Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Белая мель
Белая мель

1

В то утро, с которого все и началось, будильник ни с того ни с сего затрезвонил на пятнадцать минут раньше, быстро выдохся и замер на полу возле ножки тахты. Петунин проснулся.

В комнате было еще сумрачно, а за окном то ли густел туман, то ли моросил дождь.

Петунин опустил руку, нашарил на полу бутылку с кефиром, отхлебнул. Быстро встал. Обстоятельно помахал руками и, взяв электробритву, пошел в ванную. Под холодной водой потоптался на скользком дне ванны. Стало приятней. Зная, что время у него еще есть, блаженно покряхтывал, бил себя ладонями. Но очень скоро его блаженство прервал телефонный звонок. Было без пятнадцати пять.

— Только что, — принялся докладывать начальник смены Буракин, — была травма...

— С кем? С кем, спрашиваю?

— В четыре часа пять минут...

— Дальше? — закричал Петунин и наконец понял, что ничего сразу не добьется от перепуганного Буракина, пока тот не соберется с мыслями. Замолчал и стал ждать, что он ему еще скажет.

— ...Из пакета выскользнул полутораметровый уголок и упал на каменщика Веревкина...

— Дальше...

— Уголок падал стоймя... Задел Веревкина. Доставлен в больницу. Раздроблена рука. Ушиб головы. Сильный, — Буракин вздохнул. — Но... могло быть хуже...

— Пришлите дежурную машину.

— Она у вас под окном.

Петунин опустил трубку и несколько секунд смотрел на проснувшегося щенка, красного сеттера, сделавшего лужу возле тумбочки. Петунин погладил щенка, и ему захотелось спрятаться под одеяло, уснуть и снова проснуться и отмахнуться от этого звонка, будто от плохого сна. Потом он стал думать о каменщике Веревкине, молчаливом крепком мужике с хмурым, внимательным взглядом, с тяжелыми кулаками и о его жене, подручной огнеупорщиков — Фае, всегда идущей вроде и не рядом с мужем, а так, на полшага позади, как на ниточке — с работы и на работу вместе, молча, с почтением во взгляде на мужнину спину.

«Сколько же у них детей?» — подумал Петунин. И еще он подумал о том, что надо срочно ехать и разбираться, чей пакет с уголками, и почему этот пакет не был проверен подкрановым, и кто и кому приказал поднять этот пакет на печь, которая стоит в разливочном пролете, вернее, не стоит, а лежит, почти готовая, очень похожая на огромный поваленный самовар и возле которой вчера Веревкин ссорился с начальником смены Буракиным, потому что надо было взбираться на верхотуру печи и делать кладку свода, а лестницы не было, и транспортер на метр был не дотянут до места — потому бригада каменщиков и куковала возле печи что-то около часа. А сдающая смена вовсе не была виновата — убирала опалубки и сбивала настилы и окалины, выверяли поверхность бетонного фундамента под печь. Этот приказ вчера Петунин сам записал в книгу заданий: за выполнение коллективу смены пятьсот рублей премии. Петунину очень хотелось, чтобы его цех не отстал по графику от других цехов, участвующих в ремонте печи.

В машине он сидел и думал опять о Веревкине и о том, что в десять часов надо будет докладывать начальнику штаба по капремонту, главному сталеплавильщику Дерябину, а в три часа директору завода. Он распалял себя и мысленно уже ругал виновника несчастного случая, и мысленно представлял, что и его тоже будет кто-то ругать, и как ему станет горько, обидно, но еще обиднее ему станет не оттого, что кто-то его поругает и что он сам кого-то поругает, а оттого, что ему придется ехать в больницу к Веревкину и смотреть в глаза Фае, и что-то ей говорить, как-то утешать. Каждое утро он страшился всяких наплывающих, скопившихся за вечер и за ночь дел и завидовал Смирнову, своему предшественнику, работающему сейчас в Индии. Недавно Смирнов приехал в отпуск. Вместо отпуска ему, говорят, жена устроила развод. Но по виду Смирнова нельзя было сказать, что он этим опечален. Выглядел молодо и счастливо, разъезжал на новой «Волге», Заглянул в цех, поговорил с людьми. И ходил слушок, что мастер производства Талова, только-только получившая в новом доме квартиру и вдруг подавшая заявление на увольнение с завода, была, говорят, причастна к хорошему настроению Смирнова и этому разводу. Но так это или не так — Петунина не волновало. Кому какое дело до двоих людей, которым, быть может, хорошо вместе?

Петунин вынул из кармана сигарету и закурил. «Газик» бежал по безлюдным улицам, еще сумеречным от утреннего тумана и моросящего дождя. В одном месте улицу перебежал мальчишка с пегой гончей, и у Петунина от зависти затуманилась голова. Закрыв глаза, он вообразил гон на заре по первому снежку, как был бы счастлив в азарте погони за зайцем, как сопереживал бы возбуждению собаки, как приехал бы домой и, выкупавшись в ванне, отогревшись, устало, счастливо повалился на кровать, зная, что и собака его тоже, пав под порогом возле рюкзака, спит уже или подремывает, вздрагивая, будто и во сне все еще гонит зайца. Ему вспомнились свои приезды домой к маме, речушка и банька на задах огородов, сумрачный бор за речушкой, где веснами на всхолмках в этом бору он просиживал холодные ночи возле костра, чтобы на рассвете услышать тетеревиные песни, подкрасться и увидеть их свадебный танец. Как было хорошо ему в том одиночестве, когда мама знает, где он, что девушка, которую он тогда любил и которая станет его женой, тоже знает, что он жив и здоров. Но знала ли мама и та девушка, его будущая жена, а теперь уж и не жена, а так — боль одна, боль, от которой до сих пор щемит сердце, знали ли они обе, что самое счастливое время у него было тогда? А теперь что же? Теперь нет той легкости, нет того беспричинного возбуждения и нет беззаботности, как в те годы, от которых остались воспоминания, как о вечном ожидании чего-то неожиданного, светлого. Сейчас-то он знает, что никогда не будет тех холодных ночей, тех костров и запаха талой воды и земли, чистых звезд, той поляны с сон-травой и медуницами и тетеревиных песен на этой поляне в легкой дымке туманца, когда подглядываешь, как призывно-прекрасно поет косач и ведет сладкий танец, то топчась, то подпрыгивая по прошлогодним сухим листьям мимо камней и валунов в надежде привлечь внимание и поразить своей красотой тетерку, которая выберет его и уведет за собой в самый укромистый уголок леса. «Может быть, — думал Петунин тогда с тоской и удивлением, — я был давно какой-нибудь птицей?»

Наконец Петунин встряхнулся от дум, открыл глаза и выбросил потухшую сигарету. «Газик» доставил его к мартеновскому цеху. Петунин выскочил из машины и, перепрыгивая через ступеньки, взбежал на третий этаж бытовки, там по длинному коридору мимо плакатов, объявлений и графиков — в цех на рабочую площадку, к печи.

Он не зашел в свой кабинет и не переоделся, так и побежал в своем сером костюме. У встретившейся нормировщицы попросил каску.

Выяснив причину несчастного случая и составив акт, Петунин позвонил в больницу.

— Плохо, — ему сказали.

— Я могу сейчас приехать?

— Нет, — сказали ему.

— Тогда жене... Хотя бы жене!

— Хорошо, — сказали ему.

2

А вечером он сидел за столом, не обращая внимания на звонки, закрыв глаза, чтобы не видеть бумаг и выговора. Ему хотелось отринуться от всего того, что окружало его в этом кабинете, и от того, какую власть он имел в этом кабинете, и от того, что исходило каждодневно из этого кабинета, и не потому, что последнее время на него начали сыпаться неприятности, как косой долгий дождь, а потому, что он вдруг почувствовал в себе зреющую усталость и необоримое желание послать всех и все к черту. Он это понял еще утром, когда вдруг с ужасом почувствовал, что нет сил не только подписывать или читать бумаги, а даже положить их в папку, чему он страшно удивился и принялся гадать: отчего бы это? Но что-то отвлекло его, и вот теперь он вспомнил утреннее состояние, и это как бы усугубило теперешнее его состояние — было на душе скверно. Может быть, доконал его выговор? Вот он, приказ директора завода. И случай-то был нелепый, а поди вот. Все тогда произошло потому, что тракторист отвел трактор от шлаковиков, заглушил мотор, а стрелу оставил на весу. И надо же было ему не опустить эту стрелу, а долговязому бригадиру каменщиков Кузнецову обязательно надо было сесть покурить на эту стрелу, да еще подобрать под нее ноги этак по-бабски. Стрела опустилась сама по себе... И вот — опять выговор.

Петунин отнял от лица руки и взялся за трубку телефона. Набрал номер и без обиняков сказал другу:

— Знаешь, я, наверное, уйду.

— Есть одно местечко. Начальником снабжения... Что молчишь?

— Соображаю, какие мы будем иметь от этого выгоды.

— То есть?

— Снабжать нас будешь по первому классу?

— Узнаю твои шуточки. Ты всегда преследовал свои цели.

— Ну, знаешь, разговорчики-то разговорчиками, а дурака валять я тебе не позволю... То, что ты бы занялся снабжением — нашему цеху благодать, но ведь все, что ты успел сделать, чего-то добиться, кому ты это оставишь?.. Разве шибко невмоготу, ну тогда что уж...

— Невмоготу, — сознался Петунин. — Я забыл, когда последний раз был на охоте. Это я-то!

— Ты думаешь, мне не тяжело?

— У тебя-то что?

— Ладно, старик, не хандри. Сейчас я приду к тебе — поговорим и пойдем домой.

— Приходи, — сказал Петунин и положил трубку.

Он опять сжал лицо ладонями и уставился в экран телевизора.

Бряканье ведра и шлепки мокрой тряпки о пол в коридоре напоминали о том, что рабочий день давным-давно закончился и за окном вечер. Когда приходила уборщица, он переходил в техкабинет, мерил шагами взад-вперед проход между креслами, курил, вскоре снова возвращался за свой стол. Было свежо. Чувствуя эту свежесть, он испытывал внутреннюю бодрость и забывал о дневной суетливости. Этот освеженный пол, и возле сифона чистые стаканы с капельками воды на гранях хрусталя, и свежая пепельница действовали на него настолько успокаивающе и благотворно, что он полюбил такие минуты, потому что за это вечернее время он успевал сделать намного больше, чем днем, и успевал совершенно отринуться от дел. Иногда он мог позвонить Юле, сказать, что сегодня он, вероятно, не зайдет — дела, и не было даже мысли сожалеть о чем-либо. Женщина, видимо, это понимала, старалась не докучать. И как-то так получилось, что начала незаметно отходить. Вчера она, например, сказала ему: «У меня только что закончилась трудная операция, а сейчас вот иду на дежурство...» В ее сухом, отрешенном голосе не было ни раздражения, ни намека на упрек, да и он считал, что у нее нет никакой видимой причины серчать на него. Он уходил утром, почти с восходом солнца, и возвращался в свою холостяцкую квартиру затемно, и она это прекрасно знала, так в чем же дело? Раньше бы он выразил неудовольствие, негодование, обиделся бы или бы искусно скрыл обиду, чтобы потом заставить понять женщину, что она все-таки женщина. Но теперь он не мог даже подумать об этом, потому что более, как ему казалось, серьезные обстоятельства побуждают его принимать вот сейчас какое-то решение. Он не считал себя эгоистом. Он замечал в людях малейший настрой души и, не задумываясь и не считаясь со временем, старался хоть чем-то помочь, помочь вдруг растерявшемуся в жизни человеку или искренне порадоваться чьей-нибудь удаче, и только женщину, ему казалось — теперь уже любимую, он не мог понять. Он считал, что она должна была понимать его с полуслова, с полуулыбки, должна была отречься ради него от своего «я», своих убеждений, иначе зачем быть вместе? И вот вчера его вдруг потянуло к ней, к откровенности. Захотелось выговориться, лечь с ней и забыть обо всем, но это его желание тотчас угасло после разговора с ней по телефону.

— Я хочу любить, варить и жарить, стирать, мыть полы, — говорила она ему. — Но не хочу прятанья. Я не хочу больше разочаровываться. Я хочу верить и идти за человеком, который был бы умнее меня, сильнее меня...

И вот он снова остался в своем кабинете лицом к лицу со своими неприятностями и думами. Теперь его раздражал этот кабинет с полированными шкафами, с зеленой скатертью на длинном столе и с плакатами во всю стену, на которых были графики — показатели работ.

Три года назад он пришел в этот цех. Его предшественники менялись, не успев вникнуть в работу, а тот, которого здесь помнили и уважали, который основал этот цех и собрал весь коллектив, был послан в Индию на строительство и пуск металлургического завода. Принимая его хозяйство, Петунин не был в восторге — у него был день рождения, а он ходил и знакомился с новыми людьми и весело поглядывал на первые цветочки мать-и-мачехи, вылезшие из тощей, глинистой земли возле фундаментов строений, а заводская художница в огромном полуподвальном помещении зло говорила, увидев новое начальство: «Все меняется, только мой подвал тот же». Петунин приказал перевести ее в светлую комнату рядом с красным уголком и долго был благодарен ей за тот день когда все его встречали вроде бы радушно, показывали фасад, а за этим фасадом были расхристанность и бездельничанье. Ему было жаль усилий и деяний того человека, который был снова где-то в жаркой стране — делал свое дело, которое, видимо, знал хорошо, а здесь все, что он собирал годами по крохам, развалили в какие-то полтора года, и ему, Петунину, пришлось все налаживать и восстанавливать, узнавать людей и биться за экономию ремонтов мартеновских печей, чтобы как-никак, а выполнять план. Есть план — есть у людей настроение. Он вспомнил, как повеселели мастера, начав получать ежемесячные премии, и те, что грозились уходить в другие места, остались.

Сидя в своем кабинете, Петунин, оглянувшись на эти свои последние три года, в общем-то был доволен собой, рабочие его ценили и уважали, а это было главным в такой работе, но сейчас и это не утешало его.

Вошел Спирин.

— Ну, как живешь? Давненько не виделись, — заговорил он с неловкой игривостью. Он устроился в кресло напротив Петунина и, наливая в стакан газировку, изучающе посмотрел на товарища. — Ты думаешь, мне надо ремонтировать мартеновские печи да выполнять твои приказы. А мне, может быть, еще нравится спасать заблудшие души... Ну, рассказывай...

— О чем?

— О том, почему уходишь.

— Вот, — Петунин протянул приказ, — опять. Чуть не каждый месяц... Наверное, надо уметь вовремя вынырнуть из-под девятого вала... Пора...

— Нуте-ка, нуте-ка, поглядим... Я еще не читал... — Прочел, выпустил из рук — лети, мол. Листок плавно скользнул и лег на стол перед Петуниным. — Если причина только приказ, то это чепуха. Травма? Ну, так и что, такая наша работа...

— Я что-то устал — работа, работа, — сказал Петунин.

— Понимаю — нервная депрессия, — усмехнулся.

— Все-то ты знаешь.

— Я могу предложить тебе для дальнейшего разговора ужин в хорошем месте. Идем, — резво встал.

По заводу шли молча. За проходной, в кленовой аллее, Спирин заговорил:

— Думаешь, я не устал! О-о! Сегодня вот только и делал, что бегал... Может, тебе взять отпуск, поехать на юг — развеяться? Или жениться... — помедлил и принялся поучать на правах старшего: — А что, и женись! По крайней мере, будешь вовремя пить горячий чай... Что молчишь?

А Петунин, когда ходил, любил молчать, ему нравилось просто ходить и ходить по городу вот в такие теплые летние сумерки, смотреть на беспечно гуляющих людей, на витрины и чужие окна.

— Зайдем, — предложил Спирин, кивнув на дверь тесного, грязноватого ресторанчика с сентиментальной вывеской — «Березка». Петунин было замялся, а потом шагнул к двери, подумал, что друг пришел утешать, а утешать друзья приходят не так-то уж часто, и это тоже своего рода событие, мимо которого нельзя проходить мимо. Но мимо этого ресторанчика они все же прошли.

— Я же тебе обещал хорошее место, — сказал Спирин и бросился к проходящему такси, — Едем. — А шоферу сказал: — К гостинице «Турист».

Ехали и молчали. В ресторан вошли тоже молча и сели у раскрытого окна.

— Нуте-ка, нуте-ка, — берясь за меню, повеселел Спирин. — Что будем? Водочку?

— Я шампанское, а ты все остальное на свой вкус — доверяю.

— Во всем бы.

— Далеко заведешь.

— М-да, — вздохнул Спирин, — а сегодня на печи...

— Ты можешь когда-нибудь не говорить про печи? — взорвался Петунин и, хлопнув ладонью по столу, тотчас сник: — Извини.

— Могу, Артем Сергеевич, могу, родной! — согласился Спирин. — Э-эх ты, тамбовский житель! — добавил он с сожалением и отвернулся, стал смотреть на пустующий бар, украшенный чугунными кружевами по темному полированному дереву, и на огромные настенные тарелки, тоже каслинского литья.

— Извини, — еще раз сказал Петунин и закурил. Он видел, как порозовели скулы у друга, но тот был добрым человеком и не хотел, чтобы в его глазах кто-то прочел осуждение.

— Ладно, старик, замнем, — Спирин повернулся и накрыл своей рукой руку Петунина, лежащую на столе, легонько сжал ее и понимающе кивнул.

Официант, юркий парень, принес шампанское, бесшумно открыв его, налил в тонконогие бокалы. Шампанское было холодным. Зал полупустой. Появился оркестр, и зажгли свет. Из окна веяло сумерками и остывающей хвоей.

— Ладно, я выпью за печи! — Петунин виновато улыбнулся. Он не мог сказать другу о том, что у него только что было яростное желание выкинуть его в окно, вместе с его уверенностью в своем бытии, с преуспеваньем в работе — со всем. Это желание он с трудом подавил в себе, но пальцы рук дрожали, и надо было их куда-то деть, стал мять из бумажной салфетки шарики.

— Ты что-то совсем расклеился, — успокаивающе сказал Спирин и, выпив рюмку водки и закусив салатом, стал смотреть на танцующих. — Ничего. Это пройдет. Это бывает.

Играли танго. Парень с русой бородкой пел песню о том, что есть на свете соловьи и простые сизари.

«Есть простые сизари... Есть простые сизари...» — стал шептать Петунин вслед песне.

— Ты думаешь, я черствяк? — вдруг спросил Спирин. — А? Молчи. Вижу, что думаешь. Ты думаешь, что сидит вот Спирин спокойный, уверенный. А может, тебе плохо и мне плохо? А, да что там... Потанцевать не хочешь? — Оживился: — Смотри-ка ты, в стаю белых ворон залетела розовая чайка! Вот тут-то мне и конец! Я пошел.

Спирин сорвался с места и полетел через весь зал вслед за девушкой в розовом брючном костюме. Вскоре они оба появились перед Петуниным. У девушки было милое веснушчатое лицо с голубыми глазами, узкая сухая ладонь.

Петунин глянул на друга и усмехнулся. Он знал уже, что стоит захотеть — и эта девушка будет его, потому что та смотрела на него так, как будто обрела весь белый свет.

Петунин был смугл, узколиц, со впалыми щеками, резко очерченным ртом и большими серыми глазами в темных ресницах. Когда Петунин веселел, глаза его лучились, сияли, звали, обнадеживали и — ничего не сулили.

— Ну-с, Афродита, давайте знакомиться, — предложил Артем.

— Я не Афродита. Я — Люся.

— Очень мило, Люся. Присаживайтесь. — Артем пододвинул стул, а Спирин поспешно схватился за бутылку с шампанским.

— Это вот Спирин. Вы видите его? Ученый человек. Только что...

— Артем Сергеевич, — взмолился Спирин.

— Ну, полно, Николай Захарыч, полно прибедняться... Вы знаете, Люся, этот человек только что выступал с докладом. Он сконструировал новую мартеновскую печь. Блестящий доклад, знаете ли... И вот — мы здесь... И вы с нами...

— Люся, что вам заказать? — торопился Спирин, все больше расцветая.

— Право, не знаю. — Люся вдруг оживилась, осмелела. — Можно? — потянулась за сигаретами.

— Вам, Люсенька, все можно, — сказал Артем. — А для начала давайте поднимем бокалы за Спирина. Знаете, когда-то мы с ним сидели за одной партой в сельской школе. Он был прилежным мальчиком. И вот ведь как все обернулось! Он ученый, я же — водитель такси — развожу чужие судьбы и обманываю свою. Но думаю, что ему вот-вот выделят персональную машину, и тогда...

— Возьму, возьму... Личным шофером.

— Спасибо. Теперь я спокоен, — растроганно сказал Артем.

— Вижу. Спокойней некуда... Ну как?

— Все проходит, — сказал Петунин. — Ты все делаешь правильно.

— То-то. Ты не против, если мы потанцуем?

— Ради бога, танцуйте, дети мои, а я подумаю о судьбе своей. Заодно и о вашей...

Люди танцевали. А он сидел, курил, поглядывая сквозь клубы папиросного дыма на красивых женщин.

3

После танцев Петунину снова стало невесело, потому что снова надо было выныривать из бездумья и легкости — ресторан закрывали. Когда вышли, Петунин предложил взять такси и поездить по ночному городу, но, предлагая это и поглядывая на девушку и веселого Спирина, он уже знал, что оставит их вдвоем, не поедет, а пойдет и пойдет, хоть на всю ночь, и где-нибудь остановится — возле своего ли дома или возле Юлиного. Но после часа ходьбы Артем сел на скамейку в каком-то скверике. Ему нравилось то, что на других скамейках сидели парочки — целовались. Петунин не то чтобы завидовал, не то чтобы страдал лютой завистью — нет, ему было грустно оттого, что он вот сейчас так же мог бы сидеть здесь не один, а с той девушкой в розовом и она бы сидела с ним покорно и преданно. «Тебе мало тех одиноких минут, черт этакий? — с грустью укорил он себя. — Тебе можно только играть до какого-то предела, и ты это знаешь. Ты знаешь, что придет минута, когда не будет пути назад, и ты будешь страдать, потому что ты — такой. Так зачем же нужен тебе еще этот веснушчатый ребенок?.. «Широки врата, и пространен путь, ведущий в погибель». — Вспомнил: — Счетоводом-то, может, и не возьмут, а бригадиром авось... Господи-и, мама моя родная, что буду я делать сейчас в нашей деревне, что? Какой теперь из меня бригадир, какой счетовод? О чем ты? Нет. Не нужен я там. А здесь кому ты нужен? Какой из тебя начальник цеха? Ну-у, брат Артемий, что-то тут не так, как-то ты заблудился. Вот и шагай, топай в снабженцы... — При этой мысли Петунин расхохотался. — А что? После войны мальчишкой стаканами продавал табак — опыт есть. Вот и трудись в снабжении. Занимайся флягами, краской, рукавицами. А что? Зато без непрерывных звонков по ночам. День рабочий — с восьми до пяти. Что может быть лучше?»

Так думал Петунин, глядя в высокое темное небо сквозь переплетенье ветвей клена. Но тут наступил провал, и когда он открыл глаза, то в скверике уже никого не было. Он сидел один. Его трясло. Тоненько звенело в голове, а ему казалось, что это он, крохотный, один во всем мире сидит и слушает перекличку звезд. Вроде говорят? Что говорят? Вон падает, падает звезда. Она летит прямо на него. Сейчас она столкнется с землей, с ним. Артему стало жутко, и он вскочил, но звезда погасла, канула. Еще некоторое время Артем стоял и беспомощно смотрел в пространство, ощущая все тот же нереальный звон в голове, пытался понять: кто он и что он? Главное — стоит, зачем стоит? Таращится в высокое это небо — ждет, что ждет? Но тут будто кто-то подошел и взял его за руку, он даже ощутил эту теплую доброжелательную руку, и повел. Ежась и подрагивая, Петунин плелся в темноту.

Улицы были безлюдны. Город спал. Петунин вдруг вспомнил весь день и вечер и остался недоволен собой. Он вовсе не хотел обидеть Спирина своим уходом, но очень уж тот льнул к этой девчонке. Чувствуя как бы сострадание к ним обоим, Петунин оставил их наедине. Он знал все наперед, что было бы и как, если б он остался. А так Спирин увезет ее к себе послушать музыку (жена на курорте) и останется с ней вдвоем. Но и это не опечалило Петунина — у него есть Юля.

...И очи синие, бездонные

Цветут на дальнем берегу... —

принялся он читать стихи Блока. Внезапно почувствовал, что ему хочется увидеть Юлю. Защемило сердце — так остро возникло это желание. Никогда раньше он не чувствовал, не замечал в себе такого. Это поразило его, и стало грустно. Он думал о себе, как бы о ком-то другом, что он ничтожно мало жил — что он значит на этой земле, что он успел сделать, кого осчастливить? И еще он думал о том, что есть люди, которым чужды печаль и страдание. А может быть, они просто бодрятся, а это совсем не одно и то же. И когда наплывали заботы и воспоминания о работе, он отгонял эти думы, старался переключиться на что-то другое, забыть, закинуть в темные кусты, хотя где-то подспудно он понимал это, в нем жило сознание: а без работы-то он совсем маленький, совсем ничто. Отбери сейчас работу — что он будет значить, на что пригодится? А ведь говорят, ничего, толковый.

Когда-то ему прочили великое будущее. Но ни великим, ни очень уже чего-то стоящим он не стал и, наверное, не станет — слишком уж медленно взрослеем, слишком уж в нас мало самостоятельности. Когда назначили его начальником цеха, кое-кто поговаривал: мол, молод — погодить бы. Тридцать лет — молод! Ха-ха! А я бы, моя бы власть — на все руководящие должности назначал бы людей до тридцати пяти — самое плодотворное время, горячился Петунин.

4

С трудом выбравшись из закоулков на главную улицу, Петунин остановил такси и сказал адрес Юли. Но ее не оказалось дома, и он уселся возле подъезда на скамеечку. К себе идти не хотелось. Петунин сидел на скамье и крутил головой — с какой стороны придет Юля, может, с той, а может, с этой? Посидев с полчаса, он стал нервничать: «Где она? Дежурство заканчивается в двенадцать. Сейчас без четверти два. А собственно, почему она должна сидеть и ждать меня? А я-то хорош. Я-то, какое я имею право требовать, чтобы меня ждали? Ну, нет, а может, осталась у своей Стеллочки? И не исключаешь ли ты возможность, что у нее кто-то есть? — Тут он вздрогнул: — А может, она крепко спит?» Снова поднялся на третий этаж, позвонил. Дверь молчала. Спустился и, выйдя на крыльцо, столкнулся с Юлей и Спириным. Спирин облегченно вздохнул и показал кулак:

— Слава богу — живехонек! Ну, ребята, до завтра — меня ждут... — и исчез.

Юля молча обошла Артема и так же молча поднялась домой.

— Я сидел час, — виновато заговорил Петунин. — Это где же ты ходишь?

— Мы искали тебя три часа. Спирин решил, что ты попал в вытрезвитель...

— Во веки вечные там не бывал, — засмеялся Петунин, идя вслед за ней.

Щелкнул замок. Вошли.

— Звони в цех. Там что-то случилось, — бросила на ходу Юлия и, раздевшись, юркнула с головой под одеяло в разобранную постель.

— Что там еще?

Постояв в нерешительности посреди комнаты, чувствуя подступающий холод, подошел к телефону и стал звонить.

— Кто у телефона? — опросил Петунин.

— Золотухина, Артем Сергеевич.

— Здравствуй, Дуся, кто меня искал?

— Буракин и я.

— Опять Буракин. Что у него?

— Удээровцы скандалят. Не дают убирать свои платформы, а нам некуда ставить свои. Каменщики сидят. Нет кирпича.

— Вот что, Дусенька, найди Буракина. Скажи ему, что я приказал убрать или переставить удээровские платформы и немедленно доставить к печи кирпич. А лучше действуй сама. Завтра я разберусь. Я у телефона тридцать три, два ноля, десять. Поняла?

— Все поняла, Артем Сергеевич. С вашего позволения я из него сейчас котлету сделаю.

— Делай, Дусенька, делай! — Петунин положил трубку и сказал: — Ну, эта сделает. Молодец женщина! — и стал раздеваться.

— Ты это куда? — выглянула из-под одеяла Юлия. — Устраивайся на диване.

— Как это на диване? — изумился Петунин, умащиваясь на краешке кровати. — Я так долго шел пешком. К тебе шел.

— Да уж вижу, — в голосе прощение.

— Опять этот танк. — Петунин встал и переставил будильник с журнального столика у изголовья на пол. — Тут и живи. — Пошел на кухню, налил в литровую банку крепкого чая, опустил туда ком сахару, размешал вилкой и тоже поставил на пол, рядом с будильником.

— Ты пьешь слишком крепкий чай. Это вредно.

— Не от этого умрем.

— У меня завтра плановая операция. И ты знаешь, что мне необходимо выспаться. Ложись и спи.

— Сейчас, Юлюша, где-то сигареты, не найду... Ага, вот...

 

Только заснули — звонок.

— Артем Сергеевич, все в порядке, — доложила Золотухина.

— Зачем же тогда звонишь?

— А чтоб вы не беспокоились и крепко спали, — посочувствовала Золотухина. А ему показалось, что кто-то там рядом хихикнул.

— Что? — участливо спросила Золотухина.

Теперь там уже явственно хихикнули.

— Ну, Евдокия! Спасибо! — сказал Петунин и бросил трубку. — Ох и язвы же у меня бабы...

— Спи, спи, — сказала Юля, подобрав колени к подбородку. — У тебя прелесть, а не работа.

— Да уж, — пробурчал Петунин, думая о том, что Золотухиной он завтра всыплет, то есть уже и не завтра, а через несколько часов. Хотя за что же он всыплет ей? Она обиженно протянет: «Так я же хотела как лучше...»

— Юля, я, наверное, перейду на другую работу...

— Куда?

— Зам начальника снабжения уходит на пенсию. Попрошусь на его место.

— А что, для этого надо было заканчивать технический вуз?

— Зато спокойно.

— Тебе виднее, — сонно сказала Юлия и отвернулась к стенке.

Через час снова звонок.

— Ч-черт! — вскочил Петунин. — Да, да, — закричал он в трубку. — Юлия, тебя.

— Что-оо! — и слетела с кровати. — Опять умирает? Где Стелла Ефимовна? О ч-черт! Машина вышла? — Трубку бросила на кровать, заметалась по комнате. — Сто чертей! У Стеллы две операции, и моя умирает... Хорррошенькая ночь...

В дверь позвонили. Пришла машина за Юлей. И он слышал, как она говорила в прихожей:

— Да, я готова. Да, секунду. — Забежав в комнату, быстро сказала: — В холодильнике котлеты, кефир. Котлеты разогрей. — И дверь захлопнулась.

5

А назавтра был опять обычный день. И начался он вот так.

Петунин положил трубку на стол, на бумаги, снял пиджак, закатал рукава рубашки.

— ...Давай дальше, — сказал, подняв трубку, другой рукой хватаясь за сигареты.

— Ты что со мной делаешь? Что? — кричал главный инженер коксохимпроизводства. — Когда будет стальная арматура? Скоро? Когда скоро? Ну, в общем, пишу объяснительную записку в ЦК.

— Что ты меня пугаешь? Пиши...

— Зачем ты мне выделил эту нейлоновую ленту? Что мы с ней делать будем? Ты мне дал двести: метров, а у меня вышло из строя шестьсот. Кокс кто за нас будет давать? Кто? — продолжал кричать главный инженер коксохимпроизводства.

— Не кричи. Нервы беречь надо... Сейчас приеду... — бросил на рычаг трубку. Снова расправил рукава рубашки, надел пиджак и стал быстро собирать бумаги. Перед ним сидели люди из разных городов. Один просил два листа нержавейки.

— Нету, милый, нету. Сами побираемся...

Пятьсот тонн листа просили с Уралмаша.

— Ждите меня. Дадите два вагона рельсов Р-50 — дадим лист.

— Дадим! — пообещали ому.

Свои,заводские, наперебой:

— Нам цветной линолеум. Оргстекло.

— Нам стулья...

— Трубы газовые три четверти.

— Рифленое железо...

Берясь за скобу:

— Ребята, все просят цветной линолеум, белую краску, оргстекло. Все хотят сидеть на хороших стульях. А у меня фонд шесть тысяч рублей. Где я вам возьму, где? Лида, найди Загребину, пусть готовится завтра в Ленинград за лентой. А Бычков в Георгиевск за арматурой... Я в цеха. — И чуть не бегом по коридору, по лестнице, на выход, к машине.

— Миша, гони на коксохим, потом завезешь меня обратно в заводоуправление. Сам пообедаешь, после поедем на опытную станцию за пленкой.

— Пленка-то зачем? Парники свое отслужили — скоро осень.

— Ты прав — скоро осень, а за ней зима, наверное. Но вот беда — стекла нет.

Машина влетела на эстакаду, и Петунин увидел весь завод. Ветер был южный, и все дымовые космы стелились на лес и аэродром. Петунин вдруг подумал о себе, что раньше он работал на заводе и не знал завода. Не знал, что самое трудное производство — это коксохимпроизводство, что из-за какой-то чертовой ленты — экий дефицит! — можно сорвать план. А за ней, за этой лентой, надо кого-то посылать в Ленинград, кого-нибудь в Свердловск за рельсами, в Георгиевск за арматурой, болтами, задвижками. Кстати, тут уж совсем беззаконие — в Георгиевск надо везти свой металл, получается товарообмен — ну, а что же делать? Подсказал бы кто-нибудь... Не будет арматуры коксохимикам — не будет сульфата. Сельскому хозяйству подавай удобрение. Не выполнил план по сульфату — пиши объяснительную в ЦК. Вот и думай, крутись...

Но Петунину было как-то приятно за себя — день наполнен. Ну, а что касается объяснительных записок, так ведь не с него спрашивают план, не ему их писать и не ему получать выговоры, если что... Он свое получил. А если и болит душа, так он едет, чтобы самому увидеть, куда нужна эта злополучная лента, и тут уж он ничего с собой поделать не может, такой уж он — обо всем болит душа.

Сейчас он, например, знает, что необходимо тому или другому цеху, для того или иного производства, какие болты и гаечки, а раньше не знал. У него раньше была одна забота — ремонтировать и строить мартеновские печи. И хорошо ли, плохо ли, а план выполняли и премию получали. Люди перестали разбегаться, повеселели. А все почему? Уж не такой он был талантливый руководитель. Не-ет. Просто он однажды смекнул, что подчиненным надо дать свободу. А что? Старший мастер, какой он старший мастер, если он заглядывает в рот начальнику цеха, ждет указаний, или какой же начальник смены, если он сам не может найти выход из того или другого положения и непрестанно звонит вечером ли, ночью ли начальнику цеха. Да и мало ли бывает всяких неожиданностей. Так ведь есть какой-то предел. Зачем же, черт побери, надо спрашивать начальника цеха — перебросить ли ему бригаду такую-то из цеха этого в другой цех? А если без указаний? А если сам — прояви инициативу, будь хозяином, экономистом, психологом. А партбюро зачем? Собираться раз в месяц, дескать, вот, все правильно, мероприятие провели. Не-ет. Он повернул по-своему, приглядывался, приглядывался да и заявил на партсобрании: все, мол, товарищи, начальник-то он начальник, но один ничего не сделает. Давайте думать все вместе. Конечно, отвечает-то за цех он. Свою ответственность никому не повесишь на шею, но зато и бегать не одному, не пыхтеть, как бегал за всех его предшественник Смирнов. Да-а, раньше он, Петунин, знал одно — свой цех, а теперь вот болей за все — попробуй объясни всем, если коксохимпроизводство просит пятьдесят шесть тысяч метров транспортерной ленты на год, а план шестьдесят одна тысяча метров на весь завод, то что делать?

— Что делать-то, Миша, будем? — спросил он шофера.

— А что надо делать?

— Да вот, понимаешь, ехать надо... Ну, так как ты живешь? Давненько не виделись.

— Да что, Артем Сергеевич, знаю, что обнимут, но не знаю когда, — улыбнулся Миша.

— Вчера вот, — заговорил Петунин, — экспедитор один пришел. Сам-то, говорит, коврик завел, креслица, а у нас, понимаешь ли, потолок обвалился и раздавил всю нашу мебель времен царствования Екатерины Второй. Что же нам теперь, лавки сколачивать? А другим понадобились раковины и два унитаза — раздавили, говорят. Тьфу, черт возьми, — Петунину стало жарко. — Я становлюсь полуидиотом. Ну, унитазы. Ну и что? Тоже надо...

— Надо, — вздохнул Миша и запел:

...А степная трава пахнет горечью,

Молодые хлеба — зелены,

Просыпаемся мы, и грохочет над полночью

То ли гроза, то ли эхо прошедшей войны...

Впереди ползла водополивочная машина, прибивала водой пыль на дороге. Но вода быстро высыхала, и пыль снова вихрилась из-под колес встречных машин.

— Н-да-а, — перестав петь, задумчиво сказал Миша. — Вот тоже агрегат, ползет как майский жук.

После коксохимпроизводства, где Петунин забрал заявку на транспортерную ленту, потребную производству, да записал еще себе целый перечень всяких дел, отпустил шофера обедать. И тут, как назло, позвонил Котеночкин — встали аварийно сразу две печи — на одной обвалился свод, у другой проело подину, ушла плавка, и свод тоже еле-еле держится...

— Что надо? — спросил Петунин, сам зная, что надо, но все же спросил и, не ожидая ответа, стал записывать в свой блокнот.

— Одна из них должна была, по-моему, становиться на капремонт? — спросил Петунин, проверяя свою память.

— Девятая, — согласился Котеночкин.

— Давай заявку на все материалы по капремонту. Немедленно. В пять я буду у тебя.

И с этой минуты, что ни делал Петунин, он думал о цехе. Он делал все, что делал там прежде, и все ловил себя на мысли, что как-то странно все получается: делал дело — испугался выговоров или еще черт знает чего, чего-то выдуманного. А, да пусть бы они все горели синим пламенем, эти выговоры! А сейчас ушел, и скорбит душа, будто потерял что-то, и уж никогда не обрести прежней уверенности — так всегда: что имеем, то и не ценим. Но к этому Котеночкину, розовенькому среднего росточка человеку с брюшком, он относился сочувствующе, потому что знал, что жареный петух еще ни разу не клевал его. А вот уж когда он, родимый, клюнет, тогда-то и вся спесь схлынет и отойдет в тылы, на задний план — до поры до времени, потому что спесивые и делающие себя важными люди такими рождаются, такими и уходят в мир иной.

6

И в прошлом и в позапрошлом году он стоял здесь вот так же. Так же было светло от березового леска, и так же далеко виднелось белое песчаное дно, и на ровной глади, посреди озера, спали утки, а он стоял на твердом песчаном приплеске и узнавал недалекий камышистый мысок справа, огромный, голый, сырой, источенный какими-то жучками черный пень возле уреза воды и багрянолистный куст крушины на бугорке слева.

Изредка, высоко над головой, в прозрачном осеннем небе со свистом проносились тяжелые косяки гоголей, а низко и откуда-то из-за верхушек берез неожиданно падали быстрые чирки, и он не успевал вскинуть ружья, а иногда просто не хотел пугать тишину. Он знал, что часа через два придет сюда, на перелет, и охота будет удачной, а сейчас он вернется к машине. Там на костре Юля варит уток — шилохвость и двух чирков.

Сейчас они сядут и поедят, а после он сделает вот на этом камышистом мыске скрадок, он уже подобрал ящик из толстых реек, в них грузят картошку на поле.. Он затащит этот ящик в камыши, чтоб можно было на нем сидеть, срежет несколько пучков ивовых веток и привяжет к ящику, шалашиком, а потом забредет в воду и, распустив чучела, спрячется в скрадке, будет ждать. В прежние времена, покуда был начальником цеха, ему не так-то часто выпадало побывать на охоте, тем более с Юлей. «Надо бы ей тоже купить ружье, сапоги и теплую куртку, — подумал он. — И надо бы кончать эту канитель, соединить комнаты и жить... Будет ли мне хорошо? Не знаю. А пока — хорошо. Наверное, вместе будет тоже хорошо», — уверял он себя.

Он повернулся спиной к озеру и пошел наискосок по высокому вишеннику и шиповнику. Вышел на опушку. В лицо тянуло теплым ветерком. Было сухо, кое-где уже чернели пахотой поля. Вокруг, до самого горизонта, сияли желтизной огромные стога соломы. Он пошел к одному из них, где у маленького пресного озерка под багряным кустом крушины стояла его малолитражка и где Юля готовила уток с опятами.

Юля сидела на корточках перед костром и ложкой снимала из котелка пену. А рядом на куртке лежал ворох шампиньонов с чешуйчатыми шляпками, с ярко-розоватой мякотью в надломах.

— Что ты с ними будешь делать? — спросил он.

— Ты представляешь, какое это будет чудо зимой — жареные шампиньоны!

— Представляю.

— То-то. Ты посмотри, сколько их во-он на том бугорке около поля. Круги, круги... Я брала только молодые. Удивительный фрукт! — улыбнулась. — Ну что же, садимся обедать?

— Ты прибери утиный пух — можно выстегать куртку. Очень тепло. Зимой будем ходить на зайцев. А уток я тебе настреляю...

— Ты пришел к выводу, что я могу быть хорошей женой?

— Давно, — улыбнулся он, — только мне все некогда было сказать тебе об этом.

— Верю.

— Вот и прекрасно! Сейчас пообедаем, и я пойду.

— Можно я пойду с тобой?

— Можно, — снова улыбнулся он.

«У нее очень красивые глаза, — подумал он, ставя ружье в куст крушины. — Таких лилово-синих глаз я никогда не встречал. Она постоянно смотрит на меня с болью и укором. За что? Н-да-а... А ведь я два года уходил и возвращался, и она никогда и ничем не выразила своего неудовольствия. Только смотрит, смотрит... Свинья я, черт побери. Неужели мне только что стало ясно, что я не могу, нельзя мне потерять ее? Это последняя моя женщина».

Он подошел к стогу и выдернул охапку соломы, бросив ее возле костра, упал на спину и, закинув руки под голову, стал смотреть в небо. «Я — идиот. Я приехал с ней на охоту, а думаю о Елене. Когда я думаю о Елене, я не могу прикоснуться к этой...»

— Садись за стол, — позвала Юля.

— Батюшки-и! Утки в опятном соусе, коньяк, свежие помидоры. Уф! — развеселился он, садясь за красный складной столик и все поглядывая на нее, сравнивая. «Чепуха какая, я не могу от нее освободиться. И не могу забыть ту... Елена, эта красивее тебя, но я не могу от тебя освободиться... Неужели так будет всегда?..»

— Ты опять думаешь о работе?

— Что ты! Я думаю о том, что люблю тебя и как мы сейчас пойдем на охоту...

— Я очень довольна, что мы выбрались сюда, — сказала Юля, поглаживая щенка. — Рой, лежи. Сейчас ты получишь косточки... Артем, ты забыл хлеб. — Она встала и убрала с костра котелок с чаем. — Ты всегда забываешь есть хлеб.

— Молодец, вкусно! — похвалил он. — Скоро утки откормятся на осенних полях и будут еще вкуснее. — Он посмотрел на Юлю, высокую, стройную, в спортивном синем костюме, и остался доволен. — Сына бы нам.

— Ты уверен, что мы вырастим сына? — садясь перед ним за стол, спросила она.

— И не одного.

— Своего сына я назову так: мой единственный, любимый сын Мелс, — сказала Юля.

— Почему единственный?

— Потому что потом ты уйдешь и у меня никогда и никого не будет, кроме него. — Говоря это, она смотрела на куст крушины.

— Ты что, у нас будет пятеро сыновей. Две собаки и два ружья.

— У меня будет один сын, — сказала она.

— Странно! — удивился он. — Разве ты не хочешь, чтобы у него и у нас было будущее?

— Хочу, но я уеду. Потому что у тебя в глазах всегда твое прошлое. Я не хочу жить рядом с твоим прошлым. Ты болен прошлым. И пятеро сыновей не исцелят тебя от твоего прошлого.

— Юленька, ты ошибаешься. У нас будет все и никакого прошлого. О чем ты? Посмотри на меня. Ну вот, — он встал, подошел к ней и поцеловал в висок. — Спасибо, родная! Я пойду готовить скрадок.

— Выпей чай.

— Спасибо.

Он снова сел и, глядя на нее, стал пить чай. Вспомнил, как два года назад пришли и сказали, что в цех назначен новый врач и нужно осмотреть всех женщин. Он, отправляясь на оперативку в разнарядочную, зашел в здравпункт и увидел ее. Она стояла у окна, подняв и раскинув руки, вся в белом, и за окном косо валились хлопья снега, и он растерянно топтался у порога, а она не оборачивалась. В спине и в изломе рук ее было что-то беспомощно-скорбное. Он кашлянул. И она медленно опустила руки и повернулась.

— Я вас слушаю, — сказала она и посмотрела на него. Глазищи синие-синие.

— Это я вас пришел слушать, — усмехнулся он и представился.

И вот теперь, вспомнив, как после она его слушала и он ее слушал, Артем сказал:

— Юля, я ведь от тебя ничего не таил.

— Да, но ты думаешь и думаешь о ней.

— Ты права. Я не могу понять, почему иногда думаю о ней? Может быть, я прощаюсь?

— Может быть, — вздохнула Юля. В глазах ее копились слезы, которых он не заметил. — Знаешь, я тебе не сказала, что вчера приходил ко мне сосед — приглашал в ресторан. А я даже не знаю, как его звать. Я с трудом выпроводила его и вдруг почувствовала свою ущербность. Ведь когда женщина не хочет иметь семью, в этом видится чуть ли не развращенность. Одна. Почему одна? Кто-то к ней, вероятно, ходит. А почему бы мне не пойти?.. Скажи мне, Артем, почему надо обязательно походить на всех?

— Потому, что человек не может быть свободен от общества, — сказал Артем и начал собираться на охоту.

— А общество от меня может быть свободным?

— Возможно, — он надел патронташ, взял ружье, топорик, мешок с чучелами и попросил: — Щенка придержи. Побежит следом и распугает уток.

— Что так рано?

— Буду делать скрадок.

— Как только я управлюсь с грибами, мы придем к тебе. Тихонько.

— Хорошо, — сказал он и посмотрел на желтеющий березовый лес, за которым было то горько-соленое озеро, где он собирался охотиться вечером.

Пройдя лес, он сел на сухой белый песок возле воды, вынул спички и поджег охапку березового сушняка. Достал письмо, которое до сих пор лежало у него в кармане за обложкой охотничьего билета, и в который раз прочел:

«Знаешь, все чаще болит душа. Что это? Осмысленная тоска по далекой юности? Или боль от прошедшей мимо и не понятой нами любви? Я жалею теперь все прошлое, и не хочется так бездарно жить, как живу сейчас. Господи-и! Эти горькие, бессонные ночи над белым листом бумаги, эти преданные глаза мужа, в сущности доброго человека. Но зачем он мне?.. А ты, какими ты дышишь ветрами? Знаешь, мне здесь все надоело, и я устала, очень устала. Я как-то странно затосковала по тем радостям, которых у меня нет. Нет покоя и прочих благ в этой суматошной и горькой жизни. И от этого очень грустно. У меня осталась одна радость — белая стопка бумаги, на ней я могу осчастливить кого-то или распорядиться чужими чувствами. И еще — ты... Позови меня. Позови...»

Но никто не позвал Елену. Письмо это было написано в Архангельскую область, в какую-то Амдерму, Сергею Каракулину. Письмо вернулось обратно с пометкой: «Адресат выбыл». Елена была тогда в командировке, и Артем вскрыл письмо. Очень уж ему показалось странным: Елена, его жена, и какая-то Амдерма, что-то толкнуло его вскрыть письмо. Может быть, подумал он тогда, что это одно из увлечений прошлого лета — отдыхала у моря, или далекая любовь юности, но он вскрыл это письмо и прочел. Он долго носил его в кармане, а потом оставил в столе на работе, все не решаясь вернуть. Что он за человек и какими дышит ветрами? «Ишь ты, — подумал Артем, — боль души у нее выплыла. Глаза ей мои надоели... Все ей надоело. А когда писала это письмо, на кухне, поди, был ворох грязной посуды? И в комнате клубился дым, курила и кидала где попало окурки...»

В общем-то, сейчас ему это было безразлично, и не было того отчаяния, как после первого прочтения письма. Теперь все улеглось, обдумалось. И тогда, опомнившись, он понял, что не болит у него сердце о ней, как в тот день. Просто осталась забота о человеке, который живет рядом, о его судьбе. Ведь не знал же он, кого просила Елена позвать к себе. И кто знает, как еще могла сложиться судьба ее? Может, ей надо было сразу ехать в эту Амдерму, а не выходить за него замуж? Что он дал ей? Ни детей, ни горячего дела, такого, от которого люди тают, недосыпая.

«Елена, во всем виноват я. Я не хотел немой игры, нам ли играть? Нам ли было не беречь друг друга? У тебя или у меня родились мечты о пышном своем гнезде, с полированными ящиками и хрусталем? Тебе наплевать на все это и наплевать на то, чего я стою и что могу. Растаяли иллюзии, осталось раздражение. И уж никогда тут не взойдет росток любви, нежности, никогда не наступит душевная ясность. Так иногда в лесу попадет хоровод грибов — ведьмин круг. Так в народе зовут. Круг этот о каждым годом все шире и шире, а внутри пусто — не растет трава, если и взойдет что-то, то хилое, немощное. Так и живет круг этот, пока не разомкнет его кто-нибудь».

Артем теперь не мог представить себе, как бы посмотрел в глаза Елене, отдавая письмо, что бы сказал. Стал бы, наверное, опять розоветь, казаться себе дураком. Нет уж. Но где она познакомилась с ним, Сергеем Каракулиным из Амдермы? Что у них общего? Может быть, он толковый журналист, но что-то ни разу не встречалось Артему его имя. Кто он?

Когда-то, да не когда-то, а два года назад, Артем целовал ее, был мужем. Он никак не мог понять, что надо женщине: постоянные уверения в любви, деньги ли, а может, какие вещие слова, заклинания с обязательным заламыванием рук, слезами, или становиться безумным, кидаться под трамвай. Он ничего этого не делал, он даже не замечал у нее вечно спущенных чулок, он просто счастливо молчал возле нее.

В тот последний день было скучное, туманное утро, ветер гнал с севера хмурые тучи с рваными лохмотьями понизу, Артем стоял на балконе, махал гантелями, а она, запахнув халатик, подошла и, глядя с балкона вниз на верхушки молодых тополей, медленно и жестко сказала:

— Я ухожу от тебя. — Он взглянул на нее изумленно. Она отвела глаза. — Душа болит.

— Ну, поезжай куда-нибудь, проветрись, — пробормотал он.

— Ездила, — усмехнулась она.

— Ну, хорошо. — И это «хорошо» у него получилось хрипло, отчужденно, и он сам понял, что, наверное, надо сказать ей что-то другое, нежное и убедительное — и не мог.

Он долго не мог поверить, что этих глаз, этого родного, привычного наклона ее маленькой черной головы у его плеча никогда не будет и он станет жить один, бродить по комнатам длинными ночами, когда чаще всего, просыпаясь, чувствуешь себя маленьким и затерянным и томишься, ждешь, как великого избавления от темных дум, светлого утра. Это он уже и раньше испытал, когда уезжала куда-нибудь Елена. Больше всего он боялся одиноких ночей.

Артем еще раз глянул на письмо и опустил руку над огнем: «Все, Елена, все. Кто-то теряет, кто-то находит».

 

Но потушил Петунин загоревшийся угол письма. Свернул листок, спрятал.

И медленно встал и пошел рубить тальник для скрадка.

7

Густой горячий рассол вытекал из котелка и быстро уходил в белый песок. Юлия наклоняла, придерживала крышкой котелок и ждала, когда сольется весь рассол, чтобы отваренные шампиньоны переложить в ведерко, а котелок наполнить снова. Рядом с ней, положив голову на лапы, лежал Рой, шевелил хвостом, морщил нос и косо смотрел — куда уходит такой вкусный запах.

Юлия удивлялась, как много у нее сегодня времени — смотреть на желтые стога соломы, на высокое осеннее небо и — думать.

А по небу быстро и легко плыли облака, медленно тянулись к югу косяки журавлей, и в их курлыканье вмешивался далекий заоблачный гул самолета.

Юлия проводила взглядом журавлей, повесила котелок над огнем, принесла охапку соломы и села у костра, рядом с ней лег и щенок.

«Журавли улетают. Дни улетают. День за днем, день за днем. Миг жизни. Птиц может остановить пуля, а что может остановить день, который хотелось бы продлить до бесконечности? Ничто. День — миг. И жизнь — миг. И вот я. Я сижу между землей и небом на леске, на пучке соломы, я — живая песчинка... И от Стеллы я ничем но отличаюсь. Она привязана к Тишке, я — к Артему. Я же знала, что у него была жена. А может, и есть?»

«Есть только миг между прошлым и будущим, и этот миг называется — жизнь», — говорил два года назад Артем в ресторане, где они неожиданно встретились. Она была с анестезиологом Витей и Стеллой. Справляли день рождения Вити. Но как-то так получилось, что после того как раскланялись, глаза все встречались и встречались, а потом заиграл оркестр, и Артем пригласил ее на танец. Потом они убежали и умчались на такси от анестезиолога Вити и от Стеллы, и от его друзей, и от самих себя. В ту ночь что-то бросило их друг к другу — кто из них от чего бежал: от одиночества ли или от усталости? Тогда она об этом не думала. Так зачем же думать сейчас? Что она знала тогда о нем? Ничего. А сейчас что она знает о нем? Ничего. Совсем ничего. Недавно Киреев пришел к ней домой — искал Артема, сидел, пил чай и пьяно говорил:

— На Петунина зол Сухарев. За что, не знаешь? Ты, конечно, не знаешь. А я — знаю. Сухарев уму завидует. Чужому уму завидует. Он сделал так, что меня не взяли на место Петунина. Мне, видишь ли, дева, сказали, подрасти надо, освоиться, так сказать, надо в мартеновском производстве. Иди, оказали мне, пока старшим мастером... Ты слышь, дева? Я был этим тронут до глубины души. Х-ха... А за Петунина ухватились. Надо думать, сделают его со временем заместителем директора по коммерческой части. А что? И сможет. Петунин все сможет. Если захочет...

Киреев сидел весь вечер, ждал Артема и убеждал Юлию, что, мол, Петунин придет. Сюда, к ней, придет. Куда же ему еще идти? Некуда...

А Юлии уже не хотелось, чтобы Артем приходил, когда он захочет. Она устала ждать, прислушиваться к чужим шагам в коридоре и вздрагивать от звонка в дверь. Ей не хотелось быть зависимой. Ей хотелось, чтобы он приходил всегда. Все больше она чувствовала, что уже в сети, из которой не выпутаться. Но эта сеть ей теперь была необходима. Иногда она пыталась проявлять самостоятельность — убегала в какие-то компании, с кем-то танцевала, вела праздные разговоры и ловила себя на мысли, что рвется назад, к своей двери, будто там стоит большой голодный ребенок. Ее ребенок. Стоит и ждет. И убегала назад. Металась по комнате, опять прислушивалась к чужим шагам. Ждала.

Иногда он приходил.

— Он придет, — говорил ей Киреев. — От таких не уходят. Сухарев — стерва, — продолжал между тем Киреев. — Если бы я ему поклонился, он бы, может, и помог. Но я не хочу ему кланяться. Не хочу. И точка...

— А Петунин ему когда-нибудь кланялся? — поинтересовалась Юлия.

— Нет, наверное... А почему ты об этом спрашиваешь?

— Тогда, на вечере, что-то кричал Сухарев...

— А ты как думаешь, может ли кому-нибудь и когда-нибудь кланяться Петунин?

— Не знаю.

— А я — знаю. Никому. Никогда. — Вздохнул. — Тебе вот разве... Ты люби его, дева, люби. Не ошибешься...

— Киреев, ты знал жену Петунина?

— Знал.

— Расскажи.

Киреев пытливо глянул,, помолчал, шлепнул ладонью по халатику, что висел на подлокотнике кресла.

— Знаешь, закончить МГУ, знать несколько языков, объездить Европу — и работать в нашей многотиражке — тоже не ахти какая радость. Она что-то писала. Но то, что я читал, — очерки, зарисовки, — было совсем неплохо. Что-то было в них стремительное, непонятное. Иногда вечерами она нам читала лекции по философии, истории, рассказывала о странах, о том, что видела и что думала. Те вечера мне дали много...

— Она умна?

— Умнее не встречал.

— Судя по тому, как ты о ней говоришь, еще и красива.

— А это кто как понимает красоту... Ты вот — красивей, но ты не в моем вкусе. Больно в тебе много успокоенности, уверенности. А Елена была Еленой...

— Каждому свое.

— А, да что я тебе говорю... не вернется она сюда. Будет изводить свою душу на познании мира. А зачем? Поиски абсолюта?..

— Он любил ее?

— Наверное. По крайней мере, мне так казалось.

— Он любил. Ты любил. Что же она от таких мужиков убежала? — с усмешкой в голосе спросила Оля.

— Давай закурим!.. А почему любил? Я, может быть, вот-вот ринусь в конец света за ней. Хотя — нет... Куда уж... А убежала. Так кто ж вас поймет, баб, что вам надо?

— В основном, совсем немного — бабского счастья. А без него хоть познавай мир, хоть не познавай, ищи абсолют или не ищи — один черт впереди одиночество.

— Ну, тебе-то это не грозит.

— Грозит не грозит...

— Мы — дураки. Мы стали стесняться друг друга, стали больше замыкаться в себе. Хорошо ли, плохо ли — молчим, а рядом кто-то тоже молчит — обоюдное одиночество. Скоро наступит мировое одиночество. Дожили — слово «люблю» своей единственной не говорим. Мы кричим, строим, покоряем, а становится ли человеку лучше? Мне вот плохо, и вместо того чтобы припасть к твоему колену и разрыдаться, я говорю тебе: извини — я ухожу...

— Спокойной ночи, Киреев.

Киреев ушел, и наступил томительный вечер.

Петунин пришел поздно и попросил есть.

 

Юлия сидела у костра, помешивала грибы в котелке и то радовалась, то печалилась. Сегодня она поняла, что будет у нее ребенок. Говорить ли Артему и что это изменит? Да и так ли уж важно, чтобы что-то менялось? Есть только миг... Только миг...

Щенок завозился и вдруг метнулся в камыши. От шума взлетели утки. Юлия встала, слила рассол с грибов и снова повесила котелок, добавила дров...

— Для чего ты живешь? — недавно спросил Витя, остановив ее в коридоре операционной.

— Для себя, Витя.

— Эгоистка.

— А если бы я жила для тебя?

— Для меня уже не надо. Все перегорело. Зачем тебе пепелище? Ты все пронесла мимо меня. Кому только?.. Я ведь не жалуюсь и ни о чем не прошу. Живи... Как твой красавчик?

— Весь в производственных заботах.

— Когда он тебе надоест?

— Ну, этак лет через пятьдесят.

— Я рад за тебя.

Юля обошла его:

— Извини, я устала.

Он пошел следом.

— Я тебя за все извиняю. За все. Знаешь, я решил жениться.

— Давно пора.

— Почему ты не спрашиваешь, кто она?

— Зачем?

— Я сейчас говорил с ней, потому и ждал тебя в коридоре. Я хотел тебе сказать, что она мне сказала: давай попробуем.

— Прекрасно. Пробуй.

— Это Стелла.

Юлия удивленно повернулась к нему:

— Серьезно?

— Да, — стал смотреть в пол.

— Я за тебя рада. Очень.

— Юля, и еще я хочу тебе сказать, что у меня никогда не было такой женщины, как ты, и не будет... Ты можешь выполнить мою последнюю просьбу?

— Последнюю могу.

— Подари мне один вечер.

— Ну и что мы будем делать в этот последний вечер?

— Просто посидим и помолчим.

— Очень мило: посидим и помолчим...

— Ты никогда не принимала меня всерьез.

— А зачем всерьез-то, Витя? Есть только миг. Только миг...

Юлия помешала в котелке грибы, встала, нашла сигареты. Закурила. Грибы все сварены, посуда помыта, можно сходить еще за грибами, а можно пойти к Артему, увидеть его и — поговорить.

«А что скажу я ему?

Эгоистка? А ведь это вы нас делаете эгоистками, вы, мужчины. Вы постоянно лжете нам, а мы делаем вид, что верим. Когда Артем говорит мне ночами нежные слова, я не верю ему. Потому что он их говорит не мне. Может быть, он говорит их Елене? Я же чувствую это, по трепету рук, по голосу, но я делаю вид, что говорит он те слова мне, а сердце готово разорваться от жалости к себе, от жалости к своей терпимости, потому что он, только он мне нужен. Прости меня, дорогой. Ты ведь ничего не знаешь обо мне. Ты не знаешь Нестерова, который несколько лет лгал мне, имея прекрасную жену, сына. Я тогда любила его, глупая, до обмороков, бегала на работу, как на праздник, потому что он был там, а остальные дни изнуряла себя ревностью, не могла есть. А он главный хирург клиники, все от него без ума, как же — знаменитость. Мне потребовалось пять лет, чтобы понять, какое это было ничтожество. Я уехала из того города с трехмесячным ребенком в сорокаградусный мороз и без рубля в кармане. Вскоре ребенок умер. Я осталась одна. Я до сих пор не могу никому и ничему верить».

8

Юлия взяла корзинку, нож и пошла вдоль берега. Щенок побежал следом. На небольшом всхолмке около картофельного поля в жалкой, пожухлой травке росли кругами степные шампиньоны. Юлия выбирала только белые шляпки, а те, что начинали желтеть, были уже червивые. Когда-то, когда еще был жив отец, машинист паровоза, они с матерью запасали на зиму грибы, солили, сушили, жарили и закатывали в банки. Отец через каждую неделю или две, поблукав где-то, приходил домой умирать. Мать молча отпаивала его молоком, молча приносила из аптеки валидол и молча совала ему таблетки. Отец стонал, хватался за грудь и клялся завязать и никогда в жизни не брать больше в рот этой проклятущей водки. А когда отходил, становился добрым, покладистым, возил их на своем паровозе до грибных мест. Приносил он домой ползарплаты, а то и меньше, но Юлия никогда не слышала, чтобы мать попрекала его. Лишь однажды, почти перед отъездом матери, они чуть не поссорились — не хватило денег до зарплаты, а к отцу пришли затрапезные друзья, и надо ему было как-никак, а угостить их.

— Мать, подумай, у кого бы занять, а? — выйдя на кухню, суетливо заговорил отец.

— Мало того что бабы делают аборты, рожают, гнут спины на полях, машут за вас кувалдами, так еще и думать за вас! Занимай сам! — отрезала мать.

— Так я же ни с кем тут из наших соседей не якшаюсь...

— Зато с этими якшаешься, — кивнула она на дверь комнаты, где сидели гости.

— Мам, а у бабушки Тоси, наверное, есть? — глядя на отца с сочувствием, сказала Юлия.

Мать метнула на нее суровый взгляд и поджала губы. Юлия всегда боялась ее, а отца втайне жалела. Поехать с матерью в новые края, к другому отцу Юлия напрочь отказалась. Тогда она училась в медицинском училище, в том, где работала сестрой-хозяйкой мать. Новый отец появился как снег на голову. Он москвич, полковник в отставке, овдовев, разыскал свою боевую подругу в далеком уральском городочке. Юлия навсегда запомнила его сидящим у подъезда на лавочке, в военной форме, с портфелем, седого незнакомого мужчину, запомнила, чтобы никогда больше не увидеть. Никогда больше не видела она и мать, бросившую их с отцом в тот же день.

— Дочь, я, наверное, эгоистка, но я пойду за ним... Когда-нибудь ты все поймешь... И приедешь к нам... А с этим (она так и сказала «с этим») я жила ради тебя и еще — ради него самого. Но теперь-то я могу тебе сказать, что он мне никогда не был нужен...

— А этот, кто этот? Откуда он явился? Этот тебе нужен? — сорвалась на крик Юлия. — Я ненавижу вас обоих!.. Уезжай, развлекайся... А мы, мы-то уж как-нибудь проживем... И без тебя проживем...

— Почему ты не хочешь ехать со мной?

— А ты что же, хочешь, чтобы и я бросила отца? Ты хочешь, чтобы он окончательно спился? Да?.. Ты этого хочешь?..

— Не кричи, дочь, ты мала еще так на меня кричать, — тихо сказала мать и отвернулась.

Юлия думала, что мать сейчас расплачется, кинется а обнимет ее, но мать с укором глянула на нее сухими, потемневшими глазами и ушла.

Больше они не разговаривали. И провожать их Юлия не пошла, и никогда не ездила к ним, ни до, ни после смерти отца.

Тогда, молодой, она не простила мать. А сейчас?.. Что сейчас? Сейчас бы, наверное, смогла и понять и простить. Прошло уже почти десять лет, но почему-то и сейчас не хочется встречаться — пусть спокойно живет, растит другую дочь. Другую дочь — от любимого.

За все это время Юлия лишь раз послала телеграмму: «Он умер». А умер отец утром в паровозе на полпути к дому меж гор и лесов вскоре после отъезда матери. Помощник машиниста остановил тяжелый состав, но помочь ничем не смог. Паровоз трижды прогудел, и эти протяжные гудки широко прокатились над притихшими горами, над стылыми озерами, над осенними, сквозными лесами. Помощник, стройный белобрысый мальчишка, уронил слезу над телом наставника и тихо привел состав, груженный медной рудой, на станцию.

Мать телеграфом выслала пятьсот рублей, но на похороны не явилась. И тогда Юлия пообещала себе, рыдая у могилы, никогда не ездить к ней, никогда, что бы ни случилось...

Юлия удивилась, что давно уже не собирает грибы, а сидит на кочке с ножом в руке, уставившись на хоровод шампиньонов. Щенок лежал перед ней, положив голову на лапы, и косо, но преданно и неотрывно смотрел ей в лицо, чуть помахивая хвостом.

— Бедный мой Рой!

Щенок поднялся, вспрыгнул к ней на колени, лизнул щеку и отбежал, повизгивая и оглядываясь, зовя куда-то.

— Мне двадцать восемь... Что еще ждет меня впереди? Какие печали?.. Мать бросила. Нестеров бросил. А вдруг и Артем так же, как Нестеров, испугается? Ну и что ж, и поделом мне... Зато я не буду метаться от одиночества по квартире в длинные вечера и ночи. Пусть мне будет еще хуже, чем сейчас, пусть... Зато когда-нибудь я буду ходить с ним, своим сыном, по тем горам, где ездил отец, по тем грибным местам, по тем земляничным полянам, по распадкам, заросшим малинником и папоротником, и вдоль шумливых речушек, где ходила когда-то сама. Уж своего-то ребенка она никогда не бросит...

На миг Юлия представила себя на месте матери — родить ребенка от нелюбимого и из-за этого ребенка жить с ним чуть ли не двадцать лет. Кошмар! Но зачем ей потребовалось выходить за него замуж? Из-за жалости?.. А ты, ты-то ведь тоже могла пожалеть... Наверное... Почему нам, бабам, так свойственно всегда жалеть кого-то, о ком-то заботиться и все прощать? Почему же нас-то они не очень жалеют?.. Я вот гоняюсь за Петуниным, а вдруг да через много лет он помчимся сломя голову за своей Еленой? Может быть, все может быть... А это значит, что мы в общем-то квиты... Ну и пусть... Дура ты, Юлька, дура, брось ты его, не рожай, не бери себе в голову надежд на удачу. Ничего у тебя не будет с ним хорошего, изведешь себя, как изводила с Нестеровым, как изводила с отцом из-за убежавшей матери, как изводила себя упреками над могилкой сына. Забудь, выкинь из головы, встань вот сейчас и уйди куда глаза глядят, не оглядываясь... Так ведь не встанешь, не уйдешь и вида не подашь ему о своих сомнениях, потому что никто и никогда еще тебе так нужен не был. Не был и, наверное, не будет... Каждая из нас рано или поздно находит своего единственного, находит... Вот ты и нашла, а нужна ли ты ему так, как он тебе нужен?.. Тьфу, это какой-то рок, какой-то заколдованный круг...

Она устала сидеть, устала думать. Надо бы встать и куда-то пойти, что-то делать, а не киснуть вот так среди поля. Она встала, корзина была почти полна, тяжела. Можно было еще резать грибы, а можно было отнести собранные к машине.

Давно-давно они ходили с матерью по ягоды, то за черникой, то за малиной, но особенно ей запомнились земляничные поляны по вырубкам вдоль железной дороги, где на старых пнях и в траве росли опята. Они срезали их, набивали в рюкзаки столько, сколько были в силах донести до условленного места, чтобы сесть в поезд отца.

Она в черном тренировочном костюме с белой панамкой на голове ходила и наклонялась над травами, а когда садилась рядом с ней, подолгу молчала, к чему-то настороженно прислушиваясь, тогда ей казалось, что это сидит рядом какая-то другая, чужая женщина. Тогда Юлия думала, что мать прислушивается к голосам птиц, к голосам травы, а та, скорее всего, думала о своем, далеком. Не зря же она так любила ходить по лесам, так любила часами сидеть у воды, да и дома уединялась, ложилась на диван с книгой в руке, а смотрела в белую стенку.

Когда Юлия вспоминала мать по-хорошему, без упреков и тихой ненависти, она видела ее сосредоточенной, беспомощной и усталой женщиной, у которой в чем-то не задалась жизнь...

И почему-то все чаще и чаще всплывает в памяти образ матери, такой, как в те далекие дни походов за грибами или ягодами. Черты ее лица были тогда добрее, а поведение непонятнее, и эта непонятность ее теперь все больше тревожила Юлию.

9

Юлия недолго задержалась возле машины. Расстелив в багажнике брезентовый чехол, вывалила грибы и снова пошла, теперь вдоль берега, поросшего редким, уже желтеющим камышом и осокой.

На глади озера, посередке, спали утки. Низко над водой молча кружили чайки. В тихом небе высоко летела стая гусей. «Что же мне так плохо? — остановившись вдруг, подумала Юлия. — А ведь Стелле, наверно, еще хуже, чем мне?..» Ее Тиша, вечный оболтус, играющий в непризнанного гения, на одной из вечеринок поведал свое отношение к Стелле: «Знаешь, старушка, ты не думай, что я люблю ее, чушь все, просто она для меня нужная женщина...» И в тот же вечер принялся волочиться за Юлией. «Сгинь!» — разозлилась Юлия и, чтобы не наговорить ему гадостей, вышла в другую комнату. «Вот так — мы для них всего лишь нужные женщины... Ах, Стелла, Стелла»...

Однажды, забежав в ординаторскую после горячего душа, Юлия сдернула халат и залпом выпила два стакана теплого бледного чая, пахнущего распаренным веником, и только тогда заметила Стеллу Ефимовну, сидящую в кресле лицом к белой стене.

Стена эта напоминала бескрайнюю снежную пустыню, перед которой вдруг остановился человек в растерянности — шагнуть, потеряться в ней крупинкой снега или оборотиться назад на вьюжный ветер и вспомнить, откуда шел, и что там было прожито, и что оставлено, и подумать, что еще можно сделать, как спастись от того и другого.

— Что случилось? — спросила Юлия, заглядывая в прекрасные карие глаза, которые все еще видели пустыню.

— Тиша ушел, — сказала Стелла.

— Надо зареветь, — посоветовала Юлия.

— Не могу.

— Значит, он дерьмо, если по нему нет слез.

— Тебе хорошо, ты мудрая женщина. И для тебя нет ни в чем препятствий. Захотела и обворожила любого мужика. Чем?

— А я их давлю интеллектом и после раздариваю страждущим, — улыбнулась Юлия и принялась за истории болезни, чтоб описать сегодняшнюю операцию. — Не горюй! Когда уходит мужчина — это не горе. Горе — это одиночество. Горе — это вечное кружение от стены до стены... А можно и увлекаться новыми знакомствами, с кем-то встречаться, может статься и так, что с кем-то будут более чем близкие отношения, но — все не то, все мимо... Может быть, рядом с тобой ежеминутно кто-то будет, но и это будет одиночеством... То есть я хотела сказать, что вдруг оглянешься — и никого нет. А тот, который нужен, где-то тоже один. И у него — тоже маета. И вот нас любят не те, и мы не тех любим... По крайней мере, ты и я, — сказала Юлия и вдруг почувствовала наигранность своего бодрого тона и усталость. — Стелла, зачем он тебе нужен, этот юный опустившийся гений?

— Задай мне вопрос полегче.

— Вся его мазня гроша медного не стоит.

— Тиша — талантливый художник.

— Ты так думаешь?

— У него... — резко повернулась, беспомощно глядя в угол.

«Все. Снежные холмы забыты, теперь она потащится в прошлое, — подумала с жалостью Юлия. — Станет снова ждать своего Тишу, отказываться от компаний, от кино... Бабы мы, бабы...»

— ...У него взяли одну картину на выставку...

— Твой портрет?

— Нет. Ту, где каменщики на фоне церкви.

— Все, что у него есть путного — это твой портрет: милые веснушки. Глаза газели, Прекрасная шея. Чувственный рот. Видимо, в то время он к тебе был привязан... Но при чем здесь талант?..

— Что у тебя сегодня было? — прервала Стелла Ефимовна.

— Я разве тебе не рассказывала? Нет? О-о! Бабка из первой... Ты знаешь, мой диагноз был верен. Я сто раз всем говорила, твердила, — инородное тело. Вместо подозрения на рак, вместо фибромы, миомы... Кстати, ты на дежурство? Чего такую рань? Ах, да — дома четыре стены...

— Юлия Петровна, вас Зинаида Васильевна просит на консилиум, — распахнув дверь, сказала сестра. — Привезли больную.

— Иду.

А через полчаса женщину yarn готовили к операции — Юлия знала, что у больной внематочная. В ожидании анализов она позволяла анестезиологу Вите уже в который раз выяснять отношения.

Витя, уставившись за окно на деревья, долго молчал, будто он один тут, потом заговорил:

— И впереди у нас будет лежать пространный путь. Пустыня. Пески... Я был там, работал. — Жалкий блеск маленьких серых глаз подтверждал его решимость не уйти, не встать с этого кресла, пока она не скажет: «Да». — А на белых твердых гребнях барханов караван верблюдов, кактусы, — продолжал он жалостным голосом, надеясь вызвать сострадание. — Мы едем, едем... Зной. Сумерки. Тишина. И ночь, и спелые звезды...

— А где ты и где я? — спросила она, поежившись.

— Я за рулем, ты — рядом.

— Я, Витя, старая и усталая баба. Я не хочу влюбляться на три дня, не хочу разочаровываться и уходить...

— А тебе и не надо будет разочаровываться и уходить... И знаешь, ты самая молодая из всех...

— Спасибо, Витя, ты очень добр ко мне, — сказала она, устав слушать. — Я тоже хорошо к тебе отношусь.

Он посмотрел на нее жалеючи.

«Я не могу этому Вите запретить караулить, улучать минуту, когда я одна, чтобы подойти, говорить о каких-то песках, барханах... Какие тут барханы, какие тут кактусы? И почему я годами должна слушать этот бред, почему я не могу сказать ему, что все это пустое, блажь... Да говорила, говорила ведь!..»

— Витя, пригласи в эту поездку кого-нибудь другого, например, Стеллу.

— У Стеллы есть Тишка, — резко повернулся от окна, лицо оживилось. — Нет. Я хочу ехать только с тобой...

— Это невозможно. Я выхожу замуж.

— Это неправда! Я же знаю его — красавец. Зачем тебе нужен красавец?

— Он мне нравится.

Юлия встала и вышла. Заглянула в процедурную предупредить операционную сестру, что готова, и узнать, пришли ли анализы. Да, анализы все есть.

Возле процедурной на кушеточке сидели больные, вызванные на уколы. Пожилая женщина поучала молодую:

— Доченька, ты никогда никого не зови обратно. Ушел. Ну и не плачь. А придет, так ты вся-то ему не открывайся. Показала коленочко, и хватит... Раньше-то...

— А что — раньше? В баню и то вместе ходили...

— Так то баня... — протянул пожилой голос.

— А сейчас ванная... — не сдавался молодой. — Меня вон мой завернет в простыню да и на руках вынесет... А вы — коленочко.

— Тебя-то можно и на руках: форточку открыть — ветром с кровати сдунет.

Поднялся хохот.

— Больные, женщины! — заметив Юлию, ринулась наводить тишину процедурная сестра, держа в руке шприц, а на кушетке тряслась от смеха красавица с косой, свесившейся до пола.

— Все готово, Юлия Петровна! — позвала операционная сестра.

10

Стоило задеть окутанные тенетником кусты тальника, как бледно-желтые продолговатые листья осыпались с понизовья талин под ноги, на пожухлые, переросшие опята.

Артем выбирал ветки талин для скрадка погуще и позеленей, срубал легким топориком, а после выносил их к берегу и бросал у воды на белый твердый песок.

В одном месте он чуть не наступил на гнездо ежа. Еж устроил дом из палых листьев в зарослях шиповника и залег спать. Артем обошел гнездо стороной, зная, что, если потревожить ежа, он будет искать себе другое место для зимовья. Теперь он стал смотреть под ноги — мало ли кто еще попадет под случайный сапог.

Скрадок он сделал быстро. Но солнце все еще стояло высоко, и делать больше было нечего. На белом песчаном дне порассмотрел красных жучков, шустро плавающих в прозрачной, горько-соленой воде, и вышел на берег, сел на оставшиеся талины.

Что бы он ни делал сегодня, сосущая тревога не оставляла его. То вспомнилась Елена, а сейчас вот стали наплывать заботы о делах, от которых тоже никуда не деться, не спрятаться.

Артем расправил голенища болотных сапог и стал забредать на глубину, чтобы разбросать чучела: пару гоголей, несколько красноголовиков и чирков. Он вынимал чучело из мешка, висящего у пояса, и тщательно смотрел, как резиновая уточка кланялась ветру на мелкой воде. Артему нравилось это занятие, и он был доволен собой.

Услышав ломкий лай, Артем приостановился и обрадовался: «Юля идет. Вот и хорошо. Пусть щенок привыкает». Он свистнул и позвал:

— Рой! Рой! — И по тому, как заколыхалась трава, понял, что щенок безошибочно бежит к нему. Над травой иногда взметывались уши, иногда он был виден весь, то и дело нюхающий след и замирающий в стойке. — Юля, ты посмотри, какое чудо — наш маленький, красный сеттеренок! Ты будешь хорошей собакой, Рой! — сказал он подбежавшему щенку. Щенок преданно ластился. А Юля шла, улыбаясь. И он, взглянув на нее, почувствовал дрожь рук.

Он подошел и обнял ее. И она сразу как-то странно посмотрела на него снизу вверх и вздохнула:

— Будет у нас сын. Я тебе обещаю.

— Юлюшка, Юля, я рад, — он что-то еще шептал и гладил плечи, посматривая за облетелые березы. Поднял на руки и закружил.

— Опусти меня на землю, — попросила она и, смеясь, добавила: — Потому что щенок жует мою ногу.

Он разнял руки. Ему было хорошо и грустно. Что-то томительное подступало к горлу, и было душно. Хотелось закричать, упасть в траву и лежать, смотреть в это синее-синее небо — чувствовать, что живешь... Как-то он, молоденький подручный сталевара, заправлял шихтой печь, и вдруг взрыв, и он летит, летит куда-то в сторону и падает. А кругом яркое зарево — желто-желто и хорошо-хорошо, и никаких мыслей. Так хорошо, как в ту минуту почти смерти, больше никогда не было... И вот теперь синее-синее небо и красно-рыжий щенок под ногами на золотистых листьях, новое ружье на плече, блеск синих-синих глаз женщины, смущение и дрожь рук — господи-и, как хорошо!

— Я пойду собирать грибы, — сказала Юля. — Когда мы сюда шли, на опушке из-под ног у нас взлетели тетерева — красивые. Рой стоял на трех лапах и как-то тоненько визжал и тянул им вслед носом.

— Сейчас мы их найдем! Рой, за мной!

Он пошел быстро от перелеска к перелеску. Щенок бежал исправно: то впереди челноком, то рядом вподбежку, а то вдруг кидался в сторону за воробьями.

— Ничего, Рой, ничего — расти, — разрешал Артем. — Весной я тебя повезу на перепелов.

Неожиданно щенок бросился в боярышник, визгливо залаял, и оттуда тотчас же с шумом взлетели две темные птицы и потянули через пшеничное поле, к реденькому колку. Косачи! Артем вскинул ружье, повел стволы и увидел, как осел в полете один косач и, мелькая белым подхвостьем, упал в пшеницу. Но второй косач пошел вниз, а потом снова взмыл вверх и потянул к колку. «Промазал!»

— Рой, ищи! — приказал щенку и быстро побежал туда, где упала птица, на ходу перезаряжая ружье. Он бежал и смотрел под ноги, краем глаза видя путь собаки по колыханию пшеницы. И, услышав глухое: «Р-рав! Р-рав!» — кинулся туда.

Косач лежал на боку, шевелил лапой и широко взмахивал крылом, а щенок норовил схватить крыло и осипло рычал.

— Все, брат Рой, тебе эту птичку не поднять! Отдай-ка! — Присел на корточки и медленно взял птицу. Она была тяжелой и теплой. — Вот такие, брат, дела: убили мы с тобой, Рой, такого красивого петуха. Ну и что же теперь? Пойдем, подарим его нашей хозяйке... Не трусь, тебе повезло... — погладил щенка. — И мне — тоже.

Вечером он сидел в скрадке. Перед ним слабо колыхался тростник — стебли его в воде были красными, и на белом песчаном дне Артем видел, как плавали мелкие красные жучки, а больше в этой горько-соленой воде, видимо, никто не жил. Утки пролетали то высоко, то стороной и садились на середину озера. Артем, отмахиваясь от комаров, нервничал и корил себя за то, что забыл взять мазь от комаров и поставил не те чучела — совсем не нужны сейчас гоголи. Гоголи хороши будут поздней осенью, когда воду у берегов схватит тонким звенящим ледком, повалит снег и начнется непогодь. А теперь они проносятся тяжелыми косяками на кормовые озера.

Неожиданно откуда-то сбоку в чучела упал нырок и громко крякнул, и пока Артем надеялся, что на его зов подлетят еще утки, нырок взмыл, но Артем не стал стрелять. Нырков он не убивал, их считали поганками — мясо пахло рыбой. Оттого, что маленькая быстрая уточка обманула его, опытного, ему стало весело. Он посмотрел, как смешно сплываются и расплываются чучела на мелкой, холодно взблескивающей ряби волн, как неуклюже кланяются друг другу. Сидеть ему расхотелось — затекли ноги. И уже стемнело.

Артем положил ружье рядом с собой на ящик, встал и побрел за чучелами. Собрал их. Возвращаясь от озера, он видел близкие очертания темнеющих стогов и огонь от костра. Юля готовила ужин. У ее ног лежала собака.

— Я хотела пойти к тебе, но потом передумала, мы б тебе помешали, а здесь мне было так хорошо и не хотелось вставать, — сказала она, не поворачиваясь и все так же глядя на огонь. — Ты никого не убил? Я знала, что ты никого не убьешь. Не надо больше убивать, ведь на завтра у нас уже есть.

— Я — мужчина. Мужчина должен быть охотником — это зов предков, — сказал он, натирая лицо мазью от комаров.

«Странно, — подумал он, — у нее-то откуда жалость? Ведь ей каждый день приходится делать операции... А может быть, поэтому и не хочется ей видеть убитую дичь, может быть, она устала видеть ежедневно кровь? Может быть, для нее нет ничего лучшего, чем вот так отдохнуть у костра?» Но спрашивать ее он ни о чем не стал, открыл багажник и, вынув фонарь «летучая мышь», зажег его, поставил на стол.

— На ужин салат, консервы «Завтрак туриста» и жареные шампиньоны. — Повернув к нему голову и поправив на плече накинутую телогрейку, она добавила: — И чай с коньяком.

— А спать мы будем в соломе, — вдруг сказал он.

— Как скажешь, Аурелио! В соломе так в соломе! — весело сказала она и встала.

— Аурелио? Что за герой? — спросил он.

— Это у Нагибина рассказ. Девчонка насмотрелась фильмов про любовь и выдумала себе любимого, а так как рядом никого не было, то отдала роль повелителя сопливому мальчишке лет пяти, обжоре и реве. Он капризничал и тиранил ее, а она терпеливо играла в покорность и говорила: «Как скажешь, Аурелио»...

— Значит, я — Аурелио?

— Да, ты тоже Аурелио, — согласилась Юля, — но я тебя не выдумала. Я тебя ждала. — Она подошла, обняла и крепко прижалась, весело поцеловала. — Наверное, мы будем всегда ездить на охоту. Вместе.

— Давай ужинать, — предложил он деловито. И тут вспомнил, что она ему говорила про сына и что он ей говорил, и ему стало стыдно. — Юлюшка, — преобразился он, — родная моя, ты прости!

— За что?

— Хотя бы за то, что тебе пришлось сомневаться во мне.

Он вообразил, как одиноко сидела Юлия у костра, горько думая о себе и об их отношениях, зло винила его в невнимательности, равнодушии, в непонимании, хотя о себе-то она, наверное, уж точно думала, что она-де и понимает, и любит его, и вообще... Он же зверь, а она неоценимая женщина. Но оттого, что он вообразил себе, о чем она тут сидела и думала, ему стало грустно и жаль себя. Потом ему снова стало уютно уже за столиком. Костер горел ярко и ровно. И женщина предлагала выпить за любовь и за счастье.

Потом была ночь. Они лежали в соломе. Был в небе реактивный самолет, запоздалые одинокие выстрелы и пугливые вскрики уток в камышах.

За полночь, где-то за стогом соломы, остановился мотоцикл, и сразу же стали громко ссориться. Он говорил ей:

— Да сейчас, сейчас поставлю палатку, и спи все утро и весь день. Подумаешь — заблудились...

— А не умеешь ездить — не садись. Три раза уронил. Мало, да? И не кричи на меня, как какая-нибудь тетка... Тетка ты!..

Пока ссорились — ничего, но вот включили транзистор. Тут уж вскочил щенок и взвыл. Артем завозился — какой там сон!

11

Щенок побежал лаять на приезжих. Голоса поутихли, но быстрый ритм джаза был настолько неуместен здесь, в этой тишине, в которой хотелось лежать, думать, прислушиваться к голосам птиц и смотреть в небо, что хотелось встать, схватить этот орущий ящик и швырнуть в воду. Хаотичные звуки били по голове, и все мысли мгновенно исчезали, оставив взамен раздражение и тоску по тем местам, куда бы можно было приехать и побыть одному.

Он вначале позвал собаку, прикрикнул на нее, а после отодвинулся от Юлии, заворочался. Заворочался и встал. Надо было подойти к этим приезжим и сказать им, что они не одни здесь и если приехали, так, будьте добры, потише, кто-то ведь приехал раньше, разбил лагерь и перед утренней зорькой отдыхает.

Щенок все потявкивал — не мог угомониться. Кто-то из приезжих рубил тальник — очевидно, на колышки для палатки. Надев телогрейку и сапоги, Артем обошел стог соломы. В полосе света от фары мотоцикла двое ставили палатку.

— Вам помочь? — спросил Артем не очень дружелюбным голосом.

— Спасибо, Артем Сергеевич, — обрадовался и, бросив заниматься палаткой, подошел к Петунину. — Добрый вечер, Артем Сергеевич! Ну, как поохотился?.. То-то я весь вечер рвался сюда, а Люся фырчит и фырчит. — Затараторил: — Надо-о же! На заводе месяцами не увидишься, а тут... Надо же!

— Спирин! Какого ты дьявола включил транзистор? Дома не надоело? Сюда приволок цивилизацию. Уток веселить, что ли?

Люся кинулась выключать транзистор.

— Артем Сергеевич, извините, мы думали, здесь нет никого.

— Э-э, думали, — добродушно выговаривал Петунин. — Не суетись, Люся, я помогу твоему мужчине поставить палатку. Давай топор... А ты, Люсенька, вот стог, принеси-ка под дно палатки соломки — теплее будет... Ну, что там новенького? — повернулся он к Спирину.

— А не знаю... Я ведь ушел из цеха.

— Да ты что?!

— Поцапался с Котеночкиным... Он говорит: «Мне не нужны выдвиженцы Петунина». А я ему сказал, что я не выдвиженец, что я работаю в этом цехе, слава богу, десять лет, а не три месяца, как некоторые... И еще я разозлился и сказал, чтобы он пошел далеко-далеко, за сизую даль...

— Из-за чего? — Петунин расстроился. Он действительно назначил бригадира Спирина мастером и собирался перевести начальником смены — парень закончил вечерний институт, был лучшим рационализатором, организатором, рабочие уважали за прямоту и честность.

— А я отказался брак доделывать. Брагин скосил кладку вертикальных каналов. Смотрю, что-то не то. Замерили — брак. Котеночкину говорю, надо ломать, а он мне — надо выровнять. Я сказал — нет. Ну и понеслось...

— Куда ты ушел?

— В «Уралдомнаремонт». Бойко обрадовался. Я ведь пятерых за собой увел...

Петунин сел на клок соломы.

— Дай сигарету.

— То есть я не увел — сами ушли... — Спирин, почувствовав как бы виноватость, замолчал. Подав сигарету, он опустился на колени, присел рядом с Петуниным и зажег ему спичку.

— Кого? — хрипло спросил Петунин. — Кого увел?

Спирин назвал.

— Да ты что, двух бригадиров, трех лучших каменщиков? А кто же в смене остался?

— Так я-то что... Они сами...

— Знаю я тебя, сами...

— Ей-богу!.. Коля, они мне говорят, обрадуем Котеночкина — уйдем хором... Ну и что же я им должен был говорить: ребята, не уходите, я один уйду?.. Нет, я обрадовался. Там хоть знаешь, что тебя понимают. А Бойко — голова. Он жалеет, что ты ушел... Заварухин Володька вчера мне говорит: «Вернулся бы Пегов или Петунин, я б тоже вернулся...»

«Ну, Котеночкин, ну и делец, — зло думал Петунин. — А мне ведь и не сказал, что ребята ушли. Голосок тихонький: Артем Сергеевич, Артем Сергеевич, то надо, это надо, как вы думаете, как вы считаете? Тьфу!.. В понедельник пойду к директору, надо их вернуть. Ну, деле-ец! Две печи аварийно встали. Кто же там, в смене, работать будет?.. Ну, а тебе-то что? Ты-то что страдаешь? Пусть. Пусть стоят. Тебе что — жарко? Нет. Но это же надо? Я ему то, я ему это. Сам. А он не изволит даже сказать, что сразу пятеро уходят. От хорошего не уходят... Да Бойко сейчас разобьется, но ни одного не отпустит. Он не дурак. Он кому-нибудь повысит разряд, кому-то пообещает квартиру и даст. Молодец Бойко!..»

— Я принесла солому, — робко сказала Люся.

Он и не заметил, как Люся подошла с охапкой соломы. Петунин встал, взялся за палатку.

— Давай за угол, — сказал Спирину и стал молча вбивать колышки, а потом сухо сказал: — Ну-с, спокойной ночи!

— Вы нас разбудите, пожалуйста, проспим зорьку, — попросил Спирин.

— Что же будить — осталось два часа до рассвета.

Но было еще туманно и сумрачно. На западе, за тем озером, где охотился вечером Петунин, весело стрекотал трактор. На озерке, рядом, в камышах, сквозь сон покрякивали утки. Но сейчас крики этих уток не возбуждали Петунина, как возбуждали вчера. А еще Артем знал, что надо попытаться уснуть, иначе он не сможет, не то у него будет настроение, чтобы пойти утром на охоту.

— Артем Сергеевич, — догнал его Спирин со свертком в руках, — давайте кваску выпьем для крепкого сна. Что-то мне спать расхотелось.

— Что же, давай чуть-чуть... Может, уснем, — согласился Петунин. — Зови Люсю, у меня остались жареные шампиньоны. А то вы, наверное, промялись, пока добрались сюда.

— Точно, — обрадовался Спирин. — Люся, неси термос и сумку с едой.

— Есть у нас еда, — остановил Артем Люсю, Но Люся все-таки принесла термос с горячим кофе.

Петунин усадил гостей за столик, зажег фонарь и поставил сковороду с грибами, бутылку коньяка.

— Юлюш, может, встанешь, присоединишься? — спросил Артем.

— Сидите, сидите, я уж утром встану, — радушно отказалась Юлия.

— Ладно. А мы поговорим, — сказал Петунин и, заметив, что Люся сидит подрагивая и кутаясь в теплую шаль, налил и протянул ей стаканчик: — Выпей, согреешься.

— Это мне нельзя, — отказалась Люся, — крепкое. Я поем грибов, выпью кофе.

— Коля, а где же был парторг, когда ты уводил из цеха пятерых? — спросил Артем.

— В отпуске.

— А предцехкома?

— Гаврил Гаврилыч-то? А в саду, где ж ему еще быть?

— Он знает?

— А как же. Так ведь и ты знаешь, что он против ветра воду лить не будет. Да и аллах с ними. Жалко, конечно, но нам и тут неплохо. Бойко Володьке Заварухину дал седьмой разряд. Веревкина назначил мастером...

— А тебя?

— Пока старшим мастером...

— Почему пока?

— Ну что вы, Артем Сергеевич, он скоро будет иметь такой титул, что совсем перестанет со мной разговаривать...

— Люся, — прикрикнул Спирин, — не мешай мужскому разговору.

— Ну вот, видите? Уже... — нервно рассмеялась Люся.

— Он мне говорит: «Принимай огнеупорный участок». Я сказал, что мне рановато. Он сказал: «Ну, приглядись. Через две недели скажешь».

— А он еще, этот Бойко, пообещал квартиру, — добавила Люся. В ее голосе была неуверенность.

— Люся! — взмолился Спирин.

— Все. Молчу, — сказала Люся, вставая. — Коля, я пойду готовить ночлег. Спокойной ночи, Артем Сергеевич!

— Спокойной ночи, Люся!

Вскоре, накурившись, не сказав друг другу ни слова, они разошлись до утра. Петунин взял ружье, подержал его, поставил снова в куст крушины. Походил вокруг стога. Походил возле озера, оглядывая небо и белый туман над водой и камышами, прислушался, а потом резко повернулся, нашел плащ, снова взял ружье и тихонько пошел в сторону своего облюбованного озерка, где был сделан скрадок, где надо только забрести в воду, пройти всю мель и на глубине распустить чучела. И он пришел туда и распустил чучела, и устроился на. ящике, свесив ноги. В тишине он посидел недолго, сзади зашлепала вода. Он вскинул ружье и чуть не выстрелил в камыши — плыл щенок. Он подплыл к скрадку и молча стал взбираться на ящик, отряхиваясь от воды, лизнул хозяину руку.

Артем забрал щенка к себе на колени, прижал.

— Ну, брат, охота охотой, а как жить-то дальше будем, а? Молчишь?

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть