ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Амур широкий
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В большой фанзе отгородили угол, прорубили дверь, окно, и получилась небольшая отдельная комнатка. Пиапон поставил стол, табурет для себя и два табурета для посетителей. Так у него появилась своя контора. Вывески она не имела; кто напишет ее, если в стойбище нет грамотных, и вообще зачем она. А так все в Нярги знают, что закуток, в котором стоит высокий русский стол и три сиденья, — и есть сельский Совет. Контора Пиапона.

Если кто приедет, а приезжают теперь в Нярги чуть ли не ежедневно, то любой мальчишка укажет, где найти Пиапона.

В сельском Совете всегда людно, взрослые няргинцы готовы все свободное время проводить здесь. На двух табуретках всегда сидят самые уважаемые старики, остальные посетители — на полу на корточках, подперев стены. В первое время кто-то посоветовал Пиапону сделать нары, где можно было бы сидеть привычно и удобно, поджав под себя ноги. Послушался Пиапон и сколотил нары, но первый же приезжий дянгиан из района потребовал убрать их. Убрали нары. Потом застелили пол циновками, стало светло и уютно. Заходили охотники и садились на циновки. Хорошо. Приезжий дянгиан похвалил Пиапона, сказал, что так и надо бороться за чистоту и гигиену. Пиапон и присутствовавшие при разговоре охотники не поняли последнего слова, но если дянгиан доволен, то зачем еще переспрашивать? Но и циновки убрали вскоре сами охотники, потому что с ними было много неудобств; когда пол глиняный, можно плюнуть на пол, и сам не заметишь, и никто ни слова не скажет. А тут циновки. Очень уж хлопотно с ними, поэтому однажды их свернули и выбросили.

— Пиапон, хорошо ты придумал эту контору, — говорил Холгитон. — Раньше, бывало, только в гости к кому пойдешь, а в гостях, известно, долго не усидишь, если нет водки. А тут без водки можно сидеть хоть целый день. И люди идут охотно. Верно, говорю?

— Верно, верно, — кивали охотники.

— Пиапон, голова твоя все светлее и светлее становится, с тех пор как тебя сделали дянгианом.

— Не я придумал эту контору, зачем она мне? — горько усмехался в ответ Пиапон. — В районе сказали, ты председатель сельсовета, контору тебе надо. Сказали, чтобы все дела я делал тут. Спрашиваю, а дома нельзя? Говорят — нельзя. Спрашиваю, что делать, если охотнику надо ответить двумя словами: идти в контору с ним, ответить и домой возвращаться? Смеются, говорят, не надо этого делать, ты должен в конторе находиться.

— С утра до ночи, что ли?

— Вот, вот, и я так спросил. Засмеялись, говорят, у тебя должны быть часы работы.

— Опять эти часы, — махнул рукой Холгитон.

— Ответили мне так, — продолжал Пиапон. — Часов у тебя нет, потому сиди в конторе сколько сам захочешь.

— Правильно, Пиапон, сиди, — сказал Холгитон. — Если тебя здесь не будет, куда мы пойдем? Некуда нам идти, потому сиди.

Когда Пиапону впервые привезли его зарплату, весть эта молнией облетела стойбище. Все были удивлены, никто не хотел верить; охотники под всяким предлогом приходили к Пиапону, чтобы взглянуть на тощую стопку денег, которую ему дали.

— Верно, Пиапон деньги получил, — сообщали они. — Сам видел, на столе лежат. Много денег, на охоте за зиму столько не заработаешь.

— Врешь, напраслину городишь!

— Может, конечно, заработаю, а все же много денег.

— Он что, каждый месяц будет получать деньги? За что?

— Председатель, дянгиан…

— Он ничего не делает, собак только гоняет по стойбищу.

Раза два, проходя по стойбищу, Пиапон разогнал дравшихся собак, и его начали звать: председатель, гоняющий собак.

Пиапон не обижался, народ верно говорит. Сам он давно отказался бы от этой должности, но в районе нажимали на его партизанскую совесть, требовали исполнения обязанностей. Вот и исполнял Пиапон эти обязанности, разбирал жалобы, принимал меры, какие считал нужными. Больше ему нечего было делать.

Как ни странно, но зарплата сразу возвысила его в глазах односельчан. Его перестали звать председателем, гоняющим собак. У Пиапона появилась круглая печать, бумаги и карандаши на столе. Бумаги и карандаши не привлекали внимания взрослых: никто из них не собирался изображать зверей, птиц, рыб — это детская забава. Их интересовала печать, они знали, что круглая печать — это символ власти. С этого дня охотники стали называть Пиапона председателем сэлэм Совета, что значит председатель железного Совета. Никто теперь не помнит, кому взбрело в голову, может, в насмешку, переиначить «сельский» на «сэлэм», звучание-то слов почти одинаковое.

Прошло много времени, как у Пиапона появилась печать, но он ею ни разу не воспользовался. Ради забавы он иногда вытаскивал железную баночку и при всех охотниках шлепал на чистой бумаге печать за печатью. Лист бумаги, испещренный печатями, выглядел красиво, и охотники забирали его своим детям.

За несколько лет ни один няргинец не обратился к Пиапону за каким-нибудь документом; если бы даже кто и обратился, он все равно не сумел бы его составить, потому что он не умел ни писать, ни читать.

Когда в 1927 году организовали на Амуре три самостоятельных национальных района — Толгонский, Болонский и Самагиро-Горинский — председателям сельсоветов сразу потребовались грамотные секретари, составители бумаг. Неграмотному Пиапону секретарь был необходим, как воздух, как вода, но никто не мог подсказать, где и кого ему взять. Охотники по пальцам пересчитали всех, кто учился в школе Глотова-Кунгаса. Тогдашние мальчишки теперь заимели жен и детей. Пересчитали и вызвали в контору кое-кого, но напрасно, все позабыли бывшие ученики. Последним вызвали Хорхоя. Спросили:

— Читать не забыл?

— А чего забывать? Помню, — похвастался Хорхой. — У меня даже книжка есть, Богдан оставил.

Пиапон обрадовался, подал ему бумагу, карандаш. Хорхой взял карандаш, повертел в руке, неумело зажал и начал выводить никому не понятные загогулины. В конторе все затихли и, не спуская глаз, следили за карандашом; охотникам казалось, что полный таинства след, оставляемый им, имеет магический смысл. Хорхой старался до дрожи в руках, наконец карандаш его закончил свой долгий путь, и он устало разогнулся.

— Все, — выдохнул он.

— Что написал? — спросил Пиапон. — Прочитай.

— Ма-ма, — прочитал Хорхой.

Охотники переглянулись, они были явно разочарованы. Пиапон вытащил трубку изо рта, выбил ее о край стола. Хорхой опять наклонился над бумагой, засопел. На этот раз грамотей справился с заданием быстрее.

— Читай, — сказал Пиапон.

— Па-па, — прочитал Хорхой.

— Ты что, вздумал смеяться? Мама да папа, другого ничего не вспомнил? — вскипел Пиапон. — Пиши — председатель сэлэм Совета.

— Этого я не смогу. Кунгас никогда не заставлял нас писать такие длинные слова.

— Не умею я читать, но знаю, что каждое слово составляется из букв. Ты что, не помнишь их?

— Немного помню, но связать их в слова не могу.

Охотники сокрушенно молчали. Задумался и Пиапон.

Как же ему теперь быть, где найти помощника? В районе сказали, что сельсовет должен выдавать бумаги на новорожденного, на умершего, что сельсовет обязан женить молодых и на это тоже выдавать бумагу. Сказали, что эти бумаги на всю жизнь выдаются. Тогда Пиапон еще усмехнулся: покойникам-то зачем бумаги, тоже на всю жизнь? Знают, что все председатели сельсоветов неграмотные, а придумывают им лишнюю работу.

— Богдана нет, был бы он… — вздохнул Холгитон.

«Что о нем теперь говорить? — с горечью подумал Пиапон. — Был бы он, стал бы председателем, мне не пришлось бы теперь мучиться. Но Богдан далеко, так далеко, что и умом нам его не достать, во сне не увидеть».

— Помощника в Нярги тебе не найти, — продолжал Холгитон. — Может, в Малмыже кого найдешь?

— В Малмыже им самим нужны грамотные люди.

— Может, Хорхой маленько подучится, вспомнит. Он ведь умеет, вон как он нацарапал, будто ворона прошла по снегу, а читается. Надо же так, слово оставляет на бумаге след. Удивительно. Хоть бы книжку когда прочитать.

— Верно, дака, выучись, станешь помощником председателя сэлэм Совета, — сказал кто-то насмешливо.

— Не смейся, когда человек о далеком будущем думает. Почему бы мне не научиться читать и писать? Что, голова моя хуже, чем у других? Жаль, что нет человека, который научил бы меня.

«Верно, кто бы научил, — подумал Пиапон. — Богдан умел и читать и писать. На охоте, когда в пуржливые дни отсиживались в зимнике, сколько было свободного времени, и я мог бы научиться читать и писать. Почему я тогда не пытался научиться? Теперь стыдно, имя свое на бумагах не знаю как написать. Сказали, можно любой знак поставить. Любой знак каждый дурак поставит!»

— Хорхой, собери свой ум в тугой комок и напиши мое имя, — сказал вдруг Пиапон.

Хорхой послушно взял карандаш, придвинул бумагу и надолго задумался. Потом погрыз кончик карандаша, опять подумал. Наконец карандаш уткнулся в бумагу и отправился в длинную и неведомую дорогу.

— По буквам, медленно прочти, — потребовал председатель, когда грамотей разогнул спину.

— Пи-а-пон, — прочитал Хорхой, хотя написал «Пеяпом».

— Хорошо! Какой он молодец! — обрадовался Холгитон. — Надо его отправить в район, в Болонь, пусть немного подучат. Будет он твоим помощником, сумеет.

Хорхой полтора месяца прожил в Болони, подучился на краткосрочных курсах и стал секретарем Пиапона. За три года, с 1927 по 1929, он выдал только два свидетельства о рождении и четырнадцать о смерти, потому что умирали новорожденные прямо в шалашах для рожениц — чоро — и он не успевал выдавать свидетельства о рождении. Пиапон в таких случаях вытаскивал из кармана лист бумаги, разглаживал и на свидетельствах в точности повторял буквы, которые вывел когда-то Хорхой, и у него тоже, конечно, выходило «Пеяпом».

Каждый раз, когда Пиапон выдавал свидетельство, в конторе собиралось почти все стойбище. Опоздавшие толпились у дверей и на улице.

— Кончил писать, — передавали счастливцы, находившиеся в закутке, тем, которые толпились на улице.

— На печать дышит! Дует! Хлопнул!

Потом документ, с таким трудом и старанием подписанный Пиапоном, переходил из рук в руки. Охотники разглядывали свидетельство, подписи.

— Бумага хорошая, толстая и ласковая.

— Эта бумага, как деньги, хрустливая.

— Эй, Пиапон, ты правильно написал имя сына?

— Ты спроси Хорхоя, он писал.

— Правильно, правильно. «Бочка» я написал.

— Верно, я так и говорил.

«Кто его знает, так или не так, — думал Пиапон. — Хоть бы кто грамотный приехал в Нярги».

Эндури, видно, услышал эту мольбу Пиапона и в начале лета 1930 года прислал в Нярги черноглазую миловидную девушку.

— Меня к вам направили, — сказала она. — Школу у вас открывать буду.

Пиапон так обрадовался, что голова у него кругом пошла. Он не стал больше ни о чем ее расспрашивать, привел домой, накормил и только потом спросил:

— Хорошо по-нашему говоришь. Ты нанайка?

— Я ульчанка. Приехала к вам детей учить.

— Понятно, понятно. Раз приехала школу открывать, то, выходит, приехала детей учить. А помогать мне будешь? Я председатель, а совсем неграмотный.

— Так всюду, во всех стойбищах. И у нас так же.

— Помогай мне, работы немного, бумаги будешь писать. Без тебя мне никак не обойтись.

— Хорошо, я согласна.

— Ну вот и хорошо, нэку.

— Я сейчас еду домой, а заехала к вам, чтобы обговорить, когда и как открыть школу.

— Что говорить? Раз школа требуется — откроем. Но ты лучше не уезжай…

— Я всю зиму не видела родителей, соскучилась.

— Родителей… Тогда надо съездить. Ты где училась?

— В Хабаровске, окончила техникум народов Севера.

— А почему к своим не направили? К ульчам?

— Сказали, я здесь нужна.

— А нанай много там, где ты училась?

— Много. Со мной вместе закончили техникум несколько человек.

— Хорошо! Как хорошо! Ты сама не знаешь, не понимаешь этого. — Пиапон хлопнул по коленям и быстро поднялся с табурета. — Грамотные люди появляются, первые грамотные нанай. Ты меня выучишь, нэку, я буду стараться. Мне никак нельзя без грамоты, я это только сейчас, к старости, понял.

— Жизнь изменяется.

— Правильно, нэку. А дальше еще больше будет меняться. Слышала, колхозы будут организовывать. Мы нынче организуем, в это лето. Может, ты останешься, поможешь, грамотный человек нам понадобится. А кто у нас будет писать? Некому. Останься, а?

— Не могу, отца с матерью хочу повидать.

— Может, повидаешься и обратно к нам?

Девушка опустила голову. Что же ей думать, надо помочь, так и сказали на выпускном вечере, что надо помогать председателям сельских Советов. Но как хочется лето пожить с родителями!

— Хорошо, я вернусь, — сказала она.

— Вот и ладно! Как тебя зовут?

— Лена Дяксул.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Возле фанзы Холгитона развернулось строительство. От берега к фундаменту будущего дома строители подкатывали лес. Юноши и мальчишки повзрослев разбирали в воде плот, подводили бревна к колее и катили к стройке. Им было это новой игрой. Охотники, кто умел держать в руке топор, кантовали эти бревна. Стук топоров перемежался с шутками и смехом.

— Отберите топор у Ойты, бревно испортил!

— Кто испортил?

— Отметку видишь? Черную полосу видишь? По этой полосе кантовать нужно, а у тебя…

— Он сильный, пусть бревна подтаскивает.

— Нипо, старайся, твой ведь дом…

Нипо, старший сын Холгитона, старался и без подстегивания. Он с братом Почо и Годо, который до сих пор считался их работником, зимой заготовляли лес на Черном мысу. С помощью мужа Мимы они к весне заготовили бревна. После ледохода сделали плот и трое суток гребли попеременно, а когда дул попутный ветер, ставили парус и все же приволокли плот.

— Не мой дом, наш дом, — улыбался в ответ Нипо.

Дом рассчитан на всю семью, а семья Холгитона теперь большая. Все молодые годы мечтал он о детях, но они не появлялись. Взял он в работники Годо — маньчжура — и пошли дети, в него как вылитые. Знает Холгитон, как смеются над ним; пусть смеются, будто их жены честны, спят только с ними. Пусть смеются, Холгитон все перетерпит, потому что у него дети есть, мечта его сердечная! Вон они какие красавцы. Нипо женат, наделал ему внуков. Почо тоже не отстает от брата; Мима удачно вышла замуж, внучку принесла. Всю жизнь мечтал разбогатеть, а теперь прикидывает и так и эдак — богаче его нет человека, а все его богатство — это дети и внуки. Неважно, что дети от Годо пошли, а родила-то их его жена Супчуки.

Давно задумал Холгитон построить большой деревянный дом, чтобы в нем разместились все: и Нипо с семьей, и Почо, и Мима, если захочет войти в его дом ее муж. Обязательно в доме место будет и для Годо.

«Большой дом, — думал Холгитон, — совсем как у Баосы».

От этой мысли теплело в груди у Холгитона: к старости у него появилось столько детей и внуков, что получился настоящий большой дом. А как в свое время он завидовал Баосе, его большому дому! Кто об этом теперь знает… Да и тогда знал только один Ганга, его лучший друг.

— Эй, давай соревноваться, кто больше накантует! — кричит Хорхой, стараясь пересилить смех, шутки и стук топоров.

— Ногу отхватишь, чего расхвастался, — отвечает ему Гара, брат Ойты.

— Ну что, ага, соревнуемся?

— Давай! Только, чтобы чисто работать, от черты не отступать, чтобы после твоего топора оставалось гладенько-прегладенько, как зад твоей жены.

— А зад-то выпуклый! — расхохотался Кирка.

— У его жены зад гладкий, — засмеялся Гара. — Отец Нипо, ты будешь смотреть, кто по прямой линии идет, кто глаже обтешет бревно.

Холгитон кивнул головой, и Хорхой с Гарой приступили к кантовке. Старик смотрел на них и опять вспомнил Баосу.

«Половина стойбища его потомство, — думал он. — Гара сын Полокто, Хорхой сын Дяпы, Кирка сын Калпе, и у всех уже есть дети, кроме Кирки. Скоро в Нярги одни Заксоры будут жить. Из большого дома Баосы получилось целое стойбище».

Гара сильными ударами сделал несколько зарубок, потом удар за ударом откалывал от бревна крупные куски и тут же обтесывал.

«Умеет работать, — подумал Холгитон. — В семье Полокто все умеют топором махать, пилу свою продольную имеют… Даст Полокто мне досок или нет?»

— Ага, сдаюсь! — объявил Хорхой, когда Гара обтесал второе бревно, а он закончил только первое.

— Шероховато, — взглянув на работу Хорхоя, сказал Гара. — Неужто у твоей жены такой зад?

Смущенный Хорхой отмалчивался.

— Ничего-то ты не умеешь делать, даже помощником отца Миры не смог быть.

— Хоть ты помолчал бы, — огрызнулся Хорхой. — Сам ни одной буквы не знаешь.

— Без буквы твоей проживу. Ружье, топор умею в руках держать, рыбу умею ловить — проживу.

— Ты победил, — сказал Холгитон, чтобы прекратить спор, который угрожал перейти в перепалку. — Не говори так, Гара, новая жизнь пришла, может, она потребует, чтобы и я, старик, грамоту знал. Кто знает. А ты молодой, потому не зарекайся.

Подошел Пиапон, сел рядом с Холгитоном и закурил.

— Вот твой дядя, он разве думал о грамоте, — продолжал Холгитон. — Отец Миры, ты думал когда научиться читать, писать?

Пиапон помотал головой.

— Не думал. А теперь тебе надо читать и писать. Вот и выходит, надо учиться. А ты говоришь — проживу. Новая жизнь пришла, как это вы не понимаете? Молодые — и не понимаете. Я старик и то все понимаю…

— А при новой жизни можно молиться? — насмешливо спросил Кирка.

Холгитон взглянул на него подслеповатыми глазами, поплямкал губами.

— Молиться всегда надо. Думаешь, будет счастье лишнее?

— Да не думаю, только пришла новая счастливая жизнь, а мы еще счастья вымаливаем…

— От жадности, — рассмеялся Ойта.

— Счастье никогда лишнее не бывает, — рассердился Холгитон. — А молиться надо, лишнего соболя добудешь, это что, плохо?

Старик засопел и замолк. Пиапон тоже молчал, смотрел, как ловко машет топором Гара, как силач Ойта с напарником тащат заготовленное бревно к срубу. На строительстве дома Холгитона собралось почти все мужское население Нярги. И ничего в этом не было удивительного, издревле так велось: начал строить сосед фанзу — иди помогай. Всем стойбищем строили фанзы. Теперь деревянные дома строят. Здесь работа посложнее, не каждый сумеет помочь, потому что не всякий владеет топором. Но охотники все равно приходили и чем-нибудь да помогали.

— Если в тайге не помолишься, не попросишь хозяина тайги, не угостишь его — какая придет удача? — обидчиво заговорил Холгитон. — Разве нельзя счастья попросить новорожденному? Молиться надо, так я думаю. Ты как думаешь?

— Кто хочет, пусть молится, — ответил Пиапон.

— Верно, — Холгитон помолчал и добавил восторженно, как мальчишка, которому обещали новый лук со стрелами: — Дом какой будет у меня! Большой, деревянный, в окнах — стекла, светло будет, как у тебя. А может, еще светлее даже, если окна сделать побольше.

— Не делай этого. Зимой в окно сильно продувает. Холгитон промолчал, подумал и сказал:

— Верно, продувать будет. В фанзах весь холод из окна да из двери. Это ты правильно говоришь.

— Доски где достанешь?

— У Полокто попрошу, а нет, может, в Малмыже куплю. В старое время Санька доски готовил на Шарго. Тогда надо было мне строить дом.

— Что ты говоришь? В старое время ты не смог бы построить дом, дети-то были маленькие.

— Состарился я, Пиапсн, ум за разум… Хорошо, я попрошу пилу у Полокто, как-нибудь напилим досок. Люди помогут.

— Помогут, конечно, — согласился Пиапон.

— А дом у меня будет большой. Понял? Большой дом получается, какой у вас был.

— Ты хочешь жить законами большого дома?

— А что, разве плохие законы большого дома?

— Не захотят по ним дети жить, разбегутся.

— Нет, они у меня послушные, не разбегутся. А законы хорошие, хозяйство будет крепкое.

— Не пойму я тебя, отец Нипо, все твердишь и твердишь, что пришла новая жизнь, а сам за большой дом и по его законам собираешься жить. Как так?

— Новая жизнь не мешает жить по законам большого дома.

— Кто тебе сказал?

— Нутром чувствую. Помнишь, когда ты пошел с белыми воевать, нутро мое чувствовало, что ты победишь белых и вернешься. Все так и получилось.

— Не я победил, а все вместе, народ.

— Я о всех тогда думал и о тебе отдельно тоже думал. Ты со мной лучше не спорь, я буду жить большим домом.

— И хозяйство будет крепкое?

— Вы хорошо жили, крепкое хозяйство было. И у меня так будет.

— Мы собираемся колхозом жить, а он о своем хозяйстве говорит. Вот-вот приедут люди из района, колхоз будем создавать, все хозяйства будем объединять, а ты…

— Колхоз, колхоз, никто не знает, что это такое, а мой дом вот он — все его видят, все знают, что это мой дом. Скажи, при колхозе все будет общее, да?

— Все будет общее.

— Жены тоже?

— Этого, думаю, не будет.

— Вот и я тоже так думаю. Потому и говорю, будет у меня большой дом. Жена моя, Годо со мной, все дети, внуки со мной — это и есть большой дом.

— Старое ты тащишь в новую жизнь.

— Хорошее старое, всегда хорошее. А колхоз — это новое, неизвестное дело. Как все обернется — никто не знает. Приедут люди из района, объяснят. Если собак тоже будут объединять, то я хоть сейчас их отдам, голодные они.

— А когда ты захочешь на них куда поехать, ты придешь и возьмешь?

— Возьму, почему не взять, если они общие?

— Кормить-то не хочешь.

— Колхоз будет кормить.

— Колхоз — это я, ты и все вместе, вот что такое колхоз.

— Люди знающие приедут — все узнаем, — отмахнулся Холгитон.

О колхозе в стойбище говорили давно. Все теперь ждали уполномоченных, которые и должны были разъяснить, как организовать колхоз. Охотники уже знали, что колхозы будут только в крупных стойбищах, таких, как Нярги, Джонка, Болонь, Джуен, Туссер, Хунгари, знали, что русские тоже будут объединяться в колхозы. Оставались еще корейцы-земледельцы, но их было мало, чтобы объединить в колхоз, да и продукты земледелия негде было сбывать, потому что нанайцы не употребляли их, а у русских было своего вдоволь.

— Ты, отец Миры, не сердись на меня, — миролюбиво заговорил Холгитон. — Мы не должны ссориться…

— С чего ты взял? Когда ссорились? — удивился Пиапон.

— Мы с тобой больше чем братья, как-никак своими задами муку нярпшцам заработали.

«Тьфу ты, о чем вспомнил, — раздраженно подумал Пнапон. — Сам столько стыдился, что его при женщинах и детях оголили да зад шомполами искровенили, умирать даже собрался, а тут вспомнил ни с того ни с сего».

— Вот я и говорю, мы больше чем братья, — продолжал Холгитон. — Потому должны помогать друг другу. Эти молодые сруб поставят, потолок, пол настелют, а с окнами и дверями им не справиться, умения у них еще нет, мало у русских учились. Тебе придется Митропана просить, чтобы помог.

— Ты для этого припомнил, как нас белые шомполами полосовали?

— Прошлое вспоминать никогда не вредно.

— А я такое не хочу вспоминать, у меня всяких других много случаев было в жизни.

— Не сердись. Ты в прошлом году что говорил? Сам ведь вспомнил, горячо говорил. Помнишь? Тогда, когда белые китайцы на нас напали, какую-то дорогу железную пытались отнять. Ты тогда горячился, собрался воевать идти.

Было такое дело. Когда Пиапон услышал о нападении белокитайцев, о событиях на КВЖД, он собрал охотников и горячо говорил, как настоящий оратор: «Они напали на нас. Хотят, как мне в районе сказали, отобрать у нас какую-то железную дорогу. Не знаю я, что это за дорога, видеть не видел. Но я знаю другое: они хотят захватить наши земли, наш Амур, нашу тайгу. Опять вернутся в тайгу злодеи-хунхузы, будут убивать охотников, отбирать у них добычу. Советская власть изгнала подлых тварей — маньчжурских и китайских торговцев. А теперь белокитайцы хотят вновь их возвратить на Амур, хотят опять посадить на нашу шею. Нет, этому не быть! Я заряжаю свою винтовку, и как только позовут — пойду на войну. Я не хочу, чтобы вернулись хитрые торговцы!» — «Мы тоже не хотим!» — ответили охотники и стали расходиться.

Удивленный Пиапон спросил их, куда уходят. «Как куда? — в свою очередь удивились охотники. — За берданками пошли, заряжать будем, ждать будем, когда позовут на войну». Конфликт на КВЖД быстро ликвидировали, и охотникам вскоре пришлось разрядить берданы.

Да, горячился Пиапон, но никак не может вспомнить, говорил он тогда или нет о том, как белогвардейцы пороли его и Холгитона.

— Ты не вспоминай об этом, стыдно, — сказал он. — Митропана я сам попрошу, он тебе поможет.

— Хорошо, так я и думал. А брата своего не попросишь, чтобы доски дал?

— Нет, не попрошу. Вон он идет, сам поговори.

Располневший, седоголовый Полокто важно подошел, поздоровался и опустился рядом с Холгитоном.

— За лето построишь? — спросил он старика.

— Досок нет, а то бы построил.

— Столько людей, долго ли их напилить.

— Пила только у тебя, а ты такой…

— Ты прямо говори.

— Хитрый.

— Иди, возьми пилу и пили доски. И не обзывай.

— Сам просил прямо говорить, чего обижаешься?

Пиапон усмехнулся, но не проронил ни слова, он давно уже не разговаривает со старшим братом. Очередная ссора произошла из-за третьей жены Полокто. Если бы Пиапон не был председателем сельского Совета, он сквозь пальцы смотрел бы на женитьбу старшего брата: какое ему дело, которую жену приведет Полокто домой? Но он — советская власть в стойбище, а она говорит, что нельзя одному охотнику иметь двух жен, А Полокто притащил в дом молоденькую третью жену. Как же Пиапон мог остаться в стороне? Он вызвал брата в контору и при всем народе крепко поговорил с ним. Рассказал о первом туземном съезде, который прошел в Хабаровске, какие решения там приняты: нельзя две жены — и все. Полокто, конечно, отбивался, сердился, но не очень: в конторе было много охотников, при них не очень-то раскричишься. Но вечером он сам явился к Пиапону на дом и тут уж не стал сдерживаться. Чего только не наговорил Полокто в тот вечер! На следующий день Пиапон сел в оморочку и поехал в Мэнгэн, откуда родом была молодая жена брата. Заехал он к ее родителям и побеседовал с ними.

— Зачем вы отдали дочь? — спросил он.

— Что, нельзя? — в свою очередь спросил отец.

— Он ведь старик, вы погубили свою дочь.

— Всегда так женились, мало разве молоденьких живут со стариками?

— Раньше так было, теперь нельзя, советская власть не разрешает это.

— Что это за власть, которая женщинам не разрешает замуж выходить?

— Пойми ты, молоденькую дочь отдал за старика, который имеет уже двух жен, двух сыновей и много внуков…

— Это ничего. Полокто еще мужчина сильный, еще может детей иметь. А дочь наша нисколько не хуже его старых жен, может, даже лучше.

Пиапон со злости плюнул и хотел уже уходить. Хозяин фанзы продолжал:

— Он много денег заплатил, щедро…

— Тори, выходит…

— А как же! Это ты, Пиапон, один такой на весь Амур умный, дочь без тори отдал.

— Ты знаешь, советская власть не разрешает продавать дочерей!

— Опять советская власть! Всюду теперь только и слышишь, то нельзя, это нельзя, все не позволяет советская власть. А я думаю так: советская власть разрешает, а такие люди, как ты, которые стали дянгианами, сами выдумываете всякие запреты.

— Тебя и Полокто могут судить. Вы нарушили чакон.

— Выдумываешь ты, Пиапон, советская власть сама все продает за деньги, почему она не разрешает нам, родителям, продавать собственных дочерей? Мы вырастили, кормили, поили, это наша дочь, захотели мы ее отдать замуж за хорошего человека — и отдали. И деньги взяли. Что тут плохого?

— Муку, крупу, сахар, наконец, собак, свиней можно продавать, но как дочь родную можно продавать?! Понимаешь ты — дочь родную? Она ведь не собака, не свинья, она человек!

— Она дочь, женщина. Она родилась, чтобы уйти в другой дом, она будет рожать людей для другого рода, вот потому и продается. Ты всегда был умником, Пиапон, все выдумываешь…

— Ну, посмотришь, выдумываю я или нет.

— Пугаешь?

— Нет. Поумнеешь и посмотришь. Мы все скоро поумнеем…

— Куда нам. Это тебе еще умнеть.

— Так сколько стоила твоя дочь?

— Ах, какой ты надоедливый человек, а еще слывешь на весь Амур умным.

Охотник взобрался на нары, отбросил свернутую у стены постель, вытащил кожаный мешок и сердито высыпал все содержимое на циновку. Сперва со звоном выкатились серебряные монеты с царскими профилями, за ними — новенькие, сверкавшие серебром китайские кругляши. Последними выпали большие связки дырчатых древних маньчжурских монет.

— Советские деньги где? — спросил Пиапон.

— Опять советские! Ты так часто повторяешь это слово, что надоело слышать его!

— Ничего плохого тебе не сделала новая власть, она принесла тебе новую жизнь, изгнала хитрых торговцев, за пушнину она платит тебе вдвое больше, чем прежде. Теперь ты не голодаешь. Чем же ты недоволен? А про советскую власть, пока жив я, буду твердить без устали, и ты мне рот не заткнешь. А теперь слушай, умник, внимательно слушай. Сохрани эти деньги, и когда дочь принесет тебе внука, отдашь ему. Хорошая будет ему забава, слышишь, как они звенят? Хорошо, радостно звенят.

Пиапон поднялся с нар и пошел к выходу.

— Обожди, Пиапон, что ты хотел этим сказать? — крикнул вслед хозяин.

— Я все сказал, и ты все слышал.

— Обожди, что советская власть говорит про эти деньги?

— Что им цена такая — могут быть только игрушкой младенцам. Из серебряных монет можешь кольца, браслеты заказать мастерам.

— Ты яснее скажи, цену они имеют?

— Считай, что ты дочь свою отдал без тори, за детские игрушки.

Пораженный охотник не находил что ответить, он то открывал, то закрывал рот и очень походил на выброшенного на лед сазана. Наконец он обрел голос и закричал:

— Обманщики вы! Отец ваш вредный был старик, а вы, обманщики, пошли от него!

Пиапон обернулся, взял охотника за грудь и тряхнул так, что тот присел.

— Ты отца не трогай, понял? — сказал он спокойно. — Если кто обманщик, ему в лицо скажи. Зятю своему скажи.

Но охотник никому ничего больше не сказал, он даже не жаловался друзьям и соседям, не разоблачал Полокто, видно, ему самому было стыдно, что так бессовестно провели его.

С этого времени Полокто не разговаривал с Пиапоном.

— Все хорошо получается, — обрадовался Холгитон, — дом мы к кетовой путине построим.

— Доски сырые, высушить надо, — сказал Полокто.

— Высушим, высушим, долго ли, вон солнце какое. Только надо сейчас же начать пилить доски. Эй, Нипо, иди сюда. Сходи к отцу Ойты, принеси пилу, доски начнем готовить. Эй, Почо, иди сюда! Возьми умельцев и сейчас делай козлы, чтобы доски пилить. Эй, Годо, иди сюда! Ты, Годо, разожги угли в своей кузнице, готовь скобы, много скоб требуется.

Старый Холгитон сам не притрагивался ни к топору, ни к бревнам, он руководил строительством.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В Малмыже причаливали катера, буксиры с баржами, пассажирские пароходы. Привозили они разные грузы, в том числе и на имя Воротина, заготовителя пушнины.

Борис Павлович крепко обосновался в Малмыже. После изгнания приказчика Салова он занял дом купца, в добротный склад перенес из своего сарая продовольствие и товары. Никогда у Бориса Павловича не было вдоволь товаров, всегда ему чего-нибудь не хватало. Он кое-как сводил концы с концами, кое-как удовлетворял не очень-то прихотливые запросы охотников. Если чего не находилось в складе, он объяснял охотникам, какие трудности переживает советская власть. Страна восстанавливает разрушенные войной заводы, фабрики, города, строит новые; продовольствия еще не хватает, люди живут впроголодь. Но советская власть отдает охотникам все, что есть, отдает самое лучшее. Охотники кивали головами, они понимали все и потому ничего, кроме привычных продуктов питания и материи для одежды, не просили.

Воротин теперь в округе был единственным торговцем, как по привычке продолжали звать его охотники. После первого туземного съезда в Хабаровске частные русские, китайские и маньчжурские торговцы были изгнаны за пределы Амура. Были ликвидированы и конкурирующие всякие союзы и центросоюзы.

— Ты сильный торговец, — говорили охотники Воротину, — всех победил, китайцев изгнал, русских тоже, и своих, советских торговцев, не пожалел. Один теперь остался. Это хорошо.

Борис Павлович вместе с милицией принимал участие в ликвидации частной торговли. Приказчик Александра Салова в Малмыже жил, как говорили, на последнем дыхании, он не получал товаров от своего хозяина, склады пустовали, и приказчик только ждал указа, чтобы сдать торговый дом, склад властям и уехать из села. С ним было просто. Чуть посложнее было с Берсеневым в Вознесенском. Берсенев не считал себя торговцем, хотя имел склад-амбар с запасом продовольствия и товаров, которые доставал где-то в Хабаровске.

— Не торгую я, — заявил Берсенев, когда пришли к нему. — Я охотник и рыбак. Любого спросите, не торгую я.

— Откуда у тебя пушнина? — спросил Борис Павлович.

— Сам добываю. Спроси…

— Охотники-гольды столько не добывают.

— Что мне гольды? Я лучше их стреляю, умею…

— Ничего-то ты не умеешь! Ты не здесь в Вознесенске торгуешь, ты торгуешь в тайге. Думаешь, мы не знаем это? Знаем, все знаем.

После Берсенева выехали в Мэнгэн к Американу. Нанайского богача застали в стойбище.

— Никогда я не торговал и торговать не умею, — заявил Американ. — Раньше, правда, маленько-маленько менял всякие товары на пушнину, теперь кончил, не хожу к орочам.

— Но пушнина у тебя есть.

— Нет пушнины, что зимой добыл, все сдал.

— А откуда водки привез целую лодку? — спросил милиционер.

— Что? Какую водку? — вдруг побледнел Американ.

— Ты контрабандист, мы знаем. Водкой торгуешь, на пушнину меняешь.

— Ищи водку! Ищи пушнину! Найдешь — тогда говори!

Милиционер произвел обыск, но ничего не нашел, расспрашивал соседей, но те все отрицали: они не отдавали Американу пушнины, не видели у него водки. Не удалось разоблачить Американа.

Труднее всего пришлось с китайскими и маньчжурскими торговцами. Болонский торговец У и хунгаринский Чжуань Мусань жили на Амуре десятилетиями, они пустили здесь глубокие корни. Женаты они были на нанайках, дети их женились, и они теперь были кругом опутаны родственными связями. Правда, многочисленные родственники не получали никаких выгод от этого родства, они были такими же должниками, как и все остальные. Этих торговцев заранее предупредили, что торговать им на советской земле запрещается, что они должны покинуть Амур.

Когда Воротин приехал в Болонь, одряхлевший У уже был готов к отъезду. Провожать его собрались все родственники. Много пили и слез много пролили: хитрый У роздал остатки продовольствия и товаров, собрал долги с тех, у кого была пушнина, припасенная для закупки зимнего запаса.

— Собрался, — сказал У и заплакал.

Торговец теперь плакал настоящими слезами, он привык к амурской земле, здесь прошла его молодость, здесь он собирался встретить смерть. Тяжело ему было еще и потому, что отказались уезжать с ним старшая жена Супиэ и тридцатилетний сын Чифу. Оставалась и замужняя дочь. Старый У оставлял на амурской земле мечту своей жизни — торговый дом и детей. Уезжали с ним лишь младшая жена Майла и сын Муйсэ от старшей жены.

— Ты покидаешь родину, почему? — спросил Воротин Муйсу.

— Отец старый, жалко.

— Врешь, ты торговцем там станешь, — сказал Лэтэ Самар.

Случайно оказавшийся на проводах Токто заметил:

— Китаец, он и есть китаец, тянет его на свою родину. Ему что Амур — тьфу! Амур ему не дорог, так же, как и мать. А Чифу настоящий наш человек, нанай. Отец и мать уезжают, а он остается.

— Правильно делает. Как без Амура можно жить? Зачахнешь. День и ночь только о нем будешь вспоминать.

— Старик впервые по-правдашнему плачет. Жалко его…

— Пожалел кого, — жестко проговорил Токто, — всегда мы такие жалостливые, все забываем, все прощаем. Плохо это!

Воротин знал, что хитрый У увозит с собой много пушнины. Но конфискацией занималась милиция. Когда милиционер сказал, что советская власть не разрешает вывозить за пределы страны пушнину, у старика подогнулись ноги, и он сел на пол. Охотники переглянулись, женщины прикусили губы.

— Пушнина советская, она добыта на советской земле, — сказал милиционер, — потому мне приказано забрать ее у вас.

— Разорили… — прошептал У. — Как буду жить?

— Как так? — спросил Лэтэ Воротина. — А мука, крупа, материи были его, он ведь менял.

— Это неправильно, — заявил Токто, — выгонять — выгоняй, но зачем отбирать последнее?

— Токто, я тебе все объясню, — сказал Воротин. — За границу советская власть никому не разрешает вывозить пушнину.

— Пушнина его, он за нее нам заплатил мукой, крупой, материями. Нельзя отбирать.

— Если мы не возьмем сейчас, отберут, когда он границу будет переходить. Такой закон. Если запрячет и тайно захочет перевезти, его арестуют как контрабандиста.

— Жить становится сложнее, всякие законы, — вздохнул Лэтэ.

— Раньше и слышать не слышали про такое.

— Верно, раньше и слышать не слышали, — сказал Токто, — жизнь меняется. Раньше следы наши оставались возле зимников да стойбищ. Теперь тропы пролегли в Николаевск, в Хабаровск, а Богдан даже живет на краю земли, в Ленинграде. Нанай добрались до края земли.

— Пушнина — богатство наше, — продолжал объяснять Борис Павлович. — Это мягкое золото, на нее мы можем купить всякие машины, пароходы, целые заводы. А если у нас больше заводов будет, то больше всяких товаров мы получим.

— Скажи, ты можешь у меня ружье отобрать? — спросил Токто.

— Нет, не могу.

— Не можешь, потому что ружье мое.

— Да, твое. Ты им добываешь пушнину, и никто у тебя не может его отобрать.

— Верно, потому что оно мое собственное. Вот и пушнина у торговца — его собственность.

— Я тебе все объяснил. Добавлю еще. Пушнина эта собрана за долги, давние долги. Сын заплатил за отца. А были ли долги у отца? Может, не было, а? Об этом много говорили, хватит. Торговцы вас обманывали, долги приписывали. Это-то ты знаешь? Говорят, из-за этого ты много ругался с У, рассказывают, чуть не убил однажды. Чего же ты теперь за него заступаешься?

Токто нечего было отвечать, верно говорил Воротин, он всегда недолюбливал хитрого У.

Так были изгнаны с Амура кровопийцы-торговцы. Теперь Воротин собирался открыть магазины в крупных стойбищах, в Болони, Джуене, Нярги. Там будут организованы колхозы, там станут жить охотники с других малых стойбищ. Со дня на день он ждал баржу с товарами и наконец дождался.

— Борис Павлович, богачи мы! — восторженно сообщил Максим Прокопенко.

Борис Павлович сам побежал на берег, залез на баржу, осмотрел бегло мешки, ящики и удовлетворенно вздохнул. Вместе с традиционными товарами впервые прибыли консервированные фрукты, сухофрукты, несколько сортов конфет, печенья, брезентовые плащи, сапоги, новые ружья.

— Хорошо! — воскликнул Борис Павлович. — Максим, подводы организуй! Я начинаю приемку!

Дня три спустя после прибытия груза к Воротину приехал Токто.

— Бачигоапу, советский купец! — поздоровался он.

— Давно ты не был у нас, — сказал Борис Павлович, ответив на приветствие. — Пота с Гидой за тебя сдают пушнину, а ты, как китайский мандарин, только приказываешь им. Так, что ли?

— Так, так, — засмеялся Токто. Он был в хорошем настроении и был готов шуткой отвечать на шутку. — Работы много, я ведь председатель сельсовета. Даже на рыбалку некогда сходить.

Токто засмеялся, хлопнул себя по коленям.

— С внуками вожусь, обучаю их. Хорошие будут охотники. Ловкие, сильные, выносливые. А про председателя я так сказал в Болони: ничего не делаю, не знаю, что делать. Пота умнее меня, пусть называется председателем, я ему печать отдаю. Не хочу зря деньги получать. Я в жизни никого не обманул и не хочу обманывать.

— С колхозом как?

— Разговоры только. Скажи, зачем этот колхоз? Жили без колхоза, можно было дальше без него жить.

— Все это мы слышали, Токто: жили мы раньше, проживем, — передразнил Борис Павлович. — Нет, не можешь ты жить так, как жил раньше. Не можешь!

— Артель была, хватит одной артели.

— В артель вы могли объединиться и в маленьком стойбище, а теперь надо укрупнять хозяйство, тогда вы станете жить лучше, богаче.

— Я не против колхоза, если советская власть так говорит, то пусть будет колхоз. Я советскую власть люблю.

Из жилого помещения вышел Максим. Токто поздоровался с ним и продолжал:

— Долг я сразу вернул, так что я советской власти подчиняюсь. Ты не думай что-нибудь плохое.

— Какой долг вернул? Ты советской власти не должен.

— Память у тебя, купец, короткая, что воробьиный клюв. Ты в голодный год привозил муку, крупу в Хурэчэн, где мы, как зайцы в наводнение, на острове отсиживались?

— Привозил.

— Ты сказал, что это советская власть послала. Мы тебе сказали спасибо, съели все, что привез. А раз съели, надо платить. Я и заплатил, два соболя заплатил, да ты одного мне вернул с охотником. Я тебе ничего не сказал, забрал соболя и молчу. Думал, одного ты взял и долг мой снял. Правильно я решил?

— Ты одного соболя оставлял, я его и возвратил тебе.

— Нет, я двух соболей оставлял, вот ему оставлял.

Токто пальцем указал на Максима. Прокопенко, не понимавший по-нанайски ни слова, даже не догадался, о чем говорили Воротин и Токто.

— Чего ты тычешь в меня? — улыбнулся он.

— Максим, сколько соболей он тогда оставил? — спросил Воротин. Максим побледнел, но внешне остался спокоен.

— Одного, кажись. Столько времени прошло, однако, годиков шесть будет…

— Вспомни, Максим!

— Да что вы кричите, Борис Павлович? Времени много прошло, разве упомнишь? Столько пушнины я принимал. Он что говорит?

— Говорит, двух соболей оставлял.

— Доба, доба, соболь, — сказал Токто, поднимая два пальца.

— Два, значит, — проговорил Максим. — Два. Честно — не помню.

— Максим, ты сам понимаешь, чем это пахнет. Вспомни, Максим.

— Я два соболя оставлял, — сказал Токто, — один был черный, пушистый, такого я сам редко встречал. Красивый был соболь. Этого ты за долг забрал, а другого, похуже, возвратил. Охотникам нашим возвратил. Что, не помнишь?

Борис Павлович растерянно молчал. Ничего подобного еще не случалось за всю его работу кооператором. Он был требователен к себе, требовал и от подчиненных честности, справедливости в оценке пушнины, в расчете с охотниками. Да и как могло быть иначе, ведь они представляли советскую власть, самую справедливую власть. На них, как в зеркале, отражалась вся деятельность советской власти, проверялась справедливость новых законов. Нельзя было допустить ни малейшей оплошности, чтоб не погубить у людей веру в справедливость советской власти. Что же произошло с Токто? Ему вернули соболя, одного соболя, а он утверждает, что приносил двух. Он честный человек, ему незачем лгать. Но куда делся второй соболь?

Борис Павлович взглянул на Максима. Неужели Максим присвоил? Зачем ему соболь? Давно уже работает он с Максимом, привык к нему, опекает его, как сына. Никогда не замечал за ним жадности, пристрастия к деньгам. Нет, Максим не мог присвоить соболя. Но тогда куда исчез соболь, будь он проклят!

— Черный был соболь, что мой охотничий котелок, — продолжал Токто. — Очень редко такой встречается. Я его и отдал советской власти.

Максим вытащил бухгалтерскую книгу и начал ее листать. Он ничего не видел перед собой, записи слились в сплошную фиолетовую мешанину. Пришел ему конец, он обречен, и ему никак не отвертеться. Отвечать придется и за соболя Токто, а там доберутся и до других, присвоенных им шкурок. Доверял ему слепо Борис Павлович, и Максим воспользовался его доверием. Но все его махинации следователь запросто разоблачит в первый же час.

— Максим, он твердит, что отдавал тебе два соболя, — сказал Борис Павлович и потер пальцами висок.

— Не помню, Борис Павлович, честное слово, не помню. Да какая беда? Если даже два соболя было, что теперь делать, времени-то сколько прошло.

— Время здесь ни при чем, память людская цепкая, Максимка. Мы советскую власть скомпрометировали.

— Слово-то какое, не выговоришь.

— Запятнали мы свою родную власть. Куда же подевался этот проклятый соболь?

— Может, его и не было? Может, он сам забыл? Токто, прислушивавшийся к разговору кооператоров, вздрогнул, ноздри его расширились.

— Чего твоя говори? — спросил он. — Моя тебя обмани, да? Доба соболя тебе давал. Обманул, да? Моя тебе давал!

Токто побагровел, он рассердился не на шутку.

— Твоя брал соболь! Моя давал!

Борис Павлович смотрел на разошедшегося Токто. Он уверился, что тот оставил Максиму два соболя и что исчезнувший соболь был необыкновенной и высокой сортности. Он взглянул на Максима и только теперь заметил, как побледнел его помощник, как задрожали его губы.

Максим! Максим виноват!

Борис Павлович соскочил со сгула, подошел к помощнику.

— Сознайся! Сознайся лучше, паршивец! — выкрикнул он сорвавшимся голосом. — Куда девал соболя?

Молодой кооператор неопределенно махнул рукой. Откуда ему знать, где теперь находится этот соболь, может, какая русская женщина уже сделала из него воротничок, а скорее всего соболь давным-давно уплыл за границу.

— Давно загнал, — прошептал Максим.

Борис Павлович отошел от него, устало опустился на стул.

— Твоя себе брал соболя? — удивился Токто. — Как так? Моя отдавал советская власть, а твоя брал себе? Ое-е-е, как плоха. Совсем плоха.

— Под суд отдам, — устало и спокойно проговорил Борис Павлович.

— Ты что, Бориса? — спросил Токто. — Ты хочешь его судить? В тюрьму посадить?

— Да, его будут судить.

— Из-за одного соболя?

Токто не совсем поверил Воротину, думал, погорячился кооператор, опомнится еще. Не может быть, чтобы из-за одного соболя судили человека и на долгие годы посадили в тюрьму. Максим может купить соболя на свои деньги и вернуть советской власти. Зачем же его судить, такого молодого? Нет, конечно, Борис погорячился, вернется Токто через день, за это время кооператор успокоится, и все останется по-прежнему.

Так думал Токто, выезжая из Малмыжа. Он возвратился в Болонь, отказался от должности председателя сельсовета, хотя его долго уговаривали повременить, разъясняли, что по закону он не может просто так передать свои полномочия Поте, что дело не в печати и бланках свидетельств, а в существе новой власти. В райисполкоме не сумели уговорить Токто, махнули на него рукой и отпустили.

Токто вновь выехал в Малмыж. На приемном пункте пушнины находился, один Воротин.

— Где Максим? — спросил Токто.

— В Вознесенске, — хмуро ответил Борис Павлович. — Его арестовали, следствие будет, потом суд.

— Судить будут? За одного соболя?

— А ты думал как?

— Неправильно! Разве можно из-за одного соболя человека в тюрьму сажать? Это что, человек совсем не дорог новой власти? Соболь дороже человека, да?

— Нет, человек дорог нам. Хороший человек. А плохих людей зачем жалеть? Их надо перевоспитывать.

Токто не ожидал, что советская власть, самая человечная власть, станет судить молодого человека. Непонятная власть! Надо как-то спасти молодого кооператора.

— Бориса, ты скажи властям, что я приносил Максиму одного соболя, — сказал Токто.

— Не обманывай, Токто, ты приносил двух соболей, — ответил Борис Павлович. — Почему идешь на такой обман?

— Жалко Максима.

— Думаешь, мне не жалко? Он же как сын был мне.

— Тогда зачем отдаешь его под суд?

— Отдаю, Токто. Если бы родной был сын — тоже отдал бы под суд. Да за такое знаешь…

— Родного сына судил бы? Горячишься, Бориса.

— Пойми меня, Токто, выслушай. Я и Максим здесь работаем по указу советской власти, все, что делаем, делаем от ее имени. По дешевой цене продаем товар — от ее имени. По дорогой цене принимаем пушнину — по ее воле. Так что выходит? Максим обманул тебя, выходит, он обманул по наущению советской власти? Так ведь ты подумаешь?

— Нет, Бориса, я так не подумаю! Я думаю, Максима надо спасать.

— Нельзя его спасать, он обманул тебя, он обманул свою родную власть и запятнал ее. Его следует крепко наказать.

— Ты так думаешь или советская власть так думает?

— Вместе мы так думаем, потому что я и советская власть — это одно и то же, я исполняю ее волю.

Токто надолго примолк; человечная власть, по его мнению, должна делать иногда снисхождение людям, особенно таким молодым, как Максим, должна прощать. Нельзя же в тюрьму сажать молодого человека из-за одного соболя! Нельзя, в этом он был уверен. И он решил спасти Максима.

— Бориса, я отдам тебе соболя, — сказал он. — Отпусти Максима. Аих, и зачем я вспомнил про этого соболя?!

— Хорошо, что вспомнил, потому что за эти годы он еще не раз, видно, мошенничал.

— Знаешь что, Бориса, а я Максиму подарил того соболя. Верно, вспомнил, подарил ему соболя.

— Все, Токто, теперь ничего не сделаешь. Мошенников и воров нельзя прощать.

Воров? Токто удивленно взглянул на Бориса Павловича. Верно ведь, Максим вор, он украл у советской власти соболя. Как об этом не подумал Токто раньше? Воровство — это самое грязное, самое большое преступление у нанай. Воров изгоняли из стойбища, им в лицо плевали, на костре жгли ворону, и у птицы разгибались и сжимались когти на огне, чтобы так же у вора пальцы судорогой сводило. Нет, нанай не прощают воров, им нет места среди людей. Выходит, правильно поступает советская власть, вор Максим пусть сидит в тюрьме, подальше от людей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Пятый год живет Богдан в Ленинграде. Большой срок — пять лет. За такое время неразумный щенок превращается в умную охотничью собаку — помощницу таежника. А человек? Разве маленький человечек в пять лет неразумен? Для него это время открытия мира, его познания, время бесконечных «что» да «почему».

Пятый год, а Богдан до сих пор, как пятилетний «почемучка», делает каждый день все новые и новые открытия. И не стыдится спрашивать: «А что это? Почему?» Он пристает со своими вопросами после лекции к преподавателям, к друзьям-аспирантам и студентам, а когда бродит по городу один — к встречным ленинградцам. Удивительный народ — ленинградцы! Ни один не прошел мимо, не ответив на его вопросы. Бывали случаи, когда горожанин не знал существа дела, истории памятника, тогда он тут же начинал искать знатока, находил и приводил к Богдану.

Богдан прилежно учился, в последние годы охотно посещал музеи, театры и незаметно обогащался знаниями, менялся нравственно. Он этого сам не замечал, как та раковина, в которой зреет жемчуг, не знает о своем богатстве. Но кто был знаком с ним с первого дня его появления в Ленинграде, те со стороны все подмечали. А как он внешне изменился! Появись он в костюме, в котором идет на занятия по Невскому проспекту, в своем стойбище — никто бы его не узнал. Даже Пиапон, даже тети Дярикта, Агоака, Майда. Студент Богдан Заксор выходил в город при галстучке, в хорошо отутюженном костюме, всегда побритый. А самое главное его приобретение — большие очки. Не из щегольства надел он очки: у сына тайги начало портиться зрение; учение — неведомое предкам занятие — притупляло глаза. Очки Богдан носил с удовольствием, потому что они помогали ему лучше видеть, да и друзья-студенты завидовали им. Чудаки! Нашли чему завидовать! Сашка Оненка, который стал Сашкой только здесь, в Ленинграде, — на Амуре его звали Сапси — при каждой встрече примеряет их, вертится перед зеркалом, как девушка, которая надела новое платье.

— Закажи себе в мастерской очки с простыми стеклами, — как-то посоветовал ему Богдан.

Сашка удивился, что сам не мог догадаться, и пошел в мастерскую и заказал очки с простыми стеклами. Ничего. Щеголяет.

«Несерьезный человек», — думал Богдан о Сашке-Сапси. И вдруг узнал, что этот несерьезный человек пишет какой-то рассказ об Амуре, о рыбной ловле. Вот как.

Богдан с Сашкой познакомились в Хабаровске. После окончания первого туземного съезда Богдана оставили в городе. Вызвал его Карл Лукс, председатель Комитета Севера. Это был высокий, широкоплечий человек, с острым взглядом. Богдан тогда не знал о нем, что это старый большевик, сидел в Шлиссельбургской крепости, прошел царскую каторгу, а после революции был командиром партизанского отряда, затем командующим Восточно-Забайкальского фронта. С интересом рассматривал Богдан своего собеседника, хотя и встречался с ним во время работы съезда.

— Вы гольд? Амурский человек? — спросил Лукс. — Говорят, были партизаном, храбрый человек.

— Кто говорит?

— Павел Глотов сказал. Он еще сказал, что вы очень хотите учиться. Так, да?

— Хочу, да.

— В Ленинград поедете учиться?

Богдан удивленно взглянул на него — не шутит ли? Куда еще ехать, когда и так он находится в таком большом городе? Здесь, в Хабаровске, и желал бы Богдан учиться.

— Куда? — на всякий случай переспросил Богдан.

Лукс заметил растерянность молодого делегата съезда, усмехнулся мягко.

— В Ленинград.

— Это далеко отсюда?

— Очень далеко, ехать по железной дороге дней тринадцать — пятнадцать…

Никогда не видел Богдан железной дороги, в его представлении это была обыкновенная дорога, мощенная железом. Пока Богдан раздумывал о дороге, о неизвестной колеснице, в кабинете появился новый посетитель. Это и был Сапси Оненка. Разговор, который вели только что Лукс с Богданом, повторился почти дословно, без упоминания о партизанщине. Сапси тоже испугался, услышав о Ленинграде, тоже спросил, далеко ли находится этот город, и, услышав ответ, категорически отказался.

— Это очень большой, культурный город, — мягко сказал Карл Янович.

— Больса Хабаровска? — насмешливо спросил Сапси.

— В десять раз больше. Это город Ленина. Ленинград. Там произошла Октябрьская революция, там Ленин провозгласил советскую власть. Там каждая улица, каждый дом знают и помнят Ленина. Вот как, ребята.

«Город Ленина, — мысленно повторил Богдан, — город Ленина».

— Я еду, — сказал он, Сапси взглянул на него, потупил глаза.

— Но это очень далеко, — пробормотал он.

— Эх, охотник, расстояния испугался, — усмехнулся Лукс.

— Поеду, — сказал Сапси и матюкнулся.

— Ругаться нехорошо, ты учиться едешь.

— Как ругаться? Меня русские научили, — удивился Сапси.

Богдану, когда они вышли из кабинета, долго пришлось объяснять, что такое матерщина. Сапси ничего не понял; первое русское слово, которое он запомнил, было матерное, и поэтому оно ему казалось таким же необходимым, как и другие русские слова. Но он все же дал слово, что больше не будет материться.

Богдан и Сапси подружились, иначе нельзя, им вдвоем ехать в дальний город и жить без родственников многие годы. Потом к ним присоединился Моло Гейкер, который в Ленинграде стал Михаилом. Вместе с сопровождающим они выехали в Ленинград.

В первые дни они не отходили от окна, не выходили на стоянках из вагона, боялись отстать.

Много по пути размышлял Богдан, много открытий сделал для себя. Увидел горы, степь, где не было ни деревца, увидел в лицо бурятов и людей других национальностей, о существовании которых даже не подозревал. По простоте душевной он думал, что на свете только и есть три города: Хабаровск, Николаевск да Сан-Син на Сунгари. А тут оказалось, что ни остановка — город, да еще какие большие города, конца и края не увидишь из вагонного окна. И вдруг однажды он вспомнил тайгу, ручеек, у которого он долго простоял, мысленно прослеживая его путь до другой реки, потом до Амура и до моря. Ручеек тогда связал его со всем миром, со всеми народами. Тут он вдруг понял, что кроме воды есть еще дороги, связывающие между собой села, города, народы. Вспомнил он еще, как в прошлые годы лыжня связывала его зимник с зимником соседей. Лыжня эта петляла по тайге, не выходя на простор к другим незнакомым людям. Теперь эта его лыжня где-то оборвалась, вышла из замкнутого круга и пошла, пошла на запад, через тысячи сел, сотни городов к сердцу Советской страны — Москве, а там и к городу Ленина.

Вышел из тайги охотник! Выбрался в город Ленина! От этой мысли начинало учащенно биться сердце Богдана.

В Москве нашлось немного времени до отхода ленинградского поезда, и сопровождающий повел ребят по столице. Ездили они на грохочущих трамваях. В этом городе для молодых охотников все было необычно, все незнакомо.

Богдан смотрел на дома, на улицы, слышал вполуха рассказ сопровождающего и все время чувствовал неудобство. Никогда в жизни ему не приходилось видеть такого множества людей, никогда он не был в таком тесном людском сборище. Ему хотелось стать маленьким-премаленьким, чтобы уйти из этой толкотни. Только возвратившись на вокзал, он свободно вздохнул.

— Ну как, ребята, Москва понравилась? — поинтересовался сопровождающий.

— Большой город, но я плохо видел, — сознался Богдан. — Людей много, столько муравьев, наверно, в тайге нет.

В Ленинграде тоже много было народу, но Богдан не обращал теперь внимания на толкотню. Освещенный августовским солнцем, город сиял, как праздничный. Прямые проспекты, нарядные здания, не повторяющие одно другое, золотые, горящие огнем купола и шпили. Пока ехали по Невскому проспекту, Богдан приглядывался к каждому зданию, к мостам, а когда встали над ним вздыбленные кони на Аничковом мосту, он даже вскрикнул от удивления и восхищения.

«Неужели это человек своими руками сделал? — думал он. — Неужели все это можно построить?!»

Паосаж, Гостиный двор, Казанский собор, Дворцовая площадь с Эрмитажем и Адмиралтейством. Глаза разбегались — куда смотреть, что краше? А впереди Нева, Стрелка, Петропавловская крепость.

«В этом городе я буду жить? Не сон ли это? Какая красота, и все это создано человеческими руками!»

Вот и университет. Здесь, на Северном отделении рабфака, будет учиться охотник-нанай Богдан Заксор. Когда он давал слово деду Баосе, что будет учиться, он думал об учебе в своем родном стойбище. А его куда забросила новая жизнь? В город Ленина забросила!

Поднимись, старый Баоса, со дна Амура, взгляни на своего внука Богдана! Видишь, он открывает тяжелую университетскую дверь и входит. Вошел! Вошел уверенно, будто бы он каждый день бывал в обиталище знаний, мудрости и красоты. Первый человек — нанай — твой внук, переступил порог храма науки. …Молодых рабфаковцев отвели в общежитие, и здесь они встретились с пятью будущими сокурсниками. Смущаясь, поздоровались, робко познакомились, назвали имена. Богдан не разглядывал новых знакомых, разглядывать при знакомстве не принято у нанай. Но он заметил, что из пятерых только двое черноволосых, скуластых, черноглазых, а трое русоголовы, с почти русским обликом, и глаза светлые. Назвали они и свои национальности: самоед, коми-зырянин, селькуп, вогул, остяк. Богдан никогда не слышал о таких народностях и не знал, где они проживают.

— На севере, далеко, далеко, где тундра, — ответили самоед с селькупом.

— А мы и лесные и тундровые, — сказал коми-зырянин.

— Обь знаешь? Совсем не знаешь? Совсем-совсем? Как так? Обь самая большая река, широкая-широкая, такой реки нигде нет. Эта Нева что? Тьфу, и переплюнул, — так похвастались вогул с остяком.

На Северном отделении рабфака собралось двадцать пять слушателей. Когда начались занятия, тогда только выяснилось, что Сапси с Моло хотя и знают буквы, но не могут сложить из них слова, а самоед, вогул и чукча не знают даже букв. Но они были люди настойчивые, северной закалки, и приехали они, чтобы преодолеть эту пропасть, которая называется грамотой. Через полгода они догнали своих товарищей и учились с ними наравне.

В следующем году северян перевели в Институт восточных языков, организовали рабфак для народов Севера в Детском Селе, под Ленинградом. Приехали новые рабфаковцы, и теперь их стало сто тридцать слушателей. Богдан познакомился с энцами, эскимосами, нганасанами.

Как-то в столовой он обедал с только что приехавшим новичком. Новичок отодвинул тарелку великолепного борща, к которому привыкли и Богдан и его товарищи. Съел новичок только второе, отказался и от винограда. Он даже не притронулся к нему.

— Обожди, куда ты, — остановил его Богдан. — Вот это твой виноград. Ешь.

Новичок не понимал русской речи. Богдан усадил его на место, позвал товарищей, и один из них все же растолковал, что гроздья круглых зеленоватых ягод съедобны. Новичок недоверчиво отправил в рот виноградинку поменьше, стал медленно жевать. Потом расплылся в улыбке и стал есть виноград.

Богдан позже несколько раз сидел с ним рядом, уговаривал съесть то огурец, то помидор, то яблоко. Ничего не хотел пробовать этот нганасанин, даже от арбуза сперва отказывался. Богдан не удивлялся, потому что видел, как его родственники в Малмыже отказывались от свежих помидоров, соленых огурцов, а этот нганасанин приехал из таких мест, где даже деревья не растут. Но человек ко всему привыкает. А нганасанин приехал учиться, набираться знаний, и как-то само по себе получилось, что однажды, придя на обед в столовую, сам не заметив этого, он съел и огурец и помидор.

Все новички смотрели на Богдана и его друзей как на старших, опытных ленинградцев. Земляки просили показать город, рассказать о достопримечательностях.

— Что интересного? Это все построено на костях, на крови людей, — ответил он им однажды.

Не покривил душой Богдан. В первый год он не переставал восхищаться Эрмитажем и другими музеями, пока ему не сказали, что болото, на котором стоит город, замощено костями простого люда, что весь город окроплен человеческой кровью. С того времени охладел Богдан к дворцам, паркам, это был его протест против бесчеловечности царей, дворян и всяких богачей, истязавших простых людей. Богачей уничтожила советская власть, и нечего любоваться дворцами, которые они понастроили в свою утеху на человеческих костях.

В Детском Селе стояли два великолепных дворца — Екатерининский и Александровский, прекрасный парк раскинулся на километры. Все рабфаковцы побывали во дворцах, посетили Лицей, где учился Пушкин, и, потрясенные увиденным, долго делились впечатлениями. Богдан слушал и иронически посмеивался.

Однажды к нему приехал знакомый студент Саша Севзвездин. Они познакомились еще в университете, где Саша учился на Восточном факультете, изучал маньчжурский язык и уже довольно хорошо говорил. Так как маньчжурский и нанайский языки родственны, то приятели могли побеседовать на этих языках. Для Саши Богдан стал неотъемлемой частью учебы.

— Богдан, я узнал интересную новость, — сообщил Саша, поздоровавшись. — Говорят, в Хабаровске живет женщина, которая очень хорошо знает ваш язык, она пишет букварь на нанайском языке. Вот это здорово!

— Как пишет? — удивился Богдан. — А буквы какие?

— Не знаю. Я сам только что услышал эту новость. Может, ты ее знаешь?

— Одна женщина учителем в Болони была, очень хорошо по-нанайски говорила. Потом я ее в Хабаровске на туземном съезде встречал, она писала протоколы. Но фамилии я не знаю.

— Эх, черт побери! Интересно, как она пишет букварь, когда даже грамматики нет. Да что там грамматики, письменности нет. Я давно думаю над вашей письменностью, надо ее создать, понял? Вместе всем работать и создать!

Богдан недоверчиво смотрел на молодого широколобого приятеля. Как же он хочет создать письменность, когда сам еще учится? Молодой, потому горячий.

— Знаешь что, русский алфавит не подходит для нанайской письменности, потребуются дополнительные знаки, а это затруднит чтение, — с жаром продолжал Саша, не замечая иронического взгляда Богдана. — Но латинским можно!

Этот высокий, стройный, круглоголовый студент смешил Богдана. Молодой, намного моложе Богдана, зеленый совсем, а вон куда замахнулся!

Приятели прохаживались по зимнему парку. Легкий морозец пощипывал лицо и бодрил молодую кровь.

— Хорошо у вас, — сказал Саша, — просто сказочно, все по Пушкину. Будет у вас письменность, и мы с тобой переведем стихи Пушкина. Ты читал его стихи?

— Нет. Не читал и читать не хочу.

Севзвездин остановился, из-под широкого лба на Богдана уставились удивленные, зеленоватые, какие-то беспомощные детские глаза.

— Почему так?

— Он буржуй был, капиталист.

— Что ты говоришь? Какой он буржуй? Он был дворянин.

— Об этом я тебе и сказал. Крестьян целыми селами имел, они его кормили и поили. Нет никакой разницы, все они богачи. Мы их уничтожили, я, когда был партизаном, стрелял их, убивал. Они убили моего самого хорошего друга. А ты говоришь…

— Пушкин — это гордость русского народа, он великий поэт. Какие стихи он написал, слезы прошибают. Его крестьяне наизусть знали его стихи. Он был добрый, храбрый человек, он издевался над попами, дворянами, над самим царем. Он учился здесь, в этом селе, в Лицее. Теперь это место — священное для всего русского народа. И для советского народа тоже. Уважая Пушкина, народ переименовал это село в Детское, а раньше оно называлось Царским Селом. Вот как. Послушай, как красиво писал Пушкин…

Саша, не задумываясь, продекламировал:

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя…

Прочитав все стихотворение, Саша выжидательно примолк, а пораженный Богдан смотрел на него и тоже молчал. Богдан впервые слышал, как читают стихи, его поразила звучность и та непонятная складность, с какой были сложены обыкновенные слова. Смысла стихотворения он не уловил. Ему хотелось еще раз послушать напевность стиха, и он попросил вновь их прочитать.

Когда Саша вновь, одухотворенный удачей, прочитал, Богдан вдруг уловил смысл стихотворения и пришел в восторг. Он опять попросил прочитать, и Саша это с удовольствием сделал.

— Что, он на охоту ходил? — спросил Богдан.

— Не знаю, — сознался Севзвездин.

— Ходил, в пургу попадал! Если бы не попадал, не мог бы так написать. Только, я думаю, надо было ему сказать, что зверь в стены царапается, сильно царапается, вот тогда сильнее получилось бы. Да и так хорошо. Прочитай еще, а?

Саше ничего не оставалось делать, он с удовольствием прочитал бы другие стихи, но, увы, в запасе других не нашлось. Он помнил еще «К Чаадаеву» и потому начал рассказывать о декабристах, сделал особенно нажим на то, что они все были дворяне, но все же подняли руки против царя, и к месту прочитал пушкинское послание:

Товарищ, верь: взойдет она,

Звезда пленительного счастья…

Понял? На обломках самовластья, значит, на обломках царской власти напишут их имена. Вот как писал Пушкин! Вот почему народ его любит.

В этот воскресный день Саша с Богданом не занимались нанайским языком, позабыли о письменности для нанайцев, они говорили о памятниках Ленинграда, Детского Села, побывали в Екатерининском и Александровском дворцах. Саша оказался неважнецким гидом, многого он сам не знал, многое сам впервые видел, но его собеседник знал еще меньше.

С этого дня Саша Севзвездин сам тщательно готовился к следующей экскурсии, которую они вдвоем с Богданом совершали. На этих экскурсиях на все вещи Богдан теперь смотрел глазами Саши.

В 1927 году Северный рабфак в Детском Селе реорганизовали и перевели в Ленинград, в Восточный институт. В тридцатом году началась подготовка к открытию Института народов Севера. Богдан и его друзья уже знали, где стоит здание института, сходили на Обводный канал, обследовали. Целый корпус отводился под институт, здесь же были столовая, общежитие. Северянам понравился будущий их институт, они часто спорили, кто был его организатором.

Эти споры из-за авторитетов возникали довольно часто: каждая народность знала своего ученого, который «открыл» их. Для чукчи не было ученого и писателя авторитетней Тан-Богораза, гиляки гордились академиком Штернбергом. Если бы Богдан знал, что дед его Пиапон встречался со знаменитым этнографом в 1910 году в Сакачи-Аляне, когда тот останавливался там, чтобы изучить знаменитые писаницы, то непременно поддерживал бы гиляков. Но, к сожалению, Богдан не знал об этой встрече, не читал трудов знаменитого этнографа о гольдах. Не читали и чукчи произведений Тан-Богораза, гиляки — Штернберга, они даже не знали, как высоко отозвался о труде академика Фридрих Энгельс..

— Чего вы кричите! — оборвал спор Михаил Гейкер. — Все ваши ученые, конешно, помогали, чего кричите? Конешно, они сказали. Но я думаю, конешно, тут был товарищ Смидович главным. Конешно, так…

«Ну и мудрец „Конешно“, — усмехнулся Богдан; он прозвал Михаила „Конешно“ за его пристрастие к этому слову. — Мудрят, мудрят, а нет, чтобы сказать — это дала нам советская власть. Живем, как богачи раньше жили, рыбу не ловим, на охоту не ходим, а все есть. Бесплатно кормят, одевают, обувают, заболел — лечат, каждое лето вывозят за город в дома отдыха. И все бесплатно. Еще и приплачивают деньгами на мелкие расходы — в кино, театры, на сладости — сладкоежкам. Буржуями мы стали. Советская власть слишком нежит нас. Я бы сделал так: зимой бы заставлял учиться, а как весна — на работу! И все. Без разговоров. То, что проел за зиму, — отработай».

Этими мыслями Богдан поделился при первой же встрече с Сашей Севзвездиным, который теперь учился в аспирантуре, писал диссертацию «Об особенностях нанайского языка».

— Нельзя этого делать, — сразу же возразил Саша. — Климат Ленинграда не подходит вам, северянам, можете заболеть туберкулезом. Поэтому и кормят вас хорошо, каждой народности стараются приготовить их любимые блюда. Но климат, Богдан, климат. Потому, после напряженного труда, вам летом требуется отдых.

— Нельзя так. Мы, как буржуи, даром все получаем.

— Нет, не даром. Приедешь на Амур, будешь эту дармовщину отрабатывать. Ясно?

— Когда это будет…

— Это тебе как в долг дают. Не возражай. У нас рабочий отработал свое на заводе, получает отпуск и едет отдыхать, набираться сил. Так же и вы. Ладно, хватит об этом спорить. Сообщу я тебе… — Саша улыбнулся своей мягкой завораживающей улыбкой. Правой ладонью осторожно, будто чего-то боясь, пригладил редкие светлые волосы. Руки его были мускулистые, ладони — в лопату. Богдан удивлялся, откуда такая сила у этого человека, никогда не занимавшегося физическим трудом, и только позже узнал, что Саша спортсмен, отменный волейболист.

— Говори, чего тянешь? — поторопил Богдан.

— С осени с вами буду работать, — усмехнулся Саша.

— Письменность?

— Конечно. Мы уже многое сделали. Очень многое, Богдан. Но как бы нас не обогнали чукчи, остяки, вогулы, нельзя от них отставать. Надо сделать так, чтобы у всех крупных народностей Севера одновременно появилась письменность. Вот мы все вместе в институте и будем над этим работать. Я думаю вместе с Сашей Оненка написать небольшую книжку об Амуре, чтобы люди после букваря могли прочитать.

— Сапси уже пишет.

— Знаю, молодец. Гейкер тоже пишет.

— Моло-Михаил?

— Да. Что удивляешься?

— О чем он может писать?

— Найдется о чем писать. Пойми, Богдан, появится у вас письменность, и все, что было в народе, выльется, и все будет отражено на бумаге. Это же здорово! Будут свои писатели. Ты знаешь Спиридонова? А Вылку? А Николая Тарабукина? Так вот все эти ребята потихоньку пишут. Вот будет письменность, и выпустят их первые книжки. Понимаешь, первые книжки у бесписьменных народностей!

Богдан понимал, он давно все понял, — не один год они, рабфаковцы-гольды, работают над этой письменностью. Сколько споров было! Гольдов на Амуре немного, тысяч шесть, и те говорят неодинаково: есть найхинский, горинский, болонский, сакачи-алянский говоры. А озерские нанай, что живут по Харпи, говорят на озерском. Есть еще уссурийский, сунгарийский говоры, но это уже за границей, в Китае.

Какой из этих говоров взять за основу? Найхинские ребята доказывают, что большинство говорят на их говоре. Болонские — обратное. Горинские, хотя их было совсем мало, стояли за свой говор. Сакачи-алянцы — их даже за нанай не принимали, называли акани, — настаивали, чтобы за основу нанайского языка приняли их говор. Долго спорили. Победили найхинцы, потому что горластых рабфаковцев из их мест оказалось большинство. Никто ни на кого не обижался, найхинский так найхинский; все понимали, какое большое дело делают. А первые книжки — это здорово! О чем же пишут, интересно, юкагир Спиридонов, самоед Вылка, тунгус Тарабукин? Наверно, вспоминают прошлое, рассказывают о сегодняшней жизни. А что сегодня происходит там, на Амуре? В Нярги, Хулусэне, Джуене, Хурэчэне? Письмо, интересно, дошло или нет? Первое письмо за пять лет написал. Плохо? Может, плохо. Но кто там мог прочитать? Хорхой? Лентяй он, все позабыл, ничего не помнит. Должны теперь школу открыть в Нярги, должен учитель появиться. А раньше не надо было писать? Оправдываюсь? Может быть.

— Тебе тоже надо писать, — продолжал Севзвездин. — Слышишь, Богдан, ты о чем задумался?

— Амур вспомнил, — ответил Богдан.

— Окончишь институт, вернешься. Я говорю, тебе тоже надо написать воспоминания, как партизанил, как воевал…

— Я никогда не писал. Не выйдет, Саша.

— Ты никогда не учился, а учишься. Я никогда не писал грамматику нанайского языка — пишу. Все мы делаем то, что никогда не делали. Советскую страну строим, какую никогда никто не строил. Мы мир обновляем, у нас все новое, ты это всегда помни. Вернешься на Амур, будешь делать все новое.

Богдан знал, что ему придется тоже заниматься обновлением жизни своего народа — не зря же он столько лет учится в городе Ленина! Придется. Только быстрее бы окончить обучение.

Попрощавшись с Севзвездиным, Богдан вышел прогуляться в парк, окружавший общежитие. Парк — это любимое место северян, место, где они вспоминают свой край, где мечтают о своем будущем. Детям просторной тундры и тайги всегда душно в стенах общежития, и они в свободное время стараются быть на воздухе. Деревья парка напоминают таежные деревья, да только стоят они редко и одно за другим, как солдаты в строю. Непривычно, но что поделаешь, прислонишься к дереву, закроешь глаза, пощупаешь шершавую кору, и нахлынут воспоминания. Тайга, охота. Даже запах тайги ощущаешь…

А вечерами соберут все листочки, щепу, сучки — все, что только может гореть на огне, и разожгут северяне костер, как бывало на охоте. Тут новые воспоминания. Но эти костры, хотя горели таким же пламенем, как в тайге, были не настоящие, как этот парк, как деревья, стоящие строем. Еще чего-то не хватало, но чего — долго не могли догадаться. И только позже поняли, что не хватает комаров, мошек.

— Без комаров скучно, — сказали северяне, но костры продолжали жечь каждый вечер.

Однажды ребята разожгли особенно большой костер. Тут прибежал милиционер, начал кричать, что пожар может случиться, и приказал потушить костер.

— Ты без ужина не ложишься спать, так и мы не можем без костра уснуть, — растолковывали ему ребята.

Но милиционер на то и милиционер, чтобы порядок был везде. А костер в парке Ленинграда — это уже не порядок.

— Потушить костер! — приказал милиционер.

Бывшие охотники даже не пошевелились, что им рык милиционера, когда им в лицо дышал медведь и ревел в полную медвежью глотку.

— Потушить! Пожар наделаете! Потушить!

Когда милиционер начал, не жалея сапог, ногами разбрасывать костер, его взяли со всех сторон крепкие руки.

— Ты что делаешь!? А? Зачем делаешь? Хочешь, чтобы наш институт сгорел, да? Пожар хочешь, да? Вот теперь пожар может быть, понял? Такие, как ты, тайга поджигают, понял? Глупый ты, зачем наган дали? Зачем власть дали?..

Все кричали. Никто не подбирал вежливых слов. Богдан тоже кричал со всеми вместе. Тут он опять услышал, как здорово матерится Сапси-Саша. Милиционер не ожидал такого, он совсем растерялся.

— Костер нельзя топтать, — объяснили ему уже успокоившиеся бывшие охотники. — Нельзя, понял? Это огонь. Понял? Огонь — жизнь. Жизнь нельзя топтать.

Богдан не знал, понял милиционер, почему нельзя топтать огонь, или нет, но блюститель порядка молча удалился и больше не появлялся в парке. Богдан-то хорошо понимал, что огонь — это жизнь, а жизнь — священна, ее не топчут. Эта истина известна каждому охотнику чуть ли не с люльки. Но это в тайге. Почему же он, рабфаковец, здесь, в центре города Ленина, вдруг исподволь встал на защиту огня? Именно исподволь, потому что когда кричал, он не думал, что защищает священность огня. Это пришло позже, при размышлении. Видно, в нем еще крепко сидят многие предрассудки, неписаные родовые и таежные законы, усвоенные в детстве на уроках дедушки Баосы.

— Богдан! Иди сюда, я тебя везде ищу.

Кричал Саша-Сапси. Богдан подошел.

— Пошли в общежитие, кто-то пришел, — сказал таинственно Сапси.

В комнате, где жил Богдан с земляками, ждал его Карл Лукс. Он крепко пожал руку Богдану, так крепко, что пальцы захрустели, будто в ладонях Лукса не пальцы были, а горсть речной гальки.

— Партизан, здравствуй!

— Здравствуйте!

Богдан посмотрел в улыбчивые глаза Карла Яновича, и ему на миг показалось, что это не глаза, это отблеск амурской воды. Совсем немного амурской воды.

— Вызван, — сказал Лукс, — буду в Институте народов Севера работать. Следовательно, с вами.

Потом он расспрашивал о житье-бытье ребят, сам рассказывал новости.

— В стойбищах организовываются колхозы, повсюду, по всему Амуру. Трудное дело. Набираются студенты в Институт народов Севера. Так что ждите земляков, может, друзья приедут.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Рубленый дом Пиапона, когда-то построенный Митрофаном Колычевым, становился тесным для семьи. Внуки Пиапона повзрослели, старший — Поро, сын Хэсиктэкэ, женился, привел молоденькую пятнадцатилетнюю девчонку. Младший внук, зайчонок Иван, внебрачный сын Миры, тоже вытянулся, совсем мужчина, хотя ему только четырнадцать лет. Охотником стал, убил двух лосей и медведя. И ему пора жениться. Но не об этом думает Пиапон.

Когда тесно дома, всегда можно какой-то выход найти, а вот когда мыслями переполнена голова и эти мысли толкутся, не находя выхода, совсем худо. Пиапон, когда был охотником, думал только о себе, о семье, беспокоился о родственниках; когда приходила беда в стойбище, всегда помогал соседям. Теперь ему приходится беспокоиться о няргинцах, о корейцах, о рабочих кирпичного завода, сидящих без дела, потому что кирпичи пока никому не нужны.

Пиапон понимает, нельзя допускать, чтобы эти рабочие разъехались. Но что делать, когда люди уже столько лет живут без заработка, питаются тем, что вырастят на огородах, тем, что соберут в тайге.

А кирпичи понадобятся. В райисполкоме Пиапону говорили, что объединившихся в колхоз охотников придется собрать в одно стойбище, иначе трудно работать. Они захотят построить деревянные дома, а в этих домах русские печи без кирпичей не сложишь. Ох, сколько кирпичей понадобится!

Пиапон прикидывал, где удобнее поселиться будущим колхозникам — скорее всего в Нярги, в Болони, в Джуене. Три больших стойбища. Сколько домов, сколько печек потребуется. Нет, нельзя допустить, чтобы разъехались кирпичные мастера.

Пиапон съездил в Малмыж, поговорил с Митрофаном, с Воротиным, но те ничего вразумительного не смогли посоветовать. Вот и мучается Пиапон, какой же найти ему выход. Объединить всех в колхоз? Тогда вместе надо жить, мастерам надо переезжать в Нярги. А кирпичи, а завод? Кроме кирпичей мастера до войны изготовляли пиломатериалы. Доски тоже всегда нужны, скоро на них тоже будет большой спрос.

Пиапон съездил на кирпичный завод, поговорил с рабочими.

— Ишь ты, гольд теперь нашу судьбу решает, — усмехнулся один рабочий.

— А тебе че? О тебе человек думает, а там кто он будь, кореец, гольд, русский, тебе-то че, — возразил другой.

И опять закрутились вихрем мысли у Пиапона. На самом деле он, нанай, беспокоится теперь о русских, о корейцах и о своих сородичах, потому что он председатель сельсовета. Не важно, кто председатель сельсовета: нанай, русский или кореец — главное тут, чтобы он все дела решал справедливо, чтобы он беспокоился о каждом человеке, никому не отдавая предпочтения, потому что советская власть — она общая власть, ее Ленин принес, чтобы всем народам хорошо жилось.

С кирпичного завода Пиапон заехал к корейцам. Первый поселенец Ким Хен То встретил председателя как всегда радушно. Посидели, поговорили. Особых дел у корейцев не было, Пиапон заехал просто узнать о новоселах, есть ли какие жалобы, посоветоваться с ними об учебе детей. Корейцы с утра до ночи копались в огородах, выращивали все овощи, даже дыни и арбузы. Жили они доходами от своих огородов и считали себя вполне обеспеченными.

— Школа у нас открывается, — сообщил Пиапон, — вашим детям тоже надо бы учиться.

— Наши язык нанайска понимай нет, — сказал Ким Хен То, — ребенок русски понимай нет, как учитса?

Верно, как учиться, когда маленький кореец не знает ни русского, ни нанайского языка? Беда. Учительница Лена Дяксул хорошо говорит по-нанайски, хотя и ульчанка, будет обучать няргинских по-нанайски, так думает Пиапон. А что делать с корейцами? Вот и ищи выход, председатель сельсовета! Голова разбухает от дум.

Когда Пиапон вернулся домой, его ожидали какие-то незнакомые люди. Поздоровались.

— Мы строители, — отрекомендовались они. — Напротив вас, на том берегу, рыбную базу строить будем. Приехали с вами посоветоваться. Без вашей помощи не обойтись нам.

— Рыбная база будет обрабатывать всю рыбу, которую будут ловить колхозники, — объяснил второй.

— Это хорошо, — обрадовался Пиапон, — колхоза нет, а базу уже начиняют строить. Хорошо. Чем помочь?

— Лес потребуется. Много надо строить: склады, жилые дома, пекарню, баню. Лес нам подвезут, но мало, не хватит его.

— Лес зимой готовить надо, сейчас лето.

— Мы об этом и хотим поговорить.

«Хорошо, — удовлетворенно подумал Пиапон, — люди кирпичного завода будут заняты, не разъедутся. Наши няргинские привычны готовить лес, тоже подзаработают».

— Сколько лет будете строить? — спросил он.

— Пока будем строить склады, холодильню, бараки, а потом рабочие сами станут дома ставить. Мы ведь целый поселок строим.

«Еще на мою голову», — подумал Пиапон. Словно прочитав его мысли, один из строителей сказал:

— У вас маленькая рыббаза будет. Вот в Болони большая будет база. На Амуре таких баз будет три-четыре. Обновляем мы ваш Амур.

— Лес будет, доски тоже будут. Уже пилят, — сказал Пиапон.

— Это хорошо. Надо договор составить. Чтобы было в полном согласии: ваша рабочая сила, лес, а мы платим за все.

— Будет лес, доски тоже, зачем бумага?

— Надо, так вернее.

Опять проклятая бумага! Как же Пиапон будет ее составлять, когда у него нет грамотного секретаря? Хоть бы учительница быстрее вернулась. Но как-то надо выходить из этого неловкого положения.

— Колхоза еще нет, когда колхоз будет, тогда бумагу напишете.

— Нет, мы с вами, с сельским Советом. Вы даете слово, что обеспечите рабочей силой лесозаготовки, что лес дадите. Это чисто формальная бумажка…

Пиапон не понял, что означает слово «формальная», но тон говорившего прозвучал как-то мягко, и он догадался, что бумажка эта не имеет большого веса, что строители обошлись бы и без нее, но она для чего-то им все же необходима.

Строители вытащили свою бумагу, медленно прочитали текст, и Пиапону пришлось расписаться — хорошо, что он без шпаргалки Хорхоя обходился уже. Он написал «Пеяпом» и шлепнул печатью.

— Еще одну бумажку подписал, — сказал он удовлетворенно, когда ушли строители. — Сколько еще подписывать придется? Хорхой, какую букву мне надо теперь учить?

Хорхой не помнил всей азбуки, потому предлагал Пиапону выучить и запомнить первую наугад попавшуюся букву. Старательный Пиапон запомнил больше десяти букв и по-детски радовался, когда удавалось ему составить какое-нибудь слово. Учеба продвигалась медленно, потому что Пиапон не очень-то доверял своему племяннику, все ждал возвращения Лены Дяксул.

Пиапон медленно перевел на свой лист бумаги выведенную Хорхоем букву «л», долго разглядывал ее, запоминая, потом несколько раз написал для тренировки.

— Буква лэ, буква лэ, — повторял он, — какое слово может с нее начинаться? — Вдруг он выпрямился, поднял голову и удивленно-восторженными глазами посмотрел на Хорхоя. — Хорхой, это же Ленин. Слышишь, первая буква так и слышится — Ленин. Хорхой, может, я ошибаюсь, а? Ты напиши здесь, а?

— Правильно, дед, первая буква лэ.

— Ты не говори, ты напиши.

Хорхой старательно прописными буквами вывел: «Ленин». Пиапон разглядывал каждую букву, хотя уже был знаком с четырьмя остальными буквами.

— Хорошо, хорошо, Хорхой, ты меня, оказывается, научил самым главным буквам, — сказал он растроганно. — Его имя можно писать только главными, самыми важными буквами. Теперь мы быстрее будем учиться, потому что все главные буквы уже знаем.

— Дед, еще много букв, штук двадцать или больше.

— Это ничего, мы знаем главные, вот что важно.

Но по-серьезному учиться Пиапону не пришлось, на следующий день приехал Ултумбу с райисполкомовским работником организовывать колхоз. Первое учредительное собрание провели около строившегося дома Холгитона.

Ултумбу говорил, как всегда, немногословно, перечислил, что требуется отдать в общее колхозное хозяйство, а чего не надо. Потом объяснил, для чего организовывается колхоз.

— Колхоз — это единая сила, одна сильная рука, — сказал он. — Вот вы строите этот дом. Если бы строил его один Холгитон, он его за три года не закончил бы. А вы пришли к нему на помощь, вас много, вы дружно работаете, и дело быстро продвигается. Так будет и в колхозе…

— А мы без колхоза строим дом, ничего, поднимается, — крикнул кто-то.

— Ты обожди немного, выслушай до конца. Дом этот требует немало денег, надо купить то, другое, третье. Верно? Где взять деньги? Когда будет колхоз, в колхозе будут деньги отложены для таких вот нужд: кому дом построить, кому лодку, кому, может, что другое потребуется купить. Колхоз будет вам помогать. Это будет большое общее хозяйство, вы будете жить одной большой семьей.

— Как раньше жили в большом доме? — спросил Полокто.

— Если хочешь так, пусть будет так, — засмеялся Ултумбу. — Советский большой дом, и законы советские. Председателем не обязательно выбирать старейшего уважаемого человека, по уму надо выбирать, чтобы умел хорошо колхозное хозяйство вести. Грамотный человек потребуется.

— Где такого найдешь?

— Учиться надо посылать молодых, способных.

— Везде грамотные да грамотные, что нам, неграмотным, делать? Куда деваться?

— Все будем учиться, иначе мы новую жизнь не построим. Колхоз — это новая жизнь. Там потребуется много грамотных людей: бухгалтер, счетовод, бригадир. Вот я привел пример с этим домом. Вы строите все вместе, помогаете Холгитону. Сказал я об этом, чтобы напомнить вам о дружной семье, дружной работе. Но колхоз — это не только дружная семья, это сильная, богатая семья. Возьмем опять Холгитона. Построил он дом, а надо купить еще невод. Где он возьмет деньги? А будет в колхозе, будет у него колхозный невод, это одно и то же, что его невод. Еще. Большой невод потребует больших неводников, хорошие уловы потребуют больших лодок для перевозки рыбы. Надо покупать катера, моторы, чтобы их буксировать. А как один купишь? Никак. Только вместе, колхозом, купите.

— Интересно рассказываешь, — сказал Калпе. — А кто будет этими катерами править, с мотором работать?

— Всякий сможет. Ты, например, сможешь.

— Так и смогу? Сел и поеду?

— Зачем? Ты поедешь на курсы, подучишься и будешь еще как водить эти катера! Потом пересядешь на трактор и начнешь пни корчевать, землю пахать.

— Что такое трактор?

— Трактор — это машина, по земле ползает, такая сильная, что перетянет сто лошадей, впряженных в одну упряжку.

Молодые рыбаки беспокойно заерзали, незаметно потирая вспотевшие ладони. Многие из них видели катера, моторы, ездили на пароходах и со страхом и изумлением смотрели на сверкавшие сталью двигатели в брюхе парохода. Теперь им рисовались картины, как они лихо водят катера по Амуру, по кривым протокам, по голубым озерам. Дух захватывало!

Калпе тоже вспомнил свою первую поездку в Хабаровск на поиск Пиапона, которого тяжело ранили хунхузы. Как он завидовал умельцам, которые заставляют работать пароход! Слова Ултумбу его задели. Что же, если пошлют его на курсы, где можно научиться управлять машинами, то он готов поехать.

— Когда появится колхоз, — продолжал Ултумбу, — вы будете заниматься земледелием. Знаю я, сам нанай, как вы не хотите копаться в земле. Непривычное это дело, но что поделаешь, надо научиться выращивать картофель, овощи. На одной рыбной ловле, охоте вы не проживете, хозяйство не поднимете, это мы знаем, опыт других, давно организованных коммун подсказывает нам. Посмотрите на русских, на корейцев, многие не охотятся, рыбу не ловят, живут только земледелием. Сыты, одеты, все в достатке. А мы чем хуже, почему бы к доходам от рыбалки и охоты не добавить доходы от земледелия…

— Земли нет, кругом тайга.

— Русские и корейцы тайгу раскорчевали, мы тоже это сделаем.

— Не умеем мы землю копать.

— Научимся.

— Тебе легко так говорить, — сказал Холгитон, — поговоришь, поговоришь и уедешь. Землю-то рыть мы будем. Это тяжелое, неприятное дело. Это мы лик земли будем изменять, разрушать…

— Изменять будем, это верно. Будем изменять, и ничего в этом нет плохого. Кроме этого, будем держать коров, лошадей. Это все доходы, деньги для хозяйства. Вы все видели пароходы ночью, какие яркие огни горят у них. Это электрические лампочки. Человек поймал молнию и заставил ее работать. Она зажигает лампочки, двигает машины. Когда колхоз будет богатым, сильным, вы зажжете в своих домах электрические лампочки. В домах ваших из черных тарелок заговорит человек, люди запоют, музыка заиграет. Это радио придет в ваши дома.

— Такие сказки даже отец Нипо не придумывал, — сказал Полокто, — интересная сказка. Рассказывай дальше.

— Сказка, говоришь? Ты видел воплощенную в жизнь сказку? Не встречал?

— Сказка для того, чтобы людей тешить…

— Как так? А города с каменными домами? — сказал Хорхой.

— А пароходы? — поддержал его Кирка.

— Про самолеты вы слышали? — спросил Ултумбу. — Человек поднялся в воздух на самолете, летает выше орлов, дальше уток и гусей. Из самого главного города Москвы в Хабаровск летают. В прошлом году из Москвы в Америку слетали. Вот как, Полокто, а ты говоришь, сказка не может воплотиться в жизнь.

— А как летает, крыльями машет? — спросил Кирка.

— Не знаю, я сам не видел.

— Чего тогда врешь? — рассердился Полокто.

— Я не вру. Об этом писали все газеты, говорили по радио. Все грамотные люди в нашей стране следили за этим полетом. Если бы ты, Полокто, был грамотным и читал газеты, то ты тоже знал бы об этом. Мы теперь похожи на птенца, который раскрыл глаза и увидел впервые белый свет. Раньше мы видели только то, что лежит рядом, а что дальше, за той сопкой, за той речкой — не знали и не видели. Теперь мы можем через газеты и радио знать все, что делается во всем мире. Советская власть нам открыла глаза на весь мир!

— Мы тебе верим, Ултумбу, — сказал Холгитон, — ты первый грамотный нанай, все знаешь, все понимаешь. Ты верно говоришь, сказки могут былью сделаться. Все верно. Лампы от молнии я видел, ярко горят, а вот говорящих тарелок не видел, дома есть всякие тарелки, но они все молчат. Ладно, пусть молчат, не о них разговор. Разговор о колхозе. Что в общее хозяйство надо отдавать из своего? Это скажи.

— Прежде всего все то, что требуется в хозяйстве для работы. Лошади, сетки, невода, неводники.

— Собаки первые помощники, их отдавать?

Ултумбу посовещался вполголоса с русским товарищем и сказал, что собак, пожалуй, не стоит обобществлять.

— Одну-две сетки себе можно оставить, чтобы на талу, на уху ловить себе?

— Нельзя, потому что вместо одной сетки пять оставит кто-нибудь, драные, изодранные сдаст, а хорошие оставит. Лучше все отдавать.

— Если я в колхоз отдам всех собак, даже щенков, а лошадей оставлю? — спросил Полокто.

— Лучше ты лошадей отдай, а собак оставь себе, — усмехнулся Ултумбу. — Все, что надо отдать в колхоз, надо отдать. Все по-честному должно быть.

— Скажи, Ултумбу, ты знаешь, я человек верующий, — проговорил Холгитон. — Как верующий скажу тебе. На охоте, рыбной ловле нам сильно помогают некоторые наши бурханы. У одних есть сильные, у других слабые, у одних счастливые, у других несчастливые. Я думаю, неплохо бы объединить всех этих бурханов, они сильно помогут колхозу, мы много будем рыбы ловить, много пушнины добывать. Надо обязательно заксоровский жбан счастья, что находится в Хулусэне, в колхоз перенести, колхозным, общим сделать.

— Не выйдет! — выкрикнул Полокто. — Жбан счастья — священный жбан, он только наш, заксоровский!

— Когда колхоз будет, когда все общее будет, жбан тоже должен быть общим.

— Не будет!

— Тогда что, выходит, ты, Полокто, собираешься колхоз организовать из одних Заксоров и жбан священный себе оставить? А мы, люди других родов, в ваш заксоровский колхоз не можем войти?

Русский товарищ по напряженным лицам понял, что разгорается какой-то скандал, и дернул Ултумбу.

— Религиозный спор, — сказал Ултумбу. — Черт знает что! Все хорошо было, так этот жбан проклятый вмешался.

— Мы сами отказываемся вступать в ваш колхоз! — заявили несколько человек из семей Бельды, Киле и люди других родов.

— Слушайте, друзья! — крикнул Ултумбу. — Советская власть отделила церковь, она против церкви, против шаманов. Скоро придется расстаться с бубнами. Колхоз не объединяет бурханов и жбан счастья тоже. В колхоз входят все: и Заксоры, и Бельды, и Киле, и Ходжеры, и все, все, кто желает.

— А кто не желает?

— Кто не желает, тот может не войти.

Ултумбу, этот прирожденный агитатор, в горячке даже не заметил, какую допустил оплошность. Когда он начал записывать желающих вступить в колхоз, записалось только пять человек, пять семей, пять домов. Ултумбу стал спрашивать каждого, кто передумал войти в колхоз, в чем дело? И каждый ответил, что подождет, посмотрит, как пойдут дела в колхозе.

— Выходит так, кто-то должен организовать колхоз, укрепить хозяйство, а вы потом придете на готовенькое? — жестко спросил Ултумбу.

Никто ничего не ответил. На этом закончилось первое организационное собрание.

— Погорячились, Ултумбу, так я понял, — сказал русский товарищ, — по лицам было заметно.

— Да, надо было не так сказать, — ответил Ултумбу. — Это же сказать, но не так. Совсем не так. Пиапон, почему вдруг отказались вступить Холгитон, Полокто, не знаешь?

— Не знаю, — сознался Пиапон. — Брат мой, видимо, не хочет лошадей в колхоз отдавать. Это понятно. Да и живет он хорошо, у него теперь большой дом, три жены, двое сыновей, и внуков полный дом. У него свой колхоз. Но почему Холгитон не вступает — этого я не понимаю. Он раньше сильно верил в эндури, потом из Маньчжурии привез мио и молился им, роздал всем ияргинцам, учил их молиться.

— Буддизм, что ли, привез? — спросил русский.

— Не знаю, новую молитву привез, мио привез. Теперь старик мало молится, больше по хозяйству хлопочет, дом строит. Он тоже большим домом жить хочет, может, потому и в колхоз не идет. Надо с ним поговорить. Я поговорю, узнаю. Если он пойдет в колхоз, многие за ним пойдут.

После отъезда Ултумбу и русского товарища Пиапон встретился с Холгитоном. Старик прятал глаза, чувствовал неловкость. Пиапон прямо спросил:

— Почему не записываешься в колхоз? Тебя белые пороли при женщинах и детях, ты был всегда против богатых и жадных торговцев, ты был за новую жизнь. А теперь, когда приходит новая жизнь, ты прячешься за спины других. Почему? Ты честно только скажи.

— Скажу, Пиапон, все скажу, — торопливо ответил Холгитон, не глядя на председателя сельсовета. — Новая жизнь — хорошая жизнь, теперь это все знают. Наверно, еще лучше будет, поживем — увидим.

— Ждать будешь?

— Зачем? Ждать не буду. В колхоз я пошел бы, да знаешь… — Холгитон замялся, достал из кармана халата трубку, стал закуривать. — Почему вы, Заксоры, не хотите жбан счастья в колхоз отдать?

— Тебе сказали, незачем колхозу священный жбан.

— Врешь, Пиапон, священный жбан нужен. Когда ты уходил на войну, молился?

— Да, молился.

— Вот видишь, тогда нужен был, теперь не нужен. Нет, священный жбан всегда нужен. Тогда вы молились и жбан помог, вы одолели белых и японцев, советскую власть привезли. Теперь, думаешь, жбан уже не поможет советской власти? Поможет.

«Кто его знает? Может, на самом деле поможет», — подумал Пиапон.

— В колхозе тоже, чтобы богатым он стал, надо удачно рыбачить, охотиться, — продолжал старик. — Удачу принесет священный жбан. Если бы вы отдали жбан в колхоз, я бы сразу записался. Чего мне жалеть одну лошадь, для нее сено косить надо, дом отдельный строить да кормить, поить. Много хлопот, пусть колхоз забирает. Мне нечего жалеть.

— Хорошо, пусть по-твоему будет, — сказал Пиапон. — Жбан я привезу, отдам в колхоз. Ты тогда вступишь в колхоз?

— Вступлю, Пиапон, обязательно вступлю. Я не был удачливым, пусть хоть дети в колхозе будут удачливыми.

— Других тоже уговоришь идти в колхоз?

— Уговорю, зачем им в стороне оставаться? Вместе будем работать, вместе веселее.

Пиапон долго раздумывал над словами Холгитона. Священный жбан всегда был предметом зависти других родов, по всему Амуру с давних времен славится он, к нему приезжают помолиться, попросить счастья за сотни верст. Пиапон помнит, как разгневался отец, когда узнал, что Заксоры начали брать за моление деньги. Он в шторм заставил сыновей отвезти опоганенный, как заявил Баоса, жбан в Хулусэн. Теперь этот жбан опять встал на пути Пиапона.

— Привезу жбан, сдам в колхоз, — еще раз повторил для убедительности Пиапон.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

По пути в Хулусэн Пиапон заехал к Митрофану Колычеву в Малмыж. Друзья теперь встречались очень редко, оба были слишком заняты и не могли, как раньше, ездить в гости. Митрофан в Малмыже возглавлял сельский Совет. Встретил его Пиапон усталого и расстроенного.

— Колхоз тоже организовываем, — махнул рукой Митрофан. — Никто не идет. Откатываются. Слышал, у тебя тоже плохи дела.

Пиапон объяснил, как у него обстоят дела, и рассказал, зачем едет в Хулусэн.

— Тьфу, язви его! Вон в чем дело, — усмехнулся Митрофан. — Тоже беда. А здесь кулак на кулаке, потому не хотят в колхоз записываться.

Надежда, жена Митрофана, как всегда потчевала Пиапона, но не было в ее движениях прежней спорости и веселья. Дом Митрофана опустел, дочери вышли замуж, сыновья женились, построили отдельные избы, а старший Иван не вернулся с войны, говорят, погиб при штурме Волочаевки.

«Все мы постарели, — думал Пиапон. — Как-никак, всем нам далеко за пятьдесят лет».

— Интересная жизнь наступает, а у нас невесело, не ладится все, — сказал Митрофан. — Но ничего, что-нибудь придумаем. А ты тоже не очень с ними цацкайся. Ждали, ждали новую жизнь и нате вам из-за какого-то жбана вонючего в колхоз не идут. Да разбей к черту этот жбан.

— Так нельзя, Митропан, — ответил Пиапон. — Так совсем мы людей отпугнем. Жбан люди считают священным, нельзя разбивать.

— Боишься?

— Немного боюсь, немного понимаю, что случится, если разобьем жбан.

— Может, ты прав, Пиапон, кто знает. С умными людьми прежде надо советоваться. Насильничать, может, и не надо. А почему не надо? Вон сыновья Феофана все богатые, Феофан ведь торговлишкой баловался, твоего брата Полокто вокруг пальца обводил не раз. Обманывал он, насильничал. Вот и выходит, нам тоже надо силком отобрать все лишнее у них и в колхоз записать. Только так! Судить их надо, как судили Максима Прокопенко, посадить в тюрьму. Только так!

Чем больше развивал свою мысль Митрофан, тем больше распалялся сам, и Пиапон видел перед собой прежнего горячего, молодого друга.

«Кровь еще горячая, желчный пузырь не оскудел», — думал Пиапон, глядя на друга. Знай он русскую пословицу, воскликнул бы: «Есть еще порох в пороховнице!»

— Ты слышал, Пиапон, что делает Американ? Всех людей своего рода не пускает в колхоз. Он силу имеет, должников у него много. Его надо судить, гада ползучего! Против колхозов, против советской власти посмел хайло свое раскрыть. Под ноготь таких — и все!

«Может, на самом деле их под ноготь, — думал Пиапон, переплывая Амур. — Если они выступают против советской власти, зачем с ними возиться? Они против нас, мы против них. Одного, второго прижать, тогда другие испугаются и пойдут в колхоз. А может, разбегутся на дальние озера, реки, в глухую тайгу? Чего им стоит уехать из стойбища? Ничего не стоит. Ничто их в стойбище не держит. Другое дело русские в Малмыже, у них добротные дома, огороды большие, лошади, коровы, свиньи, гуси и куры — попробуй уехать. А охотникам ничего не стоит бросить фанзу: все его хозяйство, дети, собаки уместятся в лодку да в оморочку. Потом бегай по тайге, ищи их, это все равно, что вошь искать в густых волосах. Нет, Митропан, с охотниками нельзя силком, уговаривать, доказывать требуется…»

Подъезжал Пиапон к Хулусэну вечером. На берегу стояли два незнакомых неводника, значит, приехали две семьи помолиться священному жбану.

«Если разобьешь этот жбан, всех охотников против советской власти восстановишь», — подумал Пиапон.

Главным хозяином жбана счастья после смерти отца Турулэна стал Яода. Семьи Турулэна и Баосы были в самых близких родственных отношениях, потому они имели равные права на священный жбан. После смерти стариков Пиапон не раз встречался с Яодой, уговаривал, чтобы за молитву не взымал денег, угрожал, что заберет себе родовую святыню и сам станет главным хозяином. При этом он знал, что никогда не возьмет в свой дом эту святыню, потому что не хотел нашествия больных и убогих калек в стойбище Нярги, не хогел вечных молитв, жертвоприношений, камланий и связанного с этим пьянства. Он просто угрожал, зная наперед, что Яода испугается и не будет брать денег с молящихся, обойдется, как было в древности, выпивкой и мясом свиней, которых приносят в жертву.

В просторной фанзе Яоды молились и выпивали.

— Брат, приехал! — встретил у дверей Пиапона Яода. — Иди сюда на почетное место, посиди рядом, как сидели наши отцы.

— И ругаться будем, как они, — невесело пошутил Пиапон.

— Зачем? Ты всегда так, — обиделся Яода. — Зачем с этого начинаешь? Выпей.

Перед Пиапоном на низком столике поставили в плетенке горячие куски свинины, крошечную чашку водки. Проголодавшийся гость вытащил свой нож и с удовольствием стал есть. Радушный хозяин подливал водки, приезжие кланялись Пиапону — как-никак он тоже равноправный хозяин священного жбана, — просили посодействовать, вылечить желудок у больного охотника. Пиапон быстро опьянел и вскоре понял, что никакого путного разговора у него с Яодой сегодня не получится. Когда стемнело, он навестил дядю, великого шамана Богдано, единственного шамана на Амуре, который мог сопровождать души умерших в потусторонний мир.

Старик Богдано камлал, исполнял шаманский танец. Он был в повседневном летнем халате, в шаманское одеяние он облачался только во время касана — отправления души усопшего в буни. Тогда он надевал и шапку с бычьими рогами.

Богдано танцевал легко и будто радовался в танце, но чему он радовался, Пиапон не мог понять. Великий шаман всегда исполнял свой танец лучше других шаманов. С малых лет помнит Пиапон своего великого дядю, помнит его таким же старым и в то же время молодым во время исполнения шаманского танца. Как удается этому древнему старцу так преображаться — никто не знал. Но Богдан на самом деле танцевал как молодой. Сколько ему лет? — гадали охотники, и никто не мог сказать, сколько лет прожил этот старик на земле.

— Великий шаман, — восхищенно говорили в таких случаях, и это означало многое, а главное — признание его шаманской силы.

Богдано в молодости часто изумлял охотников разными непонятными для простых смертных выходками. Пиапон только слышал об этом, но сам он редко бывал на камланиях великого шамана.

Шаман закончил танец, взобрался на нары, сел, поджав под себя ноги. Ему подали трубку. Пиапон подошел к нему, поздоровался.

— А, сэлэм Совет приехал, — сказал старый Богдано. — Ты решил священный жбан отдать в колхоз?

Ошарашенный Пиапон не находил ответа, из головы его моментально улетучился хмель.

— Откуда знаешь? — спросил он хрипло.

— Мы все знаем, земля полна всякими новостями.

— Знаю, у нас все слухи разносятся из стойбища в стойбище быстрее, чем у русских по железным ниткам.

— Может, и так.

— Ты скажи, священный жбан помог красным победить в войне белых?

— Ты молился, ты должен знать.

— Мы все молились, каждое лето приезжают молиться десятки семей, но никто не знает, помог им жбан или нет. Ты только это можешь знать.

— Я понял тебя, ты сомневаешься в силе жбана.

— Ничего я не понимаю в этом деле, потому так говорю.

— Врешь, Пиапон, ты все понимаешь, ты больше всех и лучше всех понимаешь, потому засомневался. Ты думаешь, кто-нибудь другой сомневается? Нет, не сомневается, все верят, потому приезжают издалека, потому отдают последнее. Ты умный, Пиапон, ты много и долго раздумываешь над всякими вещами, о которых другой никогда в жизни не задумывается. Не хитри, говори прямо.

— Если жбан помог красным победить белых, то пусть еще раз поможет красным — советским.

— Что надо?

— В колхоз людей объединить и всем уделить счастья и здоровья.

— Всем?

— Да, всем.

— И людям других родов?

— И людям других родов, потому что все будут жить и работать в одном колхозе, а это одно и то же, что жить и работать в одной семье, в одном большом доме.

— Люди разных родов никогда не смогут жить одной семьей, всегда люди маленького рода будут завидовать людям большого рода.

— А я знаю, как люди больших родов завидуют охотнику маленького-премаленького рода.

— Кто же этот человек?

— Токто, названый брат Поты.

Шаман обернулся к Пиапону и долго смотрел на него ясными, совсем не стариковскими глазами.

— Ты правда веришь в колхоз? — спросил он после долгой паузы.

— Я поверил советской власти, потому верю и в колхоз.

— А я сомневаюсь.

— Тогда, выходит, ты сомневаешься и в советской власти.

— Да, сомневаюсь.

— Потому что тебе все равно — советская власть или прежняя власть белых, тебе и тогда неплохо было и теперь не стало хуже.

Шаман опять замолчал. Пиапон тоже закурил поданную трубку и тоже молчал, ждал, что скажет в ответ старый Богдано надерзил, конечно, он старику, но что поделаешь? Он должен защищать то, во что верит всем сердцем.

— С малых лет ты такой, — задумчиво проговорил старик, — прямой человек, и потому я не могу на тебя сердиться. Да и никто бы другой не сказал мне в глаза то, что ты сказал сейчас. А ты можешь, честность твоя позволяет. Ты ведь глубоко обидел меня, ты сказал, что я прожил свою долгую жизнь не тем трудом, каким живут все сородичи, прожил без голода, без болезней. Так все, да не так. Шаманы нужны людям, они их помощники. Есть хорошие шаманы, есть просто обманщики. Ты это знаешь. Я честно трудился, Пиапон, мой труд был нужен людям.

— Знаю.

— Не знаешь. Все люди кроме обыкновенных болезней болеют еще внутренней, душевной болезнью — когда они не могут верить во что-нибудь. Это плохая болезнь. Я внушал людям веру в то, во что им хотелось верить.

— Даже в обман?

— Я честный человек, но если кто-то хочет верить в видимый тобой обман, а сам этого не замечает, — пусть верит. Шаманы нужны были, как теперь требуются такие, как ты, сэлэм Советы. Я не знаю, что ты делаешь, в чем твоя сила, и ты не знаешь ничего про меня.

— Моя сила в советской власти, это все знают.

— Во власти… зачем этой власти собирать людей в большие стойбища? Людей будет много, места для рыбной ловли рядом со стойбищем не хватит, надо опять разъезжаться в разные стороны. Это понимают власти?

— Понимают, — ответил Пиапон.

— Когда люди одной семьи в большом доме, каждый беспокоится о сетках, неводах, и подсушит лучше и зашьет дыру. А когда соберутся люди разных родов, каждый будет надеяться на другого и делать все в полсилы. Это понимаешь?

— Догадываюсь. Но в большинстве люди честны.

— На все у тебя готов ответ. А все же я не верю в колхоз, не каждый согласится отдать лошадь, невод, хорошую охотчичью собаку. Меня тоже заставят идти в колхоз?

— Не знаю. В колхоз записывают только желающих.

— Если мне идти в один колхоз, а в другой позовут покамлать, как мне быть? Я, наверно, должен буду камлать только своим колхозникам. Так?

— Не знаю. Наверно, ты должен трудиться только на свой колхоз.

— Но я один лишь могу отправить душу в буни, мне нельзя только в одном стойбище справлять касан, обидятся люди других стойбищ. Потому мне нельзя в колхоз.

Пиапон не мог сказать, потребуется колхозу шаман или нет, потому промолчал. Он знал, что вслед за учительницей в стойбище приедет доктор, который будет лечить людей и возьмет на себя половину шаманских дел. А шаман, видимо, будет просить счастья, удачи на рыбной ловле и охоте колхозникам. Без него тоже не обойтись — такие речи говорились на туземном съезде в Хабаровске.

— Ты один останешься здесь, когда все будут разъезжаться? — спросил Пиапон. — Колхозы будут в Нярги, Болони, Туссере, Джуене. Туда будут переезжать люди.

— Старый я, одному как жить? Придется за людьми в хвосте ползком ползти.

— Переезжай к нам, в Нярги почти все Заксоры.

— Подумаю еще, не сегодня же люди начнут переезжать. А жбан возьми на время, за колхозную удачу, за счастье помолитесь, потом возвращай обратно.

— Зачем возвращать, когда все Заксоры в Нярги?

— Возвращай. Пока его место здесь, в Хулусэне. Если не вернешь, в колхоз никто не пойдет, запомни. Я сделаю это, ты знаешь мое слово.

Да, Пиапон давно знал силу слова великого шамана, стоит ему сказать людям — не вступайте в колхоз, никто не осмелится ослушаться, и будет Пиапону только лишняя морока.

— Привезу, — пообещал он.

На следующий день он вернулся в Нярги, а вечером все жители стойбища молились жбану, просили счастья и удачи будущему колхозу. Пиапон не стал во время молитвы уговаривать охотников записываться в колхоз, но когда молодежь отвезла святыню в Хулусэн, он пришел на стройку к Холгитону.

— Так всегда будет? — спросил его Холгитон.

— Что? — не понял Пиапон.

— Священный жбан будем привозить и отвозить?

— А зачем нам его держать?

— Лучше бы здесь держать. Ты же знаешь, как я верю в эндури, в мио, в ваш жбан. Теперь мно у меня не стало, было бы хорошо, если бы жбан был рядом…

— Ты что, передумал идти в колхоз?

— Жбан колхозный или нет? Если колхозный, то пусть останется у нас.

Пиапон сплюнул под ноги на горячий песок и со злостью растер ногой.

— Не злись, я передумал, не пойду в колхоз, — примирительно проговорил Холгитон.

— На старости лет ты стал хуже болтливой женщины! Слово свое не держишь.

— У меня свой колхоз, зачем мне идти в общий? Сердись не сердись, не пойду.

— Хорошо, не иди! Без тебя обойдемся. Но отсюда тебе придется уходить.

— Почему? Куда уходить? — в глазах старика заметалась тревога.

— Потому, что это колхозная земля, здесь будут жить только колхозники.

— А кто не в колхозе, тем на небо переселиться?

— Куда хотите! В колхозных реках, озерах не будете ловить рыбу. В колхозной тайге не будете охотиться.

Пиапон все это придумал сию минуту и был доволен выдумкой, он видел, как встревожились охотники, обступившие его.

— Все! Думайте, пока не поздно!

Он резко поднялся и пошел в сельсовет.

— Обожди! Отец Миры, обожди, растолкуй! — закричали ему вслед, но он даже не обернулся. Только успел он сесть за председательским столом, как ворвались в контору строители. Все были возбуждены, это Пиапон видел по глазам.

— Сказал я, думайте! — бросил он резко.

— Ты разъясни, отец Миры, — попросил Холгитон.

— Чего разъяснять? Сам не можешь догадаться? В Болони колхоз будет, в Джуене, в Туссере, в Малмыже, и каждый будет ловить возле дома. Значит, реки, озера, тайга будут поделены между колхозами. Чего тут непонятного? Кто не в колхозе — не разрешим на своих участках рыбачить и охотиться!

— Что, так советская власть говорит?

— Советская власть тебя уговаривает как человека вступить в колхоз! Тянет тебя за косу в колхоз…

Охотники замолчали; никогда еще не видали они таким сердитым Пиапона. Значит, это не пустяковое дело — колхоз. Но как отдать лошадь, о которой столько мечтал, которую купил за счет многих лишений. В колхозе она будет считаться твоей, но ее будут запрягать чужие, будут хлестать, вовремя не напоят, досыта не накормят. Как отдать? Отдать дочь в чужую семью не бывает так жалко, потому что ее там тоже будут любить и ласкать. А твою лошадь в колхозе никто не пожалеет.

Строители сидели на корточках, подпирая мокрыми спинами стены, и думали. У Холгитона своя боль. Десять лет он вязал себе невод. Каждое лето рубил коноплю, готовил нити, и зимой на охоте в пуржливые дни вязал невод. Получился крепкий невод. Веревки крепкие, грузила красивые, а поплавки из коры бархатного дерева — загляденье. Нынче осенью впервые думал половить этим неводом кету, а потом продубить его. Теперь что? В колхоз отдавать? Лошадь он отдаст, лошадь ему нисколько не жалко, но как невод отдать? Десять лет он готовил его! Не может он отдать его, поэтому не может вступить в колхоз. Ну пойми ты, Пиапон, железный Совет!

Холгитон, не поднимая головы, пыхтел трубкой и потел. Жалко невода, очень жалко. Но что делать, если не разрешат рыбу ловить? Не пустят на колхозный Амур — и все. Они уже и Амур поделили между собой. На озеро не пустят, на протоки не пустят, как жить без рыбы? Выкручивался, выкручивался он, зацепился было за священный жбан, надеялся, что Заксоры не отдадут его в колхоз, но ничего не вышло. Теперь уже никак не отвертеться, потому что без мяса и рыбы нанай не проживет.

— Может, какое место отдадут? — нерешительно спросил Холгитон.

— Все места советские, значит, колхозные, — отрезал Пиапон.

И опять тишина. Всем тяжело, все потеют от тягостных дум. Один Пиапон ликует, глядя на опущенные головы. Как вовремя пришла эта мысль в голову! Здорово придумал!

— Везде колхозы будут, и в верховьях и в низовьях Амура?

— Всюду, на всей земле колхозы будут, потому что повсюду за тайгой и за морем будет советская власть.

Пиапон торжествовал и мог сейчас вдохновенно придумывать, что угодно. Но то, что он сказал, своими ушами слышал в Хабаровске. Большие всезнающие дянгианы там говорили: «Мировая революция победит на всей земле!» Когда-нибудь да советская власть установится на всей земле, потому что она народная власть, в этом теперь убедились все.

— Думайте, думайте, богачи! — сказал Пиапон.

— Кто богачи? Мы, что ли?

— Вы! Богатому, как Американ, нечего в колхозе делать, потому он не идет в колхоз и людей своего рода не пускает. А те слушаются, потому что все его должники. Что, не слышали разве об этом? Отец Нипо, ты тоже не слышал о проделках нашего друга?

— Какой он мне друг! — закричал Холгитон. — Хунхуз он, друг хунхузов. Нашел друга!

— Он не идет в колхоз, и ты не идешь.

Холгитон поднял голову, подслеповато уставился на Пиапона, поплямкал губами.

— Ты не сравнивай меня с этой росомахой! — проговорил он обиженно. — У меня одна только драгоценность — невод. Десять лет вязал, все знаете. Если пообещаете хорошо с ним обращаться, я отдам его, потом запишете меня в колхоз. Ты, отец Миры, сильно обидел меня, зачем сравнил с хунхузом? Зачем? Я бы и так пошел в колхоз, пропала бы жалость к неводу — пошел. А ты обидел. Хоть собакой назови, не обижусь, но с Американом не сравнивай!

Пиапону стало жаль старика, он начал его успокаивать. Другие молчали, потом один за другим заявили, что тоже записываются в колхоз. В этот день охотники отправились заготовлять тальник, чтобы построить колхозный склад для неводов и сетей и общую конюшню.

Вечером к Пиапону зашел старший брат — Полокто.

— Скажи, отец Миры, — спросил он, — могут в колхоз войти мои дети, а я остаться сам собой?

— Как сам собой? — не понял Пиапон. — Ну, не в колхозе. Хочу самостоятельно пожить. Слышал, будто нельзя ловить мне рыбу в колхозных водах, но, думаю, проживу как-нибудь.

— Трех жен как-нибудь не прокормишь!

— Ты опять о моих женах. Хорошо, пусть они тоже идут в колхоз.

— И тебя кормят рыбой?

— Ох и злой ты человек, брат. Не можешь слова сказать, чтобы не обидеть.

— Я правду сказал, а правда колет иногда сильно.

— Правда, правда. Пришел я посоветоваться, вот и объясни.

— Могут войти в колхоз твои сыновья.

— Так бы сразу и сказал.

— Но пусть приведут с собой лошадей, принесут невод, сети.

— Невод, сети, лошади — мои, им дела нет до них.

— Так я же это сразу понял, отец Ойты. Чего же ты крутишься? Так бы и сказал, в колхоз не хочу, потому что жалко отдавать лошадей, невод, сети, а дети пусть идут, будут меня рыбой, мясом кормить. Не выйдет, брат, придут они в колхоз только с лошадьми, неводом, сетками. Только так!

— Ладно, мы подумаем, — ответил Полокто, побледнев от злости. Но злость надо держать внутри, нельзя, как бывало в молодости, ударить младшего брата, он сэлэм Совет, у него в руках всякие новые законы. Кто его знает, чем теперь пришлось бы расплачиваться за хороший удар по шее.

— Подумай, — ответил Пиапон, — думай еще и о том, что новые законы не разрешают иметь двух-трех жен.

Полокто, кое-как сдерживая гнев, вышел из дома брата, куда он входил только по особо важным делам не больше пяти раз, с тех пор как стоит этот рубленый дом.

Большой колхозный склад строили всем стойбищем. На это время приостановили строительство дома Холгитона, и старик был очень недоволен. С утра до вечера возле склада топтался народ, дети носили глину, мужчины ставили стены из тальника, а женщины обмазывали их. Пиапон, закатав штаны, месил глину.

Тут и разыскала его приехавшая из Ленинграда девушка. Была она светленькая, подобно полевому цветку, тоненькая, хрупкая, с голубыми глазами. Хоть и не принято в упор разглядывать встречных, но няргинцы не могли отвести от нее глаз — такая она была необыкновенная. Поразило всех белое-пребелое лицо девушки. Няргинцы видели много деревенских русских девушек, но только у маленьких девочек встречалась такая мягкая, нежная кожа.

— Вы Заксор Пиапон? — спросила приезжая.

— Я Заксор Пиапон, — ответил Пиапон.

— Вот хорошо, что я нашла вас! Бачигоапу!

— Ты понимаешь по-нанайски? — спросил Пиапон.

— Немного, — так же по-нанайски ответила девушка.

Тут все засмеялись радостно и весело, а Пиапон, хлопнув себя по коленям, спросил:

— Откуда ты такая приехала?

— Из Ленинграда.

— Из Ленинграда? Это…

— Да, да, там Богдан ваш учится. Он жив, здоров…

Пиапон вдруг почувствовал, как стали слабнуть ноги, необычно и неприятно защекотало в носу, в горле. Он присел на песок.

— Что с вами? — испугалась девушка.

Пиапон вытащил трубку, только она могла спасти его от позора — не хватало, чтобы при детях, женщинах прослезился. Он молча закурил, затянулся раз, другой и почувствовал успокоение. А Холгитон уже сидел рядом с Пиапоном и расспрашивал приезжую.

Девушку звали Нина Косякова, приехала она собирать нанайские сказки, легенды и посмотреть, как живут нанайцы. Она аспирантка, но никто не понял, что означает это слово.

«Жив Богдан! Жив! — стучало сердце Пиапона. — Какая радость! Как обрадуются Пота, Идари, Токто. Жив негодник. Пять лет ничего не слышно было о нем».

— Мы все вместе нанайскую письменность составляем, — рассказывала Нина Косякова. — Богдан и другие ребята-нанайцы помогают. Да что это я, говорю да говорю, вот его письмо вам, — девушка протянула конверт Пиапону.

Пиапон взял конверт, повертел в руке, и опять у него бешено забилось сердце. Письмо! Первое письмо от няргинца пришло в Нярги!

— Дай, я тоже хочу подержать, — попросил Холгитон.

— И мне, и мне…

Все тянули руки: Калпе и его дети, тянули руки женщины, тети Богдана. Всем хотелось подержать это первое письмо, прилетевшее из неведомого далекого Ленинграда.

Русская девушка с изумлением смотрела на них, она была молода, она сама много писала и получала таких писем, она просто не понимала, что творилось в душах этих неграмотных людей, не догадывалась, почему слезы текут из глаз Агоаки, Дярикты, Исоаки.

После родственников Богдана письмо перешло к его односельчанам, людям других родов. Потом оно вернулось к Пиапону, и он неловко, неумело распечатал конверт дрожащими руками, развернул большой лист бумаги, долго разглядывал непонятные каракули, и губы его шевелились, будто он читал письмо. Передал он письмо Хорхою, но тот тоже не мог прочитать, он не разбирал почерк Богдана. Тогда Пиапон попросил прочитать гостью. Девушка взяла письмо и начала бегло читать.

Богдан сообщал, как доехал до Ленинграда, как устроился учиться и как жил все эти годы. В конце он написал несколько слов по-нанайски.

— Эди сонгоасу, эди госоласу, пэдэм дэрэдигусу! — прочитала без запинки Нина: не плачьте, не ругайте, до свидания!

Взглянув на Пиапона, она увидела, как по щеке медленно скатились слезинки и оставили извилистый след. Пиапон молчал, и только трубка его дымила необычайно сильно. Всхлипнули женщины.

— Ты покажи, покажи, где эти нанайские слова, — тормошил гостью Холгитон. — Эти? Неужели эти? Неужели такими закорючками можно нанайское слово писать?

— Почему нельзя? — удивилась Нина. — Скажите любое слово, и я запишу.

Она вытащила блокнотик, карандаш и начала писать под диктовку Холгитона. Когда она прочитала написанное, сомнения старика рассеялись.

— Это дело, — сказал Холгитон. — Большое дело. Ты говоришь, можно любое слово по-нашему написать? И молитву тоже?

— Можно и молитву.

— Вот это ты обманываешь! Молитву нельзя записать, я слышал записанную в книге молитву. Ни одного правильного слова там не было. Верно, отец Миры? Помнишь, нам Кунгас читал молитвы, ни одного слова там не разберешь.

— Девушка милая, еще раз прочитай, — попросила Агоака, сестра Пиапона. — Ты только русские слова растолкуй нам по-нанайски.

Нина перечитала письмо, перевела на нанайский язык как смогла, но слушатели остались довольны. В третий раз она перечитала по просьбе Калпе.

— Хватит, она устала, — сказал Пиапон. — Пойдем, Нина, к нам, будешь самой дорогой гостьей. Расскажешь про Богдана. Все, что помнишь, расскажешь.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Какой огромный край — этот Дальний Восток! Амур — ширина! Тайга — где ее начало и конец? Сопки — бугрятся и бугрятся, куда ни взгляни. Все здесь необычно: и воздух, и вода, и земля, и деревья, и цветы. Все, все! Но главное — эти добрые, наивные, гордые и, кто его знает, еще какие — гольды-нанайцы. Ох! До чего здорово, что она вырвалась в командировку в этот необычный край, к этим незнакомым людям! Ничего, она уже немного познакомилась с ними, приживется. Теперь быстрее за усовершенствование языка! Она должна разговаривать без акцента, этого нетрудно добиться, потому что нанайский язык мягкий, плавный, куда труднее было с французским и английским. Молодец, Нинка! Молодец, что поступила в Восточный институт, что начала изучать мало кому известные маньчжурский и нанайский языки. Все брались за китайский, японский, хинди, бенгали, одним словом, за великие языки, за народы с многовековой культурой. А ты взялась за тунгусо-маньчжурский, и над тобой сколько подтрунивали родственники, друзья: мол, изучила два европейских языка, большая будущность ожидала ее, а она, дурочка, — за тунгусов. Ничего не дурочка! Французский, английский изучают миллионы людей, а тунгусо-маньчжурский — одиночки. Здесь ожидают открытия за открытиями! Надо обязательно восполнить пробел в знании антропологии, этнографии, языковеду без этих наук не обойтись.

— Вон видишь, маленький остров впереди, — перебил мысли Нины кормчий.

Нина увидела впереди скалистый островок, заросший деревьями.

— Запомни, называется Гиудэлгиэчэ. А это наше нанайское море, — продолжал кормчий, — озеро Болонь. Прямо переплывать опасно, ветер поднимется — и утонешь.

Озеро Болонь. Сколько рассказывал Богдан об этом озере! Красивое место, так и хочется заговорить стихами.

— Здесь летом живут озерские нанай, на зиму жир готовят. Рыбы тут много.

— Отец и мать Богдана тоже здесь живут?

— Они зимой живут на Харпи, летом тут. Теперь в Джуене должны быть.

— Правда, что озерские по-своему говорят?

— Маленько есть. Когда они все говорят, то будто весна наступает, гуси и утки будто кричат. Так кажется.

«Ой, как хорошо! Заговорят — и весна наступает. Надо же придумать такое сравнение».

Нина побывала в Найхине, Нярги, Болони и уже могла сделать самостоятельный вывод о различии найхинского и болонского говора, о котором велись жаркие споры в Ленинграде. Какой из них станет литературным языком? Нине кажется, что годятся тот и другой говоры, какой выберут — это дело самих студентов-нанайцев.

В Найхине в прошлом году организовали колхоз, председателем избрали Чубака Киле, уроженца Болони. И ничего, руководит, и все его понимают. Совсем неграмотный, а носит в кармане тетрадку, карандаш и записывает все колхозные дела, для этого придумал свою письменность, понятную ему одному. Он показывал свои записи Нине, прочитал без запинки, приводил даже цифры. Это было похоже на рисуночное письмо, каким пользовались древние племена.

— Наше туземное письмо, — похвастался Чубак.

— Не говорите этого слова! — не выдержала Нина.

Ох, как она ненавидела это слово «туземец»! В Ленинграде, в институте, давно искоренили его, а тут на каждом шагу она слышнла его вновь и вновь.

— Это оскорбительное слово, поняли?

— Так все говорят, — растерянно пробормотал Чубак. — Был туземный съезд, организовали туземный район…

— Было, но не должно сейчас быть! Вы себя называете нанай — человек земли. Красиво, хорошо. Так и должны вас называть — нанай. И никому не позволяйте себя унижать: мы, мол, выше вас, а вы ниже, потому вы туземцы.

Она и в Нярги услышала это слово от Пиапона, и опять ей пришлось ругаться.

— Правда, это унизительное слово? — переспросил Пиапон.

— Да. При царизме власти вас называли еще инородцами, это также оскорбительно.

— Мы не знали, Нина. Теперь больше не разрешим нас обзывать, — пообещал Пиапон.

Лодка переплыла озеро в узком месте. Подул попутный северный ветерок, и лодка под парусом со звонкой песней заскользила с волны на волну. Проплывали мысы, заливы, галечные берега стояли с берестяными хомаранами. В Джуен приехали в сумерках. Нину провели к родителям Богдана.

«Здесь жилища земляночного типа, — отметила она, окидывая взором стойбище. — Рубленых домов еще нет».

В большой землянке, куда привели Нину, жили Пота и Идари, их женатый сын Дэбену с детьми, Токто с Кэкэчэ, Гида с двумя женами и детьми. Сплошные нары тянулись вдоль стен, где были проложены каны, по которым шел дым и обогревал дом.

Перед Ниной стоял среднего роста крепко сбитый охотник, упругий и прямой, хотя виски его припорошил уже первый иней. Он назвал себя и выжидательно смотрел на гостью.

— А ваша жена здесь? — спросила Нина, оглядывая женщин, стоявших возле холодного очага. Вышла Идари. «Красивая», — подумала Нина. Не знала она, какой красивой была Идари в молодости, когда сбежала с Потой из родного стойбища. Толстые косы ее тогда доставали до пят.

— Вы Идари? — сказала Нина и перешла на нанайский язык: — Твой сын Богдан наказал мне: мою мать обязательно обними.

Нина обняла окаменевшую Идари.

— Ты откуда? — тихо спросила Идари. — Из Ленинграда? Как там наш Богдан? Здоров?

— Здоров.

— А ты кто ему?

— Друг, товарищ.

— Хорошо, девушка, спасибо.

Нина ожидала слез, объятий, как в Нярги, и очень удивилась выдержке Идари, если не сказать, холодности ее; Пота тоже не выказывал радости, он посадил гостью на нары, позвал мужчин. Возле Нины сели Токто, Гида и брат Богдана Дэбену.

«Что же они так? — думала Нина. — В Нярги дяди, тети рыдали, а отец с матерью даже не обрадовались».

— Богдан письмо прислал, — сказала она.

— Здесь некому читать, — сказал Токто, — читай ты.

Нина прочитала письмо, перевела на нанайский язык. Она ожидала, что попросят вновь перечитать, но никто не просил. Только самая красивая и молодая из женщин смотрела на Нину невидящим взглядом, будто уснула с открытыми глазами.

— Жив, здоров, ну и хорошо, — сказал Токто. — Хотел учиться — выучился. Вон какое длинное письмо написал. Молодец, Богдан!

— Упрямец, — то ли похвалил сына, то ли осудил его Пота.

Перед Ниной поставили столик и еду. Постелили ей постель рядом с Идари. Несмотря на усталость, она не могла уснуть. Все ей казалось необычным в этом жилище: глубоко вырытая землянка, глиняный пол, холодный очаг, сплошные нары и сами хозяева землянки. Почему они так холодно отнеслись к письму Богдана?

— Ты устала, девушка, усни, не думай, — услышала она шепот Идари. — Усни, девушка.

«Вот еще, — подумала Нина, — успокаивает вроде. Что же Богдан рассказывал про родителей? Живут на Харпи, летом в Джуене. И все? Да, все. А про Пиапона? Что добрый, честный, справедливый, умный. Выходит, что больше про Пиапона рассказывал. Но сколько интересного и любопытного он рассказывал о дедушке Баосе! Неужели он дедушку любил больше матери и отца? Странно…»

Утром Нина проснулась позже всех. Прислушалась — тишина. Открыла глаза — нары пустые, все постели убраны. В окно бьет солнце. Нина оделась, вышла на улицу и зажмурилась от яркого света.

— Встала? — услышала она голос Идари. — Подойди сюда, умывайся, а я полью тебе на руки.

— Нет, я, пожалуй, на берег пойду, там умоюсь.

— На берегу тоже хорошо, только камни острые.

Возле летнего очага хлопотали Идари и красавица Гэнгиэ.

— Пойдем вместе на берег, — сказала Гэнгиэ и подхватила коромысло с ведрами.

Нина взяла полотенце, мыло, зубную щетку и порошок. Когда она все это разложила на корме лодки, Гэнгиэ спросила:

— Тебя как зовут?

— Нина. А тебя?

— Гэнгиэ. Я вторая жена Гиды, сына Токто.

— Вторая жена? Такая красивая и согласилась?

— Будто меня спрашивали. Ты расскажи, как Богдан живет. Ты с ним часто видишься?

— Часто. Каждый день.

— Каждый день? А ты не жена его?

— Да что вы? — Нина расхохоталась весело и непринужденно.

— Чего смеешься? Что, он плохой? Что, нельзя за него замуж?

— Хороший он, очень хороший, но он никогда не объяснялся мне в любви и не говорил о женитьбе.

Нина стала чистить зубы.

— Так все в городе зубы чистят?

— Да.

— А мыло у тебя какое пахучее, я отсюда чую его запах. И ты всегда моешься таким мылом? Как я тебе завидую… Ладно, побегу, мать Богдана ждет. Она хорошая, а ты, я видела, рассердилась на нее.

— Ничего не рассердилась.

— Рассердилась. Богдан ушел от нее мальчиком, дед забрал его за то, что она сбежала из дома с Потой. Он долго искал их, хотел убить и смыть позор. Когда Богдану лет десять было, он забрал его. С того времени Богдан все время жил в Нярги, даже стал Заксором, хотя его отец Киле.

— Вот как, а он никогда не рассказывал об этом.

— Он не расскажет, стыдно ведь. Отец с матерью, как только он уехал в город, все время просят шамана, чтобы он узнал, жив Богдан или нет. Отец моего мужа тоже любил Богдана, все время вспоминает. Да разве можно его не любить? Ты быстрее мойся, кушать тебе пора. Наши мужчины сети проверили, улов привезли, поели и опять уехали максунов острогой колоть, а ты только встаешь. Что, в городе все так долго спят?

— Нет, Гэнгиэ, я одна такая засоня, — засмеялась Нина.

Гэнгиэ тоже засмеялась, подняла ведра и пошла к землянке. Когда Нина пришла вслед за ней, Идари, не говоря ни слова, обняла ее, поцеловала в щеки, и, заглянув в глаза, опять поцеловала.

— Ты обиделась вчера, я знаю, — сказала она. — Не надо. Я просто растерялась, а растерянность твою не должны другие видеть, надо ее скрывать. Вот мы все и скрывали. Прочитай еще письмо, а?

Нина присела на чурбан и стала читать поданное письмо. Идари уже не стеснялась ее, тихо плакала.

— Такой он упрямый, весь в деда, — сказала она.

— Он очень вежливый, спокойный, — сказала Нина, словно оправдывая Богдана.

— Хоть бы краешком глаза взглянуть на него… «Как же это мы забыли его сфотографировать? — вдруг подумала Нина. — Надо же так, забыли. Как хорошо было бы теперь показать матери, каков ее сын в городском костюме, в очках…»

— Встретитесь, потерпите еще…

Идари вытерла краешком головного платка глаза и стала подавать еду. Когда Нина наелась, Идари стала расспрашивать о сыне точно так же, как расспрашивали в Нярги. До полудня продолжалась беседа между ними, Идари сама много рассказывала о себе и муже, о Токто, Гиде и его двух женах. Нина все записывала в заветный блокнот.

После полудня вернулись рыболовы, привезли много рыбы. Женщины наточили ножи, разожгли огонь под большими коглами; наступил их черед разделывать рыбу, готовить жир на зиму. Нина находилась рядом, записывала свои наблюдения, расспрашивала, как готовят рыбий жир, юколу. Ее оторвал от этого занятия Пота, позвал в землянку. Он попросил рассказать о Богдане, и Нине пришлось повторить рассказ для мужчин. Потом Токто начал рассказывать, как организовали колхоз озерские нанай.

— Просто, совсем просто, — начал он. — Когда пришла советская власть, она нам привезла даром муки и крупы. Голодали мы, большая вода стояла. Мы подумали — хорошая власть, но не верили ей: уж очень необычно она начала с нами дело вести. Это-то и насторожило нас. Ты понимаешь меня? Успеваешь записывать? Потом советская власть разогнала старых торговцев и сказала нам: «Долги ваши хитростью появились, больше их нет. Некому платить, мы вьннали торговцев-кровопийцев». Вот когда, девушка, наши поверили новой власти! А когда нам сказали, что надо в колхоз объединяться, мы все согласились, даже собак собрали воедино. Правда, они как голодали, так и голодают, кто их летом станет кормить, пусть себе сами корм достают. Вот они и бегают везде. Колхозники тоже везде живут, рыбачат. Почему не в одном месте? А где этот колхоз? Я председатель, а я не знаю, что делать. Рыбу ловить? Так мы всю жизнь и без колхоза себе ловили рыбу. Понимаешь? Теперь говорят, будете ловить рыбу и сдавать в Болонь на рыбозавод. Но пока в такой день везешь туда рыбу, она сгниет трижды. Говорят, осенью колхозом кету ловить надо и на базу сдавать. Это другое дело, кету можно ловить, можно сдавать. Вот тогда колхоз будет. Зимой все будем в тайге, колхозом будем охотиться. Где будет большое стойбище? В Хурэчэне, наверно. Деревянные дома почему не строим? Нам в своих домах неплохо. Зачем нам деревянные? Их долго строить, гвозди, доски, стекла требуются. Хлопотливое дело. Лошадей почему не держим? У нас собаки сильные, хорошие, в десять раз лучше лошади. На мясо, что ли, кормить лошадей? Так у нас лоси кругом бегают. Это амурские нанай совсем разбаловались возле русских, каждый хочет походить на них, вот и покупают лошадей, строят деревянные дома. Один купил лошадь, другой думает, а я что, хуже его, — тоже покупает. Сосед построил деревянный дом, другому завидно, и тот тоже начинает строить. А нам не надо за русскими гнаться, у нас все свое есть…

Нина с удивлением слушала рассуждения Токто; сколько она беседовала с рыбаками, председателями колхозов и сельских Советов, — ни один не рассуждал так оригинально, как Токто.

«Правильно говорил Богдан, — подумала она. — Здесь, в каких-нибудь тридцати километрах от Амура, другая жизнь, другие мысли».

— Вы, Пота, тоже так думаете? — спросила Нина.

— Нет, не совсем так, — ответил Пота.

— Так он же не озерский, — засмеялся Токто. — Он из Нярги, амурский, потому ему все, что делают амурские, — ближе.

— Ты тоже амурский, — возразил Пота. — Я думаю, что нам тоже надо тянуться за русскими. Ничего плохого нет в деревянных домах, разве что чище в них, грязи меньше.

Токто опять возразил, и разгорелся спор. Нина с интересом следила за спором, записывала высказываемые мысли.

«Здесь не тронутое цивилизацией племя, сказал бы наш профессор, — думала Нина. — А что, если тут пожить год? Сколько наблюдений, сколько нового можно вынести отсюда? Ниночка, подумай, не торопись! Написать в институт? Нет, можно вернуться в Хабаровск и через краевые организации все уточнить. Там помогут…»

Спор мужчин оборвала Идари, она сообщила, что Поту зовет приезжий незнакомый человек. Пота вышел: его ждал худощавый длиннолицый русский.

— Котов Иван Павлович, из Хабаровска, — отрекомендовался приезжий. — Собираю я студентов для Хабаровска и Ленинграда.

— У нас из Ленинграда девушка есть, — сказал Пота и, не выдержав, добавил: — В Ленинграде сын мой учится.

— Вот как, это здорово! Значит, вы мне поможете, а то ведь беда, не отпускают детей, ни за что не отпускают. Где ленинградка?

Знакомился он с Ниной галантно, по-старомодному и до смешного неуклюже, но окружающие впервые видели, как целует мужчина женщине руку, и были удивлены.

— Не мог я встретиться с вами в Хабаровске, потому что мотаюсь по Амуру уже два месяца, — сказал Котов. — Как хорошо в глухом стойбище встретить ленинградку. Счастье это! Да еще аспирантку, будущее светило науки…

Пота пригласил гостя в землянку, где на нарах уже стоял столик с едой.

— Товарищ Пота, вы уж помогите мне, хоть своей властью нажмите на них, — просил Котов. — Я собираю студентов для хабаровских педагогического и медицинского техникумов, а также ленинградского Института народов Севера. Знаете, сколько молодых людей требуется? Много, товарищ председатель, очень много. А родители не отпускают, твердят: уйдут в город — не вернутся, русскими сделаются, не захотят по-старому жить. В этом они отчасти правы. После курсов, техникумов, ни один не захочет по-старому жить. Вас-то я не уговариваю, вы сами понимаете. Да, Нина Андреевна, у товарища Поты сын в Ленинграде учится, знаете?

— Да, мы знакомы уже несколько лет, он мой учитель, — ответила Нина.

— Как учитель?

— Он нас обучает нанайскому языку. Хороший человек. Иван Павлович, вы сказали, что студентов здесь хотите при помощи власти набрать. Это надо понять — насильно?

— Не совсем так, но припугнуть не мешает.

— Да вы что, серьезно? Для советской власти стараетесь и ею же стращать будете?

— Уже стращал, как вы выражаетесь. Все у меня было. Голубушка, пойдите, хоть одного человека уговорите и сами поймете, какая это унизительная работа. И зачем только я согласился? Вот послушайте, как я представлял свою работу. Прихожу к охотнику, говорю, сына отпусти учиться, станет он грамотным человеком, станет учителем или фельдшером, будешь гордиться. Ты не беспокойся, тебе не придется ни копейки платить, он будет учиться на полном государственном обеспечении, его будут бесплатно кормить, одевать. Охотник, конечно, рад, он все сделает для родной власти. Если сын не хочет идти учиться, он его сам погонит. Вот так я думал. А на деле? Молодые хотят учиться, а отец с матерью не отпускают. Многие бегут от родителей, а те вслед им проклятья шлют. В прошлом году одну девушку отец насильно отдал за старого богатого охотника. Она нынче сбежала, я сам посадил ее на пароход, отправил в Хабаровск.

— Как сбежала? — спросила Нина.

— Просто не хотела со старым жить, все время думала, как бы сбежать от него. Услышала, что я вербую студентов, пришла тайком, поплакала, я отказался ее брать, но она заявила, что сегодня же повесится и пусть советская власть отвечает, если не хочет ей помочь. Это я, следовательно, должен отвечать. Махнул я рукой, согласился. Пришла она на пароход, я ее посадил, объяснил, как разыскать техникум. На следующий день муж узнал о ее побеге, и началось! Фу, вспоминать не хочется.

— Откуда она? — спросил Пота.

— Из Джари, зовут Оненка Анна.

— Храбрая! — ответила Нина. — Настоящая героиня.

— В некоторых местах, когда я выбиваюсь из сил, председатель сельсовета идет уговаривать. И уговаривает, конечно, на свой манер, идет к родителям с водкой. Честное слово! Старый прием, а срабатывает и в новое время.

— Не забывайте про любовь нанай к детям, — сказала Нина.

— Знаю, не забываю. Так вот, с водкой уже уговаривали. А в других местах идут к родителям с подарком, несут самое драгоценное для них — порох и патроны. Грешен, сам участвовал в этом. А что поделаешь?..

— Правильно, хорошо, — сказал Токто.

Котов даже не взглянул на него, он был бледен и расстроен. Нина чувствовала, как измотался этот уже немолодой человек, как изнервничался, и решила пойти вместе с ним по Джуену вербовать студентов.

Вечером, когда вернулись рыбаки, Пота с Котовым и Ниной пошли к Пачи Гейкеру, с ним жил младший семнадцатилетний сын Боло. Он был пока еще не женат, хотя и была у него по нанайским законам жена. Девочка была отдана ему в жены в восьмилетнем возрасте и росла вместе с ним; не подозревавшие о своем супружестве девочка и мальчик спали вместе как брат с сестрой, играли вместе, случалось, частенько и дрались. Когда в Джуене организовали сельсовет и приезжие начальники сказали, что старые обычаи и родовые законы надо уничтожать, Пачи отвез девочку к родителям, чтобы избежать лишних разговоров. Но между охотниками остался в силе прежний уговор, что девочка, когда подойдет ее возраст, вернется в дом Пачи и станет законной женой Боло, так как Пачи давным-давно уплатил за нее тори.

Пачи равнодушно встретил гостей, он уже слышал о Нине, но не знал, по каким делам приехал Котов. Он принял его за напарника Нины и решил, что они, как не раз уже бывало, будут интересоваться нанай, охотой и рыбной ловлей, начнут записывать сказки и легенды. Но Пота сразу рассеял его ожидания.

— Этот человек собирает молодых людей на учебу, — заявил он. — Сам понимаешь, нет у нас учителей, нет докторов. Боло поедет в Хабаровск учиться, его будут там бесплатно кормить, одевать…

У Боло, находившегося тут же, разгорелись глаза, он беспокойно заерзал и, чтобы скрыть охватившее его волнение, запыхтел трубкой.

— Когда закончит учебу, возвратится в Джуен, — продолжал Пота, — будет нашим первым джуенским грамотеем. Завидую я тебе, Боло. Тебе откроется мир, о котором мы и во сне не мечтали. Будешь жить в городе, есть городскую пищу, одеваться по-городскому. Ну что, едешь учиться?

— Я что, как отец, — ответил Боло, не поднимая головы.

Нина знала об отношениях взрослых сыновей к отцу в нанайских семьях, их бессловесное повиновение и, чтобы подзадорить юношу, сказала по-нанайски:

— На охоту самостоятельно ходишь, не спрашиваешь у отца, в какого зверя стрелять. Взрослый же ты.

Пораженный Боло с открытым ртом уставился на белокурую русскую и не знал, куда деться от стыда.

— Он в моем доме живет, — сказал Пачи.

— Знаю я, что хотите сказать, Живет еще со мной, потому несамостоятельный он еще. Я знаю многие ваши обычаи, знаю ваш язык.

— Неплохо говоришь, девушка.

— Отпустите его учиться, очень нужны грамотные люди.

— Пока в моем доме нужны глаза и руки охотника, семью надо кормить.

— Вернется он, станет помогать.

— Кто его знает, вернется он или нет. Выучится, увидит другую жизнь, понравится она, и останется в городе. Забудет, острогу как держать, забудет, в каком месяце сазан икру мечет.

— Да вернется он, здесь, в Джуене, он нужен. Ты кем хочешь быть, учителем, доктором? — обратилась Нина к Боло.

— Не знаю, — выдавил Боло. — Отца спросите.

— Учителем или доктором хотите видеть сына? — спросила Нина Пачи.

— Охотник он, охотником и хочу его видеть. Он будет меня и мать кормить, скоро мы совсем старые станем.

— Учителем будет, тоже прокормит.

— Нет. Ему надо жениться, детей растить…

— Это он еще успеет…

— Нет, нынче надо ему жениться, жена не ждет… Боло смутился. Произошла заминка, потом заговорил Котов.

— Товарищ охотник, совесть надо иметь, для тебя же мы стараемся…

Пачи даже не взглянул на него, он не понимал русскую речь.

— Отец Онаги, тебя просят люди, — сказал Пота, хотя давно понял, что Пачи им не удастся уговорить.

— Отец Богдана, тори пропадет, если он уедет на учебу и вовремя не возьмем девочку обратно.

— А ты пожени и отпусти.

— А жена без мужа как будет жить? С молодыми людьми будет… ребенка принесет…

Пачи называл вещи своими именами, это никогда не осуждалось, принималось всеми как обычная норма разговора. Нина сперва не поняла слов, сказанных Пачи, потому что Богдан не объяснял им такие термины, но когда до нее дошел смысл, она опустила голову и медленно вышла из землянки.

Пота поглядел вслед ей и сказал:

— Ты и жена будете рядом с ней, чего боишься?

— Рядом, говоришь? — зло усмехнулся Пачи. — Ты забыл, как Онага мне принесла внука, где я тогда был, за горами, за лесами? Рядом был, а дочь принесла. Не хочу, чтобы невестка то же повторила. Хватит с меня позора.

Пота попрощался и вышел. Вслед за ним шел Котов. Зашли в другую землянку. И в этой семье отец не отпускал сына, а когда Нина напомнила про Богдана, то охотник совсем примолк.

— Не говори им о Богдане, — сказал Пота, когда вышли на улицу. — Богдан ушел от нас, ушел навсегда.

— Он вернется, вы знаете.

— Мы-то знаем, а все считают, что он не вернется. Пять лет мы ничего не знали о нем. Кто из родителей захочет такого? Потому про Богдана не говори.

Заглянули к охотнику, у которого подросла дочь-невеста, но он даже слушать не стал, сказал твердо: не отпустит, потому что не хочет, чтобы она принесла ему зайчонка, не хочет, чтобы она вышла замуж без его ведома.

— Он не хочет потерять тори за дочь, — объяснил Пота.

Так Котову и не удалось в Джуене завербовать студентов. Нина же окончательно решила, что возвратится в Джуен, будет здесь работать.

«Вот это первобытность, — думала она, — сказал такое грязное слово и даже не поперхнулся. Все просто у них».

Ей хотелось посидеть одной, подумать. Села на корме лодки, опустила ноги в теплую воду. Что она станет делать в Джуене? Как что? Работать. Лингвистическая работа будет побочной работой — это она теперь поняла. Она будет здесь устанавливать новую жизнь…

— Нина, ты опять думаешь?

Как это так бесшумно подошла Гэнгиэ! Напугала даже.

— Думаю, Гэнгиэ. Сколько я нового узнала здесь.

— Нового? У нас? Смеешься ты, у нас все старое, древнее-древнее, у нас ничего не меняется.

— Изменится. Придут сюда новые люди, грамотные люди, и изменится.

— Грамотных людей нет.

— А ты не хочешь учиться?

— Хочу. Ты будешь меня учить?

— Буду. Я думаю вернуться сюда, хочу здесь работать. Тогда и буду тебя учить грамоте.

— А трудно это?

— Трудно, не буду обманывать. Но если у тебя есть большое желание научиться, ты выучишься.

— Я очень хочу научиться, он ведь очень грамотный…

— Кто?

Гэнгиэ замолчала. Нина поняла, что у нее есть тайна, которую хранит она и не хочет, чтобы о ней знали другие.

— Рыбу всю уже разделали? — спросила она.

— Да, долго ли, столько рук.

— Много же рыбы было.

— Это не много, весной бывает больше. Кеты осенью бывает еще больше.

Опять замолчали. Нина мысленно представила женскую работу в нанайской семье — у нанайки, кроме зимнего времени, не находится сколько-нибудь свободных дней. Все хозяйство на ее плечах.

— Ты счастливая, — сказала Гэнгиэ.

— А в чем мое счастье?

— Много знаешь, по-нанайски и по-своему говоришь.

— Я еще два языка знаю.

— Да ты что, как так можно? У нас в Болони был торговец, он знал китайский, русский язык и наш. Он был мужчина. А ты знаешь четыре языка?

— И женщина, да? — засмеялась Нина. — Что, женщина не может знать больше мужчины?

— Да, мужчины всегда больше нас знают.

— Нет, Гэнгиэ, если бы ты выучилась, ты знала бы больше всех мужчин, вместе взятых, потому что они неграмотные, а ты грамотная.

— А Богдан грамотный?

— Да, он очень грамотный, умный, потому что всегда хотел учиться и выучился. Он хороший.

— Ты счастливая, — повторила Гэнгиэ.

— В чем еще мое счастье?

— Ты рядом с ним всегда бываешь.

— Рядом с Богданом?

— Да.

И тут только Нина поняла, что весь этот их разговор ведется вокруг Богдана, что они вдвоем с Гэнгиэ плетут словесную сеть вокруг него. «Она любит его», — подумала Нина.

— Мы с Богданом делаем одно дело, письменность нанайскую создаем, потому вместе бываем.

— Он не женился?

— Что ты, Гэнгиэ, ему даже думчть об этом некогда, — как можно беззаботнее ответила она.

— Это правда, Нина, это правда? — Гэнгиэ схватила руку Нины и прижала к груди.

— Ты любишь его? — почему-то шепотом спросила Нина.

— Да. Давно. Он даже не знает. Позвал бы он, когда жил в Нярги, сбежала бы к нему. Противно мне жить с Гидой. Ты мне помоги, Нина, помоги уйти от него…

Нина прижала к себе голову Гэнгиэ, волосы женщины пахли тайгой и озерной водой.

— Как тебе помочь, Гэнгиэ?

— Ты русская, ты грамотная, ты все можешь…

— Послушай, что сегодня рассказал приезжий русский… — Нина рассказала об Анне Опенка. Гэнгиэ ничего не ответила, она подошла к воде и стала мыть лицо. Потом спросила:

— Когда уезжаешь?

— Зачем тебе? — в свою очередь спросила Нина.

— Хочу в гости к родителям в Болонь съездить. Давно я не была у них. Соскучилась. Ну, сиди, я пошла отпрашиваться у мужа.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Не один Полокто сомневался, сомневались еще несколько охотников. «Неужели советская власть такая жестокая, что не позволит нам ни рыбачить, ни охотиться», — спрашивали они друг у друга и не находили ответа.

— Это Пиапон сам выдумал, — предположил кто-то.

После этих слов Полокто уже не мог найти себе места. Он вернулся домой, собрал сыновей, внуков, устроил, как бывало в большом доме, совет.

— Решил я переехать в Мэнгэн, — заявил он.

— Почему раньше не посоветовался с нами? — спросил второй сын Гара.

— Сегодня только решил, сейчас советуюсь.

— Я не перееду, — сказал Ойта.

— Мне и тут хорошо, — поддержал брата Гара.

Полокто в бешенстве сжал кулаки. Но что он мог поделать с сыновьями, у которых дети уже двадцатилетние охотники? Как он мог поднять на них руки? Он еще имел разум и иногда мог удержать свой норов. А отец его, Баоса, в таких случаях не раздумывал, его, сорокалетнего, таскал за косы… То был настоящий хозяин большого дома.

— Где будете жить? Я разбираю дом и перевожу в Мэнгэн, — произнес Полокто.

— Колхоз поможет, — ответил Ойта. — Вон как быстро построили склад, закончили уже половину конюшни. Разве долго всем вместе нам фанзу построить?

«Как они быстро приспособились к этому колхозу? — со злостью подумал Полокто. — Может, на самом деле это хорошее дело? Все вместе, как одна семья… Тьфу! Нет, не хочу такую семью!!»

— Стройте фанзу, переезжайте!

Полокто соскочил с нар, выбежал на улицу и потребовал у жен поесть. Старшие его жены Майда и Гэйе с приходом третьей, молодой жены, сами собой отстранились от дел. Майда стала стара, нянчилась с правнуками, тачала обувь, шила одежду, а Гэйе возненавидела еще пуще мужа и делала вид, что не замечает его присутствия. За Полокто присматривала одна молоденькая жена, которую в стойбище прозвали «внучкой Полокто», потому что она была ровесницей детям Ойты и Гары.

— Мы переезжаем в Мэнгэн, — объявил Полокто.

— Кто это мы? — с вызовом спросила Гэйе. — Этот дом строили русские, а мы помогали им, лес валили, сюда привезли. Нашим потом пропитан дом, потому он и наш. Правда, мать Ойты?

Майда промолчала, она чувствовала назревавший скандал, который нередко переходил в драку: Гэйе никогда не давала спуску мужу.

— Я тебя давно выгнал из этого дома. Замолчи, змея!

— Собака!

Молоденькая жена Полокто и невестки вмиг разбежались кто куда мог, чтобы не видеть драки.

— Собака, — повторила Гэйе и выхватила из огня головешку. — Ну, подходи, чего остановился? Дом наш, а не твой, если переезжаешь, то переезжай, мы тебя, как бездомную собаку, выгоняем. Дом тут будет стоять.

Сколько раз избивал Полокто вторую жену, избивал до полусмерти, после чего она отлеживалась месяцами, но, поднявшись на ноги, опять дерзила, оскорбляла и унижала мужа и опять получала тумаки. Не мог Полокто утихомирить строптивую Гэйе.

— Змея! — крикнул он, взял шест и пошел на Гэйе.

Жена швырнула в него головешкой, попала в грудь, но тут же сама свалилась на горячий песок от удара шестом. Гэйе взвыла нечеловеческим голосом, растревожила млевших от жары собак, напугала игравших рядом ребятишек. Полокто знал, в какое место бить, чтобы не нанести увечья и не убить ненавистную жену. Больно было Гэйе, но не от боли она кричала, она оповещала стойбище о новом скандале в доме Полокто.

— Помогите! Убивают! — вопила она.

Полокто поставил шест на место, взял острогу и пошел на берег. Берестяная оморочка его легко поплыла по течению. На воде Полокто быстро успокоился. Хотелось есть, но разве найдешь рыбу на середине широкой протоки?

Приехав в Малмыж, Полокто пошел к Воротину. Борис Павлович напоил его чаем, порасспросил о делах, о здоровье домашних; он знал о Полокто, как и о других охотниках, все, что нужно, — состав семьи, хозяйство, потребности в доме, чтобы при расчете за пушнину подсказать, что они еще не взяли. Например, молодой невестке на халат, новорожденному — теплой, мягкой материи на пеленки. Охотники всегда оставались довольны Воротиным.

— А как там Пиапон поживает? — поинтересовался Воротин.

Но Полокто, вместо ответа, сам спросил его:

— Ты скажи, Бориса, если я в колхоз не пойду, меня голодом заморят? Мне не разрешат рыбу ловить, охотиться?

— Кто не разрешит?

— Как кто? Колхоз не разрешит. Они Амур, тайгу поделят между собой, а кто не вошел в колхоз, не разрешат на своих участках рыбачить и охотиться. Так говорит Пиапон.

Борис Павлович сразу догадался, в чем дело, понял страх Полокто. Хотелось ему поддержать Пиапона, продолжить его хитрую игру, но не мог он этого сделать, хотя знал, что Полокто добивается богатства и поэтому не идет в колхоз.

— Амур большой, тайга неизмеримая, места всем хватит, — ответил он неопределенно.

— Нет, ты, Бориса, ясно скажи, правильно Пиапон говорит или неправильно. Так будет, как он говорит, или не так.

— Не совсем так: за колхозами будут закреплены угодья, участки рыбной ловли, это правильно. Но эти участки будут такие большие, что те люди, которые не вошли в колхоз, тоже смогут там рыбачить…

— Они же не разрешат.

— Как не разрешат, когда места пустуют. Неужели они такие жадные? Они же твои соседи, те же люди, с которыми ты прожил жизнь. А теперь скажи, почему ты не хочешь вступить в колхоз?

Полокто, не ожидавший такого прямого вопроса, заерзал, принялся за чай, оттягивая время. Борис Павлович ждал.

— Не могу идти, — наконец ответил Полокто. — Не я один, еще некоторые не идут.

— Пока не идут, а пройдет немного времени, сами будут проситься. На месте председателя, не принял бы я их потом. Когда организовывали колхоз, они отсиживались в кустах, увидели, что хорошо стало жить колхозникам, богато, попросились в колхоз. На готовенькое.

— Правда, богато будут жить?

— А ты думал, как? Для чего тогда колхозы? Они нужны самим охотникам, вам же все объяснили, только вы слушали по-разному. Кто хотел понять — понял, а ты решил сразу не вступать в колхоз, потому не понял. Так пойдешь в колхоз?

— Бориса, погоди. Вот я не колхозник, принесу тебе пушнину, ты примешь?

— Конечно. Но я у тебя приму после колхозников, я им отдам все самое лучшее, что попросят, а тебе — что останется.

— Мы, выходит, люди похуже.

— Нет. Я буду вести дело не с одним человеком, а с целым колхозом, понял? С сотнями людей. Мне с ними выгоднее иметь дело.

Полокто помолчал, подумал.

— Рыбачить, охотиться, говоришь, можно, да? — спросил он, поднимаясь со стула. — Колхоз не может запретить?

Полокто распрощался и выехал в Мэнгэн. Встретился он там с Американом, с которым близко сошелся во время последней женитьбы. Американ вынужден был бросить свою торговлю, потому что после событий на КВЖД граница была заперта на замок и контрабандный дешевый товар перестал поступать из Маньчжурии. Его партнеры в Хабаровске и Николаевске сами занимались мелочами и посоветовали Американу пока, до лучших времен, прикрыть дело. А что придут лучшие времена, они не сомневались.

— Американ, ты был прав, можно в колхозы не идти, — сказал Полокто. — Я у Бориса, в Малмыже, узнал.

— Я знал, догадывался, — сознался Американ.

— У нас Пиапон всех напугал. Я уж собрался было сюда бежать, дом даже хотел разобрать и переправить.

— Переправляй, наши места хорошие. Рядом будем жить.

— А колхоз здесь будет?

— Будет, но мало кто войдет в него. Мало будет людей в колхозе, некому будет работать, потому скоро его ликвидируют.

— Правильно, если все не захотят, то и колхоза не будет. Хорошо у вас, все один за другого.

— У вас тоже так, — усмехнулся Американ. — Один за другим вслед за Пиапоном все в колхоз пошли.

— Да, да. А у вас не пошли. Правда, не будет здесь колхоза?

— Если я говорю, то, значит, правда. Мы в Мэнгэне без колхоза хорошо жили и проживем. Ты по этому делу приехал?

— Приехал сообщить, что не обязательно вступать в колхоз, можно отказаться.

Американ сходил в свой тайник, принес две бутылки вонючего хамшина, и приятели ударились в кутеж. А на следующий день Полокто встретился с тестем. Старик старался быть вежливым, но Полокто чувствовал, что-то он не договаривает.

— Ты обижен на меня? — спросил он. — Скажи, не скрывай.

— Скажу, зять, скажу, все равно когда-нибудь да придется сказать. Ты нечестный человек, Полокто, ты меня обманул.

— Что ты говоришь!

— Говорю честно все, что думаю. Ты обманул меня, за дочь дал деньги, которые никто не принимает, они старые, на них ничего не купишь.

— Не может быть, я тебе дал деньги, которые еще имели силу. Китайские торговцы собирали их.

— Цены не имеют они — Не веришь, спроси Американа.

Полокто верил в силу своих монет, отданных за тори, потому пошел к Американу. Тот взглянул на них и засмеялся.

— Глупый ты, Полокто! В Амур можешь выбросить их.

Полокто выпросил у Американа бутылку водки и распил с тестем. Он признался, что всю жизнь копил эти монеты и, когда русский приказчик не принимал их, думал, что тот хитрит, боится, что богатый Полокто на свои деньги купит весь его товар и сам станет торговать.

— Я не обманщик, я честный человек, — плакал он пьяными слезами, — как стыдно, как стыдно! Что теперь скажут люди. И так всегда плохо говорили, теперь скажут, тестя обманул, деньгами, которые цены не имеют, купил жену. Стыд какой!

Он на самом деле не знал, что монеты его не имели цены, и сейчас действительно ему было стыдно перед тестем, перед Американом. Он пообещал отдать тестю лошадь, но тот отказался от подарка.

Полокто вернулся в Нярги и сообщил своим единомышленникам, что они могут не бояться ничего, пусть не вступают в колхоз, если им это претит. И тут же разнеслось по стойбищу, что Пианон обманом собирает людей в колхоз.

Пиапон в это время обдумывал, как поступить с жалобой Гэйе на брата. Придется принимать решение, может, даже жесткое решение, если будет настаивать Гэйе. Ох, как тяжело поднимать руку на старшего брата! А что делать?

Пришел в контору Холгитон.

— Полокто говорит, будто ты обманщик, — сказал старик. — Колхоз не может запретить единоличникам рыбу ловить и зверей бить в тайге. И вступать в колхоз не обязательно. Правда это?

— Если он ездил узнавать, выходит, правда, — невозмутимо ответил Пиапон.

— Ты что, обманул нас?

— Не думал обманывать, просто догадывался, что по колхозам будут поделены водные и таежные участки.

— Не об этом я. Можно не колхозникам рыбу ловить, пушных зверей бить?

— Найдется свободное место — пусть ловят и бьют.

— А где это свободное место?

— Мне это неизвестно, отец Нипо.

— Не сердись на меня, отец Миры, заберу я невод, не пойду в колхоз. Сыновья большие, Годо еще не совсем стар, сами проживем.

Пиапон сдерживал себя, ему нельзя расстраиваться перед разговором с братом. Если он сейчас начнет злиться, то как поведет себя с Полокто?

— Что я могу поделать, отец Нипо, — сказал он, — забирай и уходи, сердиться не буду. Только потом будешь обратно проситься в колхоз — не приму. Запомни.

Холгитон не ответил, он сидел на табурете, как коршун, попавший под дождь.

— Гэйе пожаловалась на мужа, — как ни в чем не бывало продолжал Пиапон, — побил он ее. Думаю, думаю, как поговорить с братом, аж голова заболела. Ты уж помоги мне, ты ведь уважаемый человек. Поговорить надо с отцом Ойты, при народе надо поговорить, так мне сказали в райисполкоме…

Холгитон, чувствовавший свою вину перед Пиапоном, охотно согласился помочь ему. Договорились, что будут разбирать устное заявление Гэйе в новой конюшне. В назначенное время почти все няргинцы толпились возле конюшни. Пригласили Полокто, и тот, не подозревая, о чем пойдет разговор, появился вместе с мальчиком-посланцем.

— Мы собрались здесь, чтобы обсудить одну жалобу, — начал Пиапон, когда все расселись кто где мог. — Советский закон говорит, всякое дело обсуждайте все вместе, думайте и принимайте справедливое решение.

— Всегда у нас справедливо было, — сказал кто-то.

— Не перебивай, придет время, выскажешься. Сейчас мы будем разбирать жалобу Гэйе. Где она? Выходи, Гэйе, сюда, расскажи всем, на кого и на что жалуешься.

Храбрая Гэйе, вступавшая в драку с сильным Полокто, оробела. Драться она могла, но никогда не стояла перед всем стойбищем, никогда на нее не смотрело столько глаз сразу.

— Он бьет, — сказала она, скрываясь за чужими спинами.

Полокто, сидевший недалеко от Пиапона и Холгитона, теперь только понял, для чего собрался народ. Но предпринять что-либо уже не мог. Гэйе вытащили вперед, и она, запинаясь, рассказала, как Полокто бил ее шестом.

— Врешь! Один только раз ударил по..! — выкрикнул Полокто.

— Сейчас один раз, а раньше сколько?! — закричала на него Гэйе, набираясь храбрости от одного голоса ненавистного мужа.

— А ты головешками кидалась!

— Одной головешкой, собака! Не добавляй!

— Раньше ножами бросалась.

— Защищаться нельзя разве?! При советских законах мы равные, понял? Я тебя тоже могу бить!

Перебранка между мужем и женой разгоралась, как костер при сильном ветре. Они кричали во весь голос, готовы были броситься друг на друга и таскать за волосы.

— Собаки и есть, грызутся, как собаки, — говорили охотники. — Люди уже старые, а не стыдятся…

— Хватит вам ругаться! — крикнул Пиапон. — Мы сюда пришли не вашу ругань слушать, а разобрать жалобу. Говори, Гэйе.

— А что мне говорить, я все сказала. Собака он! Хуже собаки, говорят, еще росомахи есть. Росомаха он!

— Перестань ругаться!

— Чего перестань? Сам требуешь «говори», я говорю, а ты уже кричишь — перестань. Что мне делать, говорить или молчать? Здесь все Заксоры, все меня ненавидят, все защищать будут эту собаку!

— Ты замолчишь, сука! — закричал старый Холгитон.

Гэйе будто ударили ладонью по губам — примолкла сразу.

— Если хочешь, чтобы разобрались в вашем деле, веди себя хорошо, — продолжал Холгитон. — Отец Миры здесь председатель, для него все здесь равные люди, нет у него тут братьев, сестер, нет родственников, он по справедливости все хочет рассудить. А ты что делаешь? Если еще раз заговоришь, палкой вот этой ударю. Говори, отец Ойты.

— Ударил я ее один раз, — сказал Полокто, — что из этого? Бил ли раньше? Бил всегда, потому что она моя жена. Все слышали, какой у нее язык, все знаете. Как ее заставишь замолчать? Только побить можно. На этот раз она головешками начала швыряться. Кто такое потерпит? Найдется разве мужчина, который вытерпит такое?

— Чего тогда с ней живешь? — спросил кто-то.

— Когда худую собаку гонишь, а она не уходит, что ты делаешь с ней?

— Убиваю.

— Вот видишь. Я гнал ее, не уходит. А убить не могу, закон не позволяет.

— Мать Ойты тоже гнал?

— Гнал, но она может уйти к сыновьям, а у этой кто есть? Никого нет, потому не уходит.

— Молодая была, не ушла, дура, теперь куда? — сказала Гэйе.

— Советские законы не разрешают иметь три жены… — начал Пиапон, но его перебил Полокто.

— Не надо мне три жены, — сказал он. — Не надо мне Гэйе, не нужна мать Ойты, буду с одной жить.

— С внучкой! — засмеялись собравшиеся.

— Вот как заговорил? Молодая была — нужна была, а теперь состарилась — и не нужна, — заговорила вновь Гэйе. — Нет, ничего не выйдет, не спишь со мной, а кормить все равно обязан. Будешь меня кормить до своей смерти, ты раньше меня умрешь.

— Замолчи! — закричал Холгитон.

— Нет, не замолчу! Я его жена. Теперь нас трое у него. Ну и пусть! Куда мы пойдем? У матери Ойты есть дети, но на ее месте я не ушла бы от него, пусть кормит, пока жив. Ты, отец Нипо, не кричи на меня, я тоже все законы знаю! Думаешь, нет? А вот знаю! Ты этот, как его… Ну, богатый, ты работника имеешь, он на тебя работает. Законы новые разве разрешают кому работника иметь? Ты богатый, ты живешь как при царе…

Старик замахал руками, он в горячке выпустил палку и теперь тщетно пытался руками достать до распалившейся Гэйе. Народ вознегодовал, ближние схватили Гэйе, но Пиапон заступился за нее.

— Вы все за него! Я правду говорю! — кричала Гэйе.

— Годо не работник, все знают! — кричал Холгитон, и от бессилия у нею на глазах слезы навернулись. — Он в нашей семье живет…

— Кто тогда он?! — продолжала кричать Гэйе, позабыв о своем главном враге — Полокто. — Скажешь, он отец твоих детей? Да? Тогда что, твоя жена Супчуки имеет двух мужей? Да? Ей можно иметь двух мужей? Советская власть разрешает? А Полокто не может иметь трех жен? Советская власть не разрешает?

Старый Холгитон схватился за голову и сел.

— Такую женщину живьем в землю надо закопать, — проговорил он охрипшим голосом. — В воде утопишь, весь Амур, проклятая, опоганит. Полокто, чего ты ее мало бьешь?

— Потом ты же меня судить будешь, — усмехнулся Полокто, довольный таким оборотом судилища.

— Не буду судить, — пробормотал Холгитон.

Пиапон тем временем кое-как угомонил Гэйе.

— Наш разговор ни к чему не привел, — сказал он.

— Сам виноват, не защищай брата! — закричала Гэйе.

— Замолчи. Раз мы не можем здесь решить ваше дело, то я передаю его в район, суд будет решать.

— Ушлют куда-нибудь?

— Тебе знать, ты жалобщица.

— Не жалуюсь я, отец Миры, не говори больший дянгианам, а то еще, чего доброго, ушлют куда.

— Что, испугалась, не с кем будет подраться? Найдешь, твоим языком мертвого взбесишь. Вот отца Нипо ни за что ни про что обидела. Что будем делать?

— Сам думай, ты председатель, — раздался чей-то голос.

— Гэйе, ты жалобщица, — сказал Пиапон. — От твоего слова все зависит. Что делать?

— Ничего не надо делать, отец Миры, ничего не надо, — торопливо заговорила Гэйе. — Я не жаловалась на отца Ойты. Я не бросалась головешками, он не бил меня шестом. Ничего не было. Чего смеетесь? Ну ладно, подрались, ну и что из этого? Мы же равные люди, мужчины и женщины. Ну подрались, как равный с равным. Когда вы, мужчины, деретесь в кровь, разве вы жалуетесь друг на друга? Я тоже не жалуюсь. Мы с отцом Ойты позабыли о драке…

Полокто понравилось, с каким мужеством отступала Гэйе. Но он чувствовал себя оскорбленным, она ведь сама все затеяла, пожаловалась в сельсовет. Он решил извлечь из этого себе выгоду.

— Ты головешкой швырялась, я не забыл, — сказал он.

— Отец Ойты, забудем лучше, а то тебя засудят, увезут куда-нибудь. Как мы без тебя?

Полокто подумал, что и на самом деле ни к чему этот скандал, а то припомнят старое, тогда не сдобровать. Теперь Гэйе сама просит прощения, не хочет с ним разлучаться. Пусть живет, лишь бы тихо жила, не скандалила. Теперь он знает, чего она боится — одинокой старости.

Наступили сумерки, няргинцы разошлись. В пустой конюшне остались Холгитон и Пиапон.

— Опозорила она, совсем опозорила, — бормотал старик.

— Ну и женщина, как только отец Ойты ее столько лет терпит, — сказал Пиапон, чтобы смягчить боль старика.

— Все знали, все молчали, а она при моих детях, внуках криком кричала об этом. Убить ее мало. Закопать мало…

— Хватит, отец Нипо, не горячись. Ты ведь сейчас все говоришь со злости, а зло пройдет, и ты не захочешь закапывать Гэйе.

— Плохая женщина, очень плохая. Знаешь, о чем я подумал? Раз Гэйе плохая, опозорила меня, выходит, и муж ее плохой, потому что так долю терпит ее. Полокто не хочет идти в колхоз, а я сделаю наоборот, пойду в колхоз. Невод оставь у себя, я остаюсь в колхозе.

«Ничего не понимаю, — подумал Пиапон. — Серьезно он это или нет. Может, он в детство впал?»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Вернулась в Нярги долгожданная Лена Дяксул. Пиапон обрадовался, вздохнул облегченно — наконец-то в стойбище появился грамотный человек. И не знал, не догадывался сэлэм Совет, что с появлением учительницы появится много новых забот и огорчений.

Секретаря Хорхоя он самовольно отсгранил от должности и объявил, что отныне ему будет во всем помогать учительница, чтобы со всеми вопросами обращались к ней. Хорхоя поставил бригадиром на строительство. Молодого Кирку назначил помощником учительницы, чтобы он отвечал за ремонт старой фанзы под школу. Требовались скамьи, столы, доски для школы, и Пиапон съездил к Митрофану, договорился, чтоб помогли малмыжские столяры.

«Куда Пиапон без Митропана, — думал он, возвращаясь. — Пришла новая власть, появилось много советчиков, грамотных людей, а без Митропана не обойдусь…»

— Столы, скамьи будут, — объяснил он учительнице.

— С учениками плохо, — заявила Лена Дяксул, — многие не записываются, собираются на путину ехать.

— И правильно, без кеты от голода пропадешь.

— Кета нужна, знаю я, но школа главнее.

— После путины продолжишь занятия.

— Нельзя, советский закон требует открывать школу первого сентября и учить всю зиму.

Пиапон задумался — как быть? Он обязан выполнять законы, для этого его оставили председателем. Но как уговорить охотников оставить детей в пустых фанзах? Вот еще напасть!

— С теми, которые в колхоз вошли, поговорим, — ответил он неопределенно.

— С другими нельзя разве поговорить?

— С другими тоже поговорим.

Все было неясно в голове Пиапона, все неопределенно. Попал он в какое-то чудовищное положение, когда приходится изворачиваться, обещать, хотя и не знаешь наперед, как выполнить свое обещание.

— С Киркой ты еще раз обойди всех, — сказал он учительнице.

— Кирка какой-то непонятный человек, неразговорчивый.

Почему веселый Кирка стал молчаливым, грустным, Пиапон знал и считал себя в этом виноватым. Но как исправить вину, не знал. Судьба Кирки лежала на нем обомшелым тяжелым валуном.

— А ты разговори его, ты молодая, он молодой.

— Пыталась, а все равно грустный, глаза какие-то стариковские.

— Он хороший охотник, поговори с ним.

После полудня Лена пришла в большой дом Пиапона. Вошла, поздоровалась. Женщины, копошившиеся возле холодного очага, обернулись, стали разглядывать гостью. Особенно долго, придирчиво разглядывала Лену немолодая седеющая женщина — Исоака. Мужчины после еды лежали на нарах, курили трубки. Все они сели.

— Я к тебе, Кирка, — смущенно сказала Лена.

Женщины переглянулись, мужчины усмехнулись. Кирка молча сполз с нар, обулся и пошел к выходу. Лена попрощалась и вышла.

— Как хорошо-то, женщины в середине дня сами зовут мужчин, — сказал Улуска и засмеялся.

— Чего смеешься, дело у человека, — сказал Калпе, отец Кирки.

— Если какое дело, могла послать кого-нибудь другого, — заступилась Агоака за мужа. — А то приходит к женатому человеку: «Я к тебе, Кирка». Женскую совесть потеряла. Может, у них, у грамотных, так принято?

Началась привычная перебранка…

— Какая большая у вас семья, — сказала Лена.

— Большой дом, — ответил Кирка.

— У нас тоже есть большие дома.

«Зато у вас нет таких, как я, женатых на своей тете-старухе», — с горечью подумал Кирка.

Они обошли все стойбище, и в списке учеников прибавилось еще одно имя. Солнце опускалось ниже, и его стрелы били через листву тальников прямо в глаза. Лена прошла от последней фанзы к берегу и села на горячий песок. Кирка сел рядом.

— Только начала работать, а уже устала, — сказала Лена. — Что будет, когда начну уроки вести? Кирка, а ты умеешь читать?

— Маленько.

— Ты всегда такой неразговорчивый? И дома такой же? Дети у тебя есть?

Кирка отвернулся, вытащил из-за пазухи трубку, закурил. Как хотелось Лене разговорить этого молчуна! И не знала она, что разбередила у парня сердечную рану. Пятый год живет он с Исоакой, завидует своим сверстникам, у которых уже по два, по три ребенка. У него не будет детей, потому что жене уже под пятьдесят. Часто вспоминает Кирка свою любовь — Миму, вспоминает и вечер, когда прощался с ней. Мима вышла замуж и немного времени спустя родила дочь, очень похожую на Кирку.

— Как только с тобой живет жена, — продолжала Лена. — Нельзя быть таким, ты ведь молодой. Скучные люди рано стареют.

— А ты всегда такая разговорчивая? — спросил Кирка.

— Да, всегда. Я учительница, все время должна говорить с детьми. Кирка, расскажи о себе.

— Чего рассказывать? В большом доме здесь родился, отец, мать тут, вместе живем. Все.

— О жене расскажи.

— Жена? Что жена? Женщина. Все.

— Тяжело тебе живется, наверно, потому ты такой. Не знаю я о тебе ничего, но думаю, что тебе тяжело.

Лена поднялась и зашагала в стойбище, а в большом доме все уже знали, что Кирка с учительницей сидят на берегу протоки. И опять начались пересуды, пока Исоака не сказала:

— Перестаньте, зачем вы так? Взрослые люди, детей бы постеснялись. Зачем так? Вас ведь это не касается, это наше дело. Перестаньте.

Другой раз женщины набросились бы на Исоаку, но тут они не посмели даже рта открыть, столько боли было в ее словах.

Вернувшись домой, Кирка тут же засобирался на ночную рыбалку.

— Не езди сегодня, останься дома, — попросила Исоака.

Кирка никогда не слышал от нее такой просьбы, с первого дня женитьбы делал все, что хотелось ему: в любое время, не говоря ни слова жене, он уезжал на рыбалку, охоту или в гости в соседнее стойбище. Он был свободен и, как мог, показывал окружающим свою независимость.

Исоака никогда ничего не говорила ему, она понимала его душевное состояние. Женой его она стала, поскольку было это решено советом большого дома. В первый раз, когда пришлось исполнять обязанности жены, она испытывала такой же стыд, неловкость, как при первом замужестве. Но этот стыд не походил на тот, прежний, когда она была молода, неумела и влюблена, когда неизведанная истома захватила ее, закружила… Теперь было все не так. Стыдно ей было оттого, что Кирка моложе ее сына. Спать с юношей моложе сына… Она чувствовала, что такую же, если не большую неловкость и стыд, испытывает Кирка, и посчитала своим долгом подбодрить его, успокоить. Все обошлось, Кирка был молодой, ему требовалось женское тело.

— Не езди, Хорхой привезет рыбы, — повторила Исоака.

Хорхой — сын Исоаки. До сих пор никто в большом доме и в стойбище не знал, кем должен он приходиться Кирке. До женитьбы Кирки все было ясно — они двоюродные братья. А теперь? Отчим? Как Хорхою назвать отчимом человека моложе себя на два года? Так и не определят няргинцы, кем приходится Хорхой Кирке.

— Почему не ездить? — спросил удивленный Кирка.

— Первый раз прошу тебя, послушайся.

И непонятно было самому Кирке, почему он послушался ее. С наступлением темноты в большом доме все улеглись спать. Кирка лежал до полуночи с открытыми глазами и видел перед собой Лену в городском русском платье, облегчающем ее тонкий стан, смуглые ноги. Почему она вспомнилась сейчас, ночью? Ведь он ходил с ней рядом весь день, разговаривал, наблюдал, как она ведет себя в беседе с охотниками, и не обращал на нее осебого внимания. Почему она сейчас появилась перед глазами? Понравилась? Она хотела его разговорить, разузнать о нем все. Интересная она девчонка, не так красива, как Мима, но хорошая.

— Он,[4]Зачастую нанайка обращается к мужу в третьем лице. выслушай, — прошептала Исоака.

Кирка с первого дня женитьбы со стыдливой жалостью относился к Исоаке, он никогда не грубил ей, относился как к старшей; может, все это происходило потому, что всегда чувствовал он чуть ли не материнское отношение Исоаки к себе. Но она была его законной женой, присужденной на совете большого дома!

— Впервые я попросила тебя, не сердись. Поговорим…

— О чем говорить?

— Много есть о чем поговорить. Он, хватит, не терпи больше людских насмешек, оставь меня. Тебе ведь стыдно со мной, я старше твоей матери…

— Как, бросить?

— Уезжай куда-нибудь, теперь все молодые уезжают учиться.

— Как я поеду, когда буквы плохо знаю, язык русский плохо знаю.

— Может, тогда отец Миры поможет, может, есть новые законы, не разрешающие молодым охотникам жить со старухами…

— Он сам был на совете, сам нас поженил.

— Что же тогда нам делать? Мне жалко тебя, я понимаю, тебе хочется жить с молодой, хочется иметь детей… А я что могу? Ты бросай меня, это лучше, все поймут. Если я откажусь от тебя, то тебе в сто раз хуже будет, люди станут над тобой смеяться, будут говорить, что даже старуха от тебя ушла. Все девушки отвернутся от тебя, нехорошо будет. Потому ты бросай меня. Придумай что-нибудь, ну, хотя бы с этой учительницей походи…

Кирка молчал. Что он мог сказать, когда Исоака, сама не ведая того, раскрывала его душу. Но боли прежней он не чувствовал, Исоака своей опытной рукой будто накладывала свежую повязку на его рану. Благодарный Кирка впервые без стыда обнял жену…

— Это последний раз, — прошептала счастливая Исоака. — Спасибо тебе… последний раз…

Потом они долго молчали.

— Мне жалко тебя, — наконец промолвил Кирка.

— Не жалей, я как-нибудь… А прокормить Хорхой сможет. Ты уговори эту учительницу, она хорошенькая, пусть выходит за тебя замуж.

— Как уговоришь, она грамотная…

— Какая бы ни была, прежде всего она женщина, а мы, женщины, все одинаковые, ласки просим.

— Может, она замужем.

— Спроси. Ты же целыми днями с ней бываешь, только я думаю, ты с ней не разговариваешь. Верно?

— Да.

— Какой же мужчина молча ходит с девушкой? Разговаривай, весели ее. Расскажи о нашей женитьбе, скажи, что не можешь жить со старухой. Женщины всегда сердобольные, она сжалится над тобой.

Всему научила жизнеопытная Исоака своего молодого мужа, только Лена оказалась не очень-то сострадательной. От хозяйки, у которой она жила, узнала историю женитьбы Кирки на своей тете-старухе и утром встретила его такими словами:

— Доброе утро, молодожен!

— Я не молодожен, я давно женат, — ответил Кирка.

— Знаю, больше четырех лет живешь с молодой женой.

Теперь только понял Кирка насмешку. Он насупился и отвернулся.

— Не отворачивайся, стыдно, что ли?

— Какое твое дело? Тебе-то с какого боку припекает?

— Ого, да ты человек с характером, а я все считала тебя тихоней.

— Чего ты надо мной издеваешься? Я сам, что ли, женился? Меня на совете большого дома женили.

— Такого совета не может быть. У нас есть один совет, сельский Совет. И этот Совет, если бы ты не захотел жениться, не заставил бы.

— Как не заставил бы? Много понимаешь. Сам отец Миры в совете большого дома, он заставил.

— Председатель сельсовета? Пиапон?

— Да.

Лена решительным шагом направилась в сельсовет. Кирка плелся сзади, и горькое предчувствие беды перехлестнуло ему горло: эта девчонка разбередила боль — он ведь почти привык к Исоаке, притерпелся, примирился с судьбой! А теперь достанется еще и отцу Миры.

Пиапон встретил посетителей широкой улыбкой.

— Товарищ председатель, — обратилась Лена, голос ее звенел от напряжения.

— Ты разговариваешь со мной, как районный начальник, — усмехнулся Пиапон, — обращаешься ко мне, как они обращаются.

— Товарищ председатель, — повторила Лена, не принимая шутки Пиапона. — Хочу спросить, сколько в этом стойбище советов?

— Один совет, — ответил Пиапон. Он почувствовал, что девчонка, его помощница, приезду которой он так радовался, сейчас ему что-то преподнесет. Но что она узнала, в чем ошибся он?

— А совет большого дома? Есть такой совет?

«Вот в чем дело! Всплывает дело Кирки. Какие неприятности!»

Сколько ночей Пиапон не спал из-за этого несправедливого брака, несправедливость, глупость которого он осознал только в Хабаровске, на первом туземном съезде. Вернувшись из Хабаровска, он стал приглядываться к жизни Кирки с Исоакой, но жили они мирно, только Кирка перестал смеяться, начал сторониться сверстников. Поговорил тогда Пиапон с его отцом, и Калпе заверил его, что сын доволен всем, а что стал молчальником — это признак превращения юноши в мужчину. Пиапон не знал, как поступить, чтобы расторгнуть несправедливый брак.

— Да, Лена, есть такой совет, — ответил он.

— Так вы председатель того и другого совета?

— Ты, дочка, говори прямо, собралась меня бить, так бей. Жертву не мучают, должна знать — дочь охотника.

— Два совета в стойбище. На совете большого дома вы решаете так, а в сельсовете по-другому.

— Нет, не так. Ты видела дерево, когда два ствола растут из одного корня? Я никогда не походил на такое дерево, никогда не разделялся. Если ты говоришь о Кирке, так скажу тебе. На совете большого дома я сказал, пусть женится. Потом как председатель сельсовета тоже сказал, пусть женится.

— Вы не должны были соглашаться на брак.

— Да, не надо было соглашаться, это я понял позже, но ничего уже не мог сделать.

— Но у вас же власть.

— Власть? Ею как палкой пользоваться?

— Нет, зачем же, — Лена растерялась.

— Ничего я не мог придумать. Ему самому надо было что-нибудь предпринять. — Пиапон кивнул в сторону Кирки. — Сейчас тоже не знаю, что сделать. У меня лицо горит от стыда, когда подумаю, какую глупость мы совершили, старым законам подчинились.

— Но у них нет свидетельства о браке.

— Хочешь сказать, поэтому они могут разойтись. Какая бумага, хоть имей она десять печатей, может удержать людей, если они захотят разойтись? Ты это понимаешь?

— Кирка, ты сам согласен жить с женой? — обратилась Лена к помощнику.

— Нет, — ответил Кирка.

— Ну вот, слышите, он не хочет.

— Слышу, да что я сделаю, если он сам ничего не предпринимает? Наш разговор — пустой разговор, только мне больно да ему тошно. Если хочешь, дочка, помочь ему, то выходи за него замуж.

— Замуж? — глаза Лены округлились, как у совы.

— Да, замуж — и весь разговор. Ты же хочешь ему помочь, вот и помоги. Я выдам вам бумагу с печатью, и живите. Кирка, как ты?

Кирка как сидел с опущенной головой, так и остался сидеть, ничего не ответил, только в груди его вдруг тепло разлилось да руки задрожали. Но ничем не выдал он своего волнения, руки сжал в кулаки, и они перестали дрожать.

— Знаете что, вы не председатель сельсовета, вы сводник, сваха! — выкрикнула Лена и выбежала из конторы.

Пиапон изумленно посмотрел ей вслед и поморщился.

— Вот сколько беды с тобой, Кирка, — горестно проговорил он. — Обиделась. А что обидного? Не хочешь выходить, так и скажи, зачем же обижаться? С ними, с грамотными, трудно, мысли свои им не выскажи вслух, обижаются. Что же с тобой делать, а?

— Не знаю, дед.

— Я должен теперь за тебя знать?

— Дед, я уйду от нее. Она сама советует, ей тоже стыдно.

— Сама советует? Ну, молодец Исоака, умница, поняла, что наступили новые времена. Ну а ты?

— Может, мне уехать куда?

— Правильно, езжай-ка учиться. Езжай на доктора учиться, доктор нам нужен. Ох, как легко стало мне, нэку, будто какой большой груз ты снял с меня. Собирайся в дорогу. Найди Лену, скажи, что уезжаешь и не собираешься на ней жениться. А с Исоакой хорошо попрощайся, когда будешь уезжать, умница она.

Кирка выбежал из конторы и увидел на берегу Лену. Он подошел к ней.

— Не обижайся на деда, — сказал он.

— На какого деда? — удивилась Лена.

Она еще не познакомилась с жителями Нярги настолько, чтобы знать все родственные связи, и потому не догадывалась, что половина стойбища дети, внуки и правнуки Баосы.

— Не обижайся на отца Миры, он просто высказал свои мысли вслух, — продолжал Кирка, — а я уезжаю учиться на доктора.

Лена взглянула на него и сама засмеялась: такое было смешное лицо у Кирки.

— Молодец! — сказала она. — Это он посоветовал?

— Нет, жена сперва сказала. Ночью сегодня.

— Вы расходитесь? Чего же ты молчал?

— Зачем говорить? Это наше дело. Да ты еще встретила меня насмешками. Это хорошо?

— Виновата, Кирка, прости. Но я не удержалась, думала, неужели ты такой глупый, что тебя по старым законам насильно женили, а ты терпишь. Зло взяло на тебя, потому так встретила.

— Теперь довольна?

— Очень довольна! Ты даже не знаешь, как довольна. Это ведь и моя победа в борьбе за новое.

— Ты хорошая, Лена, честная…

— Сам теперь свататься будешь? У меня муж есть, он учится в Хабаровске, закончит, и мы будем опять вместе.

— А здесь кто будет учить детей, деду помогать?

— Другую пришлют, Кирка.

Лена опять повеселела, а Кирка, наоборот, замолчал, он обиделся на учительницу за то, что она, не приступив к работе, уже собиралась покидать Нярги. С таким настроением, думал он, разве будет она стараться, чтобы все дети быстро выучились грамоте. Конечно, нет.

В полдень из Джуена вернулась Нина Косякова, она тут же познакомилась с Леной Дяксул. Пиапон пригласил девушек к себе на обед. Пришел и Холгитон, которому хотелось послушать умный разговор, Нина рассказывала о своей поездке в Болонь, Джуен, о встречах, передала все поклоны и обратилась к Холгитону:

— Дедушка, я собираю всякие легенды, сказки. Мне Пота и Идари сказали, что лучшего сказочника, чем вы, на Амуре больше не найти. Так что за чаем расскажите что-нибудь, чай слаще будет.

И Холгитону, пришедшему послушать умный разговор, пришлось самому рассказывать легенду.

— Вон на той гористой стороне видишь мыс? — начал он. — Там есть залив. Место называется Чиора. А в заливе, где обрыв, есть дыра. Сколько длиной эта дыра, куда идет — никто не знает. Дыру эту пробили рыбы. Ты всех наших рыб видела? Заметила, у какой рыбы какой нос? Вот там, когда пробивали эту дыру, там и попортили они свои носы. Первой похвасталась калуга: «Я самая большая на Амуре, я царица реки, кто сможет пробить скалу, кроме меня?» Рыбы молчат, царица ведь говорит. У них, у рыб, тоже есть это послушание всяким царям, начальникам, судьям. Молчать-то молчат, а у каждой, даже захудалой рыбешки, свой царь в голове, свое, значит, на уме. «Смотрите», — сказала калуга, разогналась, ударила своим острым носом в скалу и замерла. Смотрят рыбы, у калуги нос загнулся кверху и сопли застыли на носу. Вот почему у калуги нос загнут наверх да мягкий, сопливый. Ничего не могла вымолвить калуга, отошла.

«Кто найдется на Амуре храбрее меня? — это щука заявляет, и, правда, она храбрая. — Я пробью дыру». Разбегается щука и бьет носом в скалу, а в скале дыра, попала щука в дыру. Смотрят рыбы, правда щука пробила дыру, а не догадываются, что хищница попала в готовую. Кое-как вытащили ее. С тех пор у щуки нос острый. Ну кто после щуки другой храбрец? Конечно, сом.

«Слабаки, — говорит сом, — болтают, болтают, а дыру не могут пробить в песке. Вон пескарика попросили бы». А пескарик назад, назад и спрятался. Лучше уж подальше от сома. Вот сом уже мчится на скалу. Бац! Смотрят рыбы, пробил сом дыру. А сам он ни-ни-ничего не может сказать, только хвостом бьет. «От радости, что дыру пробил», — думают рыбы и не догадываются, что сом попал в расщелину. Кое-как вытащили его. С тех пор у сома нос расплющенный в лепешку. Кроме хвастунов на Амуре много других, скромных, рыб. Они молча пробуют свои силы. Толстолоб, сазан, амур, карась один за другим пробовали пробить скалу. Не смогли. Вот почему у них носы такие. Тут приплывает опоздавший хвастун, верхогляд. «Что, силенок не хватает? — спрашивает. — Носишки сплющили? Не можете, не беритесь. Смотрите, как надо». Разбегается верхогляд, серебряной стрелой летит. Как ударит! Все рыбы ахнули. Верхогляд ударить-то ударил скалу, а почему-то замер после удара, то ли обдумывает, то ли обнюхивает скалу. Не догадываются рыбы, что он сознание потерял. Пришел верхогляд в себя, обернулся, и все рыбы замерли в изумлении: нос верхогляда совсем задрался кверху и глаза — наверх.

После верхогляда никто не захотел свою силу пробовать. Собрались рыбы расходиться. Тут выходит вперед желтощек и скромно говорит: «Если вы, друзья, разрешите, я попробую». А рыбам что, им охота посмотреть, как всякому человеку…

Тут Нина слегка подтолкнула Лену, заинтересовало ее, как старик очеловечивает рыб.

— Отходит желтощек на расстояние, примеривается и серебряной баторской стрелой летит на скалу! Так летит, что некоторые рыбы даже не заметили, что это желтощек пролетел. Раздался гром под водой, многие мелкие рыбешки, вроде синявок, вверх брюхом всплыли. Смотрят рыбы — нет желтощека. Куда подевался? Потом видят — дыра, а из дыры весело выплывает желтощек. И нос ничего, какой был, такой и есть. Так рыбы среди своих разыскали батора. Батора надо наградить, вот и решили наградить его золотой бляхой. С тех пор желтощек носит на щеке золотую бляху.

— Как здорово, дедушка! — воскликнула Нина. — Жаль, я не записала ничего, заслушалась.

— Повторю, — пообещал Холгитон.

— Только точь-в-точь…

— Ты что это? Сказки и легенды — это просто так, один раз так расскажешь, в другой раз — по-другому, так думаешь? Нет, у нас сказки и легенды слово в слово повторяются. Если не запоминаешь — нечего их портить, нечего их рассказывать.

Старик Холгитон обиделся и ушел.

— Ничего, расскажет, — усмехнулся Пиапон. — Лена вот утром на меня рассердилась, а потом сама отошла. Верно?

Лена засмеялась. Дярикта подлила им горячего чаю. — Нина, неужели латинизация будет в нанайском алфавите? — спросила Лена.

— Да, все идет к этому. Ученые настаивают, говорят, что только латинские буквы передают всю гамму звучания нанайской речи.

— У меня букварь с русским алфавитом, нынче я по нему буду обучать детей, а потом переучивать их придется…

Пиапон прислушался к разговору девушек, но ничего не понял и подумал: «Зря ушел Холгитон, вот когда начинаются умные разговоры».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

С каждым днем все мрачнее становился Гида: не возвращалась Гэнгиэ, уехавшая к родителям в Болонь погостить. Загрустил Гида, подолгу с тоской смотрел на озеро в сторону Амура. С первого дня женитьбы он старался не расставаться с любимой Гэнгиэ, из-за нее раньше всех возвращался из тайги, из-за нее сбежал от партизан, к которым был поставлен проводником. Любил Гида Гэнгиэ так же, как и в первые дни женитьбы, все самое лучшее, что покупал, отдавал ей. А первая жена Онага, хотя растила двух славных мальчиков, любимцев Токто, была в доме почти на положении работницы. Много раз Гэнгиэ просила Гиду, чтобы он внимательней, нежней относился к Онаге, но он только отмахивался. Ему всегда казалось, что Гэнгиэ любит его так же сильно, как и он ее. А тут засомневался: если бы любила сильно, разве могла бы так долго оставаться у отца?

Бедная Онага ластилась к нему, пользуясь отсутствием любимой жены, но не получала и четверти того внимания и любви, какие были до появления Гэнгиэ. Онага смирилась со своей судьбой, растила детей, мечтала о дочери, с которой бы она возилась, как с куклой, и не надо тогда ей ни Гиды, ни любви его. Она была беременна и, по подсчетам, должна рожать после кетовой путины.

— Ты хочешь дочь? — шептала она, обнимая мужа. — А? Не хочешь? Какой ты… А я хочу дочь, только дочь. У нас двое сыновей, они уже кашевары, а мне дочь нужна, помощница…

Но Гида думал о Гэнгиэ, и ему не нужен был никто, ни сама Онага, ни дочь, которую она ожидает.

— Спи, — обрывал он ее, — я думаю о рыбалке.

Онага покорно замолкала. Что ей оставалось делать?

Вернется Гэнгиэ, и опять Гида будет ложиться к ней только от случая к случаю.

На одиннадцатый день вернулись из Болони гостившие там джуенцы и привезли ошеломляющее известие: Гэнгиэ в Болони нет.

— Отец, поедем искать ее, — заявил потерявший голову Гида. И добавил жестко: — Ты женил меня на ней, поедем вместе.

Токто почесал в затылке, сказал, обращаясь к Поте:

— Помнишь, как Баоса за тобой и Идари гонялся по всему Амуру? Я смеялся тогда: вот Баоса гоняется за вором, а мне не придется, детей-то нет. Теперь придется за невесткой вот погнаться.

В Болонь выехали на трехвесельном неводнике. Когда подъезжали к стойбищу, Токто задумался, как ему пристать к берегу — носом или кормой? Если кормой — это к ссоре, драке. Но, может, Лэтэ не виноват? Тогда получится совсем нехорошо. И Токто пристал носом. Лэтэ встретил Токто возле дома. Они обнялись, похлопали друг друга по спине.

— Где Гэнгиэ? — сразу спросил Токто.

— Как где? — удивился Лэтэ. — В Джуене, где еще ей быть! — Заметив суровость приехавших, он растерянно добавил: — Разве она не у вас?

— Она приезжала сюда?

— Приезжала, побыла день и на следующую ночь уехала.

— С русской девушкой уехала?

— Нет, с русским мужчиной… Девушка тут оставалась.

— Как, с мужчиной? — встрепенулся Гида. — С мужчиной уехала в ночь? Что ты говоришь?

Вышла мать Гэнгиэ; она еще больше потолстела, волосы стали совсем белыми.

— Я ее провожала, лодка направилась в вашу сторону, — сказала она. — Я долго стояла, смотрела.

Гида ничего уже не соображал, он видел только жену с русским мужчиной. Ну, конечно, она сбежала с русским! Куда она могла сбежать? На Харпи? Но там все наши, они не проскользнут мимо них. Куда еще? В русское село Тайсин! Да, только туда могли сбежать.

— Поехали в Тайсин!

Это маленькое русское село находилось на берегу озера Болонь, в глубоком заливе. В Тайсине русский с Гэнгиэ не появлялись.

— На Харпи едем, — сказал Гида.

— Русский — это тебе не нанай, — подумав, возразил Токто. — На Харпи ему нечего делать.

Они возвратились в Болонь.

— Нас обманули, у нас украли Гэнгиэ, — сказал Токто Лэтэ. — Не русский мужчина украл, а советская власть украла. Я понял теперь все. Они к ночи выехали в сторону Джуена, а когда стемнело, спустились обратно и поехали в Маямыж, а оттуда в Хабаровск. Так я думаю. Ты, Гида, будь мужчиной, ничего… А ты, отец Гэнгиэ, что думаешь дальше делать?

— Не знаю, — ответил Лэтэ.

— Ты в сговор с советской властью. Ты решил отобрать у Гиды дочь, потому что он двоеженец, а по новому закону нельзя иметь две жены. Вот ты и решил отобрать дочь…

— Что ты говоришь, Токто?

— Все, что думаю. Как ты мог поверить, что твоя дочь, на ночь глядя, поехала с русским мужчиной в Джуен?

— Она сказала…

— Мало ли что она могла наговорить, но она не смогла бы убедить тебя, если бы ты не был в сговоре. Ты ведь знал, что русский собирает молодых людей. Нашего Богдана они уже оставили у себя, он никогда больше не вернется к родителям. Твою Гэнгиэ тоже теперь сделают русской и оставят у себя насовсем. Ты этого хотел?

— Нет, не хотел! — закричал Лэтэ.

— Кричать начал? Теперь я убедился, ты этого хотел. Я с тобой буду судиться: ты нас обманул, взял за дочь тори, а сам ее уговорил уехать. Выходит, ты отобрал ее от нас и тори не возвращаешь…

Лэтэ молча глядел в круглое, чуть морщинистое лицо Токто. Токто, перед которым еще совсем недавно преклонялись все охотники Амура. Еще бы! Кто был храбрее Токто? Кто победил хозяина тайги? Кто бросил вызов богу — эндури? Этого даже в мыслях не смел никто делать. И этот Токто теперь выглядел совсем иначе. Храбрым он остался, он бросает вызов советской власти, обвиняет ее в краже своей невестки. Но где его ум?

— Тори советской властью запрещены, — сказал Лэтэ.

— Ты все равно вернешь тори! Судиться будем.

— Будем, а я не верну. Когда советская власть выгоняла торговцев, она сказала нам: «Охотники, У обманщик, он всю жизнь обирал и обманывал вас, все долги ваши — пустое дело, не отдавайте ему долги». Так было, ты сам знаешь. Теперь советская власть скажет: «Женщины — люди, запрещается их продавать, покупать». Вот так. И все поймут, может, ты один только не поймешь…

— Все вы амурские считаете себя шибко умными, а нас, озерских, глупыми.

— Ты сам глупо не веди себя. А про дочь я, честно говорю, ничего не знаю. Теперь беспокоюсь. Может, этот русский увез ее, чтобы жениться…

— Я его убью! — закричал Гида. — Я поеду в Хабаровск, разыщу его и убью!

— Беспокоюсь о дочери, — продолжал Лэтэ. — Эта русская девушка должна знать, наверно, должна знать. Она сейчас в Нярги. Надо к ней съездить…

Чтобы застать в Нярги Нину Косяюву, выехали немедленно. Обиженный Токто не промолвил ни слова. Гида понял, что навсегда потерял любимую жену, и молча плакал. Никто не видел в темноте его слез. Рано утром, приехали в Нярги. Пиапон встретил их на берегу.

— Ночью охотников гоняет только большая беда, — сказал он, поздоровавшись. — Что случилось, Токто?

— Где русская девушка? — спросил Токто.

Разбудили Нину, она ночевала у Лены.

— Где Гэнгиэ? — спросил Токто.

Увидев джуенцев и среди них почерневшего от горя Гиду, Нина сразу поняла, зачем они разыскивали ее. Всю дорогу от Джуена до Болони она вместе с Гэнгиэ составляла план побега молодой женщины в Ленинград.

— Сейчас должна быть в Москве, — ответила она.

— Ты отправила ее?

— Нет, она сама уехала. Она хочет учиться.

— Врешь, ты уговорила!

— Вы на меня не кричите, товарищ Токто. Я узнала, что она хочет сбежать от мужа, только когда мы выехали из Джуена.

— Почему ты не сообщила об этом мне? — спросил Лэтэ.

— Она просила никому ничего не говорить.

— Ты преступница! Тебя надо судить! — кричал Токто.

— Судить меня ты не можешь, а я, когда вернусь к вам в Джуен, буду кое-кого судить.

— Ты хочешь вернуться в Джуен, зачем?

— Жить.

— Никто с тобой не станет жить, все разбегутся.

— Там будет видно.

Токто отвернулся от Нины и зашагал на берег. Его догнал Пиапон, предложил кисет. Они сели на остывший за ночь золотистый песок и закурили.

— Зачем я только ходил в партизаны, — заговорил Токто. — Зачем воевал за эту советскую власть.

— Не один же ты воевал, — усмехнулся Пиапон.

— Знал бы все, что потом случится, не пошел бы воевать. Откуда пришла бы мысль Гэнгиэ сбежать от мужа и уехать в город, который даже во сне не снился ей, если бы не эта власть? Зачем все это делает новая власть? Ну, хсроши выгнала она обманщиков-торговцев, облегчила нам жизнь, хватит, на этом спасибо. Но зачем нам новые законы? Такие законы, что жена не боится мужа, бежит от него…

— Я думаю, Токто, это только начало.

— Так ты думаешь? А что дальше будет? Женщины на головах будут ходить? Нет, хватит этого нового, я уже сыт им но горло. А еще эта русская обещает приехать в Джуен жить. Нет, Пиапон, я, наверно, убегу на Харпи.

— Куда убежишь, ведь на всей нашей земле советская власть. Никуда не убежишь.

Токто замолчал, верные слова говорит Пиапон, никуда не убежать от новой власти. Если даже и убежит кто, то вернется, как возвращаются убежавшие от хозяев изголодавшиеся собаки. Но жить невыносимо, когда рушатся обычаи, привычки, законы, по которым ты жил и собирался жить всю жизнь. Свободного охотника, как какого-нибудь зверя, обкладывают кругом всякими законами, которые ему не по душе, заставляют поступать против своей воли.

— Скажи, нельзя как-нибудь вернуть Гэнгиэ?

— Как вернешь, если она уже в Москве. Я думаю, что она поехала в Ленинград, туда, где наш Богдан учится.

— Ты так думаешь? Если с Богданом рядом будет… Ах, какая разница! Сбежала, сука, ее так любили, а она сбежала. Эта вон, — Токто обернулся и потыкал пальцем в сторону Нины, — она во всем виновата.

— Ее советская власть послала, чтобы лучше научилась нанайскому языку и книгу на нашем языке написала.

— Пусть пишет, пусть учится, но зачем чужих жен подбивать на такую подлость? И все это от вас, умников.

— А я при чем? — засмеялся Пиапон.

— Вы, умники, соглашаетесь с советской властью, если бы не соглашались, не было такого бы.

— Мы соглашаемся потому, что хотим новой жизни. Соглашаемся и делаем все, чтобы быстрее настала новая, хорошая жизнь.

Бесполезно спорить с Пиапоном, что ему ни говори, у него всегда найдется ответ и он всегда окажется прав. Токто опять стал думать о Гэнгиэ, что она теперь находится далеко-далеко, в какой-то Москве, о которой никогда раньше никто из нанай не слышал. Что за город такой? Хоть бы краем глаза посмотреть на него. Но зачем ему, Токто, этот город? Вот дурость какая, сбежала невестка в этот город и ему хочется вслед за ней взглянуть на него. Надо же так. Старый человек, и такие глупости лезут в голову. Тебе нигде уже не побывать, твои следы дальше Амура никуда не пойдут.

— Первую осень колхозную кету ловить будем, — сказал Пиапон. — А у вас как?

— Какой колхоз, когда люди разбросаны, в одном месте одна семья, в другом — три, в третьем — четыре. Как их объединишь? Не знаю, Пота собирает людей. А у вас уже колхоз?

— Уже колхоз.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В районе Пиапону сказали, что Ултумбу тяжело заболел, лежит в больнице в: Хабаровске, и Пиапон сам должен организовать колхоз, потому что подготовка проделана, а учительница составит протокол собрания.

На обратном пути Пиапон заехал к Воротину и застал его с высоким, широкоплечим человеком. Пиапон узнал переводчика Дубского, которого видел на первом туземном съезде. Дубский требовал продовольствия, а Воротин не признавал его претензии законными.

— Ничего вы не можете требовать, — сказал Воротин. — Я отпускаю продовольствие и товары только охотникам и рыбакам за пушнину и рыбу.

— Прописные истины не следует мне повторять, — жестко проговорил Дубский. — Вы дадите мне продовольствие.

— Только за пушнину.

— А я имею право получить требуемое и без пушнины.

С этими словами Дубский резким движением достал из кармана бумажник, сунул Воротину какой-то документ и зачем-то похлопал правой рукой по заднему карману брюк. И тут только Пиапон заметил торчавший из-под пиджака конец желтой кобуры нагана.

«Кто он теперь такой, почему с револьвером ходит?» — подумал Пиапон и пошел к двери.

В сельсовете было пусто, за председательским столом сидел Митрофан. Друзья поздоровались.

— Готовы столы, скамейки для школы? — спросил Пиапон.

— Сказал я тебе — не подведу, к сроку все будет сделано, — усмехнулся Митрофан. — Слышал новость? Я собираюсь раскулачивать наших куркулей.

— Есть такое указание, что ли?

— Есть ни есть, мне надоело с ними возиться. Хватит. Больше десяти лет советской власти, хватит им при ней богатеями жить, не за тем люди воевали.

— Плохо тебе не: будет?

— А чего плохо? У куркулей отобрать, их богатство — плохо? Надо! Так я понимаю.

Митрофан успокоился, друзья поговорили о своих делах, о семьях, и Пиапон заторопился к Воротину.

— Слышал, Пиапон, наш разговор? — спросил Борис Павлович. — Плохой он человек, я бы не хотел больше с ним встречаться. Не знаю, каков он как ученый, но человек… Он к вам тоже заедет, делает какую-то этнографическую перепись нанай.

— Скажи, Борис, разве нас можно называть туземцами? Девушка из Ленинграда говорит, что это оскорбительно. А он называл…

— Правильно, Пиапон, нельзя. Да и тем, кто так называет, должно быть стыдно. Вы советские граждане, маленький советский народ, имеете свое имя.

— Теперь я всем своим буду об этом говорить, чтобы больше нас не обзывали, мы, скажу еще, колхозники. Ты поедешь к нам организовывать колхоз?

— Некогда сейчас, дел много.

— Скажи, какая нынче цена будет на кету?

— Такая же, как и в прошлую осень, высокая. Рыбу станете сдавать на свой рыбозавод, там же будут платить вам деньги. Теперь рыбаки научились с деньгами обращаться, надо в Нярги магазин открыть, чтобы люди не ездили за продуктами сюда. На рыбозаводе вот-вот начнет работать пекарня, хлеб станете там покупать. Так что, Пиапон, жизнь налаживается.

— Хорошая идет жизнь, Борис!

— Давай руби дом под магазин, под склад, как закончишь, так и откроем магазин.

С этими новостями вернулся Пиапон в стойбище, собрал записавшихся в колхоз и рассказал о своей поездке в Вознесенское, сообщил все новости, чем обрадовал охотников.

— Будем колхоз организовывать, — закончил он. Лена переписала охотников, вступивших в колхоз, членов их семей. Составила протокол собрания. Няргинцы решили назвать свой колхоз «Рыбак-охотник».

— Мы будем рыбу ловить и охотиться. Хорошее название, — заявили они.

Председателем колхоза избрали Пиапона, а когда встал вопрос, кем его заменить на посту председателя сельсовета, назвали Хорхоя. Тут же подсчитали, сколько больших неводов колхоз может выставить на путину, и распределили рыбаков на эти невода. Получилось три бригады. Избрали бригадиров: Калпе, Улуску, Годо.

После собрания Пиапон передавал сельсоветские дела Хорхою. И опять Лена писала бумагу с коротким и все равно непонятным названием «акт». Когда Пиапон подписывался под этой бумагой, Лена усмехнулась и сказала:

— Неправильно вы имя пишете. Кто научил?

— Почему неправильно? — удивился Пиапон.

— Вас зовут Пиапон, а вы написали Пе-я-пом. Слышите, как? Пе-я-пом.

Пиапон строго взглянул на своего бывшего учителя, и Хорхой опустил голову. Лена засмеялась.

— Ничего, товарищ председатель колхоза, будем учиться.

— Будем, когда будем? Столько свободного времени раньше было, а теперь? Солнце по небу прямо бегом бежит, оглянуться не успеешь, оно уже за ледяные горы спряталось. Когда тут учиться?

— Ничего, я вам буду буквы выписывать, а вы их заучивайте между делом. Запомните все буквы — все будет хорошо.

В начале сентября колхозники выехали семьями на тони. На незанятые тони приехали те, кто отказался вступать в колхоз. Рядом с бригадой Улуски расположился Полокто с многочисленным семейством.

— Отец Ойты, вступай в колхоз, у тебя же готовая бригада, — посмеивался Улуска, довольный и гордый тем, что его избрали на высокую должность бригадира.

— Без твоего колхоза обойдусь, — огрызался Полокто.

— Единоличник, — беззлобно выговаривал с трудом запомнившееся русское слово Улуска и широко улыбался.

— Ты у меня пообзывай еще. Посмотрим, кто больше поймает.

— А чего смотреть? У тебя неводишко, а у нас неводище из трех таких, как твой.

Гордый Улуска впервые в жизни мог подтрунивать над Полокто, которого всегда побаивался.

Был среди бригадиров и другой счастливый человек. Это Годо. Когда его утверждали бригадиром, рыбаки добродушно похлопывали его и говорили:

— Был работником, а как вступил в колхоз, стал бригадиром. Будешь теперь нами понукать. Ишь как.

Годо улыбался, он был бесконечно счастлив доверием колхозников. Невод Холгитона он забрал в свою бригаду и подшил к трем другим неводам. Старик теперь числился в бригаде своего бывшего работника. В первые дни, когда рыбаки делали контрольные заметы, старик сидел на берегу и наблюдал за притонением. Рыбы не было, и он требовал, чтобы невод немедленно вытаскивали на вешала, на просушку. Когда укладывались первые десятки саженей, он смотрел с безразличием, но когда начинался его невод, глаза его загорались и он кричал:

— Что делаете?! Что делаете?! Почему так густо складываете, реже надо, реже. Не понимаете, что ли? Я десять лет вязал этот невод, а вы его за одну осень сгноите. Реже складывайте…

Это повторитесь изо дня в день и вскоре так надоело рыбакам, что они заявили: либо Холгитон пусть едет домой, потому что какой из него рыбак, либо забирает свой невод.

— Сучьи дети! — рассердился старик. — Десять лет я готовил невод, коноплю, нити из нее. Вам сейчас готовые сети, целые невода обещают, разве вы поймете, как я десять лет вязал этот невод? Нипо, Почо, Годо! Снимите наш невод, мы будем отдельно рыбачить. Мы выходим из колхоза!

Нипо с Почо послушно вытащили ножи и начали отделять свой невод от остальных. Годо не тронулся с места.

— Годо, а ты чего стоишь?

— Он бригадир, он уже не твой работник, — сказал кто-то.

Холгитон сплюнул и начал помогать сыновьям. В тот же день он свернул свой хомаран и уехал на свободную тонь.

— Ума лишился старик, — сказали рыбаки и похвалили Годо.

— Нет, он умный, — ответил Годо. — Вы не понимаете его, а я-то знаю, о чем он думает. Я знаю, как он готовил невод, я ему много помогал. Он не невод, может, жалеет, он свой труд жалеет.

Пиапон, узнав о новом капризе Холгитона, сказал:

— Старый дьявол! Ну погоди, попросишься обратно в колхоз! — и спросил Годо: — Как же теперь ты? Маловато людей.

— Да и невод покороче, — засмеялся в ответ Годо.

— Ты молодец. Как теперь с Холгитоном?

— Не знаю. В другой дом, наверно, уйду.

— Супчуки и дети не отпустят. Ладно, пока нет рыбы, съезди к нему и уговори вернуться, скажи, что, если сейчас не вернется, потом будет поздно.

Годо тут же сел в оморочку и выехал.

— Проведать приехал или вместе рыбачить? — спросил Холгитон.

— Разговаривать приехал, — ответил Годо.

Супчуки и ее сыновья радостно встретили Годо, только Холгитон не выказал радости, хотя и был доволен его приездом. «Прав он, чего мне на него сердиться, — думал старик. — Вон какое ему доверие, бригадиром избрали, выходит, его уважают люди. Человек-то он неплохой».

— Не уговаривай, в бригаду не вернусь, — сказал он.

— Как же будете рыбачить? Тяжело ведь.

— Помощи не попросим.

— Мало наловишь, наперед знаю. Закинешь невод раз, два, поймаешь лодку рыбы и повезешь на рыббазу. Туда-сюда — день. А еще неизвестно, примут у тебя рыбу или нет, потому что сначала примут у колхозников, потом у тебя. Пиапон сказал так: возвращайся, пока не поздно, иначе обратно в колхоз не примет, — и, заметив упрямство в глазах старика, Годо добавил от себя: — Да и дом один без помощи людей не достроишь.

— Это не его дело, пусть сгниет недостроенный дом!

Все вышли на берег провожать Годо. Холгитон наблюдал, как сыновья обнимались с Годо, и ему стало душно, будто кто сжал ему горло. Он отвернулся. А ночью он лежал с открытыми глазами и думал о своей жизни, о жене, о Годо и детях. Мысли эти промелькнули, будто стая уток пролетела над головой и исчезла за тальником. Что думать о прошлом, жизнь уже прожита. Что думать о Супчуки, Годо и детях? Это одна семья, а Холгитон посторонний, на словах он только глава этой семьи. Лучше думать о будущем, хотя неизвестно, сколько он еще протянет, сколько попортит крови детям, Годо и этому же Пиапону. Он ведь знает, как не хотелось уходить из бригады Нипо и Почо, они молодые, а молодых всегда тянет к людям. Зря, конечно, он оторвал их от хороших людей. Да и Годо прав, кругом прав. Но что теперь делать, с какими глазами возвращаться в бригаду?!

Недолго выдержал Холгитон. Когда пошла кета, он отвез первый улов на рыббазу, проторчал там день, и приняли у него рыбу третьим сортом, объяснили почему, будто сам он, старый рыбак, не знает почему. А за это время бригада Годо дважды приезжала сдавать кету, потому что часть рыбаков оставалась на добыче, другая — отвозила. Вернувшись на тонь, Холгитон молча стал свертывать хомаран, и домашние поняли, что наконец-то старик сдался. Так же молча он вернулся в бригаду, вновь поставил на место хомаран, сам подшил свой конопляный невод к общему. Рыбаки и Годо тоже молчали и делали вид, что все идет по договоренности. Только приехавший проведать бригаду Пиапон не выдержал.

— Так тебя, старого черта, и надо учить! — сказал он в сердцах. — Ты похож на тот травяной мяч, которым играют дети: летает этот мяч от одного игрока к другому, кому зацепится на трезубец, кому — нет. Окончательно ты теперь зацепился?

— Ругай, отец Миры, ругай, — соглашался Холгитон, — жалко невод стало.

— Пожалел!.. Нынче много рыбы если поймаем, в следующем году купим новые невода. Кто тогда позарится на твой конопляный? Тьфу! Из-за невода то в колхоз, то из колхоза, как какая распутная женщина, то к одному мужу, то к другому.

Холгитон все выдержал. Никто никогда его так оскорбительно не сравнивал с травяным мячом, с распутной бабой, но он выдержал, потому что пережил свой позор еще тогда, когда сидел на лодке у приемного пункта рыббазы, когда не принимали у него улов, обходили, как прокаженного. Ругань Пиапона он слушал даже с некоторой долей удовлетворения.

— Что такое колхоз, ты еще поймешь, старый черт! Ты знаешь, рыббаза получила катер, два кунгаса. Это значит, что рыбаки теперь будут сидеть на тонях и ловить кету, а катер с кунгасом будет собирать их улов. Вот как! Чувствуешь?

Когда появился старенький катер с кунгасом и принял кету, все почувствовали облегчение — грести не надо! Не важно, что катер еле ползет против течения, главное — грести не надо!

— Эй, отец Ойты, смотри, как у нас! — кричал, раззадоривая Полокто, счастливый Улуска. — Мы на пароходе рыбу отвозим. Подцепляй лодку, но мы еди-ноли-чни-ков не подцепляем.

С каким удовольствием и старательностью выговаривал Улуска это трудное русское слово! И запомнил-то он его только для юго, чтобы досаждать Полокто. Старый катерок успевал кое-как один раз за день объехать тони, потом рыбакам приходилось самим отвозить улов, опять грести против течения, тянуть бечевой, где представлялась возможность, но они все равно были довольны и с еще большей радостью встречали свой катерок. И опять Улуска дразнил Полокто:

— Эй, отец Ойты, подцепляй лодку! Да мы…

Однажды, уже в конце путины, когда было ясно, сколько добыли колхозники и сколько единоличники, не выдержал старший сын Полокто Ойта, прибежал к Улуске.

— Хватит, аоси, не дразни, разве мы по своей воле не с вами?

— Мое какое дело, по чьей воле ты еди-но-личник. Большой, детей нарожал, сам голову должен иметь.

— Не дразни. Сам знаешь…

— А я не дразню. Ты тоже из-за лошадей, как отец, в колхоз не идешь?

— Сам знаешь.

— Дурак, заладил одно. Иди в колхоз, не слушайся его. Смотри, как мы вместе весело живем.

Когда Пиапону передали этот разговор, он подумал: «Если даже Улуска начал убеждать, то дело пойдет».

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Озерские нанайцы тоже сколотили колхоз, но сами по. — ка не знали, колхоз у них или несколько артелей. Выехали они на кетовую дружно, бригады составили по стойбищам — джуенцы, хурэчэнцы, сэпэриуны и тогда мунгали. Каждая бригада считала своего бригадира председателем колхоза. Только после встречи с Воротиным, когда он растолковал, что нельзя организовывать такие мелкие колхозы, озерские единогласно избрали председателем Токто, а колхоз назвали «Интегральный охотник» по предложению Бориса Павловича, хотя никто не знал, что означает слово «интегральный». Им было лестно, что название колхозу дал пушной начальник, и название это очень длинное, красивое и таинственное.

Кеты озерские колхозники поймали не меньше, чем амурские, и возвратились в свои стойбиша с нагруженными продовольствием и товарами лодками. Теперь и озерские нанайцы, как и амурские, стали независимы от зимней охоты — их кормила рыба. Конец сентября и начало октября, месяц петли по-нанайски, — самая горячая пора для охотников. Токто с Потой, облеченные теперь властью, гадали, можно им или нельзя выезжать в тайгу на охоту.

— Мне можно, все охотники уходят в тайгу, и я должен быть с ними, — заявил Токто.

— Я тоже пойду, пока лед не станет на Амуре, сюда районные начальники не явятся, — вывернулся из трудного положения Пота. — В конце декабря вернусь.

Решили жить вместе в одном большом зимнике. Внукам Токто надо было идти в школу, но в Джуене школу не открывали, не хватало в районе учителей, поэтому брали с собой и внуков. Начались горячие сборы, и в это время приехала в стойбище незнакомая нанайка, назвалась Сайлой Самар из Нижних Халб.

— Из Нижних Халб? — спросил Токто. — Чья ты дочь?

— Дочь Понгсы, — ответила гостья.

Понгса Самар — бывший кровник Токто, с которым он помирился, когда партизаном ходил на Де-Кастри.

— Мы с твоим отцом кровники, наши отцы затеяли драку, братья продолжали, все погибли.

— Слышала, — улыбнулась Сайла, — это было так давно, что теперь даже не верится, слушаешь, как сказку. Я езжу по Амуру, рассказываю новую сказку. Соберите всех людей — женщин, детей, стариков.

Собрать людей в стойбище — плевое дело, всем интересно послушать нового человека. Пока собирались джуенцы, Идари накормила гостью, дала свою раскуренную трубку. Сайла ей понравилась с первого взгляда, скромная, опрятная, красивая.

— Сайла, правда ты сказку будешь рассказывать? — спросила Идари.

— Это быль, Идари, и в то же время мне кажется, сон или сказка. Я такое пережила, до смерти не забуду, я там побывала, куда даже во сне не доберешься.

— По глазам видно, какая ты счастливая.

— Да, Идари, я самая счастливая нанайка. Сколько уже рассказываю людям, а все волнуюсь, путаюсь. А, главное, обидно, многого не поняла и не запомнила.

Когда собрались все джуенцы, расселись кто где смог примоститься, Сайла тихо проговорила:

— Я побывала в Москве.

Слова ее для джуенцев прогремели громом. Не было теперь человека среди озерских нанайцев, который бы не знал о Москве. Благодаря Нине они узнали, что Москва — столица Советской страны, что там жил и после смерти лежит Ленин в Мавзолее, что там, в Кремле, работают члены правительства, портреты которых им приходилось видеть.

— В Москве? — одновременно вырвалось у всех.

— Да, в Москве, — подтвердила Сайла.

Услышав это спокойное подтверждение, некоторые охотники все же недоверчиво смотрели на гостью.

— Сталина видела? — спросил Пота.

— Видела.

— Калинина видела?

— Вот так, как тебя, даже ближе, я его руку трясла, здоровалась. Ты только не спрашивай, не перебивай. Видела я наше правительство в большом красивом доме, который называется Большой театр. Там собрались люди. Это была шестая годовщина смерти Ленина. Вот там я всех видела. Со мной была Сура Путинча, русская девушка, она у нас в Нижних Халбах живет, учит нас по-новому, чисто жить. Она показывала мне — это Сталин, это Смидович, всех показывала. А о Ленине говорил один, фамилия длинная, не запомнила…

Сайла потерла висок, стараясь вспомнить докладчика. Нет, она не вспомнила Ярославского, не вспомнила артистов, выступавших после доклада на большом концерте, не запомнила широкоплечего высокого поэта Владимира Маяковского, который читал свою поэму «Владимир Ильич Ленин».

— Поверьте мне, люди, я несколько дней находилась в Москве, но все не могла свыкнуться с этим. Я сидела в большом-большом доме, толкала Суру Путинча и шептала: «Это я, Сайла, дочь и жена охотника-нанай, в Москве? Правда все это или нет? Ну, скажи, Сура, правда это или нет?»

Джуенцы, даже самые неверящие, замолкли, хотя поверить, что простая нанайка ни с того ни с сего вдруг, как в сказке, оказалась в Москве и повидала столько, сколько все джуенцы, вместе взятые, не видели, было трудно.

— Начну лучше сначала. Сура Путинча получила письмо из Хабаровска, что ей надо в Москву ехать с одной нанайкой на большое женское собрание. Халбинцы избрали меня. Это было в прошлом году в декабре. Мы на лошадях добирались в Хабаровск, а там сели в домики на колесах, которые катились по железным полозьям без конца и края, до Москвы ехали по ним. Я ведь раньше из своего стойбиша дальше Бичи не выезжала, а тут едем и едем, а куда — непонятно. Спрашиваю у Суры, где Амур, куда едем? Она смеется и говорит, Амур далеко остался позади, проехали уже несколько таких же больших рек, как Амур. Я, конечно, не поверила. Но едем, едем, а полозья все блестят впереди, всюду города и села. Долго ехали, хотя и очень быстро. Эти дома так быстро бегут, что бедные вороны машут крыльями изо всех сил, а все равно отстают…

— Вороны отстают от дома на колесах?

— Да, отстают. Сама своими глазами видела. Не перебивайте. Вот наконец приехали в Москву. О Москве я не могу ничего рассказать, слов не нахожу. Нас собралось много, со всего Севера, одни женщины.

— Ни одного мужчины не было?

— Да, собрание было женское.

— Верховодить над нами, что ли, собираетесь?

— Нет, не собираемся, мы говорили о новой жизни, как лучше, чище жить.

Идари невольно оглядела землянку, закопченные стены, земляной пол и подумала: «Чище не уберешь».

— Приехали женщины разные. Знакомимся. Про тунгусов мы знаем, соседи. Но я впервые услышала о самоедах, они такие же, как и мы, черноволосые, смуглые. Вогулки и остячки белые, некоторые рыжеволосые. Много мы разговаривали, женщины есть женщины, где бы ни оказались. Они тоже не лучше нас живут. Одинаково. Как и мы, они вторые люди, ниже мужчин. Тяжело живут, потому приехали в Москву обо всем поговорить. Много говорили. Партия большевиков сказала: женщины должны вместе с мужчинами строить новую жизнь, заниматься огородами и выращивать коров, свиней; учиться, чтобы потом учить других, безбоязненно поступать в техникумы, ехать в Ленинград в Институт народов Севера…

— Одна у нас уже сбежала туда от мужа.

— Зачем от мужа бежать? Не надо от мужа бежать, надо незамужним ехать. Все женщины сказали: «Мы хотим жить по-новому». Нам ответили: «Хорошо, посмотрите, как надо жить по-новому». Повели нас на фабрику, где всякие материи делают для халатов, рубашек, штанов. Там одни женщины работают. А куда детей девать? Там есть детские ясли, утром мать приносит ребенка и отдает в ясли, ребенок целый день без матери, чужие женщины за детьми ухаживают. Вы бы посмотрели, женщины, как дети живут там! Спят все отдельно, на чистой белой материи, укрываются под одеялом таким же куском белой материи. Простынь называется. Кормят их так — наши дети не отведали такой еды! Нам сказали, что мы в своих стойбищах тоже должны открыть такие ясли. Потом были мы на другой фабрике, которая выполняет все женские работы, готовит еду. Две машины нам очень понравились, одна картошку сама чистит, другая тарелки моет.

— И не разбивает?

— Нет. Сколько мы ни наблюдали, ожидали, вот-вот тарелку разобьет, нет, не разбила!

— Картошку мы не едим, чистилку нам не надо, а тарелки мыть — это хорошо.

— Нам многое показывали. Были мы в доме Революции, там собраны вещи, которые рассказывали, как победила советская власть, были в доме, где трубы направлены в небо. Я смотрела в трубу, днем видела звезды. Потом опять была в Большом театре, на этот раз смотрела, как полуголые девушки танцевали, но мне не очень понравилось это.

— А мужчинам, наверно, нравится?

— Им что, лишь бы поглазеть…

— Хватит, слушайте! — прикрикнула Идари.

— Однажды вечером нас пригласили в Кремль. Вот где, люди, я увидела Калинина. Узнала сразу. Он тепло с нами поздоровался. Такой он простой, что даже не подумаешь, что он главный человек в стране. Встретишь на улице, наверно, мимо пройдешь, если по портретам не узнаешь. Калинин выступал перед нами, сказал, что мы должны всеми силами строить новую жизнь, во весь голос сказать, что мы равные с мужчинами люди. Слышите, женщины, это сказал главный человек нашей родины. Потом стали говорить сами женщины. Как говорили они, вы бы слышали, женщины! Они высказывали всю свою боль, потом благодарили партию большевиков, советскую власть, что она поднимает так высоко женщину. Мы все сидели за длинным столом и все хорошо видели Калинина. Когда подошла моя очередь говорить, я не выдержала, встала с места, подошла к нему и поклонилась низко. Я волновалась, в жизни так не волновалась, женщины! Сказала я ему: «Здравствуй, Михаил Иванович! Когда я уезжала из стойбища, все просили меня увидеть тебя, и вот я увидела. Близко увидела, а раньше только на портретах видела. Я очень рада. Вот вернусь в родное стойбище, буду работать, буду стараться, чтобы наши женщины и девушки зажили хорошо, по-новому». Когда я поклонилась, Калинин встал, улыбнулся так хорошо и пожал мою руку. Вот эту руку, женщины!

Сайла подняла правую руку. Маленькая, сухощавая ее рука дрожала. Идари взяла ее, успокаивающе погладила. Рассказчица с благодарностью взглянула на нее и улыбнулась смущенно.

— Женщины, я призываю всех вас начать жить по-новому, учиться жить по-новому. Девушки, учитесь, вы должны показывать пример. Кто же, кроме вас, может уехать в город учиться? Уезжайте, учитесь! Нам нужны учителя, доктора. Нам нужны грамотные колхозные работники, бухгалтеры, кассиры, в сельсовете тоже требуются грамотные люди. Я рассказывала про ясли; кто их будет открывать, кто будет там работать, если не вы. Учитесь, девушки, пока молоды, замуж всегда успеете выйти. А замужним женщинам надо стараться, чтобы чисто было дома, хватит купаться в грязи.

Сайла замолчала. Идари подала ей трубку, обняла ее:

— Какая ты счастливая! Хорошо очень говорила. Расскажи, что ты еще видела.

— Много видела, обо всем не расскажешь. После собрания, когда Калинин был с нами, пришел человек, который карточки с людей делает. Он нас всех вместе с Калининым усадил и снял. Потом нам показали Кремль. Ой, какой это богатый дом, слов не найдешь, чтобы об этом рассказать. Глазами все не охватишь. Показали нам царские украшения. Об этом тоже не смогу рассказать. Только скажу, видела я тарелки, ложки из чистого золота, царь из этой золотой посуды ел. Смотрела я на эту золотую посуду и думала: «Вот как он, гад, жил, а людей голодом морил». Такая злость охватила меня, а Сура Путинча говорит, это еще не все, его дворцы в Ленинграде, но они тоже теперь народные, там музеи, кто хочет приходит, смотрит, любуется, потому что все это сделано руками простых людей…

Долго не расходились джуенцы, ошеломленные услышанным, разглядывали счастливую Сайлу, увидевшую невиданное, услышавшую неслыханное. Много вопросов еще задавали, и на все вопросы Сайла охотно отвечала.

— Ох, счастливая ты, — сказала Идари, когда народ нехотя разошелся. — Я завидую тебе. А Ленинград далеко от Москвы? Там у меня старший сын учится.

— Правда? Э, а ты мне завидуешь! Мне надо завидовать, я не знаю, будут ли мои дети там учиться, они еще маленькие. А в Москву, я думаю, теперь всякий может поехать. Дней десять или немного больше по железным полозьям. А там — ночь, и в Ленинграде.

Весь вечер проговорили Идари с Сайлой, а на утро расстались подругами. Сайда уехала на Амур.

«Счастливая она, — думала Идари, — и муж, наверно, у нее хороший, другой разве отпустил бы. Хорошо, очень хорошо, что советская власть женщинам широкую дорогу открывает, даже в Москву вызывает, чтобы поговорить о нашей женской доле. Правильно выбрала время Гэнгиэ, будто чуяла. Сама придумала или Нина посоветовала? Ох, как хотела бы я быть на ее месте! Рано родилась. Мы с Потай сбежали бы не на Харпи, а в Ленинград! Кто там нас отыскал бы? Глупая, что думаю? Бабушкой стала, а такое в голову лезет».

— Сибэ, — сказала Идари невестке, — ты не очень мни эту кожу, она на подошву унтов пойдет. Что с Онагой, не схватки ли начались?

— Нет, нездоровится просто. Наш отец пошел за шаманом.

Правильно, его, председателя сельсовета, послушается, а то иногда капризничает, водки нет и не идет. Был бы хоть сильный шаман, а то только начинающий. Отец Богдана заставит его прийти.

Председатель сельсовета Пота уговорил, шамана помочь беременной Онаге. Вечером в землянке Токто камлал начинающий шаман, изгонял злого духа из тела Онаги. На следующий день Идари с Кэкэчэ пошли в тайгу делать шалаш для роженицы — чоро.

— Онага хорошая, опять внука принесет, — сказала Идари.

— Внучка будет, — возразила Кэкэчэ.

— Все равно, лишь бы ребенок родился и вырос. А Гэнгиэ бесплодная была. Ты все сердишься на нее?

— Сердилась, а теперь не знаю, то ли сержусь, то ли нет. Погляжу на сына, какой тоскует, — сержусь, останусь одна — не сержусь. Теперь, когда послушала Сайлу, перестала сердиться. Она, наверно, уже встретилась с Богданом. Идари, ты как думаешь, она не любила тайком Богдана?

— Да что ты! Не может быть!

— Мне думается, она была влюблена, замечала я.

— Показалось тебе, Богдан не обращал на нее внимания.

— Правда, Богдан не замечал ее.

К полудню шалаш был готов. Когда Идари и Кэкэчэ вернулись дамой, мужчины стояли везде землянок и смотрели в строну Амура.

— Раньше стойбище редко кто посещал, — ворчал Токта, — теперь что ни день, гости. Приезжают всякие…

Лодка пристала напротив землянки Токто, и все узнали в одной из приехавших русских женщин Нину Косякову. Токто зло сплюнул, но поплелся вслед за Потой встречать гостей.

— Обещала я и вернулась, — сказала Нина. — Привезла вам доктора. Знакомьтесь, зовут Альбина, если кому трудным кажется имя, зовите Аля. Товарищ председатель, — обратилась она к Поте, — будем у вас жить. Требуется дом, чтобы в одной половине она больных принимала, в другой половине жила.

— Старую фанзу отремонтируем, — ответил Пота.

Косякову с фельдшерицей он устроил в землянке Пачи, а сам тут же собрал джуенцев и начал ремонтировать старую, давно заброшенную фанзу.

— Здесь будем жить? — по-детски поджав губы, чуть не плача спросила Альбина, оглядев закопченную, захламленную землянку Пачи.

— Других хором нет, — усмехнулась Нина.

— Здесь пахнет нехорошо.

— Да, если мы тоже не будем мыться, то вскоре запахнем. Тут, Аля, не то что ванной, даже бани деревенской нет.

— Но как жить? Вы все знали, а позвали меня…

— Надеялась, что вы храбрая. Мы приехали сюда работать, и с хныканья начинать не годится.

Альбина родилась и выросла во Владивостоке, она никогда не выезжала даже в русские села и не знала жизни земледельцев, потому землянка охотника показалась ей хуже свинарника. Тут и грязь, и черная копоть на стенах от жирников — не прикоснешься к ним, и стойкий извечный рыбный запах; глиняный пол и сплошные нары вдоль стены, холодный очаг, и нет знакомых с детства стола, стульев.

— Почему вы там, в Хабаровске, не рассказали, как будем жить?

— Как будем жить, это от нас зависит. Хватит, Альбина, берите себя в руки. Я тоже не в такой землянке родилась, приехала работать, должна работать.

На второй день фанза под медпункт и жилье Нины с Альбиной была готова, и, когда подсохла глина, девушки перешли в свое жилище. Пота с Токто сколотили им топчаны, столы и стулья. Расставили девушки эту мебель по местам, прибрали как смогли, и фанза приняла вполне жилой вид. Потом они принялись за оборудование медпункта. Альбину вдоволь снабдили лекарствами, простынями и необходимыми ей инструментами.

Когда в углу забелел накрытый простынью топчан, на столе засверкали инструменты, баночки с мазями, скляночки с лекарствами, закачались тарелочки медицинских весов, Нина радостно засмеялась:

— Говорила я вам, все будет хорошо! Теперь сюда шкаф для ваших бутылок и склянок, и все тогда будет выглядеть как в хорошем медпункте.

Но Альбина не разделяла радости Нины и молчала. На прием к фельдшеру никто не шел. Нина сама привела мальчишку, который был весь в болячках, затем слепнущую от трахомы женщину.

— Самое главное впереди, — предупредила она, — скоро роды у одной женщины, Онагой ее зовут.

Альбина совсем притихла, не разговаривала, делала все будто во сне.

— Выше голову, Альбина, а то так вы за зиму зачахнете, — подбадривала Нина.

Сама она уже развернула работу среди женщин в чувствовала помощь приезжавшей Сайлы, с которой она познакомилась в Болони. Теперь она с благодарностью вспоминала ее, когда женщины, казалось, с полуслова понимали ее, Нину; пример Сайлы подбадривал джуенских женщин, звал их к новой жизни. Нина обучала женщин, как кипятить белье, как лучше и легче выстирать его, как ухаживать за младенцами.

— Замужем не была, наверно, с мужчинами-то не спала, а обучаешь нас, — смеялись женщины.

— В книгах написано, — смущенно отвечала Нина. Подошли роды Онаги. Нина уговаривала ее рожать в медпункте, но Онага наотрез отказалась, заявила, что ее уже ждет чоро. Тогда Нина поговорила с Идари и Кэкэчэ, прибегла к их помощи.

— В фанзе нехорошо, мы всегда рожаем в чоро, — ответила Кэкэчэ.

— Пусть она первая рожает с помощью доктора, — возразила Идари, — посмотрим, что получится. Чего ты боишься, Кэкэчэ, мужчин нет в стойбище, все в тайге, наша теперь власть…

Все вместе они уговорили Онагу рожать в медпункте. Когда начались схватки, Нина привела ее к Альбине. Онага открыла дверь медпункта, и ей сразу бросились в глаза сверкающие никелем инструменты, она постояла, с испугом глядя на щипцы, ножницы и пинцеты, отвернулась и пошла домой.

— Онага, Онага! Куда ты, зачем торопишься так? — кричала Нина, догоняя ее.

— Не буду, не буду я там рожать, — шептала Онага, тяжело дыша. — Я в чоро пойду.

Женщины опять уговорили ее вернуться в медпункт. Онага согласилась, но попросила убрать сверкающие железные инструменты. Когда Онага пришла в медпункт, инструментов уже не было на столе, убрали даже весы, осталась на белой скатерти одна, необходимая фельдшеру спиртовка.

Онага, опять не переступив порог, оглядела медпункт и спросила:

— Где сухая трава или хвоя? Где рожать?

— Зачем хвоя, Онага, ты будешь рожать здесь, — Нина указала на белоснежный прибранный топчан.

— На белой материи? И тебе не жалко ее?

— Her, так положено, Онага.

— Русские женщины все так рожают?

— В родильных домах всегда так. Нанайские женщины тоже теперь все так будут рожать.

Безучастно сидевшая Альбина зажгла спиртовку. Голубой огонек весело затрепетал над белым столом.

— Что это? — испуганно спросила Онага. Она никогда не видела голубого огня.

— Не бойся, так горит спирт.

Нина сама вымыла Онагу, уложила на скрипящую холодную простынь. Онага вся сжалась, ей было неприятно незнакомое прикосновение холодных простыней, а еще больше было жаль дорогой белой материи, которой хватило бы на несколько рубашек. Родила она быстро, без крика, без стонов, чем удивила Альбину.

— Дочь, Онага!

— Как хорошо, вот радость-то какая…

Весь Джуен тут же узнал, что Онага родила девочку, впервые с помощью русского доктора, на высоком топчане, на белых материях-простынях.

— Теперь никто из охотников близко не подойдет к этой фанзе, — сказали женщины Нине. — В ней женщина родила.

Нина не знала этого обычая и испугалась. Что же теперь делать, переносить медпункт в другую фанзу? Посоветовались с Идари.

— Где найдешь зимой другую фанзу, — сказала Идари. — Не найдешь и не построишь. Много времени пройдет, пока охотники возвратятся — все еще забудется.

Онага с полдня полежала на жестком топчане и решительно встала, собралась домой. Альбина схватила ее за руку, начала уговаривать, чтобы она легла и не вставала больше, но Онага не понимала ее, улыбалась в ответ. Подоспела на помощь Нина.

— Лежать день-два? — удивилась Онага. — Да ты что, принимаешь меня за лентяйку? Это только ленивые женщины представляются после родов больными, чтобы отлежаться. А я могу за водой на озеро сходить, дров нарубить.

— Нет, ты будешь лежать, — сказала Нина. — Я знаю, ты сильная, Онага, работящая, но доктор принимала у тебя роды, она теперь за тебя в ответе. Поняла? Ты должна ее слушаться. А теперь давай поговорим о другом. Какое имя хочешь дать дочери?

— Это не мое дело, имя дают мужчины.

— Давай обойдем этот закон, а? Тебе нельзя было в фанзе рожать, а ты родила. Что теперь нам? Один закон переступили, переступим и другой.

— Что люди скажут? А отец Поры?

— Пота вернется раньше твоего мужа, он даст свидетельство о рождении, и твоему мужу нечего будет сказать. Послушай, что я расскажу. Ты знаешь, кто такой Ленин?

— Да, он советскую власть нам принес, торговцев жадных изгнал, новые высокие цены установил на пушнину.

— Вот и хорошо, ты все знаешь. Ленин был большой революционер, за это его в Сибирь посылали, в тюрьмы сажали. У Ленина много было помощников, среди них и женщины-революционерки были. Одну из них звали Инесса Арманд. Я читала книги про эту красивую храбрую женщину и влюбилась в нее.

Нина стала рассказывать о жизни, о подвигах пламенной революционерки и предложила:

— Давай, Онага, назовем твою дочь Инессой, а? Когда вырастет твоя дочь, она будет гордиться своим именем. А потом, ты ведь первая женщина, которая родила в новых условиях, ведь этого доктора-девушку советская власть послала. Подумай.

— Чего тут думать? Хорошее имя, пусть дочь носит это имя.

Нина радостно улыбнулась и вздохнула полной грудью.

— Как вы так можете? — спросила Альбина. — Говорите, говорите часами, о чем?

— О новой жизни, Альбина!

— И не надоедает?

— Жизнь разве может когда надоесть? Чем больше живешь, тем дольше хочется жить.

— Нина Андреевна, честно говорю, если бы я имела ваше образование, знание языков, ни за что не стала бы сидеть здесь.

— А если призвание?

— Не верю.

— Ваше дело.

— Нина Андреевна, не могу больше, отпустите, я уеду, еще успею на последний пароход. Онага уже ничего, не впервые ей… Другие обходились без меня и обойдутся.

— Бежим, значит?

— Не могу, не хочу молодость тут губить! Я ведь молодая…

— Следовательно, я старуха. Логично.

— Нет, я этого не сказала, вы молоды, красивы, но у вас призвание, а я не могу…

Середина октября, осень дышит в лицо. Холодно. Нина накинула на плечи пальто, попросила, чтобы в ее отсутствие Онага не смела вставать, и вместе с Альбиной вышла на улицу. Они пошли в тайгу. Альбина покорно шагала за Ниной по еле заметной тропинке.

— Вот посмотрите, — сказала Нина, подведя Альбину к шалашу.

— Шалаш, а что?

— Это шалаш роженицы. Мы с вами, выходя из дома, накинули пальто, нам холодно. А Онага в рваном халате должна была тут рожать дочь, только костер у входа обогревал бы ее. Каково?

У Альбины мурашки поползли по телу, когда она мысленно представила Онагу ночью, одинокую, с дочуркой на груди. Темно, звери рядом, осенний холод, и всего только маленький костер у входа…

— Дикость, — прошептала она.

— Они и зимой в таких чоро рожают. Понимаете, зимой, в сорокаградусный мороз. Как тут выживет младенец? Вы приехали сюда, чтобы навсегда похоронить этот дикий обычай, и вы уже сделали один шаг.

Альбина молчала. Молчала она еще два дня, а когда оправилась после родов Онага и ушла домой, она собрала вещи и уехала.


Читать далее

Григорий Ходжер. Книга 3. АМУР ШИРОКИЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть