Минаев и Оля шли по длинной аллее сада. Персидская сирень изнемогала от избытка счастья. Минаев держал Олю за руку. Скоро два года, как они поженились, а они походили на влюбленных, которые только что признались друг другу в своих чувствах. Эти два года были шумными и трудными, слова любви умирали прежде, чем их можно было выговорить. Еще неделю назад Ольга сидела в подвале полуразрушенного берлинского дома и повторяла: «Я — сорока, дай Оку». Теперь это кончилось…
— Теперь ты — Оля. Да, да, не спорь. Ты была розой и розеткой, луной, Полтавой, липой, иголкой, Двиной, ласточкой. «Роза» вызывала на курганчике «серну». А роз там не было — только сухая трава и мины. Ты была «зарей», ты вызвала Чегодаева, а его убил снаряд, а ты сказала: «Чегодаев передает, что у него все в порядке, то есть Чегодаева убили, а передает капитан Бабушкин». Ты была на Потсдамерплатц «сорокой», и Терешкович смеялся: «А ведь правда, трещит, как сорока». Это было за час до того, как он выбежал на улицу. Говорят, что Кейтель вчера не знал, куда ему положить свой жезл, пока он подписывал, а один американский фотограф мечтал выменять этот жезл на сигареты. Фрицы кончились, Оля. Ты понимаешь, что это значит? Ты не сорока и не Двина. Если я теперь назову тебя ласточкой, то уж никак не по телефону, а только на ухо, чтобы никто не слышал. Потому что война кончилась, и ты теперь не розетка, а Оля, моя Оля!..
Он упивался звучанием ее имени, как будто впервые его произносил.
— Когда я тебя увидала в первый раз, я испугалась. Это было пятого августа возле Клетской. Порвалась связь. А ты вызывал полковника. Ты, наверно, очень рассердился, сказал: «А вы вообще умеете разговаривать по телефону? Может быть, вы думаете, что это не телефон, а стиральная машина?» Ну, почему ты тогда сказал «стиральная машина» и еще улыбнулся? Если бы ты выругался, я не обиделась бы, я уже знала, что на войне все ругаются. А когда я услышала «стиральная машина», я чуть не расплакалась..
— А я тогда подумал — милая девушка…
— Милая и вдруг стиральная машина!.. Митя, ты знаешь, я уже тогда поняла, что не могу спокойно на тебя глядеть… Когда мы наступали, помнишь, в конце февраля — неудачное наступление на Орел, ты пришел замерзший, пил кипяток. Я хотела за тобой поухаживать, а ты мне сказал: «Осторожно. У меня жена ревнивая».
— Это потому, что мне очень хотелось взять твою руку… А ты поверила?
— Я поверила, что ты решил меня задразнить, ведь ты мне до этого несколько раз говорил, что не женат.
— Я не решался сказать. Только в Чернигове…
— Почему там?
— Река была, каштаны… Погляди, какая сирень!..
— Она уж доцветает. Помнишь, возле Думиничей — перед Орлом — я наломала букет и принесла тебе?
— Там сильно бомбили. Ранили Бабаджака… А из тех, кто был на курганчике, почти никого не осталось. Жалко, что Осип не с нами.
— Где он?
— Они пошли южнее — на Потсдам. Ты знаешь, Оля, он хороший человек, только не умеет сказать то, что чувствует. Как я… Впрочем, кто умеет? Разве что поэты, а они, наверно, ничего не чувствуют. Я, когда не умею, дурачусь, а Осип скрипит…
— Митя, ты думал на том кургане, что ты выживешь?
— Думал, что не выживу, а казалось мне, что обязательно выживу. По-моему, всем так казалось: убивают, а я выживу… Терешкович недавно звал в Ярославль. Помнишь?..
— Да… Таня и Маечка…
— На курганчике был Зарубин. Помнишь «мистера»? Он так медленно говорил, что можно было уснуть между двумя словами. А погиб, когда контратаковали, побежал впереди всех. Магарадзе танцовал… Бродский рассказывал, как он сидел в обсерватории — глядел на звезды. А ты тогда, наверно, кричала: «Луна, я Венера»… Он взорвался на мине. А Лину помнишь — какая она была маленькая и тащила Шаповалова… Никогда я их не забуду. Ты мне говорила, что я тебя брошу. А мы никогда не сможем друг друга бросить — мы вместе были на курганчике…
— Ты мне сказал прошлым летом — до Орши, что хочешь на Амур, помнишь? Я спросила — почему? Ты сказал: «Там тигры». Я думала, что ты про танки…
— Нет, про живых — с пятнами. Мы поедем туда и поедем на Кавказ — нельзя только по Лермонтову, хочется самому взобраться. Мы будем много ездить, много работать, много смеяться, много любить. Хорошо?..
Он подозвал собачонку: она все та же, плетется возле его ног; только год назад Минаев ее переименовал, сказал: «Отныне „доктор Геббельс“ будет называться Гепка — я уважаю его седины, нельзя оскорблять честного и доброго пса». Гепка действительно поседел, стал тише, неохотно показывает фокусы.
— Гепка, ты рад, что попал к себе на родину? Отрекаешься?.. А я рад, что я на твоей родине, рад, что приехал, и еще больше обрадуюсь, когда уеду. Гепка, тебе предстоит увидеть Москву. Одно условие — не облаивать ни милиционеров, ни мамулю. Слушай, Оля, мы приедем, наверно, в июне или в июле, будет очень жарко. Ты конечно, первым делом потребуешь мороженого. Мы приедем с Белорусского. Потом — улица Горького. Дом, тот самый, что у Пушкина — симпатичные львы. Потом башенка с Лепешинской. Направо Пушкин. На бульваре дети верещат, а мамаши сонные от жары… Потом по Метростроевской. Откровенно говоря нужно бы раньше свернуть — по Садовым, но мы должны с тобой представиться Пушкину. Я именно возле памятника Пушкину мечтал: «Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще мирры и вина». Мне тогда было тринадцать лет, и чтобы поцеловать кого-нибудь… это я презирал, не иначе как лобзания… А потом живо к мамуле. Ты увидишь, какая у меня мамуля!..
Лицо Оли выражало глубокое и радостное изумление миром. (Именно это изумление люди, плохо ее знавшие, принимали за испуг.) Вот она идет навстречу миру с Митей…
Они еще долго ходили по золотым дорожкам среди сирени. Они больше не разговаривали — слова казались ненужными, так сходны были их мысли и чувства. Только когда они возвращались к дому, где их ждал лейтенант Корушкин, Минаев остановился и на ухо сказал Оле:
— Я забыл тебе сказать… Мы победили — это абсолютно точно.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления