Точка необратимости

Онлайн чтение книги Горькие лимоны Bitter Lemons
Точка необратимости

"Они всегда были такими же, как сейчас; какими были, такими и остались — народ ленивый и беспечный, склонный подражать другим, лишенный при этом искры того огня, который горит в турках, и даже намека на присущий грекам вкус. Не обладая ни телесной красотой, ни чувством прекрасного, ни деятельной натурой, не испытывая гордости за собственное отечество, не имея ни сколько-нибудь серьезных амбиций, ни практической ловкости в ремесле и делах, они живут просто и безмятежно, подобно тем низшим формам живой материи, что цепляются за жизнь ради самой жизни; они страстно любят солнце и море; поистине звериная жизнестойкость помогала им пройти через бури, в которых погибли иные, куда более благородные человеческие племена".

(У. Хепворт Диксон, "Британский Кипр", 1887)

Когда мы ехали на запад, в сторону Пафоса, вела нас вовсе не луна, сообщница контрабандистов, поскольку целью наших поисков было нечто куда менее будоражащее воображение, чем преступники; впрочем, то, что на этом живописном побережье кто-то вскоре собирается выгрузить оружие, придавало нашей поездке дополнительную остроту, которой, сложись все иначе, она была бы лишена. Несмотря на ледяной ветер, высокая луна на ясном небе создавала иллюзию того, что весна уже настала; дорога шла то вверх, то вниз, петляла вдоль берега; оставив позади дремлющий среди лимонных садов Лапитос, мы медленно взбирались к той голой седловине, где лежит Мирту. Бледные лучи автомобильных фар придавали серо-стальным стволам олив беловато-желтые и розово-голубые оттенки, вычерчивали замысловатые кривые по пустым дорогам и спящим деревням, через которые мы проносились на полном ходу. Воздух пах снегом и лимонным цветом, старина Панос с признательностью кутался на соседнем сиденье в одолженное мною шерстяное пальто и говорил, тихо и подробно, о лозе, которую собирался подобрать для моего балкона в особом винограднике возле Куклии. Мы выехали ночью, повинуясь внезапному порыву и взяв с собой немного вина и печенья, чтобы не умереть от голода за время трехчасовой поездки; для Паноса, очень даже вероятно, это была последняя возможность до начала занятий навестить полузаброшенный участок в горах, который когда-то принадлежал его деду, и где до сих пор рос какой-то уникальный виноград.

Я был рад этой поездке совсем по другой причине: мне хотелось как следует изучить и запомнить пустынную и малолюдную прибрежную полосу в окрестностях Пафоса, с которой до сей поры я был едва знаком, хотя несколько раз и предпринимал в светлое время суток короткие вылазки вдоль прибрежного шоссе. При свете полной луны берег имел довольно зловещий вид, отмеченный своеобразной одноцветной красотой: зыбкие контуры пейзажа, кое-где тронутого прихотливо разбросанными по низинам пятнами тени. Возле Морфу просторная, залитая лунным светом бухта раскинулась под безоблачным небом, как огромный поднос с узором из серебряных облаков. Мы встретили караван верблюдов, неуклюже вышагивавших по дороге в сторону Никосии, от одной тени рожкового дерева к другой: верблюды были навьючены мешками с зерном, на которых спали, покачиваясь из стороны в сторону, погонщики. Несколько секунд мягкий глухой звук их поступи и жалобные голоса верблюжат слышались так отчетливо, что заглушили осиное жужжание автомобильного двигателя и свист задувающего в кабину ветра. Потом верблюдов поглотила тьма, и мы нырнули в долину, навстречу прибрежному шоссе, которое сияло под луной, твердое, как алмаз, и столь же тщательно отполированное.

Примерно с час мы провели, дрожа от холода и глотая вино, на продуваемых всеми ветрами развалинах Вуни, а мой спутник любовался тем, как кипит и переливается лунным сиянием раскинувшееся у наших ног море: взъерошенные, похожие на серебристые перья волны накатывали, одна за другой, откуда-то со стороны Турции, чтобы разбиться о негостеприимные здешние мысы и каменистые пляжи, и рокотали в подземных пещерах. Берег стал теперь еще более пустынным, и дорога вилась совсем близко от него, повторяя его изгибы, так что мы постоянно видели и слышали, как плещут волны. Каждый поворот напоминал шпильку, глубоко всаженную в рыхлую серую толщу известняка, в грязное крошево каменистых осыпей, инертное и сырое, щедро нашпигованное ракушками. Раз или два нам показалось, что на утесе или в оливковой рощице мелькнула человеческая тень, и я сбрасывал скорость, опасаясь возможных неприятностей, поскольку знал, что в этот район для усиления полиции переброшены армейские части. Но всякий раз выяснялось, что мы ошиблись. Кружевная лента мысов и прибрежных скал под пустым небом была совершенно безлюдной. Като Пиргос, Лимониас, Мансура; мы проезжали через неопрятные, разметавшиеся во сне деревеньки, мимо покинутых ферм, мимо брошеннных рыбачьих сетей, развешенных для просушки на деревянных жердях. Фары выхватывали из темноты разве что намалеванные кричащими цветами лозунги на облупленных стенах городишек: "Эносис", "Долой перемирие", "Британцы, убирайтесь вон".

— Это что-то новенькое, — задумчиво сказал Панос, — хотя, с другой стороны, жители Пафоса всегда были экстремистами. Нет, ты только посмотри вот на это.

На стене придорожного кафе красовалась надпись, выведенная наискось, и не синей краской, как обычно, а красной: "Мы пустим кровь". Панос вздохнул и отщипнул кусочек печенья…

— Как будто в воздухе носится что-то такое, — произнес он сухим академическим тоном, — что не может не вызывать удивления.

К тому времени как мы добрались до Полиса, луна совсем потускнела и съежилась, а с востока, высосав из моря свет и покрыв небо ледяной корочкой белого цвета, нам уже грозила скупая и суровая заря. Мой спутник урывками дремал, но теперь проснулся и предложил заехать к Ромеосскому камню, на пляж Афродиты, прежде чем мы закатимся в Пафосе в какую-нибудь гостиницу и закажем себе вожделенный горячий завтрак. Мне показалась вполне достойной идея встретить рассвет в этом забытом историей месте — на извилистом пляже, над которым, словно немое предостережение, торчит огромный каменный палец скалы, — и послушать самый древний в европейской истории звук: дыхание морских волн, когда они вскипают завитками пены, а потом шипят, растекаясь по бесцветному песчаному ковру.

В хрупких мембранах света, которые при первых лучах солнца начинают стекать, как яичные желтки, по холодному мениску моря, бухта выглядела так, словно над ней до сих пор витают призраки столетий, миновавших с той поры, как здесь случилось первое пеннорожденное чудо. Все в том же навязчивом ритме она бьет и бьет волной о мягкую, изъеденную морем косу, песок которой издалека кажется обугленным — так и было с самого начала времен, она неизменно держит ритм, неспешно вытягивая на берег очередной пенный веер и со вздохом отступая.

Мы молча спустились к воде, и оба вдруг остановились, зачарованные открывшимся зрелищем: само по себе ничем не примечательное, оно поразительным образом приобрело легендарную ауру, поскольку было разыграно именно на этой пустынной полоске песка, где нам по-прежнему слышались отголоски забытой музыки. На пляже лежала мертвая морская черепаха (внезапное, будоражащее воспоминание — не Орфеева ли это лира?), и в ее полуразложившиеся внутренности азартно вгрызалась тощая псина, а на соседнем валуне сидел и пристально следил за ней облезлый стервятник. Он издавал гортанный клекот, нетерпеливо взъерошивал перья и время от времени, будучи, видимо, не в силах выносить кошмарное собачье чавканье, спрыгивал со своего насеста и пытался урвать свою долю: запускал в черепашьи останки мощный клюв и подавался назад. После каждой такой вылазки собака, дрожа от голода и ярости, отрывалась от еды и бросалась на стервятника, а тот принимался бить огромными мощными крыльями, неловко подпрыгивал и возвращался на свой камень, обиженно ворча что-то себе под нос.

Мы отогнали и собаку и стервятника, и похоронили огромную черепашью тушу в песчаной дюне. Панцирь был тяжелый, как булыжник. А затем, растирая закоченевшие руки, медленно вернулись к машине, где и расправились с остатками вина и печенья под многословные рассуждения Паноса об Афродите, легенду о рождении которой, с его точки зрения, историки интерпретируют совсем не так, как следовало бы. Она являла собой символ, педантично объяснял он, никак не распущенности и чувственности, но двойственной природы человека. Такова основополагающая идея античных религиозных теорий, собственно, и давших жизнь этому образу: легенда о рождении Афродиты как раз и иллюстрирует эту идею, наиболее ярко и поэтично за всю европейскую историю. Богиня эта принадлежит к миру первозданной чистоты, никак не совместимому с теми пустыми и вялыми чувственными образами, которые приписываются ее культу; она родом из Индии.

Его слова с удвоенной силой зазвучали в моей душе, когда тем же утром, но чуть позже, я стоял перед накренившейся черной колонной, к которой когда-то приковали Павла, чтобы подвергнуть его жестокому бичеванию: вне всякого сомнения, он вытерпел эти муки с горячечным и немым упрямством, как все ему подобные. Колонна стоит в заросшей крапивой низине, где все густо покрыто зеленью и звенит висящая в воздухе мошкара, в месте унылом и безлюдном — впрочем, вся пафосская округа находится в запустении и упадке; засиженные мухами кафе в грязных деревеньках, выросших, как грибы, на жирной почве истории, глухие к живому пульсу легенды. Истина Павла — не моя истина: и, по правде говоря, здесь на Кипре, как нигде в мире, начинаешь понимать, что христианство представляет собой не что иное, как роскошную мозаику из полуправд. Очень может статься, что оно основано на каком-нибудь тщательно продуманном недопонимании исходного послания, привезенного с востока на длинных кораблях Ашоки; послания, когда-то воспринятого в Сирии и Финикии, но вскоре утраченного в бесконечных склоках схолиастов и мистагогов: оно рассыпалось на миллион блестящих осколков, застрявших в сердцах фанатиков и самоуглубленных религиозных эквилибристов. Время от времени очередная живая душа, как, например, Юлиан, понимала, что истинное зерно утеряно, неведомо когда и где, но по большей части этот мутный поток бежал и бежал себе вперед, поглотив радугу…

Затем на короткое время какой-нибудь орден, вроде ордена тамплиеров, озарялся светом послания: их отступничество от христианства — один из самых завораживающих эпизодов истории; благодаря какому стечению обстоятельств оно произошло именно здесь, на Кипре, какие новые для себя чувства эти железные люди испытали среди здешних покинутых храмов и полуразрушенных святилищ? Единственное, что нам известно, так это обвинения, выдвинутые против них: они якобы приняли восточные ритуалы и верования… И тут мне приходит на память интересный, наводящий на серьезные размышления, пассаж из книги миссис Льюис: "Пафос до сих пор иногда именуют Баффо; в древние времена здесь почитали камень, который некоторые римские историки называют meta, или мельничным жерновом, из-за из его формы… Тамплиеров же обвиняли в том, что они поклоняются идолу, конкретной формы которого мы не знаем, но которого они сами якобы называли Баффометом; и какие только надуманные аргументы не приводились в попытках хоть как-то объяснить это имя… А вдруг оно означает всего-навсего "Пафосский камень"?" А что если это и есть черный омфалос, тот, что был найден именно в этих местах, а теперь лежит и собирает пыль в Никосийском музее, — ненавязчивый свидетель истины, сила которой иссякла и не способна более тронуть нашу душу?

Все эти мысли, столь подходящие ко времени и к месту, не могли, однако, долго противостоять натиску суетной повседневности: я обещал себе исследовать местные кофейни, пока Панос будет занят на той отдаленной ферме, где он надеялся подобрать для меня подходящую лозу. Я зашел в три кофейни, одну за другой, и в каждой кофе мне подавали молча и с прохладцей, что у греков означает нарочитое неуважение. Афинское радио, словно попугай, изрыгало заезженные проклятия, посылая их на нашу голову. Со всех сторон на меня смотрели враждебные темные глаза, презрительный огонек в которых сменялся мимолетной теплой искрой только в тот миг, когда я что-нибудь произносил по-гречески. В третьем по счету кафе я представился немцем, изучающим археологию, и повисшая было в воздухе напряженность тут же растаяла.

— Гитлер, — с понимающим видом сказал официант, так, словно знал его как облупленного. — И как у вас там теперь дела?

— Неплохо, — ответил я. — А здесь у вас?

Взгляд у него тут же сделался уклончивым и хитрым, а на губах заиграла кривая усмешка.

— Плохо, — сказал он и замолчал, и тут же в самой глубине кафе кто-то резко выключил радиоприемник. В тишине, словно летучие мыши, остались парить наши невысказанные вопросы и ответы. Впрочем, невежливость, скрытность, казалось, были свойственны не только людям — они были словно растворены в самом воздухе. Молчаливые группы молодых людей с пронзительными темными глазами и нечесаными волосами были всегда поблизости и всегда наготове — воодушевление, придавленное чувством отчаяния.

Я подождал Паноса в гостинице, и мы отправились в сторону дома, предварительно со всеми возможными предосторожностями уложив на заднем сиденье завернутые в газетную бумагу черенки виноградной лозы. Вид у моего друга был озабоченный, он курил и оглядывал расстилавшиеся по обе стороны от дороги, тающие под ярким послеполуденным солнцем виноградники.

— Что случилось? — спросил я наконец, и он положил мне руку на локоть.

— Они городят такую чушь — даже откровенную неправду, — первое, что приходит им в голову.

— Это очень похоже на греков, — сказал я.

— Но не очень — на киприотов, друг мой.

Он снова вздохнул и выбросил в окно окурок.

— Я верю в традиционный британский здравый смысл, — сказал он. — Прежде он никогда вас не подводил. Британцы, конечно, долго запрягают, отчаянно долго; но уж теперь-то им пора было понять, что даже те из нас, кто не хочет Эносиса, хотят иметь право голосовать за или против него. Как ты считаешь?

Мы ехали на восток по длинной, петляющей по высокому и крутому горному склону дороге, то и дело пересекающей очередное винодельческое хозяйство: вдоль дороги были явственно видны последствия недавнего большого землетрясения, которое милостиво обошло стороной Киренский кряж — хотя по Беллапаис оно пронеслось с грохотом и ревом, как почтовый экспресс, потревожив даже аббатство. Панос захватил с собой немного струмби, темного и кисловатого местного вина: он откупорил бутылку и принялся из нее отхлебывать.

— Понимаешь, — продолжал он, — даже я, человек, который так долго верой и правдой служил правительству — и правительство, кстати, тоже меня не обижало, — даже я, человек, который не хочет, чтобы британцы отсюда уходили, чувствую, что должен иметь право выбирать собственное будущее; и, должен тебе признаться, мне обидно видеть, как с нами обращаются. Это просто нечестно, друг мой. За всем этим я вижу то традиционное презрение, которое вы — не ты, конечно — к нам испытываете, и которое так злит киприотов. Если ваши власти и дальше станут вести дела таким же образом, вы просто вынудите наших молодых людей — а ты ведь знаешь, какие они своевольные — к таким действиям, о которых все потом будут сожалеть, и в первую очередь сами киприоты.

Однако то, чего я тайно опасался, ему даже не приходило в голову — поскольку он, как и мои товарищи-сатрапы, подходил к нынешним событиям со старой меркой, считая, что эти отдельные выступления вскоре будут подавлены, как был подавлен бунт 1931 года; конечно, это вопиющая несправедливость, но она неизбежна — вот, что его особенно расстраивало. Так же, как многие другие киприоты, он совершенно не принимал в расчет афинского фактора — может быть, просто в силу того, что сама его система взглядов была по сути патриархальной, сформированной тем замкнутым мирком, в котором он жил.

— Больше всего меня сбивают с толку английские газеты, — продолжал он, — поскольку по ним ясно видно, что правительство ничего не понимает в нашей проблеме, да же самых элементарных вещей. Там постоянно рассуждают о кучке фанатиков, которых подстрекают алчные попы; но если бы Макариос и в самом деле преследовал только собственные корыстные цели, насколько выгоднее для него было бы сидеть тихо, оставаясь главой местной автокефальной церкви, разве не так? Если Эносис и в самом деле случится, Макариос станет никем, вроде архиепископа Критского. Нет, что бы вы про нас ни думали, вы же не можете не понимать, что Эносис просто приведет нас к финансовому разорению? А вам тем не менее кажется, что мы пытаемся что-то на этом выгадать?

Он продолжал жалобным, надтреснутым голосом задавать мне вопросы, которые в те дни, должно быть, задавали себе многие киприоты, не злясь и не обижаясь, а лишь сожалея о том, что очевидные факты рождают столько взаимного непонимания. Как бы всё растолковать, объяснить?

В конце концов, разве одним из символов веры Содружества не было самоопределение? И если Индии и Судану дозволено его требовать, то почему в этом отказывают грекам Кипра?

— Вот о чем я спрашиваю сам себя, — печально проговорил Панос. — И если сейчас это несвоевременно, мы готовы ждать — ждать не год и не два, если потребуется, — и нам довольно будет только обещания, что в один прекрасный день мы сможем голосовать.

И добавил с улыбкой:

— Может быть, даже против Эносиса — кто знает? У нас тут многие сомневаются в том, что перемены будут к лучшему. Но право, всего лишь право— пообещайте нам его, и остров будет ваш.

До Кирении мы доехали уже в сумерках и, несмотря на усталость, решили пропустить по стаканчику вина у Клито, на сон грядущий. Там к нам присоединились Лоизус "Медведь" и Андреас "Мореход": оба ждали автобуса в деревню. "Медведь" покупал дерево для балконных ставен во втором этаже и поездкой остался очень доволен. Под действием белого вина язык у него развязался, и он раскрепостился настолько, что даже позволил себе пару добродушных шуток. Но тут по радио начались новости, и разговор мигом перестроился все на ту же неотвязную тему, терзавшую общественное сознание, как зубная боль.

— Как мне надоел этот Эносис, кто бы знал, — сказал сидевший в задней части магазина нищий. — Если мы вдруг его получим, что делать-то с ним будем?

Лоизус улыбнулся и сказал:

— Спокойно, спокойно. Это ради наших детей. Но спешки все равно никакой нет, вот и архиепископ так считает; к тому же британцы — они же наши друзья, — тут он дотронулся до моей руки, — и проследят за тем, чтобы никто нас не обманул.

Потом мы ехали вверх к аббатству среди мглистых холмов, и Андреас вполголоса фальшиво напевал какую-то песенку, а Лоизус нянчился со своими покупками, как ребенок с рождественскими подарками. Вечер выдался тихий на удивление, и молчаливая прохлада Дерева Безделья охватила нас со всех сторон, как вода горного озера. Под деревом, в самой тени, сидел Сабри и медитировал над чашечкой черного кофе, у него для меня была срочная информация, он нашел рожковое дерево и уже отложил необходимое количество.

— Садись, мой дорогой, — мрачноватым тоном сказал он, и я сел с ним рядом и почувствовал, как тишина блаженной истомой растекается по всему телу. Море было гладкое, как стекло. А где-то в районе мыса Ариаути — отсюда нам не было ни видно, ни слышно — кайка "Св. Георгий", груженная оружием и десятью тысячами динамитных шашек, медленно шла вдоль скалистого берега к назначенному неподалеку от Пафоса месту встречи.

— Как же здесь тихо, — сказал мой друг, отхлебнув глоток кофе. — Вот если бы еще и эти чертовы греки вели себя так же тихо; а ведь мы, турки, еще даже и не открывали рта. Греческой власти над собой мы здесь не потерпим, никогда; если будет Эносис, я уйду в горы и открою против них войну!

О господи!

На следующее утро я представил правительству краткий политический отчет, попытавшись изложить в сжатой форме эти разговоры, так, чтобы заинтересовать людей, от которых зависело принятие политических решений. Мои выводы в общем виде были таковы: в настоящее время, пока развитие событий еще не вышло из, так сказать, романтической стадии, ситуацию пока еще можно взять в свои руки и обернуть себе на пользу, сделав несколько своевременных заявлений. Это хороший шанс получить передышку лет в пятнадцать-двадцать: требуется всего-навсего пообещать провести демократический референдум. Выигрыш будет существенным — по сути, неоценимым, — поскольку он даст нам время полностью реорганизовать административный аппарат и полицию; ибо на данный момент им не по силам выдержать режим чрезвычайного положения. И пускай даже {расе Поттера) я готов поверить в то, что киприоты все как один прирожденные трусы и никогда не созреют до настоящего вооруженного восстания, меня сильно тревожит мысль о том, что критяне и родосцы могут показать им, как это делается. И с теми, и с другими я был знаком не понаслышке, и, при нынешнем состоянии нашей кипрской полиции, я никак не могу гарантировать, что их пример не окажет пагубного воздействия на общественное мнение, пусть даже такое инертное и пассивное. Степень же нашей неготовности к любому серьезному кризису я считаю просто ужасающей.

Если не считать этого, то наше моральное и юридическое право на этот остров можно было считать неоспоримыми, хотя делать ставку только на данное обстоятельство было бы ошибкой. То же касалось и турок, чье отношение к Эносису оставалось неизменно враждебным. Но хотя всякий, кто не желал, чтобы им управляли греки, поневоле вызывал симпатию, невозможно было не признать, что турки составляют меньшинство населения острова — при том, что масштаб их реального влияния как торговцев, деловых людей и промышленников вовсе уж незначителен, поскольку турки-киприоты в основном сельские жители. Кроме того, и саму их позицию было трудно определить — хотя и принято было считать, что за ней скрывается желание воссоединиться с Турцией. Фактически, речь шла не о стремлении к каким-то переменам, но о желании сохранить status quo. При Эносисе турки вряд ли могли рассчитывать на какие-то более надежные гарантии, нежели те, что обычно предоставляют совершенно безнадежным меньшинствам. Однако за пятнадцать лет многое может случиться — и я даже сам был готов поверить в то, что при сохранении традиционно дружественных англо-греческих отношений референдум может дать большинство голосов на Кипре именно нам.

Конечно, остров всегда можно удержать с помощью военной силы — но в наши дни, когда мнение избирателей в метрополии может резко измениться, едва им станет известно о кровопролитии и применении силовых методов, можно ли в принципе удержать средиземноморскую колонию, если для этого потребуются меры, более жестокие, чем обычные полицейские методы? В этом я сомневался. Помимо всего прочего, побочные эффекты кипрского конфликта могли повлиять еще и на прочность связей внутри Балканского пакта и НАТО.

Не знаю, насколько убедительно прозвучали все эти соображения; в пыльном царстве секретариата их вполне могли принять за бредни вольнонаемного гражданского специалиста, по видимому, слегка спятившего. Но я проверял их во многих беседах — и не только с крестьянами, но и с людьми самых разных политических взглядов, среди которых был даже личный секретарь архиепископа.

За эти долгие, полные политической эквилибристики месяцы, этнархия и сама начала испытывать определенное беспокойство перед лицом тех трудностей, с которыми ей теперь пришлось столкнуться. Разгулявшиеся как в Греции, так и на Кипре волны общественного мнения до сей поры сдерживала единственная, довольно хрупкая дамба — личный авторитет архиепископа, единственного человека, сумевшего по-прежнему держать события под контролем. Ведь и у него тоже были свои проблемы; их создавали не только балканские фанатики, сознательно раздувавшие конфликт, но и довольно-таки представительная коммунистическая партия. "Если едешь верхом на тигре, не спеши сходить наземь", — гласит китайская пословица. В том, как этнархия искала выход из создавшегося положения, чувствовалась некоторая доля паники.

Здесь мы ей ничем помочь не могли — это была прерогатива Лондона, — но телеграф молчал, а между тем, мы все чаще наблюдали знамения грядущих бед. "Если доктор не поможет, приложите подорожник" — так можно было охарактеризовать всеобщее отношение к проблеме. Да и то сказать: из окон Уайтхолла Кипр выглядел до смешного маленьким — розовое пятнышко размером с ноготь на мозаичной карте трагикомического ближневосточного ландшафта. Как бы я ни был разочарован подобным отношением со стороны начальства, у меня хватило сообразительности просчитать, что на осмысление истинного положения дел у Лондона уйдет примерно шесть месяцев, поскольку именно за этот срок рост недовольства на Балканах вызовет озабоченность у Министерства иностранных дел. Поток отчетов из Афин и Анкары покажет чиновникам, как быстро нарастает волна недовольства, и что необходимо, наконец, всерьез задуматься о Кипре, вместо того, чтобы отделываться равнодушными или сердитыми отписками.

Через десять дней крошечный отряд Рена нанес хорошо спланированный удар, захватив на пустынном пляже неподалеку от Хлоракиса кайку "Святой Георгий" вместе с грузом и экипажем, состоявшим из пяти граждан Греции, а также арестовав и восьмерых киприотов, что ждали ее на берегу. Спланировал операцию по переброске оружия, как выяснилось, Сократес Лойзидес, выдворенный с Кипра в 1950 году за подрывную деятельность. Из документов, которые он любезно захватил с собой, явствовало, что на острове существует "хорошо вооруженная и подготовленная революционная организация ЭМАК, которая ставит своей целью свержение Кипрского правительства". Судя по всему, он как раз работал над вводной частью революционного манифеста, когда Рен отдал команду к захвату: документ оказался незаконченным, хотя его и так уже переполняла цветистая риторика, которой я вволю наслушался за прошедший год в столичных кофейнях. А еще на эту операцию — что было типично для киприота — он захватил с собой учебник по грамматике английского языка; судя по всему, в перерывах между революционными свершениями он штудировал неправильные глаголы. (Насколько мне известно, он и сейчас весьма серьезно занимается своим образованием в Никосийском центральной тюрьме, и вряд ли стоит удивляться, если в ближайшие десять лет он сдаст заочные экзамены в какой-нибудь из британских университетов). Всякая трагедия корнями уходит в человеческую комедию, и даже здесь, на поворотном пункте нашей истории, дух иррационального, который вечно витает над греческой сценой, продолжает веять на нас своими крылышками; когда в Пафосе начались судебные слушанья по этому делу, невозможно было без улыбки смотреть на компанию головорезов, восседавших на скамье подсудимых, до того ярко они символизировали собой все островное крестьянство, тех милейших, едва читающих по складам людей, которые укрывали у себя множество солдат Содружества после того, как немцы разгромили нас в Греции. Во время процесса в качестве специального корреспондента ненадолго появился Падди Ли Фермор, и мы вместе сидели на узкой скамье в зале пафосского суда, покуда снаружи бесновалась толпа, и ученые речи адвокатов перемежались звуками бьющегося стекла и характерным улюлюканьем. Конечно, с логической точки зрения все эти парни были просто-напросто не в себе; хуже того, они и впрямь пребывали в счастливом неведении относительно того наказания — вплоть до смертной казни, — которое могли понести за совершенное ими уголовное преступление. Юристов это поставило в тупик. Подсудимые не выказали абсолютно никакого чувства гражданской правовой сознательности, да и, по большому счету, никакой особенной убежденности в деле революции. Буквально с самого начала процессу сопутствовала атмосфера добродушного фарса — поскольку все происходившее относилось к опереточному миру фантазий, на которых держатся расхожие представления греков о современной истории. Сам Лойзидес, близорукий, мучительно застенчивый, не знающий, куда девать длинные, как у паука руки и ноги, вел себя как школьник, которого обвинили в том, что он зажарил собственную тетушку. У него была маленькая темноволосая японская голова, которую он вообще старался не поднимать, в отличие от остальных своих товарищей, буквально купавшихся в лучах славы: особенно хороши были киприоты, набор простейших деревенских типажей, на месте каждого из которых можно было в любой момент смело представить себе любого из моих соседей. Когда оглашался приговор, они улыбались как дети и жадно вслушивались в доносившийся снаружи шум. Они в полной мере ощущали себя героями и мучениками.

Мы, со своей стороны, были исполнены совершенно необъяснимого восторга от того изящества и профессионализма, с которыми Рен осуществил свою маленькую операцию; это доказывало, что полицейские силы, даже такие ничтожные, могут использоваться весьма эффективно — впрочем, если учесть их численный состав и то безнадежно запущенное состояние, в котором они пребывали, то нельзя не признать, что на протяжении всего этого безумного года они действительно творили чудеса.

"Пока у нас играют оперетту", — лучше об этих событиях и не скажешь.

— Но что будет, — из чистого любопытства спросил как-то раз мой брат, — если в середине спектакля раздастся настоящий выстрел, и артист упадет мертвым?

— До такого здесь никогда не дойдет, — сказал я.

— Мне о подобной уверенности остается только мечтать, — ответил он.

Мне тоже: но произнести это вслух я не имел права.


Читать далее

Точка необратимости

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть