегал ее и просто недолюбливал. Такое отношение ксенженьки ранило ее сердце, возбуждало чувство ревности. Юле начала незаметно, но неотступно следить за Васарисом. Ей очень не нравилось, что он часто ходил в усадьбу, а теперь вот спутался с «сицилистами». После замечаний настоятеля она убедилась, что не ошибается. Ей было жаль ксенженьку и хотелось, чтобы настоятель вывел его на путь истинный. Поэтому она еще усерднее принялась следить за ним и обо всем, что слышала и видела, тотчас докладывала настоятелю.

А Васарис действительно начал ее недолюбливать. Ее заботы опротивели ему с первого же дня. Сначала она ходила к нему на исповедь раз в две недели, потом каждую неделю, а теперь уже прибегала по два-три раза в неделю. Он строго запретил делать это, но отвязаться от нее не мог. Исповеди ее были неискренни, грехи выдуманные и Васарис прекрасно видел, что она хочет как-нибудь повлиять на него.

Как-то Юле посетовала, что однажды, увидев баронессу в штанах и верхом на лошади, выругалась: «чтобы на тебе черти ездили», а потом ей приснилось, как черт на баронессе верхом скакал. Из-за этого ее самое одолели дурные грешные мысли. Еще как-то она призналась, что рассердилась на ксенженьку за то, что он в усадьбу похаживает… А вот после того, как он был там в последний раз, стала чистить его выходную сутану, а от нее запахло духами и опять ее одолели дурные мысли… Она поверяла ему свои горести, сны и искушения, все свои нелепые мысли и все слышанные где-нибудь разговоры или же спрашивала по всякому поводу совета, заставляла ломать голову над разными казусами и просила разрешить бесчисленные затруднения по поводу отпущения грехов. За последние месяцы Юле отравляла ему жизнь больше, чем угрюмый настоятель или попечительный Рамутис.

С наступлением великого поста работы в костеле прибавилось. Чаще приходилось служить панихиды. Тогда Васарис садился с органистом петь Nocturnum и Laudes . Это была единственная обязанность, которую он охотно выполнял. Ему нравились эти суровые, скорбные псалмы, лирические антифоны, трогательные песнопения. Когда он пел эти печальные гимны, то чувствовал как бы потустороннее дыхание смерти, умалялись все его жизненные заботы, и от устрашающих слов в сердце закрадывался ужас.

—  Domine, quando veneris judicare terram, ubi me abscondam a vultu irae tuae? Quia peccavi nimis in vita mea.  — Господи, когда прийдешь судить землю, куда скроюсь от гнева лица твоего? Ибо много грешил я в жизни своей.

Тогда он раскаивался в своей слабости и непостоянстве и снова, следуя архаическому напеву канционала[151]Книга псалмов, духовных гимнов и песнопений., выводил несложную мелодию:

—  Delicto juventutis meae et ignorantias meas ne memineris, domine . — Преступлений юности моей и неведения моего не вспоминай, господи.

С пробуждавшейся надеждой пел он слова утешения:

—  Ego sum resurrectio et vita: qui credit in me, etiam si mortuus fuerit, vivet; et omnis, qui vivit et credit in me, non morietur in aeternum.  — Я есмь воскресение и жизнь; верующий в меня, если и умрет, оживет; и всякий, живущий и верующий в меня, не умрет вовек.

И заканчивал печальный обряд глубоко горестной мольбой:

—  De profundis clamavi ad te, domine: domine, exaudi vocem meam.  — Из глубины взываю к тебе, господи: господи, услышь голос мой.

Нет, Васарис за всю свою жизнь не знал более прекрасного богослужения, чем Ofiicium defunctorum [152]Заупокойное богослужение (латинск.). . Поэтому он старательно учил органиста и слезно просил, чтобы тот бросил скверную привычку спешить, проглатывать слова, начинать новый стих, когда ксендз еще не кончил своего, импровизировать мелодию или подтягивать ксендзу второй.

По окончании заупокойной службы, Васарис опять шел в исповедальню, а родственники покойного, заказывавшие панихиду, и их соседи садились петь по четкам заупокойные молитвы. Эти молитвы выводили Васариса из терпения и рассеивали все лирическое молитвенное настроение. Выслушивая шепот исповедываемого, он слышал в то же время, как мужские и женские голоса попеременно повторяли один и тот же нескончаемый стих:

— Иису-усе, сыне Давида, помилуй ду-ушу!..

Васарису казалось, что мужчины и женщины дразнят этим стихом друг друга, как разбаловавшиеся дети. Он затыкал свободное ухо, чтобы не слышать этой пародии, а кончив исповедывать, спешил выбежать из костела. Однако в ушах у него весь день раздавался надоедливый стих:

— Иису-усе, сыне Давида, помилуй ду-ушу…

С приближением пасхи работы все прибавлялось. Народ валом валил к великопостной исповеди. По воскресеньям все три ксендза поднимались до света и усаживались в исповедальнях. Пока успевали всех отпустить, наступал уже вечер. Теперь и исповедовать было тяжелее. Теперь шли не набожные бабенки, рассказывавшие одни пустяки, но «серьезные» грешники, которые ходили к исповеди два, три, а то и один раз в год. Приходили плохо подготовившись, и надо было обо всем напоминать им, обо всем предупреждать их, выспрашивать. Парни и девушки так изворачивались, исповедуясь в некоторых грехах, что молодой ксендз едва мог догадаться, что ему хотят рассказать, а может быть, и утаить. В последние дни поста исповедальни осаждались с утра до вечера.

Во время поста у Васариса не было ни времени, ни охоты приниматься за какое-нибудь дело. Он ничего не писал, ничего не читал. Сил у него оставалось ровно столько, сколько требовалось на чтение бревиария. Общие с Рамутисом медитации давно прекратились. Не исполнял он их к в одиночку. Занятия, к которым у него не было расположения, все сильнее угнетали его, действовали на него деморализующе. Он начал превращаться в автомат, в церковного чиновника, выполняющего служебные обязанности.

После пасхи Васарис вздохнул свободнее. Дел теперь стало меньше, но первоначальное усердие больше к нему не возвращалось. Он решил распоряжаться своим временем по собственному усмотрению. С ксендзом Рамутисом у него установились прохладные отношения. Ничто не связывало их больше, они не находили общего языка. Васарис уважал своего старшего коллегу и по-прежнему считал его образцовым ксендзом, но отнюдь не следовал его примеру. Необъяснимый дух противоречия заставлял его иногда поступать словно на зло Рамутису. Ему не нравилось, что тот после богослужения так долго занимается gratiarum actionem[153]Делами милости (латинск.)., а после обеда visitationem sanctissimi, хотя он и знал, что это похвально и прекрасно. Иногда он готов был объяснять рвение, покорность, набожность и ясность духа своего коллеги только духовной ограниченностью. Он убедился, что никогда не будет таким ксендзом, как Рамутис. Оттого тот был для Васариса как бы живым укором, каждый его поступок будил в нем тревогу и портил ему настроение.

Однажды, испытывая свою совесть, он пришел к выводу, что до приезда Рамутиса горел желанием трудиться на благо церкви, хотя и тогда этот труд не находил приятным. Что же случилось потом? Неужели он так быстро сдал, опустился? И вот, проанализировав себя, он решил, что нашел объяснение этому: прежнее его рвение тоже было вызвано духом противоречия. Тогда он увидел опустившегося настоятеля и ксендза Стрипайтиса и из оппозиции к ним все делал на зло им. Но почему же теперь его одолевало желание стать в оппозицию к Рамутису?

Угрюмый, удрученный расхаживал он по своим комнатам или по просыхающей уже дорожке в саду. Настоятель пытливо взглядывал на него за обедом, а ксендз Рамутис гадал с озабоченным видом, чем и как ему помочь. Юле, приходя убирать комнаты, каждый раз испускала троекратный соболезнующий вздох, а Васарис немедля брал шляпу и, не говоря ни слова, выходил из дому.

С приходом весны он все чаще заглядывал в усадьбу, когда же просохла дорога, часто ходил прогуляться мимо парка к озерцу. Дом стоял еще глухой и слепой, с запертыми ставнями.

XXI

Теплые майские дни в этом году, как всегда, принесли Васарису мечтательное настроение, чувство светлой радости и желание насладиться миром и жизнью. Все три калнинских ксендза сейчас шли своими разными дорогами. Настоятель целые дни напролет проводил на дворе или в поле с палкой в одной руке и с бревиарием в другой. Он при сматривал за хозяйственными работами, то принимаясь ругаться, то молиться.

Васарис в свободное время уходил в сад или в рощу, а ксендз Рамутис занимался с детьми катехизисом и готовился к майским молебствиям.

Занятия эти Рамутис считал весьма важной обязанностью и любил их. Он обладал всеми необходимыми для этого качествами, был добросердечен и прост в обращении, всегда находился в хорошем расположении духа, умел приноровиться к детскому уровню понимания, хорошо знал методику и имел немалый опыт. Дети любили его и, раскрыв рты, слушали, когда он излагал события священной истории или объяснял символ веры. Несколько раз пытался заниматься с детьми и Васарис, но ничего из этого не вышло. Гладко рассказывать он не умел, а главное, не мог установить такой атмосферы, в которой бы дети чувствовали себя непринужденно, заинтересовались бы предметом, не боялись бы его и не стеснялись задавать вопросы или отвечать на них. Робкие чуждались и стеснялись его, баловники не слушали, тормошили младших, толкались и подымали шум.

Другой заботой ксендза Рамутиса были майские молебствия. В последний день апреля богомольные калнинские бабенки плели венки и тащили в костел пучки трав и цветов во славу царицы небес и весны. Алтарь с образом девы Марии утопал в первой весенней зелени и цветах. Рамутис всерьез схватился с настоятелем, пока не получил достаточно свечей, чтобы молебствия веселили сердца и возвышали души. Каждый день после обедни, перед литанией пресвятой девы, ревностный ксендз читал краткую проповедь, стараясь вложить в слушателей все добродетели богоматери. Калнинские прихожане давно не видели в своем костеле таких прекрасных молебствий и усердно посещали их.

Любил эти молебствия и Васарис. По большей части они с Рамутисом и служили их. Васарис совершал литургию и пел литанию, а Рамутис читал молитвы и проповеди. Эти молебствия были поэтическими эпизодами религиозной жизни, которых не коснулась будничная рутина. Васарису нравился этот культ непорочной девы с его символикой, нравились выразительные, такие необычные обращения литании. Под гудение органа вместе со всей толпой молящихся он пел полным голосом и чувствовал, что растворяется в этом море звуков.

— Мистическая роза, башня Давида, башня непорочности, златой чертог, арка завета, врата неба, заступница грешников, утешительница скорбящих, — молись за нас!

Запах свечного воска и ладана смешивался с сильным запахом сирени, и от этих ароматов, от пения во славу царицы дев почти кружилась голова.

В свободное время ксендз Рамутис работал в своей комнате или, прохаживаясь по костельному двору, читал по четкам молитвы, а Васарис, стараясь не встретиться с ним, уходил куда-нибудь поближе к природе.

Чаще всего его можно было увидеть шагающим по дороге к лесу или озерцу за барской усадьбой. Он смотрел на зелень, на птиц и насекомых, любуясь в то же время синевой неба и отражающимися в озерце деревьями. То вглядываясь, то вслушиваясь в окружающее, он старался чутко ощутить всем сердцем пробуждение природы и бесконечно многообразные проявления ее жизни.

Иногда, отыскав просохшую полянку, покрытую густой молодой травкой, Васарис снимал сутану, расстилал ее, ложился на спину и, закинув за голову руки, целыми часами предавался пассивному созерцанию. С наслаждением чувствовал он, как обдувает его мягкий пахучий ветерок, как ласкает тело приятное тепло солнечных лучей.

После таких прогулок он возвращался домой умиротворенный, собранный, с чувством внутренней радости и удовлетворения. По вечерам он снова выходил в сад. Сначала густо зацветающий цвет, а затем пышно распустившаяся листва деревьев с наступлением ночи, казалось, нарочно обступала его, заслоняла небо, окутывала своей мягкой, нежной массой. Он осторожно шел тропинкой до костельного двора, и только там открывалось над ним темно-синее, глубокое, звездное небо.

Он отворял калитку и входил во двор. В лицо ему ударяла волна сухого тепла, идущего от костела. Сняв шляпу, Васарис обходил его кругом. Иногда его охватывало мистическое чувство не то страха, не то благоговения, когда он достигал окна, против которого стоял главный алтарь со святыми дарами и мерцал красный огонек лампады. Он останавливался, оглядывался и, убедившись, что поблизости никого нет, становился на колени и, опершись на палку, погружался в раздумье. Это было единственное проявление его религиозной жизни, в котором участвовало сердце.

По вечерам Васарис кое-когда писал. Живя близко к природе, он по большей части в ней и черпал вдохновение. В стихах той поры, посвященных природе, он далеко шагнул вперед. Раньше он пытался описывать ее красоты, воспроизводить пейзаж или же изливать собственные чувства на ее фоне. Ведь раньше он или только любовался природой, или сильнее ощущал перед лицом ее свое «я», свое одиночество, отречение от собственной личности, а иногда какую-нибудь свою действительную или мнимую победу.

Теперь же он начал ощущать не только себя, но и самоё природу. Чувства его точно обострились и проникали глубже, он стал восприимчивее. Он узнал, что у природы есть своя жизнь, своя душа и свой язык. Шепот природы, пробудившейся для любви, сейчас стал ему понятнее, ибо он сам пробудился для нее. Привыкнув выражать символами свои мысли и чувства, он хотел теми же приемами создавать и стихи о природе. Подменяя смысл слов, он строил из реального пейзажа символический образ: природа — храм, населенный таинственными существами, которые любят, борются и страдают под властью не знающей пощады судьбы. Но тут же его поэтическая память и интуиция подсказывали ему какой-нибудь простенький мотив и искренние слова для его воплощения.

Иногда Васарис пытался определить ритм природы, ее душу и настроение. Он принимался за поиски таких слов, созвучий и ритмов, которые были бы в состоянии выразить непередаваемое и передать невыразимое. Он пробовал настраивать себя как струну, которая бы воспроизводила тона, услышанные им в общении с природой. Не все могли понять эти его стихи, но многие чувствовали, что «в них что-то есть».

Однажды, идя к роще мимо барского парка, Васарис увидел, что в доме отворены все окна, мебель вынесена наружу и несколько человек суетятся вокруг, выбивают ковры, чистят утварь и окапывают цветочные клумбы.

Он хотел было подойти и узнать, когда приезжают господин барон с супругой, но удержался. Разве не интереснее ждать и надеяться день за днем, чем знать точный срок и иметь перед собой скучный, ничем не заполненный промежуток времени? В тот день он долго лежал на берегу озерца, следя за плывущими с запада облачками, а поднявшись, снова увидел их отражение в гладкой поверхности воды.

Баронесса еще не приехала, когда Васарис получил письмо из Науяполиса. Супруги Бразгисы приглашали его на крестины сына и просили быть крестным отцом. Поехал он неохотно, так как все его мысли сейчас вертелись вокруг приезда баронессы. Кроме того, роль кума казалась ему смешной и прозаической.

У Бразгисов он застал каноника Кимшу. Старик обрадовался ему и расцеловал в обе щеки. Потом отстранил немного и, держа руки на плечах, оглядел с головы до ног.

— Ну, платунасовские хлеба тебе впрок не идут. Все не здоровеешь… Побледнел. Лицом возмужал, все черты стали резче, в глазах этакое вдохновение… «В стихах цвела надежд отрада…» Эхе-хе!.. Ну, поди познакомься с будущим крестником.

Госпожа Бразгене выглядела теперь совсем иначе, чем в последнюю их встречу. Она вновь стала почти прежней Люце. Стан ее был строен и тонок, лицо блистало молодостью и красотой, глаза сияли радостью и счастьем.

— Вот увидите, он вовсе не такой маленький, — говорила она, ведя Васариса к сыну. — Растет прямо на глазах. Йонас говорит, он похож на него, а мне кажется, на меня. Ну, скажите, на кого он похож?

Васарису казалось, что ребенок ни на кого не похож, но из желания угодить матери он посмотрел на нее и на сына и сказал:

— Конечно, на вас. И овал лица, и губы…

— И глаза, главное, глаза! Пусть только он проснется. Тогда увидите!

Ребенок лежал в кроватке, потонув среди подушек и кружев. Он спал спокойным младенческим сном и казался очень забавным со своим крохотным носиком, оттопыренными губками и мягкими редкими еще волосиками. Мать не утерпела, — начала поправлять одеяло и подушки — и ребенок проснулся. Он зачмокал губами, открыл глаза, сморщился и сделал гримасу, похожую на улыбку.

— О, наш мужчина улыбается! Он всегда улыбается, когда хорошо выспится… — И она начала лепетать ему слова, которые может найти только молодая мать для своего первенца.

— А теперь оставьте нас одних, — обратилась она к Васарису. — Нам надо покушать перед таким важным делом…

Она сама кормила сына. Васарис вышел. Крестины должны были состояться здесь же дома, перед обедом. Одной из первых явилась восприемница. Затем прибыли капеллан Лайбис и прелат Гирвидас. Пришли еще несколько знакомых господ и дам.

Васариса немедленно познакомили с кумой. Его давно уже заинтриговали обещания госпожи Бразгене, что кумой будет необыкновенно симпатичная и красивая дама, которая успела заочно влюбиться в него. И вот он увидел, как в гостиную вкатилась еще не старая, но невероятно толстая женщина. Она была в черном платье, украшенном черным стеклярусом, отчего белизна ее лица приобретала какой-то меловой оттенок. Все здесь, видимо, ее знали, со всеми она держалась запросто, и с приходом ее в гостиной стало оживленнее. Когда доктор Бразгис представил ей ксендза Васариса как будущего кума, она стала изъявлять свое удовольствие так громогласно, точно хотела, чтобы каждое ее слово слышали все обитатели дома.

— Ах, ксендз Васарис!.. Поэт!.. Какое счастье!.. Я так давно хочу с вами познакомиться!.. А теперь мы кумовья!.. Вы подумайте! Породнимся!.. Вы должны прочесть нам стихи!.. Сымпровизируйте что-нибудь!.. Такое важное событие!..

Васарис покраснел, не зная, как отвечать на такие агрессивные комплименты кумы и выйти из смешного положения. Ему было досадно, что Люция вздумала свести его в пару с этой голосистой толстухой. Однако подошло время крестить, и кума укатилась в спальню одевать младенца.

Церемония крестин, совершаемая на дому, оказалась более торжественной, чем в костеле. В гостиной на столике было разложено все необходимое для обряда. Каноник

Кимша облачился в красивый кружевной стихарь и расшитую шелком эпитрахиль и стал ждать восприемников с младенцем. Гости столпились вдоль стен. Наконец двери столовой распахнулись, и вошли восприемники. Ксендз Васарис нес ребенка, а кума — белую крестильную рубашечку. Обряд шел гладко. Каноник Кимша громким голосом вопросил:

— Витаутас-Казимерас, — ибо родители выбрали ему это двойное национальное имя, — чего чаешь от церкви божьей?

— Веры, — ответили за Витаутаса-Казимераса восприемники.

— Что тебе дает вера?

— Жизнь вечную.

— Если хочешь войти в жизнь вечную, исполняй заповедь: возлюби господа бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, а ближнего твоего, как самого себя.

Но тут наступил момент, когда каноник вложил Витаутасу-Казимерасу в ротик «соль мудрости». Почувствовав, вероятно, непривычный вкус, младенец так заорал и засучил ногами и руками, что восприемник даже испугался. Он продолжал кричать в продолжение всех заклинаний «нечистого духа» и «окаянного дьявола», а на вопрос каноника:

— Отрицаешься ли сатаны? — крикнул с удвоенной силой.

Но восприемница, заглушая крестного сына и восприемника, гаркнула:

— Отрицаюсь.

— И всех дел его?

— Отрицаюсь.

— И всея гордыни его?

— Отрицаюсь.

Тогда каноник, сменив синюю эпитрахиль на белую, помазал его святым миром и снова вопросил:

— Витаутас-Казимерас, веруешь ли в бога отца вседержителя, творца неба и земли?

— Верую, — ответили восприемники.

— Веруешь ли в Иисуса Христа, сына его единородного, господа нашего, рожденного и страдавшего?

— Верую.

— Веруешь ли в духа святого, в святую католическую церковь, в общение святых, в отпущение грехов, в воскресение плоти и жизнь вечную?

— Верую.

— Витаутас-Казимерас, хочешь ли принять крещение?

— Хочу, — устами восприемников ответил Витаутас-Казимерас.

Тогда каноник, творя образ креста, полил ему головку водой, произнес сакраментальные слова, и Витукас Бразгис из язычника стал христианином-католиком. Потом его еще раз помазали миром, дали ему белую рубашечку — знак непорочности, зажженную свечу — символ рвения, и напутствовали в жизнь словами:

— Витаутас-Казимерас, иди с миром, и да пребудет с тобою господь. Аминь.

Крестины были окончены. Все еще кричавшего Витукаса взяли восприемница с матерью и унесли в спальню. Каноник снял стихарь, причетник убрал священную утварь, и в гостиной возобновились оживленные разговоры и шутки.

Вскоре горничная доложила, что обед подан. По приглашению хозяев гости толпой хлынули в столовую. Возле госпожи Бразгене по одну сторону сел прелат Гирвидас, по другую — каноник Кимша. Восприемники должны были сидеть рядом и вплотную, чтобы у мальчика зубки не росли редкими. Обед был превосходный. И ели и пили все как следует. То и дело кто-нибудь провозглашал тост за Витукаса или за родителей — вместе и порознь — или за восприемников. Потом начались пожелания новых наследников, авансом пили и за их здоровье. Восприемница отвечала на каждый тост и осушала бокал до дна, заставляя и Васариса делать то же самое.

Разговаривали на разнообразные темы. Прелат Гирвидас пользовался репутацией рьяного политика. Он внимательно следил за обширной русской печатью и выписывал одну влиятельную немецкую газету. Он знал, как свои пять пальцев, все взаимосплетения европейской политики. Растолковав, каковы цели и планы Тройственного согласия и Тройственного союза, прелат указал на несколько важных симптомов в политической жизни и, подняв палец, сделал сенсационный вывод:

— В Европе, господа, попахивает порохом. Надо ждать войны.

Каноник Кимша был пацифист, он начал разносить в пух и прах доказательства прелата. Прелат стал обороняться и вошел в такой раж, что у него даже хохолок на темени стал дыбом. После того как собеседники допустили, что война может когда-нибудь начаться, заспорили, кто победит. Прелат был на стороне русских и французов, а капеллан Лайбис, закончивший образование в Германии, оказался германофилом и предсказывал победу немцам. Неясно было только, как поведет себя Англия. Затем возник вопрос, что будет в том и другом случае с Литвой. Страсти германофилов и русофилов разгорелись, спор стал весьма горячим.

Для Васариса и многих других эти вопросы были в новинку и не имели большого значения. Стоило ли ломать голову, горячиться из-за каких-то вероятностей и строить вовсе уже нереальную гипотезу о войне? Васарис в спорах не участвовал и в те минуты, когда ему удавалось избавиться от опеки кумы, наблюдал Люцию.

Этот обед напомнил ему другой обед — в Клевишкисе в день престольного праздника, когда Люце из-за букета цветов пронизывала его, семинариста Людаса, выразительными жгучими взглядами. Как все изменилось! Теперь он уже ксендз, а она — госпожа Бразгене, мать Витукаса… Похорошевшая и похудевшая, она сейчас походила на тогдашнюю Люце, но не послала Васарису ни одного кокетливого взгляда. Сейчас Люце была всем сердцем с Витукасом; за обедом она несколько раз вставала и выходила поглядеть на сына. И Васарис снова убедился, что между ними кончились все сердечные дела.

Кума давно уж терпела мучения из-за затянувшегося разговора о политике, в котором не могла принять участия. Улучив момент, она выкрикнула предложение спеть «Многая лета» Витукасу. Не успели гости усесться и перевести дух, а кто-то уже потребовал многолетия родителям Витукаса. Нашелся еще щедрый гость, готовый пожелать многих лет восприемникам, но обед кончился, прелат перекрестился и, встав, начал читать послеобеденную молитву.

Сразу после кофе гости стали расходиться, так как близился вечер.

— Ну, теперь, ксендз Людас, просим не забывать крестника, — говорили, провожая его, Бразгисы. — Как только будете в городе, приходите. А кума воскликнула:

— Ксендз Васарис!.. Поэт!.. Не забудьте пожаловать к куме! Навеки рассержусь!..

На обратном пути Васарису особенно живо вспомнилось, как прелат Гирвидас с взъерошенным хохолком, подняв палец, изрекал:

— В Европе, господа, попахивает порохом. Надо ждать войны.

Войны? Васарис никак не мог вообразить себе войну в Литве. Война могла быть где-нибудь в Манчжурии, в Африке, в Америке, но здесь, в Литве, где всюду возделанные поля, где двор лепится ко двору, человек к человеку, — какая здесь может быть война?..

Странно было ему думать об этом.

XXII

Баронесса приехала в начале июня. Первая известила об этом Юле. Подавая на стол, она звякнула ножами и объявила:

— Райнакене с золовкой заявились, а барина еще нет. Всю зиму обжирался, теперь в Германию поехал желудок лечить. Известно — пруссак!

— Кто сказал? — флегматично буркнул настоятель.

— Бегала я к Ицику за солью, там барский кучер и сказал. Вчера ездил за ними на станцию, чуть не загнал лошадей. Все кричала, чтобы шибче ехал. Привыкла, говорит он, за границей к тамабилям… Теперь опять будет верхом носиться по полям!..

— Тебе-то что? Ты за собой гляди… Видать, работы нет, что в чужие дела суешься?

— Да ведь зло берет, ксендз настоятель, прямо обидно… — Она увидела, что Васарис покраснел и нагнулся над тарелкой, смахнула слезу и, топая ногами, выбежала в кухню.

Взглянул на Васариса и настоятель, ксендз Рамутис тоже кое-что заметил, но больше никто не заговаривал на эту тему. Однако Васарис предчувствовал, что теперь за ним начнется слежка. Юле будет шпионить из ревности, настоятелю захочется доставить ему неприятность, а может быть, и нажаловаться на него, ксендз Рамутис постарается оберегать от опасностей и вывести на путь истинный.

В действительности все это случилось раньше, чем он предполагал. Первое же его свидание с баронессой было расстроено стараниями ревнивой Юле.

Баронесса сразу вспомнила о молодом калнинском ксендзе с душой поэта. От жены управляющего она узнала, что он иногда заглядывал в библиотеку. Она и сама заметила, что книги расставлены так, как она хотела. Отдохнув с дороги, баронесса вздумала повидаться с «милым ксендзом Васарисом», поделиться впечатлениями и занять время, чтоб не скучать. Недолго думая, она села за стол и написала следующее письмо:

«Милый ксендз Людас, С удовольствием сообщаю вам, что я снова стала вашей соседкой и хочу поскорее увидеть вас. Надеюсь, что вы навестите меня сегодня же или завтра в любой час, когда вам будет удобнее. Собираясь сюда, я думала о вас и привезла целый ворох книг и журналов, которые могут вас заинтересовать.

Баронесса Р.»

Письмо она дала своей горничной, чтобы та отнесла его ксендзу Васарисуг. Васариса в это время дома не было, а Юле мыла в его комнате пол. Горничная вручила письмо Юле и попросила положить ксендзу на стол. Юле письмо положила, но после ухода горничной стала его разглядывать. Письмо-то ведь было от той ведьмы… Оно и пахло так же, как сутана ксендза, когда он однажды вернулся из усадьбы. Она в сердцах бросила конверт на стол, но, покончив с полами, опять взяла его в руки. Еще раз понюхала его и почувствовала в сердце рану. Письмо, точно какой-то бесенок, билось у нее в руках, но выпустить его Юле не решалась. В это время в передней раздался шум шагов ксендза. Юле спрятала руку с письмом под передник и с самым смиренным видом вышла из комнаты. Бесенок бушевал теперь в ее совести, но Юле мигом успокоилась, подумав, что отдать ксенженьке письмо окаянной ведьмы было бы страшным грехом. В голове у нее возникла новая мысль. Она знала теперь, что делать с письмом.

Баронесса и один и другой день напрасно прождала ксендза Васариса. Она все время сидела дома, так как не назначила ему определенного часа. На другой вечер она пожаловалась госпоже Соколиной:

— Знаешь, милая, я написала ксендзу Васарису, чтобы он пришел к нам, а он все не идет. Что это может значить? Ведь он было стал вполне сносным компаньоном. Я думала, он хоть немного скучал по мне и, как только получит письмо, сразу прибежит. Неужели он опять вернулся к семинарским замашкам, и все придется начинать сызнова? А главное, в ожидании его я захандрила и испортила себе настроение. Со мной никогда этого не бывало…

— Ах, друг мой, — успокаивала ее госпожа Соколина, — будто ты не знаешь, что духовные и военные — самый непостоянный народ. Я подозреваю, что пока тебя не было, в ксендза влюбилась какая-нибудь богомолка и отбила его у тебя.

—  Pas des bêtises, та chère [154]Не говори глупостей, милочка (франц.). . Мне сегодня не до шуток…

Баронесса заперлась в своей комнате и больше в этот вечер не выходила. Самолюбие ее было уязвлено. Она ругала себя за то, что, не подумав, написала это письмо, злилась на Васариса, — почему он не послушался и не пришел, когда его пригласили. Улегшись в постель, она решила отомстить ему и проделать с ним еще один опыт.

Известие о приезде баронессы разбудило в Васарисе целую бурю чувств и мыслей. Он точно очнулся после зимней летаргии и нежного весеннего хмеля. Он почувствовал, что вступает в подлинную, увлекательную полосу жизни, в которой его ждет много событий и открытий. Он внимательно огляделся вокруг и стал приводить себя в порядок, словно в ожидании большого праздника или дорогого гостя. Он позвал причетника, который слыл в селе лучшим цирюльником, и велел подстричь на затылке отросшие волосы. Он стал чаще бриться и внимательнее следить за своим платьем, за тем, чтобы подол сутаны не грязнился и не мохрился. Он расставил по порядку книги и окинул критическим взглядом обстановку своих комнат. Имущества у него теперь было больше. Диван, круглый стол, книжная полка, оконные шторы и две картины украшали его первую комнату.

Первые дни по возвращении баронессы он смутно ожидал от нее какой-нибудь вести, какого-нибудь знака. Он не знал, как будет держаться она и как надо держаться самому. Он даже боялся гулять мимо барского парка. Но весточки не было, и спустя некоторое время Васарис решил пойти сам. Однажды после обеда он вышел прогуляться до озерца, чтобы на обратном пути завернуть в усадьбу. Когда он шел мимо парка, из дома доносились звуки фортепьяно.

Возвращаясь с озерца, Васарис уже старался представить себе, какова будет их первая встреча, как вдруг увидел с холма едущих навстречу двух всадников. Он сразу узнал обеих дам. Заранее снял шляпу и с просиявшим лицом ждал их приближения. Он думал, что они непременно остановятся, заговорят с ним и пригласят к себе. Когда дамы подъехали ближе, Васарис даже приподнял руку, готовясь поздороваться. Но баронесса холодно взглянула на ксендза, будто видела его в первый раз, еле заметно кивнула, затем обе дамы стегнули лошадей и, весело рассмеявшись, поскакали своей дорогой.

А Васарис все стоял на месте с застывшей улыбкой на лице и с таким чувством, будто его обдали грязью. В ушах его продолжал звучать веселый смех ускакавших женщин.

Придя домой, он долго не мог опомниться от такого удара, а затем — понять, почему все так произошло. Неужели баронесса настолько его забыла, что даже не узнала? Нет, это невероятно. А если узнала, то, может, он стал ей до того безразличен, что не заслуживает и одного слова? Сердце его восставало, но беспощадный факт не допускал иных объяснений. Васарис целый вечер размышлял о том, сколько горечи испытал в годы семинарии из-за Люце, а теперь, став ксендзом — из-за баронессы. Он думал, что если бы можно было не заводить никаких знакомств с женщинами или любоваться ими издали, как когда-то он любовался Незнакомкой в соборе, — то жизнь его была бы более безоблачной.

Вскоре как-то утром Васарис, как всегда до обедни, пошел исповедовать. Отпустив последнего исповедываемого, он услышал, что кто-то подошел к окошечку. Васарис, не оглядываясь, перекрестился и приложился к нему ухом. Вдруг на Васариса повеяло сильным запахом духов. Его деже в жар бросило от ужасной мысли, пронзившей его мозг. В этот момент он услышал произнесенное по-польски: «Слава Иисусу Христу». Да, это была баронесса. Он ответил: «Во веки веков» и стал ждать, что она будет говорить. С молниеносной быстротой промелькнуло в его голове несколько соображений. В другом конце костела принимает с исповедью ксендз Рамутис, он, конечно, видит баронессу. После богослужения настоятель придет отпевать покойника и тоже увидит ее. А если нет, то Юле расскажет, от ее-то глаз не укроется такая сенсация — баронесса была на исповеди у ксендза Васариса! Но сильнее всего его страшила одна мысль: что ему говорить кающейся, как будет он задавать ей вопросы, как будет поучать и какое наложит на нее покаяние?

Она начала исповедываться, как все другие, но ксендза испугали следующие ее слова:

— У исповеди я была два года тому назад, приобщаться ходила, но покаяния не отбывала.

— Почему? — спросил ксендз, а сам в это время подумал, что два года не исповедоваться — смертный грех и что эта исповедь будет очень долгой и путаной.

— Потому, — ответила кающаяся, — что ксендз велел мне читать по четкам молитвы, а я совершенно не в состоянии пятьдесят раз повторять одни и те же слова.

— Могу я рассказывать свои грехи? — спросила она, после непродолжительного молчания.

— Прошу…

— Отец-духовник, я великая грешница, но не знаю, с чего начать.

— Прошу рассказывать все подряд…

— Во-первых, я должна признаться, что не люблю своего мужа. Он слишком стар для меня и не способен к супружеской жизни. Я не могу быть ему верной, потому что еще молода и не в силах противиться своим желаниям.

Она замолчала, видимо, ожидая вопросов.

— Приходилось ли нарушать супружескую верность? — спросил ксендз.

— Да. Со времени последней исповеди у меня постоянно был любовник.

Ксендз Васарис только по прочитанным романам знал, что означает иметь любовника. Он знал из богословия, что в тех случаях, когда греховный образ жизни продолжается долгое время, необходимо определить характер и число отдельных грехов. Поэтому он снова спросил:

— Как часто случалось грешить?

— Как это? — удивилась баронесса. — Я не понимаю вопроса.

Ксендз пожалел, что спросил ее об этом, но делать было нечего, пришлось объяснить:

— Я хотел спросить, часто ли приходилось грешить плотским грехом с лицом другого пола?

— Разве так необходимо рассказывать это?

— Необходимо.

— Обычно мы встречались два-три раза в неделю. Бывало, что и чаще.

Во время этой беседы Васарис напрягал всю силу воли, стараясь не поддаваться чисто человеческим чувствам и мыслям. Как хорошему знакомому баронессы ему было интересно узнать подробности ее интимной жизни. Как влюбленный, он испытывал чувство просыпающейся ревности и разочарование — оттого, что она оказалась хуже, чем он думал. Но Васарис знал, что, если он сойдет с официальной позиции духовника, все будет испорчено, он сам запутается в опасной казуистике и, чего доброго, его же осмеют. Однако долг исповедника позволял ему задать еще один вопрос, имеющий для него значение, как для знакомого и влюбленного.

— Все это вы делали по своему желанию и сознательно?

— Да, ксендз. Это была самая счастливая пора моей жизни. Я жила точно в прекрасном сне. Я знала, что это грешно, но что значит грех, когда ты счастлива? Лишь когда все прошло, я почувствовала раскаяние. Я знаю из катехизиса, что совершила тяжкий грех, но не чувствовала этого. Я ведь никого не обижала, даже своего мужа. Он обо всем догадался, но был очень корректен. Он не ревнив и предоставляет мне полную свободу. Тем не менее я раскаиваюсь в своем грехе и прошу дать мне разрешение.

Ксендз подумал, что за два года должно набраться и побольше грехов, да и в отношении тех, что она рассказала, следовало еще многое выяснить. Но как к ней подступиться? Ни один вопрос не шел ему на язык, — он боялся попасться в какую-нибудь неведомую ему ловушку или показаться наивным и мелочным. Ксендз ограничился поэтому одним вопросом:

— Больше ничего не вспомните?

— Не знаю, грех ли это: я поцеловала два раза ксендза. Васарис помертвел. Не придумав ничего более внятного, спросил:

— Зачем?

— Он мне очень нравился. Я начала влюбляться в него. О, прошу вас не осуждать меня. Это было очень чистое чувство. Мне кажется, в последнее время оно охраняло меня от худших грехов. Зимой у меня бы опять был любовник, этому благоприятствовала вся обстановка. Но стоило мне вспомнить этого ксендза, и уже не хотелось думать ни о каких любовных связях.

Васарису было известно, что священник, дающий разрешение лицу, вместе с которым участвовал в совершении плотского греха, навлекает на себя самую страшную церковную кару — отлучение. Но поцелуй баронессы был только легким грехом. Поэтому, не углубляясь в подробности, он пошел дальше:

— Еще что вспомните?

Но баронесса не хотела идти дальше.

— Я и теперь люблю того ксендза. Скажите, пожалуйста, это грешно?

Васарис ответил так, как ответил бы всякий другой на его месте. Однако он чувствовал, что ответ этот связал их обоих новой нитью.

— Любить не грешно, но это опасно. Еще что вспомните?

Но больше баронесса ничего не вспомнила. Она признавала только два рода грехов: запретную любовь и зло, причиняемое ближнему. Грехи первого рода она вспоминала с удовольствием и раскаивалась в них лишь по долгу христианки. Грехов второго рода она избегала или делала вид, что избегает. Остальные грехи она либо считала вульгарными, почти неприемлемыми для женщины аристократического воспитания, либо вовсе не считала грехами. Поэтому ее исповедь всегда отличалась простотой и краткостью. На замечание ксендза, что ходить к исповеди реже, чем раз в год, — смертный грех, она удивленно ответила:

— Ах, ксендз, в первый год я не находила у себя никаких грехов. Правда, у меня был любовник, но я не чувствовала, что поступала дурно, когда любила его. Все равно я бы не рассталась с ним. Как же я могла идти к исповеди?

Ксендз, видя, что имеет дело с весьма своеобразной совестью, дал ей разрешение от грехов. И разве он бы отважился прогнать от исповедальни госпожу баронессу?! Ударяя себя в грудь, она опустилась на колени, когда он постучал ей, встала и потянулась целовать ему руку. Васарис думал, что сгорит со стыда, и едва успел подсунуть ей для поцелуя крест эпитрахили. Баронесса была в черном скромном платье, лицо ее прикрывала маленькая вуалетка. Вскоре ксендз Рамутис начал причащать. Баронесса благоговейно подошла к барьеру, приобщилась и, опустившись в сторонке на колени, стала читать молитвы по молитвеннику. Богомолки с любопытством следили за каждым ее движением. По окончании службы баронесса вышла из костела и пешком отправилась в усадьбу. В парке ее встретила госпожа Соколина.

— Ах, душенька, я думала, тебя похитили цыгане или ты сбежала с тайным любовником. Смотрю, восемь часов, а у тебя постель успела остыть. Я так перепугалась! Что означает этот ранний променад?

— Не беспокойся, милая, я была у исповеди. Вот и все.

— У ксендза Васариса?

— Конечно. У кого же еще?

— Ах, как я не догадалась! Моя петербургская приятельница-католичка говаривала, что такие вот духовные рандеву иногда бывают очень занимательными. Ну, рассказывай.

— Да нечего и рассказывать. Он был очень официален и задал один вопрос, которого я, признаться, от него не ожидала, потом велел прочесть литанию всех святых и разрешил от грехов.

— И это все? — разочарованно спросила госпожа Соколина.

— Еще сказал, что любить ксендзов не грешно, а только опасно.

— Я тоже такого мнения. Ведь они так истосковались по женщине.

—  Pas de blagues, mon amie… [155]Не шути, дружок (франц.). Я только что причастилась и должна быть сосредоточенной.

Взявшись за руки, они пошли завтракать.

Для ксендза Васариса эта исповедь навсегда осталась загадкой. Он не раз пытался ответить на вопрос, что привело баронессу к нему в костел? Правда, исповедь была оригинальная, но считать ее лишь комедией, капризом, причудой или флиртом у него не было оснований. Она исповедалась в грехах, держала себя степенно, ничего двусмысленного не сказала. Скорее всего, думал он, это был своеобразный порыв воспитанной в традициях веры и вздумавшей полакомиться религиозными переживаниями барыни. Но Васарис не раскаивался в том, что доставил ей это удовольствие.

Однако, независимо от того, была у баронессы какая-нибудь побочная цель или нет, исповедь эта сблизила их обоих и связала крепче, чем все предыдущие встречи. Васарис вообразил теперь, что знает интимную жизнь баронессы. Она не любит мужа, неверна ему, и весь позапрошлый год у нее был любовник. Это унижало баронессу в его глазах, а в то же время интриговало, волновало его. Греховность придавала красоте этой женщины какой-то новый, особенный оттенок. Она сама и все ее поступки блистали в его воображении, точно черный бриллиант, играющий в свете жгучего демонического пламени. Баронесса — верхом перелетающая через ров, баронесса — полуобнаженная женщина в шелковом пеньюаре, баронесса — эксцентричная царица бала, баронесса — живущая с любовником, баронесса — опускающаяся на колени перед исповедальней, баронесса — причастница… Господи, какой головокружительный калейдоскоп!

И баронесса призналась, что любит его… Вероятно, это правда, если она сказала это во время исповеди. Достойна ли она любви? Может быть, да. Любовник у нее был, когда она еще не знала его, Васариса. Да конечно… Узнав и полюбив его, она убереглась от нового падения.

Придя к такому заключению, Васарис стал искать повода для новой встречи. Его сильно связывала исповедь баронессы, но в конце концов что тут такого? Исповедь — это дело церкви, стоящее вне обыденной жизни и дружеских отношений. В случае необходимости он сделает вид, что ничего не понимает и в костеле ее не узнал. Васарис решил пойти в усадьбу, не дожидаясь приглашения, на основании прежнего знакомства.

Он пошел. Июньское солнце припекало ему спину сквозь черную сутану, ветерок трепал волосы, в парке щебетали птицы и пахло сочной летней зеленью. Теперь он шел, соблюдая предосторожности, стараясь замести следы, так как знал, что за ним могут следить из дома настоятеля. Он прошел мимо усадьбы по направлению к озерцу, потом повернул обратно и попал в парк с другой стороны.

Перед домом, на маленькой площадке, где было больше всего солнца, Васарис еще издали увидел баронессу. Она полулежала в складном полотняном кресле и, видимо, загорала. От белизны ее платья даже больно было глазам, а ее лицо, шея, грудь и обнаженные руки были почти цвета бронзы. Услышав звуки шагов, она приподняла голову и, увидев ксендза, поправила платье.

— А, милый сосед, — поздоровалась она, протягивая руку. — Как нехорошо, что вы столько времени не заходите ко мне и даже не поинтересуетесь подарками, о которых я вас даже уведомила письмом. Отсюда я могу сделать вывод, что вы забыли меня и отвыкли от чтения.

Васарис удивился, услыхав о каком-то письме, и в свою очередь удивил баронессу. Тут же допросили горничную, и тогда Васарис понял, что письмо куда-то дела Юле. Баронесса казалась довольной.

— Ну, если так, половина вашей вины падает на прислугу. Я бы не поверила, что мое письмо может затеряться таким образом. Хорошо, что это было не любовное послание!

Она усадила ксендза рядом с собой, расспросила, как провел он это время, и рассказала о своей поездке и жизни на юге.

Если бы какой-нибудь художник увидел их на освещенной солнцем площадке на фоне огромных тенистых деревьев парка, его бы поразила в этой картине игра контрастов: белое как снег платье женщины и черная точно уголь сутана ксендза; она — загорелая и закалившаяся под летним солнцем, он — бледный, точно вышедший из-под темных сводов узник. Если бы эту картину передать на полотне, мы бы сказали, что это символ, выражающий два противоположных, взаимоотрицающих, но в то же время неудержимо взаимотяготеющих полюса жизни. В действительности все обстояло гораздо проще. Там сидели два человека, мужчина и женщина, он в черном, она в белом. Они не отрицали друг друга, а чувствовали взаимную симпатию И разговаривали, как нравящиеся друг другу люди.

За разговором они наблюдали друг друга и любовались друг другом. Баронессу, привыкшую к обществу галантных, развязных, но по большей части пустоватых мужчин, Васарис привлекал и физическими и душевными свойствами. Она ласкала взглядом его чистое лицо с правильными чертами, его гладкие, может быть, не целованные еще губы, его густые, волнистые волосы, его сильный, но гибкий стан, затянутый в сутану.

На нее притягательно действовала его неопытность, его самообладание, его скованная, но, как видно, мятежная душа. Баронессу охватило безрассудное желание запустить пальцы ему в волосы, прильнуть к его губам, обнять, встряхнуть его с такой силой, чтобы вся его застенчивость и замкнутость спали, как шелуха, и он явился наконец таким, каков есть. В эту минуту глаза ее сверкнули каким-то жестоким огнем, и этот взгляд, которого Васарис раньше не замечал у нее, одновременно испугал его, взволновал и придал ему смелости.

Васарис не испытывал таких дерзких желаний, но и он пытливо всматривался в баронессу. Красота ее давно уже врезалась ему в сердце. Сейчас он увидел новый аспект этой красоты — летний. Белое платье так шло к лицу ее, позолоченному южным солнцем! Не закрытые рукавами руки казались гладкими и твердыми, а в то же время такими женственно нежными. От нее веяло здоровьем, достигшей полного расцвета молодостью, радостью, довольством. Васарис вспомнил слова ее исповеди, что, когда любишь, нельзя думать о грехе, и ему показалось, что в ней он видит воплощение этого опасного принципа. И эта женщина сказала, что любит его, ксендза. Он и сам, приближаясь к ней, не чувствует себя грешником. А почувствует ли когда-нибудь?

Через некоторое время, когда тень от верхушки липы упала на грудь и лицо баронессы, она встала и пригласила Васариса в дом посмотреть новые книги, журналы и альбомы видов. Она повела его в гостиную, где на отдельном столике были сложены привезенные ею сувениры. Они вдвоем перелистывали альбомы и журналы, так что руки их часто соприкасались, и в упор взглядывали друг на друга.

— Вы когда-нибудь вспоминали меня? — спросила баронесса, увидев, что он освоился с ее близостью.

— Мне не надо было вспоминать: я никогда не забывал вас. Вот вы, наверное, ни разу не вспомнили обо мне.

— Ах, какой вы недоверчивый. Разве я не ясно выразилась?

— Как это? Когда? — не понял Васарис.

— Да во время исповеди, друг мой.

Во время исповеди!.. Он нахмурился, провел ладонью по лбу, точно отмахиваясь от чего-то, и упавшим голосом сказал:

— Я совсем не знаю, что было во время исповеди, сударыня.

Баронесса приласкала его сочувственным взглядом, провела рукой по волосам и, откинув его голову, приникла к губам.

Она почувствовала, что руки его крепко обняли ее за талию, тотчас высвободилась и с улыбкой сказала:

— Надеюсь, этого довольно для подтверждения моих слов. А теперь, милый, оставьте меня одну и приходите завтра.

Больше они не объяснялись и не заговаривали друг с другом о чувствах.

XXIII

В тот же вечер, когда Юле пришла стелить Васарису постель и, вздыхая, взбивала подушки, он решил допросить ее.

— Юле, недавно горничная из усадьбы приносила мне письмо. Куда ты его дела?

Юле покраснела как рак, но, по-видимому, будучи уже подготовленной к этому вопросу, дерзко возразила:

— Ей-богу, ксенженька, знать ничего не знаю!

— Не отказывайся. Ты была в комнате, мыла полы и видела, как горничная положила письмо на стол. Когда я воротился, ты еще была здесь, а письма не было. Куда оно делось?

Видя, что ей не вывернуться, Юле стала оправдываться:

— Простите, ксенженька… такая беда приключилась. Я только хотела поглядеть, что за письмецо — уж больно хорошо пахло, так пахло!.. Только я это взяла со стола, а оно плюх в ведро. И сама не знаю, как это я… Вот и не посмела вам сказать, ксенженька. Прошу прощения… — и она кинулась целовать ему руку.

Васарису все это показалось подозрительным.

— Лучше не лги! Я, когда пришел, сам видел, что ведро стояло на крыльце, да и размокшее письмо все равно следовало отдать мне. Письмо это было очень важное. Куда ты его дела? Баронесса собирается идти к настоятелю, чтобы он расследовал это дело. Всем будут неприятности.

На этот раз Юле испугалась.

— Ей-богу, ксенженька, я отдала письмо настоятелю. Думала, он вам сам отдаст…

В тот же день Васарис, увидев настоятеля, поливающего з огороде огурцы, подошел и сказал:

— Ксендз настоятель, несколько дней тому назад Юле дала вам адресованное мне письмо. Вы, должно быть, позабыли о нем и не передали мне. Я бы хотел получить его хотя бы сейчас.

Настоятель усмехнулся и пожал плечами:

— Зачем? Вы, оказывается, и без этого письмеца стакнулись с барынькой…

— Это не имеет значения. Письмо написано мне, и вы не имеете права задерживать его.

— Насчет прав вы меня не учите. Я знаю, что делаю!..

— Значит, не возвратите письма?

— Нет, ксенженька. Я считаю своим долгом сохранить это письмо как документ… Вы его скоро получите официальным порядком.

Васарису стало ясно, что настоятель собирается подать на него жалобу епархиальному начальству и приложить это письмо как вещественное доказательство. Весь день он слонялся в тревоге и строил предположения относительно ближайшего будущего, рисуя его более мрачными красками, чем следовало бы. Ему грозило первое наказание за нарушение правил поведения духовенства. Каково будет это наказание? Скорее всего выговор и транслокация — перевод в какой-нибудь дальний приход, где он не сможет общаться с баронессой.

Но для молодого впечатлительного ксендза имела значение не столько степень наказания, сколько сам факт его. Он уже чувствовал себя жертвой гонений, слежки и обвинений. В чем же? В чем?.. Поразмыслив над этим вопросом, он острее, чем когда-либо раньше, ощутил двойственность своего положения. Как молодой мужчина, видящий, что им интересуются женщины, как поэт, с пылким сердцем и живым воображением, он думал, что может продолжать знакомство с баронессой, не переступая границ благопристойности. Но как священник, он знал, что ведет себя неподобающе и что ожидающее его наказание будет заслуженным и справедливым. Даже если бы его не стали наказывать, он бы всякий раз чувствовал себя виновным, когда бы подчинялся своей натуре поэта и нарушал стеснительные нормы поведения священника. Таким образом, все сильнее укрепляясь в сознании своей вины, он уже наказывал себя, и более жестоко, чем это могло сделать его начальство. Он вступил на тяжкий путь раба, который постоянно ждет наказания.

Настроившись на такой лад, Васарис несколько дней не ходил в усадьбу, хотя знал, что баронесса ждет его и, вероятно, сердится. Однажды вечером, вернувшись после ужина в свою комнату, он растянулся на диване и наслаждался тишиной приближающихся сумерек. Солнце только что село, в открытое окно видна была темно-зеленая сплошная масса листвы, а пониже, между ветвей, просвечивала красная полоска неба. Изредка лишь долетал какой-нибудь звук с дороги или со двора настоятеля, зато отчетливо слышен был шорох каждого дерева в саду. Ксендзу Васарису были знакомы здесь все звуки, и он любил бездумно внимать им.

Вдруг он услыхал, как отворилась калитка, ведущая на дорогу, и через минуту по садовой дорожке стали приближаться чьи-то легкие шаги. Ни у кого из здешних не было такой походки… Да, кто-то идет сюда, к дому причта… Несомненно, женщина… Вот уж эти мелкие легкие шаги раздаются возле окон… Васарис одним прыжком вскочил с дивана. Неужели?.. Скрипнула ступенька крыльца, в дверь стукнули, и в комнату вошла баронесса.

— Ну, хорошо, хоть застала вас дома, — сказала она, подавая Васарису руку. — Вас все нет, я и решила, что вы ждете ответного визита. Вот я и пришла. Ведь замужняя женщина может разрешить себе такую вольность — посетить прекрасным летним вечером симпатичного ксендза… Не правда ли?

Приход ее был так неожидан, что Васарис не мог тотчас сообразить, как ее принять.

— Да… разумеется… По правде говоря, не приходил я по другой причине, — но мне очень приятно видеть вас… Садитесь, пожалуйста…

Баронесса внимательно посмотрела на него.

— Что с вами? — спросила она, заметив его всклокоченные волосы и расстроенное выражение лица. — Да уж не больны ли вы?

Он грустно усмехнулся.

— Почти что, сударыня. На днях у меня были кое-какие неприятности, и в голову полезли всякие невеселые мысли.

— Опять какие-нибудь сомнения?

— На этот раз хуже, сударыня. Настоятель собирается подать на меня жалобу епископу, если уже не подал… Мне грозит взыскание и перевод в другой приход.

— За что же? — нетерпеливо спросила баронесса. Васарис колебался.

— Боюсь, вы не поймете, в чем тут дело. Однажды вы меня высмеяли, когда я проговорился, что мои посещения усадьбы могут вызвать подозрения и разговоры. Теперь это случилось. Настоятель сказал, что ваше письмо попадет ко мне через епископа.

— Ну и прекрасно. Оно вполне корректное и холодное.

— Все равно, сударыня. Есть и другие доказательства. Говоря это, он имел в виду свои стихи, но баронесса придала его словам другой смысл.

— Доказательства того, что вы невиновны, конечно, имеются. Право, вы еще совсем ребенок. Ну, да все равно, как бы там ни было, заранее огорчаться я вам не советую. Я всегда придерживаюсь одного правила: никогда не печалиться о прошлом и не тревожиться о будущем, особенно, когда оно от нас не зависит. Советую и вам так поступать.

— А все-таки жалко уезжать из Калнинай, — вырвалось у Васариса.

— Друг мой, когда придется уезжать, тогда и жалейте. А может быть, еще не придется? Кто вас тогда вознаградит за преждевременные сожаления? Будет лучше, если эта угроза перевода заставит вас воспользоваться всем, что здесь есть приятного. Например, вы еще не прочли моих новых книг. И потом теперь лето. Надо настроиться веселей, надо искать в жизни радости, света, любви. Мы живем только раз, милый ксендз Людас, а молодость проходит так быстро. Я не верю, что богу нужны все ваши воздыхания, сомнения и сожаления. По-моему, это даже грешно, потому что противоестественно в молодом человеке, противно самой природе. Вот только придите ко мне на исповедь, я вас тогда нещадно проберу и наложу такое покаяние: загорать на солнышке, почернеть как следует, играть в теннис, бывать в обществе веселых людей, а главное, навещать таких милых соседок, как мы с госпожой Соколиной.

Так она успокаивала и утешала его, словно мать плачущего ребенка. И у него, в самом деле, начали проясняться глаза, появилось желание вкусить радости солнечного лета и любви, о которой запросто, но убедительно говорила баронесса.

В комнате сгущался сумрак, но лампы Васарис не зажигал. Гостья уже собиралась уходить, а вечер был такой славный, мирный. В открытое окно подувал ветерок, пахло жасмином, шелестела листва деревьев. Васарису показалось, что он уже второй раз слышит какой-то подозрительный шорох за крайним окном. Он подошел закрыть его, высунулся наружу и увидел Юле, которая, прижавшись к стене, подслушивала, о чем разговаривают в комнате. Когда ксендз захлопнул окно, она, согнувшись в три погибели, скрылась за углом дома. «Шпионка, — подумал Васарис, — сейчас побежит рассказывать настоятелю…» И от злости в нем поднялось упрямое желание сопротивляться.

Баронесса вскоре поднялась уходить. Решено было, что на следующий день после обеда ксендз Васарис придет в усадьбу, а дамы придумают к этому времени какое-нибудь маленькое развлечение.

На другой день за обедом настоятель после рюмки водки выглядел более благодушным, чем обычно. Кончив закусывать, он как ни в чем не бывало обратился к Васарису:

— А у вас вчера вечером, слыхал я, гость был?

— Был, ксендз настоятель, — коротко ответил Васарис.

— Приятель наведал?

— Приятель.

— Ха… А я думал, Райнакене. Ну, она, когда надо, напялит и штаны. Может и за приятеля сойти. Только не темно ли было в комнате?

— Что вы, ксендз настоятель, Юле за окном лучше всякой свечи освещала, так что никакой опасности… Вы так хорошо обо всем информированы!

— Славно, славно… Продолжайте в том же духе. Только потом чур на меня не пенять, уважаемый…

Ксендз Рамутис с величайшим беспокойством следил за этим ехидным диалогом. После обеда он заговорил с Васарисом о прогулке в рощу, но тот отказался, сославшись на дела, и Рамутис ушел один.

Дождавшись четырех часов, Васарис двинулся в усадьбу. На этот раз он шел напрямик, не прячась, будто назло настоятелю, Юле и всем, кто его подозревал и возмущался им. После разговора за обедом он уже знал, что судьба его решена. Приход баронессы дал в руки настоятеля аргумент, который убедит начальство в том, что пребывание молодого ксендза в Калнинай вызывает всеобщее негодование.

Обеих дам он застал в саду на крокетной площадке. Ему тут же вручили молоток и стали объяснять правила игры. Он оказался способным учеником, хорошо рассчитывал направление и силу удара. А когда ему удалось благополучно провести шар сквозь средние ворота, госпожа Соколина восторженно воскликнула:

— Ну, ксендз, если у вас всегда такой меткий удар, играть с вами опасно!

Баронесса тоже похвалила его, и ему приятно было на этой освещенной солнцем площадке в обществе двух женщин. Кончив игру, все трое пошли в гостиную пить чай. После этого госпожа Соколина удалилась в свою комнату, а баронесса позвала Васариса к себе посмотреть новые книги. Идя за ней, он гадал: кончится ли и этот визит поцелуем? Сердце у него забилось быстрей, но он сказал себе, что будет осторожен и постарается близко к ней не садиться. Однако на этот раз и сама баронесса не была расположена к шалостям. Быть может, она предвидела скорый конец этого платонического, как говаривала она госпоже Соколиной, романа и тоже была занята серьезными мыслями. Ей хотелось вдохнуть в этого юношу веру в себя, великие стремления и честолюбие, а главное, внушить более светлый взгляд на жизнь.

— Вот мы и поиграли-то немного, — заговорила баронесса, поудобнее усаживаясь в кресле, — а вы сразу оживились. Несколько раз даже засмеялись от души. Вот таким я вас люблю. А если вы и дальше будете дружить со мной, то почувствуете в себе больше ясности, радости и энергии.

— Верно, госпожа баронесса, — сказал он, садясь по другую сторону стола. — Но тогда мне трудно будет удержаться в границах, указанных мне моим саном.

— Ах, да позабудьте вы хоть на минутку о своем сане. Другие же отлично умеют примирить свое призвание со светскими удовольствиями…

— Я не из таких, сударыня.

Баронесса с сомнением посмотрела на него.

— А вы не обманываете себя, милый ксендз Людас? Разница между ними и вами, возможно, лишь в том, что они радуются, когда получают от жизни свою долю счастья, а вы в этом случае мучаетесь и упрекаете себя. Я не слишком резко выразилась?

— Спасибо за откровенность, сударыня. Вам эта разница кажется незначительной, а для меня она существенна. Каждое заблуждение я искупаю душевными страданиями. Тот, кто не знает об этом, может считать меня несерьезным, легкомысленным человеком. Настоятель и сейчас так думает…

— Милый друг, я понимаю, что эти искупительные страдания имеют для вас психологическую ценность. Но вообще-то они никому не нужны — ни богу, ни людям.

— Не будь их, сударыня, я перестал бы уважать себя, — упавшим голосом сказал Васарис, глядя через отворенное окно вдаль, где сквозь ветви могучих лип сияло ясное небо и весело носились острокрылые ласточки.

В тот день он вернулся домой довольный собой и баронессой, и совесть его была покойна. В нем все больше крепло убеждение, что он пойдет своим путем, искупая страданиями заблуждения и не взирая на то, что о нем подумают или скажут. Приняв такое решение, он продолжал ходить в усадьбу, хоть и чувствовал, что настоятель выслеживает и осуждает каждый его шаг.

Отношения его с баронессой стали чисто дружескими. Она рассказывала ксендзу многие эпизоды из своей жизни, он ей показывал свои стихи, переводил и читал некоторые места из них. Васарис был очень обрадован, когда баронесса признала у него талант. Во время бесед на литературные темы она не упускала случая поощрить стремления молодого поэта.

— Жаль, что вы — ксендз, — сказала она однажды, — и к тому же такой совестливый ксендз. Откровенно говоря, я боюсь, что ваша ксендзовская совесть помешает вашей творческой деятельности. Симптомы этой опасной болезни я вижу не только в ваших высказываниях, но и в стихах, которые вы мне перевели. Мне хочется, чтобы вы хорошенько поняли, что прежде всего вы поэт, а потом уж ксендз. Поэтом вас создал сам бог, а ксендзом сделали только семинария и епископ. И потом я бы предпочла, чтобы вы по рождению принадлежали к великой национальности. Тогда бы для вашей поэтической деятельности открылось более широкое поприще, и вы бы скорее проклюнули свою ксендзовскую скорлупу. Но вы все равно не отказывайтесь от великих стремлений. Когда принадлежишь к маленькой, еще только пробуждающейся нации, нужно иметь еще больше оптимизма и веры в себя. Ксендзов у вас много, а поэтов мало. И если ты поэт, — долой всяческие компромиссы! Ну, а теперь идемте посмотрим, как зацветают мои ранние чайные розы.

Разговоры эти не проходили впустую. После семинарии, приучившей его к самоуничижению, после всех разочарований, которые принесла ему служба в приходе, слова баронессы живительно, благотворно действовали на Васариса, словно потоки льющейся с небес лазури и солнца. Поэтому он за короткое время привык и привязался к госпоже Райнакене, как к доброму, неоценимому другу. Не видя ее два-три дня, он уже начинал беспокоиться, чувствовал пустоту и потребность встречи с ней. Раньше он воображал, что любовь — это опаляющая сердце страсть, чувственность или некое идеальное, неземное обожание и преклонение. Теперь же он увидел, что любовь, кроме того, — совершенно реальная опора в жизни, хотя он до сих пор боялся сознаться в том, что любит госпожу Райнакене. Он говорил себе, что она очень добра к нему, что ему нужно повидаться с ней по такому-то или по такому-то делу. Он и сам не знал, что сильнее притягивало его к ней: ее красота и женственность или духовные блага, которые он приобретал а общении с ней.

Элемент чувственности в их отношениях так и остался на последнем месте. Васарис умышленно избегал его, да он по своей неопытности в любви и не испытывал тяготения к эротике. Кроме того, он стеснялся баронессы и никогда бы не отважился проявить надлежащую инициативу. Баронесса же находила своеобразную прелесть и новизну в этой игре на оттенках и полутонах чувства, так как все прочие стороны любви ей были слишком хорошо известны. Помимо женского интереса к молодому поэту-священнику, она и впрямь чувствовала к нему нечто вроде материнской нежности. Ей становилось жаль его, когда она видела, как терзает он себя, какая борьба в нем происходит после каждого более или менее свободного проявления чувства. Крайним проявлением их флирта были поцелуи — иногда полушутливые, шаловливые, иногда откровенные, непроизвольные, но никогда у них не доходило до опьянения, так что Васарис, проверяя свою совесть, никогда не мог признать, что совершил смертный грех.

Несмотря на многие неприятности, отравлявшие Васарису эту дружбу, несмотря на то, что ощущение вины точно острый шип ранило его совесть, эти несколько недель были семой счастливой порой за весь первый год его священства.

XXIV

Однажды, вернувшись из усадьбы, Васарис нашел письмо. Прелат Гирвидас приглашал его как можно скорее приехать в Науяполис для разговора по важному делу. Васарис догадался, что это за дело. Скорее всего жалоба настоятеля была передана на расследование Гирвидасу, и он вызывал его теперь для объяснений. Если так, тогда, пожалуй, хорошо, — строил предположения «преступник», — так как прелат — человек широких взглядов, расположен к нему и косо смотрит на настоятеля Платунаса.

Недолго думая, Васарис снарядился в город. Оказалось, что он не ошибся. Гирвидас встретил его с разгневанным видом, хохолок на его темени стоял дыбом, что не сулило преступнику ничего хорошего. Прелат ввел его в кабинет, запер за ним дверь, посадил перед собой и, пронизывая суровым взглядом, начал говорить, подчеркивая каждое слово:

— Знаете ли, ксендз, зачем я пригласил вас сюда? Епископу подана на вас жалоба! Да, жалоба! Вы водитесь с какой-то там барынькой! Вы просиживаете у нее целые дни, пренебрегаете делом и возмущаете прихожан. Она тебе пишет цыдульки, а ты ее принимаешь в своей комнате! Все это sacerdoti non licet . Дело передано мне на расследование. Обвинения серьезные. Ну?

Васарис начал было свои объяснения, но вдруг гневное лицо прелата расплылось в улыбке, хитрые глазки часто замигали, и он затрясся от заливистого дробного хохота.

— Испугался, милостивец, а? Целый воз обвинений, да еще барынькина цыдулька! — Он вытащил из ящика листок и погрозил Васарису. — Однако и дубина же этот Платунас! Я знал, что он на тебя косится и готов подложить тебе свинью. Все же кое-какие основания у него, видать, имеются. Ну, рассказывай, что за дела у вас с этой барынькой? И о каком там визите упоминает он в жалобе?

Прелат провел ладонью по лысине, и хохолок исчез. Ободренный таким снисходительным отношением, Васарис стал рассказывать о баронессе и своих визитах в усадьбу. Но он оправдывался, как виноватый. Поэтому с его слов прелат представил себе такую картину: баронесса, уже не первой молодости серьезная женщина и добрая католичка, время от времени приглашала к себе в усадьбу калнинских ксендзов. Однажды они пришли втроем. Васарис, как литератор, заинтересовался тамошней библиотекой и с одобрения хозяйки стал ходить чаще и брать книги. Кроме того, он занимался с бароном литовским языком. Как-то вечером; баронесса мимоходом зашла на минутку в дом причта — поглядеть, как он живет. Раза два они играли в усадебном парке в крокет. Вот и все.

Объяснения Васариса вполне удовлетворили прелата.

— Я так и думал, — сказал он, — что Платунас сделал из мухи слона. Ну, в подробности мы вдаваться не будем. Возможно, баронессе и хочется поймать тебя в свои сети… От ее письма до сих пор пахнет искушением… Поди тут, разберись… Случались и не такие истории. А тут поэт, не чурбан какой-нибудь… Ты веди себя осторожней. Твои стихи могут тебя подвести почище, чем Платунас. Ну, никто этого вопроса не поднимал, не стану поднимать и я. Гляди только, чтобы не было в приходе публичного скандала!

— Так как же, ксендз прелат?.. Могу я остаться в Калнинай?

— Вот уж и не знаю, как оно будет. Если настоятель так насел, может, лучше перевести тебя в другой приход. Самому легче будет.

— Ничего, ксендз прелат… Я к Калнинай привык… Потом библиотека…

Прелат тонко усмехнулся.

— Библиотека… Гм… Ох, как бы ты с этой библиотекой не стал слишком большим хитрецом…

Васарис уловил нотку подозрения и больше не настаивал. А прелат, закончив «следствие», коснулся рукой лысины, и хохолок на темени опять стал дыбом. Лицо у него посуровело, и Васарис съежился в ожидании каких-нибудь новых неожиданных нападок.

— Да, мы тут строим свои планы, а что будет завтра, один господь ведает, — торжественным тоном начал прелат. — Вам там, в Калнинай, и не слыхать, что делается на свете. Вон позавчера в Сербии убили австрийского престолонаследника с женой… — и он разложил на столе во всю ширину лист газеты.

— На Балканах всегда неспокойно, — подтвердил Васарис, взглянув на газету.

— На Балканах!.. Тут, милостивец, дело идет не о Балканах, а обо всей Европе. Чуешь, чем это пахнет? Австрия объявит войну Сербии. За Сербию вступится Россия. Германия будет заодно с Австрией. А французам того только и надо. Неспроста Пуанкаре приезжал в Петербург. Это единственный случай отбить обратно Эльзас-Лотарингию… — И, забегав из утла в угол, прелат пустился в сложные рассуждения по поводу европейской политики. Кончив, он посмотрел на гостя и, воздев палец, сказал:

— В Европе, милостивец, попахивает порохом! Надо ждать войны…

— А как же мы, ксендз прелат? — заволновался Васарис, вспомнив, что второй раз уж слышит это пророчество.

— Ха… Откуда я знаю? Страшно будет, страшно… Многим придется бежать в Россию… Вам, молодым, с полбеды, а мы, старики, не переживем всего этого…

Вдруг прелата осенила какая-то новая мысль, и он даже хлопнул Васариса по плечу.

— Слушай, милостивец, что мне пришло в голову. Если начнется война, валяй-ка ты в Россию и поступай в академию. Разрешение епископа я тебе выхлопочу. Обойдемся здесь и без тебя. Есть талант — значит, надо учиться.

Васарис затрепетал от этих слов. Ужасная угроза войны несла ему светлую надежду, а может быть, и освобождение. Он и сам не знал, страшиться ли ему войны или радоваться представляющейся возможности уехать. Но все это казалось ему еще нереальным. Васарис простился с прелатом, так ничего и не выяснив.

Как всегда, он зашел и к госпоже Бразгене. Люция показала ему сына и принялась подробно рассказывать о том, как быстро он растет и каким становится умником…

Тревожные известия и пророчества прелата уже дошли и до Бразгиса. Жене он ничего не говорил, не желая заранее пугать ее, но когда она вышла принести кофе, не утерпел и поделился с Васарисом своими тревогами.

— Если, действительно, начнется война, — говорил он, — меня мигом мобилизуют. Винтовку брать мне, конечно, не придется, но в действующей армии врач подвергается тем же опасностям, что и солдат. Страшно и подумать, что тогда будет с Люце и Витукасом.

— Э, доктор, — успокаивал его Васарис, — все эти предположения насчет войны скорее всего окажутся вздором. Можете вы вообразить себе войну в Европе, где всюду сплошь города и деревни, где на каждом шагу кишмя кишат люди?

— На то и война, чтобы поменьше было этого кишенья. Верно, вообразить трудно, но если прелат Гирвидас вбил себе это в голову, то, видимо, опасность серьезная. Он умный человек и хороший политик. Если меня возьмут на войну, Люците с Витукасом придется перебраться к канонику Кимше.

Вернулась хозяйка, и разговор на эту тему оборвался, а Васарису и впрямь показалось, будто какой-то ужасный призрак пронесся мимо них троих, более или менее счастливых людей.

Дома он ни с кем не стал делиться впечатлениями. Настоятель знал, зачем ездил в город Васарис, и был удивлен, увидев, что вернулся он в хорошем настроении. «Я того и опасался, — думал Платунас, — что вмешается прелат и все дело испортит. Ишь как опекает своего любимчика…»

Придя на другой день в усадьбу, Васарис пересказал баронессе все, что слышал в Науяполисе. Она обрадовалась, что ему не грозит больше наказание, но в соображения прелата относительно войны не поверила.

— У этих старых политиков вечно головы забиты всякими фантазиями на тему о войне, — шутила она. — Наивные провинциальные дипломаты воображают, что цари только и делают, что пируют и воюют. Не из таких ли и ваш прелат?.. То, что он посоветовал вам уехать, похвально. Только, если вы будете дожидаться войны, я уверена, что он успеет умереть, а вы — занять его место…

Незаметно пролетели еще недели две. Жизнь шла своим обычным чередом, и никакие тревожные известия не омрачали ясного калнинского небосклона. Поскольку Васарис не пострадал из-за жалобы настоятеля и больше не испытывал охоты поступать наперекор ему, он стал осторожнее и свои визиты в усадьбу старался таить от любопытных глаз.

Подошел большой престольный праздник в Калнинай — день пресвятой девы Ладанницы. Как ни скупенек был Платунас; а не пожалел нескольких десятков рублей наличными ради такого случая. Все остальное доставило настоятельское хозяйство или натащили прихожане.

Съехалось много ксендзов. Прибыли из дальних приходов и два однокашника Васариса — Петрила и Касайтис. Любопытно им было повидаться после года священства. Петрила оказался типичным викарием — стал краснолиц, раздался, разжирел. Ходил он быстро, крупным шагом, размахивая руками так, что широко развевались полы расстегнутой сутаны. Он любил заговаривать зубы бабенкам, которые лезли к нему целовать руку, и не чурался крепких словечек. Своей участью Петрила, видимо, был вполне доволен.

Ксендз Касайтис, наоборот, казался удрученным, подавленным, присмиревшим. Он и в семинарии был скептиком и пессимистом, а год ксендзовства наложил и на его характер и на лицо печать мизантропии. Васарису грустно было глядеть на товарища. Он, и не зная, догадывался, что в душе Касайтиса назревает одна из тех жизненных драм, которые не всегда разыгрываются на виду, а еще реже могут найти понимание в тени алтарей. Перед обедом все трое сошлись в комнате Васариса, но откровенного, искреннего разговора у них не получилось. Петрила начал балаганить по поводу последних стихов Васариса, похвалил за дерзость, но, заметив его замешательство, взялся за Касайтиса: почему это он такой унылый, да такой бледный. Хотя Васарис и Касайтис сердились на Петрилу, но оставаться с глазу на глаз остерегались, так как знали, что не заставят себя открыть друг другу сердце.

Приехал на престольный праздник и шлавантский батюшка. За столом, случайно или нет, но он оказался рядом с Васарисом. Настоятель поставил на стол водку и коньяк. Некоторые молодые ксендзы демонстративно опрокинули вверх дном свои рюмки, но скандала не получилось. Шлавантскому батюшке, видимо, хотелось втянуть Васариса в разговор, но тот держался настороженно, понимая, что Рамутис вот-вот начнет сговариваться с батюшкой, как обратить его на путь истинный.

— Отчего же вы, ксендз Людас, больше не наведываетесь в Шлавантай? — спросил батюшка. — Мы в прошлый раз так славно побеседовали. И теперь нашли бы о чем поразмыслить. Работа в приходе каждодневно доставляет столько предметов для размышлений. Весьма полезно бы обсудить их и поделиться мыслями. А вы без долгих сборов приезжайте как-нибудь сообща с ксендзом Рамутисом.

— Не знаю, право, батюшка… Трудно выбраться… То к больному надо, то еще какое-нибудь дело… Не замечаешь, как время идет.

— Чем вы сейчас занимаетесь? Все еще стихи пишете?

— Пописываю кое-что…

— Может, и духовное что сложили?

— Пробовал раза два, да не получается…

— А ведь когда читаешь ваши стишки, кажется, вам они легко даются, — мягко усомнился батюшка.

— Я где-то читал, что по стилю духовные стихи и народные песни — это нечто иное, чем обычная поэзия. Чтобы писать их, требуется особый талант.

— А мне думается, когда поэт хочет писать духовные стихи во славу божью, господь не поскупится на талант. Ну, посвященствуйте еще несколько годков, проникнитесь благодатью, которой господь облекает усердного ксендза — и незаметно приметесь славить его.

Васарису стало ясно, что батюшка считает его стихи заблуждением юности и желает, чтобы заблуждение это поскорее миновало. Сам же он давно убедился, что если пожелание батюшки исполнится, то он действительно перестанет воспевать мирскую суету, но не будет и славить бога.

Во время этого праздника Васарис увидел, как чужды ему стали дела и люди его сословия. Более чужды, чем раньше. Когда он был семинаристом, его связывали с этим сословием надежды на будущую работу, общность предстоящего дела, все то, чего он еще не знал, но ожидал и на что надеялся. Теперь, чем меньше оставалось ожидать и надеяться, тем сильнее он чувствовал себя чужим в этом окружении. Отличительные черты духовного сословия — и положительные и отрицательные — теперь раздражали и отталкивали его. Среди ксендзов у него не было ни одного друга, с которым бы его связывали те или иные духовные, церковные дела. Ни с одним из них он не мог найти общий язык. Он замечал, что многие его избегают, не знают, о чем с ним говорить, а другие считают гордецом или вообразившим себя невесть чем вертопрахом. Ему хотелось бежать от этих облаченных в сутаны, как и он сам, но думающих и чувствующих по-иному людей в другую жизненную среду, где царят более простые, человечные отношения. Так запутывались и обрывались внутренние нити, которые связывали поэта Васариса с духовным сословием. Но внешние формы были еще тверды и крепки.

Однажды, вскоре после престольного праздника, в чудную пополуденную пору Васарис пошел наведать дам. Солнце палило немилосердно, и все трое, сидя в тени лип, изредка лениво перебрасывались незначительными фразами. Мимо парка по дороге со скрипом ехали огромные возы сена и клевера, и терпкий аромат вянущих трав разливался в душном воздухе. Вдруг из дома через застекленную веранду выскочила горничная Зося и, помахивая листком бумаги, подбежала к баронессе.

— Телеграмма!

Баронесса взглянула на листок и удивленно сказала:

— Неожиданная новость!.. Завтра приезжает барон, просит выслать на станцию лошадей. Что должен означать этот внезапный приезд?

—  Non, c'est étonnant!.. [156]Нет, это поразительно!.. (франц.) Не стало ли ему хуже? — встревожилась госпожа Соколина.

— Не может этого быть, милая. Я позавчера только получила от него письмо. Пишет, что чувствует себя превосходно и пока не собирается возвращаться домой.

А Васарису кольнула мозг друга*я догадка:

— Уж не война ли?

— Ах, не пугайте нас, милый ксендз! — раздраженно воскликнула госпожа Соколина.

На этот раз баронесса не подсмеивалась над упоминанием о войне. Затянувшийся австро-сербский конфликт навевал мрачные предчувствия. Весть о приезде барона подняла в усадьбе разные толки.

И в этот и на другой день Васарис не находил себе места от нетерпения: какие новости привезет барон Райнакис? На третий день он уже решил идти в усадьбу, как, сразу после обеда, когда ксендзы только что встали из-за стола, в комнату вбежал, тяжело дыша, сам барон. Едва успев поздороваться, он начал выкладывать сразу на нескольких языках последние страшные новости: вчера, двадцать восьмого июля, Австрия объявила Сербии войну. Нет никаких сомнений, что не сегодня-завтра Россия объявит войну Австрии, а Германия России. Он сам, барон, как русский подданный, еле успел вырваться и чуть ли не последним поездом доехал до границы.

—  Ach, du lieber Gott! C'est incroyable, incroyable!..  — схватившись за голову, восклицал он. — Подумайте, ведь это безумие… C'est la guerre!.. enfin c'est la catastrophe, meine Herren! [157]Ах, господи! (нем.) Это невероятно, невероятно! (франц.) Это война!.. Наконец это катастрофа (франц.), господа! (нем.)

После нескольких минут возбужденных излияний барон снова убежал, будучи не в силах усидеть на месте.

Приход барона и принесенные им вести были для всего причта точно гром с ясного неба. Очутившись перед лицом грозных и неведомых событий, все три ксендза впервые почувствовали некоторое единодушие. Впервые Платунас без презрения и насмешки выслушал Васариса, который только теперь передал соображения прелата Гирвидаса, в подтверждение мнения, что война непременно начнется. Настоятель подумал о своем поднявшемся стеной хлебе, о скотине и всяком добре, хранящемся в амбарах, представил себе, что все это может уничтожить война, побледнел — и ему уже стало безразлично, останется Васарис в Калнинай или нет. А ксендз Рамутис ушел в костел посетить sanctissimum и стал читать по четкам молитвы, прося бога отдалить страшный призрак войны.

Дня через два переполошилось все село. Была объявлена всеобщая мобилизация, и по всем дорогам потянулись в волость пешком и на подводах молодые мужчины. Многих провожали испуганные, озабоченные, заплаканные родители, жены с детьми. Некоторые заглядывали в костел, кое-кто шел исповедаться.

После обеда Васарис постоял на площади, наблюдая плачущих женщин. Он увидел здесь много знакомых лиц. Увидел кабатчика Вингиласа и музыканта Скрипочку, и рыжего парня Андрюса Пиктуписа — всех их угоняли на войну. Угоняли и причетника Пятраса.

Когда Васарис пришел в следующий раз в усадьбу, война Германии с Россией была уже объявлена. Дамы очень тревожились и хотели как можно скорее уехать в Петербург, но барон все еще медлил. Опасность подействовала на него парализующе, сломила его волю, и он ни за что не мог приняться. Васарис застал его перед разостланной на столе большой картой Европы; барон строил различные стратегические комбинации, планы наступления и обороны. Других занятий у него сейчас не было.

Оставив его в кабинете, дамы и Васарис вышли в парк. Где-то невдалеке стрекотала жнейка: началась уже уборка ржи. Вдруг через ограду кувырком перевалился пастушок и, подбежав, стал взахлеб рассказывать, что на шоссе видимо-невидимо солдат. Дамы и ксендз пошли за усадьбу на горку, откуда открывался вид на шоссе, — поглядеть, что там делается. Действительно, по направлению к западу ровными шеренгами двигалась серая однообразная масса солдат, а потом потянулись с грохотом вереницы повозок. Долго шли войска, долго громыхали повозки. Все, кто были в поле, побросали работу и, приставив ладони к глазам, смотрели на шоссе. Всем было и боязно, и странно, и любопытно ожидать приближения страшного шквала.

На обратном пути все трое говорили мало и, дойдя до парка, расстались.

— Прощайте, милый ксендз Людас, — сказала баронесса. — Когда же вы пошлете документы своему прелату? Советую вам не медлить. И я попробую внушить барону, что нам надо на этой же неделе уехать в Петербург. Вот бы и вам с нами…

Словно крылья затрепетали в груди Васариса, и он, простившись, быстро зашагал домой.

XXV

День отъезда Райнакисов был наконец назначен. Барон долго чего-то ожидал и медлил, а потом однажды утром приказал собираться в дорогу да поскорее. В последний вечер Васарис пришел проститься. В комнатах было натоптано, намусорено. В гостиной стояли где попало ящики и чемоданы. Баронесса, а особенно госпожа Соколина, старались уложить все, что можно было увезти с собой.

Чай пили на открытой веранде, так как вечер был тихий и теплый. Все сидели удрученные, мрачные. Барон растерянно молчал и время от времени делал левой рукой какие-то странные движения. Госпожа Соколина раздумывала, не забыла ли еще что-нибудь уложить в ящики. Одна баронесса старалась не поддаваться меланхолическому настроению и даже пробовала шутить, насколько это было допустимо в данных обстоятельствах.

— Я уже почти привыкла к войне, — говорила она. — Военные, которые у нас вчера остановились, говорили, что здесь будут рыть окопы и устроят заграждения из колючей проволоки. Я бы хотела посмотреть, что это такое. Нет, правда, война начинает меня интриговать. Не пойти ли мне в сестры милосердия? Ксендз Людас, как вы думаете, пойдет ко мне белая косынка и белый фартук с красным крестом на груди?

Но Васарису было не до шуток. Расставаться и всегда-то грустно, а что говорить о таком вот расставании? Баронесса завтра уезжает и, как знать? — возможно навсегда. Он думал о том, что опять останется одиноким, опять ему не с кем будет перемолвиться, не от кого услышать ободряющее слово. Он чувствовал, что самая светлая частица его души, сосредоточенная вокруг баронессы, с ее отъездом растает, поблекнет, а его самого снова затянут серые будни. Глядя на улыбающееся, но печальное лицо баронессы, на ее большие, сверкающие тревожным блеском глаза, он испытывал глубокое смятение и боль. «Завтра вечером, в это время, — думал он, — поезд увезет ее далеко на север, в шумную столицу, а я буду слоняться здесь по унылому дому причта, не зная, что станет со мной через день-два… Нет, я должен вырваться отсюда! Она указала мне путь — и я ее догоню!»

Стало смеркаться. Небо на западе алело всеми оттенками заката. Стояла тишина, как обычно в ясный безветренный летний вечер.

Вдруг издалека-издалека с запада послышалось ворчание или гул, точно первый отзвук грома. Но небо было ясное. Все сосредоточенно прислушивались. Через минуту гул возобновился — все такой же далекий, но могучий и грозный. Барон побледнел и, жестикулируя левой рукой, заговорил шепотом:

—  Voila… voila… la canonnade… Сa commence… Ach, du lieber Gott!.. [158]Вот она… вот… канонада… Начинается… (франц.) Ах, господи! (нем.) — Он встал и поспешно ушел к своей карте.

Простилась с Васарисом и госпожа Соколина, озабоченная укладкой последних мелочей. Баронесса предложила Васарису пройтись с ней раза два по парку. Вечер был такой чудесный, а ожидание разлуки настраивало на такой мягко-меланхоличный лад… Они свернули на боковую дорожку, заросшую раскидистыми кустами смородины; ее запах живительно обжигал легкие. Первая заговорила баронесса:

— Вот, милый ксендз Людас, и конец нашему скромному знакомству. Война, если она разгорится, — такой беспощадный деспот, что обрывает и более прочные связи, чем наша. Возможно, мы и встретимся после войны, но вопрос еще, захочется ли нам продолжать эту идиллическую дружбу.

— Почему же нет, сударыня? Если мне удастся попасть в Петербург, мы можем встретиться и там.

Баронесса усмехнулась.

— Петербург не Калнинай, дружок… Ну, если вы придете в Мальтийскую церковь служить обедню, все может случиться.

Васарису было неприятно, что она связывает их взаимоотношения с его ксендзовскими обязанностями, и, сразу нахмурившись, он сказал:

— Что ж, в конце концов я не имею права надеяться на что-нибудь в будущем. Довольно и того, что было. Но встретимся ли мы или нет, все равно я буду вспоминать вас как самый яркий просвет в моей жизни.

— А вы мне первой говорите эти слова? Признаться, я слышала их не раз и не от одного. Поэтому и могу предсказать вам, что будет дальше. После моего отъезда вы будете вспоминать меня каждый день, потом раз в неделю, потом раз в месяц — и тогда я стану для вас хотя все еще приятным, но неживым воспоминанием. Мое место займет другая — и все начнется da capo [159]Сначала (итал.). , только в другой тональности. Мне кажется, что без женской дружбы вы все-таки не останетесь.

— Нет, сударыня, — возразил Васарис. — Вы единственная и последняя женщина, из-за которой я часто забывал, кто я такой…

Он хотел продолжать свои уверения, но вспомнив о Люце, почувствовал укор совести и замолчал. Однако он был искренне убежден, что больше ни с одной женщиной у него не будет такой близости.

Они брели по тропинке между пахучими кустами смородины, и баронесса в последний раз говорила ему о любви и жизни, о дерзаниях, о стремлении одержать победу, о путях, на которых он может искать свое счастье. А вдали, там, где рдел закат, время от времени грозно гремели пушечные выстрелы.

— Удивительно красивый аккомпанемент к нашему расставанию, — сказала баронесса, вслушиваясь в этот отдаленный гром. — И многозначительный. Долго будем мы вспоминать его. Да, кажется, и наша дружба была незаурядной — слишком уже невинной. Признаюсь вам, со мной этого давно не бывало. А вы не разочаровались в своих мечтах о дворянской усадьбе?

— Нет, сударыня. Правда, случались минуты, когда я испытывал сильные угрызения совести и мучительную душевную борьбу. Но сейчас, когда я слышу эти угрозы пушек, я радуюсь тому, что было. Скажу вам даже, что война пробудила во мне странное бунтарское настроение. Мне кажется, должна произойти какая-то катастрофа… Что-то должно взлететь на воздух, что-то должно прорваться, разлиться и смыть все, все… А потом начнется другая жизнь — светлая, свободная, прекрасная, величественная. Знакомство с вами подготовило меня к этой катастрофе и к той жизни.

Баронесса диву давалась, видя его полным такой решимости и воодушевления. «Оказывается, в этом ксендзе, — подумала она, — таятся такие свойства, которых я не замечала. Интересно бы встретиться с ним лет через десять».

Начало темнеть. Полнеба еще освещала вечерняя заря, но в парке сгущались тени, и над лужайками стали стлаться легкие беловатые хлопья тумана. Повеяло прохладой и сыростью.

— Ну, милый ксендз Людас, — сказала баронесса, — проводите меня до веранды, и простимся. Когда исчезнет дневной свет, наше прощание может стать сентиментальным, меланхоличным, а мне хочется сохранить в памяти это энергичное выражение, которое я сейчас увидела на вашем лице.

На веранде она с улыбкой протянула Васарису руку.

Взгляды их встретились, и, движимые одним чувством, одной мыслью, они в последний раз приникли друг к другу. Они простились как любящие друзья перед долгой разлукой, принявшие решение пойти своими и, может быть, разными путями.

Баронесса, не сказав больше ни слова, скрылась за дверью, а Васарис отправился через парк домой. В батрацкой, где разместилась рота солдат, визжала гармоника, раздавались частушки, хохотали девушки. По пыльной дороге торопливо шли с поля запоздавшие жницы.

В эту ночь Васарис долго не ложился. Вечерняя заря давно уже подвинулась к востоку, и жаворонки запели в блеклом предрассветном небе, когда он лег и заснул чутким, неспокойным сном.

Следующий день в Калнинай прошел тревожно. Из окрестных деревень пригнали рыть окопы много народу — и мужчин, и женщин, и солдат, стоявших в барской усадьбе. Говорили, что если придут германцы, здесь будут позиции и большие бои. Через несколько дней огромные канавы избороздили поля барона. Глубокие окопы прошли также через овсяное и ячменное поля настоятеля. Долго упрашивал он военное начальство подождать еще несколько дней, дать ему снять хлеб. Ничего не помогло. Все было вытоптано, смешано с землей. Понуро бродил вокруг настоятель, глядя на все это, и подсчитывал убытки. Перед окопами на лугу солдаты протянули в несколько рядов колючие заграждения: вбили колья и опутали их проволокой. Окончательно испортили луг, на котором росла сочная трава, полевица и белый клевер.

Однажды в село въехал автомобиль с военными и остановился перед домом настоятеля. Военные выразили желание осмотреть костел. Повел их сам настоятель. Они полезли на башню, что-то вымеряли, высчитывали, разглядывали в бинокль окружающую местность, потом поехали к озерцу и по дороге вдоль леса, вернувшись, посовещались и наконец объявили настоятелю, что башню костела придется взорвать, разрушить. Если позиции когда-нибудь будут перенесены в этот район, башня послужит немецкой артиллерии ориентиром при стрельбе по русским войскам.

Приближающиеся бедствия войны словно гора навалились на плечи настоятеля Платунаса. День ото дня он становился все более безучастным к хозяйственным делам. Пшеница стояла в копнах, не обмолоченная, клеверище не было вспахано. Он как-то сразу согнулся, сгорбился, стал поздно вставать по утрам, дольше задерживался в костеле и перед обедом не всегда вспоминал о рюмке водки.

На Васариса он теперь не косился, кое-когда сам заговаривал с ним, называя по имени — ксендзом Людасом.

Ксендза Рамутиса, кажется, меньше всех коснулись все эти тревожные и страшные новости и события. Он все так же рёвностно исполнял свои обязанности по костелу, все так же старательно придерживался своего распорядка. Только добавил к ежедневным молитвам новые — о том, чтобы господь отвел бедствия войны.

XXVI

Вскоре после того, как военное начальство решило взорвать башню костела, Васарис собрался в город поговорить с прелатом Гирвидасом о своем поступлении в академию. Пора было хлопотать о разрешении епископа и необходимых документах.

Прелат не изменил своего мнения относительно отъезда Васариса и сам обещал выхлопотать все, что требуется.

— Поезжай, милостивец, поезжай, — сказал он. — В Калнинай ты теперь и на самом деле не нужен. Обойдемся и без тебя… Господь ведает, что еще будет… Пожалуй, придется еще всем перебираться в Россию…

Васарису хотелось узнать его мнение о войне.

— Ксендз прелат, но ведь русские гонят немцев. Может, у нас и не будет боев?

Прелат пренебрежительно махнул рукой.

— Русские прут вперед, потому что надо оттянуть немцев с западного фронта. Французам там совсем туго приходится. А когда оттянут, тогда и не почуешь, как они окажутся под Каунасом. Поэтому будь наготове и, как получишь документы, не медли.

Сделав все, что надо, и простившись с прелатом, Васарис пошел в город. На улицах было много солдат, тяжело грохотали по мостовой огромные повозки; в одном месте слышались крики и ругань, в другом — смех.

Вдруг Васариса кто-то схватил сзади за руку. Обернувшись, он увидел ксендза Стрипайтиса.

— Эй, брат, куда так летишь? Еле догнал, — говорил разгоряченный от быстрой ходьбы Стрипайтис. — Завернем на минутку в сад, отдохнем и поговорим. Давно не видались.

Они зашли в городской сад и, найдя тенистое место, сели на скамейку.

— Вот дьяволы-немцы, воевать задумали! — выругался Стрипайтис. — Как думаешь: всыпят русским?

— Прелат Гирвидас говорит, что русским придется отступить из Пруссии. Фронт будет здесь, в Литве.

— Что сам думаешь делать?

— Собираюсь поступать в академию. Прелат посоветовал. И прошение епископу написал.

— Браво! Молодец! — похвалил Стрипайтис. — Знаешь, я тоже в Россию бегу. На черта я здесь нужен!.. Вот увидишь, половина Литвы убежит. Мне один военный сказал, что оттуда, где будут бои, жителей вывезут принудительным порядком. А в России широкое поприще для работы. Социалисты там так и кишат. Ну, а что слышно в Калнинай? Настоятель все еще косится на тебя?

— Теперь ничего, смягчился. У него и ячмень и овес пропали: окопы там вырыли…

— Райнакисы, должно быть, сразу убрались?

— Нет, недавно только. Барон чего-то раскис…

— А баронесса? Хороша, бестия! Как, удалось завести роман?

— Какое там… Даже, если бы и захотел, времени не было. И она не так давно из-за границы вернулась…

— Жалко, жалко… Хорошо бы всем нам встретиться где-нибудь в России. Может, они протекцию бы оказали…

Поговорив немного, оба ксендза распростились, и каждый пошел своей дорогой.

Теперь Васарис направился к Бразгисам. Ему нетерпелось узнать, мобилизовали ли доктора и если да, то что думает предпринять Люция. Подойдя к двери, он увидел, что визитной карточки доктора на ней уже нет, и забеспокоился. Нажал на кнопку звонка. Долго звонил он, пока наконец вышла прислуга соседей и рассказала, что доктора взяли на войну. Барыня, когда прощалась, очень плакала. И Витукас раскричался, словно понял, какая беда пришла. Ксенженька немного запоздал: барыня позавчера только выехала к своему дяде-настоятелю.

Опечаленный этим известием, Васарис пошел к капеллану Лайбису в надежде получить более подробные сведения о последних событиях.

— А, поэт!.. — встретил его капеллан, вставая из-за стола. — Тяжел ты на подъем, уважаемый, когда надо навестить друзей. Хоть бы на два дня пораньше приехал, осушил бы несколько слез госпожи Бразгене.

— А вы что, ксендз доктор? Говорят, философский взгляд на жизнь — лучшее утешение в скорби.

Ксендз Лайбис поднял брови.

— Из ваших слов я могу заключить, что вы совершенно не интересуетесь госпожой Бразгене. Не обманывайте себя: юношеская любовь быстро возвращается.

Капеллан заговорил серьезным тоном и рассказал со всеми подробностями о том, как мобилизовали доктора, и об отъезде Люции. Последнее письмо доктор написал уже по пути на австрийский фронт. Он сам посоветовал жене перебраться к дяде; там все-таки безопаснее.

Узнав, что Васарис собирается в академию, Лайбис сделал кислое лицо.

— Поезжай, — проворчал он, беззвучно осклабившись. — Окончишь еще одну семинарию!.. Не понимаю, на что тебе древнееврейский язык, углубленный курс нравственного и догматического богословия, схоластика. Литературы ты там и не понюхаешь. Ну, если кончишь, по крайней мере хоть из прихода вырвешься. А может быть, и протрешь себе глаза… Увидишь большой город, людей… Поезжай!..

Васарису скептические речи капеллана больше пришлись по нутру и ободрили его сильнее, чем упования прелата Гирвидаса.

Едва успев вернуться в Калнинай, он уже начал тревожиться — постоянно ждал известий из действующей армии и ответа епископа. Наконец, через две недели, пришел из курии толстый пакет. В нем оказалось разрешение епископа на отъезд и все нужные свидетельства и документы. Теперь Васарис был в Калнинай только гостем. Лето кончилось, и к началу учебного года он обязан был явиться в Петроград,

Однако сначала надо было побывать дома, попрощаться с родителями и домашними. Пользуясь случаем, он собирался съездить и в Клевишкис, повидаться с каноником Кимшей и госпожой Бразгене.

Когда Васарис приехал домой, радости родителей не было границ. Но после того, как он рассказал о своем намерении, все приуныли, а мать расплакалась:

— Ой, ксенженька, и зачем вам браться за такое хлопотное дело? Оставите нас одних, может, больше и не увидимся.

Но отец тотчас одумался:

— Божья воля, мать… Там хоть и придется бедовать, зато жив будет. А здесь неизвестно, чего еще дождешься.

Васарис успокоил родителей: ни там, ни здесь никакой опасности не будет. Просто ему надо учиться дальше. Так епископ захотел.

На другой день он поехал в Клевишкис. Встреча с каноником Кимшей и Люцией была очень теплой. Они досыта наговорились, — рассуждали о политике, строили разные предположения относительно войны. Утешали себя тем, что до зимы, ну, самое позднее к весне, все кончится. У дяди госпожа Бразгене успела успокоиться. С мужем, бог даст, ничего дурного не случится: он ведь не солдат, а врач. Так и он сам утешал ее в письмах.

Перед разлукой с родным домом Васарис задумал устроить маленькие проводы. Он пригласил на воскресенье настоятеля прихода, каноника Кимшу, госпожу Бразгене и несколько самых близких родственников. Все еще хорошо помнили, как здесь весело отпраздновали три года назад проводы семинариста Людаса. Теперь многое изменилось, и никому не было весело. Каждый ощущал приближение грозного призрака войны, каждый со страхом думал о том, что его ждет завтра. Увидятся ли еще между собой все, кто собрался здесь перед разлукой?

Люция выразила желание прогуляться на Заревую горку, которую она вспоминала так охотно с семинарских лет Васариса. И сейчас они пошли вдвоем. Поднимаясь в гору, Люция схватила его за руку, и это прикосновение отдалось и их сердцах, как отзвук минувшего. На вершине так же, как прежде, пахло чебрецом и цвели палевые бессмертники. Но оба они избегали воспоминаний, хотя теперь только и жили ими. Люция собирала цветы, Васарис рассказывал о своей жизни в Калнинай, не упоминая о баронессе Райнакене.

Вдруг оба обратили внимание на какие-то странные звуки, доносившиеся со стороны тракта. Прислушавшись и вглядевшись хорошенько, они увидели, что по тракту с запада тянулось с грохотом множество подвод и шла беспорядочная кучка людей.

— Как будто солдаты, — высказал предположение Людас.

— Почему же они идут назад? Ведь позиции там, на западе…

— Уж не отступают ли?

Они увидели приближающегося оттуда человека и сошли с горки. Да, человек этот разговаривал с солдатами и сам видел: русские отступают. Немцы прорвали фронт. Русская армия разбита. Много убитых и взятых в плен.

Когда они пересказали все это дома, все перепугались. Молодежь пошла на Заревую горку глядеть, что делается на тракте. По нему все еще тянулись обозы.

Гости, не дожидаясь вечера, стали собираться домой. Значит, здесь тоже вскоре услышат гром пушек. Люция беспокоилась за Витукаса, и попрощалась первая. Провожая ее, Васарис сочувственно пожал ей руку, будто предвидел, какие удары постигнут ее в недалеком будущем.

На другой день Васарис уехал в Калнинай после печального прощания с родителями и домашними. Надо было поторапливаться, чтобы война не расстроила все его планы и надежды.

В Калнинай он застал еще больший переполох. Стоявшие в усадьбе солдаты получили приказ спешно рыть новую линию окопов. Шоссе было забито повозками, автомобилями, частями пехоты и кавалерии.

Юле то и дело прибегала с новостями. Она сама видела, как в барскую усадьбу въезжали преогромные автомобили с белыми буквами и красными крестами. Вечером она уже хвасталась, что видела и раненых.

Васарис решил больше не медлить и на следующий же день покинул Калнинай. Ксендз Рамутис и настоятель Платунас проводили его как родного и друга, с извинениями и пожеланиями благополучия. Юле отирала уголком фартука крупные слезы.

Перед самым его отъездом прискакали несколько военных и объявили, что получен приказ немедленно взорвать башню костела. Настоятель с прислугой кинулись выносить самую ценную утварь, так как не было никакой уверенности, что не обвалится сам костел. Опасность угрожала и соседним домам. В селе поднялась паника.

Васарис ехал мимо леса по дороге на восток.

На одном холме, откуда открывался вид на Калнинай, он велел остановить лошадей. Это было самое высокое место во всей округе, и ему хотелось на прощание полюбоваться окрестностью. Калнинай остались далеко, но еще ясно видно было и господский парк, и усадьбу настоятеля, и высоко поднимавшуюся над верхушками лип башню костела.

Вдруг Васарис увидел, как башня покачнулась и рухнула. В тот же момент вверх поднялось огромное облако пыли и дыма и заволокло все село. Грянул гул, от которого дрогнула земля.

Людаса Васариса точно ударило что-то в грудь. Превратилась в развалины башня костела, с которым были связаны его священнические обязанности, заботы и горести. Ему казалось, что рухнула не только башня, — рухнули многие иллюзии и идеалы, которыми он руководился, когда приехал в Калнинай.

Долго он не мог оторвать глаз от подернутого тучами дыма и пыли села.


Читать далее

II. Жизнь идет

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть