ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Амур широкий
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Прошло больше половины охотничьей зимы.

На смену морозному январю пришел вьюжный февраль. Пройдет еще какой-нибудь месяц, и охотники колхоза «Рыбак-охотник» возвратятся домой к женам и детям. Они уже выполнили государственный план по заготовке пушнины и мяса.

Государственный план. Совсем недавно появилось это слово на языке нанайцев, вместе с такими словами, как «школа», «больница», «колхоз». Недавно, а вросло крепко. Теперь ни один колхозник не может обойтись без этого слова, употребляет напропалую, к месту или нет — все равно. Понравилось слово потому, что в нем суть всей колхозной жизни. Выполнил государственный план — получай вдоволь денег, перевыполнил — еще больше. Вот и запомнилось крепко-накрепко это удивительное слово.

Пиапон как председатель колхоза, конечно, чаще всех упоминает его. По должности ему положено. Несколько раз он осенью наблюдал, как выловленную колхозниками кету грузили в огромные баржи и отправляли в Хабаровск. Там теперь центр края, следовательно, там следят за выполнением плана и принимают для государства эту рыбу. Приятно это было ему сознавать, и хотя он знал, что рыбу везут в Хабаровск, он все же спрашивал:

— Куда везут рыбу?

— В Хабаровск, а там дальше, куда потребуют, — отвечал заведующий рыббазой.

— В Москву, в Ленинград, наверно?

Москва — это главный город государства, это тоже знает Пиапон, и его рыба должна попасть туда, обязательно должна, иначе не может быть, потому что Москва — главный город государства, а он выполнил государственный план.

— Может, в Москву, может, в Ленинград, может, в другой город, кто знает, — отвечал заведующий.

— Нет, нельзя в другой город, — отвечал ему возмущенный Пиапон. — Только в Москву, там государство.

Председатель колхоза не сомневался, что государство находится только в Москве, не сомневались в этом и колхозники, все они уверены, что и деньги им за рыбу, пушнину и мясо присылают из Москвы.

В аонге-зимнике по вечерам, когда собираются усталые охотники, теперь часто ведутся разговоры о колхозных делах, об интегралсоюзе, который принимает у охотников пушнину, мясо, рыбу и даже ягоды.

Холгитон с жадностью слушает эти разговоры. Когда улягутся охотники, потушат жирник, он пытается поразмыслить об услышанном, вспомнить свою молодость, но не дают охотники ему уйти в свои воспоминания, каждый вечер требуют от него сказок. Ничего не остается старому, не откажешь ведь охотникам, которые сжалились над ним, взяли с собой в тайгу, а тут кормят его и поят. Каждый вечер рассказывает Холгитон сказки, их у него вдоволь, хватит ему на всю жизнь. Но в последнее время он стал обдумывать новую сказку. Наступит время, сложится вся сказка в голове, тогда он расскажет ее молодым охотникам. А пока старик держит в тайне свою выдумку, только Пиапону как-то сознался:

— Новую сказку составляю. Вы все храпите, а я составляю, глаз сомкнуть не могу, до того захватывает эта сказка.

— О чем сказка? — поинтересовался Пиапон.

— О новой жизни, говорю.

— Отец Нипо, новая жизнь широка, как Амур, трудно переплыть.

— Что так говоришь? Трудно мне все понять, старый я, так и говори. А то запетлял. Ничего, я сердцем все понимаю, хотя не был председателем сэлэм Совета, не стал председателем колхоза.

— Обидчивый ты стал, отец Нипо, — засмеялся Пиапон. — Ладно, не обижайся, говори.

— Сказка о нашей жизни, о колхозе, — Холгитон подумал и добавил: — А может, о нашей аонге. Когда раньше охотники наши в рубленых домах в тайге жили? Да еще столько людей в одной аонге? Никогда не жили. Нет, не об этом. Может, о торговце Воротине, а может, о заезке на Болони. Подумать только — нанайское море перегородили!

— Не надо об этом сказку, — хмуро возразил Пиапон.

— Как не надо? Сколько людей работало там, со всего Амура. А сколько рыбы наловили…

— Ты с ледоставом с бригадой ушел в тайгу и не знаешь ничего, а я зимой был в Болони, знаю все. Пропасть погибло рыбы, столько рыбы…

— Ну, если не о заезке, то о другом составлю сказку, мало ли о чем можно придумать. Хочешь, о самом главном человеке, который нам принес новую жизнь, сказку составлю?

— О Ленине? — удивленно взглянул на старика Пиапон.

— Да. А что? Думаешь, не смогу? Голова, думаешь, у меня состарилась, мозги засохли?

«Хорохорится, как мальчишка, — с жалостью подумал Пиапон, — в детство впадает, что ли? Или на самом деле что-то толковое придумал?»

Холгитон несколько зим не ходил в тайгу, промышлял недалеко от дома зайцев, колонков и лис. Нынче он упросил сыновей, Нипо и Почо, взять его с собой в тайгу.

— Сыны, чувствую, в последний раз иду в тайгу, — сказал он им. — Не откажите, возьмите, хоть кашеварить буду. В тайгу хочу, не откажите.

Но Нипо и Почо не могли самовольно взять его, они были в бригаде Калпе, нужно было решение бригадира. Калпе, посоветовавшись с Пиапоном, включил Холгитона в бригаду. Так старик оказался в тайге. У него не было в бригаде никаких обязанностей, его даже не просили готовить еду для промысловиков, но он самовольно помогал кашевару. Изредка он вставал на лыжи, брал по старой привычке копье, ружье и шел медленным, старческим шагом на свой участок на ближайший ключ, где другим не разрешалось стрелять белок, пусть они даже прыгают по головам. Старик по одной перестрелял всех белок и стал захаживать на другой ключ, но там все зверюшки были подобраны молодыми охотниками. Когда приехал Пиапон проверить, как идут дела у охотников, Холгнтон изнывал от безделья.

— Пойдем со мной, — предложил Пиапон, — от одной аонги до другой будем ходить. Хорошо?

— Какой я ходок, ноги дрожат, — сознался старик. — Охотиться будешь?

— Посмотрю.

Пиапон со всеми вместе уходил на промысел, возвращался усталый и довольный.

— Остаюсь у тебя, — объявил он брату через несколько дней. — Охотничья кровь заговорила. А в Нярги нечего делать, без меня обойдутся.

Пиапон остался в бригаде Калпе и Холгитону нашел работу. Охотники хранили добытое мясо в трех местах на высоких лабазах. Мясо это никем не охранялось, да этого и не требовалось. Но Пиапону было жалко страдавшего от безделья Холгитона, и он предложил ему изредка, когда сможет, навещать эти лабазы, присматривать за мясом. Вдруг росомаха добралась, тогда беда, не столько она съест, сколько опоганит.

Холгитон согласился и через день стал навещать лабазы. Уставал старик, но виду не подавал. Возвратившиеся с добычей охотники отдыхали, потом снимали шкурки, разговаривали. Холгитону нравилось вести мудрые беседы с Пиапоном, и он часто говорил об эндури, хозяевах тайги, рек и о молитвах.

— Помнишь, я новый молитвенник — мио привез из Маньчжурии, — начинал он. — И новую молитву. Теперь у всех поистрепались мио, негде достать…

— Ты и без мио много молишься, — отвечал Пиапон. — Невод закидываешь — молишься, в тайгу пришел — молишься, заезок ставили — опять молился.

— Так я же для людей стараюсь, для колхоза. Хорошо помолился — хорошо поймали рыбы. И людям хорошо, и тебе, председателю, почет. Как ты этого не понимаешь!

— Я давно понял. Ты ведь знаешь, великий шаман Богдано хотел вступить в колхоз, хотел стать колхозным шаманом. Так из-за этого сколько меня в районе ругали. Скоро и за тебя начнут ругать.

— Я не шаман.

— Не за шаманство, а за твои молитвы. Ты всех подбиваешь.

— Каждый сам за себя, за свою бригаду молится. Я никого не подбиваю, с чего ты это взял?

Пиапон, когда ему надоедал разговор о молитвах, переводил разговор на другую тему.

— Перед выездом сюда письмо получил от Богдана…

— Умница Богдан, — подхватывал старик, — так долго живет без родных. Не скучает, что ли? А мы тогда в Маньчжурии, помнишь, месяц жили и уже места себе не находили, домой тянуло.

— Скучает, да что поделаешь, работы там много. Он слышит, как мы живем, все о нас знает…

— Так должно быть, он грамотный, на расстоянии должен умом понимать, донюхивать.

Хоть и отвечал Холгитон невпопад, Пиапон не сердился, ему самому хотелось говорить о любимом племяннике.

— Он знает, что у нас был свой, нанайский Болонский район, — продолжал он. — Богдан пишет, надо восстановить Болонский район, потому что трудно дянгианам руководить большим Вознесенским районом.

— Ишь ты, это даже оттуда унюхал! Мозговитый, так я всегда говорил. А почему это трудно?

— Ездить далеко, срочные дела никогда в срок не сделаешь, расстояние-то какое! Даже по течению не меньше шести дней плыть. Верно говорю?

— От Сакачи-Аляна до Нижней Тамбовки?

Холгитон долго раздумывает, считает в уме стойбища от Нярги до Сакачи-Аляна — вверх по Амуру, потом от Нярги до Нижней Тамбовки — вниз, и никак не может представить, за сколько дней можно преодолеть это расстояние.

— Много воды между этими селами, — говорит он.

— Много, — соглашается Пиапон. — Ултумбу теперь работает в районном интегралсоюзе, тоже, говорит, трудно работать. Выходит, наш Богдан из Ленинграда все это видит. Пишет, они обратились к товарищу Калинину с просьбой, чтобы восстановили Болонский и Толгонский районы…

— Это хорошо! Свой район, свои люди, понятные. И поругаешься с ними и помиришься — все хорошо. Так было, когда председателем в Болонском районе был Чокчой Ходжер. Свой человек. Да — рядом находиться, в гости можешь сходить. Ты думаешь, этот главный, Калинин, восстановит район?

— Не знаю, откуда мне знать? А про Калинина я всюду только хорошие слова слышал, смотрел его лицо на бумаге, видать, добрый. Он, говорят, лет десять назад в Хабаровск приезжал. Это мне Орока Заксор сказал, он все знает.

— Да, вы все знаете, времена такие пришли.

Холгитон больше не поддерживает беседу, он уходит в себя, думает. Он много думает о происшедших в его жизни изменениях, и голова его при этом кружится, как от легкого опьянения. Днем, когда он совершает свой путь до лабаза, он присматривается, узнает места, потому что бывал здесь сотни раз, узнает деревья, с которых сбивал белок, место, где подстрелил лося, где заколол копьем медведя. Присматривается он и удивляется тому, как медленно обновляется природа, как медленно произрастают леса. Медленно, очень медленно обновляется тайга. Амур — тоже медленно течет, лениво течет… А вот в человеческой жизни все изменилось. Вспоминает Холгитон прошлую жизнь, и ему кажется, что он находился в спячке, как медведь зимой; теперь проснулся, огляделся, а люди спешат, бегут — не отставать же ему, хотя он и старик, побежал Холгитон вслед за молодыми. Сперва он отставал здорово: молодые — в партизаны, он отстал, молодые — на всякие съезды, совещания, он отстал, молодые — в колхоз, он туда-сюда качался, ни нашим ни вашим, стыдно даже вспомнить, но потом догнал молодых, теперь в ногу шагает, даже в охотничьей бригаде вместе с ними. Дом ему достроили всем колхозом, большой дом, до сих пор пахнет свежей смолой. Соскучился по дому Холгитон, не столько по дому, конечно, сколько по внукам и внучкам. Ждут его они, на Амур выбегают, глядят вдаль, не идет ли дед, не везет ли таежные подарки. Привезет обязательно, уже наготовлены одним лыжи, другим — санки, третьим — поварешки и вкусные беличьи желудки. Ждут его еще новости. Каждый день они приходят, теперь их, наверно, много собралось.

Однажды вечером Пиапон вернулся встревоженный.

— Отец Нипо, ты ходил сегодня на лабаз, никаких следов не встречал? — спросил он.

— Как же в тайге следов не встретишь? Это же дом лесных людей, как они в своем доме без следов будут ходить?

— Да не о том я, — нервно перебил его Пиапон. — Не встречал странных следов?

— Все следы странные, посмотри даже на беличий след — странный, то остановится, то побежит, а ты думаешь, почему она так странно ведет себя…

— Тьфу! Серьезное дело, отец Нипо, Амбан — тигр к нам в гости пришел!

Холгитон теперь только взглянул на Пиапона, заметил его тревогу.

— Амбан, говоришь? Обожди, дай вспомню… Да, на этом месте было… на этом месте… Он пересек твою тропу?

— Пересек.

— Плохо, не разрешает Он тебе охотиться. Помолиться Ему надо, попросить разрешение.

Вернулись другие охотники, и оказалось, что Калпе тоже встретил след тигра.

— Нипо, Почо вы не встретили? — спросил Холгитон сыновей и, получив отрицательный ответ, сказал: — Запомните: встретили Его след, встаньте на колени и молитесь. Он наш отец, наш прародитель. Мы, чолачинские и соянские Бельды, пошли от Тигра, запомните это. Он вас узнает, не тронет, только молитесь, ласково говорите…

В этот вечер Холгитон рассказал легенду о девушке из рода чолачинских и соянских Бельды, которая стала женой Тигра и родила сына — храброго охотника, от которого и пошел весь род.

— Увидите след, не переступайте, — наставлял он. — Сперва поцелуйте след, помолитесь, разрешения попросите, тогда переступайте. Но если у кого Он затропил лыжню, не ходите, возвращайтесь…

Послушались охотники мудрого Холгитона. На следующий день Пиапон, Калпе, Почо нашли свои лыжни затропленными.

— Плохо, очень плохо, — сказал Холгитон. — Выгоняет Он вас троих.

— По следу, видать, старый, — сказал Пиапон.

— Чем старее, тем больше надо уважать.

«Старый, может, поэтому и ходит по твердой лыжне, — подумал Пиапон. — Не хочет купаться в глубоком снегу, брюхо мочить. Все равно мочит, лыжня не выдерживает его тяжести».

— Отец, Он ведь наш прародитель, а почему затропил мою лыжню? — спросил Почо.

— По старости перепутал, не признал родства, — сказал Калпе с иронией; он один не воспринимал всерьез россказни Холгитона. — С людьми такое бывает, а тут Амбан. Конечно, перепутал…

— Не паясничай, — сказал Пиапон.

— Нельзя так, отец Кирки, нельзя, — строго проговорил Холгитон. — Он не любит такое. Надо сейчас же всем помолиться Ему, всем вместе.

Охотники дружно помолились Амбану, просили оставить их в покое, не выгонять с участка, им и так осталось мало времени, кончается срок охоты, а им надо перевыполнить государственный план, чтобы побольше заработать денег и купить детям сладостей, муки, крупы и материи на одежду. Амбан добрый, Он не оставит детей без сладостей, голодными и раздетыми. Кроме того, бригаде стыдно возвращаться домой, не перевыполнив государственный план. Что скажут другие колхозники? Лентяями обзовут, из колхоза могут выгнать. Амбан умный, Он должен все понять, должен оставить их в покое…

Холгитон в этот вечер долго не мог заснуть, он вспоминал прошлую встречу с Амбаном. Было это давно, в тот год, когда Пота умыкнул младшую дочь Баосы Идари, а весной на Харпи погибло от оспы целое стойбище. Таким и запомнили в Нярги тот год. В ту зиму и встретил Холгитон Амбана, впервые в жизни встретил. Жили тогда в аонге четверо: Холгитон, Ганга, Гаодага с сыном. Долго все четверо молились, просили Амбана оставить их в покое. А когда Холгитон наутро пошел осматривать самострелы, на его тропе сидел Амбан и бил тугим хвостом по снегу. Разгневался Он на Холгитона, но за что, до сих пор не знает старик. Вернулся он в аонгу, вечером опять молились, а наутро увидели Его свежие следы рядом с аонгой. Понял тогда Холгитон, изгоняет их разгневанный Амбан с охотничьего угодья, не разрешает даже самострелы снять. Так и ушли…

Старик незаметно уснул и видел странные, непонятные сны, такие, что утром даже не смог их растолковать. Позавтракали охотники при свете жирника и, как только засинели просветы между могучими кедрами, отправились на промысел. Холгитон уходил позже всех. За его медлительность молодые охотники прозвали его Куку-Лебедь, ведь лебеди осенью улетают последними, так медленно и долго они собираются в дорогу. Вышел Холгитон из аонги, надел лыжи и тут вспомнил, что забыл копье. Снял лыжи, вернулся в аонгу.

— Дед, зачем копье таскаешь? — спросил мальчик-кашевар.

— По привычке таскаю, — усмехнулся Холгитон. — Ружье что, осечку может дать, а копье — верное оружие, не промажет.

Он опять надел лыжи и медленно зашагал между такими же старыми кедрами, как и ое. Утренний ветер шаловливо швырял на его голову снег с ветвей, кустарники игриво цеплялись за его суконный халат. Холгитон неторопливо брел по тайге, глядел по сторонам подслеповатыми глазами, прислушиваясь к каждому звуку. Сегодня он шел на дальний лабаз, где лежали одни кабаньи туши. Солнце поднялось из-за сопок, лучи его пробивались сквозь густую хвою в ласкали лицо старика. К полудню Холгитон подходил к лабазу, но остановил его большой свежий след Амбаиа. Холгитон снял лыжи, встал на колени и поцеловал его. След был такой свежий, мягкий, что ему он показзлся даже теплым. Старик поздоровался со своим прародителем и пошел к лабазу. Оставалось шагов пятьдесят до хранилища, когда он заметил что-то желтое с черными полосами среди вывороченных из-под снега кабаньих туш. Пригляделся Холгитон и замер, сердце перестало биться в груди, и ноги задрожали от страха.

На лабазе, на кабаньих тушах лежал Амбан и следил за охотником острыми желтыми глазами. Холгитон как стоял, так и бухнул ниц, зарылся лицом в пушистый снег, потом поднял голову, вытер руками с лица снег и стал бить поклоны.

— Ама-Амбан — Отец-Тигр, здравствуй и пощади меня, — во весь голос закричал он, продолжая кланяться и не смея взглянуть на зверя. — Не ожидал я Тебя тут встретить, не ожидал. Ты пришел ко мне в гости, вот и хорошо. Будь гостем, Ама-Амбан! Угощайся, ешь, что пожелает Твоя душа. Ешь. Только сразу говорю Тебе, это мясо не я добыл, другие охотники добыли, но ничего, угощайся, не стесняйся, здесь есть доля и Твоих праправнуков. Я, как видишь, совсем постарел, гожусь только в сторожа лабазов. Да и сторож какой из меня! Называюсь только сторожем. А мясо это колхозное, общее…

Амбан вдруг сердито зарычал, будто ему надоело слушать про такие глупости, и Холгитон чуть не прикусил язык от страха. Он поднял голову, взглянул на Амбана и встретился с Его желтыми, полными гнева глазами.

— Не сердись, Ама-Амбан, — потерянно пробормотал старик. — Я хотел объяснить Тебе, это так важно теперь… у нас ведь теперь все не так, как раньше было… Не сердись, угощайся, я не от жадности…

Амбан поднялся на ноги, толстый его хвост недовольно хлестал по кабаньим тушам, и он, казалось, вот-вот прыгнет на Холгитона.

— Ты недоволен, Ама-Амбан? — спросил Холгитон. — Ладно, я ухожу, только не сердись.

Он поднялся на ноги, подобрал копье и, не оборачиваясь, поспешно зашагал по старой лыжне. Долго шел Холгитон, шел, пока потом его не прошибло. Остановился, огляделся и удивился — больше половины пути прошел без отдыха!

— В гости к нам пришел Ама-Амбан, — сообщил он вечером. — На лабаза находится, угощается кабаниной.

— Знает, где жирное мясо, — усмехнулся Калпе. — Что будем делать? — спросил Пиапон.

— Что делать? Ничего не надо делать — пусть погостит.

— И все мясо съест, — вставил слово Калпе.

— Ты разве гостя из дома когда выгонял? — рассердился Холгитон.

— А мои гости умные были, знали, когда им уходить надо, вовремя приходили и вовремя уходили.

— Не надо спорить, — сказал Пиапон. — Не обеднеем, если Он съест одного кабана. Отец Нипо, я завтра с тобой пойду.

Хотя ничего страшного не услышали охотники из рассказа Холгитона, но тревога вселилась в их души, молодые шептались в своем углу, постарше — в другом. В этот вечер никто не просил рассказать сказку.

— Ружья не будем брать, — заявил утром Холгитон.

— А если Он нападет? — спросил Пиапон.

— Копье я беру.

«Что ты сделаешь с копьем?» — усмехнулся про себя Пиапон и сказал вслух:

— Я все же на всякий случай возьму берданку. Кроме Него, в тайге много других жителей, а мы на охоте находимся.

Холгитон согласился, и они пошли по старой укатанной лыжне.

— Ты берданкой не размахивай, — предупредил Холгитон, когда подходили к лабазу. — Он может всяко подумать, может рассердиться. Нельзя. Он гость.

— Да Его уже нет тут, хороший гость, как говорит Калпе, должен знать меру…

Но Амбан сидел на лабазе, и Холгитону показалось, что Он вообще не слезал оттуда. «Это нехорошо, — с тревогой подумал он. — Что Он задумал, почему так поступает? Он не похож на гостя, это нехорошо».

— Ама-Амбан! Я вернулся, — закричал он кланяясь. — Думал, не застану Тебя, думал, уйдешь не попрощавшись. А Ты еще тут…

— Сколько он тут находится? — шепотом спросил стоявший на коленях рядом Пиапон. — Много мяса съел.

— Я Тебе вновь говорю, Ама-Амбан, это не мое мясо, это колхозное, если бы было мое, я Тебе все отдал бы, не жалко. А это колхозное мясо, его надо еще сдавать государству, понял? План надо выполнять… Вот со мной председатель колхоза пришел, посмотреть пришел на колхозное мясо. Я Тебя, Ама-Амбан, не выгоняю, не принимай близко к сердцу, но все мы, колхозники, подумали и решили, хватит Тебе гостить, пора домой к детям идти. Все так решили. Можешь взять с собой на дорогу одну кабанью тушу и иди домой, дети, наверно, заждались…

Амбан не рычал, не бил сердито упругим хвостом, он будто соглашался с Холгитоном. Только Пиапон, во все глаза следивший за зверем, видел, как перекатывались мускулы под желтой, с черными полосами, шкурой, как скалились отупевшие зубы в беззвучном реве. Помолившись, Холгитон поднялся на ноги, поднял над головой копье и крикнул:

— Уходи, Ама-Амбан! Сегодня уходи. Прощай. А завтра мы все вместе за мясом придем. Понял?

В ответ Амбан заревел по-старчески приглушенно, захлестал хвостом. У Пиапона тут же в руке оказалась взведенная берданка.

— Хватит, много мяса Ты съел! — крикнул он. — Уходи!

Вечером охотники совещались.

— Выгнать надо, — предлагали пожилые.

— Убить, — сказали молодые.

— Пойдем завтра все вместе, там решим, — подытожил совещание Пиапон. — Думаю, Он уже ушел.

— Жди, нашел дармовщину — уйдет, — усмехнулся Калпе.

Опять разделились охотники, опять шушукались по своим углам. Завтра предстояла встреча с Ним. Какой Он? Неужто такой страшный, как рассказывают? Говорят, от одного его рева человек теряет рассудок, руки сами опускаются. Ух, ты! Посмотрим завтра…

— Убивать нельзя, это самый большой грех, — заявил утром Холгитон. — Такого большого греха не будем на себя брать…

В это утро охотники собрались так скоро, что Холгитон даже не успел допить кружку чая. Пришлось ждать его, поторапливать. Старик наконец, собрался, взял только копье и неодобрительно поглядывал на вооруженных берданками охотников.

— Из ружья в Него нельзя стрелять, грех большой, — еще раз предупредил он. — Вперед меня не ходите, идите за мной.

Продрогли охотники, следуя за стариком до лабаза. Молодые издали заметили желтое пятно на лабазе и шепотом передали старикам.

— Амбан! Амбан! Это Он!

Холгитон шел впереди всех и не слышал шепота, но охотничье чутье подсказало, что страшный Амбан никуда не ушел, и надо быть осторожным. Амбан — не гость, а грабитель, вор. Гость не ведет себя так нахально. Его уже просили покинуть лабаз, намекали, что ничего хорошего не выйдет, если сюда явится вся бригада. Не понял Он или не хочет понять. Что ж, пусть теперь на себя пеняет, увидят охотники, сколько мяса Он уничтожил, рассердятся…

Наконец Холгитон тоже увидел лежавшего на лабазе Амбаиа.

— Это Он, — сказал старик, ни к кому не обращаясь. — Не послушался, не хочет уходить, нахальный совсем, — и, обернувшись к спутникам, сказал: — Нельзя из винтовки стрелять, большой грех падет на всех нас. Он с когтями на нас, а мы с ружьем. Это нечестно. Он с когтями, а мы с копьем — это будет по-таежному, честно. Пусть падет грех на меня одного, я пойду с копьем.

— Как пойдешь? — изумился Пиапон. — Один пойдешь с копьем?

— Один. Не спорь, не указывай мне, что делать. Это не в стойбище, где ты дянгиан, тут тайга. Не спорь со мной и не смей стрелять.

— Отец Нипо, ты на верную смерть идешь. Что тебе, жить надоело?

— Кому жить надоедает? Нет, не надоело. Я иду потому, что не хочу, чтобы грех нал на всех вас, понял? Вам жить да жить в такое хорошее время…

— Он задавит тебя…

— Это еще посмотрим, руки мои крепки. Не стреляйте, даже если будет меня давить, не стреляйте, это нечестно…

Больше Холгитон ничего не добавил, он подошел к прежнему месту, откуда обращался с молитвой к тигру, снял лыжи, взял в руки копье и закричал:

— Амбан! Я Тебя вчера предупреждал, что мы сегодня придем за мясом. Я тебя просил уйти домой, к детям. Ты не послушался меня. Мы пришли.

Тигр поднялся на ноги и зарычал в ответ.

— Я Тебя не боюсь! Понял? Теперь другие времена наступили, понял? — кричал Холгитон, чувствуя в ногах дрожь. — Не боюсь! Уходи, Амбан, по-доброму прошу, уходи! Ты съел все бригадное мясо, самое хорошее мясо, теперь бригада не выполнит государственный план. Понимаешь Ты это?

Тигр тяжело спрыгнул на землю, лег под лабазом и начал бить хвостом по пушистому снегу, как старухи выбивают пыль из старого одеяла.

— Не боюсь Тебя! Ты не гость, Ты вор, Ты украл колхозное мясо! Ты хуже хунхуза-грабителя! — все больше и больше распаляясь, кричал Холгитон. — Хуже хунхуза! Понял? Я оскорбляю Тебя, как хочу, а Ты, бесстыжий, даже не покраснеешь! У Тебя лицо продубело, стыда не знает! Вор! Хунхуз! Уходи домой, лентяй, лежебока!

Холгитон взял копье наперевес, напряг все тело и пошел на тигра, не переставая кричать. Снег был глубокий, выше колен, потому он шел медленно, протаптывая широкую дорогу, чтобы в случае нападения зверя была площадка для сражения.

— Хунхуз Ты! Вор Ты! А я Тебя за хорошего человека принимал, а Ты хунхуз! Не боюсь я Тебя! Это Ты раньше сгонял меня с охотничьего места…

Тигр поднялся, заревел страшно, еще сильнее стал бить хвостом по снегу, подняв снежную пыль. Холгитон видел горящие гневом его желтые глаза, красную пасть. Ниже пасти, на два пальца ниже пасти, он должен вонзить свое широкое копье. Ниже пасти… Он видел желтые глаза, красную пасть и клыки…

— Ты заслужил смерть, хунхуз!

Холгитон уже шел по глубокому снегу, позабыв протаптывать дорогу. Впереди грабитель, вор в шкуре тигра, и Холгитон должен убить его. Всю свою жизнь он презирал воров, которые редко, но встречались среди нанайцев. Он их ненавидел. А тут вор в шкуре тигра…

— Я Тебя убью, не Амбана, а вора убью! Ты украл колхозное мясо.

Холгитон видел теперь только два желтых огня, весь мир сконцентрировался в двух желтых огнях. Он крепче сжал копье, сделал шаг — и вдруг исчезли эти желтые огни, они прыгнули куда-то вверх, к голубому небу, а пылающее лицо Холгитона оказалось в снегу. Он услышал глухой рев тигра и летний звон ос над головой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Известие о том, что Токто из Джуена переехал в Хурэчэн и организовал там свой отдельный колхоз, сперва изумило районное начальство, потом возмутило.

— Ох этот Токто, баламут, черт бы его побрал, — рассердился председатель райисполкома. — Ултумбу, придется тебе поехать к нему, разобраться.

Ултумбу, не заезжая в Джуен, поехал напрямик в Хурэчэн.

— Ултумбу! Приехал? — обрадовался Токто. — Ну, бачигоапу. Как поживаешь? Долго ты не бывал у нас, говорят, ты болел. Правда это?

— Правда, Токто, — улыбнулся в ответ Ултумбу. — Желудок болел.

— Чем лечил? Скажи, может, когда и я заболею.

— В Хабаровске, у докторов лечился. Желудок вырезали.

— Вырезали? Да ты что сказки рассказываешь!

— Вырезали. Распороли живот, вытащили желудок и вырезали.

— И ты все видел?

— Нет, усыпили.

Весть, что у Ултумбу вырезали желудок и вылечили болезнь, молнией облетела стойбище. Мужчины, женщины и дети бежали послушать своими ушами эту потрясающую новость.

— Больно было?

— Не знаю, я же спал. Когда проснулся, болело.

— Врет, такого не может быть, — сказал кто-то.

— Ултумбу не врет, он честный…

— Кто это усомнился, подходи, — сказал Ултумбу.

Он расстегнул брючный ремень, дернул вверх рубашку, и все увидели длинный лиловый шрам на его животе. Мужчины поджали губы, женщины запричитали, заохали.

— Это да, — сказал Токто. — Когда я партизаном был, думал, что доктор Храпай только раны зашивает, не верил, что он углубляет раны и расширяет их, чтобы вытащить пули. Вот до каких дней дожили!

Ултумбу неторопливо застегнул ремень и сказал:

— Да, дожили, Токто, советскую власть не слушаемся, самовольно переселяемся на другое место, забираем колхозников и организовываем свой колхоз. Вот до чего дожили.

— Кто тебе сказал, что я колхозников переманил?

— Это неважно кто, важно, что ты законы нарушаешь.

— Никого я не переманивал, это ты запомни, человек с распоротым животом! — рассердился Токто и, как всегда в гневе, начал кричать: — Спроси людей, кого я переманил?

— Никого он не заманивал, — раздались голоса. — Тут все свои, харпинские. Из соседних стойбищ…

— Слышишь? Тут никого нет из Джуена! Я переехал сюда один со своей семьей, из соседних стойбищ собрал тех, кто не хотел переезжать в Джуен, и организовал колхоз.

— Почему об этом в район не сообщил?

— А чего сообщать? Хорошее дело сделал, собрал тех людей в колхоз, которые не хотели вступать, а ты приехал ругаться. Спасибо надо говорить, а ты с ругани начал.

— Все можно было решить по-хорошему, по закону, а ты самовольничаешь, вот это плохо. Почему ты переехал сюда? — Видя, что Токто замялся, продолжал: — Сбежал? От русской девушки сбежал…

— Ну, сбежал, хочешь, так называй. Я поссорился с ней, с Потой, Идари, потому не мог больше жить в Джуене.

— Ладно, живи здесь, работай. В районе расскажу все, думаю, согласятся. Только тебе дадут отдельный от Джуена план. Понял?

Чего же не понимать тут, Токто уже не один год работал председателем колхоза, знал, что такое государственные планы, выполнял их. Пусть дают новый план, он и тут его выполнит.

После отъезда Ултумбу Токто почувствовал себя совсем больным, в груди щемило: вспомнилась ссора с Потой и Идари, и заныло его сердце. Сколько лет прожили они в одном доме, никогда не сказали друг другу худого слова. Пота всегда считал его старшим братом. До самой смерти они прожили бы братьями, если бы не советская власть, потому что не будь ее, не приехала бы и эта разлучница с голубыми глазами, не стала бы между ними. Видишь ли, она строит новую жизнь. Пусть строила бы эту жизнь себе на здоровье, но не настраивала младшего брата против старшего, жену против мужа, дочь против отца.

Токто сел на берегу, подальше от людских глаз, закурил, и воспоминания нахлынули вновь.

Старый охотник возненавидел Нину Косякову после того, как сбежала Гэнгиэ. Он сразу смекнул, что тут не обошлось без Нины, что это она своими разговорами увлекла молодую женщину. Когда возвратилась Нина с фельдшерицей в Джуен, он стал избегать ее, решил ни в чем ей не помогать, об этом и сказал Поте.

— Я не могу не помогать, — ответил Пота. — Я советская власть здесь и должен помогать. А ты перестань на нее злиться.

— Никогда не перестану, пока Гэнгиэ не вернется к нам.

— Теперь уж не вернется.

На следующий день Пота с двумя охотниками стал возводить в сторонке от фанз и землянок какое-то дощатое сооружение. Всем любопытным он объяснял, что строит уборную. Так, мол, велит Нина.

— Ну зачем было строить? — спросил Токто, когда через некоторое время джуенцы вернулись к прежним древним своим привычкам справлять нужду под кустом.

— Она велела, я и построил, — ответил Пота.

— Как ты думаешь, неужто новую жизнь надо начинать строить с этой уборной?

— Кто ее знает, может, с этого и надо.

— Эх ты, на поводу пошел!

Так появилась первая трещинка в многолетней дружбе Токто и Поты. Но эта трещинка не испортила бы их отношений, если бы за этим не последовали новые удары, порой очень тяжелые. Вернувшись из тайги, Токто узнал, что Онага родила дочь в фанзе с помощью доктора, что без его и Гиды разрешения дали девочке имя. Разгневанный дед собрался идти к Нине Косяковой, но его остановил Пота.

— Поздно ругаться, — сказал он. — Наши женщины сами уговаривали Онагу рожать в фанзе.

— Какие это наши?

— Твоя жена и моя. Потом они уговорили меня бумагу выдать о рождении девочки, я выдал такую бумагу.

Токто никогда не бил жену, как это делали другие охотники, но сейчас готов был это сделать.

— Отец Гиды, ты сперва меня ударь, я первая начала уговаривать Онагу, — заступилась Идари за Кэкэчэ.

— Ты?

— Да, я зачинщица!

Токто глядел в горящие глаза Идари и не узнавал ее: он никогда не видел ее такой сердитой и такой красивой в своем гневе. «Да, она дочь Баосы! — подумал он. — Достойная дочь». А Идари, поджав губы, вызывающе смотрела в глаза Токто и ждала или словесного ответа, или затрещины.

— Ты забываешь наши обычаи, — ответил Токто, опуская глаза, — какая бы власть ни пришла, какая бы жизнь ни наступила, нельзя отрекаться от своих обычаев.

— Ага, ты не прав, при новой жизни какие-то старые обычаи должны исчезнуть, — сказал Пота.

Токто презрительно взглянул на него и усмехнулся:

— Вижу, ты уже под подолом женщин находишься.

Но тут Онага подала внучку, и старый охотник успокоился. На следующий день в фанзу заглянула Нина, поздоровалась, поздравила с возвращением.

— Весна наступает, товарищ председатель колхоза, — сказала она. — Много работы впереди.

— Сами знаем, — буркнул в ответ Токто. Ему совсем не хотелось говорить с этой настырной девушкой.

— Я не о колхозных делах, мы на женском совете решили…

— Это какой такой совет?

— Женский. Идари, Онага туда входят.

Токто взглянул на сидевшего рядом сына, будто спрашивая его: «Ты об этом слышал?» Потом глаза его переметнулись на Идари, на Онагу.

— Мы женские вопросы решаем…

— Тогда мое дело — сторона.

— Нет, так не выйдет, вы наш первый помощник.

— Пота твой помощник, он сельсовет.

— Сельсовет это одно, а колхоз другое. Женсовет решил, каждой семье надо завести огород.

— Другого дела у них нет?

— Много дел, но они решили так. Спросите Идари, Онагу, свою жену. Все женщины на собрании решили.

«Что же это такое, женщины сами стали что-то решать, не спросив мужей, — подумал Токто. — Выходит, им теперь дается такое право. Скоро верховодить начнут, если так. Да что там, эта стерва уже верховодит, села на шею Поты!»

— Я думаю, это даже хорошо, опыт у них будет. Колхозы скоро начнут заниматься земледелием, животноводством, вот они и будут специалистами, — продолжала Косякова.

— Амурские колхозы пусть занимаются, нас это не касается, у нас нет земли, одна тайга.

— Корчевать надо, об этом я и пришла поговорить.

— Корчевать тайгу? — Токто бросил на Нину такой презрительный взгляд, будто плюнул. — Пусть русские корчуют…

Нина не хотела ссоры, она догадывалась давно, что Токто невзлюбил ее, но и ее терпение лопнуло.

— Русские корчуют, а вы не можете? Не мужчины?

— Мы мужчины, мы охотники! И детей можем делать!

Нина вспыхнула от стыда и гнева, выбежала из фанзы. Наступила долгая, неловкая тишина.

— Она за помощью пришла, — наконец начал было Пота, но его тут же резко оборвал Токто:

— Вот ты и помогай!

— Помогал и буду помогать. А тебе так разговаривать не разрешается. Она сюда направлена из края.

— А мне все равно, откуда бы ее ни направили.

— Она здесь от края, у нее документ, выданный краевым судом, где говорится, что она может судить.

— Это что же, ее послали за нами следить?

— Нет, новые законы соблюдать и горячие головы остужать. А главное, жизнь по новому пути направить.

— Знаю, новый путь начинается с вонючей уборной.

— Зимой в уборную все ходили, это ты знаешь? В уборной оказалось теплее, чем под кустом. Не смейся.

— Так. Нанай стали искать теплое место, морозов, ветра стали бояться. Хорошее начало.

— Ты должен помогать ей, делать все, что она попросит. Если ты упрямиться будешь, я буду, кто тогда станет за нас делать?

«Да, это начало нового, — думал Токто, не слушая Поты. — Началось. Женщины объединились в совет, свое собрание собирают, решают… Даже за меня решают, за председателя колхоза. Теперь примутся за мужей. А что? И примутся, почувствовали силу, поддержку этой голубоглазой. Из края… судить может. Большая сила у нее. Но меня на колени не поставишь…»

В это время Гида вывел жену на улицу и учинил допрос, что это такое женсовет, чем они занимаются в этом совете. Простодушная Онага рассказала, как женщины голосованием избрали ее в женсовет, как потом они собирались у Нины вечерами, учились стирать, чисто жить, даже песни пели и грамоте начали обучаться; кроме того, Нина в комсомол собрала девушек и юношей, они тоже учились грамоте и новой жизни.

Ревнивый Гида начал жестоко избивать жену, услышав, что она бывает на вечерах с юношами.

— За что бьешь, отец Поры, за что? — кричала Онага. — Я же вместе с тетей Идари всегда бывала, с дочерью и с твоей мамой… Я же ничего… я же после родов…

Идари выбежала, услышав крик Онаги, прикрыла ее своим телом, привела домой.

— Ревнуешь, что ли? — спросила она вошедшего вслед за ними Гиду. — Она была всегда со мной, с маленьким на руках. Эх ты! Так избить. Отец твой жен своих пальцем не тронул, а ты избиваешь. Если бы на ее месте была Гэнгиэ, ты небось руки не поднял бы.

— Не говори о Гэнгиэ! — закричал Гида.

— Не говори… А ты не бей Онагу, она не собака, она твоя жена, мать твоих детей. Я это так не оставлю, ты ответишь за это.

Собравшийся в этот же день женский совет решил судить Гиду за избиение жены. Об этом решении тут же стало известно всему стойбищу. Пошли разговоры, довольные женщины шушукались возле очагов; мужчины, лежа на нарах, рассуждали о поступке Гиды. Никто из них не видел в этом ничего плохого — подумаешь, избил жену, она на то и жена, чтобы ласкать ее и изредка бить, когда она этого заслуживает.

Весть о суде над Гидой обошла все соседние стойбища, и в день суда в Джуене собралось много народу. Ни одна фанза не могла вместить всех желающих, пришлось первый показательный суд проводить под открытым небом. С Амура тянул холодноватый ветерок, трепал красную ткань, которой покрыли стол. Мартовское солнце обогревало спины любопытных мужчин и женщин, с нетерпением ожидавших начала суда. Людям не на что было присесть, одни прихватили охапку сухой травы, другие расселись на чурбанах, и только самые догадливые взяли кабаньи шкуры и беззаботно сидели, поджав под себя ноги. Всех интересовало, какое наказание понесет Гида, но во всем Джуене об этом знала одна Нина Косякова.

Пота верно сказал Токто, у Косяковой был документ от краевой прокуратуры, ей разрешалось устраивать показательные суды над многоженцами, калымщиками, над мужчинами, избивающими жен, но наказывать она не имела права. В ее работе важно не наказание, а разъяснение охотникам законов советской власти, которые не разрешали многоженства, не позволяли продажи дочерей за калым, утверждали равноправие женщин с мужчинами. Показательный суд должен был предостерегать от преступлений.

Когда вышла Нина и встала за столом, все притихли, старики вытащили трубки изо рта, — так был важен этот момент.

— Мы сегодня будем судить именем советского закона Киле Гиду, — торжественно начала Нина. — Мы будем судить справедливо. Мы будем судить строго, потому что этого требует наша жизнь. Вы все знаете, что советская власть наделила женщин такими же правами, как и мужчин. Женщина равноправна, говорим мы. А Гида Киле не признал равноправие своей жены Онаги, он избивает ее, как избивает своих собак. За это мы сегодня будем судить его. Для этого надо избрать двух заседателей.

Женщины выдвинули Идари. Когда мужчины назвали Поту, многие запротестовали, заявили, что нехорошо, когда на таком важном суде за столом будут сидеть муж с женой. Назвали Токто, но тот отказался, заявив, что не станет судить своего сына. Наконец, избрали охотника Боракту. Идари с Борактой сели за стол рядом с Ниной.

— Киле Гида! Займите место подсудимого, — потребовала Нина, указав на табурет в двух шагах от красного стола.

Нина никогда в жизни никого не судила и не была знакома с процедурой суда. В краевой прокуратуре объяснили ей, что не обязательно придерживаться статута суда, главное, чтобы все проходило торжественно, глубоко обдуманно, прочувствованно. И поняла Нина, что суд надо вести так, чтобы подсудимого в жар бросало, потом прошибало. Но как этого добиться? Не обратится ли суд в посмешище? Долго обдумывала она каждую деталь, взвешивая каждое свое слово. «Прежде всего строгость, строгость и строгость», — твердила она сама себе.

Гида молча, опустив голову, приблизился к табурету и сел на краешек, вполоборота к землякам.

— Садись лицом к людям! Нечего теперь прятать глаза, нечего теперь стыдиться, стыдился бы, когда бил жену.

— Я сгоряча, — пробормотал Гида.

— Тебе не давали слова, молчи. На вопросы будешь отвечать стоя. Ты знал закон, что женщина равноправна с мужчинами?

Гида встал и кивнул головой.

— Голос потерял?

— Слышал такое, да не понял…

— Чего врешь? — выкрикнула Идари. — Сколько об этом говорили, сам говорил, да все смешком и смешком. Вот и досмеялся.

— Тебя, тетя Идари…

— Она тебе не тетя, она народный заседатель! Онагу как жену, как мать своих детей признаешь?

— Да.

— Зачем тогда побил?

— Чего она ходит на вечера? Я не разрешал…

— Вот как? Ты не разрешал, потому она не должна ходить на женский совет, на вечера грамоты. А где ее право?

Токто сидел позади всех на охапке сухой травы и внимательно следил за судом. Не нравился ему этот суд, не нравилась судья, ее голос, вопросы. Да и жалко было сына, наверно, весь вспотел, глаз не поднимает на людей. Разве легко слушать всякие обвинения перед глазами стольких людей.

— Ты побил не жену, ты побил советскую активистку, члена женсовета и за это понесешь суровое наказание.

Тут все зашевелились, зашептались. Токто уперся глазами в Косякову и старался отгадать ее мысли. «Зачем же такое обвинение? — испуганно думал он. — Зачем так? Он, когда бил, жену бил, заревновал…» Мысли путались от страха за сына.

— Ты не разрешаешь ей ходить на женсовет, не разрешаешь учиться грамоте, не разрешаешь вступать в новую жизнь, значит, ты не разрешаешь ей подчиняться советским законам! Ты против советских законов.

Это было тяжелое обвинение, никто не ожидал такого поворота. Все знали, что Гида побил жену из-за ревности, сгоряча, а тут вон в чем его обвиняют! Вон куда повернула умная или хитрая русская девушка. Права она или нет? Очень у нее все ладно получается, вот что значит быть грамотной. Но права ли она? Слишком уж тяжелое обвинение.

— Я не против, как я могу быть против власти, — забормотал Гида и сморкнулся. — Я только не хотел, чтобы она одна без меня ходила… А то что я…

— Признаешь себя виновным?

— В чем? Что побил? Да, побил, но я не против власти…

— У кого вопросы есть к подсудимому?

Все молчали.

— У тебя, Боракта, есть вопросы?

— Нет, зачем вопросы, нет вопросов, — затараторил Боракта.

— Может, кто хочет слово сказать?

Встала Идари и заговорила.

— Правильные советские законы, очень правильные. Разве за нас, за женщин, какой закон раньше заступался? Не было такого закона. А теперь поглядите на этого храброго охотника, на жену поднявшего руку. Стоит, дрожит. Дрожи, дрожи, Гида, да запомни крепко, не тронь и пальцем женщину. Все мужчины запомните, тронете жену, будете вот так стоять перед судом. Какое наказание он заслужил?..

Нина взяла ее под локоть, шепнула: «Об этом позже».

— Ладно, об этом позже, — продолжала Идари, но вдруг, потеряв нить мыслей, растерянно замолчала. — Ладно, я кончила, — смущенно сказала ока и села.

— Если нет больше желающих слово сказать, то суд уходит на совещание, — объявила Нина.

Когда она с Идари и Борактой удалилась в фанзу, охотники закурили и заговорили.

— Теперь собственной жены станешь бояться…

— Власть им дали, равноправными сделали, что хочу, то и делаю, а ты слова не смей сказать…

— Прежде чем ударить жену, придется вспомнить, кто она такая, кроме как жена, иначе нельзя, обвинят…

Судьи совещались недолго. Идари сообщила, что Онага просила не судить мужа, плакала.

— Судить надо было, — ответила Нина. — А ты, Боракта, почему молчал?

— Чего говорить? Зачем говорить? Скажу, а потом меня будешь судить, стыдно будет.

— Жену тоже бьешь?

— Маленько как не бить?

— Все равно, не смей больше трогать, а то судить будем. Итак, решаем: так как за Киле Гиду заступилась побитая жена Онага, и имея в виду, что он впервые…

— Нет, он и раньше тоже бил, — возразила Идари.

— Ладно, пусть… Впервые совершил такой поступок, побил жену, на первый раз ограничиться строгим предупреждением, но при повторении строго наказать, вплоть до тюрьмы. Согласны с таким решением?

— Согласны, — ответили оба заседателя и облегченно вздохнули.

Нина вышла к столу и сказала:

— Встать всем! Суд зачитает решение.

Все поднялись на ноги, выслушали решение суда. Загалдели.

— В тюрьму не сажают!

— Я так и знал, не будет ничего. Будем бить…

— Правильно, угрожали только.

Один Гида, не проронив ни слова, зашагал домой. После этого суда он долго не разговаривал с домашними, спал отдельно от жены, стыдился появляться на людях.

Весной женщины все же раскопали огороды на релке возле Чиори. К этому времени Нина открыла ясли, собрала всех ребятишек ясельного возраста. Она доставала все необходимое с боем: и деньги, и мануфактуру, и питание детям. Почти каждый день приходила в контору колхоза к Токто и надоела ему так, как может надоесть незаживающий чирий.

И Токто сбежал в Болонь на все лето. Позже услышал, что огороды женщин на релке затопило. Жалко стало их, зря трудились, так радостно трудились. До осени пробыл Токто в Болони, изредка навещал Джуен, но встреч с Ниной избегал. Однажды, когда он находился дома, прибежала к нему сестра Боракты, вдовая женщина, уже несколько лет не находившая себе мужа.

— Отец Гиды, помоги, — сказала она, — ты был сельсовет, все законы знаешь не хуже Поты и Идари, и этой светловолосой…

— Ты с чего это взяла? — оторопел Токто. — Откуда мне лучше их знать? Ты заговорилась. Эта русская послана сюда учить нас…

Токто говорил искренне, позабыв о своей неприязни к Нине.

— Ладно. Так вот, слушай. Я не кривая, не косая, умерший муж меня любил…

— Помню, раза два видел, как палкой он тебя…

— Так это два раза всего, виновата была. А так я женщина хорошая, еще рожать могу, а Пота и русская не разрешают дать за меня тори.

— Потому что советские законы не разрешают. За тори русская будет судить…

— Не разрешает, не разрешает. Все же дают тори! Мне одной не разрешают.

— За кого дали?

Тут в фанзу вошел Пота, за ним Идари. Вдова прикусила язык.

— Говори, за кого дали? — повторил Токто.

— Кому какое дело, за кого дали! — закричала женщина и повернулась к вошедшим: — Пота, разреши тори дать! Мне стыдно выходить без тори!

— Чего стыдиться? Все выходят без тори, и никому не стыдно. И ты выходи, — ответил Пота.

— Я молодая еще, рожать могу, род мужа пополню, и он не хочет без тори, да и я не хочу…

— Закон есть закон.

— Эх, вы! Ты, Идари, говорила, правильные советские законы, очень правильные! Нас, женщин, защищают. Где же они правильные? Где они защищают?

— Тебя не продают как собаку, — ответила Идари.

— Как собаку, говоришь? Эх гы! Плохой закон, плохой! Меня твой закон ставит ниже собаки! За собаку деньги платят, а за меня не платят. Понимаешь ты? За меня рубля не дают, выходит, я хуже собаки, ничего не стою…

«Вот это завернула, — подумал Токто, когда ушла вдова, — так завернула, что не придумаешь лучше. Ха!» И тут вдруг он поймал себя на мысли, не выглядит ли сам в глазах Нины, как эта взбалмошная женщина. Он ведь спорит, ругается, иногда сам замечает, что поступает нелепо, прямо, можно сказать, глупо, но не может сдержаться.

«Да, наверно, так, — подумал Токто, — дураком выгляжу. Ладно, зачем теперь исправляться, еще хуже будет. Все равно я упрямцем был и останусь».

Подходила пора выезжать на Амур, ловить осеннюю кету. Токто готовился выезжать всем колхозом. Однажды явилась к нему Нина, сказала:

— Товарищ председатель, в Джуене и нынче не могут открыть школу, детей колхозников нужно отправить в Болонь, там они будут жить в интернате и учиться.

— Мне какое дело? — ответил Токто. — Отправляй.

— Не хотят отпускать детей.

— А я что, заставлю их, что ли?

— Зачем? Пример покажите, отправьте своих внуков в интернат, за вами отправят и другие.

— Моих внуков? В Болонь отправить одних?

— Почему одних, с другими детьми…

— Что ты говоришь? Ты понимаешь, что говоришь? Отправить Пору и Лингу — это оторвать мое сердце от меня! Понимаешь?!

— Им учиться надо, они должны быть грамотными…

— Нет, внуки всегда будут со мной! И молчи, знаю, что скажешь: против советских законов идешь, не отпускаешь их учиться. Судить тебя! Ну, суди, суди старого Токто! В тюрьму его! Я в тюрьму пойду с внуками. Так и знай. А внуков не отпущу, пусть другие отправляют…

Крепко поругался Токто на этот раз с Ниной. Вечером на Токто набросились Пота с Идари, и они окончательно поссорились. На следующий день Токто всей семьей выехал на путину, а после нее переселился в Хурэчэн. Переселился потому, что ему житья не давали в Джуене.

Прошел почти год, а Токто до сих пор обижен на названого брата и его жену, ему все кажется, что они должны были заступиться за него, ведь шел разговор о внуках, о сердце Токто! Знали, как Токто привязан к ним, как любит их, и все же пошли на поводу у русской девушки. На Нину Токто перестал сердиться, потому что она уехала из Джуена в ту же осень, а куда уехала, он не знал и знать не хотел. …Токто выбил пепел из трубки.

— Где ты, дед? — раздался голос Поры, старшего внука.

Вышел он из-за кустов, тонкий, упругий крепыш. Токто залюбовался внуком. «Родился он в год, когда у меня оморочка с мясом затонула, — подумал он. — Пятнадцать зим прошло. Женить пора».

— Шаман тебя ждет, — сообщил Пора.

— Слушай, председатель, по делу я, — сказал шаман, когда Токто сел возле него на нарах. — С людьми я говорил, согласны. Я ведь работаю для колхоза, стараюсь. Езжу от одной бригады к другой, камлаю, всем добиваюсь хороших уловов. Все довольны. Мне надо деньги за это платить. С людьми говорил, согласны.

— Чего тогда меня спрашиваешь?

— Ты председатель.

— Если люди согласны, будем платить.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После встречи и задушевной беседы с Карлом Яновичем Луксом Богдан почувствовал волнение и какое-то непонятное беспокойство. Чем это было вызвано, он сам себе не мог объяснить.

— Волнуешься? — спросил Михаил Гейкер. — Я тоже что-то волнуюсь. Конешно, ты ни разу не бывал дома, не встречался с родственниками, с друзьями. А я и другие ездили, встречались. Зря ты не ездил на Амур…

— Много работы, хочется больше познать, взять хочется больше, понял? — ответил Богдан.

— Будто тебе одному этого хочется. Умник какой. Конешно, всем хочется. Но домой неплохо съездить. Зря нынче я не поехал.

— Чего это ты вдруг так, зря да зря. Кто тебя держал? Литер тебе давали, продуктовый паек давали — пожалуйста, езжай домой, товарищ Конешно. А ты не поехал.

Михаил не обиделся на «товарищ Конешно».

— Жалко тебя стало, — засмеялся он. — Ты один на лето остаешься, один помогаешь Севзвездину нанайскую грамматику довести. Решил помочь вам, вот и остался.

— Хитрый ты, Моло-Мишка!

— А ты думал. Конешно, хитрый. А волнуюсь, потому что сердце чует, приедут друзья или просто знакомые. Ведь Институт народов Севера открывается, должны приехать новички.

— Должны, я тоже жду.

— Институт уже, знаешь, как назвали ненцы, эвенки, чукчи? Красный чум! Красная яранга! А мы как назовем? Красный хомаран или красная фанза?

— Молодцы ребята, хорошо назвали. Ведь этот дом на Обводном канале теперь будет знать весь Север. А может быть, и весь мир, потому что ни в одной стране нет такого института. Только у нас есть, в Стране Советов, в городе Ленина.

— Умеешь говорить. До сердца доходит.

— Смеешься? А чего смешного? Ну, скажи, где, в какой другой стране столько внимания уделяют маленьким народностям, как у нас? Где открывают для них специальные институты и обучают бесплатно, одевают, кормят бесплатно, водят по театрам, музеям? Где?

— Зачем сердиться? Я вовсе не смеялся, а просто так…

— Нельзя «просто так», со смешинкой говорить о большом деле. Обидно. А что делается сейчас на местах! Ты вот ездил, видел своими глазами, а я отсюда сердцем чую. Я бы сейчас уехал туда, если бы отпустили. Я слишком задержался тут, слишком много задарма съел хлеба, пора долг отдавать.

— Ладно, Богдан, не сердись. Я же пошутил с красным хомараном и фанзой. А долг мы уже отдаем, так я думаю. Вместе с учеными букварь пишем, грамматику составляем. Я сам удивляюсь, как так получается? Мы сами учимся и сами букварь пишем.

Богдан задумался. Действительно, как-то чудно получается, что приехал сюда малограмотным, а ученые сразу приобщили его к своей работе. Случалось ли с кем-нибудь так, как случилось с ним? Нет, не было раньше такого, так же как не бывало раньше Института народов Севера, школ и больниц для малых народностей, собственной письменности. Все это дала советская власть, партия Ленина.

— Букварь — это нашим детям, — продолжал Михаил. — Только представлю себе, как читают наш букварь, и что-то начинает у м, еня в груди ворочаться, в глазах щипать. А у тебя?

— Нет, просто приятно.

— Мне тоже приятно. Так же было, когда я влюбился…

Богдан усмехнулся: сейчас начнет рассказывать о своей любви. Людмила Константиновна была моложе Богдана, Михаила и других студентов. Но ее все звали по имени-отчеству из-за ее должности медсестры; такой редкой среди северян. Михаил давно влюбился в нее и только, кажется, недавно объяснился.

— Не улыбайся, — сказал Михаил. — Взяли привычку, как сказал о любви, улыбаться. Мы скоро поженимся, она согласна уехать на Амур.

— Миша! Правда?

— А что? Вру, думаешь?

— Молодец, Моло! Ты ведь доктора привезешь на Амур.

— Конешно, привезу. Думаешь, сам не знаю. Вот вы тоже женились бы и увезли кто доктора, кто учителя, и мы весь район обеспечили бы докторами и учителями.

— Это ты один такой удачливый, нам куда до тебя.

— А ты чего с девчонками не гуляешь? Они сами, думаешь, к тебе на шею бросятся? Жди, состаришься…

С Михаилом Богдану всегда приятно поговорить. Весельчак он, выдумщик, загрустишь — мигом грусть развеет.

Жили северяне теперь на Обводном канале, где стоял новый Институт народов Севера. Каждый день в общежитии появлялись новички. Позавчера прибыла большая группа тунгусов, вчера приехали самоеды и остяки. Богдан с нетерпением ожидал амурских: ульчей, нанайцев, нивхов.

— Как ты думаешь, сегодня наши приедут? — спросил Михаил, перестав дурачиться. — Ты кого ждешь?

— Сам не знаю.

— Я тоже не знаю, но кто-то все равно приедет. Яшка Самар вернется, ведь ему литер выдали туда и обратно.

Яков Самар приехал в Ленинград год назад, скучал по дому, чуть не заболел, Михаилу земляки дали задание — веселить Якова, смешигь, чтобы не тосковал и не заболел. Все нанайцы были рядом с Яковом. А когда окончились занятия, выхлопотали ему литер до Хабаровска и обратно, проводили на вокзал, усадили в поезд.

— Напейся вдоволь амурской воды, да не забывай, что у тебя в кармане билет обратно в Ленинград, — напутствовал его Михаил. — А нам привези по кусочку юколы. Не забудешь? Соленой кеты привези, мы тут с картошкой ее сварим. Ладно? Возвращайся…

Ни в этот день, ни на второй студенты-нанайцы не дождались земляков. Только на третий день появились они. Была суббота, Богдан с Михаилом и Людмилой собирались на Каменные острова погулять. Богдан любил этот парк, хотя он нисколько не походил на тайгу, любил покататься на лодке, хотя и лодка — не оморочка. Но вода — она всегда вода, что на Неве, что на Амуре, и если любишь ее как тайгу, как свой дом, она всегда приносит тебе радость. Почему-то Богдан именно на воде чаще всего вспоминал дом, тайгу, беседы с дедом-старшим Баосой и дедом-младшим Пиапоном и почему-то на воде чаще ощущал зов родной земли амурской, о которой говорил дед Пиапон.

Богдан с Михаилом ждали Людмилу, но вместо нее в комнату вбежал Яшка Самар, бросился к Михаилу, обнял и начал тузить его кулаками по спине.

— Соскучился, Миша, по тебе! Посмотрю на воду — тебя вспоминаю, поймаю рыбы — тебя вспомню. Ты как шаман!

— Вот, говорил я тебе, а?! Вот как надо, — радовался Михаил.

Потом Яша подбежал к Богдану, обнял.

— А тебя, Богдан, девушка спрашивает, — сообщил он. — Такая красивая, я еще никогда не видел такой. Кто она тебе, сестра? Невеста?

У Богдана сердце забилось, будто белка в клетке.

— Откуда я знаю, — как можно спокойнее ответил он, — сперва надо взглянуть.

— Пошли, пошли, — заторопил Яшка. — Много наших приехало, двенадцать нанай, пятеро ульчей, два нивха.

Богдан, чувствуя непонятную тяжесть в ногах, будто кто привязал к ним гири, шел за плечистым Михаилом и заглядывал вперед через его плечо. В вестибюле стояли чемоданы, наспех сколоченные из фанеры, аккуратно перевязанные веревками баулы и тюки. Рядом толпились приезжие. Их уже окружили студенты, теребили, обнимали знакомых, расспрашивали. Вдруг прикрывавший Богдана Михаил метнулся в сторону и обнял невысокого, такого же, как и он, плечистого паренька. Богдан растерянно стоял на лестнице и смотрел, как обнимались земляки.

— Это он брата встретил, — сказал Яшка. — Я нарочно не сказал ему, что брат приехал. Гэнгиэ, где ты?

Богдан вздрогнул: Гэнгиэ! В голову ударила кровь, в глазах потемнело. Откуда она? Как семья? Гида? «Береги себя, Богдан», — услышал он голос, который слышал в шепоте листьев, в звоне ключа, в пении воды под оморочкой.

— Богдан, здравствуй!

Перед ним стояла Гэнгиэ, красивая, смущенная. И глаза ее косульи, и волосы такие необычные, не по-нанайски черные, а светлее… Она, такая близкая и родная… Здесь, в Ленинграде, вдали от Амура — еще роднее.

— Гэнгиэ, ты? Как?

— Приехала.

— Как?

— Так…

Слышали окружающие этот разговор, но никто не мог понять, о чем они говорят, а они все понимали, и отвечала Гэнгиэ длинно, ясно, хотя сказала только «так». И вопрос Богдана «как» спрашивал об очень многом, и тоже понятен был только ей. Богдан оглядел Гэнгиэ. На ней аккуратная кофточка, черная юбка, серые чулки, простые туфли — все необычное, и потому Гэнгиз выглядела еще красивее.

Провожаемые десятками глаз, они спустились с лестницы и встали за колонной. Здесь только они немного успокоились. Гэнгиэ взяла его руку, погладила, смущенно опустив глаза. Руки ее дрожали.

— Как доехала? — спросил Богдан и тут же понял, какой глупый вопрос задал, и засмеялся.

Гэнгиэ тоже засмеялась и попросила:

— Молчи лучше, я ничего тебе толком пока не расскажу, я растеряла все слова. В глазах туман, голова кружится целый день. Лучше помолчим.

Богдан крепко сжал ее руки, заглянул в глаза.

— Новички, за мной! — раздался наверху голос.

— Сейчас поведут вас в комнаты, потом накормят, сводят в баню. Вечером будете отдыхать, поняла? — торопливо шептал Богдан. — Ты будешь свободна. Я тебя буду ждать здесь, у этой колонны. Запомнишь?

— Не знаю, Богдан, я даже не помню, с какой стороны зашла, где нахожусь, ничего не понимаю, я сама не своя.

— Хорошо, я тогда сам разыщу гебя.

Богдан подошел к чемоданам, тюкам, обернулся к Гэнгиэ, спрашивая взглядом, который ее. Гэнгиэ взяла маленький сверточек и улыбнулась. И тут Богдан понял все.

— Ты сбежала? — спросил он.

— Потом, — опять улыбнулась Гэнгиэ.

«Вот она какая, Гэнгиэ! — восхищенно подумал Богдан, глядя ей вслед. — Какая молодец! Потянулась к знанию, к свету. Сбежала от мужа, чтобы стать грамотной, полезной для своего народа. Молодец!»

— Вот теперь я понял, почему ты с девушками не гуляешь, — сказал Михаил, подходя к Богдану. — Когда такая у тебя невеста, разве о другой подумаешь?

— Ты ошибся, она не невеста, — засмеялся Богдан.

— Врешь, по глазам видно.

— Кто она? — спросил подошедший Яков.

— Знакомая, вместе рыбачили.

— Знакомая, — передразнил Михаил. — Яша, голову мою обреешь, если он не женится на ней. Потом в придачу еще отдам шелковую рубашку с галстуком.

— Проспоришь, — сказал Богдан.

— Ни за что. Ты посмотри, Яша, в его глаза, это же глаза сумасшедшего или влюбленного…

Прогулку на Каменные острова тут же отложили. Людмила Константиновна осталась в общежитии хлопотать со всеми нанайцами о праздничном ужине. Яков привез летней юколы, вяленых сазанов, соленой и сушеной черемши, несколько лепешек из толченой черемухи. Все было нанайское, родное, привычное с детства!

Вечер амурского землячества устроили в столовой. Пригласили Карла Лукса, Сашу Севзвездина. За длинным столом, покрытым белой скатертью, сидели нанайцы, ульчи, нивхи. Богдан сидел рядом с Гэнгиэ, подкладывал ей в тарелку студенческой еды и улыбался, глядя, как она неумело обращается с вилкой.

— Хочешь, я тебе сарбой — палочки для еды — достану? — спросил он.

— Не надо, Богдан, я лучше буду учиться вилкой есть. Я уже немного научилась, пока в Хабаровске была и сюда ехала. — Гэнгиэ оглядела Богдана, скользнула взглядом по отглаженному костюму, белому воротнику, галстуку. — А этот ошейник самому надо завязывать? Красиво. Здесь все красиво. А ты совсем другой…

— Постарел?

— Нет, не постарел. Ты просто стал другой человек, я бы тебя ни за что не узнала, если бы встретила где.

Кто-то забренчал вилкой по бутылке, требуя тишины.

— Товарищи, друзья! — поднялся высокий широкоплечий Карл Янович. — Ну вот, мы встретились здесь, за этим столом. Вы, дети Амура, встретились на берегу Невы! Как в сказке. Это стало возможно только потому, что победила Великая Октябрьская революция, потому, что наша партия и правительство решают национальный вопрос по заветам Ленина…

— Кто это? — спросила Гэнгиэ.

— Лукс, старый революционер, большевик. В Хабаровске был председателем комитета Севера, здесь стал заместителем директора нашего института.

Ничего не поняла Гэнгиэ из этого объяснения, как и не понимала речи Карла Лукса. До замужества она еще знала несколько русских слов, а на Харпи все позабыла.

— Институт народов Севера открыт для вас, — продолжал Карл Янович. — Учитесь, набирайтесь знаний и несите их своему народу. Вы сами видели, какие преобразования происходят на Амуре, знаете, как не хватает грамотных людей. Председатели сельсоветов, колхозов сплошь неграмотные или малограмотные люди. Кооператоры тоже. Нет секретарей сельских Советов, бухгалтеров, кассиров в колхозах. Не хватает учителей. Здесь, в институте, вы будете обучаться на факультетах педагогическом, советского строительства, кооперации. Вас ждут на Амуре, и потому старайтесь, учитесь.

Все захлопали в ладоши, Гэнгиэ последовала их примеру.

— Ты юколу ешь, — сказала она Богдану. — Соскучился ведь?

— Соскучился, — признался Богдан. — Я бы сейчас поел боды или полынного супа и кеты.

— Где их здесь приготовишь? Откуда возьмешь полынь, свежую рыбу, кету?

Гэнгиэ после бани посвежела. От нее пахло туалетным мылом, одеколоном. Это постарались студентки-землячки.

— Ты ничего не успела рассказать, — прошептал Богдан. — А я хочу услышать новости, как мои живут, как твои…

— Моих там уже никого нет.

После ужина, одевшись потеплее, Богдан с Гэнгиэ вышли прогуляться. Расцвеченный тысячами освещенных окон, уличными фонарями, город восхитил Гэнгиэ.

— Богдан, я всю дорогу смотрела в окно, — рассказывала она. — Какая большая земля, а! Сколько ехали мы, как быстро ехали, а края земли нет. Удивительно. Столько городов, сел проехали — не сосчитать. Столько чудес — глаза разбегаются. А ты, наверно, уже все знаешь, да? Как я тебе завидую.

— Не завидуй, учись прилежно, все сама узнаешь.

— Как буду учиться — не знаю. Я же ничего не понимаю, букв не знаю.

— Ты приехала, чтобы научиться грамоте. Все будет хорошо, я тебе буду помогать. А теперь расскажи все, все.

— Отец твой председателем сельсовета работает. Здоров. Мать, брат, сестра тоже здоровы. Брат твой Дэбэну двоих детей имеет.

— Вот как! Молодец, обогнал меня.

— А ты разве… — Гэнгиэ испуганно смотрела в глаза Богдана.

— Что? Женат, думаешь? Нет, не успел, — рассмеялся Богдан.

Гэнгиэ успокоилась и продолжала рассказ.

— Мой бывший муж ждет третьего ребенка, отец его и мать здоровы. О дядях своих, наверно, знаешь? Рассказывали?

Богдан слышал о няргинцах от ребят, возвратившихся с Амура после летних каникул.

— Ты расскажи о себе, — тихо попросил он, когда сели на скамейке в парке.

— О себе нечего рассказывать, Богдан. Какая у меня была жизнь? Скажешь, он любил меня. Да, любил. Но я не любила его. Когда мы с тобой впервые увиделись, ты помнишь? Нет? А я помню. Ты проезжал из Джуена в Нярги, останавливался в Болони. Тогда я увидела тебя…

— Я много раз останавливался в Болони.

— Да. Но тогда я тебя впервые увидела. Потом я видела тебя много раз. Когда ваша лодка приставала в Болони, я шла ближе к вам за водой. Или выходила чистить кастрюлю.

— Нарочно?

— Потом я вышивала кисет, — продолжала Гэнгиэ, не отвечая на вопрос Богдана. — Не ему, другому. Однажды приехал его отец, выпили, и тогда мой отец начал меня продавать ему…

— Кому ему? Токто, что ли?

— Да, отцу Гиды.

— Как так, Токто сватался сам?

— Нет, отец мой отдавал меня. Но Токто хороший человек, сказал, не хочу губить ее, она молода и… молода, мол, грех не хочу брать, говорит. Отказался.

— Молодец! — выдохнул Богдан. — Я же ничего этого не знал.

— Никто не знает, даже Гида не знает. Потом Гида увидел меня и потребовал у отца, чтобы сватал. Тогда заставили меня быстро кисет закончить и заставили подарить. Помнишь это?

Да, Богдан помнил все.

— Этот кисет не ему был вышит, — жестко проговорила Гэнгиэ. — Теперь я женщина, Богдан, мне нечего стесняться…

Богдан даже не заметил, как очутилась ее теплая рука в его ладонях, он гладил ее…

— Потом стала его женой. Однажды узнаю, что у него есть девушка, она родила от него сына. Я не знала, куда мне деться от стыда, где спрятаться от людских глаз, хотя мы одни жили на Хэлге, но мне казалось, что много-много людей смотрят на меня, тычут пальцами и смеются. Я нарочно съела гу и стала умирать. Потеряла сознание… Да твой отец с его отцом вовремя вернулись, оживили. Вот как было, Богдан. А ты всегда видел меня спокойной, не знал и не догадывался, о ком я думаю, а я думала о тебе. Когда ты уходил в партизаны, я плакала всю ночь, подушка была мокрая. Я молилась эндури, чтобы он берег тебя…

— Береги себя, сказала ты тогда, — пробормотал взволнованный услышанным Богдан.

— Говорила, громко сказала, чтобы все слышали, чтобы и он, трус, услышал. Ты знаешь, его партизаны взяли проводником, а он сбежал. Трус! Погом он мне говорил, соскучился, мол, не мог больше… Как я возненавидела его! Но что я могла сделать? Сбежать? Куда? Дома отец изобьет и вернет с позором. Куда я могла деться? Отравиться еще раз боялась. Топиться — тоже. Жила я как мертвая, не было в моей жизни радости. Нет, вру. Однажды в Болони была рада, когда сама обняла тебя… Не могла… Когда услышала от Нины о тебе, что собирают людей в Ленинград, услышала, как девушки бегут от родителей, жены от мужей на учебу, я тоже сбежала. Хотели меня оставить в Хабаровске, но я боялась, что приедут, выкрадут, ведь до Хабаровска совсем недалеко. А здесь они не найдут, сюда не доберутся.

— А ты храбрая, Гэнгиэ, решилась на такое.

— Какая храбрая, побоялась второй раз отравиться.

— Зачем? Догадывалась ведь, что есть человек, который горевал бы…

Гэнгиэ опустила голову.

Богдан нежно гладил руку Гэнгиэ и думал о ее судьбе, о судьбе любимой жены Гиды. Если любимая жена пережила столько, то можно себе представить, что достается нелюбимым женам, которых избивают как собак, заставляют выполнять самые тяжелые и грязные работы.

— Больше этого не будет, — сказал он, задумавшись.

— Чего не будет?

— О будущем я говорю.

— Будущее… Ты теперь далеко видишь, ты грамотный… А я что, я сбежавшая от мужа жена, неграмотная, темная женщина…

— Перестань, Гэнгиэ, не говори так.

Богдан обнял ее, прижал к груди ее мокрое от слез лицо.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Нельзя стрелять, — сказал Холгитон и не услышал своего голоса. — Грех стрелять. Он с когтями, мы с копьем…

Холгитон поднял голову, глаза его облепило снегом, и он не увидел тигра, но почувствовал его близость, унюхал его кошачий запах. Он побарахтался в снегу и, как самому показалось, резво вскочил на ноги, выставил вперед копье. Тигр, оскалив зубы, лежал перед ним в нескольких шагах. Холгитон вытер с лица снег и медленно пошел на него.

— Ты не Амбан, ты вор! Тебе стыдно стало, ты сам ищешь смерть. Получишь…

Полосатый зверь скалил зубы, но вместо густого рева из его глотки вырвался хрип. Холгитон напружинился и всем телом бросился на тигра. Копье его мягко вонзилось в горло зверя.

— Получай! Я тебя убил!

Тигр жалобно мяукнул и устало закрыл глаза. Холгитон ждал сопротивления, борьбы, он все еще упирался копьем, ожидая схватки.

— Я тебя убил, — повторил он, когда тигр закрыл глаза. — Прости меня, прости и этих молодых людей, они не виноваты, ты сам виноват. А грех пусть падет на меня, я последний ударил тебя копьем…

Холгитон вытер мокрое лицо рукавицей, сел на снег возле тигра и стал обтирать кровь с копья полой халата. Охотники медленно подходили к своей жертве, все еще держа ружья наизготовке. На лицах страх и удивление. Пиапон встал перед тигром на колени.

— Прости, Ама-Амбан, не от злости стрелял, не от жадности, мы тебя раньше просили уйти, сам виноват. Прости.

Опасливо подошли Калпе и другие охотники, опустились на колени, пробормотали:

— Прости, Ама-Амбан.

Холгитон вытащил кисет, набил трубку и закурил. Руки его двигались нарочито медленно, чтоб другие не видели, как они дрожат, как он испуган до полусмерти. Даже Пиапона била предательская дрожь, и он никак не мог от нее избавиться.

— Дело сделано, — смущенно проговорил он, присаживаясь рядом с Холгитоном.

Старик ничего не ответил. Охотники молча расселись рядом и закурили.

— Что будем делать? — спросил Пиапон после долгого молчания.

— Помолимся, потом домой надо, время пришло, — ответил Холгитон.

— А его?

— Не знаю, самому не приходилось, а старики рассказывали, что, если такое случалось, на месте оставляли. Сучьями, деревьями прикрывали, чтобы вороны не добрались, и насовсем уходили с этого места.

— Оставить, что ли, и нам?

— Как оставить? — вмешался в разговор Калпе. — Нельзя оставлять. Надо привезти, людям показать. Это надо обязательно так сделать. Люди теперь умные, поймут.

— Чего поймут? — спросил кто-то.

— Как чего? Ты сам-то разве не понял, что случилось? Эх, ты. Раньше мы его след целовали, тропу его не осмеливались переходить, а теперь… Время новое, мы обновились, вот что люди поймут.

«Совсем изменился Калпе, — подумал Пиапон, глядя на оживленное лицо младшего брата. — Совсем новый человек. Правильно рассуждает. Надо привезти Амбана домой, надо Воротину сдать, пусть государство в дар принимает. Только зачем государству тигр, что с ним делать? Мясо нельзя есть. Разве что для похвальбы, вот, мол, посмотрите, какие мы стали, ружья и копья поднинимаем на Амбана. Для этого только? Впрочем, это тоже не маленькое дело…»

— Ножом не смейте трогать, — предупредил Холгитон, и Пиапон понял, что старик согласился вывозить тигра из тайги.

В этот вечер охотники молились допоздна, а утром покинули зимник. Длинная цепочка тяжело нагруженных мясом нарт растянулась между деревьями. Среди них выделялась одна нарта с тигром: ее доверили старику Холгитону. Охотники решили выходить на горную реку Анюй. Путь этот длинноват, но зато охотники пройдут по густонаселенному Амуру, покажут свой необычный трофей.

— Пусть люди поглядят, — стоял на своем Калпе. — Старики лучше поймут новую жизнь, новых людей, а молодым это силы прибавит.

Прав оказался Калпе. В первых же стойбищах, Сира и Вира, люди окружили нарту с тигром, дружно помолились и устроили нечто вроде митинга. Потом охотники проходили через русские села, и всюду высыпал народ, плотно окружал нарту с тигром и кто с восхищением, кто со страхом разглядывал грозного хищника. Молва о няргинцах, осмелившихся поднять руку на Амбана, распространилась по Амуру, Любопытные из дальних стойбищ выходили на Амур, чтобы только взглянуть на тигра. Когда подходили к Нярги, вперед выпустили Холгитона с тигром. Няргинцы встретили своих далеко от стойбища.

— Вас человек с ящиком ожидает, — сообщили они.

«Человек с ящиком» оказался фотографом, он долго не выпускал охотников из своих цепких рук, заставлял позировать то всей бригадой, то поодиночке. А когда узнал, что Холгитон добил зверя копьем, потребовал, чтобы тот показал, как это совершилось. Отнекивался старик как мог, но вынужден был уступить напористому фотографу, Вытащил он свое копье, снял чехол и встал перед тигром. А тигр лежал на нарте, привязанный к ней веревками.

— Зачем так, стыдно так, — сказал Калле фотографу. — Видишь, он на нарте веревкой привязан, а он, — Калпе указал на старика, — с копьем на него. Стыдно. Один привязан, другой с копьем…

Фотограф понял свою оплошность, тигра бережно сняли с нарты, положили на снег.

— На мертвого с копьем, — бормотал Холгитон.

— Ладно, не ворчи, — сказал Калпе. — Когда ты его колол, он тоже не совсем живой был.

— Зачем ты так, — сказал Пиапон, отводя брата в сторону. — Все знают, и он знает. Зачем обижаешь?

Вечером в Нярги отпраздновали возвращение охотников.

— Ты очень хорошо сделал, — говорил Пиапон Холгитону. — Вовремя лег, иначе нам нельзя было стрелять, ты мешал. А ты очень правильно сделал…

Холгитон улыбался, хотя оба они знали, что все произошло далеко не так. Когда с тигром было покончено, они разгребли предательскую валежину под снегом, о которую запнулся старик.

— Ты добил его, грех принял… — говорил Пиапон.

— Принял. Надо бы к дяде твоему съездить, что он скажет?

Пиапон понял, что Холгитон не очень надеется на молитвы и предлагает обратиться к великому шаману Богдане Давно не встречался Пиапон с ним. Летом Богдано приезжал поглядеть на невиданный заезок. Пиапона тогда не было в Болони, но он слышал, как был великий шаман поражен увиденным, говорят, что даже молился, просил духов помочь колхозникам, чтобы сваи не валились, чтобы стальные сети не рвались. Богдане добровольно исполнял обязанности всеобщего шамана, хотя колхозным шаманом не стал, потому что в районе не велели принимать его в колхоз, будь даже он трижды великим. Напротив, приказали бороться с ним. Но как Пиапон будет бороться с великим шаманом, да к тому же с родным дядей? Так идут годы, Пиапон молчит, великий шаман потихоньку шаманит…

— Что скажет? Покамлает, отведет грех — и все, — ответил Пиапон.

На следующий день охотники повезли мясо в Малмыж. Холгитон вез тигра. Вдруг охотничье его ухо уловило незнакомый звук, несшийся откуда-то издалека. Старик оглядел торосистый Амур, хотя понимал, что по такому льду не пройдет пароход или катер, оглядел голубое мартовское небо, отыскивая виденный однажды самолет. Страшный переполох вызвал этот самолет в Нярги в позапрошлое лето. Появился он внезапно над Нярги и стал делать круги, испугав до полусмерти старых людей. Попадали они на землю и стали молиться эндури, просить пощады. Они приняли самолет за страшную птицу Кори, которая, по преданиям, питается только лишь человечиной. Пиапон с несколькими молодыми охотниками бегали по стойбищу, кричали, что это не Кори, что это самолет, управляемый человеком. Да никто не поверил им. Когда улетел самолет, поднялись люди без кровинки в лице. Огляделись, одна древняя старуха не поднимается, умерла, бедная, от страха.

Холгитон вертел головой, отыскивая, откуда этот звук идет.

— Деда! Актобус нас догоняет! — закричал сидевший впереди внук. — Они целую зиму ездят, когда дорога хорошая.

— Что это такое?

— Ты что, не знаешь актобуса? У нас все мальчики и девочки знают. Смотри, вон догоняют. Даже два сразу.

Холгитон оглянулся: на них мчались какие-то домики на колесах, наполовину скрываясь в снежной пыли. Странные дома обгоняли последние упряжки так быстро, будто те стояли на месте. Не успел Холгитон набрать полные легкие воздуха, а они уже промчались мимо, обдав снегом и бензиновой гарью. В окошке промелькнуло чье-то лицо в меховой шапке.

— О-ее! Как летит! — восхищенно воскликнул Холгитон. — Как быстро летит!

Автомашины остановились впереди. Из каждой выпрыгнули по два человека.

— Тигра! И правда, тигра! — закричали они, подбегая к Холгитону. — Старик, ты сам его кокнул?

— Вместе с другими, — ответил Холгитон, отворачивая нос от водителей: слишком остро несло от них незнакомым запахом.

Подшучивая друг над другом, шоферы гладили мягкую шерсть зверя, рассматривали старые желтые его зубы и смеялись.

— Старик, в Малмыж везешь?

Подъехали остальные нарты, охотники сгрудились вокруг Холгитона.

— В Малмыж, государству сдавать будем.

— Редкий зверь. А давай мы его на машине подвезем, а? Пусть хоть мертвый прокатится. Да и ты садись к нам.

Холгитону очень хотелось прикатиться на этой незнакомой домовине, ощутить ее бешеную скорость, но он вовремя взял себя в руки.

— Его не может, шибко плохой запах, — сказал он.

— Так он и чует!..

— Не надо, ребята, — удержал шоферов Пиапон. — Пусть зверь на нарте едет. А старика можете подвезти.

— Чего одного старика, с тигрой надо. Давай с тигрой, а? Нам приятно его подвезти, никогда такого груза у нас не было. Давай, а?

Пиапон посовещался с Холгитоном, и старик, махнув рукой, согласился. Дюжие шоферы подхватили тигра за лапы и с трудом забросили в кузов машины. Холгитона с внуком усадили в переднюю машину. Машина заурчала, зафыркала громче и тронулась с места.

— Дед, поехали! — закричал внук.

— Вижу. О-ее, как быстро! Быстрее собак, быстрее лося! — Холгитон обернулся и сказал по-русски: — Шибко быстро летит. Ворона плохо летает.

— Ворону можно обогнать! — обрадовался шофер. За скалой показался Малмыж, расстояние — на одну трубку, если ехать на нартах. Холгитон достал кисет, начал набивать трубку, и когда разгорелась она, машина уже была в Малмыже. Восхищенный Холгитон не находил русских слов, чтобы выразить охватившее его волнение, и повторял:

— О-ее! О-ее!

Машина подъехала к конторе заготпункта. Холгитон нехотя вылез из кабины, обошел машину, пощупал шины. Внук вьюном вертелся у ног.

— Хорошо, быстро летает, как утка летает, — сказал старик.

— Дед, ты мальчикам скажи, что я на актобусе с тобой ехал. Ладно, дед? А то они не поверят.

Вышел из конторы Воротин.

— Тигра привезли на машине? — удивился он. — Холгитон, откуда у тебя автомобиль?

— Привезли, — улыбнулся старик. — Как ветер летел. Вон, смотри, собачьи упряжки только из-за скалы появляются, а я тут уже.

Малмыжане тут же стали сбегаться посмотреть на таежное чудо.

— Не трогать зверя! — закричал Воротин. — Голую кожу оставите мне. Чего смеетесь? Каждый погладит, у каждого на рукавицах по шерстке останется — вот вам и голый тигр.

Воротин шутил, малмыжане не подходили близко, стояли в стороне и разглядывали. Подъезжавшие охотники шумно здоровались с Воротиным, многие обнимались. Потом расспрашивали Холгитона, как он ехал на машине, что чувствовал.

— Ничего не чувствовал, ничего понять не успел, — отбивался старик. — Так быстро ехал, будто летел. Трубку успел только прикурить.

Пиапон тем временем разговаривал с Воротиным.

— Хорошо охотились, мяса много, государственный план выполнили. Только вот он много съел мяса. Куда его денешь?

— Шкуру снимем и отправим куда надо.

— Сам снимай, наши никто не притронутся.

— Знаю, сам сделаю. Шкура ценная. Давайте мясо, принимать начну.

Борис Павлович открыл склад, подкатил к дверям весы и стал взвешивать мясо. Охотники один за другим исчезали с тяжелой ношей в складском зеве. Пиапон наблюдал за ними, и ему казалось, что перед ним лежит огромный ненасытный сказочный зверь и без устали глотает и глотает лосьи и кабаньи туши одну за другой, одну за другой.

— Здорово, Пиапон! Чего задумался?

— Митропан! Здорово!

Друзья обнялись, похлопали друг друга по спине. Так они встречались всегда после долгой разлуки.

— Тигра убили?

— Убили. Всем колхозом.

— У тебя в колхозе народ дружный.

— А у тебя что, все не идут?

— Не идут. Кулачье! Раскулачивать их надо, гадов! Митрофан Колычев собрал в свой колхоз меньше половины малмыжан, другая часть не шла. У них были земля, скот, пастбища на островах — было все, что требовалось крестьянину. Что им делать в колхозе? Зачем отдавать в чужие руки родимых буренушек и резвых лошадушек? Сами прокормят, А в колхозе еще заставят рыбу ловить. Непривычны они, пусть кто любит это дело, тот и вступает в колхоз. Бьется Митрофан уже который год, да как поднимешь большое хозяйство, когда в колхозе чуть больше двадцати семей. А раскулаченные живут по-прежнему единоличниками и посмеиваются над колхозниками. Когда разгневанный Митрофан начинает на них нажимать, завышая свои права, они с жалобой в район — и Митрофану же потом достается на орешки.

— Тебе хорошо, народ послушный, — продолжал Митрофзн.

— Так тебе и послушный! Знал бы, сколько еще людей в стороне живут. Болонский заезок собрал людей, а то все еще жили по стойбишам.

— Этот болонский заезок зря городили, зря погубили рыбу. Всю зиму вывозят рыбу, а пойди посмотри, сколько рыбы еще на берегу. А на дне протоки сколько ее? Бог ты мой! — воскликнул Митрофан, переходя на русский. — Боже ты мой, сколько рыбы полегло. Вода испортилась, пить нельзя. Знаешь, на рыббазах не хватало соли, рыба протухла, теперь судить собираются заведующих базами. А кого судить за ту полегшую на дне рыбу? А?

— Разберутся. Ты скажи, как дома, все здоровы?

— Здоровы. Надежда прихворнула, да ничего, все прошло. Один я нездоров, душа болит. Из-за этого колхоза болит, из-за заезка. Это все наше, родное дело. Надо учиться хозяйствовать, а как? Мы с тобой ведь насчет грамотешки того, плохо, одним словом.

— Ты, Митропан, был всегда уверен, а теперь что с тобой?

— Был, когда вел только свое хозяйство да о себе одном думал. А теперь за все село думай да ругайск с этими гадами ползучими. Ну ладно, пойду, дело есть. Ты заходи попозже, я дома буду.

Борис Павлович, приняв мясо, перешел в свою контору. Здесь помощник его придирчиво разглядывая шкурки, спорил с охотниками при оценке, щелкал на счетах. Охотники не очень и спорили, помощник Воротина большей частью был прав, потому что некоторые беличьи шкурки так были изрешечены дробью, хоть сито делай из них.

— Что будешь брать? — спросил Борис Павлович бригадира Калпе.

— Ничего не надо, деньги давай, — ответил Калпе.

— Зря я открыл у вас магазин, работы мне не стало.

— Ты переходи к нам, что тебе тут делать?

— Тут пуп интегралсоюза, сюда доставляют мясо и пушнину, а отсюда куда следует.

— Магазин ты зря открыл, — сказал Холгитон. — Теперь женщины в доме главными людьми стали.

— Почему главными?

— Потому что деньги у них, вот почему. Не станешь же сам ходить каждый раз в магазин, вот они и пользуются этим, забирают все деньги. Нравится им там, в магазине, стоять, обо всем переговорят…

— Женский клуб, выходит! — рассмеялся Воротин.

— Смешно тебе. Когда мы сдавали пушнину и тут же получали крупу, муку и материи, мы были хозяевами. А теперь магазин под боком, там все за деньги жены покупают и посматривают на нас сверху. Тебе смешно! Своим магазином ты им власть большую дал, а нам это не смешно.

Воротин хохотал безудержно, смеялись и охотники.

— Хорошо, Холгитон, закроем магазин.

— Нет, Бориса, не надо, привыкли уже, — смеялся в ответ Холгитон. — Пусть верховодят маленько женщины. Нам ведь тоже есть выгода, часть денег-то у нас, а водка рядом, не надо к тебе так далеко ездить.

Смеялись все. Один приказчик, не понимавший по-нанайски, молчал и сосредоточенно подбивал на счетах итоги.

— Мясо еще в тайге есть, — сказал Калпе, когда наконец примолкли уставшие от смеха охотники. — Завтра поедем за ним. За пушнину и за это мясо возьмем деньгами.

— Обожди, не спеши, — остановил брата Пиапон и обратился к Воротину: — Весной уток, гусей будешь принимать?

— Буду, обязательно буду.

— Заключим тогда договор. Дробь, порох сейчас отпускай на всю бригаду. Может, ружья хорошие где прячешь?

— Пиапон, неужели ты железо нюхом чуешь?

— Чую, когда надо. Продай ружья, зачем прячешь?

— Давай, Бориса, ружья, — поддержали своего председателя охотники.

— Я вам продам несколько ружей, остальные оставлю озерским, они не получали…

— Им не надо ружья, они палками бьют уток и гусей, — закричал кто-то.

— Не уговаривайте. Летом получу еще, тогда продам.

Пиапон не стал уговаривать, знал, Воротин не такой человек. Охотники накупили припасов, попрощались с тигром и выехали домой продолжать праздник возвращения из тайги. Большинство охотников, не сговариваясь, направили упряжки к деревянному дому в середине Нярги. Это был магазин интегралсоюза, который Воротин назвал женским клубом. Но на дверях магазина висел замок.

— Время еще дневное, почему закрыт? — возмутились охотники.

Кто-то тут же сходил к заведующему. Пришел высокий русский и объяснил, что ему не велено открывать магазин. Кто не велел? Председатель сельсовета.

— Ах, этот паршивец Хорхой! Отлупить его!

Тут появился сам Хорхой и закричал:

— Водку не получите! Сначала все идите в школу!

— Зачем в школу? Учиться, что ли?

— Там увидите! Всем в школу, потом магазин откроем.

Обещание Хорхоя подействовало, не стали его охотники лупить, разошлись по домам. Там быстро разобрали упряжки и ринулись в школу. Тянуло их туда любопытство да желание поскорее покончить с неведомыми делами и попасть в магазин, где уж можно будет отвести душу, как кому пожелается. К удивлению охотников, в школу пропускали только тех, кто возвратился из тайги. Дети, женщины и несколько мужчин стояли за дверями, заглядывали в окна. Знакомое всем помещение было перегорожено белым материалом, за которым слышались шепот и смешки.

— Собрание не собрание, что такое — не пойму, — ворчал Холгитон.

Пиапон тоже не знал, что на этог раз собирается выкинуть Лена Дяксул. Кроме нее, пока в Нярги никто ничего нового не выдумывал. «Она верховодит женщинами, комсомольцами, сельсоветом, она что-то выдумала». Пиапон еще не встречался с ней после возвращения из тайги. При желании он мог бы еще утром поговорить с ней, но было как-то неловко признаваться, что, будучи в тайге, не притронулся к карандашам и бумаге, не прочитал книжку, которую она велела прочитать. Лена хорошая девушка, прямо молодец, научила его грамоте. Теперь он читает, правда медленно, и так же медленно пишет, но без ошибки пишет свое имя.

Из-за белого занавеса бочком вылезла Лена, оглядела охотников, улыбнулась.

— С возвращением вас! С выполнением плана… Занавес взметнулся, как подол халата у игривой девчонки, и дети, гоноши, девушки, стоявшие за ней, хором пропели:

— Поздравляем! По-здра-вля-ем!

— Ты смотри, чего придумали, а! — воскликнул на всю школу Холгитон. — Ишь, чего придумали!

Лена взмахнула тоненькой рукой, и хор запел: пели о красавице тайге, об Амуре широком. Завороженные песней, охотники делали вид, что не замечают стоящих за детьми девушек.

— Хорошо! Очень хорошо спели! — сказал Холгитон.

Дети расступились, и вперед вышла замужняя дочь Холгитона Мима. Старик от удивления потерял дар речи, он глотнул воздух широко открытым ртом, пытаясь что-то сказать. Мима запела песню ягодниц, которую никогда никто не слышал раньше.

— Грех! Перестань петь! — наконец вырвалось у Холгитона. — Я согрешил в тайге, хватит этого! Перестань петь, грех большой, забыла, что ли! Где муж? Что он смотрит? Перестань, говорю!

Мима пела, нарочно закинув голову, чтобы не видеть отца и других строгих охотников, чтобы легче было пропускать мимо ушей их брань. Она долго отказывалась петь, потому что нанайкам не разрешалось петь, по старым обычаям они могли изливать душу только над покойниками. Уговорила ее все же Лена, пообещала защитить. Пела Мима звонким голосом, и хор подпевал ей с таким весельем, что примолкли охотники, поддержавшие было Холгитона.

— Хани-на рани-на! Хани-на рани-на! — неслось с импровизированной сцены.

Голос Холгитона звучал уже без угрозы, он скорее уговаривал дочь:

— Перестань, слышишь, перестань петь, грех…

— Сам перестань кричать! — прикрикнул кто-то сзади. — Слушать мешаешь!

Пиапон тихонько подтолкнул в бок старика, мол, не раздражай других, не мешай слушать. Песня замолкла, и Мима бегом укрылась за спины юношей. Вперед вышла Лена.

— Мы знаем, что делаем, — спокойно проговорила она. — Знали, что вы будете протестовать, знали, что нарушаем древний обычай. Но теперь, когда рушатся один за другим обычаи, мы решили нарушить еще один, который запрещает женщинам петь. Скажу честно, мы немного побаивались вас и тебя, отец Ншю. Мы ведь не знали, отец Нипо, что ты тоже нарушил самый главный закон тайги — убил тигра.

Лена кивнула головой, и занавес закрылся. Охотники молчали. Молчал и Холгитон. Что он мог возразить учительнице? Ничего. В таком случае единственный выход — молчание.

Первый концерт для охотников продолжался недолго. Юноши фехтовали на палках, боролись два мальчика, и хотя финал борьбы был заранее известен, охотники смеялись от души. Потом мальчишки делали пирамиды, и не известно, до какой высоты поднялась бы пирамида из их упругих тел, если б не потолок.

Расходились охотники, восхищенные увиденным. На улице вспомнили про обещание Хорхоя и побрели в магазин. Магазин был открыт, и женщин не было. Охотники встали в очередь. Это была, пожалуй, единственная очередь с начала открытия магазина, когда стояли одни мужчины. Поэтому в очереди не шумели, не галдели, даже переговаривались вполголоса. Зашумели охотники дома, за праздничными столами. Попраздновав два дня, они вновь ушли в тайгу за мясом. А Пиапон, проводив их, поехал в Малмыж к Борису Воротину заключать договор на весеннюю дичь.

Заведующий малмыжским интегралсоюзом находился на складе и торговал мясом. Пиапон не поверил своим глазам. Мясо, которое охотники сдали государству, Воротин продавал малмыжцам. Что это такое? Почему Воротин продает им мясо?

Пиапон поднялся в склад, окинул взглядом кучу мясных туш — убавилось мясо, немного, но убавилось.

— Почему ты продаешь мясо? — спросил Пиапон.

— Что прикажешь делать? — улыбнулся Борис Павлович, не догадываясь, какие мысли скребут сердце Пиапона.

— Какое ты имеешь право продавать это мясо?

— Такое же право, как ты сдавать это мясо мне.

Борис Павлович все еще ничего не понимал.

— Не тебе я сдаю! Я государству сдаю!

Борис Павлович внимательно взглянул на Пиапона, на его рассерженное лицо, примирительно сказал:

— Да, ты сдаешь государству.

— Почему тогда государству мясо не передаешь?

— А куда? Где это государство?

— Почем я знаю куда. Ты должен знать…

Пиапон задумался. И правда, где это государство? Все говорят: государство, государство, план государственный. А где оно, это государство? Никогда Пиапон не задумывался раньше над этим, он на слово верил тем, кто повторял бесконечно это слово, это их дело знать, что такое государство.

— Ты сам знаешь, чего меня спрашиваешь?

Стоявшие в очереди женщины молча прислушивались к переговорам, улавливали только знакомые русские слова, но суть спора до них не доходила.

— Государство — это ты, я, эти женщины, их мужья…

— Какое они государство, когда в колхоз не идут!

— Есть еще много людей, которые не колхозники, но работают на наше государство. У тебя в Нярги учительница, завмаг не колхозники. В городах рабочие…

— Ты не заговаривай зубы, ты объясни, почему государственное мясо самовольно продаешь?

— Не самовольно. Я государственный человек и продаю государственное мясо людям, которые составляют государство.

Не мог Воротин по-другому объяснить Пиапону, что такое государство. Если начнет он говорить о политической власти, то новые незнакомые понятия и совсем запутают Пиапона.

— Чего повторяешь, государство, государство… Объясняй толком, — попросил Пиапон.

— Государство — это ты, я, они. Это запомни.

— Я, ты, они… Смешно! Я государство?

— Да.

— А что, если я мясо тогда обратно заберу?

— Бери.

— И заберу.

— Плати деньги и забирай.

— Деньги платить за свое мясо?

— Это уже не твое, тебе за него государство деньги выплатило…

Все перепуталось в голове Пиапона, он махнул рукой и вышел на улицу.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Как ни уговаривали Пота с Идари Нину Косякову остаться в Джуене еще на год, она сумела убедить их, что ей еще необходимо поработать с амурскими и горинскими нанайцами. Осенью она переехала в Болонь, поработала там зиму, а летом перебралась в Нижние Халбы.

Идари, оставшись без опытной наставницы, кое-как вела хозяйство детских яслей. Женщины нехотя помогали ей.

— Ты наша, ты не будешь нас судить, — говорили они, — чего нам тебя слушаться. А новое — хлопотное дело.

Идари понимала их: много забот ложится на женские плечи, все хозяйство на них. После побега Токто Пота нес обязанности председателя сельсовета и председателя колхоза и лишь в середине зимы избавился от первой должности. Он помогал жене, старался держать женщин в послушании, потому что от них многое зависело в установлении новой, «культурной жизни», как говорила Нина Косякова.

— Колхоз — это повышение жизненного уровня, понимаете? — растолковывала она. — Это значит, больше будете денег зарабатывать. Но, независимо от денег, не получится у вас новой жизни, пока не научитесь культурно жить. Женщины должны прежде всего избавиться от грязи. Откуда у вас глазные болезни? От дыма. Откуда столько всяких болячек у детей и взрослых? От грязи. Откуда легочные болезни? Заражаетесь. Через трубки, через немытую посуду. Я вас учила, как вы должны следить за чистотой в доме…

Идари посещала землянки неряшливых женщин, стыдила их, ругала. Разговаривала она с их мужьями, но те отмахивались от нее. Тогда за дело принимался Пота.

— Хорошо, что твоя жена такая понимающая, — огрызались некоторые мужья. — А что сделаешь с моей? Побьешь, так ты судить будешь, штрафовать начнешь, а это убыток. Что сделаешь? Сам разговаривай с ней.

И Пота разговаривал с неряхами, стращал всякими карами, но ничего не мог добиться. Что-то надо было предпринять такое, чтобы люди расшевелились, как тогда, когда приехала Нина Косякова. Слышал Пота, что она после года работы в Нижних Халбах переехала в отдаленное таежное село Кондон. Он ездил в Вознесенское, советовался с секретарем райкома, с председателем райисполкома, те обещали помочь и тут же жаловались на обширность района, на нехватку кадров. В амурских стойбищах организовывались медицинские пункты, открывались школы, магазины, а в Джуене ничего этого еще не было.

— Зачем вы разделились на два колхоза? Маленькое стойбище, а вы разделились, — говорили районные начальники. — Объединить надо колхоз, всех озерских собрать в Джуене, тогда и школа, и магазин, и медпункт будут.

Где Поте думать было об объединении, когда его колхозники стали разбегаться. Трудное время переживали Пота с Идари, когда пришло письмо от Богдана с фотокарточкой. Долго разглядывали они сына, которого не видели уже столько лет. Изменился, конечно, сын, дело не к молодости идет, а к старости. А вот Гэнгиэ расцвела, помолодела, стала еще красивее.

— Поженились, наверно, — предположил Пота.

— В письме не говорят ничего, — возразила Идари. — Она ведь бесплодная.

— Да, если поженятся, не жди внуков.

— Почему он не приезжает хотя бы погостить? Другие приезжают, а он нет.

— Тебе же говорили, он книгу пишет.

Идари разглядывала знакомое и в то же время отдаленное временем лицо сына, а на душе ни радости, ни осуждения. «Книги пишет. Каким надо грамотным быть, чтобы самому писать книги. Большой человек. Матерью-то хоть назовет, когда вернется?»

— Кем он теперь стал? — задумчиво проговорила она, ни к кому не обращаясь.

— Кто его знает. Вернется, скажет.

Все джуенцы побывали у Поты, все держали в руках фотокарточку.

— Вот почему Гэнгиэ сбежала…

— Как она одета… Халаты, наверно, и не носит.

— Не может этого быть, лучше нанайского халата нет одежды…

На следующий день в Хурэчэне тоже говорили о Гэнгиэ, о Богдане и необычной бумаге, на которой, как живое, остается человеческое изображение. Из озерских нанайцев, пожалуй, один лишь Токто видел такое изображение.

— Гэнгиэ с Богданом рядом, — передавали ему вернувшиеся из Джуена охотники. — Поженились они.

Токто не хотел ссориться с названым братом из-за Гэнгиэ, хватит того, что его эта светловолосая заставила покинуть Джуен и поругаться с Потой. Хватит. Если женился Богдан на Гэнгиэ, пусть живут. Хорошо и то, что она не досталась чужому. А Богдана он никогда не считал чужим, относился всегда как к сыну, потому что он родился в тот миг, когда перестало биться сердце его дочурки.

— Хватит вам талдычить! — прикрикнул Токто. — Какое ваше дело, поженились они или нет? Если сошлись, пусть живут…

Эти слова дошли до Поты с Идари и прозвучали как приглашение к примирению. Но помирились они только в год заезка, так назвали охотники 1932 год.

В январе тридцать второго года районное начальство вместе с интегралсоюзом объявили о строительстве заезка в Болони.

— Загородим нанайское море! Штанами будем вычерпывать рыбу! Покажем нашу колхозную силу!

В строительстве заезка участвовали все колхозы от Сакачи-Аляна до Нижних Халб. Были заготовлены сваи в тайге и вывезены на берег. Весной в Болони собрались рыбаки со всего Амура. Это был невиданный доселе праздник! Никогда еще не собиралось столько нанайцев в одном месте, даже на самом большом касане. Весь берег у стойбища, острова были усеяны белыми берестяными хомаранами. Прибыли обещанные два катера, понтон с «бабой», баржа со стальными сетями. Закипела работа. Да такая веселая, дружная работа, что даже те, которые отказывались вступать в колхоз, приезжали поглядеть на сооружение заезка. Многие, охваченные всеобщим азартом, приступали к работе, и их, с согласия рыбаков, тут же принимали в колхоз.

Пота с джуенцами расположился на каменистом берегу, рядом с хомаранами няргинцев. Приехал со своими охотниками и Токто. Прежде чем раскинуть свой хомаран, он зашел к Поте, молча обнял его, Идари и сказал:

— Забудем, что было, плохо тогда получилось.

— Зря ты тогда так, — вздохнул Пота, — зря.

— Озлобила меня эта светловолосая.

— Она права была.

— Мне дела нет до нее. Покажи бумагу, где Богдан с Гэнгиэ.

Фотокарточки у Поты не было с собой, и он предложил подняться к отцу Гэнгиэ, Лэтэ Самару. Токто тут же помирился с Лэтэ, долго рассматривал фотокарточку и сказал:

— Пусть. Богдана я люблю как сына.

— Вот мы вместе опять, — сказал Пота. — Вместе живем, вместе работаем. Один колхоз вроде.

— Верно, весь Амур будто в один колхоз объединили.

— Может, мы объединимся?

— Хитрый какой! Поймал на слове.

— Пойми ты, если мы объединимся, все соберемся в Джуене, тогда откроют школу, доктора дадут, магазин будет.

— Почему в Джуене? Почему не на Харпи?

— Далеко от Амура, да и места там низкие, затопляемые.

— А в Хурэчэне?

— Хурэчэн остров, а жить нам не год, не два. Деревья вырубим, тогда за дровами в тайгу станешь ездить?

Токто долго думал и вдруг предложил:

— Давай так, если ты перетянешь людей, то в Джуене будем одним селом жить, а если я, то в Хурэчэне.

— Серьезное дело решаем, а ты…

На протоке кипела работа. С утра до поздней ночи над водой неслось: «Раз, два, взяли! Еще, взяли! Еще раз!..» Вслед за выкриками грохотала железная «баба», забивая сваи в илистое дно. Два маломощных катера кое-как тащили нагруженные камнями неводники. Много камня требовалось для заезка.

Однажды к Поте заглянул Калпе. Идари, как всегда, радушно встретила брата, хотя теперь жили рядом, в нескольких шагах.

— Это почему от тебя пахнет катером? — спросила она.

— Ездил на нем в Малмыж к пароходу, думал, встречу сына. Писал, обещался приехать.

Кирка учился во Владивостоке в медицинском техникуме.

— Все приезжают на лето, только наш Богдан не едет.

В другой раз Калпе явился в измызганной соляркой и маслом одежде.

— На катере работаю, учусь машиной управлять, — заявил он и показал в доказательство масляные пятна на одежде. Лицо его выражало восторг, он походил на мальчишку-охотника, впервые свалившего крупного зверя и извозившегося от радости в его крови.

— Мне говорили, кто на катере работает, меньше рыбаков денег получает, — сказал Пота.

— Что мне деньги! Мне мотор надо научиться понимать, я об этом столько лет мечтаю. Давным-давно, еще когда с отцом искали тебя, тогда еще думал о машинах. О пароходе думал. Потом ездил в Хабаровск на пароходе, от машины глаз не отводил. Всю жизнь мечтал, а ты говоришь, деньги. Мне мотор, машины нужны!

С каким, удовольствием произносил Калпе слова: мотор, машина, катер. Он их просто смаковал!

К середине лета поперек протоки встала шеренга свай. Колхозники глядели и удивлялись: неужели это сделано их руками? Год назад они, пожалуй, и одну сваю всем колхозом не смогли бы забить. К спуску стальных сетей прибыла водолазная команда. Впервые увидели рыбаки водолазов, ощупывали медные шлемы, поднимали и прикидывали, сколько весит «обутка» водолаза с толстой свинцовой подошвой, спорили, сколько пуль и дроби можно было бы изготовить из водолазного снаряжения. Когда водолаз впервые полез в воду, на берегу собралась толпа. Нашлось столько охотников помогать, что отбоя от них не было. Пота и Калпе все же попали на лодку водолазов.

— Если не крутить помпу? — спрашивал Калпе у бригадира.

— Задохнется водолаз, — отвечал тот охотно.

— Если груз свинцовый не надеть?

— Вверх тормашками всплывет. Ногами кверху…

— Научиться можно на водолаза?

— А чего же? Можно.

— Меня возьмешь?

— Возьму, мужик ты ладный, хотя и в годах.

Так Калпе перешел с катера в водолазную бригаду.

— Он, как мальчишка, не работает, играет, — говорили про него рыбаки. — Кирка его куда серьезнее, лекарственные травы собирает, нанайское лекарство русским хочет привезти. Он молодец, добьется своего, будет нашим доктором. А отец — мальчишка!

Пота не осуждал своего друга юности. Зачем? Если бы с него кто снял заботы, он и сам пошел бы в водолазы. А забот у Поты много. В секрете от всех он в Джуене строил две землянки и при каждой встрече с Воротиным уговаривал его открыть в Джуене магазин. Борис Павлович отказывался, у него не было грамотных продавцов.

— Стыдно тебе, Борис, — сказал однажды Пота. — В Болони ты открыл магазин, в Нярги открыл, а у нас не хочешь. Колхоз называется «Интегральный охотник», а ты…

— И верно, — засмеялся Борис Павлович. — Интегралсоюз не помогает «Интегральному охотнику». Ладно, подумаем. Ты заканчивай землянки.

К концу лета Воротин подыскал продавца и стал перебрасывать в Джуен груз для магазина.

В это время на заезке творилось что-то невообразимое: к стальным сетям подходили максуны и начинали прыгать так, что вся протока закипала. Вся она в пене, в брызгах, а над пеной будто висят серебряные максуны. Такого никто еще не видел! Радовались в первые дни рыбаки, когда маленькими неводами за притонение вытаскивали десятки, сотни центнеров рыбы. А рыба все подходила и подходила, днем и ночью шумела и гремела протока — глаз не сомкнешь. И тут стало известно колхозникам, что Болонский и Малмыжский рыбозаводы и интегралсоюз не могут справиться с добытой рыбой, хранилища забиты, соли недостает. Растерялись рыбаки и обработчики: что делать, куда девать рыбу?

— Выпустить надо, — советовали старики, — погибнет рыба. Грех губить столько рыбы.

Районное начальство не разрешило открыть заезок, приказало удерживать рыбу до глубокой осени, а когда начнутся заморозки — выловить и заморозить. Заезок не открыли, и рыба продолжала биться у железной сетки.

— Под заезок ямы роют, — сообщил однажды Калпе; ему уже доверяли спускаться под воду. — Погибает рыба, надо выпустить часть.

Но приказ есть приказ, не открыли заезок. Как-то утром сторож нашел две распоротые сетяные полосы, рыба рекой выливалась через проемы. В другой раз в других местах нашли проемы, кто-то ночью проделывал эти проходы рыбам.

— Вредители! Враги советской власти. Шаманское охвостье…

В Болонь приехали милиционеры, следователи. Был среди них и Дубский. Начались допросы. Подозревали тех, кто шаманил и был близок к шаманам. Кто же мог вредить, кроме них, они выступали против колхозов, вот и не хотят, чтобы люди показали колхозную силу, единство.

В начале сентября озерские нанайцы выехали на кетовую путину, а когда возвращались домой, Пота всех удивил, заявив, что охотникам незачем покупать продовольствие и товары на зиму в Малмыже или в Болони, они все могут приобрести в Джуене.

— Ты чего обманываешь людей? — усмехнулся Токто. — Или уже заманивать их начал?

— Зачем заманивать? Если хотят, пусть едут. Магазин у нас открыли.

Не поверил Токто названому брату, поехал в Джуен. В новой землянке над дверью такая же вывеска, как в магазинах Болони и Малмыжа. Зашел Токто в землянку — все верно, магазин как магазин, на одних полках всякие материи, на других — съедобное. Были даже большие и желтые круги мыла, Воротин их называет сыром и говорит, что готовят их из молока. Как-то он при охотниках вырезал кусок и съел. Потом дал попробовать охотникам. Токто попробовал и выплюнул вслед за другими. Рядом с огромным желтым куском сыра стояли банки с невиданными ягодами. Токто пробовал их, ничего, понравились. Русские называют их помидорами.

За прилавком стоял невысокого роста русский.

— Что будете покупать? — спросил он.

— По-нанайски не разговариваешь? — в свою очередь спросил Токто. — Как же собираешься работать?

В дверь ввалились харпинские охотники с женами.

— Смотрите, такой же магазин, как в Болони!

— Вот так Пота! Видели? Открыл какой магазин.

— У нас когда откроют? Токто, ты должен знать…

Токто этого не знал, упрашивал он Воротина открыть в Хурэчэне магазин, да получил отказ. Подошла Кэкэчэ и прошептала на ухо:

— Внукам хочу купить на штанишки да сладости еще.

— Покупай.

— А как покупают?

— Подойди, скажи, что надо, и деньги подай.

— Одна я не смогу, ничего не понимаю. Подойди ты.

Но Токто не хотелось слушать упреки от своих колхозников, он подсунул жене деньги и вышел. Кэкэчэ растерянно мяла в руке деньги, она никогда ничего не покупала.

— Дай мне вон ту материю, внукам хочу штанишки сшить, — сказала она, указав пальцем на штуку сукна.

Продавец понял, положил сукно на прилавок, взял метр, показал Кэкэчэ, сколько будет метр сукна, спросил, сколько ей требуется. Кэкэчэ показала три пальца. Продавец отмерил три метра. Потом он взвесил конфеты.

— Смотрите, мать Гиды всю жизнь будто в магазинах что-то покупала, все понимает, — смеялись женщины.

— Ничего не понимаю, он сам догадывается, что мне надо, — смущенно отвечала Кэкэчэ. Она подала деньги и пошла к выходу.

— Обожди, может, у тебя не хватает, он подсчитает сейчас, — остановили ее охотники.

К удивлению Кэкэчэ, продавец вместо одной бумажки вернул ей целых пять и несколько монет.

— Что так? Почему? — спросила Кэкэчэ охотников.

Но охотники, хотя всегда имели дело с продавцами, сами мало что понимали в денежном обращении.

А тем временем Токто встретился в Потой.

— Видел, брат, твой магазин, — сказал он. — Хороший магазин, понравился охотникам. У меня в Хурэчэне тоже будет магазин.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Государство. Что же это такое — государство? Пиапона теперь постоянно преследовало это слово. Он сердцем своим понял советскую власть, эта власть стала на место царской, она народная власть. Если была царская власть, то, выходит, существовало и царское государство. Но что такое — это государство? «Государство, — сказал Воротин, — это мы». Тогда так, советская власть — это небо, а мы все под небом — государство?

Как ни рассуждал Пиапон, но ясного ответа не находил. Мыслями своими он делился с близкими людьми, приятелями.

— Сдалось тебе это государство! — отмахивались те. — Что у тебя дел мало, что ты голову ломаешь?!

Дел было невпроворот. Пиапон добросовестно выполнял обязанности председателя колхоза, но мысли о государстве все же не отступали. Таков был Пиапон, ничего не мог он оставить недоделанным, нерешенным. Обратился он к самому грамотному человеку в Нярги — Лене Дяксул.

— Отец Миры, тебе надо сперва крепко знать букварь, научиться быстро читать, потом можно разъяснять, что такое государство, — отрезала Лена. — Это сложный вопрос, чтобы понять, надо знать, что такое политика, экономика…

Вновь непонятные слова — политика, экономика. Пиапон видел их, как ступеньки; одна ступенька — политика, другая — экономика, а там наверху — государство.

Пиапон не обиделся на Лену, нельзя было на нее обижаться, бедная девушка с утра до вечера занималась то с детьми, то с их родителями в ликбезе, а вечером с комсомольцами в кружке художественной самодеятельности.

«Может, на самом деле мне рано знать это, — думал Пиапон. — Когда глазами видишь, руками щупаешь, — все можно понять, всему выучиться. Калпе ведь научился управлять машинами, водолазом стал. А государство не прощупаешь, это только головой, мыслями можно понять. Такое дело».

Пиапон поднялся из-за стола, поразмял затекшую поясницу, посмотрел на бухгалтера и подумал не без гордости: «Когда-нибудь разберусь, разобрался же в бухгалтерских дебетах, кредитах, всяких фондах неделимых, экономиях и прибылях. Разберусь, дайте только время».

Колхоз Пиапона крепко стоял на ногах, в этом была заслуга и русского бухгалтера, приехавшего на работу в Нярги. В добротном рубленом доме в одной половине размещалась контора правления колхоза, в другой — сельский Совет. Молодой председатель сельсовета Хорхой, хотя имел хорошего толкового секретаря Шатохина, часто стучал в стенку — это означало: «Дядя Пиапон, погибаю!»

Бросив свои дела, Пиапон шел к нему, потому что чувствовал всегда свою ответственность за председателя сельсовета. Ему говорили: хватит с тебя колхозных дел, зачем ты суешься в сельсоветские, школьные, комсомольские дела? Но Пиапон не мог мимо пройти, если видел неполадки, он обязан помочь молодым, он за все в ответе перед советской властью. Однажды ему надоела беготня из одной конторы в другую, он взял да прорубил дверь в стене. Теперь Хорхою не надо стучать, он появляется с озабоченным или с растерянным, смотря по обстоятельствам, видом в дверях и просит Пиапона о помощи. У Хорхоя теперь тоже дел по горло, все на его шее: школа, магазин, ликбез, да к тому же он еще и секретарь комсомольской ячейки. Это только в Нярги, да на его сельсоветском участке еще три поселка: рыббаза, Корейский мыс и Шарго.

— Время обеда, наверно, — сказал Пиапон. — Есть захотелось.

Бухгалтер вытащил карманные часы, взглянул на них и ответил:

— Да, время, Пиапон Баосавич, — усмехнулся и добавил: — Можно настенные часы купить, деньги нашлись бы. Приятно слушать, как они тикают. К тому же намек колхозникам, в конторе люди работают по часам, всем надо привыкать к ним.

Пиапон вспомнил бесконечные разговоры о часах, о работе по их показанию и усмехнулся.

— Ладно, купить так купить. Пусть люди привыкают.

— Привыкнут, это дело времени. Вот о чем я хочу поговорить, Пиапон Баосзвич. Наше сельское хозяйство приносит нам ежегодно убытки…

«Будет приносить, — подумал Пиапон. — Зачем заставляют огороды сажать? Овес лошадям нужен, его можно сеять. Чумиза людям нужна, огурцы едят, но зачем столько картошки, капусты, когда люди еще не привыкли к ним? А сколько труда требуют они?»

— Каждый год мы покупаем семенной картофель, овес, чумизу — все покупаем, — продолжал бухгалтер, — сохранить на семена не можем, негде хранить. Убыток? Убыток. Овощи садим на островах, там их затопляет. Убыток… Пока мы не станем продавать сельскохозяйственные продукты, будет убыток.

— Кому продавать? — усмехнулся Пиапон. — Малмыжским или корейцам?

— Тут не до смеха, Пиапон Баосавич. Я сам пока не знаю, что делать. Надо, чтобы интегралсоюз принимал овощи у нас, другого выхода нет.

— Воротину тоже негде хранить их.

— Что тогда делать? Нынче тоже дали план. Теперь еще есть указание: тайгу корчевать, поля расширять.

— Не будем тайгу корчевать. Так и скажем. Зачем убыток?

— Потребуют.

— Пусть требуют, прибыли нет — корчевать не будем. Сказали, колхоз сам хозяин, так чего заставляют нас заниматься невыгодным делом. Колхоз наш называется «Рыбак-охотник». Это понятно им? Только под овес, чумизу можно расширить поле. Так я думаю.

Пиапон вышел из-за стола, считая разговор оконченным. Бухгалтер нахлобучил старую кепчонку. В это время вошел Полокто.

— Обожди, не уходи, — сказал он брату. — Ждал, чтобы без других поговорить.

— Сколько лет нам не о чем было говорить, — устало проговорил Пиапон.

— Сейчас есть, — Полокто сел на табурет.

— Ты все живешь по-старому, имеешь трех жен, в доме у тебя законы большого дома, в колхоз не вступаешь и других не пускаешь, сыновей не пускаешь.

— Что со мной сделает твоя советская власть? Насильно в колхоз возьмет? Жен отберет?

— Придет время, заставит уважать свои законы.

— Угрожаешь?

— Нет, предупреждаю.

Пиапону всегда было трудно разговаривать со старшим братом, а когда он стал исполнять обязанности председателя сельсовета, а теперь колхоза, — стало еще труднее. Мелочность Полокто всегда претила Пиапону, а его стремление обогатиться, стремление возвыситься над сородичами вызывали негодование.

— Считай, что у меня две жены, одна на днях уходит к родителям. — Полокто выждал и добавил: — Чего не спрашиваешь, которая?

— Меня не интересуют твои семейные дела, мы с тобой теперь связаны только по-родственному.

— Этого мало?

— Мне мало.

— Да, тебе, конечно, ты дянгиан. Ты большие деньги получаешь, партизанский паек получаешь.

Зависть собакой грызла Полокто, он давно приглядывается к брату, давно завидует ему и как лучшему охотнику и как признанному вожаку односельчан. Он завидовал его уму и даже его сердечности, но следовать за ним не пытался. Он понимал, что брат его представляет совесть сородичей, понимал, что ничего ему он не может противопоставить, и потому искал свой путь. Если Пиапон — совесть сородичей, то он должен олицетворять богатство односельчан, богатство выше ума и благородства, думал он своей худосочной головой. Но и разбогатеть он не сумел. Тогда взял третью жену — как-никак хоть этим он будет отличаться от других сородичей. Няргинцы вступали в колхоз, он отказался. Смотрите, люди, Полокто совсем другой человек, у него свое в голове. Колхозники шли в тайгу охотиться. Полокто шел на заработки в леспромхоз…

— Мне надо пойти поесть, — сказал Пиапон. — Я на работе нахожусь. Ты не колхозник, какие у нас дела? Твои нападки слушать не хочу. Ты хотя и не подчиняешься советским законам, но живешь на нашей земле и обращайся к председателю сельсовета.

— К этому сопляку идти по житейским делам?

— Он председатель, народ ему доверил. Пиапон поднялся.

— Обожди, отец Миры, — каким-то сдавленным голосом сказал Полокто. — Тяжело мне.

— Когда тяжело, тогда идешь ко мне, тогда советуешься? Сейчас жена уходит — ты ко мне. Чем я тебе помогу? Если уходит к родителям, пусть уходит, меньше тебя будут ругать.

— Что ты говоришь, брат? Зачем так? Майда умирает.

И вдруг Полокто всхлипнул, мелко затряслись его плечи. Пиапона словно кто-то ударил по голове; оглушенный и ошеломленный, он медленно сел на место. «Как же так? Как это так? Какой я злой… Его призываю, а сам… Сам-то лучше ли…» Пиапон несколько лет не заходил к старшему брату, не знал о его домашних делах. Слышал он, что Майда больна, но не интересовался ее состоянием. Когда Полокто сказал об уходе одной из жен, он подумал о самой младшей. Не вспомнил о Майде, не вспомнил, что ни у Майды, ни у Гэйе давно уже нет родителей, и если скажут про них, что уходят к родителям, надо понимать, что они покидают солнечный мир и уходят в потусторонний, где и встретятся с родителями…

— Умирает… отмучилась… жила бы еще, может быть, если б не я.

«Жила бы? — Пиапон все не мог опомниться, к нему медленно доходил смысл слов Полокто. — Майда жила бы еще, если б Полокто не отбивал ей легкие…»

— Жила бы, — повторил Пиапон, взглянув на брата злыми глазами. Растерянности как не бывало, была только ненависть к этому лицемеру.

— Сам ее убил, чего плакать, — сказал он жестко, — думаешь, пожалею? Скоро и Гэйе за ней уйдет, ей еще больше достается. Не человек ты, братом стыдно назвать тебя.

— Ругай, мне легче слушать твою ругань… Боль и злость утешают. — Полокто рукавом вытер глаза, встал. — Пойдем, она тебя зовет.

— Зачем? — удивился Пиапон.

Он за всю жизнь с Майдой перебросился, может быть, десятком слов, и вдруг это приглашение.

— Попрощаться хочет.

Майда лежала на отдельных нарах возле дверей. Она исхудала, на лице кости да желтая кожа. Пиапон сел возле нее на табурет.

— Здравствуй, мать Ойты, — сказал он тихо.

— Здравствуй, отец Миры, — ответила Майда и зашлась в кашле. Откашлявшись, она долго приходила в себя, тощая грудь ходила ходуном, прозрачные длинные пальцы теребили халат.

— Ты не ругай его больше, — тихо проговорила Майда, успокоившись. — Такой уж он, теперь не изменишь. Встретимся там, и там будет такой. Что сделаешь… Не сердись на него… Позвала… хочу передать тебе последние слова твоей матери. Никогда никому не говорила… Про себя держала. Когда он бил меня, думала… вот из-за этого все…

Майда замолчала. Она набиралась сил.

— Она умерла во время грома… Вы искали Поту и Идари, убить собирались… Она сказала, чтобы вы пощадили Идари, сказала, там проклянет вас, если убьете… Потом сказала… ошиблись они, не так поженили вас, тебя и отца Ойты… надо было по-другому, наоборот. Понимаешь? Ты должен был на мне жениться…

«Тогда Дярикта теперь умирала бы», — подумал Пиапон.

— Это хотела передать тебе… Не могла я унести с собой последние слова твоей матери, должна была передать… да и мне легче стало…

— Спасибо, мать Ойты.

— Любима я была твоей матерью… Тебя она любила… Кто знает, как жили бы, если б не ошиблись… теперь что… Ты не ругай его… он очень несчастный человек. Несчастный он, будет еще несчастнее… так она сказала. Без любви на земле не живут… он никого не любил, его никто не любит… несчастный.

Майда умерла на следующий день, в последний мартовский день. Стояла редкая тихая погода, она была такая, может быть, оттого, что хотела проводить светлого, солнечно ласкового и тихого человека. Во всяком случае, такого мнения придерживались все старики Нярги.

В большом и людном доме стало еще многолюднее, приехали братья Майды из Джоанко, родственники из соседних стойбищ — все хотели попрощаться с умершей. Женщины сидели рядом с покойницей на нарах, вышивали последнюю ее обнову, в которой она отправится в дальнюю дорогу, откуда никто никогда не возвращается. Тут же сидела и плакала Гэйе.

— Теперь вся его злость на меня одну падет, — говорила она между причитаниями. — Раньше хоть поровну делили, теперь одна я.

Молодая жена Полокто с женами Ойты и Гары хлопотали по хозяйству. Когда молодая соперница принесла суп в старой миске и поставила в изголовье покойницы, Гэйе сказала:

— Сказала я тебе, ставь ее любимую тарелку. Ту, самую красивую, единственную.

— Он не разрешает, он ведь тоже любит эту тарелку.

Женщины переглянулись — надо же так, пожалел тарелку! Какая бы она ни была красивая, разве не стоит она Майды? Пусть тарелку возьмет с собой Майда, если она любила.

— Принеси тарелку, — сказали женщины.

Младшая жена отнесла миску с супом обратно, но тут же вернулась.

— Не дает. Он там, возле посуды.

Женщины знали, что им делать. Если жадный Полокто не отдает покойнице-жене любимую ее тарелку, остается один-единственный выход — разбить тарелку: покойникам в потустороннем мире не достаются целые вещи, им нужны разбитые в мирской жизни вещи.

— Пусть при покойнице побьет, — сказала Гэйе и сползла с нар.

Она пошла за перегородку, подошла к шкафчику с посудой. Тут сидел за столом Полокто с братьями Майды.

— Чего тебе? — спросил он, глядя на Гэйе недобрыми, пьяными глазами. — За тарелкой, что ли?

— Да, за ней. Эта тарелка ее. Она любила ее.

— Потому мне останется.

— Нет, не останется, она будет ее.

Братья Майды не могли разобраться, о чем идет разговор, старший взял Полокто за руку, притянул к себе.

— Обожди, чего ты горячишься, — заговорил он. — Сейчас зачем горячиться? Умерла она, тихая была, надо потому тихо. Слушай, повернись сюда.

Стоило Полокто повернуться, как Гэйе открыла шкафчик и схватила заветную тарелку. Полокто перехватил ее за руку, и в этот момент Гэйе с силой швырнула тарелку на пол.

— Сука! Ты всегда наперекор мне!

Полокто ткнул кулаком в бок Гэйе, и она мешком свалилась в угол.

— Полокто! Аоси! Затем ты так? — закричали братья Майды, все еще не разобравшись, в чем дело.

— Сдохнешь от жадности. Подохнешь, — прошептала Гэйе. — Он нашей сестре пожалел положить ее любимую тарелку. Мелочник! Живи один, оставайся тут один. Похороним мы ее и все уйдем от тебя. Ты даже не знаешь, почему этот дом стоит. Он стоит, потому что она держала его, подпирала плечами. Теперь она ушла, и дом твой разрушится…

Гэйе тяжело поднялась, подолом халата вытерла лицо. Братья Майды примолкли, опустили головы.

— Все мы уйдем из этого дома, сыновья твои уйдут, внуки с ними уйдут. Ты за всю жизнь никому ничего хорошего не сделал.

Полокто молчал, он сел за стол и опустил голову; слова Гэйе больно били по сердцу, они были справедливы, и это больше всего испугало его. В последние годы, особенно после его третьей женитьбы, дети перестали с ним разговаривать. Жили они в одном доме, со стороны семья выглядела спаянной, дружной, работящей, но никакой дружбы не было в большом доме Полокто. Дом держался на доброте и ласковости Майды, она заставляла мириться сыновей и внуков с гневным Полокто. Гэйе, ползая по полу, подбирала самые крохотные осколки тарелки, потом подмела пол, просеяла мусор, нашла самые маленькие кусочки фарфора. И раньше чем Гэйе подобрала последний осколочек тарелки, о скандале в доме покойницы узнало все стойбище.

— Скупердяй! Росомаха!

— Жаднюга! Чего он скопил дома?

— Раньше другое дело, разбогатеть многие мечтали, теперь богатых, наоборот, ненавидят. Как думает он жить?

— После этого я к нему в дом не зайду!

На другой день пришедшие на похороны няргинцы стояли на улице, ожидая выноса гроба, они не хотели заходить в дом, где не уважают покойника. Пиапон выносил тело Майды, третьим забивал гвоздь на крышке гроба. Он с гадливостью смотрел на плачущего брата, не сказал ему ни слова утешения. Возвращаясь после похорон, зашел в дом брата только потому, что этого требовал обычай. Выпив чашечку водки, он посидел рядом с Холгитоном, который тоже ради покойницы зашел в этот дом, и ушел в контору, хотя было уже поздно.

«Ошиблись родители, — думал он, шагая в контору. — Вся наша жизнь в ошибках, навряд ли кто прожил, не ошибавшись. А надо жизнь строить так, чтобы меньше было ошибок. Как бы я прожил с Майдой, если б родители нас поженили? Тут они тоже ошиблись, я любил совсем другую, которой тоже уже нет в живых».

Пиапон подошел к конторе и увидел в окно бухгалтера с кем-то посторонним. Это оказался знакомый ему инструктор райисполкома. Они поздоровались.

— Я передал наш разговор о посевной площади, — сказал бухгалтер.

— Корчевать тайгу придется, — заметил инструктор.

— Не будем! — отрезал Пиапон.

— Надо. Ты не горячись, выслушай. Пришло постановление крайисполкома привлечь нанайские колхозы к новым отраслям хозяйства. Ты сам знаешь, одной рыбной ловлей и охотой не проживешь.

— Наш колхоз называется «Рыбак-охотник».

— Знаю, что скажешь дальше, но тебе надо добиваться, чтобы колхоз больше приносил доходов, чтобы люди стали больше зарабатывать. Надо людей приучать к культуре, к новому хозяйствованию. С этой целью крайисполком предлагает выращивать и содержать свиней и крупный рогатый скот. Денег нет на приобретение? Крайисполком дает ссуду на льготных условиях. Все предусмотрено. Нынче весной надо приобретать скот. А чем коров, свиней будешь зимой кормить? Картошка потребуется, свекла. Вот почему надо посевные площади расширять. Корчевать придется тайгу. Поучитесь у русских, у корейцев.

— Коровы на мясо пойдут?

— Зачем на мясо? Прежде всего от них молоко требуется.

— Куда девать это молоко?

— Своим колхозникам продавать по дешевой цене…

— Нанай не пьют молока.

— Научатся, дай срок. Молоко будешь сдавать в интегралсоюз.

— С народом надо поговорить.

— Давай завтра и поговорим. Собери народ с утра.

Утром няргинцы собрались возле конторы. Инструктор райисполкома разглядывал колхозников, одним улыбался, другим кивал головой, он здесь бывал не раз и знаком был со многими, Ему отвечали дружеской улыбкой. Он выждал момент, когда все стихли, и громко выкрикнул:

— Товарищи туземцы! Наша партия и правительство…

Дальше он не мог продолжать и долго не мог понять, в чем дело.

— Чего обзываешься! Зачем обзываешь!

— Мы не туземцы! Мы нанай, советские люди!.. Только тогда дошел до инструктора смысл выкриков, которыми его остановили. Он обернулся к Пиапону.

— Туземец — это плохое слово, — сказал Пиапон, — нас оно оскорбляет. Ты грамотный человек, сам должен знать. Люди не хотят, чтобы ты их обзывал.

— Как обзывал? Так в официальных бумагах пишется…

Инструктор обвел колхозников взглядом, никто больше не улыбался ему.

— Друзья, извините меня, — громко, чтобы услышали все, сказал инструктор. — Я не хотел оскорбить вас. Вы меня давно знаете…

— Знаем, ты хороший человек, только больше не обзывай.

— Не буду, друзья, и другим передам, чтобы больше не употребляли этого слова…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Болонь — по-нанайски самое глубокое место. Единственная протока соединяет озеро Болонь с Амуром, она так глубока, что до дна не достанешь никаким шестом. К весне на берегу протоки осталось много невывезенной рыбы, хотя всю зиму вывозили ее и машинами и санями. От знаменитого заезка остались только свайные пеньки. А как гордились совсем недавно болонцы этим грандиозным, по тем временам, сооружением! Для них сплошным праздником обернулось строительство заезка. Подумать только, весь нанайский люд собрался в Болони! Праздник прошел, наступило похмелье. Сидели болонцы на берегу, отворачивали носы от ветерка, несшего отовсюду гнилостный запах.

— За Нэргулом озеро совсем обмелело, не проедешь.

— А рыба все же заходит в озеро.

— Куда денется? На нерест, на жировку поднимается.

— А зачем столько надо было погубить рыбы? Кто виноват?

— Надеялись все поймать, все вывезти.

— Охо-хо! Если так будет, на Амуре не станет рыбы…

Погибло рыбы — пропасть, и кто-то должен был нести за это ответственность. Первыми понесли наказание засольщики рыбозаводов, у которых попортилась засоленная рыба, потом директора, не сумевшие подготовиться к большой рыбе; даже соли не завезли, сколько требуется.

Приехал в Болонь Казимир Дубский. Ездил он как ученый-этнограф, собирал материалы для будущих научных трудов, но в кармане, вместе с паспортом, носил удостоверение сотрудника НКВД, и на боку у него красовалась кобура пистолета. Этнограф довольно прилично говорил по-нанайски, расспрашивал о старых обычаях, законах, интересовался и рождением и похоронами, записывал родословную болонцев, присутствовал на камланиях шаманов, на утренних молениях солнцу. Интересовался он всем, и повсюду совал свой нос, хотя сам понимал, что этим смущает людей.

— Не обращайте, не обращайте на меня внимания, — просил он мягко охотников, бивших поклоны солнцу.

— Смелее, смелей давай! — подбадривал он оробевших шаманов.

— Не стесняйся, это для науки, — говорил он беременной женщине, расспрашивая о таких подробностях, которые она даже от мужа скрывала.

Казимир Владимирович был ласков со всеми, добр, но настороженность у охотников не проходила.

— Простые люди не носят такое оружие, — резонно говорили они. — Зачем ученому оружие? В старое время разве мало было ученых? Они без оружия ходили…

Как бы между этими этнографическими делами Казимир Владимирович интересовался и заезком, ответы болонцев записывал в отдельную тетрадку. Почему-то его особенно при этом привлекала личность Бориса Воротина.

— Бориса хороший человек, — отвечали охотники. — Честный человек, это самое главное. Сердце его большое.

— И у здорового дерева червинки водятся, — замечал походя Дубский. — Червинки точат дерево. Вы сами лучше меня это знаете. Ну, вспомните еще что-нибудь о Воротине? С кем он больше бывал. С директорами рыбозаводов бывал?

— Как не бывать? Вместе работают.

— Разговоры он какие вел, не помните?

— Разве запомнишь…

Из Болони Дубский поехал в Хулусэн. Стойбище потеряло прежнюю славу, хотя священный жбан сохранялся у Яоды, сына Турулэна, и в силе был шаман Богдане Из Хулусэна разъехались больше половины жителей. Получилось это так. Хулусэн в свое время прикрепили к няргинскому Совету, а когда началась коллективизация, желающие вошли в няргинский колхоз «Рыбак-охотник». Потом в няргинскую школу-интернат забрали учиться ребятишек, и родители вслед за ними переехали кто в Нярги, кто в Болонь. Теперь в стойбище проживало около десяти семей.

Казимир Владимирович знаком был с великим шаманом Богдано, и встретились они теперь как приятели.

— Обещал приехать к тебе, вот и приехал, — сказал Дубский.

— Будь гостем, всегда я рад гостю.

У Богдано умерла жена, и теперь в доме хозяйничали две пожилые женщины. Они поспешно стали готовить еду и вскоре поставили перед гостем и шаманом низкий столик.

— Как живу, сам видишь. Всю жизнь прожил для людей, — жаловался Богдано. — Своего что имею? Фанзу только. Жена умерла. Детей нет. Один остался. Хорошо, люди не забывают, все еще приглашают…

— Ты позволь мне тебя звать ама[5]Ама — отец (нанайск.). — прими меня сыном, — неожиданно для себя выпалил Казимир Владимирович и подумал: «Так будет лучше».

— Как же я могу тебя сыном назвать?

— Приемным сыном можно?

— Приемным? Приемным почему нельзя. Можно.

Дубский знал все обычаи, знал, как растрогать старого человека, будь он даже великим шаманом. Он встал на нарах на колени и трижды коснулся лбом холодной циновки.

— Зачем так, сын? Зачем? — засуетился Богдано, он обнял приемного сына за шею, поцеловал в щеки. — Женщины, водку подайте! — повелел он.

Все произошло так быстро и неожиданно, что даже Казимир Владимирович не мог поверить в происшедшее. Он, Казимир Дубский, будущее светило этнографической, антропологической и археологической науки, приемный сын великого нанайского шамана! Да разве думал он об этом вчера или сегодня утром. Все получилось экспромтом, здорово получилось. Теперь Казимир Дубский обогатит этнографию по части шаманизма! Только надо действовать точно, не спеша, дабы не отпугнуть старика.

— Выпьем, ама, чтобы ты прожил еще столько же лет, — проникновенно сказал Казимир Владимирович.

— Выпьем, сын, хотя я знаю, столько не проживу.

Богдано проследил, как Дубский опрокинул в рот крошечную чашечку, и медленно, маленькими глотками выпил свою водку. «Знаю я, зачем лезешь в сыновья, — подумал он. — Еще при той встрече я ожидал этого. Ладно, будем играть в прятки. Ты хитер, я тоже немало жил на земле. Посмотрим, что выйдет».

— Ама, мне ничего не надо от тебя, я буду к тебе изредка заезжать, когда время будет. За свои шаманские секреты не бойся…

— Какие у меня секреты, сын? Нет от тебя никаких секретов. Мне скоро уходить надо, зачем мне все с собой брать?

— Как хочешь, ама, это твое дгло. Скажи, почему мало теперь приезжают молиться священному жбану?

— Некогда людям, в колхозах всякие работы придумывают.

— Что тогда, колхозы — это плохо?

— Почему плохо? Люди раньше жили все вместе, родами жили, вместе ловили рыбу, охотились. Потом начали они расходиться по другим стойбищам, роды стали распадаться. Люди не так дружны, как прежде. А теперь колхозы их собрали, не по родам, а все же собрали вместе. Чего плохого? Пусть только дружно живут.

— О заезке что думаешь, ама?

— Заезок — это плохо. Нельзя обманно ловить рыбу в воде, зверей в тайге. Грех это. Так я думал. Потом я увидел, как люди работали там, дружно работали, радостно. Когда людям радостно, грех против них идти. Я помолился за их успех. Да зря помолился. Их обманули, этих людей. Заставили их погубить рыбу.

— Кто заставил?

— Ты сам знаешь кто, зачем спрашиваешь?

— Что ты думаешь? Советская власть виновата?

— И власть советская виновата.

— Кто еще?

— Дянгианы виноваты.

— Воротин тоже виноват?

— Кто это? Тот, что в Малмыже пушнину принимает? Он ведь главный там, он тоже виноват.

— Хорошо. Ты говоришь, колхоз хорошее дело…

— Хорошее. Только плохо, что они тайгу вырубают. Тайга их кормила, а они вырубают. Где звери будут жить? Заезки строят, рыбу губят. Зачем так делают? Зачем людей заставляют делать то, чего они не хотят? Кому коровы нужны? Нынче их заставят коров покупать, так мне няргинские рассказывали. Людей нельзя заставлять все время трудиться, они износятся быстро. Молиться даже некогда.

— Значит, все же колхоз не совсем хорошо?

— Да, не совсем хорошо.

— Ама, в Мылках русские начали город строить. Что ты об этом думаешь?

— В Мылках? Город строят? Нельзя по всему Амуру города строить, тайгу всю уничтожать! Где нанай зверя будут добывать? Где станут рыбу ловить?

Старого Богдано ошеломило это известие. Никогда не думал он, что русские на Амуре станут еще строить города, хватит того, что построили Хабаровск, большие села раскинулись по Амуру. Зачем еще город. Богдано бывал в Хабаровске, все ему там не понравилось, все было отвратительно. А тут еще один город, причем там, где живут большинство нанай.

— Я шаманить буду! Болезни напущу!

— Ты тогда пойдешь против власти, ама, — мягко остановил разошедшегося старика Казимир Владимирович. — Нельзя так делать. Я должен тебе сообщить, что шаманам нынче и навсегда запрещается шаманить. Будут отбирать и уничтожать все бубны, янгпаны, сэвэнов. Начинается борьба с шаманами.

— Кто же тогда людям помогать будет?

— Доктора лечить будут.

— Ха! Доктора! Они внутренние болезни не умеют лечить, знаю я. Рассказывали мне, как трубкой выслушивают. Если живот болит, что услышишь? Как живот бурчит?

Казимиру Владимировичу не хотелось пока лишаться старика, а если он будет так резко выступать против советской власти, горячие головы могут быстро его приструнить. Сначала надо разузнать все секреты старика, вытянуть их и сделать достоянием этнографической науки.

— Ама, не горячись. Я тебя нашел, я не хочу потерять, поверь мне. Не говори так резко при посторонних, мало ли что могут они подумать.

«Верно говорит, совсем ум потерял, — подумал старик. — Неужели он и вправду сыном моим хочет стать? Нет, глаза его нечестные, хитрости, злости в них много».

— Ладно, сын, не буду, — сказал Богдано. — Выпьем давай. Чтобы ты познал всю нанайскую мудрость, шаманскую тоже, я тебе все расскажу. Я знаю законы тайги и рек, дома и амбара — все знаю. Сказки знаю, легенды помню. Выпьем, сын.

Дубский выпил, закусил вареной утятиной.

— Где ты нанайский язык выучил? — спросил Богдано.

— Ездил по Амуру, жил среди ваших, вот и выучил.

— Умный ты. Не каждый это может…

Казимир Владимирович не стал больше пить, сослался на работу. От Богдано пошел он к Яоде Заксору, содержателю священного жбана. Яода недоверчиво, с подозрением разглядывал его, а заметив пистолет, совсем перепугался.

— Сколько людей нынче молиться приезжало? — спросил Дубский.

— Не помню, разве упомнишь, — забормотал Яода.

— Я не спешу, вспоминай.

— Раньше много приезжало, нынче меньше десяти было.

Дубский закурил папиросу, предложил Яоде.

— Ладно, я все знаю. Люди тебе платят деньги за то, что молятся жбану. Мало ты заработал. На что живешь?

— Рыбу ловлю, охотой занимаюсь.

— В колхоз не вступаешь?

— Мы здесь, а колхоз там.

Дубский не стал больше расспрашивать трусливого Яоду, записал легенду о появлении жбана, родословную хозяина дома. Потом обошел все соседние фанзы, сделал кое-какие записи и вернулся к Богдано. Шаман и на самом деле рассказал ему много любопытного, едва хватило двух тетрадок, чтоб записать.

— Ама, говорят, ты целый день мог сидеть за столом и не выходил из дома по малой нужде. Когда тебе хотелось, ты подсаживал на колени ребятишек, и они за тебя бегали. Верно это?

— В молодые годы кое-что умел.

— Ама, это так интересно! Если бы мне удалось как-нибудь понять и написать об этом, это было бы, как говорят русские, громом среди ясного дня. А еще рассказывают, ты на рыбалку ездил на соломенных собаках.

— Ездил. Кто же это видел? Я думал, никто не видит.

— Видели, рассказывают. Ты из травы вязал собачек, запрягал их и выезжал. Быстро, говорят, ездил.

— По молодости увлекался.

— Ама, ты должен мне кое-что показать. Ты вспомни, как это делал, позже покажешь. Ладно?

— Если удастся вспомнить, — ответил Богдано, а сам подумал: «Этого ты не увидишь, молодой еще, чтобы меня обхитрить».

«Ну вот, капканы, силки расставлены! Будет богатая добыча! — ликовал Казимир Владимирович. — Узнать бы механику этих уловок, написал бы такую статью! Фурор! Надо только закрепить свои позиции. Что бы такое сделать?»

Утром Казимир Владимирович уезжал.

— Ама, береги себя, я скоро вернусь, — сказал он на прощание. — Береги. Когда сюда приедут молодые люди отбирать бубен, ты скажи им, что я, твой сын, не велел. Иначе головой будут отвечать. Так и скажи.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Раньше, увлеченный учебой, стремлением познать как можно больше, Богдан редко обращал внимание на ленинградскую погоду; заниматься ему приходилсь в аудиториях, в библиотеках, в музеях. Если днем небо заволакивали тучи и в залах библиотеки наступали сумерки, студенты просто включали свет. Редко Богдан грелся на солнце, это случалось только летом, когда северяне выезжали за город на летние каникулы. Но после пасмурной зимы ранней весной он все же вспоминал о солнце. С приездом Гэнгиэ все изменилось в жизни Богдана. Железный распорядок дня, недели был разрушен и уже никогда не восстанавливался. Каждый вечер теперь Богдан прогуливался с Гэнгиэ и стал ощущать, как угнетающе действуют пасмурная погода, дожди и сырость. Но чаще он чувствовал это не сам, а как бы через Гэнгиэ.

— Сколько дней нет солнца, ты считал? — спрашивала Гэнгиэ.

Богдан пытался вспомнить, когда он в последний раз видел дневное светило, и не мог.

— Как надоели дожди…

После занятий Богдан обычно находил Гэнгиэ в комнате отдыха, где она проводила время с новой подругой ульчанкой Полей. Беседа их могла продолжаться час-другой, и Богдан не мог понять, о чем только они могут говорить столько времени, если не о книгах, о науках, о любви. Богдан искоса поглядывал на Полю, считая ее виновницей такого бездельного времяпрепровождения. Столько надо Гэнгиэ выучить, чтобы догнать однокурсников, а они говорят о вышивках, о приготовлении впрок ягод и черт знает еще о какой ерунде.

— Гэнгиэ, ты совсем мало думаешь об учебе, — говорил Богдан, когда они оставались наедине. — Сколько времени у тебя уходит зря. Понимаешь?

— А ты понимаешь, что мы женщины? — обворожительно улыбалась в ответ Гэнгиэ, чуть прищуривая свои косульи красивые глаза; зубы ее сахарные так белели, что Богдану всегда хотелось зажмурить глаза. Он не находил ответа и говорил:

— Болтай, мне-то что? Тебе будет стыдно, если отстанешь. Учти, среди нанай никогда не было отстающих.

— Вот хорошо-то, что сказал. Я одна среди нанай буду отстающая.

— Перестань, Гэнгиэ, зачем так…

Богдан не мог с ней спорить, и это Гэнгиэ поняла с первых дней и использовала как могла. Это было чисто женское кокетство. Гэнгиэ была прилежная курсантка, за полгода она одолела букварь, на втором семестре уже читала довольно прилично, считала без ошибок. Ее преподаватель Саша, или, как теперь его звали, Александр Валентинович Севзвездин, был доволен и часто хвалил ее, ставил в пример. Учиться Гэнгиэ было тяжело, потому что она несла двойную нагрузку. Богдан взялся учить ее русскому языку, и кроме курсовых заданий она выполняла задания Богдана. Обучалась она сразу по двум алфавитам: утвержденный и выпущенный нанайский букварь был латинизирован, а русский язык она изучала по русским буквам.

— Будешь грамотная, а русского языка не будешь знать, какой позор, — твердил Богдан. — Ты должна хорошо знать русский язык. На этом языке написаны тысячи книг, и ты их должна прочитать. На этом языке разговаривал Ленин, написал свои труды. Ты должна познакомиться с ними. А самое главное, русский язык — это язык дружбы, спаянности. Ты понимаешь, что я говорю? Язык этот сближает народы, укрепляет их дружбу. С тобой вместе приехал парень-нивх. Он умеет говорить по-русски и сразу же подружился со многими. А с кем он стал бы дружить, если не знает языка самоедов, вогулов, тунгусов и не говорил бы по-русски? Мне жалко вон того парня-саами, он не говорит по-русски, и его никто не понимает, кроме преподавателя. Он, бедный, ходит среди нас глухим и немым…

Заниматься Богдан с Гэнгиэ уходили в пустые аудитории, чтобы им никто не мешал. Богдан стоял у доски и объяснял значение слов, решал задачи. У доски он чувствовал себя учителем, но стоило ему подойти к Гэнгиэ, сесть рядом, как его охватывала робость, он начинал волноваться и путаться. Гэнгиэ тоже охватывало беспокойство. Говорили они мало, больше сидели молча. О чем говорить, зачем говорить, когда все сказали их сердца? Они любили друг друга, давно любили, встретились теперь, объяснились, но сблизиться так и не могли… Это было странно, это было невыносимо трудно — любить и мучиться! К их сближению было столько преград!..

Уткнувшись в грудь Богдана, плакала Гэнгиэ, а он гладил ее мягкие волосы, накручивал на пальцы и думал, думал до головной боли. «Свободна ли Гэнгиэ? Могут ли они любить друг друга? Не могут: Гида — друг, названый брат, Гэнгиэ — его жена». Думал Богдан и видел перед собой скорбное лицо Токто, доброе, морщинистое — Кэкэчэ. «Что ты делаешь, сын, как тебе не стыдно?» — будто слышал он голос матери. «Грязная эта любовь!» — резал отец.

Богдан гладил волосы любимой и думал.

— Мы никогда не сможем быть вместе, — сказала как-то Гэнгиэ. — Здесь можем, а там нет.

— Да, не сможем. Мы ведь встретимся там с ними…

Богдан любил Гэнгиэ, это видели все его друзья. Они узнали и о ее прошлом, они сочувствовали, но сами не знали, как поступить. Даже Михаил перестал подтрунивать над Богданом и не упоминал о споре с Яковом.

— Перестань, Богдан, мучиться, — сказал он однажды с каким-то ожесточением. — Смотреть противно. Женись — и все! Будь что будет, потом разберемся.

— Тебе хорошо, тебе не смотреть потом в глаза матери и отца…

— Она же сбежала от него, сама сбежала, и не к тебе, а учиться приехала сюда. Вы случайно встретились…

— Ничего себе случайно, она все время знала, что я в Ленинграде.

— Да наплевать на все! Любишь — женись.

Незаметно подошло лето. Студенты стали разъезжаться по своим краям. На Амур уезжал Михаил.

— К моему приезду чтобы поженились, — сказал он на прощание. — А я узнаю, как ваши там поживают.

Студенты-северяне на лето выезжали в Петергоф, где дирекция института арендовала для них школу. Богдан бывал несколько раз в этом изумительном царстве фонтанов. Когда он в первый раз привел Гэнгиэ и показал ей Большой каскад, она ахнула и спросила:

— Эти изображения все из чистого золота? А откуда берут столько воды? Кто это все сделал?

Гэнгиэ зимой довольно часто посещала музеи, была не раз в театре имени Пушкина, в Мариинке смотрела оперу и балет. В музеях ее смущали обнаженные фигуры, в балете не нравилось, что люди танцевали полуголые и делали слишком уж рискованные прыжки. Но вскоре она немного обвыкла, примирилась с музейными и театральными условностями. Теперь ее уже не смущали обнаженные скульптуры петергофских фонтанов, ее изумила вода, бьющая из всех щелей, кувшинов, разинутых ртов жаб и животных. Поразил ее могучий Самсон, раздирающий пасть льва, и мощный высокий фонтан, вокруг которого в небе распылялась вода и радуга опоясывала это водяное дерево.

— Красиво! И это видели только цари да богатые? Такое только для них одних?

Богдан усмехнулся:

— Ты теперь политически подкованная, тебя такой сам Ленинград делает. А в Джуене ты думала о бедных и богатых?

— Думала о торговцах.

— Но торговцы не имели таких дворцов, не имели фонтанов, не ели из золотых тарелок. Были цари, которые для России много сделали. Слышала про Петра Первого? Краем уха? Я же тебе показывал в Летнем саду домик Петра Первого. Забыла? Ну и короткая память у тебя, как заячий хвост.

— Я букварь запомнила, читать, писать, считать училась, и незачем мне всякое о царях знать. Бедных мучили, а сами в золоте купались. Буду еще я их запоминать!

— Будешь, Гэнгиэ, потому что для того, чтобы хорошо понять настоящее, надо знать прошлое. Пока ты не видела дворцов и всяких украшений царей, ты не ругала их. А теперь — совсем другое дело…

Они отошли от Большого каскада и тихо побрели по аллее. Богдан не раз бывал в Петергофе и знал все фонтаны. Он повел Гэнгиэ к «Грибку».

— Это фонтаны-шутихи, — объяснил Богдан. Он забрался под «Грибок», сел на скамейку.

— Это, наверно, царя… — Гэнгиэ хотела еще что-то сказать, но в это время с краев «Грибка» забили тугие струи, похожие на стеклянные палочки.

— Ой, хорошо! Здесь-то не замочит! — кричала Гэнгиэ.

— А как выйдешь? Замочит ведь, — засмеялся Богдан.

— Что, до вечера будет идти этот дождь?

— И до вечера, и всю ночь, сколько ты будешь тут сидеть.

Богдан сквозь струи воды смотрел на уткнувшегося в газету человека и мысленно уговаривал его прекратить шутку, потому что ему не хотелось попасть под струи воды. Будто услышав его мольбу, человек с газетой правой ногой подтянул к себе рычаг, и стеклянные палочки, как по чьему-то мановению, исчезли. Богдан выпрыгнул из-под «Грибка», а Гэнгиэ удивленно рассматривала дырочки, откуда только что били струи. Несколько стеклянных палочек ткнулось ей в лицо.

— Фу! Фу! Какой хитрый грибок! — хохотала Гэнгиэ, отряхиваясь от воды. — Вот вернемся домой, будем рассказывать, и никто не поверит.

— Почему не поверят? Мы фотокарточки покажем, с собой возьмем.

И тут впервые Богдан вспомнил, что он не посылал фотокарточки ни родителям, ни деду Пиапону. Какой позор! Это называется, он вспоминает их, любит! Надо немедленно сфотографироваться и отправить домой. Он подхватил Гэнгиэ под руку, и они зашагали к фотографу. Тот был на месте.

— Нам, чтобы был виден Самсон и Большой дворец, — попросил Богдан.

— Будет сделано, молодые люди, — ответил фотограф.

После фотографирования Гэнгиэ указала пальцем на карточки в рамках и спросила:

— Мы с тобой так же получимся? Вдвоем?

Через несколько дней они получили фотокарточки и с письмом выслали в Нярги, Болонь, Джуен.

— Как ты думаешь, обрадуются? — спросила Гэнгиэ.

— Не знаю.

— А я знаю, они решат, что мы поженились.

Богдан удивленно уставился на Гэнгиэ: он не подумал об этом раньше. «А, пусть, — махнул он рукой. — Подумают так подумают! Что теперь поделаешь?» И вдруг ему пришло в голову, что, может быть, эти фотокарточки сами решат за них вопрос, который они не могут решить с Гэнгиэ. Но хорошо ли живому человеку, с горячей молодой кровью, перекладывать дело, касающееся его жизни, на какие-то безжизненные фотокарточки? Это ли не безнравственно? Это ли не стыдно? Доколе же он, Богдан, будет трусить, бояться того, как взглянут на него родители и Токто с Гидой и что скажут они при встрече? Чего ждать?

— Гэнгиэ, пусть они там что хотят думают, — сказал Богдан. — Я люблю тебя, слышишь! Пусть что хотят говорят!

Он обнял Гэнгиэ, прижал к себе.

— Пусть, все равно, — прошептала она. — Я приехала к тебе, ты должен был догадаться. Может, я тебе не люба?

— Любимая! Я тебя каждую ночь вижу, обнимаю… …Вернулись они поздно, встретила их у дверей Полина, хотела что-то сказать, но, заметив возбужденное лицо подруги, горящие огнем глаза, повела Гэнгиэ в класс, где разместились девушки. Подруги торопливо разделись, юркнули под холодные одеяла.

— Поля, я тебе что-то скажу, — прошептала Гэнгиэ.

— Знаю, что скажешь, — ответила Полина. — Ты выходишь замуж.

— Ты шаманка?

— По лицу твоему видно.

— О, Поля, как я счастлива! Я влюбилась в него на Амуре, потеряла и разыскала на краю света. Он тоже ждал меня… У нас сердца на расстоянии разговаривали.

— Радуюсь я, Гэнгиэ, счастливая ты.

— А ты такая красивая, чего молодых не подпускаешь к себе?

— Я долго ждала, не дождалась. Мне сказали, что он погиб в крепости Чныррах, а я все ждала. Он партизаном был.

По просьбе Гэнгиэ Полина рассказала о своей короткой любви к храброму командиру партизан Кирбе. Влюбились они при первой же встрече, когда Кирба пришел в село Богородское и сформировал там партизанский отряд. Каждый вечер, пока отряд стоял в селе, встречались они, встречались тайком, чтобы не знали болтливые соседи. Расставались тяжело, Кирба обещал возвратиться к ней, как только партизаны освободят Николаевск-на-Амуре. Город освободили, наступила весна, а Кирбы все не было. Потом она услышала, что он погиб при взятии крепости Чныррах, но не поверила этому и продолжала ждать. Десятый год она ждет.

Утром за завтраком Гэнгиэ спросила Богдана:

— Когда ты партизанил, в Богородске был? Кирбу знал?

— Да. Он был моим другом.

— Твоим другом? — переспросила сидевшая за одним с ними столом Полина. — Почему я тебя не видела?

— Не знаю почему. Я был в отряде, в Богородске принимал желающих в отряд.

— Он погиб, правда это?

— Да. Он погиб при взятии крепости Чныррах. Ты была знакома с ним? — Богдан взглянул на женщину, и его словно молнией ударило. Полина! Ее звали Полина! Да, он говорил — Поля, самое красивое имя! Богдан прикрыл глаза, потер лоб.

— Вспомнил, Полина, — сказал он, — вспомнил. Перед боем мы проговорили всю ночь, он говорил о тебе, так говорил, что мне не пересказать. Голос был у него такой. Когда он упал, я поднял его и понес к доктору Храпаю, думал, доктор всемогущ, сумеет оживить. Так был уверен… Я даже помню его могилу, если даже все дома разрушат в Чныррахе, я все же разыщу его могилу…

— Ну вот, Гэнгиэ, я тоже встретилась с ним на краю земли, — сказала Полина, поднялась из-за стола и вышла из столовой.

— Вот где я ее встретил, — проговорил Богдан, глядя ей вслед. — Пароход, на котором я возвращался из Николаевска домой, не зашел в Богородское, и потому я не мог ей передать о гибели Кирбы. К тому же я не знал ее, никогда не видел, знал только, что зовут ее Полиной. Теперь я буду писать.

— Что писать?

— Воспоминания буду писать. Как партизанил.

В институте студенты выпускали журнал «Тайга и тундра», где печатали первые художественные произве-дения своих товарищей, статьи о кооперации, изменении форм хозяйства на Севере. Богдана не раз упрашивали написать воспоминания о партизанских боях, но он работал над созданием грамматики нанайского языка и не мог выполнить заказа редколлегии.

— Теперь буду писать, — повторил он.

Лето прошло удивительно скоро. Влюбленные Богдан с Гэнгиэ не заметили, как подошла пора занятий в институте. Возвратился Михаил с ворохом новостей, и первый вопрос, который он задал Богдану:

— Побрить мне голову? Отдать Яше рубашку?

— Пока ничего не известно, — засмеялся в ответ счастливый Богдан.

— Да? Человеком будь, Богдан. Ради товарища ты можешь жениться? Как я покажусь Людмиле Константиновне с бритой головой?

Но Михаил недолго смешил земляков, перешел вскоре к серьезному разговору.

— Нам надо быстрее выучиться, ребята, — сказал он. — Трудно приходится там, на Амуре. Колхозы еще слабые, председатели неграмотные, хозяйствуют кое-как. А теперь еще им надо заниматься земледелием, коров, лошадей выращивать. Я проехал по стойбищам, посмотрел, как люди живут. Лучше, даже хорошо живут. С прошлым даже сравнивать не хочу. Хорошо живут, но хотят жить еще лучше. С охотой принимаются за новое хозяйство, овес сеют, картошку садят. Ничего, скоро научатся овощи есть, молоко пить. В каждом стойбище говорят, надо свой, нанайский район создать, как раньше было…

Михаил весь вечер рассказывал амурские новости, угощал друзей юколой и соленой рыбой. Он побывал у всех родственников своих товарищей и привез приветы, письма.

— Да, ребята, засиделись мы в Ленинграде, — сказал Богдан, когда стали расходиться по комнатам. — Хорошо здесь, но надо домой. Там наши основные дела.

А вскоре друзья поздравили Сапси-Сашу, он выпустил вместе с Сашей Севзвездиным тоненькую книжку «На Амуре».

— Ты у нас писатель! — сказали друзья и сами удивились. «Писатель? Это у нас, у нанай, у которых только что и есть одна книга — букварь?» Но слово было сказано, и Сапси-Саша получил еще одно прозвище — «писатель».

— Эй, писатель, твой собрат по перу в гости к нам идет, — сообщили однажды студенты.

В этот день гостем северян был седоголовый, ироничный ирландец Бернард Шоу. В институте очень часто бывали именитые гости, все иностранцы, приезжающие в Ленинград, желали взглянуть на советское чудо, на северян.

Острослов Шоу встретился со студентами, разглядывал их, будто прощупывал, настоящие ли это северяне, прошел по аудиториям, комнатам, побывал в библиотеке, где с благоговением держал в руке буквари на северных языках.

— Теперь я еще лучше понял советскую власть, — сказал на прощание Шоу.

— Слышал, партизан? — обратился Карл Лукс, сопровождавший гостя, к Богдану. — Это говорит известный во всем мире писатель. Объективно говорит. Это уже победа, наша, большевистская победа.

Карл Янович повел Богдана к себе в кабинет.

— Богдан, я приглядываюсь к тебе и думаю, почему ты сдаешь позиции, почему записываешься в отстающие?

— Не понимаю вас, Карл Янович, — удивился Богдан.

— Ты один из первых пошел в партизаны воевать за советскую власть, первым поехал учиться, почему сейчас ты не первый? У нас партийная ячейка, она может принимать в члены партии. Знаешь это?

— Да, но я не думал…

— Надо думать. Вернешься домой, руководить людьми будешь, не зря ведь учишься на факультете советского строительства. Ты должен вернуться домой коммунистом. Ты достоин этого высокого звания. Уже есть несколько студентов членов партии, тебе тоже пора вступать. Я дам тебе рекомендацию, знаю тебя.

— Вы, Карл Янович?

— Да, я, — усмехнулся Луке. — Трудно сейчас вступать, принимают самых проверенных, но, думаю, тебя — партизана, должны принять. Пиши заявление.

— Я еще подумаю, Карл Янович, что-то скоро так…

— Боязно? Эх ты, партизан! Ну, думай, думай.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Председатель Няргинского сельсовета Хорхой вернулся из районного центра после полудня. Наскоро пообедав, он ушел в контору Совета, пробыл чуть больше часа и возвратился домой. Хорхой — председатель, каждый его шаг виден людям.

— Только вернулся домой и уже куда-то едет, — разнесся слух, когда к вечеру Хорхой выехал из стойбища.

— Не один, а с женой на лодке.

— Куда это он с Калой? На рыбалку?

— На рыбалку мужчины на оморочке ездят.

— Куда тогда на ночь-то глядя?

Хорхой сидел, как положено мужчине, когда он едет на лодке с женой, на корме с коротким веслом. Он не слышал, что говорили про него в Нярги, но знал, что все его видят и все гадают, куда он отправился с женой так поздно. Никто не должен знать, куда он съездил с женой и зачем; привезет он на дрова сухой плавник, утром один съездит и снимет сеть, и будут в стойбище говорить, что Хорхой хороший, заботливый муж, ездит с женой за дровами. Вот какие наши новые дянгианы!

— Отец Воло, куда мы едем? — прервала жена размышления мужа.

— За дровами.

— За дровами? Могла бы я с детьми съездить.

— Не твое дело!

— Как не мое? Сегодня репетиция, ликбез, я же…

— Аха, тебя там не будет, да? Этого боишься?

— Чего бояться? Никому не сказала, не предупредила…

— Это его не предупредила?

— Кого его?

— Я все знаю. Замолчи.

Удивленная Кала замолчала. Странный какой-то разговор ведет муж, давно так не разговаривал. О чем он? Кала родила ему троих детей, старшему, Володе, или, как в стойбище зовут, Воло, уже двенадцать лет, мужчина. Ссорились они редко, побил он ее раза два. С кем этого не бывает, погорячился, все же мужчина. Но с тех пор как стал председателем — грубого слова не сказал. Кала гордилась мужем, потому что ни у кого не было в стойбище такого красивого, умного мужа, как ее Хорхой. К нему приезжают со всех стойбищ, из района, даже из Хабаровска. Дянгиан ее Хорхой, все его уважают, даже Пиапон и старик Холгитон. Видный человек ее Хорхой. Лодка миновала остров Чисонко, проехала под обрывистым крутым берегом; здесь всегда, большое течение, и Кала гребла со всей силой, позабыв о муже, о неприятном разговоре с ним, руки ее заныли в суставах. Хорхой прижимал лодку к обрыву, где слабее было течение, и считал стрижиные гнезда. Лодка так медленно продвигалась, что он успел сосчитать все дыры в глинистом обрыве. Дальше потянулись тальники, за ними большой залив, где няргинцы выставляли на ночь сети.

— Устала, — проговорила Кала, когда заехали в залив.

— Это тебе не с чужими мужчинами ночи проводить, — со злобой сказал Хорхой, чувствуя, как напрягаются мускулы, как учащенней забилось сердце.

— Ты чего это, отец Боло?

— Чего? Это ты мне расскажешь.

Хорхой пристал к берегу, Кала вытащила лодку и встала, ожидая продолжения разговора.

— Рассказывай, с кем ты ходишь, когда нет меня?

— Ни с кем не хожу. С чего ты взял?

— Знаю все, я был бы плохой председатель, если бы не знал, что в стойбище делается. Говори!

— Нечего мне говирить.

— Позавчера ты гуляла с мужем Мимы?

— Нет. Не гуляла. Была на ликбезе, на репетиции.

— Ликбез, репетиция! Под этим делом распутничаешь?

Хорхой размахнулся и ударил жену. Он даже не заметил, куда, то ли в лицо, то ли в ухо: у него потемнело от злости в глазах, будто кто прикрыл их черной тряпкой.

— За что, отец Боло?

— За то! За то! За это!

Хорхой бил жену, не щадя кулаков, он вымещал на ней боль, стыд, которые перенес в районном центре. В Вознесенске собрались на исполком председатели всех сельсоветов. После исполкома, оставшись одни без начальства, они повели разговоры о своих делах, много говорили о женщинах. Председатель Болонского сельсовета рассказывал о девушках и молодых женщинах, которые ходят в школу на женсоветы, репетиции, ликбезы, чтобы встретиться с возлюбленными.

— Если какие и пользуются этим, то на всех нельзя валить, — возразил председатель Джуенского колхоза Пота Киле. — Так мы можем хорошее дело совсем испортить. Надо пресекать грязные разговоры, а кто занимается развратом, вызвать в сельсовет и крепко поговорить. Может, даже всем народом судить. Иначе нельзя. Что же, тогда мы не будем своих дочерей и жен отпускать в школу? Что народ скажет?

— Так я же не о себе, — возразил болонец.

— Это всех касается, может, наши дочери и жены тоже не святые. Вот сейчас мы на исполкоме говорили о шаманах, нам велели с ними бороться. Кто будет бороться? Старики, что ли?

— Комсомол должен бороться, — вставил слово Хорхой.

— Правильно…

— Ты уж там комсомолом правишь, — едко сказал болонец и полоснул Хорхоя острым взглядом. — Сам распустил их. У нас в Болони столько говорят о ваших, уши коробит…

Хорхой не придал значения словам болонца, усмехнулся и сказал:

— Мало ли что говорят, о ваших тоже говорят. Зачем сплетни собирать.

— Сплетни? Эх ты! Не знаешь даже, что твоя жена делает, а говоришь — сплетни.

Будто кто ножом ударил Хорхоя, он побледнел, не мог ничего ответить — такая боль сдавила сердце.

— Эх ты, сплетник! — выкрикнул Пячика Гейкер.

— Что же ты так, откуда тебе это известно? — спросил Пота. — Ты и правда худой человек.

Пота вышел из дома с Хорхоем, начал расспрашивать о матери, дядях и тетях, о всех родственниках. Но мысли Хорхоя были далеко, потому он отвечал рассеянно, невпопад.

— Вы от Богдана письма получаете? — спросил Пота.

— Да.

— Вот радость-то, сын родился у них. Слышали?

— Да. Радовались.

— Понимаю я тебя, Хорхой, не бери близко к сердцу эти сплетни. Это грязные люди разносят. До нас тоже дошли слухи, будто муж Мимы пакостник, да кто этому поверит? Мима умная хорошая женщина, активистка, вот люди грязные хотят ее унизить и мимоходом грязью обливают и других. И тебя тоже грязнят… Пота, сам не зная того, подсыпал соли на свежую рану Хорхоя, и тот решил расправиться с Калой. Возвращаясь домой, до мелочей продумал, как и где произведет он этот самосуд, чтобы никто не знал.

— Сознаешься? Сколько раз ты с ним?..

— Не виновата я перед тобой… Зачем бьешь, отец Воло? Никогда я тебе не изменяла, сердце можешь мое вырвать, никогда…

— Врешь! С мужем Мимы ты…

— Не было! Не было… как могла… я же всегда с Мимой вместе хожу в школу…

— Это правда?

— Правда, отец Боло. Спроси Гудюкэн, вместе ведь живем… спроси…

Гудюкэн, дочь Агоаки, жила с мужем в большом доме, слыла активисткой. Конечно, Хорхой мог у нее спросить, но зачем? Это унижает его как председателя Совета. Мог он расспросить и Миму, тем более что знает, как она крутилась с Киркой до замужества, но эти женщины сразу раскусят, в чем дело, и разнесут слух о ревности Хорхоя, чего доброго, узнают об избиении Калы, тогда не оберешься беды. Узнает дядя Пиапон — что тогда будет! Хорхой не хочет, чтобы народ узнал, как он избил жену.

— Говоришь, всегда вместе возвращаешься с Мимой и Гудюкэн?

— Да, вместе.

— Узнаю я, все узнаю! Если ты с ними в сговоре, тоже узнаю.

— Как же так, отец Боло? Как в сговоре с Мимой могу, если ты говоришь, будто я с ее мужем?

«Верно, чего-то я запутался», — подумал Хорхой, опускаясь на борт лодки. Кала лежала у его ног на мокрой от росы траве и всхлипывала. Хорхой достал дрожащей рукой трубку и закурил. Затяжка за затяжкой, и он успокаивался, прошла дрожь, бившая все тело, сердце меньше ныло.

— Вставай, чего лежишь, — сказал он.

— Не могу, голова болит, все тело…

— Какая нежная стала, других мужья ежедневно бьют и то ничего, ходят.

— Привычные они…

— Привычные, — передразнил Хорхой, помогая жене подняться. — Вымой лицо.

Кала наклонилась над водой, увидела свое отражение и тихо всхлипнула. Прохладная вода приятно освежала горящее огнем лицо.

— Слушай меня, — сказал Хорхой. — Что здесь случилось, никто не должен знать. Я человек, сама знаешь, какой, не хочу, чтобы всякое говорили обо мне. Поняла?

Кала кивнула головой, вытерла лицо подолом халата.

— Предупреждаю тебя еще раз: услышу такое — выгоню. И еще. Если кто узнает, что я тебя побил, — не будешь ты со мной жить. Поняла?

— Да.

Удовлетворенный, Хорхой сел на свое место, избитая жена — за весла. Они выставили сеть. Набрали сухого тальника и поздно вечером возвратились в стойбище. Утром на рассвете Хорхой съездил за сеткой и, довольный уловом, погодой, громко запел сочиненную тут же песню. На берегу его встретила Агоака, самая старшая женщина в большом дом, которую Хорхой побаивался с малых лет. Песня застряла в горле рыбьей костью, Хорхой откашлялся. Оморочка его еще не уткнулась носом в мягкий песок, когда Агоака спросила:

— Что ты сделал с Калой?

— А что случилось? — в свою очередь спросил Хорхой, изобразив на лице встревоженность.

— Я тебя спрашиваю.

— Откуда я знаю, я, вот видишь…

— Все вижу! Отвечай, что ты с ней сделал? Ты ее избил вчера?

— Я? Да ты что, тетя…

— Жалко, рано еще, народу мало, а то бы я тебя сейчас, на берегу, при всем народе отлупила твоим же шестом…

«Этого не хватало, — не на шутку испугался Хорхой. — Откуда она узнала? Неужели Кала разболтала?» Он вытянул оморочку и быстрым шагом пошел к дому. Встретил жену в дверях и все понял — лицо Калы было в синяках и кровоподтеках. «Вот дурак! Зачем в лицо бил?» — запоздало упрекнул он себя.

— Что ты сказала матери Гудюкэн?

— Толстый тальник упал, не убереглась.

— Так и говори всем. На людях не показывайся, в магазин не ходи.

Магазин — это рассадник сплетен, здесь они рождаются и отсюда разносятся по всему стойбищу и дальше. Нравилось это место всем женщинам, сюда они приходили, если даже нечего было им покупать. Сшила модница новый халат — шла в магазин, надо же похвастаться обновой. У сплетницы на кончике языка новая сплетня — она в магазин. У третьей новость — тоже тут как тут. Соберутся женщины в углу и талдычат до тех пор, пока за ними не прибегут из дому. Не любил Хорхой магазин. Сам по себе магазин — хорошее дело, если бы там не рождались сплетни.

Перед завтраком мужчины большого дома обычно усаживались рядышком на нарах и выкуривали по трубке. Часто никто не произносил ни слова, просто сидели бок о бок и курили. В это утро молчание нарушил Калпе.

— Раньше в доме за такое — разговора никто не затевал, — сказал он. — Теперь будут говорить во всем стойбище, на рыббазе, кирпичном заводе, в корейском поселке. Такое время. А Хорхой — председатель…

— Что я? — спросил Хорхой.

— Никого не обманешь, все понимают, — мрачно проговорил Улуска.

— Я не бил жену.

— Своим детям говори, они еще малы.

— Хорхой, выслушай меня, — продолжал Калпе. — Новая жизнь — это борьба со старым. В жизни борьба и внутри самого человека — борьба. Биение сердца человека по-новому перестраивается. Это не я придумал, это мне однажды сказал мой старший брат, отец Миры. Запомни это. Ты председатель Совета, ты перестраиваешь людское сердце на новый лад. Вот так. Должен перестраивать. А вместо этого что делаешь? Сам-то ты как?

— Я не бил Калу, — упрямо повторил Хорхой.

Жены поставили низкие столики, подали еду и позвали мужей. Хорхой прошел на свое место, сел. «Сердцебиение на новый лад перестраиваем, — подумал он, — а спим на общих нарах, едим за этими неудобными столиками. Новая жизнь. Пора дом построить да отделиться, на глазах меньше будем».

После завтрака пошел он на работу, дорога — мимо магазина.

«Хотя бы сегодня не работал», — почему-то мелькнула внезапная мысль, а ноги уже потащили в магазин. Открыл дверь — ну, конечно, женщины уже собрались. Все оглянулись на Хорхоя.

— Бачигоапу! — бодро выкрикнул он. — Вы что, каждый день на халаты покупаете?

— Чего не покупать, магазин рядом.

— Ты жене бери, не скупись, председательские деньги получаешь.

— В старое время, сынок, материи мало было, — сказала старуха, жена Оненка, — виноватый на суде узкими полосками рвал материю, вытирал стыд с опозоренного лица и раздавал людям. Так было раньше.

«Уже узнали», — с тоской подумал Хорхой.

— Теперь много материи, можно целыми кусками вытираться, — улыбнулся он через силу. — Ты хоть утиралку-полотенце имеешь или подолом халата все вытираешься?

— Подолом, подолом…

— На днях болонский доктор нагрянет, опять обойдет все дома, опять будет ругаться за грязь, сердиться. Тебя обязательно спросит, где полотенце.

— Ничего, сынок, ты к этому времени нам раздашь по большущим кускам материи, вот и будет у меня утиралка.

«Старая сука!» — выругался про себя Хорхой, изображая улыбку на лице.

— Потом доктор спросит, где простыни? Это не смогу я купить. А утиралку, так уж быть, я тебе подарю, чтобы не размазывала по лицу грязь подолом.

— Не надо над старухой насмехаться, — вдруг рассердилась Оненка. — Я не нищая! Грязная, да не нищая. Муж зарабатывает, сама тоже буду зарабатывать, вот поеду на ту сторону землю копать. Грех берешь на себя.

— Не сердись, пошутил, — удовлетворенно проговорил Хорхой.

Он вышел из магазина и подумал: «Так тебе, старая карга! Получила!» В конторе находился один Шатохин, все посетители, приходившие по утрам посидеть в кругу, покурить и поболтать, шумно говорили за перегородкой в колхозной конторе.

— Ишь, встревожились, о решении исполкома толкуют, — сказал секретарь, — жалко им шаманов. Чего встревожились? Ведь это уже не первое решение…

— Тогда объявили, да не боролись. Теперь другое совсем, вот как. Уничтожать надо сэвэнов, рубить священные деревья, отбирать у шаманов бубны и янгпаны.

Хорхой прошел за перегородку, поздоровался.

— Хватит, солнце уже высоко, пора на работу, — сказал Пиапон. — Никто за вас не будет землю рыть, овес сеять. Пока на ту сторону переезжаете, солнце в зените будет. По дороге наговоритесь. Давайте выезжайте, женщины уже на лодках сидят.

Колхозники гурьбой вышли из конторы.

— Народ с трудом привыкает к земле, непривычно, — словно оправдывая сородичей, сказал Пиапон бухгалтеру. — Но ничего, привыкнут.

— Время нельзя упускать, — заметил бухгалтер.

— Годо знает. Молодец он, все понимает. Железо дашь — что хочешь сделает. В моторах разбирается. А в земле всю жизнь, наверно, копается. Ну, Хорхой, как дела? — обернулся Пиапон к племяннику.

— Все хорошо.

— Тебе хорошо, а народ волнуется. Шаманов потрошить начнешь? С чего начнешь?

— Людей надо непугливых.

— Шаманы — люди уважаемые, старые. Вот и думай.

— Думаю. Против стариков тяжело идти, но с шаманами бороться надо.

— Не знаешь, у корейцев есть шаманы?

— Не знаю.

— А что будешь делать с русскими на рыббазе, кирпичном, которые иконам молятся?

— Не знаю.

— Вот тебе на! Если русским разрешается молиться иконам, то почему нанай нельзя молиться священным деревьям, тороанам, пиухэ? Тоже не знаешь?

Вот всегда так — попробуй поговори с дедом! До разговора кажется, все понятно, а поговоришь с ним — оказывается, ничего не ясно. Привычка у него — ставит и ставит вопрос за вопросом, мол, думай, шевели мозгами. Какое Хорхою дело до русских, корейцев, когда сказано с шаманами бороться.

— Ты один из хозяев священного жбана, что будешь делать со жбаном?

— Я не хозяин, мне он не нужен.

— Мы, Заксоры, все хозяева. Что будешь делать? Он священный, к нему приезжают люди молиться со всего Амура. А с дедом, великим шаманом, что?

— Пусть не шаманит.

— Так скажешь — и все? А если не послушается?

— Сам тогда виноват.

— Думай, Хорхой, тебе трудное предстоит дело. Наверное, самое трудное дело, потому что все шаманское это не бубны, не сэвэны, а глубже. Это в головах людей, в их мозгах крепко сидит.

Хорхой перешел на свою половину думать над словами деда, потом махнул рукой.

— Порушим разом — и все! Не будет бубен, священного жбана, священных деревьев, и в людских головах ничего не будет. Ничего не останется, забудут.

Срочных дел в сельсовете не было, и Хорхой с Шатохиным сели за шахматную доску. Хорхой совсем недавно узнал об этой увлекательной игре, играл неважно, но увлеченно.

К полудню из Малмыжа подошла лодка. Ее первым заметил Шатохин.

— Из района, наверно, — предположил он, пряча шахматы.

Вместо ожидаемого начальства из лодки вышел будущий фельдшер — Кирка.

— Ты чего нынче так рано? — удивился Хорхой.

— Раньше сдал экзамены, — улыбнулся Кирка.

Хорхой подхватил чемоданчик и мешок двоюродного брата, недавнего мужа своей матери, и зашагал к большому дому.

— Хорошо тебе, Кирка, в городе живешь, все городское носишь. Забот нет таких, как тут.

— Ты бы хоть день на моем месте побыл, человек. Знал бы, сколько приходится заниматься, одной латыни сколько запоминать. Забот мало!

Хорхой не знал, что такое латынь, но не в его привычках переспрашивать, показывать свое невежество.

— Кирка, доктор наш! — всхлипнула Агоака, обнимая и целуя племянника. — Твои все на той стороне, землю копают, — тут она взглянула на Хорхоя. — Аха, теперь мы тебе покажем, теперь у нас доктор есть.

Она схватила Кирку за руку и потащила на летнюю кухоньку, где варила полдник Кала.

— Посмотри, Кирка, что это с ней, — попросила она.

Кирке не стоило труда определить побои, хотя он еще не познал всей медицинской премудрости. — Кто это тебя так побил? — спросил он Калу.

— Молчи, не говори, — потребовала Агоака. — Это большой тальник на нее нечаянно упал.

— Тетя, зачем обманываешь? Такие синяки остаются только от кулаков. Голову даю наотрез.

— Это Хорхой ее побил. Эй, Хорхой, иди сюда. Ты еще будешь говорить — дерево, да?

Хорхой молчал, перед медицинским освидетельствованием он не мог устоять, верил он докторам, даже студентам-медикам верил.

— Эх ты, председатель! Эх ты, комол! Какой же ты Совет? Ты хуже отца Ойты, моего старшего брата. А ты? — она повернулась к Кале. — Ты чего его выгораживаешь? Он тебя бьет, красы лишает, а ты выгораживаешь! Стыд какой. Позор! А еще в ликбез ходишь! Я тебя, Хорхой, не оставлю так, я сейчас же пойду к отцу Миры. Все расскажу, открою твою душонку поганую.

Хорхой молчал, ему стыдно было перед Киркой, боялся он и своей тети Агоаки, которая не однажды давала ему в детстве трепку. Боялся он и Пиапона, боялся его проницательных глаз, тихого голоса. Что будет, если он потеряет расположение деда? Как тогда ему жить и работать в Нярги?

Агоака выполнила свои угрозы, Пиапон узнал о поступке Хорхоя. При встрече сказал:

— Ты опозорил комсомол, ты позоришь советскую власть. Какими глазами будешь на людей глядеть? Как с ними будешь разговаривать? Что тебе скажут те, которых ты осуждал? Скажут, чего же ты нас-то наказывал, когда ты такой же, как и мы. Подумай, будут ли тебя люди уважать…

Больше Пиапон ничего не добавил.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

На берегу среди нескольких оморочек Кирка безошибочно узнал оморочки Хорхоя, Пиапона, соседей, но отцовской не было. Значит, он переехал на тот берег. «Не лог на лодку сесть, — подумал Кирка. — Обычай, тоже мне, на оморочке только ездить мужчине». И вдруг усмехнулся своим же мыслям: «Ворчун! Сам оморочку ищешь, на лодке не хочешь ехать». На лодках и оморочках были весла, маховики, сиденья — столкни и выезжай. Но чужое нельзя брать без спроса, даже у двоюродного брата или деда Пиапона.

Кирке не хотелось видеть испуганного, совсем расстроенного Хорхоя, похожего на ту утку под дождем, название которой он носит.

— Эй, Хорхой, квохта под дождем, — сказал Кирка, встретив его возле дома. — Ты ее так любил, а кулаки поднял. Пьяный был, что ли? Заревновал, наверно.

— Теперь что говорить, — махнул рукой Хорхой. — Ты тоже не вовремя подвернулся. Доктор. Не мог сказать, что дерево, а то кулаки, кулаки.

— Не мог, у нас это строго. С первого дня учебы об этом твердят. В нашем деле обмана не может быть, мы за жизнь людей отвечаем.

— Грамотные становитесь.

Кирка не понял, что этим хотел сказать Хорхой, да это его и не интересовало.

— Дай оморочку, на тот берег съезжу.

— Мне бы сейчас куда уехать, далеко-далеко, чтобы больше ничего не слышать, не знать.

— Но ты не хорхой, не улетишь и не нырнешь под воду, тебе придется отвечать. Не завидую тебе.

— Ты виноват, если бы не ты, все поверили бы…

— Он избил жену, а я виноват. Хорош ты! Людей не обманешь, они все равно узнали бы. Ты сейчас лучше думай, как ответ будешь держать. Ну что, даешь оморочку?

— Бери.

Кирка побежал было на берег, но, вспомнив, что одет в выходной костюм, вернулся и стал переодеваться.

— Иди, поя, поешь, — обращаясь, как к маленькому, позвала Агоака. — У моря-то, как рассказывал, рыба чужая, невкусная. Отведай нашей, этот паршивец — драчун утром поймал. Что бы тебе вкусное приготовить, а? Я приготовлю.

— Да все вкусное, тетя, не надо ничего отдельно готовить.

— Ты там городское ешь, вас, докторов, наверно, особой пищей кормят, чтобы грамота подавалась лучше…

— Теперь в Нярги столько грамотных, они что, едят другую пищу?

— Да, много нынче грамотных. Даже вот прикрывающая негодяя мужа Кала уже бекает.

— Как это бекает? — засмеялся Кирка, взглянув на смущенную Калу.

— В школе по вечерам Лена их обучает. Готовим мы здесь еду, а она в бумаги уткнется и бе-е-е, ме-е-е. Побекает, и слышу — слово получилось. В нашем доме теперь все заболели этой болезнью, отец твой, мать, моя Гудюкэн с мужем, это я про старших говорю, дети само собой учатся. Смешно мне бывает, когда твой отец просит помощи у детей. Ой, смешно! Бекает, бекает, бедный, только слово не складывается, тогда он к детям. Эти-то мальки учат родителей! А еще смешнее, когда они садятся за столики писать. Тут уже я вдоволь, с запасом на год, смеюсь. Так смеюсь, ноги не держат меня, трубка из рук вываливается. Садятся они, положат бумажки, какие найдутся, берут палочку-карандаш, наклоняются, и все обязательно высунут языки. Ты бы поглядел на них! Все высунут языки, как усталые собаки, только что слюни не текут. Потом ведут палочкой в одну сторону, а языки у них почему-то в другую сторону, не слушаются, что ли. Я нахохочусь, потом говорю им: зачем вам палочки, бумага, языком пишите, на чем хотите. Отвечают, ты неграмотная. Верно, я неграмотная. Поздно мне учиться, а другой раз так хочется рядом с ними языком поводить. Ох, заговорилась я с тобой. На тот берег собрался, что ли? На днях наши собираются там хомараны ставить, чтоб не ездить туда и обратно. Пусть живут там. Ешь, ешь. Да, еще одна новость! Богдан-то наш ребенка заимел, родился у них сын. Все джуенские говорили, будто его жена бесплодная, а он сделал ребенка. Вот мужчина! Я всегда говорила, Богдан — это мужчина. Тот, кого задали при большой любви, всегда вырастет мудрым, сильным, удачливым. Так, доктор? Как у вас говорят?

Кирка засмеялся, кивнул головой, чтобы удовлетворить словоохотливую тетю.

— Вот так, неграмотная я, а понимаю в жизни. А что было бы, если грамоте обучена была?

— Профессор вышел бы. Самый ученый человек.

— Да. Мог бы и выйти. Как назвал, пропес? Слово-то какое умное. Хорошо, что ты на доктора учишься, лечить нас будешь. С Богданом-то письмом разговариваешь?

Кирка, к своему стыду, ни разу не написал Богдану, в его памяти он остался серьезным, недоступным человеком, с которым не поговоришь о житейских делах.

— Не писал я, — сознался Кирка.

— В следующее лето он возвращается на Амур. Не узнать его. Прислал твердую бумагу со своим изображением. Жена рядом. Красавица! А ты не женился?

Агоака тут же прикусила язык — ох, какая она к старости стала забывчивая! Слишком еще свежи в памяти людей его женитьба и жизнь с Исоакой. Вот неловко получилось!

— Ты чего его не кормишь? — набросилась она на Калу, чтобы как-то скрыть смущение. — Хочешь, чтобы отощал? Силы от побоев убавилось? — и обернулась к Кирке: — Что тебе на вечер приготовить?

— Не надо, тетя, ничего не готовь. Может, я даже не вернусь, поеду куда-нибудь сети ставить, там переночую. Соскучился по Амуру, понимаешь?

— Кто куда ни уезжал, все так говорят. Но я никогда никуда из Нярги не уезжала, разве что в Болонь да в Малмыж, но это все рядом, все на Амуре. Вот мать Богдана тоже скучала в первое время там, на Харпи. Теперь пообвыкла. Да, еще новость ведь есть. Тетя твоя умерла, мать Ойты, отмучилась бедная. Теперь дом отца Ойты как на сильном ветру шатается. Собрались все разбегаться, одного старого оставят с молодой, думаю. Это вдвоем-то им жить в таком большом доме? Да там со скуки подохнешь! Даже Гэйе угрожает уйти, да куда ей одинокой-то деваться? Замуж за старика разве? Молодость виновата, в молодости родила бы детей, теперь бы жила, как люди живут. А так, бездомная…

— Тетя, спасибо тебе за еду, поеду я, — сказал Кирка.

— Ты как русский стал, спасибкаешь за еду. Смешно мне в первый раз было, спасибо за еду, надо же! Голодного ведь накормила, за что спасибо? Если утопающего из воды — тоже спасибо, что ли?

Кирка засмеялся и пошел на берег. Там постоял, подумал — ехать на тот берег или сразу податься на дальние озера; на той стороне мать с отцом, но там же и Исоака с Мимой, а с ними ему не хотелось встречаться. С Исоакой ему не избежать встречи — они живут в одном доме. Старая женщина никогда не напоминала о прежней близости, не начинала разговора, но тем не менее Кирка всегда испытывал большую неловкость при ней. А Мима — первая любовь, первая боль. Кирка был обижен на нее, когда она откровенно издевалась над ним после его женитьбы на Исоаке. Она не говорила обидных слов, она все высказывала глазами, поведением своим при неожиданных встречах, а встречаться приходилось часто, Нярги — не город. Она презирала Кирку. И было за что презирать, Кирка понимал, а сердцу не укажешь, оно любит, оно и обижается. Отношение Мимы резко переменилось, когда он стал студентом. Она стала ему улыбаться, и глаза излучали такой же призывный свет, который Кирка видел во время прежних тайных встреч на осенней путине. Во Владивостоке, стоило ему вспомнить Амур, свое стойбище, как тут же откуда-то ударял этот свет, ударял внезапной молнией. Первая любовь!

— Ты не смотри так на меня, — как-то при встрече в прошлый свой приезд попросил ее Кирка.

— А что? — словно выдохнула Мима. Какой был у нее голос — ой! Разве забудешь такой голос!

Мима стала настоящей женщиной, а когда девушки превращаются в женщин, к ним приходят ум и хитрость. Поняла Мима, что она все еще сушит сердце Кирки, стала откровенно искать встречи, а при встречах улыбалась еще милее, и глаза ее горели этим дьявольским светом. Разговор начинала она, говорила обо всем, что взбредет в голову, смеялась даже тогда, когда было Кирке совсем грустно — хоть утопись. Ей что, она замужем, муж видный, хороший человек, есть у нее дети — ей легко, она вошла в привычный житейский круг, из которого часто до могилы уже не выходят, и ей ничего не стоит мучить неустоявшееся, ищущее любви сердце Кирки. Она ведь не вспомнит те трепетные ночи, не забьется ее сердце так, как оно билось тогда. У нее все уже устоялось. А может, она тоже помнит, любит?..

Кирка столкнул оморочку; он решил в первый же день покончить со всеми сомнениями, чтобы потом жить спокойно, заниматься любимой рыбной ловлей и сбором лекарственных растений. Направив нос оморочки чуть наискосок сильному течению, он что есть силы принялся грести маховиком. Легкая лодчонка уточкой подпрыгивала на небольшой волне, и, несмотря на все старания гребца, ее сносило течением вниз. Кирка мерялся силой с амурской водой. Но кто же, кроме безумцев или влюбленных, гребет против течения на середине реки? Смотрели с берега на него няргинцы, и каждый по-своему рассуждал о нем. Только один Хорхой завидовал ему, потому что понял: ему самому неплохо было бы сейчас поспорить с амурским течением, чтобы отвлечься и забыть о неприятностях.

Кирка не переборол течения, его отнесло далеко вниз от косы, где он думал пристать. За островом на озере Ойта оморочка легко заскользила с волны на волну.

Огородники отдыхали после обеда и, заметив издали оморочку, гадали, кто бы мог ехать к ним в такое позднее время. Первым узнал Кирку его друг Нипо.

— Чего ты врешь? — накинулась на него Далда. — Ему еще рано приезжать.

— Обожди, я еще не стар, глаза еще видят, — успокаивал Калпе жену, всматриваясь в приближавшуюся оморочку. — Да, это наш сын, — сказал он, узнав Кирку.

Далда с дочерью побежали на берег, по колено забрели в воду и, вытащив лодчонку на берег, с обеих сторон обняли Кирку.

— Не задушите, нам оставьте!

— Вот женщины! Обязательно надо всплакнуть.

— Доктор! Больных у нас нет.

Под смех и шутки друзья вытащили Кирку из оморочки. Калпе обнял сына, поцеловал.

— Ты уже не охотник, — сказал он. — Ты насквозь провонял всякими лекарствами, звери тебя учуют прежде, чем ты их увидишь.

— По рукам, папа, сегодня едем с ночевкой, посмотрим, кто кого, — улыбаясь, предложил Кирка.

— Это куда же? На рыбалку? Хитрый, рыбы не чуют твой запах.

— А что? Поехали за мясом, — поддержал друга Нипо.

— Нет, работы много, — возразил Гаде, которого назначили бригадиром на полевых работах..

Кирка поздоровался со всеми, кивнул Исааке, встретился глазами с Миной и опустил голову.

— Давай рассказывай о себе, о море, городе, — требовали отовсюду.

— Я познакомился с одним моряком, — начал Кирка. — Это человек, который на кораблях по морю плавает. Хороший человек, много плавал, много новых земель, народов видел. Интересно рассказывал. Говорит, что не может налюбоваться морем, а я не могу никак представить, как можно его любить. Десять дней едешь — кругом вода, месяц едешь — кругом вода. Можно с ума свихнуться.

— А мы в тайге живем месяцами — ничего, — сказал Кирилл Тумали.

— Сравнил! В тайге каждый раз новое встречаешь, кругом деревья, ключи, звери, птицы, а там вода, да еще соленая.

— Моряки любят это море, — продолжал Кирка. — Ездил я с ними на катере, волна была чуть больше нашей амурской, но мне так плохо было, вспоминать не хочется.

— На Амуре тоже болеют этим, а там море.

— Ты о себе рассказывай.

— Чего о себе рассказывать? Учусь. Знаете, что сперва я учился на подготовительных курсах, которые организованы для нас, северян, а сейчас на доктора учусь. Все подробно рассказывать, вам страшно будет.

— Не пугай, не маленькие.

— Да не пугаю, сам сперва так боялся, что вечером один в комнате не оставался, спал при свете. Ладно, слушайте. Стоит большой каменный, дом, в этом доме учатся будущие доктора. Есть там подвал, холодный, темный и страшный. В подвале лежат покойники. Ничего?

— Рассказывай, чего там!

— Не надо, дети же тут!

— Испугались? А нам надо их изучать, мертвых. От какой болезни кто умер. Это еще ничего, об этом нам рассказывают. Главное, нам потом приходится их резать. Пальцы резали, кость отделяли. Потом руки, ноги, с осени начнем изучать внутренности…

— Хватит тебе! Перестань! — завопили женщины.

— Дети рядом!

Калпе взял сына за локоть, посмотрел в глаза, и Кирка понял, что отцу неприятно про это слышать.

— Нет, папа, я не резал много, внутренности не трогал, мы простые фельдшера, а те, которые хирургами будут, те режут, каждую часть тела изучают, все внутренности. Такая работа…

Далда поставила перед сыном чашку с супом, кружку чая. Кирка стал хлебать суп.

— Все, пошли на работу! — приказал бригадир Годо.

Колхозники засобирались, поднялись один за другим и побрели в тайгу. Далда с Мару и Калпе с зятем остались. Кирка улыбнулся сестренке и сказал:

— Второй у тебя будет тоже сын.

— Откуда знаешь?

— Просто так говорю, племянника хочу.

Кирка вспомнил, как отец копил пушнину, чтобы купить ему жену, и как пропил ее на ярмарке. Потом собирался Мару продать, а на вырученные деньги ему привести жену, но все это стало ненужным, когда Исоака по закону левирата перешла ему в жены. Мару вышла замуж по любви, вез тори.

— Ты опять лекарственные травы будешь собирать? — спросила Далда. — Мы с Мару кое-что собрали.

— Буду, обязательно буду.

— Пошли, пошли, нехорошо, все ушли на работу, — заторопился Калпе.

Кирка пошел осматривать колхозное поле, лоскутками разбросанное по тайге. Он ходил от одного лоскутка к другому, бродил по тайге в поисках нужных ему трав. С малых лет Кирка был приучен к таежной жизни, знал все съедобные ягоды, травы, коренья, знал, какие растения помогают избавиться от рези в животе, от головной боли; знал, чем останавливают кровотечение. Это были необходимые знания таежного жителя. А теперь ему требовалось проникнуть в тайны знахарей, и в этом ему помогали все: мать, отец, сестра и друзья. Помогали и сами знахари, делясь секретами изготовления лекарств. Какова их действенная сила, Кирка должен был проверять сам на себе. Кроме трав знахари широко пользовались желчью медведя, кабана, струей кабарги. Кирка в первое время принимал все рецепты знахарей, даже самые смехотворные, в которые сам не верил. А теперь он только выискивает травы, цветы, коренья, которыми когда-либо пользовались его сородичи. В берестяной коробке уже лежал неплохой гербарий этих лекарственных трав. Делился Кирка своими мыслями с преподавателями техникума, они его поддерживали, хвалили, но, занятые своими делами, не проявляли большой заинтересованности. Понял это Кирка и потому хранил свой гербарий дома, в Нярги. Понимал он и другое: что ему, с его небольшими знаниями, нельзя использовать на практике лекарственные травы. Он надеялся встретить среди преподавателей такого же энтузиаста, каким был сам, и с его помощью приготовить новое лекарство. …Когда Кирка нашел саранку и начал раскапывать ее клубень, рядом хрустнул прутик.

— Бачигоапу, — услышал он голос Мимы.

Он поднялся, встретился с ней глазами. Она улыбалась.

— Ты зачем здесь? — спросил строго Кирка.

— По своим делам. Захотела и пришла.

— Мне что, тебе же хуже.

Кирка присел на корточки и продолжил свое занятие.

— Ты вечером придешь в школу? — спросила Мима.

— Не знаю.

— Приходи, у нас интересно.

«Нет, родная, у нас ничего не выйдет, — думал Кирка. — Если даже ты сохранила любовь, нам уже не вернуть прошлое, у тебя дети, его дети»…

— Едем с ночевкой? — спросил Калпе, когда Кирка вернулся на его поле.

— Сетка у тебя есть?

— Есть, с собой. Острога есть.

— Нет, сын, я тебя не отпущу, — воспротивилась Далда, — только вернулся, должен переночевать дома.

— Он таежник, рыбак, соскучился по делу.

— Нет, папа, он будет ночевать дома, — заявила и Мару.

— Куда зовешь? Встречу, что ли, не хочешь справить? — это был последний и самый решающий довод Далды.

— Верно, верно, встречу надо справить, — засмеялся Калпе и подмигнул сыну. — Все деньги у нее, не дает мне, — пожаловался он. — Магазин рядом. А все же мы за талой сейчас отправимся.

Калпе обошел огородников, забрал у них сети и выехал на озеро Ойта устраивать гон.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Все важные дела решаются утром — это закон жизни Пиапона, принятый им в молодые годы и безукоризненно выполняемый всю жизнь. Раньше это выполнялось само по себе, тогда все дела начинались с утра, да и были они привычные, укоренившиеся: охота, рыбная ловля. А теперь Пиапону приходится думать о большом хозяйстве. Это тебе не о семье и не о большом доме заботиться, здесь куда сложнее.

На счету появились деньги — ссуда для приобретения скота, и Пиапону надо посоветоваться с людьми. Попытался он поговорить с огородниками, но те отмахнулись, заявив, что председатель колхоза пусть сам решает, каких коров покупать, а они их только издалека видели и потому даже не могут отличить быка от коровы. Что поделаешь, если не хотят советоваться? Надеялся Пиапон на бухгалтера, думал, он разбирается в коровах, но тот родился в городе и тоже разбирался в коровах не лучше огородников.

К кому же обратиться Пиапону, как не к грамотным людям? Поговорил с племянником — Киркой.

— Я будущий людской доктор, — объяснил Кирка. — В коровах понимаю столько же, сколько в астрономии. Дед, для этого есть коровий доктор, ветеринаром называют его.

Молодец Кирка! Вот что значит грамоте выучиться. Все в нем изменилось: и поведение, и разговор не тот, слова новые произносит без запинки! Разве сравнишь его с Хорхоем? Надо побольше молодых посылать учиться, даже тех, которые женаты: ничего, проживут без жен год-два, зато вернутся обновленными людьми и жены будут любить еще крепче. Чем больше грамотных будет, тем легче будет колхозом управлять. А пока приходится советоваться с бухгалтером, кассиром, с Леной да старым Холгитоном.

Пиапон вошел в школу, огляделся. Парты сдвинуты, сор не убран — поленились после репетиции прибрать за собой.

— Лена! Ты встала? — гулко прогудело в пустом классе. — Неси сюда свою железную землю.

— Доброе утро, отец Миры, — поздоровалась Лена, появляясь в дверях своего закутка с глобусом в руке. — Что так рано на занятия?

— Надо спешить, ты же уезжаешь.

— Я еще немного задержусь. Ладно, пока я там кое-что прибираю, разыщите в Америке реку Амазонку.

— Обожди, дочка, мне тоже некогда, я зашел к тебе посоветоваться, Для колхоза надо покупать коров, а в них никто не разбирается. Ты хоть понимаешь?

— А чего не понимать?

— Ты хоть доила их?

— Нет.

— Тогда, выходит, тоже не понимаешь, — вздохнул Пиапон. — В каждом деле свое понятие, дочка. Когда мы лошадей стали покупать, русские, которые похитрее, подсовывали нам больных или загнанных лошадей, а то и старую. Вот как. Я не хочу, чтобы мне подсунули старых дохлых коров или старого быка. Значит, ты не понимаешь в коровах?

— Нет, не понимаю, отец Миры.

— Ну что поделаешь. Вот Америка, нижняя и верхняя, — Пиапон ткнул в глобус. — Теперь покажи, где эта река. Как ты назвала?

— Амазонка. А Америка Северная и Южная, сколько раз повторять! Вот Амазонка, самая крупная, самая многоводная река на земле.

— Больше нашего Амура?

— Намного больше.

— Неужели есть реки больше Амура?

Пиапон проследил за указательным пальцем Лены, которым она водила по глобусу, и сказал:

— Короткая.

— Так это же на глобусе. Вот Амур, еще короче.

— Ну, ладно, дочка, пойду я, дел много.

Пиапон погладил шершавыми ладонями глобус, крутанул его и вышел из школы. Глобусу Пиапон не верил, не мог он представить, что земля круглая и вертится. Закрывал он глаза и видел голубой большой шар, и шар этот крутился. Но как ни прикреплял к нему Пиапон дома, людей, собак — не могли они удержаться на гладком шаре, все летело в тартарары! Горы рушились, реки выливались! Другое дело — карта. Когда Лена показала ему карту — все встало на место. На плоской карте все было понятно. Пиапон без разъяснений сам в ней разбирался. Разбирались и другие охотники, потому что на карту они смотрели как на свою землю, только с облаков. Это было всем понятно, ясно как день и ночь.

Пиапон вошел в новый дом Холгитона. Большая семья была уже на ногах. Пиапон взглянул на недавнее приобретение старика — настенные часы-ходики. Они отчаянно стучали, маятник ходил ходуном: к гирьке — продолговатой чугунной шишке — кто-то привязал еще два болта, круглое кольцо-прокладку и стограммовую гирьку. Стрелки ходиков показывали три часа. Пиапон усмехнулся и спросил стоявшего рядом Нипо:

— Сколько времени они показывают?

— Спроси у него, — Нипо указал на отца.

— Сколько надо, столько показывают, — буркнул Холгитон. — Сейчас утро? Тогда, выходит, утро.

— Часов семь сейчас.

— Какая разница — семь, десять или три? Идут часы — хорошо, смотри, как идут, очень бодро, намного быстрее, чем шли.

— Ну и врут, вперед забегают, — сказал Нипо.

— Вперед забегают? Так это мне и надо! — засмеялся довольный Холгитон. — А то стучат, как полудохлые — так да так, так да так — медленно очень, хочешь не хочешь — заснешь. Такие они только тебе, лентяю, годились. Теперь смотри, как идут, большая палочка прямо на глазах движется, а раньше как шла?

— Они слишком быстро идут, — сказал Пиапон.

— Ты тоже это говоришь? Ты же не такой лежебока, как Нипо! Быстро идут? Это же хорошо! Наша жизнь сейчас быстро идет, и часы пусть быстро бегут. Тебе что, жалко?

— Ничего не жалко, только часы на то и часы, чтобы правильное время показывать.

— Правильное — неправильное…

Пиапон чуть было по старой привычке не плюнул на пол с досады.

— Советоваться пришел, — сказал он, — коров будем покупать.

— Часы правильно показывают, — усмехнулся Холгитон. — Жизнь быстро идет, вчера не было коров, сегодня покупать будем. Чего советоваться? Велели тебе покупать, иди покупай. Жирных выбирай, мясо их вкусное, когда жирное.

— Да не на мясо коровы, ты что, забыл?

— Помню, на молоко. Тогда выбирай коров с большим выменем, они тебя не подведут, по ведру будут давать молока. А почему ты Митропана не попросишь, он ведь все понимает.

— Придется просить, другого выхода нет.

В это же утро Пиапон выехал в Малмыж к своему другу и советчику Митрофану Колычеву. Нашел он Митрофана хмурым, расстроенным.

— Ты не заходил в Интегралсоюз? — спросил Митрофан поздоровавшись.

Пиапон не заходил, прошел мимо.

— Бориса арестовали. Воротина.

— Как арестовали? Бориса? За что? Растратил?

— Говорят, за заезок, за погубленную рыбу.

— При чем он, Борис? Разве он главный был?

— Главный не главный, а вот арестовали.

— Неправильно это. Если так, то и нас всех надо арестовать, мы не открыли заезок, не выпускали рыбу. Борис не виноват.

— Расследуют, если не виновен — не посадят. Мы с тобой ничем ему не поможем. Подождем. Ты проездом в Малмыже?

— К тебе приехал. Помоги коров для колхоза купить, сам знаешь, у нас никто не понимает, какая корова лучше, какая хуже. Вот и пришел просить тебя.

Митрофан поморщил лоб, подумал.

— Самые лучшие коровы у Ворошилина, — сказал он подумав, — породистые, удойные.

— Это у Григория, сына умершего Пеопана?

— Да, Феофана. Хорошие коровы.

— Он же отказался в колхоз вступать, и ты предлагаешь у него купить?

— А что?

Митрофан ничего не понимал, он смотрел на друга, пытаясь по выражению лица догадаться о его мыслях.

— Григорий кулак. Против советской власти он. В колхоз не идет. И ты хочешь, чтобы я колхозные деньги отдал ему? Заграбастает деньги и будет жить да поплевывать на тебя, на твой колхоз, на нашу власть. Не быть этому! Пусть подыхает со своими коровами.

— Чего горячишься? Не покупай его коров, никто тебя не заставляет. Где тогда купишь? В Вознесенске? Тамбовке? Славянке? Троицком? В любом русском селе купишь, но купишь только у единоличников. Понял?

— Я куплю только в колхозе.

— В Синде, наверное, продают.

— Вот это хорошо. В Синде есть несколько моих знакомых, вместе партизанили. Поехали в Синду, поможешь коров купить, встретимся с друзьями-партизанами.

Митрофан подумал, сколько дней он должен отсутствовать, прикинул, какие дела следует сделать до выезда, и согласился. Отказать Пиапону он не мог. На другой день Пиапон, Митрофан и бухгалтер выехали в Синду. Сели они на пароход в Малмыже, доехали до Троицкого, там пересели на другой пароход, следовавший по протоке, на которой стоят большие нанайские стойбища и русские села.

Митрофан знаком был со многими синдинцами, он быстро договорился с председателем колхоза о покупке трех коров, быка-производителя и двух телок; синдинцы давали две халки для перевозки скота.

Встретились после этого Митрофан и Пиапон с друзьями-партизанами, вспоминали комиссара Шерого, командиров Мизина, Глотова, доктора Храпая. Пиапон особенно обрадовался Тихону Ложкину, с которым прошел путь от Малмыжа до Де-Кастри. После уничтожения отряда полковника Вица они расстались в Мариинске, Пиапон возвратился домой, а Тихон ушел с Глотовым в Николаевск.

— О-хо-хо, Пиапон! Лиха хлебнули мы, — рассказывал Тихон. — Сколько хлебнули — ой да ну! Верили мы в Яшку-то Тряпицына, вроде наш был, паря, да не тот оказался. Расстрелял ведь нашего командира-то Мизина! Вот гад! Многих честных людей поцокал. Эхма!

Тихон Ложкин недолго пробыл в Николаевске, вскоре отряд Павла Глотова расформировали. Синдинец попал в батальон, который под командованием Лапты назначили в Де-Кастри для охраны бухты. Так Тихон вновь оказался в Де-Кастри. Партизаны тогда ничего не знали о прошлом своего командира, верили Лапте, потому что он был приближенным Тряпицына, а тому они слепо верили, загипнотизированные его обаянием и безрассудной храбростью. В июле в бухту вошли японские военные корабли, высадили десант. Открылся де-кастринский фронт. Хорошо вооруженные японцы вытеснили партизан, через тайгу пробились к озеру Кизи и по берегу озера направились в Мариинск, на Амур. Партизаны с боями отступали одни в Мариинск, другие под командованием Лапты через тайгу в село Циммермановку. Здесь Лапта получил новое назначение — командиром всех партизанских отрядов от Мариинска до Хабаровска. Лапта почувствовал полную свободу, он захватил пароход «Соболь», вывесил на нем черный флаг анархистов.

В июле пришло сообщение из Керби о суде и расстреле Якова Тряпицына, Нины Лебедевой и других главарей контрреволюции. К этому времени до партизан дошли слухи о прошлом предательстве их командира. Будучи схваченным калмыковцами, он выдал подпольщиков Хабаровска. И когда Лапта призвал партизан идти на Керби, чтобы отомстить большевикам за Тряпицына, отряд разделился на сторонников большевиков и на сторонников анархиста Лапты.

Тихон Ложкин, возненавидевший Лапту за смерть Мизина, ушел в тайгу со сторонниками большевиков. Отряд решил пробиваться в Амурскую область, чтобы соединиться с Красной Армией.

— Ты был, когда убивали Лапту? — оборвал рассказ Тихона Пиапон.

— Был. Мы вышли из тайги в нанайское стойбище. А там пароход «Соболь», сам Лапта. Коцнули его там…

Пиапон не раз слышал о смерти «большого Тряпицына» в стойбище Бичи. Он никак не мог понять, откуда появился этот «большой Тряпицын», когда настоящего Тряпицына расстреляли в Керби. «В него много раз стреляли, — рассказывали бичинцы, — в грудь стреляли. Он упал на песок, думали, убит. Пароход, на котором он приплыл, ушел. Партизаны тоже ушли в тайгу. Подошли мы, хотели прибрать, похоронить, а он открыл глаза, смотрит на нас. Дышит тяжело, из ран в груди пузыри с кровью. Не жилец, думаем, скоро помрет. Он сел, туда-сюда посмотрел — ничего нет, ни парохода, ни партизан. Оружия тоже нет. Попросил закурить. Дали закурить. Смотрим, курит. Сильный был человек, большой телом, вот мы и назвали его „большой Тряпицын“. Три дня прожил он, курил, пил воду, потом умер».

— Стойбище называется Бичи, — сказал Пиапон.

— Верно, Бичи! — обрадовался Тихон. — Откуль тебе известно?

— Люди рассказывали.

— Правильно, что коцнули, туда ему и дорога, ироду. Я ведь пешим доковылял до Благовещенска, в Красной Армии воевал. Погнали потом япошек и всяких американов к морю-окияну. Прямо ой да ну! Вернулся, отстроился. Беляки-то в войну всю Синду пожгли. Отстроились. А ты как, председателем колхоза, значит? Молодец, Пиапон, партизан! А где твой друг, как его, запамятовал. Тот, который… вспомнил. Токто где?

— В Джуене, тоже председателем, только сейчас он на реке Харпи другой колхоз организовал.

— А племяш твой Богдан, он где?

— В Ленинграде учится.

— Глянь-ко! Аж в самом Ленинграде! Молодец, правильно воевал, дорогу будто туда пробивал. Вот тебе и гольд-нанаец, в Ленинграде учится. Хорошо.

Тихон искренне радовался за Богдана, хлопал Пиапона по плечу, по спине и говорил, не давая другим высказаться.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Секретарь няргинского сельсовета сразу стал своим человеком в стойбище. Родился он в Вознесенске, окончил там церковноприходскую школу, участвовал в гражданской войне, а когда призвали мало-мальски грамотных помочь нанайцам, он согласился работать секретарем сельсовета в Нярги. Нанайский язык он выучил с детства и говорил без акцента.

— Я нанай, — говорил он. — Из рода Шатохиных. В Вознесенске больше половины села Шатохины, как в Нярги Заксоры.

Так его и звали — Шатохин, забыв про имя.

— Сатохин, тебя Хорхой ищет!

— Сатохин, Пианол говорит, помоги.

Шатохин был настоящим таежником, он не отставал от няргинцев ни на рыбалке, ни на охоте, за что снискал еще большее уважение. Няргинцам казалось странным, что он, русский, не держит корову, отвык от привычных для всех русских занятий.

— Нанай ты или русский, — качал головой Пиапон, — не поймешь. Если ты не хочешь себе выращивать овощи, то хоть покажи нанай, научи.

— Не занимался я этим, — отмахивался Шатохин. — Да на кой черт мне эта морока!

— Плохо, а еще секретарь сельсовета, — грустно говорил Пиапон.

Молодые няргинцы тянулись к общительному и веселому Шатохину, он научил молодых охотников играть в шашки, потом в шахматы. Его партнерами по шахматам были Хорхой, Кирилл да Кирка.

— Кирка, ты городской человек, грамотный, ну зачем ты так стараешься, — уговаривал его Шатохин, проигрывая каждый раз, к радости Хорхоя.

— Так тебе, так! — потирал руки Хорхой. — А я думал, ты лучший игрок на земле. Зря думал. Кирка, ты научи меня, как его побеждать.

— Научишь тебя, лентяя.

Шатохин же, лишившись авторитета знатока шахмат, напротив, принялся за разбор и изучение своих же партий, охотно ломал голову над задачами, которые помнил Кирка. От него он впервые узнал, что есть шахматные учебники.

— Вот так, Кирка, век живи, век учись, — говорил он. — Завидую я вам, молодым, столько познаете, столько нового видите. Мне бы сейчас молодые годы.

В шахматы Шатохин проигрывал Кирке все партии, но в шашки он играл гораздо лучше.

— Давайте, ребята, настоящее соревнование устроим, а? — предложил Кирка. — Играть по кругу, кто выиграет, получит какой-нибудь подарок.

Хорхой с Шатохиным нашли какие-то неизрасходованные сельсоветские деньги и приобрели в магазине какую-то вещь — приз. Что они купили — никто не знал, кроме них. Слух о призе дошел до пожилых охотников, и те в один голос заявили, что хотят принять участие в турнире. Пришлось Кирке их включать в списки участников, а Шатохину готовить дополнительные шашки и доски. Теперь в школе стало по вечерам многолюдно и шумно. Девушки и женщины не мешали шашистам, они укрывались в комнате учительницы.

Шашечный турнир закончился, несмотря на многочисленность участников, быстро. К удивлению няргинцев, победу одержал Кирилл Тумали. Он играл не хуже Шатохина, но никто не ожидал его победы.

— Моя была победа, Кирка виноват, подставил ногу, — оправдывался Шатохин, которого прочили в победители.

— Победитель Кирилл! — объявил торжественно Хорхой. — Он получает подарок!

Хорхой вытащил сверток, развернул, и все увидели новенький патронташ, в его гнездах золотом горели латунные патроны, в придачу к ним — банка мелкого пороха и мешочек дроби.

Счастливый Кирилл подпоясался патронташем, позвал жену из комнаты учительницы, похвастался победой. Потом подошел к Кирке и спросил:

— Ты нарочно проиграл мне?

— Стал бы я проигрывать, — засмеялся Кирка. — Кому не охота заиметь такой красивый патронташ.

— А я думал, ты нарочно «зевнул» пешку.

Кирилл засмеялся, хлопнул приятеля по плечу. Кирка ответил тем же. Посмеявшись, он сказал:

— Зря ты жену сюда водишь, она ходит последние дни. Нельзя ей волноваться.

— Ничего не будет, нанайские женщины живучи. Вон зимой, в мороз, в чоро рожают. Ребенок умирает, а она живехонька. Моя воду носит, дрова рубит — ничего.

— В чоро будет рожать?

— А где еще?

— Может, в Болонь отвезешь, к фельдшеру, там у него и комната для родов есть.

— Нет, она не хочет даже слышать, мать с отцом тоже против. Нет, с ними не договоришься.

— Тогда пусть хоть дома рожает, а не в чоро.

— Как старики, мне-то что? Скажу им.

В этот вечер Кирка встретился с Мимой. Из школы он ушел последним, вышел на берег, чтобы выкурить папиросу, помечтать наедине с Амуром. Дня три назад он проводил Лену Дяксул, она уехала в свое стойбище, где будет работать с мужем, окончившим техникум народов Севера. Он до сих пор был немного влюблен в учительницу, которая так внезапно и круто изменила его жизнь. Кирка всегда будет помнить ее, потому что она освободила его от постыдного брака с Исоакой, она настояла, чтобы он уехал учиться на фельдшера во Владивосток.

После отъезда Лены Кирка загрустил. Несколько раз он порывался съездить в Болонь к фельдшеру Бурнакину, с которым был знаком, хотел немного попрактиковаться у него; принимать больных в Нярги он не решился, слишком была большая ответственность. Лечил он привезенными с собой мазями только ребятишек, которых с весны до осени мучили болячки. Несколько раз он заводил разговор с их родителями о чистоте в доме, о заразе, распространяемой различными насекомыми. Женщины насмешливо слушали его и отвечали: «В вашем большом доме тоже много мух, грязи вдоволь, детишки тоже в болячках…» Посрамленный Кирка проглатывал обиду и больше не заводил разговора о гигиене. В большом доме он наводил порядок, требовал чистоты, лечил всех больных, результаты сказывались медленно.

— Наверно, я не вернусь в Нярги работать, — обмолвился он как-то Хорхою. — Все тычут мне, был, мол, таким же, и мать такая-сякая, тети, сестры… Тяжело слушать, обидно. Не столько мои советы слушают, сколько думают, как бы похлеще ответить. Что толку от такой беседы?

— Испугался? Говорил я тебе, тяжело в родном селе работать, здесь тебя с детства знают, все грехи твое помнят, — отвечал Хорхой. — А главное, тут все твои родственники. С ними еще хуже.

Хорхой сам переживал немало насмешек, прямых укоров, обидных нападок со стороны осужденных недавно им мужей. Прав был Пиапон — люди смеялись над Хорхоем, и ему стыдно было им глядеть в глаза.

— Ничего, переживем, — продолжал Хорхой, — старикам недолго еще жить, когда останутся одни наши сверстники да моложе нас, тогда легче станет.

Кирка расхохотался, он смеялся долго, до слез, и стало ему после этого легче, будто освободился от какой-то тяжести.

— И мне будет хорошо, — сказал он отдышавшись. — Молодые редко болеют, работы будет мало. Потом наши сверстники к этому времени научатся жить чисто и опрятно… …Она появилась неожиданно. Кирка курил, сидя на лодке, вспоминал свои нелегкие беседы с Хорхоем, слушал стукоток шаманского бубна на другом краю стойбища.

«Хорхой ругается с ними, запрещает камлать, а они и знать не хотят, — подумал он. — Конкуренты докторов, тоже мне. Как говорит Хорхой, скоро они уйдут в буни, добровольно уступят свои позиции. Уйдут они, и наступит приволье, ни шаманов, ни болезней, лежи да поплевывай в потолок. Смешной Хорхой…»

— Давно я стою рядом, — раздался голос Мимы над ухом.

Кирка вздрогнул от неожиданности.

— Ты уже не охотник, разве охотники бывают такие глухие?

— Задумался я.

— Все равно должен слышать.

— Я не ожидал тебя и вообще никого не ожидал.

— Сердишься? Не надо, Кирка, не сердись, я просто хочу немного с тобой посидеть.

— Тебя муж ждет.

— Нет его дома, он на рыбалке с ночевкой.

Кирка выкурил папиросу, каблуком вдавил окурок в мокрый песок и сказал:

— Мима, нехорошо получается, ты ведь сама чувствуешь, что нехорошо…

— Боишься или на самом деле я противна стала?

— У тебя двое детей…

— Эх ты, доктор, говоришь, роды принимал, а сам не знаешь, сколько женщина носит в себе плод любви.

— Знаю, Мима, знаю, что дочь — моя, но пойми, ты замужем, у тебя семья, я не могу разрушать твою жизнь. Если мы будем с тобой встречаться — это плохо, узнают люди, пойдут толки, все падет на тебя. Мне ничего не будет, я уеду, а тебе придется отвечать. Я не хочу, слышишь, Мима, не хочу, чтобы женщины измывались над тобой, не хочу твоего позора. Понимаешь ты это? Не хочу, потому что я тебя люблю, всегда вспоминаю, слышу твой голос, вижу твои глаза… Не хочу, Мима, твоего позора!

Мима долго молчала, сидела на лодке не шелохнувшись.

— Я тоже тебя люблю, Кирка, — сказала она наконец. — Во сне часто вижу, дочурку больше люблю, чем сына, она очень похожа на тебя… А я не догадывалась, что ты знаешь… Ты не думай, что Мима такая-сякая, сама приходит, назойливая… Я просто люблю тебя одного. Ревновала к Иосаке, потом к учительнице. Глупо, понимала сама, да не могла ничего с собой поделать. Все не так в жизни, все не так. Кирка, ты ведь не прав. Я понимаю, ты за меня беспокоишься… Если узнают о нашей встрече, муж изобьет меня, отец поругает, женщины в магазине будут судачить. Все так. Пройдет время, и все забудется — разве это в первый раз происходит в Нярги? Женщина изменила мужу, муж — жене, это обычно… Но ты забываешь о себе. Ты первый грамотный человек из Нярги, ты первый доктор. Если узнают о нас, тебе будет хуже, тебе не простят, твой поступок не забудут. Этого ты не знаешь, а я знаю, потому не ищу с тобой встречи. Тогда, в тайге, встретились случайно, сейчас нарочно вышла к тебе, но я тоже не хочу твоего позора, милый.

Мима встала и пошла к дому. Она ушла тихо и так же бесшумно, как пришла. Кирка повалился на дно лодки и глухо застонал.

— Любимая! Мима! Умница Мима! Как несправедливо жизнь поступила с нами!

Гром бубна смолк на краю стойбища, на востоке чуть поблекли звезды. Кирка вылез из лодки, умылся прохладной водой и побрел по ласковому песку. Утром его разбудил отец, он добыл крупного амура.

— Вставай, тала есть! Амуры стали в озера проходить, точи острогу.

— А в бригаду не берешь? — спросил Кирка.

Полевые работы кончились, рыба отнерестилась, и Калпе с бригадой вновь начал добывать амурский частик.

— Хочешь, поехали, места в неводнике хватит.

— Кирка, не уезжай из стойбища, — попросил Хорхой. — Когда ты будешь рядом, мы легче будем себя чувствовать.

— Что такое?

— Жена Кирилла не может родить со вчерашнего вечера.

«Вот почему шаманили», — вспомнил Кирка.

— Смешно получается, родить такой труд, — сказала Агоака. — Из-за этого Кирка должен сидеть в стойбище? Врешь ты все, ты хочешь, чтобы он с тобой, бездельником, играл в эту игру, которая на досках. Не слушай ею, Кирка, поезжай на рыбалку, кушай печеных карасей, ешь талу и уху. Не связывайся с ним, еще научит будущую жену избивать. Это он умеет.

— Тетя, ты меня заставишь застрелиться! — выкрикнул Хорхой, выбегая на улицу.

— Кто бы застрелился, да не ты! Ишь, напугал. Застрелится. Ружье-то забыл как держать, поржавело так, что не выстрелишь. Бездельник!

— Стоите вы друг друга, — засмеялся Калпе, потом спросил сына: — Как же ты будешь роды принимать, разве тебе разрешается?

— Когда человеку трудно, — разрешений не спрашивают.

— Тебя не пустят к ней.

— Это другое дело. Если не пустят, ничего не смогу сделать.

Кирка не поехал с бригадой отца на рыбалку. После завтрака он пришел в контору сельсовета. Шатохин поздоровался и спросил:

— Кирилл тебя не звал?

— Нет.

— А шамана приглашал, всю ночь шаманили.

— Что же ты разрешил? Ты же должен бороться с шаманами, так я слышал.

Шатохин вздохнул тяжело.

— Не знаем, с какого конца начать эту борьбу. Сидим, не трогаем этих шаманов, а они плодятся. Не трогаем их, а народ все равно уже ворчит, знает, что тронем.

— Не все же ворчат.

— Самые уважаемые, почитаемые люди — старики. Попробуй подними на них голос, все стойбище обрушится на тебя. А шаманы — старики.

— Бубны будем отбирать и сжигать, — заявил Хорхой.

— Надо с чего-то начинать, — опять вздохнул Шатохин и предложил: — Пока тишь да благодать, партишку, что ли?

Он вытащил шахматную доску, стал расставлять фигурки.

— Скоро дед вернется, — не обращаясь ни к кому, сказал Хррхой. — Коров привезет…

— Паутов проклятых соберется, — в тон ему продолжал Шатохин. — По стойбищу будут ходить коровы, бык будет реветь, собаки гам подымут…

— Ты что, Шатохин, правда, не любишь скот? — спросил Кирка.

— Правда.

— Родители занимались, а ты почему не любишь?

— Они привязывают человека к дому, к хозяйству, а мне люба свобода, чтоб я мог охотиться, рыбачить.

— Сейчас мог бы завести коровенку.

— В молодости не имел, сейчас не хочу. Давай начнем…

Кирка сделал с десяток ходов и вдруг заметил красивую жертву — ферзя. Рассмотрев этот вариант, он отдал ферзя за коня. Шатохин охнул и мигом схватил ферзя.

— Зевнул! Ну, теперь берегись, Кирка!

Кирка молча сделал тихий ход пешкой, потом пожертвовал коня за пешку, и тут только Шатохин заметил неизбежный мат.

— Как же так, Кирка, неужели нет выхода?

— Мне кажется, нет. Давай разберем…

В это время в контору вошел побледневший, осунувшийся Кирилл. Он мельком взглянул на доску и сел. — Кирилл, шамана позвал, почему не хочешь доктора звать? — спросил Хорхой.

— Старики все решают, — устало проговорил Кирилл.

— Может, Кирка посмотрит?

— Не хотят. Она слышать даже не хочет.

— Болонского доктора позовем.

— Болонского тоже не пустят. Дверь на крючок закроют.

— Только шаману верят?

— Да. Только ему…

— Я арестую этого шамана, на ночь здесь запру, — сказал Хорхой.

— Если с роженицей что случится, тогда что тебе скажут? — спросил Шатохин. — Ты это подумал?

— Чего думать? Шаман будет арестован, не к кому будет обратиться, они согласятся на помощь доктора.

— Пока шаман для них единственный помощник, если арестуешь его, лишишь помощника, а с роженицей произойдет беда — тебе плохо будет, хуже чем жену свою…

Шатохин, не закончив своей мысли, замолк.

— Хватит о жене! — закричал Хорхой. — Когда это кончится? Жена да жена, жена да жена…

— Не кричи, Кириллу самому надо думать. Очень плохо с ней? — спросил Кирка Кирилла.

— Плохо, — пробормотал Кирилл, — криком кричит. Чертей гоняли ночью. Она сильная, терпеливая, а стерпеть не может, сильно плохо. Позвал бы я тебя, да отец с матерью, сам понимаешь…

Кирилл ушел. В сельсовете воцарилась тишина. В шахматы играть никому больше не хотелось. Вечером, когда шаман, рыбачивший в колхозной бригаде, вернулся в стойбище, Хорхой пригласил его в сельсовет. Шаман пришел усталый, невыспавшийся и злой.

— Если ты пойдешь еще раз к Кириллу, — сказал Хорхой, — я тебя арестую и отправлю в район. Судить будут тебя.

— Разве я виноват? Пусть судят. Ты не пошел бы, если бы тебя на помощь позвали?

— Чем ты помогаешь? Почему она не рожает?

— Как могу, так и помогаю, тебе не стану рассказывать.

— Не ходи, сказал я.

— Как же не пойду, если позовут? Думаешь, мне легко? Всю ночь шаманить, потом день рыбу ловить, легко?

— Никто тебя не заставляет.

— Говорю тебе, зовут.

— Не ходи, откажись, позовут доктора.

— Если меня зовут, выходит, я нужнее доктора.

— Хватит! Если пойдешь еще раз, отберем у тебя бубен, все отберем и арестуем, — сказал Хорхой. — Умрет роженица, тюрьмы тебе не избежать.

— Чего ты меня пугаешь? Из-за людей я мучаюсь, сна не знаю. В тюрьму пойду. Не пугай.

Шаман зло сверкнул глазами, плюнул на пол и вышел.

— Собака! — выругался Хорхой. — Еще плюется.

— Неужели он сам верит так в свою силу? — удивился Шатохин.

— Верит, конечно! Надо за доктором послать. Сейчас же надо отправить сильных молодых гребцов.

Через час от няргинского берега отошел легкий трехвесельный неводник и стрелой устремился по течению. После полуночи он возвратился с болонским фельдшером. Хорхой с Шатохиным и Киркой не ложились спать, пошли к дому Кирилла, откуда доносился звух бубна. Дверь фанзы была заперта изнутри. На стук вышел отец Кирилла.

— Я шамана позвал, — заявил он, — не хотел он, я его умолил. Он не виноват, если хотите его арестовать, то прежде возьмите меня.

— Доктор приехал из Болони, женщину надо спасать, — перебил его Хорхой. — С шаманом мы успеем поговорить.

— Чего ее спасать? Отпустят злые духи — сама родит. Не отпустят, тогда кто спасет?

— Пропускай, доктор осмотрит.

— В темноте как осмотрит? В темноте одни шаманы могут, доктора ничего не сделают.

— У тебя лампы нет? — спросил Шатохин.

— Нет, мы жирником пользуемся.

— Я из сельсовета принесу лампу, — сказал Шатохин и исчез в темноте.

В фанзе не разговаривали, шаман не камлал, слышны были только стоны роженицы. Кирка будто видел ее прикушенные, побелевшие губы, расширенные от боли зрачки.

— Коллега, поможете мне ее осмотреть, — сказал фельдшер Бурнакин, человек уже в возрасте, предрасположенный к полноте. Он добродушно глядел в темноте на Кирку и чуть улыбался.

— Согласен, — ответил Кирка.

— Видно, тяжелый случай, коллега. Которые сутки мучается?

— Третьи, кажется.

— Боюсь, запоздали мы или такой тяжелый случай, когда мы с вами бессильны.

— Что, шаман один сильный? — беззастенчиво спросил Хорхой.

— Зачем так полярно противоположно ставить вопросы? Мы всегда считали шаманов и считаем своими врагами, они мешают нам работать.

— Я им покажу, как мешать, — пообещал Хорхой.

Возвратился Шатохин с большой десятилинейной лампой. Все вошли в фанзу, зажгли лампу. В фанзе находилось около десятка мужчин и женщин — родственников и соседей. Люди зажмурились от яркого света. Роженица лежала у двери на наскоро сколоченном топчане. Одета как все роженицы, в лохмотья, под ней охапка сухой травы. Шаман сидел на нарах и курил трубку, не обращая внимания на поднявшуюся суету. Доктор попросил всех покинуть фанзу, надел белый халат, вымыл руки и подошел к топчану. Женщина смотрела на него широко открытыми, усталыми и влажными глазами, губы ее были слегка приоткрыты, но не обкусаны, как представлял Кирка. Она тяжело дышала. Бурнакин долго осматривал и ощупывал ее, дал выпить какой-то порошок и отошел. Он не промолвил ни слова. «Хоть бы успокоил», — подумал Кирка. Он с первого взгляда на роженицу понял, что это то самое, о чем говорил Бурнакин, когда фельдшер не в силах что-либо сделать. Бурнакин вымыл руки, снял халат и положил его в портфель. Все он делал медленно, будто нарочно для чего-то растягивая время. Наконец открыл дверь и пригласил в дом Кирилла и его родителей.

— Осмотрели мы, можете шаманить, — сказал он.

Удивленный Кирилл уставился на него застывшими глазами и переспросил хриплым голосом:

— Ты сказал, шаманить можно?

— Да.

Бурнакин перешагнул порог. Кирилл взял за руку Кирку, спросил:

— Что это такое? Почему разрешает?

— Это его спроси. Он доктор…

— Скажи, Кирка, ответь…

Кирка шагнул за порог вслед за Бурнакиным. За ним вышел Кирилл и захлопнул дверь.

— Чего молчите? Говорите!

— Ты охотник, Кирилл, — сказал Бурнакин. — Сам знаешь, когда люди молчанием отвечают.

Бурнакин отвернулся от него и закурил. Кирилл застонал, как тяжелораненый, закрыл лицо обеими ладонями и побрел на берег Амура. Куда он мог пойти со своим горем, если не на Амур?

— Доктор, зачем разрешил шаманить? — спросил Хорхой.

— Молчи, Хорхой, — попросил Кирка.

— Как молчи? Почему молчи? Сам говорил, что шаман враг, и сам разрешает шаманить.

Бурнакин зашагал к сельсовету. Кирка пристроился рядом.

— Воды давно отошли, — сказал Бурнакин. — Только кесарево сечение спасло бы еще…

Хорхой с Шатохиным шли сзади.

— Завтра я покажу этому шаману, — бормотал Хорхой. — До чего дошло, сам доктор ему разрешает шаманить. Шатохин, завтра начнем воевать с шаманами.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

После смерти Майды притих большой дом Полокто, как все затихает в природе перед бурей. Дети Ойты и Гары тоже будто понимали напряженность в доме или скучали по любимой бабушке, примолкли, даже редко ссорились. Изменились отношения между женщинами. Гэйе и жены Ойты и Гары перестали разговаривать с младшей женой Полокто, не разрешали ей притронуться к чему-нибудь в хозяйстве; привыкшая к работе с малых лет младшая жена Полокто теперь оказалась без дела. Будь она искусной мастерицей, она нашла бы себе занятие. Молчали и мужчины. Вспыльчивый, несдержанный Полокто вдруг превратился в снисходительного доброго отца. Стал он необыкновенно добр к Гэйе, спал с ней чаще, чем с молодой женой.

— Не задабривай, отец Ойты, — говорила Гэйе. — В молодости за такие ночи я прощала тебе многое, а теперь зачем мне это, меня уже не так все тревожит. В этом доме теперь я хозяйка, как я скажу, так и будет. Ты знаешь…

— Я кто?

— Ты хозяин, но теперь я не стану тебя слушаться.

— Гэйе, нам немного осталось вместе жить, зачем ты затеваешь ссору?

— Впервые ты сказал правду, нам на самом деле осталось немного жить.

— Мы скоро уйдем вслед за матерью Ойты.

— Нет, мы разойдемся.

Гэйе почувствовала свою силу и была откровенна. Когда наступила пора взрыхлять землю и сеять семена, она с женщинами и детьми переехала на противоположный берег. За женами последовали Ойта с Гарой. В большом доме остались Полокто с младшей женой.

— Неужели так останемся одни? — спрашивала жена.

— А ты чего не рожаешь? — сердито спрашивал Полокго.

— Не знаю. Мне страшно одной…

Полокто тоже почувствовал тяжесть одиночества, и холодный страх змеей заползал в душу. К старости, к человеческой осени остаться одному, когда, казалось бы, всего он достиг?! У него большой дом, полный внуков и внучек, у него три лошади, наконец, у него было три жены. Все есть у Полокто, даже деньги, о которых он мечтал ночами — половина кожаной сумки серебра и меди. Всего добился Полокто, теперь бы ему жить спокойно, лежать в тепле между двумя женами, ласкать внуков и правнуков. Какая была бы прекрасная старость, если бы не смерть Майды. Будь она жива, все оставалось бы по-прежнему, дети не посмели бы бросить его, старого отца.

Только теперь понял Полокто, кем для него была Майда, теперь только разобрался, что весь дом держался на старшей жене. Заметались у него мысли в голове, как рыбы в ловушке. Распадается большой дом, распадается по его вине. Как тут пожалуешься, на кого? Какую попросишь помощь? Пиапон ответит, сам виноват, сам исправляй. А как исправлять? Удержать Гэйе? Удержишь ее, пожалуй, была она беспутной в молодости, осталась такой к старости. Что ей надо, зачем ей надо уходить из большого дома? Кто ее возьмет, старую? Худо-бедно, но прожили ведь немалую жизнь, и зачем ей покидать мужа? Бестолковая женщина. Надо удержать ее, не отпускать из дома, тогда, может, дети и внуки останутся. Нет, внуки уйдут, тут ничего не поделаешь. Нашло поветрие на молодежь разъезжаться по свету на учебу. Тут ничего не поделаешь, не удержишь. Это все колхоз виноват, потому что даже Калпе, дурак, на старости лет бросил рыбалку и охоту, пошел учиться на моториста. Колхоз виноват. Может, сыновья тоже из-за этого колхоза хотят дом покинуть? А что, если самому вступить в колхоз, может, и сыновья тогда останутся? Вступить в колхоз? А как лошади? Расстаться с мечтой, утопить мечту жизни в Амуре? Нет, Полокто еще не такой дурак, он что-нибудь еще придумает…

— Чего ты боишься, не бойся, — успокоившись, стал уговаривать молодую жену Полокто. — Ничего, большой дом стоял и будет стоять. Гэйе не уйдет, ей некуда уходить, дети и внуки тоже не покинут меня. Спи. Пока я живой, все будет как было…

В эту ночь на противоположном берегу бессонница одолела и Гэйе. Она сидела в темном хомаране и курила трубку за трубкой, думала о том же, о чем думал Полокто. Гэйе никуда не могла уйти из дома Полокто, она только пугала мужа, мстила ему, воспользовавшись сумятицей в семье. Никакой властью она не пользовалась в доме, не была хозяйкой, какой была Майда. Просто знала, что Ойта с Гарой рано или поздно покинут большой дом: они самостоятельные люди, старшие их дети уже поженились. Не станут они зариться на лошадей отца, уйдут в колхоз, потому что, кроме них, в Нярги уже нет единоличников, совестно им слушать, как их обзывают кулаками. Уйдут они из дома, и Гэйе останется с Полокто и его молодой женой. Как будет она жить с ними? Куда ей деться, куда уйти?

Гэйе боялась одиночества, как боялась своей старости. Слушала она храп Гары и думала, что хорошо было бы, если бы кто-нибудь из сыновей Полокто забрал ее, когда будут покидать большой дом: она привыкла к их детям, полюбила их детей. Жила бы она с ними, нянчила бы малышей, вышивала, помогала бы хозяйкам. Это было бы куда лучше, чем жить в пустом большом доме.

Так и не уснула Гэйе в эту ночь. Утром, когда проснулся Гара, она спросила:

— Когда уходишь из большого дома?

— Дом надо построить сперва, на улице не станешь жить.

— Говорят, в колхоз вступаешь?

— Верно.

Гара разговаривал со старшим братом о вступлении в колхоз, советовались они и с Пиапоном.

«Вступайте, фанзы построим всем колхозом, — ответил им Пиапон. — Если отец не разделит лошадей, оставьте ему, посмотрим, что он с ними будет делать».

— Вы умнее отца, чего же ждете? Только меня с собой заберите, я ведь все же бабушка вашим детям, — напомнила Гэйе.

— Бабушка, это верно. Только ты очень вредная.

— Вредная я для твоего отца, а не детям.

Гара ничего не ответил. Этот короткий разговор подхлестнул его заставил поспешить с осуществлением своего решения. Они с Ойтой в этот жз день вернулись в Нярги, встретились с отцом.

— Мы вступаем в колхоз, — заявили они.

— Вступайте, — к удивлению братьев спокойно ответил Полокто. — Я вас не держу.

— Когда идешь в чужой дом, надо с собой что-то нести.

— Несите.

— А что понесем? — спросил Гара. — Хозяйство надо разделить.

— Чего делить? Дом по бревнышкам?

— Нет, лошадей, — заявил Ойта.

— Лошадей, сын, не буду делить. Остальное все поделим. Два невода у нас, отдам один. Сети разделим на троих. Деньги разделим на троих, на них купите лошадей.

— Кому нужны твои деньги?

— Будут нужны, помянете мое слово.

— Нет, — одновременно ответили братья, — лошадей поделим.

— Лошадей не стану делить. Как дом станем делить?

— Живи в нем, мы как-нибудь, — спокойно сказал Ойта.

— Оставим тебе и твоих лошадей, — поддержал брата Гара.

— А где собираетесь жить?

— Где придется.

— Но я вас не гоню из дома, зачем уходить-то.

— Не можем, мы колхозники, а у тебя вон сколько лошадей да денег, ты богач, — усмехнулся Гара.

— Ты чего? — вдруг вскипел Полокто. — Решил поиздеваться, собачий сын? Над отцом издеваться решил? Я тебя, паршивец, породил, вскормил, а ты на старости решил плюнуть мне в лицо? Я тебе ничего не дам, ни сетей, ни лодок, ничего не получишь! Все отдам Ойте, а ты ничего не получишь! Над отцом издеваешься, гад! Собачий сын!..

В гневе Полокто преобразился, стал прежним, молодым и горячим; он неожиданно для самого себя размахнулся и ударял Гару в ухо. Гара пошатнулся, схватился за ухо и выбежал из дома.

— Мне ничего не надо твоего, — заявил Ойта и вышел вслед за братом.

— И ты такой! Ты тоже собачий сын, такими вас мать сделала. Уходите! Уходите в свой колхоз, он вам дороже отца! Твари, сучьи дети!

Долго еще ругался разгневанный Полокто, долго клял и бранил сыновей последними словами. В углу прижалась молодая жена и со страхом смотрела на него.

— Ты чего там спряталась? — накинулся на нее Полокто. — Они уезжают, а мы не можем уехать? Собирайся сейчас же, уезжаем немедленно.

— Что собирать?

— Что? Что? Все собирай. Нет, не все, бери самое нужное. Быстрее, быстрее шевелись!

Проворная женщина собралась быстро, и лодка Полокто вскоре уже качалась на амурской волне. Полокто сидел на корме, он несколько остыл и сам удивился своему решению. Куда он выехал — сам теперь не знал. Лодка плыла вниз по течению, и Полокто стал думать, куда бы ему заехать. В Малмыже, в Болони, в Туссере, в Нижнем Нярги нечего делать. Может, в Мэнгэн к отцу жены? А что? Скажет — в гости приехал. Счастливая мысль!

Вечером Полокто был в Мэнгэне. Тесть радушно встретил зятя.

— Тебе хорошо, по гостям разъезжаешь, — сказал он, — а нам переезжать надо. Колхоз в Туссере будет, вот и переезжаем туда, все вместе будем жить. Это даже хорошо, когда все вместе, люди сближаются. Да, у нас печальное дело, твоего друга Американа милиция забрала. Говорят, он ходил к орочам и продавал горсть фасоли за соболя. Вот как.

— Фасоль за соболя? Да кто поверит? — изумился Полокто.

— Да, так рассказывают. Так разбогател. Говорят, он обманывал орочей, избивал их, жен отбирал. Вот. А водку он доставал у хунхузов, с которыми в дружбе был.

— Хунхузы ведь далеко.

— Он ездил к ним. Наши-то сейчас только признались, что лодками привозили водку из Хабаровска. Там они на островах прятались, а ночью к ним приезжали с водкой какие-то люди, с которыми Американ говорил только по-китайски. Вот так. Забрали нашего Американа, а мы жили рядом и ничего не знали. Милиция далеко, но все знала. Удивительно.

— Деньги его тоже забрали?

— Нет, денег не нашли. Но у него много было денег, он нам показывал шкатулки, полные золотых. Ох, много было их, глаза наши слепли. Он их закопал где-то, даже милиция не знает где. Никто не знает. Американ не вступал в колхоз и нас отговаривал, теперь я понял почему. Ему, богатому, зачем колхоз? Вот и ругался он с вашим зятем, Пячикой-то — нашим председателем, которому Пиапон-то, твой брат, без тори отдал дочь. Вот я и думаю, копил он деньги, копил, богатым стал, а зачем? Чтобы закопать в землю, что накопил?

— Не знал он, что советская власть придет.

— Какая бы власть ни была, к чему богатство? Пить, есть — в достатке, и хватит. Вот. Как там Пиапон живет? Вот умный человек…

Полокто не терпел, когда при нем расхваливали брата.

— Живет, умничает, что с ним будет, — ответил он жестко.

— Ты в колхоз не вступил еще?

— Дети вступили, а я подожду.

— Твое дело.

Известие об аресте контрабандиста Американа ошеломило Полокто. Всю свою жизнь он верил слухам о талисмане богатства, якобы найденном Американом на берегу реки, подтверждал это и его друг Гайчи. На самом деле все это оказалось брехней, просто ловкач Американ надувал людей, а прикрывался этим талисманом.

Тесть собрал последние вещи и на второй день стал переезжать в Туссер. Полокто, подумав, выехал в Джуен, где, он слышал, не очень-то ладилось с колхозом. Он надеялся найти такое стойбище, где не было бы колхоза и куда он мог бы переехать, бросив большой дом.

Через день он обнимал сестру Идари, Поту и племянника. Здесь он тоже заявил, что приехал в гости.

— Погости, погости, — сказал Пота. — А у меня столько дел, даже к вам некогда заехать. Только в Вознесенске встречаюсь с Хорхоем да отцом Миры. Зря ликвидировали наш Болонский район. Когда районные начальники были в Болони, все было рядом. Правильно люди говорят, что надо восстановить Нанайский район…

«Что он болтает? — думал Полокто. — Хочет себя показать большим начальником, что ли? Неужели не о чем больше поговорить?»

— Сколько уже тянется разговор о школе, — продолжал Пота. — Во всех стойбищах открыли школы, а нам не хватает учителя. Всем хватило, только нам не хватает. Вот и выходит, что джуенские дети неграмотными остаются. Во всех харпинских стойбищах тоже неграмотные. Безобразие. Хорошо, что надоумили умные люди и сами помогли написать письмо в Москву Калинину. Помог старик Калинин, присылают нам учителя. Мы уже строим большую фанзу под школу. Теперь надо ехать в Харпи, собрать всех ребятишек, пусть учатся, нечего оставаться им неучами. Ты слышал? Мы для колхоза купили две лошади, да Токто для своего колхоза купил одну, пешком из Болони вокруг озера идут. Купили мы еще быка и корову. Не отстали от амурских колхозов. Отец Миры сколько коров купил?

— Не знаю, я не колхозник, не мое это дело, — сердито ответил Полокто.

— Никуда не денешься, все равно будешь в колхозе.

«Этот тоже принялся трясти меня, — думал Полокто. — Никуда от этого колхоза не денешься, видно. Если перееду в Хулусэн, что тогда? Оттуда тоже все бегут, один останешься в стойбище, это куда хуже пустого дома».

— Токто бежал из Джуена от русоголовой Нины, а на Харпи пришлось самому колхоз организовывать. Теперь даже лошадь купил. Только школы там не будет, откроют тут, в Джуене. Все равно колхоз Токто переберется сюда…

«Колхоз да колхоз, неужели у него нет других забот? — думал раздраженно Полокто. — С ума свихнулись на этом колхозе. Пиапон в Нярги, Пота тут в Джуене, Пячика в Туссере. Раньше были охотники, рыбаки, говорили об охоте, рассказывали интересные случаи, а теперь колхоз да колхоз, будто свет сошелся клином на этом проклятом колхозе».

— Перестань, может, ага не хочет слушать о твоих делах, — наконец заступилась за брата Идари. — Расскажи о Богдане.

— Да, Богдан-то наш женился…

— Скажи лучше, увел чужую жену.

— Как увел? — возмутилась Идари. — Сидя в Ленинграде, увел чужую жену из Джуена? Ага,[6]Ага — брат (нанайск.). у тебя голова не болит?

— Не болит. Знаю о Богдане все, он там, наверно, тоже только про колхоз говорит. Я слушать не хочу.

— Куда денешься? — жестко спросил Пота. — Наступила новая жизнь, ты от нее даже на дне Амура не спрячешься. Я тоже слышал про тебя все. Жизнь пересилит тебя, запомни это. Колхозы скоро крепко встанут на ноги. На месте отца Миры я тебя потом не принял бы в колхоз.

«Так и пойду проситься, ждите, — думал Полокто. — Когда еще встанете на ноги? Одни слова голые, сами себя морочите…»

Ночь только переночевал он в Джуене, наутро выехал обратно в Нярги. «Куда мне из Нярги уезжать? — думал он, сидя на корме лодки. — Родился там, отца, мать похоронил. Жену закопал. Как покинуть его? Нет, мне из Нярги никуда не уехать, буду терпеть все, молчать буду».

Поздно вечером он пристал на своем берегу. Большой дом мрачной глыбой чернел в центре освещенного стойбища. Сердце Полокто гулко застучало, ноги ослабли. Вытащив лодку, он сел на нее и закурил.

— У нас нет огня, — сказала жена.

Полокто молча зашагал домой. Дверь дома была подперта палкой, так делают, когда уезжают из дома надолго. Полокто отбросил палку и вошел в дом. В нос ударило сыростью, нежилым запахом мокрой глины.

— Они ушли, — прошептала молодая женщина.

— Пусть, плакать не будем.

— Мне страшно.

— Чего боишься, я ведь рядом.

— Мне страшно, отец Ойты, я не могу здесь ночевать, переночуем на улице, я сейчас накомарник натяну.

— Это еще что? Дом свой, а я на улице буду спать. Что придумала.

— Мне страшно, отец Ойты! Пощади меня, я боюсь.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Утром в контору явился бледный, похудевший Кирилл. В конторе уже были Хорхой с Шагохиным и Кирка с Бурнакиным. Они встретили посетителя напряженным молчанием.

— Доктор, помоги, умирает жена, — тихо попросил Кирилл.

— Чего теперь просишь? — зло проговорил Хорхой. — О чем раньше думал? Сколько тебе говорили, вези в Болонь, вези в Болонь, а ты что отвечал? Шамана позвал, пусть теперь шаман тебе поможет! Эх ты, а еще комсомолец! Жену угробил.

Кирилл молчал.

— Ничем теперь я не могу помочь, Кирилл, — сказал Бурнакин. — Прав председатель, надо было сразу ее ко мне привезти, тогда мы еще успели бы ей помочь. Ты знаешь ведь, в селе Пермском молодые люди начали строить город. У них там есть большой доктор, хирург называется, он мог помочь. А ты больше шаманам веришь…

— Все! Хватит жить на этом свете шаманам! — стукнул но столу кулаком Хорхой. — Из-за них люди умирают, которых можно было бы спасти. Все! Начнем с ними воевать.

— Не горячись, председатель, — сказал Бурнакин, — такие дела не делаются в спешке. Ну, отберешь у них бубен, а им разве трудно новый изготовить?

— Я их в милицию отправлю!

— Арестуешь?

— Этого шамана, который погубил жену Кирилла, арестую. Есть решение исполкома бороться с ними.

— Бороться это еще не арестовывать. Бороться нужно убеждением, а для этого у тебя нервов не хватает.

— Не надо убеждать, их надо уничтожать, как уничтожили капиталистов, буржуев и всяких царей с торговцами, попов.

— Попов не уничтожили, председатель, а отделили церковь от государства. Тебе это понятно?

Хорхой ничего не понимал в таких высоких материях, он надеялся на свою интуицию, на свою охотничью убежденность.

— Понимаю, чего не понимать, — с вызовом ответил он. — Правильно сделали. Я тоже так же сделаю, отделю шаманов от людей, всех сошлю в Хулусэн, пусть в этом шаманском гнезде они одни живут. Понял, доктор? Я тоже отделю их от людей.

— Неправильно, председатель, на такое дело тебе по шее дадут, — жестко проговорил Бурнакин. — Ты лучше съезди в Вознесенское, в райисполком, и посоветуйся с начальством.

— Ты не пугай меня, доктор, скажи лучше, нельзя, что ли, всех шаманов в Хулусэн выслать?

— Нельзя.

— Если нельзя, так нельзя, чего-нибудь другое придумаем. А ты сразу — по шее, по шее. Зачем так? Я придумаю.

Хорхой много думал, советовался с Шатохиным, Киркой. После похорон жены Кирилла он собрал комсомольцев и тех молодых, которые готовились стать комсомольцами.

— Плохо мы работаем, совсем ничего не делаем, — заявил он им. — Называемся комсомольцами, первыми людьми, а не идем мы впереди. Наоборот, отстаем, плетемся за стариками, слушаемся их и губим своих жен. До каких пор мы, комсомольцы, так будем жить? Стыдно. Мы потеряли нашего товарища, жену Кирилла. Умерла она потому, что отец и мать Кирилла верили шаману больше, чем Бурнакину. Вот видите. Шаману больше доверия, чем доктору! Стыдно! Сколько еще эти шаманы будут мешать советской власти, мешать советским докторам работать? Долой шаманов! Долой их бубны, гисиолы и янгпаны! Долой всех сэвэнов! Мы сейчас организуем против них боевой поход, будем отбирать всех сэвэнов, соломенных, деревянных, каменных. Я помню, раньше, когда малмыжский поп приезжал, все прятали сэвэнов, и поп их не находил, но от нас не спрячешь. Мы с ними по-советски, по-комсомольски справимся. Все поняли, что я сказал?

— Понятно, — неуверенно ответило несколько голосов.

— Нет, не понятно! — воскликнул Почо, младший сын Холгитона. — Непонятно. Как я пойду против матери и отца старого? Каждый знает, что в каждом сэвэне по одной болезни матери или отца. Как я возьму этих сэвэнов, как сожгу, как накликаю беду на старых родителей? Ведь к ним возвратятся все болезни. Нет, сам я не трону этих сэвэнов.

— Ты не комсомолец! Если ты веришь шаманам, а сэвэнов делали шаманы, ты не комсомолец! — грозно закричал Хорхой.

— Комсомолец не комсомолец, все равно не трону.

— Кто лучше тебя знает, где спрятаны сэвэны? Никто. Потому ты сам должен их вытащить.

— Чужие вытащу, а своих родителей — не трону…

Молодые няргинцы примолкли, многие теперь только поняли, какую беду могли они навлечь на людей, болезни которых надежно охраняли сэвэны; у некоторых старых людей по десятку насчитывается этих сэвэнов. Да и у самих комсомольцев имелись собственные сэвэны.

— Струсили? Чего молчите? — обратился Хорхой к притихшим молодым людям. — Выходит, когда мы вступали в комсомол, то обманывали, верили в эндури, в шаманов и пролезли в комсомол? Ну, пойдете громить сэвэнов? Или мне с Шатохиным и Киркой идти?

— Не горячись, дай людям подумать, — сказал Кирка.

Долго молчали комсомольцы. Хорхой не мог усидеть на своем председательском месте, стал нервно расхаживать возле стола.

— Хорхой, я предлагаю так, — наконец начал Нипо. — Эти болезни, что в сэвэнах, говорят, сразу возвращаются к болевшим, как только что случится с сэвэнами. Я предлагаю сперва проверить, правда это или нет. Возьмем сейчас чьего-нибудь сэвэна и сожжем и будем наблюдать, заболеет хозяин или нет.

— Оградиться хочешь?

— Проверить хочу. У меня есть три сэвэна, тремя болезнями я болел, предлагаю их сжечь. А там посмотрим.

«Приносит себя в жертву, — неприязненно подумал Хорхой. — Мне надо было себя сразу предложить. Нет, нельзя это дело из рук выпускать».

— Не надо твоей жертвы, — сказал он. — Я сейчас выпотрошу всех наших сэвэнов, сам сожгу. Вас всех прошу, чтобы о нашем разговоре здесь ни одна душа не знала, потому что когда вы поверите, что сэвэны обман, просто солома, кусок дерева, тогда мы начнем потрошить всех сэвэнов в стойбище. Я наших домашних сэвэнов буду сжигать тут. Ждите меня.

Хорхой вышел из конторы и бодро зашагал домой, но чем ближе он подходил к дому, тем уже становился его шаг: в глубине души он сам верил в силу сэвэнов, эту веру в него вбивали с пеленок. Дома он подозвал мать в сторонку и тихо сказал:

— Сэвэнов всех возьму, сожгу.

— Ты что это? Чего вздумал? — возмутилась было Исоака.

— Тихо! Я председатель, должен пример показать. Мы с шаманами начнем войну, уничтожим их.

— Ой, сынок, ой, беда какая! Да как же так…

— Тихо. Я забираю всех сэвэнов.

Хорхой вытащил из-под нар две искусно связанные из сухой травы собачки.

— Может, оставишь? — попросила Исоака. — Это же твоего сына, животик болит часто.

— Если заболит, Бурнакина позовем. Плохо будет, повезем в город, который начали строить, там есть большой доктор, хирург называется…

Хорхой вынес травяных сэвэнов на улицу, вслед за ним шла мать. Она за сыном поднялась в амбар. В одном из углов лежали в куче деревянные бурханы, здесь же стоял каменный дюли Баосы, которого старик избивал за то, что он не излечивает его поясницу. Хорхой взял первого бурхана, но мать схватила его за руку.

— Это мой сэвэн, сынок, я животом все страдаю. Не трогай, сын, очень прошу тебя.

— Мама, я председатель, поняла? Я пример должен показать. Ты моя мать, мать председателя, ты тоже должна пример показать. Если заболит живот, терпи, не говори другим. Кирка тебя вылечит.

— Боязно, сын, ох, как боязно.

Хорхой вышвырнул сэвэнов в дверь амбара.

— А эти сэвэны отца.

— Ему они уже не нужны, — и Хорхой с легким сердцем начал швырять сэвэнов одного за другим.

— Эти твои.

— Пусть сгорят, посмотрим, что будет.

— Этого не трогай! У тебя на спине вон какие шрамы от страшной болезни. Эту болезнь никто не излечивает, тебя случайно спасли.

— Если тогда случайно спасли, сейчас меня главный доктор спасет.

Под амбаром лежало больше двадцати сэвэнов, изображавших собак, таежных зверей, птиц, драконов и людей. Любопытные ребятишки боязливо, со стороны разглядывали их. Они знали, что в сэвэнах заключены всякие страшные болезни и притрагиваться к ним нельзя.

А Хорхой, разбросав своих сэвэнов, нерешительно остановился перед каменным дюли, главным хранителем большого дома. Каменный человечек воскресил в памяти далекое солнечное детство, сурового деда Баосу, и рука у Хорхоя не поднималась на него.

— Этого дюли запрячь ночью, чтобы никто не видел, чтобы никто не нашел, — прошептал он матери.

Хорхой связал сэвэнов, как вязанку дров, и понес в контору сельсовета. Первая же женщина, увидевшая его с необыкновенной ношей, юркнула в магазин, и оттуда гурьбой вывалили покупательницы.

— Хорхой, сельсовет, что ли, будешь топить ими?

— Сынок, не балуйся таким делом. — Хорхой, это тебе не жену избить…

Председатель сельсовета на этот раз молча прошел мимо магазина. Возле сельсовета его ждала толпа любопытных. Хорхой бросил сэвэнов, развязал деловито веревку, сложил деревянных сэвэнов, как складывают дрова для костра, подсунул под них травяных и поджег. Сухая трава весело загорелась, красные языки полоснули бока идолов, и вскоре сухие деревяшки с треском разгорелись.

— Подходите, грейте руки, — пригласил стоявших поодаль молодых няргинцев Шатохин.

— Чего боитесь, подходите, — повторил приглашение Кирка.

Молодые осторожно, боязливо стали подходить.

— Дрова есть дрова, — сказал Хорхой. — Здесь три моих сэвэна горят, остальные матери, отца, жены и детей — запомнили?

— Да не хвастайся ты сильно, — вспылил Почо, — будто мы не можем своих сэвэнов сжечь! Я говорил о сэвэнах отца и матери. Ты сам знаешь, какой наш отец верующий. Жалко его, еще от горя заболеет.

— Ладно болтать, — перебил его Хорхой. — Завтра утром всем собраться здесь. Я запомнил, кто сегодня присутствовал тут. Поняли?

В этот день все стойбище говорило о сожжении Хорхоем сэвэнов, все стойбище ожидало новых событий. Догадливые старики поспешно перенесли в укромные места самых дорогих идолов, запрятали так, чтоб ни один человек их не разыскал. Шаманы припрятали бубны, гисиолы, янгпаны. За ними самими, по поручению Хорхоя, присматривали комсомольцы. Контора сельсовета превратилась в штаб борьбы с шаманами и сэвэнами. Тут находились Хорхой, Кирка, Шатохин, Нипо, Кирилл в другие комсомольцы.

— Не слишком ли жестко мы поступаем? — спросил Кирка.

— Жестко? Попробуй поговори с ними по-другому, — ответил тут же Хорхой. — По-другому нельзя. А шаманов всех предупредим, что, если возьмутся за прежнее, голову оторвем.

— Так и оторвешь, — усмехнулся Шатохин.

— Ты не лезь, я тебе уже говорил. Ты завтра придешь в контору и сиди. Здесь твое место. Если ты пойдешь отбирать сэвэнов, всякие разговоры пойдут.

— Я секретарь сельсовета…

— Знаем. Но ты русский, понял? Если ты, русский, отберешь сэвэнов, люди всякое могут придумать. Нельзя этого допускать, мы, налай, сами будем справляться с нанайской религией — шаманами. Ничего тогда не придумают, ничего против русских не станут говорить.

Утром в назначенное время около конторы собрались комсомольцы и молодежь. Хорхой разбил их на группы, и они разошлись по стойбищу. Сам председатель направился к шаману, камлавшему в доме Кирилла.

— Отдай бубен, гисиол и янгпан, — заявил он, переступив порог фанзы.

Шаман сидел на краю нар, поджав под себя ноги, и невозмутимо курил трубку.

— Мог бы я тебя сейчас арестовать и отправить в тюрьму, — продолжал Хорхой. — Ты виноват в смерти роженицы, но на первый раз не буду арестовывать, а если еще раз хоть единожды ударишь по бубну — тебе не жить больше в Нярги. Понял?

— Понять-то понял, — тихо ответил шаман, — только одного не пойму, как это при советской власти перестали уважать молодые старших, даже не поздороваются, когда входят в дом.

Хорхой опешил — и правда, он не поздоровался с хозяином дома, какой бы ни был враг, но он старый человек.

— Забыл, дака, слишком сердит был на тебя, — неожиданно для самого себя пробормотал Хорхой. — Ты шаман, я должен с тобой бороться, об этом только думал, все остальное забыл. Должность у меня такая, дака. Ну, отдавай советской власти бубен и все остальное.

— Тебе все теперь позволяется, потому сам заходи в амбар и забери, что надо. Все там находится.

Хорхой разыскал в амбаре бубен, гисиол, янгпан и больше десятка бурханов. Бубен был старый, а должен быть еще новый, недавно подаренный шаману молодым охотником Кочоа из Болони. Кочоа приехал свататься в Нярги да попал на камлание случайно, вот и пришлось ему по древнему обычаю привезти шаману шкуру косули на новый бубен.

— Где новый бубен? — спросил Хорхой, вернувшись в фанзу.

— Нету у меня никакого нового бубна, — спокойно ответил шаман.

— Есть бубен, это знает все стойбище. Где бубен?

— Если нет в амбаре, выходит, у меня нет другого бубна.

— Шаманить собираешься? Так. Все понятно. Уважения от меня хочешь? Так. Получишь уважение. Сейчас весь дом переверну, но бубен твой найду. А ну-ка, слезай с нар! — вдруг заорал Хорхой.

Шаман послушно слез с нар и встал посередине фанзы, опершись на средний столб. Хорхой залез на нары, переворошил постель, сложенную стопкой. На самом низу лежал новенький бубен. Обозленный Хорхой взял его в обе руки и ударил об колено: бубен, загрохотав, лопнул, оглушив точно ружейным выстрелом.

— Будешь у меня шаманить, старик! Я тебе пошаманю. Ишь, вежливости еще требует, да тебя надо…

— Если заболеешь какой болезнью смертельной, не обвиняй меня и злых духов, — тихо проговорил шаман. — Все духи против тебя ополчились. Запомни.

— Ты меня пугать вздумал, старик! Советскую власть пугать? Комсомол пугать? Да я тебя, нанайского попа, так отделю от народа, что белого света не увидишь. Это запомни тоже.

Злой Хорхой ворвался к другому, начинающему шаману, разворошил постель, перевернул все в амбаре.

— Ты собака, Хорхой! — кричала жена шамана, веря в свою неприкосновенность. — Ты капиталист, ты буржуй, ты хуже малмыжского бачика, ты хуже царя!

Бедная женщина перечисляла всех известных ей угнетателей старого времени, ставших теперь синонимами ругательства, оскорбления.

— Где бубен? — тем временем наседал Хорхой на шамана. — Развелось вас, гадов, как червей после дождя. Где, спрашиваю, бубен?

— Не успел я еще сделать. Не успел.

— Нет у него бубна, собака! Уходи! — кричала жена.

С двумя шаманскими бубнами, с гремящим янгпаном шел по стойбищу Хорхой к сельсовету. Возле одной фанзы билась старуха в припадке, Хорхой отвернулся было, но его схватила костлявая старушечья рука.

— Ты не отворачивайся, собачий сын! Ты не отворачивайся, сын росомахи! Выпучи глаза, погляди на свое дело. Она не болела падучей уже двадцать лет, мы даже позабыли, когда болела она в последний раз. Погляди, погляди, собака! Ты отобрал, ты сжег ее сэвэна!

Хорхой вырвался и зашагал дальше под аккомпанемент янгпана. Издали он увидел высокий огонь костра. Кто-то топором колол длинного, в натуральную величину собаки, идола, другой зачем-то вколачивал бурхана в песок.

— Ребята, это хулиганство! — кричал на них Кирка.

Но развеселившиеся юноши не слушали его, продолжали свое дело. Со всех сторон несли новых идолов и бросали в огонь. Тут же стояли пожилые охотники, старики. Был и Холгитон.

— Хорхой, когда малмыжский бачика издевался над нашей верой, за нас заступался твой учитель Глотов-Кунгас, — сказал он. — Теперь кто будет заступаться?

— Никто, — ответил Хорхой и бросил шаманские бубны в огонь, за ними загремел янгпаи. — Шаманам объявлена война, и все шаманское мы уничтожим.

— Ты, Хорхой, хуже малмыжского бачика, он был царский бачика, капиталист, — сказал Оненка. — Ты хуже бачика, хуже царского капиталиста. Жандарм ты, — ловко нашелся он.

— Грамотный ты, хотя читать, писать не учишься, — огрызнулся Хорхой.

— Тебе за все придется отвечать.

— Перед кем отвечать?

— Злые и добрые духи на тебя обозлены, они нашлют на тебя всякие болезни.

— А я… на них, понял? Ты знаешь, что город строится там, где озеро Мылки? Молодые люди строят его. Там главный доктор — хирург есть, болгарин по национальности, он все болезни излечивает. Понял? А ты пугаешь меня дохлыми духами.

— Тебе советская власть приказала, чтобы ты мирных, никому не мешающих сэвэнов сжигал? — спросил Холгитон.

— Да, советская власть.

— Тогда это не моя власть, — неожиданно для всех заявил старик.

— Вот какой ваш отец, — обратился Хорхой к стоявшим тут же Нипо и Почо, — он против советской власти. Кто он? Враг?

— Ты, щенок, молчи, — рассердился Оненка. — Тебя царские солдаты не секли шомполами по голому заду!

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

После погрома сэвэнов во многих домах произошел семейный разлад, родители осерчали на детей, принимавших участие в погроме: одни отхлестали взрослых сыновей, другие выгнали из дому, третьи просто перестали их замечать. В стойбище начались повальные заболевания, ко всем вернулись старые болезни, но странно: эти болезни охватили только старшее поколение няргинцев, да и то в основном старух, которым нечего было делать; «заболели» было несколько стариков, но на следующий же день поднялись, потому что надо было ловить рыбу, кормиться.

Хорхой обходил больных старушек и сочувственно спрашивал:

— Дада, что болит?

— Ты виноват, ты один виноват будешь в моей смерти, — отвечали старушки, и слезы текли по их лицам.

— Может, Кирку позвать, он будущий доктор.

— Уходи, уходи со своим Киркой вместе.

— Ладно, тогда приглашу из Болони Бурнакина.

— Не зови его, не стану я раздеваться, не разрешу меня прослушивать трубкой.

— Если до вечера не поднимешься, позову.

Угроза действовала, у многих старушек хворь улетучивалась, поднимались они на ноги и принимались хлопотать по хозяйству.

А охотники толпой явились в контору сельсовета.

— Что же это, молиться, выходит, совсем нельзя? — спрашивали они. — На рыбалке нельзя, на охоте нельзя?

— Нигде нельзя, чепуха все это, — отвечал Хорхой.

— Какая будет удача без молитвы? Заезок в Болони ставили и то молились. Ты, Хорхой, молодой, мало охотился, потому не понимаешь. Без молитвы нельзя, удачи не будет и колхозный план не выполним. Понимаешь это? Государственный план не выполним.

— Токто, названый брат Поты, говорят, никогда не молится, только покрикивает на хозяина тайги, ругает его последними словами, а охотника лучше его не найдешь.

— Это же Токто! Тоже сравнил нас с ним…

Во время этого разговора Холгитон неожиданно заявил:

— Вы тут всех сэвэнов пожгли, у всех шаманов отобрали бубны, у некоторых пиухэ посрубали, а почему не съездите в Хулусэн, не отберете священный жбан, не отберете бубен и шапку с рогами у великого шамана Богдано?

При упоминании о великом шамане Хорхой почувствовал, как холодок пополз по спине, ноги почему-то дернулись, хорошо, что никто этого не заметил. Хорхой с малых лет боялся своего деда, великого Богдано. Он даже в мыслях не мог представить, как отберет у него бубен и шапку с рогами, как станет покрикивать на него, требуя священную одежду. Нет, все, что угодно, сделает Хорхой, но только не поедет в Хулусэн.

— Хулусэн — это меня не касается, — неожиданно нашелся он, — наш сельсовет не затрагивает Хулусэн. Верно я говорю, Шатохин?

— Верно. Наш сельсовет охватывает Нярги, рыббазу, Корейский мыс и лесопильно-кирпичный завод, — ответил Шатохин.

— Вот, слышали?

— Нет, не слышали! — повысил голос Холгитон. — Я погорячился тогда, когда сказал, что советская власть — не моя власть. Обиделся просто. Советская власть — это моя власть, я за нее до конца жизни буду стоять. Ты, Хорхой, врешь, ты не хочешь свой заксоровский священный жбан трогать, ты не хочешь отобрать бубен у своего деда. Думаешь, мы не понимаем?

— Правильно! Пусть едет, пусть попробует выпотрошить великого шамана. Это ему не сэвэнов сжигать…

— Священный жбан отберут, не беспокойтесь, бубен и шапку с рогами у великого шамана тоже отберут, это сделают районные начальники, на это у них есть власть, — попытался отвертеться Хорхой.

— Нет, раз ты такой храбрый, сам поезжай, сам отбирай!

— Против нас ты храбрец, ты там себя покажи!

— Сказал я вам, не имею права, не моя земля! — вдруг рассердился Хорхой, чувствуя свою беспомощность.

— Тогда комсомольцы твои пусть отбирают. Им-то все равно, чья земля.

Хорхой облегченно вздохнул и сказал:

— Комсомольцы — дело другое, им все равно, а мне нельзя на чужой земле распоряжаться.

— Вот и посылай своих комсомольцев!

После этого разговора Хорхой, собрав своих активистов, заявил, что надо конфисковать священный жбан, обезоружить великого шамана. Храбрецы-активисты на этот раз молчали, будто языки им кто пообрезал.

— Чего молчите? — спросил Хорхой. — Почо, ты говорил, что у любого отберешь сэвэнов, кроме своего отца.

— Так это я говорил про наших няргинцев, а тут ехать в Хулусэн, да еще к великому шаману…

— Великий, простой — не все ли равно? — заявил Кирка. — Шаман есть шаман, бороться, так бороться с ними.

Хорхой с благодарностью взглянул на двоюродного брата. Заседание активистов оборвал катер с халками, приставший к Нярги. Это вернулся Пиапон с бухгалтером и Митрофаном. Комсомольцы повскакали с мест и побежали на берег. Все няргинцы высылали встречать первых коров.

— Эй, люди, лучше подальше будьте! — закричал Митрофан.

— Злых зверей привез, что ли? — спросили с берега.

— Уходите подальше! — закричал и Пиапон. — Детей и женщин по домам гоните.

— Кого ты такого страшного привез?

— Быка. Подсунули, черти, нам свирепого быка.

Детей и женщин загнали по домам. Остались на берегу старики, молодые и средних лет охотники, но и они содрогнулись, когда на берег вышел огромный густо-красный бык с налитыми кровью глазами. Вышел этот зверь, огляделся по сторонам и заревел так, что у всех мурашки поползли по спине. Потом бык стал бить передними ногами мокрый песок, вырыл яму.

— Видели, какой красавец, — смеялся Митрофан.

— Много мяса!

— Он вам покажет мясо.

И бык поспешил показать свою натуру. Когда вышли на берег коровы и телки, их окружили собаки, подняли оглушительный лай. Бык пригнул могучую шею и пошел на собачью ораву.

— Ну и зверь! Не боится собак, — восхитились охотники.

Собаки одна за другой отскакивали от быка. Но охота на зверя была знакомым им делом. Только они удивлялись, наверное, почему охотники не добивают остановленного ими зверя. Бык шел на них напролом. Опытные собаки набросились на его задние ноги, и пришлось быку остановиться и кружиться на месте. Опоздавшие собаки, услышав гвалт, набежали со всех сторон.

— Уймите их! Загрызут! Убыток какой! — кричал бухгалтер.

— Разгоните! — встревожился и Митрофан.

— Мясо будет, — отвечали охотники. — Пусть он докажет свою силу и ловкость.

Собак собиралось все больше и больше. Бык тараном шел в самую их гущу и бодал, бодал впустую. Он стал заметно уставать, с задних ног уже текли струйки крови.

— Разгоните их! — закричал Пиапон.

В это время бык боднул в собачью гущу, и все ахнули — на острых рогах с отчаянным, смертельным визгом взлетела молодая сука. Бык круто повернулся и начал топтать жертву.

— Настоящий зверь! Да он людей поубивает.

— Вот женщинам и детям беда явилась.

— Теперь в Нярги два страшилища: Хорхой и бык!

Охотники засмеялись, схватили с лодок шесты и побежали разгонять разъярившихся собак. С катера сошел Пиапон, его тут же окружили старики.

— Ты нам новую беду привез, — сказал Холгитон.

— А старая какая? — засмеялся Пиапон.

— Хорхой твой! — хором ответили старики.

— Какая же беда — Хорхой? Он председатель.

— Обидел он всех нас, отобрал сэвэнов и пожег.

— Проезжал я сейчас стойбища, везде сэвэнов жгут, надоели они людям. Место только занимают в амбарах. Пожгли так пожгли, теперь не восстановишь. Надейтесь на доктора.

— Что твой доктор, не смог он спасти жену Кирилла. Умерла.

— Шаман тоже не спас, — возразил кто-то из стариков.

— Так что же, отец Миры, Хорхой прав? — спросил Холгитон.

— Советская власть решила покончить с шаманами, он исполняет ее волю.

— Но зачем они издевались над сэвэнами? Зачем рубили, кололи, в песок вбивали. Зачем?

— Этого я не знаю. Озорничали, наверно. Плохо это.

Охотники шестами разогнали собак, и бык благодарно глядел на них своими налитыми кровью глазами.

— Смотри, Пиапон, за мной едут, — сказал Митрофан.

Снизу поднимался трехвесельный неводник. Когда лодка подошла ближе, все увидели сидящих посередине двух русских женщин.

— Учительница или доктор, — гадали няргинцы.

Неводник пристал возле катера. Две женщины, одна молодая, другая пожилая, видать, мать с дочерью, выжидательно смотрели на встречавших. Первой поднялась дочь, осторожно переступая через вещи, вышла на берег. Длинное городское платье плотно облегало ее тонкую изящную талию. Она откинула назад платок с головы, и открылся ее чистый, высокий лоб, белокурые волосы.

— Здравствуйте, — сказала она грудным мягким голосом.

— Здравствуйте, — ответили охотники вразнобой.

— Я учительница.

— Красивая она, — сказал Митрофан по-нанайски Пиапону и спросил по-русски: — Язык их знаете?

— Нет, не знаю.

— Ничего, выучите.

— Постараюсь.

Подошли молодые охотники, среди них Хорхой, Кирка.

— Хорхой, тебе определить ее на житье, — сказал Пиапон.

— Куда ее, в комнате Лены двоим тесно, разве в дом отца Ойты, — задумался Хорхой.

— Пустит он, жди, — сказал кто-то.

Хорхой пошел к Полокто на переговоры. Вскоре он вернулся, и молодые охотники начали перетаскивать вещи учительницы. Среди знакомых охотникам вещей им попалась непонятная коробка с большой трубой.

— Граммофон, — объяснил им Кирка. — Сами услышите.

— Объясни, трудно, что ли, объяснить, — приставали к нему.

— Играет, поет, сами услышите.

— Совсем зазнался этот Кирка.

Привезла молодая учительница небольшую библиотечку, школьные принадлежности, гитару, мандолину, что тоже было незнакомо няргинцам. Кто-то побренчал струнами, и всем понравились звуки, исторгнутые инструментами. Кирка взял гитару, и сыграл какую-то незатейливую вещь.

— Вы знакомы с гитарой? — спросила учительница.

— Да, немного, — смутился Кирка и густо покраснел.

— А где научились?

— В техникуме, во Владивостоке.

— Вы учитесь?

— Да, на фельдшера.

Учительница уже внимательнее оглядела смущенного Кирку и улыбнулась.

— Вы будете первый фельдшер из своего народа, да?

— Наверно.

— Как хорошо это! — воскликнула учительница.

— Поженим их, — вполголоса сказал Митрофан Пиапону, и они рассмеялись.

— Свежей рыбой надо ее угостить, — сказал Пиапон.

— Я еду на рыбалку, — ответил Хорхой, — утром привезу.

Приезжие женщины ушли в дом Полокто, Митрофан уехал с малмыжцами, и все разошлись по домам. Кирка с Шатохиным вернулись в контору, расставили шахматные фигуры и склонились над доской.

— С каждым днем все больше и больше хлопот становится, — пожаловался Шатохин. — Учительница приехала с матерью, скот привезли. Для учительницы потребуется то да се, а скот надо оберегать от собак. Видел, как собаки на быка ополчились, точно волки, загрызли бы запросто.

— Ты об этом думаешь, а я о священном жбане, — сказал Кирка. — Комсомольскую честь нельзя срамить, надо этот жбан отобрать и передать куда следует. Великого шамана пощипать надо.

— Не боишься, он ведь твой дед?

— Чего бояться, человек он обыкновенный, только старый да гипнотизер сильный — и все.

— Я и то побаиваюсь его, — сознался Шатохин, — столько про него наслышан.

— Больше придумали люди.

Соперники играли партию за партией с переменным успехом, потому что Кирка наперед отдавал пешку и ход.

— А учительница и правда красавица, — сказал Шатохин на прощание. — Чего она из Хабаровска приехала в Нярги? Написано в направлении — по комсомольской путевке. Комсомолка она. Веселее будет в Нярги.

Кирка вернулся домой, разделся в темноте и лег в прохладную постель. Он лежал и смотрел в чонко, в который заглядывала одинокая звездочка. Смотрел он на звездочку и думал о преобразованиях, которые происходят в родном стойбище. Сколько событий! Не было ни одного дня с тех пор, как он вернулся домой, чтобы в Нярги не произошло что-нибудь новое. Жизнь изменялась не по дням, а по часам. Интересная, стремительная жизнь! По наблюдениям Кирки, не поспевали люди за этой стремительностью не из-за своей инертности, а потому, что были связаны по рукам и ногам старыми предрассудками, обычаями, неписаными законами. Что сделать, чтобы люди шагали вровень с жизнью? Кирка много раздумывал над этим и нашел один-единственный выход — надо обучать людей грамоте, тогда они не отстанут от жизни. Новая учительница должна продолжить работу Лены Дяксул, возобновить ликбез и привлечь к учебе всех невзирая на возраст. С грамотными легче поднимать колхоз…

Кирка вспомнил слова Шатохина о лишних хлопотах с появлением колхозного скота и усмехнулся: что тогда делать нанай, не содержавшим коров, не знавшим молока, если даже русский человек настроен против скота? Конечно, люди с неохотой станут ухаживать за коровами. С такой же неохотой, как они копали землю и засевали ее. Кирка слышал разговоры о привлечении к земельным работам опытных корейцев. Корейцы молодцы, земледельцы настоящие, но и нанай самим тоже требуется научиться обращаться с землей.

Звездочка в чонко подмигнула Кирке и ушла за край отверстия. Кирка стал засыпать, когда открылась дверь и раздался хриплый голос Хорхоя:

— Кирка! Кирка! Ты дома?

— Что? Что такое? — встревоженно спросил спросонья отец Кирки. — Что случилось?

— Я здесь, дома, — ответил Кирка.

— Свет зажги, помоги, — прохрипел Хорхой.

Кирка зажег керосиновую лампу и увидел окровавленное лицо и шею двоюродного брата.

— Что с тобой? Ранен?

Мужчины, женщины и дети постарше повскакали с пар, подбежали к Хорхою.

— Какой-то гад стрелял, издалека стрелял, а я, дурак, еще сам нацелил его — пел.

Под шум, возгласы и всхлипывания женщин и детей Кирка оглядел Хорхоя и расхохотался: правое ухо председателя сельсовета было продырявлено пулей, как по заказу.

— Чего смеешься! — обиделся Хорхой. — Еще чуточку левее и голову бы пробил. Перевяжи рану, нечего хохотать.

— Здесь и завязывать-то нечего, перестала кровь идти.

— Кто стрелял? Кто этот негодяй? — приставали женщины.

— Как увидишь в такой темноте, — ответил Калпе. — По слуху стрелял, ушами целился. Меткий стрелок. Как его разыщешь? Все метко стреляют. Неужели наши стреляли? Из-за сэвэнов, что ли? Или из-за шаманов?

На следующий день все стойбище говорило только о ране Хорхоя, гадали, кто бы мог так осерчать на него, что решился поднять руку. Решили — шаман. Но все соседи утверждали, что шаман весь вечер находился дома.

— Эх ты, Хорхой, глупый ты еще, — сказал Холгитон. — Очень еще зеленый и потому глупый. Ну, поможет тебе доктор? Ничем не поможет. Няйдет он стрелявшего? Лопнет, но не найдет. Вот и надо было тебе хоть одного шамана сохранить, бубен сохранить. Глупый ты. Шаман сейчас посидел бы немного и указал бы на стрелка, который тебе ухо продырявил. Понял ты теперь? Ходи с дырявым ухом, умнее будешь…

Старики измывались над пострадавшим председателем, как только хотели, а он молчал, не находя ответа. Тем временем Кирка собрал отчаянных комсомольцев, молодых охотников, чтобы отправиться в Хулусэн. Вдруг к нему явилась молодая учительница.

— Извините, я узнала, что ночью в председателя сельсовета стреляли, что зовут его Хорхой, а вас Кирка. Вы сейчас едете экспроприировать священный жбан, религиозную святыню нанайцев. Это очень интересно! Я вас очень прошу, возьмите меня. Нет, нет, я не боюсь воды, я хорошо плаваю, могу грести. Шамана великого тоже не боюсь, а зовут меня Каролина Федоровна, для вас я Каролина или Кара. Хорошо? Зовите меня Кара, а я вас Кирка. Договорились?

Каролина не хотела слышать никаких возражений, вышла вместе с Киркой на берег и быстро уговорила восхищенных ее обаянием и деловитостью юношей.

— Пусть поедет, веселее будет.

— У шамана священную одежду будет отбирать.

Так молодая учительница включилась в поход против великого шамана Богдано. Ехали весело, Каролине пришлось много рассказывать о городах, где бывала она, об учебе, поделиться планами своей культурно-просветительной работы в Нярги, она обещала научить тех, кто пожелает, играть на гитаре, мандолине, сказала, что мечтает создать струнный оркестр. Планов, у нее было уйма…

Подбадриваемые Каролиной, юноши гребли, не зная устали. После полудня экспедиция Кирки была в Хулусэне. Глава экспедиции пошел сразу к Яоде, содержателю священного жбана. Он поздоровался с Яодой, который приходился ему дядей, и заявил:

— Советская власть, дядя, требует, чтобы ты отдал священный жбан. Хватит обманывать народ, хватит на нем зарабатывать деньги.

Толстый седой Яода не ожидал такой наглости от сына Калпе и растерялся. Воспользовавшись этим, Кирка приказал:

— Ребята, берите жбан, бурхана и несите в лодку.

Тут только пришел в себя Яода, он тяжело стал сползать с нар, закричал что-то, но вместо крика послышалось бульканье в горле.

— Дядя, станешь сопротивляться, будет хуже, — предупредил Кирка и вышел вслед за комсомольцами, выносившими жбан и грудастого бурхана.

От Яоды он пошел к великому шаману. За ним неотступно следовала Каролина. Богдано холодно встретил Кирку.

— Это ты на доктора учишься? — спросил он.

— Я учусь, дед, но сейчас я пришел за твоим бубном, шапкой с рогами, священной одеждой. Советская власть отбирает все шаманские принадлежности.

— А меня она охраняет, сын Калпе. Тронешь что, отвечать будешь.

— Нет, дед, тебя, хотя ты и великий шаман, не будет охранять советская власть.

— Не вру, сын Калпе, в жизни не врал.

— Всю жизнь ты обманывал людей, теперь-то я знаю, дед. Ты не знал даже, как лежит плод у женщины, а помогал ей бубном рожать. Если умирала, ты даже не знал, почему она умерла, говорил, злые духи одолели. Теперь, дед, я все это знаю, тебя могу научить. А еще говоришь — не врал в жизни.

— Чему тебя еще учили, нэку?

— Людей лечить учили, дед, очень многому научили.

— Подойди, садись рядом.

— Мне некогда, я должен сегодня же домой вернуться.

— Ничего ты больше меня не знаешь, нэку. Я четыре твоих жизни прожил, в четыре раза больше знаю.

— Дед, школьники знают, что земля круглая, что она вертится, а ты не знаешь даже этого. А школьникам-малышам десять — двенадцать лет.

— Все, что ты говоришь, — вранье. Ваше учение не признаю.

— Дед, мне некогда с тобой спорить, отдай по-доброму свои шаманские принадлежности.

Каролина не спускала глаз с великого шамана, оглядывала, прощупывала, искала его великость — и не находила. Перед ней сидел очень древний усталый старик, бормотал что-то в ответ на слова Кирки. И глаза его были тусклые, будто обсыпанные пеплом. Богдано разочаровал Каролину.

— Если самовольно возьмешь, отвечать будешь, — повысил вдруг голос великий шаман.

Каролина взглянула на него и удивилась его преображению: согбенная стариковская спина выпрямилась, тусклые глаза молодо, зло заблестели, и лицо будто разгладилось, помолодело, посуровело.

— Сказал я тебе, меня охраняет закон, чего тебе еще надо? Ты слышал про названого моего сына? Нет? Есть у меня сын, Дубский его зовут, он охраняет меня.

— Кто он такой?

Кирка обвел взглядом товарищей, спрашивая их, не знают ли они этого Дубского, остановился на Каролине.

— Вы не слышали в Хабаровске фамилию Дубский?

— Он у нас бывал, с пистолетом ходит, — опередил Каролину один из юношей.

— Да слышала, он, кажется, какой-то ученый и сотрудник энкавэдэ. Так, кажется.

— Так, так, — подтвердили юноши.

— Он меня охраняет, недавно был здесь, предупредил меня, что вы явитесь сюда, — проговорил великий шаман.

Кирка постоял еще немного, раздумывая, что дальше ему предпринять, но ничего не придумал, попрощался с Богдано и вышел из душной фанзы.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

В колхозе, организованном Токто в Хурэчэне, жизнь проходила относительно спокойнее, чем, например, у того же Поты в Джуене. Когда весной из района поступил указ заняться колхозу земледелием, Токто раскопал полянку в самом Хурэчэне и посадил картошку. Другое колхозное поле на низкой релке с песчаной почвой он засеял овсом. На этом закончилась земледельческая деятельность Токто. Летом релку залило водой, хлынувшей из верховьев Харпи после дождей, но Токто не пожалел об этом, потому что на песке овес не дал всходов. Что касается картошки, то про нее никто не вспомнил, никто не подумал ни о прополке, ни об окучивании, потому что никто не знал, как надо ухаживать за этой огородной культурой. Ждали осени, чтобы выкопать урожай и отчитаться перед районным начальством.

Когда колхозы начали закупать скот, Токто заявил о своем несогласии заниматься животноводством. Так он встал в ряд несговорчивых, упрямых председателей колхозов.

— Мясо у нас есть, молока не пьем, потому коров не хотим, — стоял он на своем.

— Дети научатся пить, им полезно, — доказывали ему.

— Кому говорите? Что, я не знаю наших, харпинских детей? Знаю. Не будут они пить молоко. Когда у нас в Джуене русоволосая Нина организовала детские ясли, она угощала ребятишек молоком в банках, а те не стали есть, плевались, просили ушицы, мясного отвара. Вот как было. А вы говорите — научатся. Не научатся, потому коров не надо. Да и кто будет с коровами возиться? Никто не будет, потому что никто не умеет ни кормить, ни за титьки дергать. На мясо б можно было, не надо ехать на Харпи, высунулся из окна — стреляй, и мясо есть. Но вы не разрешаете стрелять…

Так и настоял на своем упрямый Токто, а взял он верх, заявив:

— Когда колхозы организовывали, сказали, ваш колхоз, вы сами хозяева. Так говорили? Так. А теперь чего лезете не в свое дело? Наше хозяйство, как мы хотим, так и ведем его, как договорились с самого начала. Нам не надо коров, и вы не навязывайте их нам, не нарушайте уговор…

Махнули в районе на Токто рукой — пусть остается при своих интересах, пусть занимается рыбной ловлей и охотой. Но Токто не хотел отставать от Поты и приобрел для видимости лошадь, хотя и не знал, где ее использовать. Все транспортные перевозки совершались на собаках. Это удобно в условиях Харпи при сплошном бездорожье. А на лошади как проехать по глубокому снегу? Не станешь же специально для нее прокладывать на лыжах дорогу? Лошадь эта шла все лето своим ходом вокруг озера Болонь до Джуена, из Джуена по марям в Хурэчэн. Токто выделил ей сопровождающего. Охотник этот с котомкой и с ружьем за плечами неторопливо брел за лошадью, охотился на угок, стрелял в попадавшихся случайно зверюшек, где хотел, там и отдыхал, где настигала ночь, там ночевал. Он сдружился с лошадью, учил ее понимать по-нанайски, делился с ней лепешкой, кормил с рук и сам удивлялся своей храбрости: раньше он на двадцать шагов боялся подходить к этим животным. Добрался охотник с лошадью до Хурэчэна только в конце августа, когда колхозники собирались выезжать на кетовую путину на Амур.

И тут сразу же возник трудно разрешимый вопрос — что делать с лошадью? Оставить так — убежит. Привязать — чего доброго запутается и подохнет. Если не запутается, съест всю траву и с голоду подохнет. Что же делать? Долго думали колхозники, потом решили — оставим в Хурэчэне. Если убежит, мы охотники, по следу разыщем.

— Если бы две лошади было, не убежали бы, потому что двоим не так скучно, — сказал сопровождавший. — А эта одна, от скуки, кто знает, что взбредет ей в голову?

— Тебе что, двух лошадей захотелось? — набросился на него Токто. — Умник какой. С одной не знаем что делать, а ему двух захотелось.

Перед выездом на кетовую путину Токто поговорил с шаманом, которого в свое время зачислил в колхозный штат. Шаман молился за удачу охотников, за увеличение хозяйства колхоза, за его богатство. Токто платил ему за это деньги. Правда, небольшие, потому что, как сам понимал Токто, молиться — это не невод тянуть и не по двое суток соболя на лыжах догонять. Но все же шаман состоял на колхозном жалованье.

— Я должен с тобой бороться, — заявил Токто шаману, — ты для меня все равно не существуешь, ты другим только чего-то значишь, которые тебе верят. А я тебе не верю, ты это знаешь. Везде сейчас борются с вашим братом, бубны отбирают, священные ваши деревья рубят. Но я не стану у тебя отбирать бубен, он мне не нужен. Деньги ты больше не будешь получать, потому тебе лучше уехать из Хурэчэна.

— Зачем уезжать, Токто? Я не хочу, — возразил шаман.

— Мало ли что ты не хочешь. Я тебя выгоняю из колхоза, понял?

— За что? Что плохого я тебе сделал?

— Ничего ты мне плохого не сделал. Но неужели ты не понимаешь, что, если останешься у меня в колхозе, я должен с тобой бороться. У меня что, мало своих забот? Хочешь не хочешь, а меря попросят с тобой бороться. Все утихомирили своих шаманов, а ты будешь у меня тут сидеть тихо и спокойно, как вошь под мышкой? Нет, у меня своих забот хватает. Давай-ка лучше по-хорошему расстанемся, уезжай ты куда глаза глядят.

— Куда я уеду? Здесь все родственники, все старшие дети, куда я уеду?

— А хоть в Джуен, к Поте уезжай, пусть он с тобой борется.

— Не могу я, Токто, все мои тут, с ними вместе только уеду.

— Нет, один уезжай. Ишь, чего придумал, хочешь совсем развалить мой колхоз? Тогда мне придется тебя в милицию сдать. И так уж сколько людей переметнулось в Джуен, а ты хочешь еще всех своих забрать. Твоих родственников, детей — половина моего колхоза. Заберешь их, с кем я останусь? С одной лошадью? Не вздумай забирать своих, один уезжай.

— Токто, может, я останусь здесь, а? Я выброшу свой бубен, дам честное слово шамана, что никогда, даже если на коленях будут просить, не буду шаманить. А? Токто, а?

— Только так, слово держи, — согласился Токто. — Чтобы потом мне глаза не кололи, не говорили, что ты где-то шаманил. А бубен оставь, будешь глядеть на него, будешь вспоминать прошлое, кто знает вас, шаманов, может, у вас на самом деле и хорошее что бывает. Только смотри, когда начальники будут приезжать, ты далеко прячь бубен, чтобы они не видели…

На кетовую выезжали всем колхозом, оставив заросший травой колхозный огород и одинокую лошадь. В лодках, неводниках ехали женщины, дети, собаки. Ночевали в Джуене. Пота с Идари встретили Токто, Кэкэчэ и Гиду с семьей радушно, как самых близких родственников. О перебранке, из-за чего Токто сбежал в Хурэчэн, не вспоминали. Гида один был молчалив, его не беспокоили, все понимали, что он переживает: из этого дома сбежала его любимая Гэнгиэ, стала женой Богдана. Здесь каждая вещь, куст, камень напоминали ему о красавице Гэнгиэ.

— Учитель приехал, школу открываем, — сообщил Пота при встрече. — Советская власть требует, чтобы все дети учились. Так что, отец Гиды, поговори со своими Колхозниками, пусть они оставят детей школьного возраста здесь, в Джуене. Пусть не беспокоятся, мы будем отвечать за детей. Организуем им питание, жилье будет. Скажи, если не оставят детей, будут отвечать за это, понесут наказание.

— Какое наказание? Чего ты еще придумал?

— Не я придумал, отец Гиды, этого требует советская власть, она хочет, чтобы все дети были грамотные.

Токто вдруг вспомнил про далекие партизанские дни на Де-Кастри, как он там мучился неизвестностью, как часто видел во сне маленьких внуков Пору и Лингэ, беспокоился о них, а командир отряда Павел Глотов сказал, что в будущем, если Токто придется где находиться вдали от семьи, ему грамотные внуки напишут письмо, сообщат о домашних делах, о своем здоровье. Правильно говорил большевик Глотов, наступило такое время, вон Богдан где находится, за тридевять земель, а его отец и мать получают письма, изображения его, знают, как он учится, как живет. Пришло то время, о котором говорил партизанский командир. Только поздновато.

Пора уже женат, а Лингэ хоть и четырнадцать, но Токто уже подыскал ему невесту. Ничего, выучатся их дети, выучатся все дети харпинских колхозников…

Токто поговорил со всеми колхозниками, потребовал, чтобы они оставили детей в Джуене, в школе, даже припугнул, что если кто не послушается его, то он не допустит того на кетовую путину.

Утром рыбаки поплыли дальше и к вечеру были на своих тонях. Рядом расположились болонцы, среди них был друг Токто, старый Лэтэ Самар. Токто навестил его, узнал, что Воротин оказался невиновен в гибели рыбы на болонском заезке и его оправдали. Обрадованный этим известием, Токто тут же выехал в Малмыж.

— Бориса! Как хорошо, что ты вернулся! — воскликнул он при встрече с Воротиным. — Мы все беспокоились за тебя, никто не верил, что ты виновен. Видать, советский суд очень справедливый суд.

Воротин расхохотался, схватился за живот.

— А ты ругал этот суд! Ха-ха-ха. Помнишь, когда Максимку осудили? Ругал ты, проклинал.

— Было, зачем вспоминать? Правильно ругал. Когда услышал, что тебя забрали, тоже ругался. Теперь не ругаюсь. Будем вместе работать! Опять вместе!

— Ну, как, Токто, твои дела? Как колхоз?

— Э, мой колхоз не хуже других. Смеются амурские над нами, озерскими, отстали, мол, от жизни. Ничего мы не отстаем. Колхоз наш такой же, как и у них. Рыбу ловим, пушнину добываем больше их, огород имеем, лошадь имеем. Что еще надо?

— Молодец, Токто, совсем молодец. Правильно, делай все, что делают в других колхозах, не отставай.

— Мы еще поглядим, кто кого оставит. Ты нам катер дашь?

— Катер тебе одному не могу дать. Не могу, потому что их у нас еще мало. Несколько катеров будут обслуживать все тони. Капитан будет подбирать улов у всех, будь ты джуенец, харпинский, няргинский — ему все равно. Мы пока только так можем, Токто. Но через год-два колхозы получат свои катера. У тебя есть моторист, ты кого-нибудь обучаешь?

— Нет, не подумал об этом. Не верю я, что катер будет у нас.

— Ты такой же неверующий, Токто, — рассмеялся Воротин. — В Нярги, в Болони столько молодых, желающих стать мотористами, отбоя нет от них. И учатся уже. А Калпе из Нярги рыбалку бросил, мотористом стал, хотя денег меньше стал зарабатывать. Вот как. Отстаете.

— Ладно, отстаем, пусть эти амурские все мотористами станут, но охотиться они не могут лучше нас, озерских. Они тоже отстают от нас.

Воротин махнул рукой, не стал больше спорить, зная характер Токто. А тот остался доволен, будучи уверен, что победил в споре Воротина и заткнул ему рот.

Харпинские колхозники выполнили свой план на осенней путине, вдоволь заготовили себе юколы и возвратились в Хурэчэн в конце сентября. Ко всеобщему удивлению, лошадь никуда не убежала, спокойно паслась и не собиралась драться с прибежавшим из тайги лосем. Лося охотники тут же подстрелили и хорошо отметили возвращение с Амура. Потом Токто призвал колхозников убрать урожай.

Мужчины и женщины пошли в огород, выдергали тонкие картофельные стебли с синюшными плодами, величиной не больше куриного яйца.

— Чего тут есть? — удивились колхозники. — А вид у них какой? Синие, зеленые…

— У амурских крупнее растут.

— Секрет, видно, какой знают.

— С соленой кетой очень идет, пробовал я как-то, вкусно…

Женщины принесли котел с водой, набросали туда самой крупной картошки и поставили на огонь. Пока собирали урожай, котел закипел. Внук Токто, Лингэ, вытащил картофелину, подул и, когда она остыла, попробовал.

— Сырая, — сказал он и выплюнул. — Тьфу, да еще горькая.

— Мясо быстрее сваришь, — проворчал кто-то.

Когда картошка разварилась совсем, растрескалась, котел сняли с огня, вылили остаток воды и все взяли по клубню. Пробовали, не снимая кожуры.

— Горькая, как такую едят? Такую даже соленая кета не подправит.

— Кожуру снимайте, вкуснее.

Но и без кожуры харпинский картофель, выращенный в тени деревьев, в густой траве без прополки, невыносимо горчил. Колхозники махнули рукой — пусть горчит, не нам его есть. Собрали около четырех мешков картофельной мелочи, подобрали всю до горошин.

— Что будем делать с ним? — спрашивали колхозники Токто, но председатель сам не знал, куда деть картошку; он был доволен и тем, что выполнил указание районного начальства. Колхозники высыпали весь урожай в один из заброшенных амбаров, разошлись и позабыли о нем: были гораздо важнее дела — готовиться к охоте. Но, к удивлению Токто, охотники что-то нынче не спешили в тайгу, они ездили в Джуен слишком часто под всяким предлогом, задерживались там подолгу. Токто был уверен, что они ездят в магазин за покупками для зимней охоты. Но вот однажды явился к нему старший сын шамана и сказал:

— Токто, я переезжаю в Джуен.

— Почему? Разве здесь плохо?

— Неплохо, но мы с женой не можем жить без детей, а они в Джуене. Сердце кровью обливается.

— Может, тебя отец подбил? — насторожился Токто.

— Зачем отец? Он здесь остается.

За ним явились другие охотники, все они собирались переезжать в Джуен, к детям. А жены их еще добавляли:

— Мы не хуже джуенских женщин, они там в магазине каждый день покупки делают, а мы в год раз делаем. В Джуене магазин рядом, что надо — все под рукой.

Токто не мог насильно удерживать людей в Хурэчэне, он понял, что его негласный спор с Потой проигран. Тут еще явился охотник, пол-лета сопровождавший лошадь из Болони до Хурэчэна.

— Лошадь-то отощала совсем, — заявил он. — Есть-то ей нечего, вся трава давно пожухла.

— Не знаю, что ли, что трава пожухла, — рассердился Токто. — Они пожухлую и едят в это время и зимой. Где ей я найду зеленую?

— Видно, надо было летом зеленую заготовить.

— А ты где был? Чего не готовил? Умник…

— Я шел за ней, когда мне было готовить?

— Другим тоже некогда было.

— Умирает лошадь, Токто, до слез жалко. Я ее по-нанайски обучал.

— Привык ты к ней, потому жалко. Что теперь делать? Где достать выкошенной травы? Тьфу ты, напасть какая! Одна беда за другой! Скажи, что делать, ты ведь за ней шел, ты привел?

— Откуда мне знать?

— Я тоже не знаю. Тьфу, хотя бы этот овес уродился и не затопило его. Овсом, кажется, кормят лошадей?

— Откуда мне знать?

— Откуда, откуда, заладил! Пропадет ведь лошадь. Привел, хоть напомнил бы, что трава сушеная потребуется! У меня не десять голов, чтобы помнить все. Да еще о твоей лошади.

— Не моя она.

— Ну, колхозная, но ты шел за ней, подгонял сюда на мою голову. Оставил бы в Джуене у Поты. Может, сейчас не поздно? Может, обратно угонишь в Джуен?

— Она еле на ногах стоит, отощала совсем. Да вода холодная, не переплывет, замерзнет. Я тоже сейчас не переплыву, лед…

— Вот еще беда! Привел какую-то дохлятину. Вон лоси и летом и зимой в тайге, не помирают. Тьфу! Зачем только взбрело мне в голову покупать ее! Если не выживет, чего мучить животное? Застрели!

— Нет, любого зверя в тайге стрелял, но эту лошадь не буду. Нет, пусть кто другой стреляет.

— Ладно, пусть подыхает, кожу шаману на бубен отдадим. Тьфу, что говорю? Вот беда. Охотился всю жизнь — не знал такой беды. Навязали мне этот колхоз. Распадется этот колхоз, больше никогда не буду другой организовывать. Охотник я, мое место в тайге…

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Коровник тоже построили из тальника и глины.

— Этот бык, если рассердится, насквозь пройдет, — говорили колхозники, оглядывая еще сырые стены.

— Ничего, разбогатеем, построим им теплый дом, — подбадривал их Пиапон.

С появлением быка и коров появились новые заботы у Пиапона — коровник построить, хлопотать о корме, уговаривать женщин, чтоб ухаживали за ними. Исоака и Мима согласились ухаживать за коровами, но потребовали, чтобы отделили быка от коров. Бык к этому времени разодрал еще одну собаку и становился с каждым днем все злее и злее. Способствовали этому мальчишки. Узнали они откуда-то, что бык не терпит красного цвета, натаскали красных лоскутов и дразнили его. Бык ревел на все стойбище, стекла дребезжали от этого рева в фанзах, рыл песок и нападал на своих мучителей. Шустрые ребятишки с замирающим сердцем убегали от него за фанзы. Нравилась им эта смертельно опасная игра. Потом до Пиапона дошел слух, что ребятишки научились доводить быка до белого каления, дергая его за мошонку. Пришлось принимать срочные меры, родители поговорили крепко с озорниками, быку спилили рога и повесили на лоб широкую доску, чтоб он не видел перед собой.

Исоака с Мимой несколько успокоились, но свирепый бык и без рогов вызывал трепетный страх. Они кое-как научились доить коров, помощь им оказывала мать учительницы Фекла Ивановна. Молоко покупали только русские: учительница, бухгалтер с кассиром, завмаг и Шатохин. Оставшееся молоко прокисало, женщины пытались кормить им собак, но те отворачивали морды, и доярки стали выливать прокисшее молоко.

— Жалко добра, — говорила Мима. — Может, на базу ездить продавать, лишние деньги все же.

— Пока едешь — прокиснет, — отвечала Исоака. — У них там у самих есть коровы. Зачем им?

— А вот в магазине нила, — так Мима назвала сыр, — завмаг говорит, его из молока готовят. Чудно, молоко как вода, а эта нила как камень…

— Врет. Никто у него не покупает, потому придумывает.

Неизвестно, сколько бы еще так продолжалось у неопытных доярок, если бы учительница случайно не заметила творожную массу возле коровника.

— Кислое молоко выливаете? — спросила она доярок.

— Выливаем. Что делать? — ответила Мима.

— Творог надо готовить.

Учительница-горожанка сама не знала тонкостей изготовления молочных продуктов и попросила мать помочь дояркам. Вскоре, к радости Пиапона, который не знал, что доярки выливают прокисшее молоко, творог тоже стал доходной статьей в колхозе.

Пиапон все чаще и чаще задумывался над огородничеством. Он понимал, что колхозные мелкие поля, разбросанные по тайге, это ничтожно малая часть пахотной земли, которую должен иметь колхоз. Лошадям требовался овес, коровам — картофель и другие корнеплоды, колхозники не отказывались от табака, огурцов, фасоли, сои, гаоляна и чумизы, которые сеяли корейцы. Пиапона преследовала неотступная мысль привлечь к колхозному земледелию корейцев, проживавших возле рыббазы. Пусть они научат нанай огородничеству, передадут им свой вековой опыт. Посоветовался он с некоторыми колхозниками, бухгалтером, съездил к корейцам, поговорил с приятелем Ким Хен То, и перед кетовой путиной на общем колхозном собрании корейцы были приняты в колхоз «Рыбак-охотник». Теперь Пиапон знал, что земледелие в его колхозе будет не последним делом, хотят этого или не хотят колхозники вроде Холгитона, Оненка, Киле. Придется им всерьез заняться полеводством, огородничеством, придется привыкать к пище, которую дает плодородная земля.

Пока рыбаки ловили кету, вновь принятые члены артели построили овощехранилище. Вернувшись с путины, колхозники сняли урожай с полей, сложили в овощехранилище.

— Беда, далековато, — сетовал Пиапон, — мы и коровы находимся на песчаной стороне, а наше новое хозяйство, огороды, овощи — на гористой стороне. Переехать бы на ту сторону, все стало бы рядом и будто на месте.

Так зародилась в беспокойной голове Пиапона новая мысль — переселиться всем колхозом на таежную сторону, тогда колхозникам не стали бы досаждать частые наводнения, да и хозяйство выглядело бы собраннее, плотнее. Хорошая мысль — переселиться, но как осуществить ее?

Переселять целое стойбище — не пустячное дело. Деревянные дома можно переправить, но тем, кто жил в фанзах, надо строить новые. Только хорошо ли в новом стойбище строить по старинке глиняные фанзы? Люди не захотят в них жить. Деревянные дома потребуется ставить. Откуда денег взять? Не простое дело, не простое.

— Ничего, разбогатеем, — твердил себе Пиапон. — Город строится недалеко, продавать будем излишки, разбогатеем, только все надо делать с умом, не спеша…

После кетовой путины Пиапон разделил колхозников по группам: охотники, рыбаки, лесозаготовители, сельскохозяйственники. С последней группой колхозников ему не пришлось вступать в пререкания: корейцы и доярки знали свое дело. Но зато пришлось ему ругаться, настаивать, убеждать колхозников первых трех групп. Один хотел охотиться, другой рыбачить, и все вместе отказывались заготавливать лес.

— Хозяйство у нас, — убеждал Пиапон, — большое, разнообразное, нам надо заниматься новыми делами. Если все уйдете в тайгу, кто будет рыбу ловить? А рыбу мы обязаны ловить, рядом Комсомольск — город строится, много еды им надо. Если все на охоту и на рыбалку пойдете, кто будет лес заготовлять? Лес покупать мы не можем, не такие мы богатые. Сами будем готовить. Нам надо построить школу, конюшню с коровником, кое-кому деревянный дом нужен…

Председатель колхоза убеждал, доказывал, что на лесозаготовках не хуже можно заработать, чем в тайге, на охоте, а может, даже и больше. Но колхозников тянуло к знакомым с детства занятиям, хотя многие уже не раз зимой готовили лес и кормили семью на эти заработки.

Когда не подействовал метод убеждения, Пиапон перешел к действиям. Собрал членов правления, составил списки бригад: охотников, рыбаков, лесозаготовителей. Колхозники пошумели, пошумели и вскоре согласились с Пиапоном, который разумно распределил членов больших семей по бригадам: главу семьи — на охоту, детей — одних на рыбалку, других на лесозаготовки. Пришел к нему обиженный Холгитон, которого он никуда не записал.

— Меня уже за человека не считаешь? — спросил он.

— Отец Нипо, отдыхай, из дома ходи на охоту, ставь петли, капканы, — уговаривал его Пиапон.

— Это и дети могут после школы. Пошли меня в тайгу хоть кашеваром.

— Нет, в тайгу ты просился в последний раз в тот год, когда тигра убили. Все, не могу я тебя отпустить. Заболеешь там, кто поможет?

— Уничтожили шаманов и спрашиваешь, кто поможет. Пошли своего доктора, если боишься за меня.

— Тебе одному доктора?

— А чего? Сами говорили, доктора заменят шаманов. Вот и посылай.

— Нет, доктора не пошлю и тебя не отпущу. Ты же во время кеты побаливал и теперь нездоров. Сиди дома.

— Так и не найдешь мне дела?

— Может, возле коров. Но там нечего зимой делать.

— Не пойду я к этому красному зверю.

— Сиди, отец Нипо, дома, посещай по вечерам школу, сам знаешь, как там теперь весело. Тебе ликбез надо кончать.

— Голова старая, не запоминаю я эти буквы.

— Старайся.

Прошли в хлопотах два дня, и Пиапона позвали в дом Холгитона. Старик лежал на сколоченной сыновьями кровати и тяжело дышал. Пиапон сел возле него на табурет. Часы-ходики отчаянно стучали в изголовье старика, никто до сих пор не снимал с гири лишней тяжести. Пиапон посмотрел на стрелки часов и сказал: — Часы, говоришь, поспевают за жизнью, а ты решил отстать. Слишком быстро идут часы, снимай железный груз.

— Пусть идут, — прохрипел Холгитон, — они теперь отсчитывают мое время. Чем быстрее кончится, тем лучше.

— Умирать собрался?

— Хватит, пожил, повидал много.

— Ничего не много, отец Нипо, все еще впереди. Ох, сколько еще впереди нас ждет интересного — во сне не приснится.

— Это верно, отец Миры, верно. Жалко уходить, да что поделаешь, забирают меня. Потом я лежу и думаю, мешаю я вам, путаюсь под ногами. Вспомнил все как было, хотя бы с колхозом… Путаюсь я, мешаю, сам теперь понимаю.

— Никому ты не мешаешь, отец Нипо, не выдумывай.

— Обузой стал, знаю, — продолжал печально старик. — Сколько я всего увидел, почувствовал. Отец Миры, это в одну жизнь не вмещается… Будет мне что рассказать в буни. Встречу друзей, твоего отца, отца Поты, расскажу им все… только не поверят они, да и сам я не поверил бы, если 6 не видел своими глазами. Такое произошло в жизни, в одной жизни… Твой отец обрадуется за тебя, за внука Богдана обрадуется. Отец Поты, тот прыгать начнет…

— Погоди, отец Нипо, ты чего это о буни заговорил? Рано еще. Ты поживешь еще, столько увидишь, будет что рассказать, чем удивить жителей буни.

— И того, чего я увидел, хватило бы прежде десятерым сказочникам. Говорю тебе, я прожил больше чем положено мне. От жадности, что ли, один я прожил жизнь нескольких людей. По-другому не объяснишь. Трудно понять, как это в жизни одного человека произошло столько событий… А я своей главной сказки так и не успел закончить… обидно очень.

— Ты закончишь, отец Нипо, закончишь. О чем сказка?

— О Ленине, отец Миры. Как пришла новая жизнь, так и обдумываю эту сказку… не закончил.

— Хорошая думка у тебя, очень даже нужная. Тебе нельзя уходить в буни, пока не закончишь сказку.

— Другие сказки я не так мучительно обдумывал. А эту никак не могу закончить… несколько лет думаю.

— Ты ее кончай, отец Нипо, сказки остаются нашим детям.

— Ты прав, отец Миры, люди смертны, все мы умрем. Но сказки бессмертны, как солнце. Сказка никогда не умирает.

— Теперь мы научились еще писать, не надо в голове все держать, запишут умные люди твою сказку о Ленине.

— Правильно, надо записать…

«Не поймешь его, — думал Пиапон, глядя на бледное лицо Холгитона, — о смерти говорит, а сам о бессмертной сказке, о Ленине думает. Как это у него совмещается смерть и бессмертие — не поймешь».

— Хорошо, что принесли русские люди нам грамоту, — продолжал Холгитон. — Очень хорошо. У меня есть старая легенда о грамоте. Наши предки, по легенде этой, знали грамоту. Хочешь, расскажу? Мне лучше стало. Всегда так, как поговорю с тобою — так легче всегда. Тогда, помнишь, когда Полокто с женой Гэйе меня оплевали при народе, тогда тоже ты успокоил. Ох, как тогда я осерчал, сейчас даже помню. Ну ладно; расскажу тебе легнду покороче. Там говорится, что была у нас грамота, да потеряли ее, когда переплывали море. Теперь я закончил бы так. Плавала эта грамота десятками, сотнями лет, плавала по морю. Находили ее люди, глянут на нее, да и выбросят, потому что зачем им такая непонятная грамота? Ни к чему. Находил грамоту и царь, тоже повертел, повертел, взглянул на своих слуг, говорит: «Чья эта грамота?» Отвечают ему слуги: «Это нанайская грамота. Живут эти дикие люди на Амуре. Зачем им, диким таежным людям, грамота?» — «Правильно, — говорит царь, — незачем диким людям грамоту иметь». И выбросил опять в море грамоту. Попалась наконец наша грамота Ленину. Он взял ее в сильные свои руки, взглянул на нее зоркими глазами, прочитал и говорит своим помощникам: «Эта грамота, друзья мои товарищи, нанайская, а народ этот живет на Амуре, охотится этот народ и рыбу ловит. Бедно очень живут они, всякие злые торговцы их обижают, обманывают. Помочь надо, други мои товарищи, этому народу нанай. Сперва выгоним торговцев, кровососов-обманшиков, принесем им, нанай, новую жизнь, а чтобы научились они сами по-новому жить, сами чтобы хорошо стали жить, дадим вот эту грамоту им. Только грамота эта, друзья мои товарищи, не годится для новой-то их жизни. Надо эту грамоту совсем обновить, по-другому переделать. Отдадим, друзья мои товарищи, эту грамоту ученым людям, пусть они перепишут ее заново, сделают ее на наш, советский лад и передадут ее древнему народу нанай».

Выполнили друзья-товарищи Ленина его слова, переделали древнюю грамоту на новый лад, на советский. И принесли они эту грамоту нам и сказали: «Учитесь, добрые люди нанай, учитесь по-новому жить, так велел Ленин передать свои слова. Сами стройте свою жизнь по-новому, по-советскому, а, для этого учитесь и учитесь, не жалея себя, сердца своего». Так бы я закончил эту легенду, — устало проговорил Холгитон.

— Отец Нипо, ты же новую сказку рассказал! — воскликнул Пиапон. — Это же и есть сказка о Ленине.

— Нет, это не та сказка, о Ленине другая есть, лучше этой. А это, говорю тебе, окончание на мой лад старой легенды о грамоте. Была такая легенда.

— Хорошая сказка, отец Нипо, очень хорошая. Надо бы записать ее…

— Правильно, отец Миры, надо записать, потому что это моя последняя сказка, больше вы не услышите…

— Ты опять за свое, — нахмурился Пиапон, — вылечат тебя. Повезем к большим докторам…

— Доктора — это хорошо.

— А что тебе надо еще?

— Я тебя позвал, чтобы честно поговорить, отец Миры.

Пиапон насторожился, потому что знал, за такими словами старика последует какая-нибудь несуразица.

— Знаешь ты меня, никогда я не обманывал людей, не делал за их спиной плохое, — продолжал Холгитон, — сейчас тоже не хочу за твоей спиной плохого делать. Ты говоришь — доктор хорошо. Согласен, но шаман тоже неплохо, а вы всех их уничтожили.

— Как уничтожили?

— Отобрали у них все, это все равно, что уничтожили. А я хочу позвать шамана. Ты молчи, отец Миры, выслушай. Последний раз прошу тебя, может, никогда я больше с тобой не буду разговаривать. Кто знает. Последний раз прошу…

— Много у тебя этих последних, последний раз просился в тайгу, а потом еще просился…

— Так было, потому что живой я был, а теперь, может, умру. Последний раз потому прошу. Разреши пошаманить, не могу я умереть без шамана, привык я к нему. Разреши, потом к доктору повезешь. Ладно?

— Как я могу разрешить, когда им запрещено шаманить?

— А ты не замечай.

— Как это не замечать? Слепой, глухой я, что ли?

— А ты на время, пока шаман камлает, ослепни и оглохни.

— Нехорошо, отец Нипо, не ожидал я такого от тебя. Сам утверждаешь, что ты честный человек, а меня толкаешь на что?

— Никуда не толкаю, ты, может быть, совсем не знаешь, что у меня шаманить будут. Не было такого разговора. Ты сегодня уехал в Малмыж или на рыбалку и ничего не знаешь. Понял? Последний раз прошу тебя, — лродолжал умолять Холгитон; зная неуступчивость Пиапона, он даже прослезился.

Пиапон поморщился, он думал, как ему выйти из дурацкого положения, в которое ставит его Холгитон, тот Холгитон, который минуту назад так хорошо и проникновенно говорил о новой жизни, с ходу сочинил великолепную сказку о Ленине. Что же делать, как быть с просьбой старика?

— Где найдешь шамана, их ведь нет, — произнес он, обдумывая следующий свой шаг.

— Найду, отец Миры, найду, — обрадовался Холгитон и даже сел на постели. — Ты согласен? Да?

— Ничего не согласен, но я наступлю на свою совесть из-за тебя только потому, что ты дорог мне. Завтра я буду у тебя, отвезу в Болонь. Нет, я сейчас выезжаю сам в Болонь, привезу завтра Бурнакина. Я тебя не слышал, я не знаю, что у тебя ночью будут шаманить.

Пиапон, озлобленный на самого себя, ругая себя за мягкотелость, пошел в контору правления колхоза. И, только усевшись за стол, вспомнил, что не спросил у старика, что у него болит.

Холгитон вслед за Пиапоном пригласил Хорхоя. G молодым председателем сельсовета старик не стал церемониться.

— Хорхой, я позвал тебя по важному делу, — сказал он, усадив Хорхоя перед собой. — Я тяжело заболел, умру, наверно. Перед смертью хочу, чтобы шаман покамлал. Молчи! После скажешь. Тебе хорошо, ты поздно родился, был бы я твой ровесник, может, тоже пошел бы с шаманами бороться. Но я старый, собрался вот умирать. Верю я шаманам, привык к ним. Ты знаешь, я верующий человек, верил русскому бачика, верю шаманам, из Маньчжурии привез веру. Так что ты разреши последний раз послушать шамана. Ты закрой уши, закрой глаза, и все будет хорошо.

— Не могу, отец Нипо, не принуждай, — стал умолять Хорхой.

— Можешь. Должен. Тебя последний раз просит человек, самый старый человек в Нярги. Приду я в буни, встречусь с твоим дедом, расскажу, какой ты стал дянгиан, как тебя люди уважают, а злые люди ухо прострелили. Все расскажу, но ни слова не скажу, что ты шаманов уничтожил, иначе старики рассердятся, ругаться начнут, не будут смотреть, что ты большой председатель. Ну, как ты решил, разрешаешь пошаманить?

— Шаманов нет, — неуверенно проговорил Хорхой.

— Это не твоя забота, я сам найду.

— У тебя ж дети комсомольцы, они не разрешат тебе шаманить. Не должны разрешить, — поправился Хорхой.

— Это тоже не твое дело, сами договоримся, в одном доме живем. Чтобы ты разрешил и молчал, вот что надо мне.

— Как я могу…

— Можешь. Говорят, гусь хорошо летит, верно? Мои сыновья, внуки на ночь идут на охоту, присоединяйся к ним. Шатохина забери с собой. Хорошо?

— Все же это нечестно, отец Нипо, — выговорил Хорхой, покидая дом самого старого человека в Нярги.

В этот день после полудня председатель колхоза на оморочке выехал в Малмыж, а оттуда в Болонь. Говорили, что он выехал к председателю болонского колхоза логовориться об условиях соревнования между двумя артелями. А к вечеру председателя сельсовета с секретарем видели с ружьями, патронташами, выехали они на охоту с ночевкой, хотя был не субботний день, а начало недели. Только страдавшие бессонницей няргинцы слышали ночью, ближе к рассвету, глухой звук бубна, доносившийся из дома больного Холгитона.

Утром раньше всех вернулись Хорхой с Шатохиным с неплохой добычей; гусей, правда, не добыли, но привезли по десятку уток, сетями поймали верхоглядов. Ближе к полудню возвратился Пиапон с Бурнакиным. Доктор обследовал Холгитона, посадил его на лодку и выехал в город, который строили комсомольцы, приехавшие со всех концов Советского Союза.

— Я тебя, Холгитон, к хирургу везу, — сообщил в лодке Бурнакин. — Хороший врач, в Москве учился, а родился в Болгарии, такая страна есть. Отец его и мать, болгарские коммунисты, эмигрировали, переехали к нам в Советский Союз. Зовут хирурга Коста Стоянов. Запомнишь? Коста Стоянов.

— Коста Стоянов, — повторил Холгитон. — Он, как и ты, сладкими лекарствами будет лечить?

— Не знаю, он большой доктор.

— Сладкое лекарство — это обман. Кто же сахаром излечивает болезни? Детей только ты можешь обманывать.

— Ну да, тебе бы только медвежью желчь пить, — огрызнулся Бурнакин, который уже сотни раз слышал о бессилии сладких лекарств.

— Медвежья желчь от всех болезней помогает.

— Почему теперь не помогает? Живот-то болит, не унимается.

— Сейчас не помогла, потом поможет.

На следующий день, когда лодка подъезжала к городу, Холгитон приподнялся и долго смотрел на вырубленную тайгу, на ряды бараков и строившиеся предприятия. Он бырал неподалеку отсюда, в нанайском стойбище Мылки.

— Не узнать, совсем не узнать, — бормотал он, — совсем уже большой город вырос…

— Ты знаешь, как будет называться теперь Пермское? — спросил Бурнакин. — Комсомольск. Город Комсомольск.

— Хорошее название, совсем знакомое. У нас комсомольцы сэвэнов пожгли, шаманов уничтожили, не нашли, куда силы деть. Приехали бы этот город строить.

Бурнакин рассмеялся.

— Наши комсомольцы тоже дело делают, — промолвил он.

В Комсомольске Бурнакин сбегал в больницу, встретился с хирургом Костой Стояновым и с его разрешения привел Холгитона к нему. Коста — высокий, гибкий, с маленькой аккуратной черной бородкой, остроглазый весельчак — встретил Холгитона доброй улыбкой. «Какой красивый юноша, — подумал Холгитон. — Такой молодой, а уже большой доктор. Болгарин, говорили, а он русский совсем». Холгитона уложили на узкий, холодный топчан, и гибкие, сильные руки Косты Стоянова стали прощупывать впалый живот старика.

— Живот болит, дед? — спрашивал Коста. — Давно болит? Как давно? Раньше часто болел? Здесь болит? А здесь? Так. Хорошо. Проясняется картина. Так. А здесь? Сильно болит? Хорошо.

— Чего хорошего? — спросил Холгитон. — Я говорю, сильно болит, а ты говоришь хорошо. Чего хорошего?

Коста белозубо улыбнулся и сказал:

— Хорошо, что я болезнь нашел, дед. Удалить надо болезнь, и ты будешь опять охотиться.

— Председатель не пускает на охоту.

— Будешь здоров — отпустит.

— Нет, не отпустит. Последний раз я его просил отпустить в прошлую зиму, тигра мы убили тогда.

— Да ну! Тигра убили?

— Тигра. А ты чего, не слышал? Много об этом говорили тогда.

— Вылечим, — пообещал Коста, — удалим болезнь, и ты опять тигра убьешь.

— Как удалишь? Резать будешь? — тревожно спросил Холгитон, только сейчас уловив смысл слов хирурга.

— Не бойся, дед, это совсем не страшно, страшнее в глаза тигра смотреть.

«Резать будет. По-другому нельзя, что ли, вылечить? Обязательно надо человеку живот пороть? Такой молодой, а человеческие животы порет. Приятно ему, что ли? Вдруг человек помрет под ножом? Надо храбрым быть, чтобы у живого человека живот пороть. Сын Калпе, Кирка, пожалуй, тоже научится людей резать. Об этом не забыть бы его деду Баосе рассказать».

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Летом тридцать второго года на Амур съездил Сапси-Саша. Возвратился он к началу учебного года.

— Колхозы укрепились, — заявил он сразу при встрече с друзьями. — Укрепились и будут теперь расти, подниматься. Силу свою они показали. Знаете, где показали? Ни за что не догадаетесь!

— Говори ты, чего тянешь! — рассердился Михаил.

— Озеро Болонь заезком перегородили!

— Болонь? Нанайское море? — будто одновременно выдохнули все присутствующие.

— Разве можно Болонь перегородить? — усомнилась Гэнгиэ.

— Можно, и загородили! Доказали колхозную силу! Собрались со всех колхозов, от Сакачи-Аляна до Нижних Халб рыбаки и поставили заезок. Ох, рыбы, если только вы видели бы! Никогда, нигде я не видел столько рыбы. Когда подходили максуны, вода кипела, когда они прыгали один за аругим, один за другим. Гул такой — спать невозможно! Заезок трясло!

— А рыбу куда сдают? — спросил Богдан.

— В Болони большой рыбозавод построили, потом недалеко от Малмыжа, напротив твоих Нярги, другой стоит. Не знаю, справятся ли они, слишком много рыбы. Рыбаки говорят, что это еще пустяки, в конце сентября начнет выходить рыба, тогда заезок в щепки разнесет…

На несколько дней хватило у студентов разговора о Болонском заезке. Они обсуждали конструкцию заезка, спорили, как сберечь рыбу, куда ее деть… Амурцы на берегу Невы решали проблемы, которые жизнь выдвигала на Амуре.

Богдан много думал о заезке. Он родился и долго жил на берегу озера Болонь, знал озеро лучше всех споривших. Он знал, сколько рыбы в нем, потому что сам видел, как прыгают разгулявшиеся максуны, как мечут икру караси и сазаны в начале лета. Такой шум на озере — не уснешь без привычки! И куда можно деть столько рыбы — Богдан не понимал. Засолить? Но соленая рыба невкусная. Что же тогда остается? Заморозить? А где морозильники? Может, сейчас начнут строить? Но еще требуются баржи со льдом, чтобы вывозить эту рыбу в город, к потребителю. Где они, эти баржи?

Все было неясно, непонятно, и Богдан сел писать письмо Пиапону. Он теперь регулярно переписывался с дедом: за Пиапона, под его диктовку, писала учительница; которую звали Лена Дяксул, знакомая Полины. Получал он письма и от отца с матерью, за них писал секретарь сельсовета. Ответили они и на письмо, в которое была вложена фотокарточка Богдана с Гэнгиэ.

«Какой ты стал городской, на сына нашего даже не похож, — писали Пота с Идари. — Гэнгиэ тоже не узнать. Ты женился на ней, ну и живи, только что скажешь Гиде и его отцу? Он и так на нас сердит, теперь совсем разозлится. Сам думай, ты теперь совсем умный стал. Жалко, детей у тебя не будет…»

Богдан дописывал письмо, просил Пиапона подробнее сообщить, что случилось с заезком, много ли выловили рыбы и куда ее дели.

— Богдан! — в дверях стоял бледный Михаил, тубы у него дрожали. — Лукс погиб!

— Кто сказал? — вскочил Богдан. — Он же далеко, в экспедиции.

— Оттуда сообщили… несчастный случай… из Якутии, на берегу Ледовитого океана похоронили.

Михаил сел на кровать и опустил голову.

— Такой могучий, такой добрый… Как его на Амуре любили.

Богдан мерил шагами комнату. Погиб человек, который дал ему путевку в партию, погиб испытанный революционер, открывший тысячам людей глаза… Да, будут амурские народности помнить Карла Лукса, для них имя его вобрало в себя, воссоединило вместе и Комитет Севера, и советскую власть, и партию большевиков, и новую жизнь со школами, больницами, колхозами. Не забудут Лукса нанай, ульчи, удэгейцы, нивхи, негидальцы.

— Если сами не догадаются, — сказал Богдан, — когда вернемся на Амур, предложим какой-нибудь колхоз назвать его именем.

Услышав о гибели Карла Яновича, собрались студенты в комнате отдыха, начали делиться воспоминаниями о нем, и сам собой получился вечер памяти Лукса. Сидевшая рядом с Богданом Гэнгиэ беспокойно теребила конец перекинутой через плечо шали, глубоко вздыхала. За ужином она выпила только чай, а селедку с картошкой отдала Богдану.

— Тебе надо есть, — жестко проговорила Полина. Богдан удивился, но решил, что это вызвано гибелью Лукса, потому что эта нелепая смерть не выходила из его головы. После ужина Богдан с Гэнгиэ вышли подышать воздухом.

— Я с первой встречи до последней вспоминаю, — сказал Богдан, шагая по шуршавшей листве парка. — Все помню. Он меня всегда партизаном называл, наверно, ему самому это приятно было, потому что он командовал очень большим партизанским отрядом. В партию рекомендовал, сам рекомендовал…

Гэнгиэ делала вид, что слушает его, но мысли ее были о другом. Она несколько раз порывалась сообщить Богдану о своей беременности, но все не решалась, потому что сама в это не верила. Сколько лет она прожила с Гидой и не могла забеременеть. Кэкэчэ с Идари поили ее всякими отварами, звали на помощь шаманов, пока не уверились в ее бесплодности. А в Ленинграде она забеременела. От Богдана. Не могла счастливая Гэнгиэ поверить в это. Спрашивала, переспрашивала подруг-женщин, как узнать беременность, как она протекает, боялась ошибиться. Но теперь ошибки не было, опытные женщины подсчитали — два месяца беременности. Гэнгиэ была рада, так рада, что кусок хлеба не лез в горло… Бывает же так! А Полина ругается, заставляет насильно есть. До еды ли — у Гэнгиэ будет ребенок! Все говорили: «Бесплодная, бесплодная», а она понесла!

— Богдан, радость-то какая, — прижавшись к мужу, прошептала Гэнгиэ.

— Ты что, какая радость? — не понял Богдан. — Ты в уме?

— Да, Богдан, я в уме.

— Лукс погиб, ты что это?

— Я ничего. Погиб так погиб, что теперь сделаешь? У нас на похоронах всегда говорят: «Его уже не поднимешь, надо думать, как дальше жить живым».

— Знаю, слышал. Лучше помолчим.

— Не могу я сегодня молчать, я думаю, как мы будем жить.

— Думай про себя, глупости только не говори. Погиб человек…

— Появился человек.

— Что? Какой человек?

— Не знаю какой…

«С ума она сошла, что ли? Что с ней? — подумал Богдан. — Несет какую-то чушь».

— Разве сейчас узнаешь, какой будет, — продолжала Гэнгиэ. — Когда появится, тогда узнаешь. Да и тогда не узнаешь, когда подрастет, тогда узнаешь.

— О чем ты говоришь? Можешь понятнее сказать?

— А чего тебе непонятно? Сказала я тебе, человек появился, я понесла. Что тут непонятного?

— Ты понесла?!

Богдан почувствовал, точно его вытащили из сырого подземелья на дневной свет. Он закрыл глаза, вздохнул полной грудью и прошептал:

— Как же так? Смерть и жизнь — рядом. Горе и радость — в обнимку.

Он позабыл в это время, что сам родился в год мора, когда черная оспа погубила стойбище Полокан, что он вдохнул весенний воздух в то время, когда прекратилось дыхание дочери Токто. Он забыл об этом, хотя не раз слышал от матери.

— Правда, понесла? — спросил он еще раз.

— Не веришь?

— Ты же говорила…

— Сама не верила, а теперь верю.

Богдан обнял любимую, стал целовать ее в губы, щеки, в глаза и повторял как обезумевший:

— Сына, сына, сына хочу. Сына, опять сына… Гэнгиэ радостно смеялась.

— А я дочь, дочь, дочь хочу. Помощницу мне…

— Ладно, кто будет, тот и будет, — сказал, успокоившись, Богдан. — А нам надо по-настоящему мужем и женой стать.

— А мы разве не по-настоящему?

— По закону надо, зарегистрироваться…

На следующий день Богдан поймал Сашу Севзвездина в коридоре, затащил в пустую аудиторию.

— Ты опять об алфавите? — спрашивал Севзвездин. — Может, тебе ехать на дискуссию?

Александр Севзвездин собирался в Хабаровск, где проводилась дискуссия о письменностях народностей Амура. Даже не о самой письменности, а об алфавите. С первых дней обучения детей по латинским буквам стали высказывать недовольство учителя. Недовольство возросло еще больше, когда во втором классе детей начинали обучать русскому языку. Малыши должны были выучить буквы двух различных алфавитов. Запротестовали и учителя ликбезов, их ученики — взрослые папы, мамы, немного умеющие читать русские слова, вновь переучивались вместе с новичками по латинским буквам.

— Я, Богдан, буду стоять за русский алфавит.

— Не о том я, Саша, у меня другое дело, посоветоваться хочу.

— Советуйся, я никогда не отказывался помочь.

— Ты как женился?

— Как женился? Просто, а что? — Саша густо покраснел и переспросил: — А что?

— Что надо, чтобы жениться. Севзвездин покраснел еще гуще…

— Как что? Просто влюбился… Ну и чтобы она согласна…

— Да, согласна! Что требуется, чтобы зарегистрироваться?

Севзвездин облегченно вздохнул, улыбнулся:

— Фу, черт, задачу задал. Женишься? Вот и хорошо, давно бы так. В загс надо идти, и все. Когда свадьба?

Скромную, но веселую свадьбу справили в один из воскресных дней в квартире Александре Севзвездина. Много подтрунивали над Михаилом, который все еще не решался зарегистрировать брак с Людмилой Константиновной.

— Если нынче зимой Михаил женится, я волосы под машинку подстригу, — клялся Яков Самар.

— Новое придумай, зачем мою грязную рубашку напяливаешь, — огрызался Михаил.

— Если не женится зимой, я женюсь, — заявил Сашка-Сапси.

— Ругатель, матерщинник, таких не любят.

После свадьбы Богдану с Гэнгиэ выделили отдельную комнатку, и они зажили вдвоем. О женитьбе они не сообщили родителям, посчитали, что те об этом догадались по фотокарточке сами.

Возвратился Александр Севзвездин из Хабаровска, с восторгом рассказывал о знакомстве с автором первого нанайского букваря Ниной Александровной Вальронд.

— Это ученый, настоящий ученый с большой буквы! Обаятельный человек…

— Как дискуссия?

О дискуссии Александр Севзвездин рассказывал без пафоса, и Богдан понял, что он остался недоволен ею. Позже его догадки подтвердил сам Александр.

— Переливали воду, — сказал он. — Не пришли к единому мнению. Согласились, что нельзя пользоваться латинским алфавитом, и все. Надо, Богдан, браться за дело, разрабатывать грамматику, приспосабливать русский алфавит к вашему языку. Так думает и Нина Косякова, помнишь ее? Молодец она, работала с твоими отцом и матерью в Джуене, теперь — в Кондоне.

Они опять засели за работу. Трудно приходилось Богдану, он сам учился на предпоследнем курсе института, помогал Гэнгиэ, учившейся на трехгодичных педагогических курсах, помогал Севзвездину разбираться в тонкостях нанайского языка. Но сам он считал главной обязанностью — заботу о беременной жене.

Учебный год проходил обычным порядком в занятиях, в спортивных соревнованиях, в выступлениях на концертах художественной самодеятельности. Северяне Института народов Севера показывали свое искусство почти во всех рабочих клубах и домах культуры Ленинграда. Ленинградцы впервые видели чукотские, ненецкие танцы, слушали песни эвенков, хантов и манси, смеялись, глядя на «нанайскую борьбу».

Когда впервые Богдан с друзьями обдумывал репертуар нанайской группы, разгорелся спор. Девушки и женщины наотрез отказались выступать; танцевать они не умели, а петь не могут, воспрещается, мол, по старым обычаям. Без споров включили фехтование на коротких и на длинных палках. Когда Богдан предложил показать шаманский танец, запротестовал Сапси-Саша.

— Ты совсем спятил! — выкрикнул он. — Шаманский танец хочешь распространять в Ленинграде?

— Кто здесь станет его танцевать? — удивился Богдан.

— Так это же ради смеха, — встал на сторону Богдана Михаил.

Михаил привез с Амура настоящий шаманский костюм, бубен и гисиол-палку, побрякушки-янгпан. Теперь он был как настоящий шаман! И танцевал он не хуже шамана. Показывали нанайцы и свой коронный номер — «нанайскую борьбу». Исполнял эту шутку Сапси-Саша. Когда впервые он вышел с этим номером на сцену Дворца культуры, то так ловко имитировал борьбу двух мальчиков, что вскоре весь зал смеялся безудержно. Сапси совсем разошелся, подкатился к краю оркестровой ямы и стал изображать, как злой мальчишка старается спихнуть противника в яму. Тут уж не до смеха стало зрителям, повскакали мужчины с первых рядов, подбежали к яме, закричали:

— Хватит, ребята! В яму упадете! Остановитесь!

Протянули руки дюжие мужчины, чтобы подхватить драчунов, и в этот момент перед ними поднялся Сапси-Саша, откинул с головы подушки, и белые его зубы заискрились под светом электрических лампочек.

Поднялся такой смех, что стены дворца задрожали, люстры устрашающе закачались! Это был успех! Услышали ленинградцы о веселой «нанайской борьбе», и каждый захотел посмотреть на нее, вот и стали приглашать на вечера, отбоя не было.

Ленинградская сырая зима подходила к концу, когда Михаил наконец женился, и студенты-нанайцы поздравили друг друга с пополнением в их дружной семье. В это время Гэнгиэ ходила последние недели.

— Гэнгиэ, где мы тебе чоро поставим? — подтрунивал над ней Михаил. — Может, в парке, а?

— Тебе все смешно, — обижалась Гэнгиэ. — Мне боязно, а ты смеешься. Твоя жена говорит, чтобы я не боялась, ей хорошо, она не рожала.

— Родит, куда денется! Я ей чоро сделаю из самой пахучей хвои, пусть там рожает и знает, как наши матери нас рожали.

— Болтун! Язык бы твой укоротить. Передам я Людмиле твои слова, попрыгаешь.

Людмила Константиновна водила Гэнгиэ в женскую консультацию, где она впервые подверглась тщательному осмотру. Вернулась она молчаливой, смущенной.

— Стыд какой! Хорошо одни женщины были, а как если мужчины-доктора будут? Стыд какой! Я не пойду больше к докторам.

— Где рожать будешь? — спросил Богдан.

— Не знаю.

— Может, правда, чоро построить?

— Ты тоже смеешься…

— А что делать? Ты такое говоришь, что только остается смеяться. Где же будешь рожать, если не в роддоме?

Гэнгиэ молчала. В апреле она родила мальчика и, вернувшись, похвасталась:

— Ничего страшного, мужчин не было, все обошлось. Выполнила твой заказ, вот, смотри, какой твой кашевар.

— Ты думаешь, будет он кашеваром? — спросил Богдан.

— Кто тогда, если не кашевар?

— Он будет профессором.

— Пусть будет, только чтобы здоровеньким рос. Богдан сам написал письма о рождении сына в Джуен, Болонь и Нярги. А когда наступило лето, солнце пробилось сквозь ленинградскую пасмурность, родители сфотографировались с первенцем и отправили фотокарточки дедам и бабам, посмотрите, мол, на нас, вот вам доказательство.

Воспользовались солнечными днями и кинооператоры, они давно уже присматривались к северянам, зимой снимали несколько эпизодов из жизни Института народов Севера. Узнали они о новорожденном.

— Интересный сюжет, надо заснять, — растолковывали они Гэнгиэ, которая отказывалась сниматься в кино. — О, это будут потрясающие кадры! Дорогая, не отказывайтесь, у вас такое лицо! А малыш какой! Будем снимать. Так, отец и мать с Амура, а сын родился на Неве. Потрясающе! Мать не знала даже буквы, а теперь будет учительницей? Расчудесно! Прекрасно!

Тут выскочил Михаил с двумя мужскими косичками.

— А это косы отца, вот его, — указал он на Богдана.

— Косы? Отца? А что, разве мужчины косы носят?

— Да, да, носят. Богдан сюда приехал с косами, здесь ему отрезали, а он хранит их. На дне чемодана хранит.

Северяне хохотали. Богдан смеялся вместе с ними до слез. Он даже не помнил, когда отрезал косы, может, в Нярги, когда учился в школе у Павла Глотова, то ли когда пошел в партизаны, но расстался он с косами давно. В Ленинграде у него не хранилось, конечно, никаких кос, а те, что держал Михаил в руках, он привез с Амура вместе с шаманским костюмом и бубном.

— Это же сюжет! — воскликнули операторы. — Отец и мать с косами вначале, потом сегодняшние кадры. Это находка, не надо никаких сценариев.

— Правильно! — воскликнул Михаил, хотя и не знал, что такое сценарий.

Операторы начали готовить аппаратуру, а Михаил принялся заплетать косички Богдану.

— Короткие волосы, — ворчал он. — Зачем только стригут так? Вот, смотри, какие у меня.

— Так ты шамана каждый день изображаешь, — засмеялся Богдан. — А мне зачем длинные волосы? Ты зачем вытащил эти косы?

— Чтобы посмеяться.

— Тебе смешно, а если это кино покажут на Амуре?

— А что? И там посмеемся!

Богдана засняли с косичками, потом без косичек, с женой и сыном.

— Это надо понять так, — философствовал Сапси-Саша, — раньше жили так, теперь живем так. С косичками ходили, теперь без них. В чоро рожали, теперь в роддоме. Малышей поили рыбным отваром, сосать давали огрызок юколы, теперь молоком поим и пустые соски даем.

— Юкола вкуснее, сколько я помню, чем резиновая пустышка, — засмеялся Михаил.

— Ты всегда так, — обиделся Сапси. — Серьезно не можешь.

— Куда же серьезней!! Гэнгиэ, у тебя сын молоко пьет?

— Да, а что?

— Вот видишь, этот нанайский сын молоко пьет. Почему пьет? Потому что родился в Ленинграде. А кто родился в стойбище — не пьет. Не веришь? Будешь в Куруне, спросишь. Там одна добрая русская женщина ясли организовала, съездила в соседнее русское село Уссури, молоко привезла. Так думаешь, что? Ни один малыш в рот не взял. Им рыбу давай да мясо.

Сапси-Саша опять уезжал на каникулы на Амур. Завидовали ему многие, завидовали и Михаил с Богданом. Утешались лишь тем, что они перешли на последний курс и летом будущего года насовсем вернутся в свой родной край и никогда больше не расстанутся с ним.

Проводив Сапси-Сашу, Богдан с семьей, вместе с другими северянами, уехал под город Лугу. Лето проходило в заботах о жене, сыне, в работе над грамматикой нанайского языка. Часто навещал Богдана Александр Севзвездин. Он защитил диссертацию и получил первую ученую степень — кандидата филологических наук. Приезд его всегда вызывал оживление северян: Севзвездин как никто другой умел организовать азартные спортивные игры, он учил играть в волейбол, городки, создавал команды и устраивал соревнования. Сборная волейбольная команда, в которой он сам играл, в двух встречах победила команды горожан.

Богдан с Гэнгиэ получили ответы на свои письма из Нярги, Болони и Джуена, во всех письмах удивление, восторг и откровенная приписка: «Если бы не карточка — не поверили бы».

— Бабы и деды не верят, что ты есть на свете, — смеялась Гэнгиэ, целуя сына. — А мы есть! Правда? Мы уже люди. Скоро поползем, скоро на ноги встанем.

Возвратились в Ленинград к началу занятий. Людмила Константиновна сводила Гэнгиэ с сыном в детскую консультацию.

— Зачем это надо? — удивлялась Гэнгиэ. — До родов проверяют, после родов проверяют, мальчик уже суп скоро будет есть — проверяют.

— Чтобы здоровым рос, — отвечала Людмила.

— Так он здоров, сразу видно. Вот если бы он родился в чоро, тогда болел бы, а он родился в теплом доме.

— Теперь на Амуре тоже только в домах рожают, — сказал Михаил. — За этим сельсовет, женсовет следят…

Часто теперь друзья говорили про Амур, про колхозы. Когда возвратился Сапси-Саша, забросали вопросами.

— Мы здесь засиделись, — сказал в ответ Сапси, — пора домой. Там такое делается! Колхозы встали на ноги. Землю пашут, коров завели. Народ говорит, что надо организовать свой район, так будет удобнее. Все говорят так. Город начали строить на Амуре, всюду об этом говорят. Молодые люди со всей страны едут на Амур. Нам тоже пора возвращаться.

— Город строить?

— Нам район надо свой строить. Там, говорят, на нас надеются.

Задумались студенты. Курили, молчали.

— Нет Лукса, он посоветовал бы, что делать.

Да, был бы жив Карл Янович, посоветовал бы. А скорее всего сам принялся бы за дело. С чего бы, он начал?

— Может, письмо написать? — предложил Михаил.

— Куда?

— В Москву.

— Правильно, ребята, надо письмо писать, — сказал Богдан. — У нас на Амуре бывал Михаил Иванович Калинин, он знает о нас, о нашем крае. Он председатель ВЦИК. Надо ему писать, рассказать все, как было и как есть.

Подумали амурцы и решили писать письмо Всесоюзному старосте. Весь вечер обдумывали письмо, думали еще неделю, наконец написали, но отправили только через полмесяца. Ждали ответа с нетерпением. Отпраздновали Седьмое ноября, встретили новый, 1934 год, а ответа все не было. Засомневались студенты, заспорили.

— Кто нас послушает, кто мы такие?

— Не зря нас сюда послали учиться, должны послушать.

— Правильно, нас готовят здесь для работы на местах.

— Будто у Калинина другой работы нет, как наши письма только читать.

— Он решает, ВЦИК решает.

— Три года назад организовали по всему Северу национальные округа и районы, и у нас будет свой Нанайский район.

— Правильно, постановление об этом 10 декабря 1930 года было.

— Ох, какой он, все постановления знает!

— Хватит, ребята, чего раскричались? — оборвал спор Богдан. — Дело государственное, быстро важные вопросы не решаются. Подождем еще. Я думаю так, перед тем как принять решение, должны на местах искать кадры руководителей, должны советоваться с людьми. Иначе нельзя. Подождем. Я уверен, все будет хорошо.

С Богданом не спорили, возражали тоже редко: он был старше всех, пережил больше других, участвовал в гражданской войне. Ребята с удовольствием читали его воспоминания о гражданской войне и партизанских рейдах, напечатанные в одном из номеров институтского журнала «Тайга и тундра».

Вторая половина учебного года проходила в напряженных занятиях: Богдан готовился к выпускным экзаменам, Гэнгиэ тоже, и потому сына пришлось отдать в ясли. Мальчишка вытянулся, вставал сам на ножки и ходил, перебираясь ручками за кровати.

— Говори, ба-чи-го-апу, — учила по вечерам сына Гэнгиэ. — Повтори, бачигоапу, дедушка. Не выходит? Но ничего, до лета еще есть время, выучишься. Ты должен с дедом поздороваться, ты моя защита, а то дед все еще, наверно, злится, может ударить твою маму. Ты вот и смягчишь его сердце.

— Ну, защитник, шагай бодрее, — смеялся Богдан.

Пришел март. Однажды солнце заглянуло в комнату молодоженов.

— Солнце пришло за нами, — сказала Гэнгиэ. — Зовет нас на Амур. Пошли.

— Куда? — засмеялся Богдан.

— За солнцем, на Амур.

— Вот тебе на! Солнце на запад идет, в другую сторону от Амура. Чему тебя учили?

— Тому, что земля — шар. Если земля шар, мы приедем на Амур. Сынок, пошли, пусть папа остается.

Но в жизни получилось наоборот. Однажды Богдана вызвали к директору института. Явились Сапси, Михаил, Яков.

— Вам немедленно надо собираться, — сказал директор, — пришло отношение из Москвы, из ВЦИКа, сам Калинин Михаил Иванович подписал.

Друзья переглянулись, глаза их излучали радость, они готовы были броситься друг к другу — обняться крепко, по-охотничьи, но сдержались.

— Нам велено откомандировать вас в Хабаровск, в распоряжение крайисполкома, — продолжал директор. — Речь идет об организации национального Нанайского района.

Богдан не помнил, о чем говорил дальше директор института, от радости у него помутнело в глазах, заложило уши. Опомнился он за дверью директорского кабинета, когда друзья подняли его на руки и подбросили в воздух.

Известие о письме Михаила Ивановича Калинина и о выезде группы нанайских студентов моментально облетело весь институт. В этот, день счастливчики принимали поздравления товарищей, выслушивали их напутствия.

— А я как? — спросила вечером Гэнгиэ, когда остались одни в комнате.

— Курсы закончишь и приедешь. Ох, как я буду скучать! — Богдан обнял жену и сына, поцеловал, будто уже уезжал.

— Что, мы скучать не будем?

— Это же ненадолго, Гэнгиэ.

— Тебе хорошо, все свои рядом будут. Работы много…

— У тебя мало будет работы? Экзамены будешь сдавать. А рядом с тобой сын. Эх ты!

Через три дня весь Институт народов Севера провожал Богдана и его товарищей, провожал с духовым оркестром. Так еще никогда никого не провожали…

Перед Хабаровском Богдан не спал всю ночь: завтра он увидит Амур. Он встретится с родным Амуром! «Ты дома! Ты дома!» — стучали колеса, и этот стук, так надоедавший за многодневное путешествие, теперь мягко, сладостно отдавался в груди.

Рядом на полке безмятежно спал Сапси-Саша, на верхних полках — Моло-Михаил с Яковом Самарой. Да и почему им не спать, если они не раз ездили на Амур!

Богдан прильнул к окну, вглядываясь в ночную чернь. «Как-то встретят меня мои? — думал он. — Гида, друг детства, что ты скажешь? Неужели, чудак, будешь обвинять?»

Поезд бежал навстречу поднимавшемуся солнцу, становилось светлее. Приближался Амур. Богдан теперь не отрывал глаз от окна. Солнце поднялось за синими сопками, в вагоне пассажиры шумели за завтраком, Михаил совал Богдану в руки хлеб с кружочками копченой колбасы — тот словно ничего не замечал. Когда открылся впереди Амур, широкий, сверкавший от солнца, Богдан почувствовал, как сдавило горло, глаза заволокло туманом, и Амур вдруг стал расширяться, расширяться, затоплять берега… Богдан понял, что он плачет…

Он прильнул к стеклу, тыльной стороной ладони вытер мокрые глаза.

На вокзале нанайцы сдали вещи в камеру хранения и, не сговариваясь, пошли на берег Амура. Стояла тихая, жаркая погода, это был один из первых теплых майских дней.

— Сейчас мы встретим кого-нибудь, обязательно встретим, здесь всегда наших много, — твердил Михаил, приближаясь к речному вокзалу.

Вот и Амур. Богдан подошел к воде, наклонился, зачерпнул ладонями и выпил. Его примеру последовали остальные.

— Вкусная вода, как молоко матери, — сказал Михаил.

Здесь, на берегу Амура, они позабыли о своих шутках, были серьезны, как никогда. Постояв немного, они поднялись к базару, прошли между рядами, но не встретили земляков. Лишь после встречи с Амуром они пошли в крайисполком, к председателю. Беседа была деловая, непродолжительная. Прощаясь, председатель подытожил разговор:

— Вы первые нанайцы, которые учились советскому строительству в институтах, вам и организовывать свой Нанайский район. Будете в стойбищах, больше беседуйте с людьми, рассказывайте о ленинской национальной политике, разъясняйте ее суть. Смотрите, анализируйте, думайте, что еще надо сделать, чтобы жизнь нанайцев стала еще лучше. Вам работать в Нанайском районе, вам, как говорят, и карты в руки. А теперь идите в крайком, там вас ждут.

В крайкоме партии Богдан, Михаил и Саша предъявили партийные билеты дежурившему милиционеру, Яша протянул комсомольский билет.

— Проходите на второй этаж, в комнату сорок пять, — сказал милиционер.

Комната сорок пять. Богдан постучал в дверь и открыл. За столом сидел пожилой человек, с поседевшей головой и усами, до боли знакомый.

— Учитель! Павел Григорьевич! — воскликнул Богдан.

Богдан обнял бывшего своего учителя, прижался щекой к его плечу.

— Будем вместе работать, Богдан! В Нанайском районе будем работать. Меня рекомендуют туда секретарем райкома партии.

Глотов пожал ребятам руки, познакомился с каждым и, усадив их, стал расспрашивать. Услышав, что они собираются сегодня же выехать в родные места, усмехнулся:

— Быстрые какие. Нет, друзья, теперь вы уполномоченные крайисполкома, что, скажут, то и будете выполнять. Знаю, спешите к родным, но потерпеть надо. Не бойтесь, билеты на пароход вам купят, командировочные получите. Надо прежде решить здесь все организационные вопросы, скоординировать наши действия. А то разбежитесь вы по Амуру, потом ищи-свищи вас.

Все засмеялись. Глотов дал им направление в гостиницу и на вечер пригласил их к себе в гости.


Читать далее

Григорий Ходжер. Книга 3. АМУР ШИРОКИЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть