В книгу входят три повести: «Макук» и «Бурное море» — о капитанах и рыбаках дальневосточного рыбного флота, их труде, любви к морю и своей профессии и «Хорошо мы пели...» — о жизни молодых специалистов на Камчатке.
I
Наш «Онгудай» стоит у причала. Вид у него потрепанный: борта, побитые морем, пестрят ржавчиной, из-под остатков черной краски проглядывает сурик. Кормовая стрела, погнутая при швартовке к плавбазе в зыбь, понуро склонилась. Одно из окон на ходовом мостике зияет черной дырой: в последний шторм дурная волна навалилась на «Онгудай», выдавила стекло, свернула тумбу локатора и отбросила рулевого к штурманскому столу.
На руле тогда стоял Брюсов. После он рассказывал:
— Она ка-а-ак шуранет! Не успел я очухаться, а шлепанцев нету... Так и остались мои шлепанцы в Охотском море.
Всем своим видом сейнер говорил об усталости, о минувшей борьбе с ветром и морем и о крайне необходимом ремонте.
Вчера мы пришли с моря.
Весной ловили нерестовую селедку на Сахалине, летом камбалу в Охотском море возле Большерецка и Озерной, потом жировую сельдь в Беринговом и, наконец, сайру у берегов Японии и у острова Шикотан. Соскучились по берегу страшно. После долгих ночных вахт, когда небо затянуто мглистыми тучами, ветер тоскливо свистит в снастях, а море бросает сейнер в самые непредвиденные стороны, берег кажется необыкновенно желанным. Вспоминаются высокие береговые окна, непринайтовленные к полу столы и стулья, некачающиеся потолки. А огни вечерних улиц, запах травы или снега, девичьи взгляды мутят голову. И не раз в прыгающих волнах какого-нибудь моря мерещилось что-нибудь береговое.
Но скоро в отпуск. Поставим «Онгудай» в ремонт — и в отпуск. Можно будет месяца три валяться на диване и листать книжки или ходить в кино или еще куда-нибудь и не думать о вахте. Не думать и об ахтерпике[1]Объяснение морских и рыболовецких терминов дано в конце книги., что там дырка — через сальник баллера руля просачивается вода — и что он постоянно затопляется.
— Нет, не могу я, — прервал мои размышления Борис.
— Ты это о чем?
— Ну разве об этом мечтал я, когда учился в мореходке? — тоскливо продолжает он. Потом приваливается на одно плечо и вытягивает ногу. Его серые глаза, в обычное время суетливые, потускнели, веснушчатое лицо грустно. А густые белые волосы, которые всегда кокетливо выглядывают из-под щегольской мичманки, спрятаны, и сама мичманка надвинута на самые уши. — Что здесь хорошего? — морщится он. — Тоска, грязь... бич на биче.
Мы с ним сидим на сопке. Вышли прогуляться, походить по твердой земле — каюта надоела до чертиков. Внизу под нами бухта. Ее обступили сопки. У их подножий расположен рыбацкий поселок, склады, причалы. Совсем недавно здесь был только один причал, возле которого толпились деревянные кунгасы и кавасаки, а теперь вот траулеры, океанские сейнеры, громадины мастерских. Только больших домов пока не видно.
— Просто мы устали от моря, — говорю я, — в отпуск надо.
— А после отпуска что? — встрепенулся Борис. — Ну разве это пароходы? — он кивает в сторону сейнеров, вид которых похлеще, чем у нашего «Онгудая». — Когда закончил мореходку, мечтал попасть на большой шип, уйти в кругосветное плавание, полазить за кордоном, посмотреть южные моря с коралловыми рифами, экватор... а попал в рыбкину контору. Что здесь хорошего? Что мы видим? Рыба да море, море да рыба. А если еще семейством в этой дыре обзавестись... прямой путь к идиотизму.
Вообще прав Борька. Дыра здесь. На весь поселок всего один магазин, где вместе с рыбацкими сапогами и проолифленными куртками, телогрейками и ватными штанами продают каменную колбасу, консервы и шампанское. В другом углу магазина куча соли. Тут же продают керосин в разлив и спички. На прилавке рядом — часы, пуговицы, топоры, нитки и огнетушитель. Огнетушитель, конечно, не продается.
Есть еще клуб. Это большой деревянный сарай, заштукатуренный и побеленный; раньше здесь рыбачки неводы шили, а теперь вот клуб — через день кино и танцы. Танцуют одетые, лихо топают сапогами.
— Куда деть сегодняшний вечер? — вздыхает Борис. — В клуб я не пойду... — Помолчав, добавляет: — И это первый день на берегу.
— Пойдем гуся есть.
— Гуся? Где?
— Не знаю еще.
— Посмотри! — приподнялся он. — Кажется, мережи идут? Уж не за нами ли?
На сопку поднимаются двое ребят. Одинакового примерно роста, краснощекие, быстроглазые, хитрые насквозь. У одного лицо круглое, у другого — продолговатое, у одного нос пуговкой, у другого — вытянутый. Один говорит редко, с раздумьями, другой строчит скороговоркой. Это Мишка с Васькой, наши матросы, неразлучные друзья. Они из одной деревни. А «мережами» их прозвал боцман: как-то Васька рассказывал, как у них под Рязанью карасей ловят мережами. С тех пор и пошло — мережи.
Друзья загребают широченными штанами снег, коверкотовые пальто с каракулевыми воротниками волочатся по снегу. Каракулевые шапки сдвинуты набекрень.
— Слышали новость? — говорит Васька, отдуваясь.
— В чем дело?
— В море идем, — говорит Мишка.
— Как в море? — удивился Борис.
— А так: на две недели выгоняют минтай ловить. Мы с Мишкой уже домой собрались...
— Уже и по́льта покупили, — перебивает своего друга Мишка, любуясь рукавом своего пальто.
— ...а в конторе расчета не дают, — продолжает Василий, — говорят, приходите через две недели после рейса.
— Только щас из конторы, — добавил Мишка.
— Какой минтай, какое море? — вспыхивает Борис. — Мы ведь в ремонт становимся.
— Начальству виднее, — вздохнул Васька, — им план давай, а тут хучь пропади.
— В этом-то году с селедочкой-то прогар, план-то не взяли, — опять перебивает своего дружка Михаил, — вот на минтае и хотят выехать. Во как!
— У нас же течь в ахтерпике, сальниковую набивку срочнейше менять надо...
Спускаемся с сопки. Настроение — хуже некуда. Море сейчас плохое: штормы, снегопады, обледенения. Когда задует «северняк», или, как говорят моряки, «норд», ванты и борта обрастают толстой коркой льда, брашпиль превращается в сплошную глыбу, а шпигаты закупориваются и задерживают сток воды с палубы. Лед надо скалывать, занятие — не из приятных. У «Онгудая» к тому же течь — механики последние недели в рейсе не вылазили из ахтерпика, все подбивали сальник.
— С ума они там посходили? — не утихает Борис.
Подошли к «Онгудаю». На палубе толпятся ребята. Никого не узнаешь: притихшие, угрюмые, в галстуках, начищенных ботинках, длинных пальто. Пассажиры, да и только. А несколько дней назад, когда подходили к порту, — радостные флибустьеры: в высоких по бедро сапогах, куртках с наплечниками, бородатые, обветренные. Вот как портит людей нежелательная новость! Да еще тонкие, безвольные подбородки вместо шотландских бород...
— Слышали? — спрашивает боцман. Он сидит на борту, задумчиво стряхивает пепел с папиросы.
— Да, — буркнул Борис.
— А про нового капитана?
— Какого там еще нового? Петрович куда же делся?
— Заболел, — со вздохом сказал боцман.
— «Заболел», — влез второй механик. — Сам заболел, жена заболела. На курорт уезжает, лечиться. — Слово «лечиться» механик произносит желчно, с иронией. — Никаких болезней не было, когда на сайре пятаки гребли, а тут — разболелся... Минтай не сайра и даже не камбала.
— Знает, почем соль, — добавляет радист.
— А вместо него кто?
— Заместо него назначили какого-то куркуля, — продолжает боцман. — Лет десять назад он на кунгасах да кавасонах рыбачил, а сейчас дырки в шлюпках заколачивает, шлюпки конопатит.
— Какие дырки, какие шлюпки? — Все эти новости прямо ошарашили Бориса, он даже фуражку сдвинул на затылок, что бывает у него в моменты крайней озадаченности. — Шутишь, боцман?
— Зачем шутить? Минут двадцать назад тут был главный капитан флота. Говорит, ваш новый капитан хоть и не очень грамотный и без нашивок, но в рыбацких делах собаку съел.
— Говорит, Японское море знает, как собственные карманы, — опять влез механик.
— Вот он, может, шутит, — вставил радист.
— Оля-ля-ля! — присвистнул Борис.
Одна новость лучше другой. Петрович что-то схитрил, конечно. Правда, в последние дни на сайре, когда полмесяца лежали носом на волну, он чувствовал себя очень плохо. Но тогда все мы выглядели не лучше: идет человек по коридорам, держась за стенки, и не поймешь, от чего он шатается: от качки или от болезни.
— Ну собирайтесь, — тихо сказал боцман, — пойдем гуся, что ли попробуем. Приход-то отметить надо.
Идем с Борькой в каюту. В коридоре из шестиместки вывалилась странная фигура: растрепанная, всклокоченная, один глаз спрятался в кровоподтеке. Из кармана торчит пук денег, в руках бутылка коньяка. Это Андрей.
— Чиф! — схватил он меня за рукав. — Поздравляю с очередным свинством нашего капитана. Выпьем?
— Иди спать.
— Нет, сначала выпьем... — Он пошатнулся и, если бы не Борис, упал бы. Бутылка покатилась под трап, деньги посыпались веером. — Вы с-с-симпатичные парни, выпьем...
— Андрюха, ты это че? — подлетел Васька, они с Мишкой шли за нами. — Ну-ка, милок, айда в кубрик, там выступать будешь, Миш, поддержи!
Они взяли Андрея под руки, повели в кубрик. В море это незаменимый работник, нет дела — найдет, а вот на берегу... На берегу, если бы ребята не следили за ним, он за один день спустил бы месячную, например, зарплату.
— Вот что нас ждет в этой дыре, — говорит Борька, входя в каюту, — пить, тупеть и превращаться в скотов.
Открываем рундуки, достаем парадные тужурки, сорочки, ботинки, которые не надевали уже несколько месяцев. Борька налаживает бритву, хотя брить ему будто бы и нечего.
Стук в дверь. Входят Мишка с Василием.
— Андрюху уложили спать, деньги отобрали, — доложил Васька.
— Молодцы.
— И, товарищ старпом и товарищ второй, гусь ждет. Ребята нервируются.
— Сейчас, сейчас! — смеется Борис.
Друзья потолкались у зеркала, поправили шапки и торжественно вышли. А шапки на них сидят лихо, края у шапок острые — на ночь они их напяливают на солдатские котелки. Котелки, кстати, они из армии прихватили при демобилизации.
— Ведь специально не придумаешь, — смеется Борис, — нервируются... — Он чистит щегольскую тужурку, выбирает галстуки, носки. Любуется на черные, в золотой оправе, запонки.
На судне его считают стильным парнем. Нарукавные нашивки у него шире положенных, мичманка с большущим сияющим козырьком, лихо сбита назад — эдакая видавшая виды. И краб у нее с глобусом, как у капитана дальнего плавания. Когда четыре месяца назад он пришел на «Онгудай», ребята морщились — рыбаки ведь не любят внешних эффектов, даже в одежде: сапоги, свитер, простенькая мичманка с почерневшим от морской соли крабом. Даже капитаны так ходят. А Борька сиял регалиями. Он тоже морщился: «Разве это пароходы? При первой возможности бегу в торговый флот».
— Кстати, так в чем смысл этого гуся? — спрашивает он, небрежно осаживая фуражку назад.
— Увидишь.
— Ну что ж, — он сдунул соринку с раззолоченного рукава, — посмотрим, что это за птица. We well see, we well see, как говорят наши друзья англичане.
II
Есть гуся — рыбацкая традиция, местная по крайней мере. Возвратившись с путины, парни целыми экипажами, во главе с капитанами и стармехами, идут к местным жителям, куркулям (хоть они не такие уж и куркули, но так принято: каждый местный — куркуль), выбирают гуся и... съедают его. Чтобы не ходить лишний раз за гусем, едят его почти всегда у хозяина, ибо за первым гусем следует второй...
Мы ели гуся у Сергея, у себя дома, так сказать: Сергей наш матрос, а не из местных. «Гусь» получился шумный: к радости возвращения прибавился нежелательный выход в море и, самое главное, пока мы шатались по морям, у Сергея родился Сергей Сергеич или, как он зовет его, «крохотулька».
Жена Сергея с нашей поварихой Артемовной отлично сервировали стол; у парней глаза разбегались от разных вилок и тарелочек: ведь на маленьком рыболовном судне посуда не роскошная — миска да ложка. Да еще сам гусь в дружной компании всяких закусок...
— Выпьем за «Онгудай»! — рявкал боцман, расплескивая вино. — Чтобы «Онгудай» всегда был порядочным пароходом, даже без всяких капитанов.
«Онгудай» боцман величал «пароходом», хотя это всего лишь рыболовный сейнер, похожий на современный пароход примерно как котенок на льва. Зато уж и ухаживал за ним боцман, мыл да подкрашивал! По этой вот причине он и считался лучшим боцманом в управлении.
— Сережа! — приставал он к Сергею. — За «Онгудай»! Муха не пролетит!
Сергей возился с «крохотулькой». Боцман поднес к носу малыша свою огромнейшую, потресканную и в царапинах, ногти на которой были в обрамлении несмываемых траурных дужек, клешню и стал изображать «козу».
— Ну-ну, малец, ам-ам! — Он чмокал губами и таращил глаза.
Но малыш остался безучастным. Он смотрел бутылочными глазками мимо «козы», покачивал головой и часто-часто дышал. Убедившись, что «Онгудай» не интересует отца, а «коза» — сына, боцман направился к поварихе.
— Артемовна! Где наше не пропадало! Вир-р-ра!
— Да хватит же! — сердито сказала повариха.
Говорили, конечно, все сразу и обо всем. Каждый считал, что он толкует самые дельные вещи, а слушать соседа не обязательно. Говорили об отпуске, новом капитане и прошедших плаваниях. Что за народ: как выпьют, так про моря. Некоторые грезили береговой жизнью.
— Как только поставим «Онгудай» в ремонт, — мечтательно, с придыхом говорил Васька второму механику, маленькому ехидному парню, который тоже собирался с моря уходить и ждал только квартиру — плавсоставу жилье давали быстрее, — как поставим, берем с Мишкой расчет — и к себе. В колхоз. Дома купим. Мне брательник уже присмотрел, недорого. А рыбу пусть ловит тот, кто ее пускал. На берегу лучше.
— Что ты! Конечно, — соглашался второй механик. — Я тоже уйду. Вот квартиру бы!
— А ты дом купи, — советовал Василий, — деньгу, чай, заколотили.
— Жена не хочет... услуг нету.
— Подумаешь — услуг! Что она у тебя, на улицу не сбегает?
— А ванная? Газ, паровое отопление? А если свой дом, то с дровами замучаешься.
— Это точно.
— Да и деньги останутся.
— Ну?
К ним подошел боцман. Потянулся было чокнуться, но вдруг отстранил руку и насупился: до него дошел смысл разговора.
— На берег, медузы? — Он закачал из стороны в сторону пальцем перед Васькиным носом. — И ближе чем на тысячу миль к морю ни-ни...
— Да отстань, Егорович, — поморщился Васька, — дай хоть здесь дыхнуть. — И опять ко второму механику: — Ты знаешь, как у нас в Рязанской области? О-о-о!.. Лес... речка... природа всякая. А тут что? Вода и вода.
— Эх, мережи! — вздохнул боцман. — И-эх! — еще раз вздохнул он и добавил: — Чтоб вас клопы съели!
Не любил боцман ни второго механика, ни Мишку с Васькой. Не нравилось ему, что они, как говорит Васька, «временные», в море пошли за длинным рублем и все время расхваливают береговую жизнь. Во время выборки невода он обычно рычал на них: «Как тянешь, медуза? Быстрее! На море все делается быстро и точно». Те говорили «есть», а сами и не думали исправляться. Они все делали по-крестьянски медленно. Правда, основательно. Боцман, конечно, ценил их старания, но не утихал: «Мережи, Алехи! Навязались на мою шею, узурпаторы...» Впрочем, они на это мало обращали внимания, поняв, что других слов для них у боцмана нет.
— Ты знаешь, чиф, — вздохнул Борис, любуясь ногтями, — скука. Не вынесу я этой жизни... — Борька совсем раскис, даже больше, чем днем. — Посмотри на боцмана... (Боцман между тем вразвалку, как перегруженная баржа в зыбь, колесил по комнате.) Так пьют только крокодилы, и то, я думаю, под настроение, а этих частников, — Борис кивнул в сторону Мишки с Васькой, — я терпеть не могу. Бежать из этой рыбкиной конторы, иначе ждет участь Андрюхи.
К нам подсел стармех.
— Как ты думаешь, дед, — обратился к нему Борис, — «Онгудай» дотянет до ремонта? Не развалится?
— Не должен.
— Все побито, изношено... в море с таким сальником...
— В принципе я против рейса, — продолжал стармех, пуская колечки дыма, — в море проторчим зря. Какая сейчас рыба!
— Да еще с новым капитаном. Ты что-нибудь о нем слышал? Кто он?
— Обыкновенный рыбак. Из местных. В прошлом, говорят, на кунгасах хорошо рыбачил.
— Кунгас — это не океанский сейнер. Впрочем, если так, то почему же сейчас на берегу шлюпки конопатит?
— Нужного диплома нет. Раньше им, всем местным, с малыми дипломами разрешали на сейнерах работать, а теперь кончилась лавочка. Что-то в этом роде толковал мне капитан флота.
— Короче — с куркулем в море идем.
— Начальству виднее, — невозмутимо продолжал стармех, — оно, как говорится, газеты читает.
— Просто вместо Петровича заткнули дырку.
— Возможно, и так.
К концу вечера, когда вдоволь наговорились и в тарелках появились окурки, ребята разбрелись по квартире и занялись делами, кому что подходило по характеру. Мишка с Василием и второй механик размечтались о береговой жизни, Новокощенов, заочник мореходки, копался в книжном шкафу, человека три топтались возле радиста — он радиолу настраивал, а Брюсов, записной остряк, развлекал Артемовну и жену Сергея, рассказывал, видимо, им что-то уж очень смешное, потому что Артемовна уже отмахивалась от него. И вдруг боцман:
— Р-р-разойдись, узурпаторы! Веселиться хочу! — Он вывалился на середину. — «Бар-р-рыню»!
Ему поставили «барыню». Он старательно взмахивал руками, еще старательнее топал исполинскими ножищами и... никак не мог попасть в такт музыки. Однако это «выступление» захмелевшего боцмана всем понравилось: все дружно хлопали и смеялись.
После боцманского танца вечеринка, как говорят механики, пошла вразнос. Мишка с Василием загорланили какую-то песню — я ее никогда не слышал:
И где мы ни будем,
Мы не забудем
Песню, что с нами ишла...
Боцман укладывался на кушетку, а кто-то на ней издавал уже звуки закипающего чайника. Тогда Артемовна вытолкала всех нас в спины и пожелала нам спокойной ночи.
Возвращались на «Онгудай» нестройной толпой. Боцман кому-то что-то доказывал и оседал назад — его Брюсов с Борисом держали, — Мишка с Васькой отрывали «и где мы не будем, мы не забудем...»
Ночь была лунная, с морозным сухим воздухом. Искрился снег. Такой снег у нас сейчас в Московской области. Там сейчас еще день не кончился, а здесь глухая ночь. Мои младшие братья, наверно, пришли из школы и зашнуровывают коньки. На озере их ждут такие же огольцы с клюшками. Старший пришел с завода, моет руки и рассказывает бабке веселые истории. Она накрывает на стол и ворчит на малышей. Кончится рейс — и в отпуск... в отпуск!
Над бухтой белело зимнее небо. Большая Медведица изогнутой ручкой свесилась над «Онгудаем». Серебрились вершины сопок вдали. Тишина. Только скрипнули сходни под грузным боцманом и послышалось в последний раз его «муха не пролетит».
«Онгудай» ждал нового дня и нового капитана.
III
На следующий день, утром, на пирсе появился старик. Мы готовили «Онгудай» к выходу в море: расхаживали блоки, меняли снасти, грузили промысловое оборудование. Борька на штурманской рубке подкрашивал комсомольский значок. Мишка с Васькой сращивали концы.
— Как работаете, Алехи! — ворчал на них боцман. — Так лапти плетут в вашей Рязани!
— Егорович, мы же делаем, как ты учил: кабалку пущаем по ходу, но что-то ня так...
— Ня так, ня так, као, чао... — передразнивал он их. — Чтоб вас клопы съели! Тьфу! — У боцмана было плохое самочувствие после вчерашнего «гуся», но это мало трогало друзей: один шмыгал носом, стараясь придать своей мордочке скорбный вид, физиономия другого — себе на уме — хитренько улыбалась. — Нагородили тут, узурпаторы! — не утихал боцман. Он начал переделывать Васькину работу.
Старик внимательно смотрел на нас. Молчал. Потом отвернул полу полушубка, достал кисет и бумагу, стал мастерить самокрутку.
— Тебе чего, дед? — спросил его боцман. — Рыбки на уху?
— Старпома. — Старик несмело, как-то скромно улыбнулся.
Я подошел.
Он протянул направление из отдела кадров: «...Назначается капитаном «Онгудая»... И управленческая печать с подписью начальства.
Я растерялся. Это получилось неловко; старик заметил мою растерянность и смутился еще больше. Но делать нечего, представил команде. Кстати, почти все на палубе были.
После моих слов «это наш новый капитан, Михаил Александрович Макуков» на лицах ребят так и мелькнуло: «Вот это капитан!»
Действительно: гофрированный морщинами лоб, нависший над губами немного горбатый сухой нос, спокойный взгляд усталых, с чуть опущенными по краям веками глаз, делали его похожим скорее на ночного сторожа, нежели на небрежного кепа. К тому же стоптанные валенки, старенький полушубок и шапка с отвислым ухом довершали это сходство. Полная противоположность элегантному Петровичу.
Мишка с Васькой открыли рты и, конечно же, ничего не понимали. Борька уронил банку с краской, а подвижное лицо Брюсова вопросительно вытянулось — он не нашелся даже чтобы сострить. Боцман рассматривал свой сапог. Может, это шутка?
Однако дед не смеялся. Он спросил у меня ключ от капитанской каюты и, попыхивая сладковатым дымом махорки, протопал кривыми валенками среди притихших ребят — только Васькино «гы» послышалось за нашими спинами.
На рыболовном флоте мне приходилось видеть всяких капитанов: и крикливых самодуров, и лихих мореходцев, и обветренных до трещин на скулах, с охрипшими голосами камчатских шкиперов, и капитанов-аристократов, которые, отчитывая помощника или боцмана, не повышают голоса, — впрочем, от этого спокойствия боцмана потеют, — и капитанов-щеголей, каким был наш Петрович. У всех одно: властный взгляд и уверенность в каждом жесте. А этот...
Когда передавали судно, на сдаточных актах его узловатые, с въевшейся в трещины смолою пальцы нацарапали клинописью: «Судно принял... Макук...» Да, он будто полюбовался на свое «Макук» — откинул голову назад и с полминуты двигал бровями, не выпуская ручку из рук. Глядя на него, Борька закашлялся, а у стармеха дрогнули уголки рта.
Потом новый капитан аккуратно — уж очень аккуратно! — собрал все документы и потопал кривыми валенками в контору улаживать формальности по приемке судна.
За обедом боцман возмущался:
— Двадцать лет рыбачу, на каких пароходах только не молотил, но такого не видел...
— Ты много чего не видел, Егорович, — подковыривал его Брюсов, — только зря ракушкой оброс.
— Черт знает что творится, — не утихал боцман. — Скоро Артемовну на мостик поставят!
— Вась, а Вась, это не из ваших Васюков?
— Говорят, он на кунгасах здорово рыбачил.
— Ну-ну... возле бухты, за сопкой...
— А куда на кунгасе уйдешь? Только возле берега лазить.
— Братцы-ы! А нос-то крючком!
— Но это еще не всякий орел, у кого нос крючком, — заключил боцман.
— Борис Игнатьевич, — обратился Брюсов к Борису, — а хоть зовут-то его как?
— Макук, — сказал Борька и поднял палец вверх.
— Вот Макук так Макук, — шмыгнул носом Васька.
В салон вошел новый капитан — он возвратился из конторы. Шум стих. Все украдкой, но с большим любопытством следили за ним. Он как-то неловко, смущаясь, прошел в уголок, присел на диване. Артемовна пригласила его на капитанское место, где она уже накрыла. Он сел, долго искал место, где положить шапку, стал есть.
Бросились в глаза его руки. Черные от въевшейся смолы, с надавленными работой пальцами, узловатые в суставах, тонкие в запястьях. Как лопаты. Они даже ложку коряво держали. А съезжающий рукав свитера он то и дело подворачивал. Причем подворачивал, когда в ложке был суп, который выплескивался капельками.
Вспомнились руки Петровича... А как Петрович ел! Схлебывал с кончика ложки, тарелку отклонял от себя. Много говорил за обедом. Иногда отодвигал тарелку и рассказывал, как юнгой ходил на паруснике, как однажды на камни выбросило. Часто делился похождениями на берегу или обсуждал новые романы... Этот ел молча. Медленно и аккуратно. Упал кусок хлеба. Он поднял его, сдунул мнимые соринки и продолжал есть. Петрович такой кусок отодвинул бы или кинул в мусорное ведро. Пообедав, новый капитан достал кисет и бумагу, стал мастерить самокрутку.
Брюсов попытался втянуть его в разговор. Дипломатично закидывал удочки в разные рыбацкие истории, стал рассказывать о сказочных уловах, штормах, авариях и редкостных рыбах. Макук, как уже окрестила его команда, молчал. Тогда Брюсов рассказал о прошлогоднем урагане, который выбросил девять траулеров в Курильском проливе. Дед рассеянно заметил:
— Бывают случаи. Наверно, в море не успели выттить.
— А вы в ураган попадали?
— Бывали случаи.
Больше Брюсову ничего добиться не удалось. После обеда ребята вывалили на палубу продолжать работу. Макук подошел ко мне:
— Как у вас лебедка?
— Нормально.
— А сетевыборочные машинки?
— Да тоже вроде нормально.
— Оттяжки на стрелах надо заменить, никуда не годятся, — как-то озабоченно продолжал он, — и блок на правой стреле заменить бы.
— Хорошо, Михаил Александрович. — Черт возьми! Как он заметил, что у блока правой стрелы шкив погнут? Утром мы с боцманом рассматривали этот блок и решили не менять. Две недели, мол, срок небольшой, поработает.
Остаток дня я бегал по складам, выписывая снабжение, и ругался в конторе с упрямыми бухгалтерами, а Борька гонял «Онгудай» от одного причала к другому, грузил снабжение, принимал воду, топливо. Макук в наши дела не вмешивался. Он таскал боцмана по палубе — они промысловое вооружение рассматривали. Трогая узловатым пальцем какой-нибудь блочок, Макук говорил тихо:
— Ведь заедает трос. Заменить бы.
— Рейсу конец, отработал.
— Все одно.
Или, щурясь на оснащение стрелы, постукивал узловатым пальцем по ней:
— Все менять надо, соль поизъедала.
— И без них работы много.
— На переходе сделаем.
Боцман помалкивал. А иногда улыбался — рыбак рыбака видит издалека. Настоящий рыбак прежде всего позаботится о промысловом вооружении. Прежде всего.
Борька психовал:
— Этот дед меня с ума сведет. Говорю ему: «Промысловой карты нету, пеленгатор барахлит», а он: «Обойдемся». Я не понимаю, как без карты работать? А без пеленгатора? Как будем без пеленгатора определяться, ведь горизонта почти не бывает. Да и светил. Не капитан, а приложение к капитанскому мостику...
За ужином произошла неприятная история. Брюсов опять пытался втянуть нового капитана в разговор, но тщетно. Тогда Брюсов, обращаясь в основном к Макуку, загнул историю о «вот таком» палтусе, которого мы чуть не поймали в Охотском море. Будто бы палтус, уходя с палубы, кричал в голос и Ваську так хлобыстнул хвостом, что у того несколько дней бок болел... От этого палтуса у боцмана запершило в горле, Мишка, сдерживая, смех, покраснел, а Василий, как главный в этой истории, расхохотался в открытую. Это было уже слишком...
Дед растерялся. Он озадаченно и виновато посмотрел на нас — не знал, как быть: принять за шутку и смеяться вместе со всеми или обидеться — и опустил глаза.
Водворилось неловкое молчание. Только Артемовна загремела кастрюлями на камбузе и со словом «бесстыдники» задвинула с грохотом раздаточное окно. С плохим настроением расходились из кают-компании.
Я мысленно поклялся сделать Брюсова гальюнщиком на весь рейс, но меня опередил боцман: отведя его в сторону, боцман поднес кулак к носу Брюсова и раздельно спросил:
— Ну что? Сам умнеть будешь или помогать тебе надо?
— А зачем же кулак, Егорович?
— Это мое такое сердечное желание. Ну?
— Сам.
— Посмотрим. А после работы отправляйся в гальюн, и чтобы гальюн блестел, как...
— Это тоже твое такое сердечное желание?
— Нет, это служебное дело. А еще какие вопросы имеются?
— Все ясно: наливай да пей.
— Ну и добре. — Боцман опустил кулак.
Этим методом убеждения он пользовался очень редко, когда затрагивали его какие-то исключительные сердечные струны. Никто из матросов, правда, этого метода убеждения не испытал, прения обычно прекращались — уж очень кулак большой: а вдруг опустится?
Вечером я зашел и в каюту к Макуку, принес на подпись расписание вахт, акты, приказы. Среди них был приказ и о наказании Брюсова.
— А это зачем? — спросил он, не отрываясь от работы. Он строгал из бамбуковой чурки игличку для ремонта трала.
— Как зачем? Порядок-то на судне должен быть?
— Чи его нету? Ведь работаем?
— Брюсова, я считаю, надо наказать.
— Зачем?
— Но если он на вас будет плевать, то что же будет со мною или со вторым штурманом?
— Ничего не будет. — Он отложил работу, стал закуривать. — Молодо-зелено, подрастет — поймет.
— Вряд ли.
— Давай лучше потолкуем вот о чем. Садись.
Я сел. Он окутался дымом, с минуту молчал. Глаза смотрели задумчиво и серьезно в то же время. Я тоже закурил из его кисета.
— Так вот что, — он совал мне потрескивающую жаром самокрутку прикурить, — на переходе приготовь частую траловую рубашку. Получал такую?
— Да, сунули на складе. Для минтая она не годится. Смотрели, смотрели, что с нею делать, и сунули пока в ахтерпик.
— Это я у Михина выпросил. Мы ее дополнительно вставим.
— Да что же ею ловить? Чилимов?
— Не суетись. Это на Камчатке вы камбалу да палтуса тралили. А у нас тут победнее, и навагой, и корюшкой брезговать не будем. Все в дело пойдет. А второй трал по верхам пускать будем: поуменьшим грузилов, поприбавим балберов. Треску попробоваем.
— Треску бы неплохо.
— Ничего. Попробоваем. — Лицо его оживилось, в морщинах заиграли мечтательные лучики. — Давай так и делай...
— Значит, завтра в море?
— Угу.
— А с Брюсовым как же все-таки?
— А-аах... — Он махнул рукой.
— Спокойной ночи.
— Угу.
Я вышел. Чудной дед. Как он ими будет командовать? «Подрастет — поймет». Вряд ли его поймут. Брюсов боится только боцмана; второй механик наврет сто коробов, вывернется из любого положения — все виновные будут, а он прав останется, — Андрею скажи, что завтра потоп или землетрясение, он и бровью не поведет. Мишка же с Васькой будут подобострастно смотреть в глаза, кричать «есть», но сами все сделают по-своему или вообще ничего не сделают. Тут надо глотку боцмана или опыт и волю Петровича.
Занятый этими вот размышлениями, я направился в матросские кубрики предупредить команду, что анархии не получится, буду, мол, за насмешки над капитаном прихватывать почем зря. В конце концов, на судне должен быть хоть какой-то порядок.
Но мой боевой дух упал до нуля, как только я спустился в шестиместку. Там собралась почти вся команда, творилось что-то невероятное. Брюсов облачился в старый полушубок — и где только откопал такой! — отвернул ухо шапки и с большущей самокруткой в руках давал представление. Сначала он, подражая Борьке, спрашивал скороговоркой:
— Товарищ капитан, когда в море? — И, в точности копируя голос нового капитана — ну и способности! — раздельно отвечал: — Завтра. Нынче пущай ребята погуляють. — При этом он окутывался дымом, собирал в морщины лоб и колупался в носу.
— И много мы поймаем, товарищ капитан?
— Тыщу.
— Тысячу центнеров?
— Тыщу штук...
— А куда пойдем?
— Туды. — Брюсов делал неопределенный взмах рукавом. — А опосля суды.
Кубрик разрывался от хохота — полторы дюжины здоровенных глоток старались вовсю.
Как он ими будет командовать?..
IV
Наконец «Онгудай» был готов к выходу в море: снабжение получено, промысловое вооружение приведено в относительный порядок, формальности с берегом покончены. Мы лихо отшвартовались, дали несколько прощальных гудков и вот уже качаемся в открытом море.
Погода была свежая — маленькие волночки лениво постукивали «Онгудай» по левой скуле, отлетая веером брызг, да ветер ровно трепал флаг, срывая шапки дыма с трубы. Пасмурно. Солнце блуждало где-то среди быстро бегущих облаков и, показываясь на короткие моменты в голубоватых полыньях, освещало мутный горизонт.
На мостике был Борис, второй механик, радист. На руле стоял Брюсов. Борька выверял секстаны. Поймав солнышко в окуляр прибора, он говорил:
— Подозревает ли наш Макук, для чего служат эти штуки?
— Ха! «Подозревает»! — хмыкнул второй механик. Механик стоял рядом, согласовывал телеграфы. — Он свою фамилию без ошибок написать не может, а ты — секстаны.
— Странные вкусы у нашего начальства, — продолжал Борис.
— Вкусы? — еще желчнее хмыкнул второй механик. — Вот сунули деда, и...
— Погорим мы, братцы, с этим дедом, — перебил его Брюсов.
— А Петрович, парни, великий комбинатор, — вмешался радист, — больше я с ним в море не пойду.
— Я тоже, — добавил Брюсов.
— Он там на курортах прохлаждается, а тут с моря не вылазь! — Механик вытер руки ветошью и бросил ее в ящик с ключами. — Да еще за бесценок...
— Эх, братцы-ы, — потянулся Брюсов, — как по берегу соскучился! Сейчас бы в отпуск рванул... У нас там снега сейчас, ели в сугробе... в хате маленький теленочек, наверно. Мать, наверно, сует ему соску... В лесу заячьи следы...
— А у нас в Ленинграде пасмурно, — сказал Борис. — Исаакий в тумане, Адмиралтейская игла тоже.
На мостик поднялся новый капитан. Застегивая полушубок, протопал кривыми валенками к окну.
— Ну что, ребята? — улыбнулся он. Улыбнулся наивно и будто чуть заискивающе; ему никто ничего не ответил. Он потоптался на месте, повернулся к окну, стал мастерить самокрутку. В наши дела не вмешивался.
Моя вахта подходила к концу, следующая — его. Нетактично и неудобно было подзывать капитана к штурманскому столу и объяснять ему все расчеты, и в то же время я боялся — а вдруг не разберется?
Пересилив себя, я подозвал все-таки, стал объяснять прокладку. Подробно, с учетом всех поправок. Он почесал затылок. Шапка съехала на один глаз, выражение лица стало комически глубокомысленным.
— Погоди, — остановил он меня, — все одно это не понимаю.
— А как же вы будете? — я смутился.
— А я эти места так знаю... без разных девиаций, не один год здеся рыбачил...
— Это все хорошо, но где сейчас находимся, куда идем и когда придем...
— А вот гли-ка: от скалистого до Онгольда курс будить 273 градусов, ходу при десяти узлах — семь часов. А ежели утром итить, при отливном течении, то и все восемь протопаешь. Опять жа итить лучше здеся, но лучше здеся, потому как конец месяца, течение маленькое. А ежели здеся, то, не ровен час, можно и на камушки присесть. На эти вот. В 33-м году меня на них полоскало, муку из Владивостока вез... — И он на память, не пользуясь лоцией, рассказал про каждый камешек и про каждый сколько-нибудь опасный, в навигационном отношении клочок моря. Курсы и течения говорил на память. Все это сопровождал движением узловатого пальца по карте. Вспомнились слова главного капитана флота про собственные карманы.
А с Борькой произошло еще забавнее: принимая в полночь вахту, он не увидел на карте никаких расчетов. Только в вахтенном журнале стояло несколько лаконичных, но безграмотных до смешного фраз. Сам же Макук тыкал в карту пальцем и говорил: «Вот тута», отвечая на Борькин вопрос: «Где идем?».
Борис возмутился: прокладка для штурмана — юридическое дело, — спросил, в машине не меняли ли ход, схватил таблицы, лоцию, логарифмическую линейку и, двигая ее хомутик, деловито шевеля губами, рассчитал и нанес место «Онгудая» на карту. Скрюченный палец оказался в стороне от Борькиных вычислений. Тогда Борис взял секстан и стал ловить свои любимые звезды. Макук с мостика не уходил. Минут через сорок — Борис астрономические задачки щелкал как орехи, лучше самого Петровича — Борька определил обсервованное место. Обсервация легла точно под скрюченный палец. Борькины щечки вспыхнули райскими яблоками.
— Ну вот, — улыбнулся Макук своей наивной улыбкой, — а ты прыгал.
— Простите, — выдавил из себя Борис.
— Чего там... — отмахнулся Макук. — Бывают случаи.
Утром, сдавая мне вахту, Борис захлебывался от восторга:
— Ты знаешь, чиф, наш старикан, оказывается, дока. Ночью два раза брал место по светилам, второй раз уже когда он ушел с мостика, для проверки — и он прав. Вот это интуиция!.. Удивительно прямо-таки...
Весть о том, что Макук — эта кличка прилипла, кажется, навечно к нему — посадил второго штурмана в галошу, облетела кубрики и каюты моментально, а тут еще сам Борис поторопился стать популярным. Особенно восторгался Васька. За год работы на «Онгудае» он так и не научился магнитные курсы отличать на компасных, хотя Борька втолковывал ему это перед каждым заступлением на руль.
— Ребят, а ребят, — шмыгал он носом, — вот Макук дак Макук! Колдун!
— Точно, Вася, колдун, — язвил Брюсов, — морской колдун.
— А что? В старое время же бывали колдуны.
— Ну ты даешь, — вмешался его дружок, Мишка, — все одно как моя бабка. Может, перекрестисси?
— Эх, мережи, — вздохнул боцман, — тьфу!
Подходили к месту промысла, к Пяти Братьям — пяти торчащим из моря скалам, расставленным друг от друга на сто — двести метров. На заштилевшей поверхности моря маячили сейнеры. Вечерело. Красное зимнее солнце садилось за скалы, обливая их красными лучами.
— Знаете, парни, — говорил Борис, щурясь на Братьев, — эти штуки напоминают мне растопыренные пальцы сказочного дракона, который высунул лапу из-за моря и сейчас схватит солнце. Как здорово!
— Как у Айвазовского, — добавил второй механик.
— Да. А вот если бы вместо грязных сейнеров стройные бригантины... Паруса бы у них горели. Эх, черт возьми... Какие времена были: Роджерс, Шарки, Флинт...
— Понеслась душа в рай, — засмеялся Брюсов, — теперь не удержишь.
— Не смейся, Брюсов. Когда я смотрю на восход солнца или закат или по ночам ловлю звезду секстаном — мир для меня тесен. Так и ушел бы в тропические моря, к стеклянным айсбергам Южного полюса...
— Иди в торговый флот, — посоветовал Брюсов, — они везде лазят.
— Уйду. Клянусь головой акулы, уйду! Вот солнце сейчас сядет, и у меня в душе что-то пропадет... — Борисом нельзя было не залюбоваться: глаза светились, поглощая все кругом, щегольская фуражка на затылке, на губах блуждала тихая улыбка. И его курносый нос стал симпатичным, и веснушечки — милыми. — Хотите стих? — предложил он и, не дождавшись ответа, начал:
Плывет наш корабль по морям, океанам
И часто стоит у чужих берегов,
Где в рощах чужих золотятся бананы,
Где плещется зелень цветущих садов.
И, стройные пальмы вокруг озирая
На вахте ночной и в полуденный зной,
Я вижу сиянье отцовского края,
Рябину в снегу на опушке лесной.
На что мне, скажите, красоты чужбины?
Отчизна мне видится издалека.
Рябинушка! Русская наша рябина.
Горькая ягода. Как ты сладка!
Мы молчали. С сейнеров доносились приглушенные голоса, поскрипывание блоков. Мы смотрели на горизонт...
— Ну что? Притопали? — проскрипел боцман за нашими спинами. — Можно начинать?
Борька вздрогнул от этой прозы и пошел к штурманскому столу:
— Готовь трал.
— Ребятам я уже сказал, — продолжал боцман, — за ночь должны выхватить груз. Погодка деловая.
На палубу выходили ребята. После суточного валяния на койках они потягивались, ежились от вечерней свежести. Сергей с Васькой устроили возню: обхватившись накрест, они ставили друг другу подножки, пытались повалить друг друга. Мишка, Андрей, Новокощенов стояли у трала. Закуривали.
— Отлично! — крикнул Борис. — Через десять минут выйдем на промысловую изобату, или, как говорит наш самый главный, «вот суды», и начнем рыбачить.
— А как ты без него начнешь? — сказал второй механик. — А если «не суды» пришел?
— Суды, — засмеялся Борис, — вот наш старикан бросит невод в море и вытащит золотую рыбку, а золотая рыбка и скажет...
— Идите, ребята, домой, — влез Брюсов.
— Нет, она скажет...
Что скажет золотая рыбка, Борис не договорил — на мостике появился Макук. Он стал у окна, взял бинокль, начал настраивать его.
— Правда, красиво? — подошел к нему второй механик. — Тут вот наш второй штурман сожалеет, что он не Айвазовский.
— А кто этот Айвазовский? — спросил Макук, не отрывая бинокль от глаз.
— Вы не знаете, кто такой Айвазовский? — удивился Борис.
— Не слышал ничего об нем. Не наш человек, видно?
— Михаил Александрович!.. — Борис подошел к Макуку поближе, а второй механик разъехался в какой-то подмигивающей улыбке, так и говорило его лицо: «Вот это козочка!» — Это же поэт моря, — продолжал Борис, — он рисовал штормы, штили, закаты, восходы... Разве вы не видели его «Девятый вал»?
— Не приходилось.
— Да у нас в столовой висит, — брякнул боцман. — Эту, что ли?
— Да.
— А-а-а, ну эту я видел, — сказал Макук, — здорово разрисовано.
— А у него еще, Михаил Александрович, есть «Шторм в Мраморном море». О! Я это полотно считаю...
— Вот и нам, кажись, — перебил Бориса Макук, — будет Айвазовский к ночи. — Он выглянул в окно. — А уж к утру наверняка. — Он повесил бинокль, повернулся к нам, полез за куревом, предварительно вытерев руки об коленки. — Надо бежать в Славянку, ребята.
— Как в Славянку? — не понял его боцман.
— Работать, значит, не будем? — спросил второй механик.
— Вы думаете, будет шторм? — удивился Борис.
— Да разыграется, — спокойно продолжал Макук, мастеря цигарку. — В Славянке отстоимся, бухта тама хорошая, будем как у Христа за пазухой.
— При такой погоде-то? — спросил боцман.
— Михаил Александрович, посмотрите на горизонт. «Солнце красно к вечеру, моряку бояться нечего». Это же всем ясно. Это же...
— А облака? — повернулся к нему Макук. Потом подскочил к окну: — Гляди, как стелятся. Тайфун идеть. И нас крылом заденеть. Он же каждые три года здеся бывает. Ну?
— При всяких тайфунах приходилось... — поморщился боцман.
— Возле Японии не то было... и работали.
— Шторм... ха...
— Да, ребята, да какая же работа, если оно дунет? Ведь это не шуточки! — до болезненных ноток в голосе расстроился Макук. Весь его вид так и говорил: «Что за народ? Ничего не понимают». — Все поломаить и попорветь. Ну?
— Пока до этого дойдет, — подступил к нему боцман, — мы выхватим груз и можем идти хоть за Славянку.
— В непогоду-то? — повернулся к боцману Макук. — Да ты трал не успеешь наладить. Трал-то наладить надо, да еще всё приготовить.
— Это мы делаем на «раз», — сказал боцман.
— Да что ты сделаешь? — Макук даже присел от расстройства. — Не получится же, ребята... ведь это такое дело... Ну? — Он потерянно смотрел на ребят.
Черт возьми! Комедия! Самая настоящая. Петрович бы так турнул всех горлопанов, что до конца рейса бы дорогу на мостик забыли. А этот митингует. Или действительно он не представляет, кто он?
— Боцман, «Онгудай» пойдет в Славянку.
— Значит, не начнем работать? — повернулся ко мне боцман.
— У нас не колхозное собрание, а мостик судна.
— Это мы уже слышали от одного, да он на курорты сбежал, — подковырнул меня второй механик.
— И ты против нас? — удивился Борис.
— Кому что не ясно? И лишних попрошу с мостика.
— В гробу я видел такую работу, — брякнул боцман и, чертыхаясь, повернулся уходить.
— Боцман!
— Ну! — Он стоял вполоборота ко мне. Набычась.
— Если человек не хочет работать, он несет заявление.
— А я что говорю? Я и говорю, что работать надо, а не фестивалить.
— Да пойдем, Егорович, — взял его под руку второй механик. — Они ж тут друг за дружку. Еще выговорок влепят. А в Славянке мы в кинишко сбегаем, на танцы, «барыню» с тобой оторвем...
— Да брысь ты! — цыкнул на него боцман и с мостика пошел, ворча и плюясь.
Я подошел к окну. Было видно, как второй механик подскочил к ребятам, что-то объясняя им. Кое-кто глянул на мостик — улыбки кривые. Боцман прошел мимо всех, сутулясь. Они поплелись за ним. Кому это нужно? Может, начальство действительно подшутило над нами...
— Слышь? — обратился ко мне Макук. Он подошел к соседнему окну. Курил. — Это ты зря на них так. Они ребята ничего... только ершистые, а так ничего... — Он благодарно улыбнулся мне.
— Принимайте вахту, Михаил Александрович, я пойду спать. — Я ему совсем не улыбнулся.
— Иди, иди... чего тут... добежим быстро, недалеко тут. Вон и другие налаживаются в Славянку.
Когда же кончатся эти «планы», «грузы», «вира», «майна»... Уже четвертый месяц не снимаем свитеров и сапог. Черт возьми, а как хорошо сидеть в самолете возле окна, смотреть на города, деревни, ленты рек, ползущие поезда, машины по шоссейным дорогам. Потихоньку, чтобы не видела стюардесса, потягивать мускат или шампанское. Да можно и коньяк... Вспоминать штормы, штили, туманы, бессонные ночи с грохотом моря и воем ветра, усталость, нервные встряски, которых за рейс ой сколько бывает! Впереди Москва, шелест шин такси, озабоченная и деловая сутолока в метро. А потом вокзальное, никакими словами не передаваемое настроение. А когда подъезжаешь к дому, к своей станции! Я этот момент считаю самым счастливым во всей дороге: стоишь у окна и смотришь на знакомые дома, сараи, огороды... Встреча, ахи, охи, слезы, вечеринки — не то. А вот когда из окна увидишь знакомый забор...
Утром просыпаешься с беспечным, каким-то воздушным настроением. Даже не веришь, что потолок не качается, море не шумит за переборкой и не слышно стука поршней машины. А впереди целый день такой...
Позади на много миль
И шторма и полный штиль...
Эх! Прямо закричать хочется.
Спустился в каюту. Там Борис с Новокощеновым занимаются астрономией, уткнулись в учебники.
— Ну как там наш Макук? — поднял голову Борис.
— На мостике.
— В Славянку идет?
— Не знаю.
— Ты почему с нами разговаривать не хочешь?
— Вы же заняты.
— Верно. — Борис задумался. — Ну ладно, Сын, давай рисуй звездное небо. Северное полушарие.
Сегодня очередь Бориса натаскивать Новокощенова. Он учится в мореходке заочно, уже второй курс заканчивает. Мы помогаем ему, помогаем и удивляемся: откуда человек берет столько энергии? После работы, когда ребята, усталые насмерть, забыв даже помыться, валятся в койки, он ухитряется решить задачу по астрономии или вызубрить несколько английских слов. За переборкой шумит море, валяет кубрик с боку на бок, а он, упершись ногами в рундук, шевелит и шевелит толстыми губами. Как ни в чем не бывало. Да и поступал оригинально: чтобы не наделать ошибок в сочинении, предложения составлял из двух слов — подлежащего и сказуемого. Преподаватели удивлялись: не сочинение, а радиограмма. Но тройку поставили. Астрономию и навигацию сейчас он знает, пожалуй, за всю мореходку, а вот с грамматикой плохо: в простом диктанте делает по тридцать одной ошибке. Однако это не мешает ему в неделю сочинять по два большущих письма в Холмск. Там у него девушка — она рыб разводит, ихтиологом работает. Она ему тоже сочиняет по два, а может, и побольше. Однажды мы в порт не заходили два месяца — на камбале были, сдавали на базу, — и, когда пришли в Северо-Курильск, он получил двадцать толстых конвертов. Из скольких слов там предложения, он никому не показывает. Про нее Брюсов поет:
Она бедная страдает
И как свечка тает, тает,
На день сорок писем так и шлет...
Новокощенов только улыбается. Этот девятнадцатилетний юноша, по прозвищу боцмана «Сынок», ростом метр девяносто и поднимающий стодвадцатикилограммовую бочку, как подушку, на редкость спокойный и добродушный. И брезгливый: грязную сорочку или плохо вымытую миску терпеть не может. А однажды Васька за обедом, расхваливая свою Рязань, сказал, что, кроме рыбы, в озерах еще и лягвы навалом, Новокощенова стало тошнить.
Стук в дверь. Входят радист и Сергей, потом Брюсов. Радист любит копаться в книжном шкафу — надо сказать, что почти вся судовая библиотека собралась в нашей с Борисом каюте, — Сергей последние дни бредит «крохотулей» и одному ему скучно, а Брюсов — этот вообще без компании не может. Собственно, это вот и есть основные кадры из компании «полуночников», как прозвала нас Артемовна. По ночам мы читаем книжки, спорим, помогаем Новокощенову разобраться в премудростях астрономии и грамматики. Или выслушиваем длинные-длинные опусы Бориса, которыми он нас вообще-то мучает.
Завтрак, конечно, — если у кого нет вахты — просыпаем. Артемовна ворчит, но всегда на ночь приготовляет нам «какаву», пирожков или еще что-нибудь в этом роде.
— Ну что, Сынку, — обращается Брюсов к Новокощенову, — про ведмедя сочиняешь? (В сочинении Новокощенов написал однажды «ведьметь».)
— Не болтай, — сердится Борис. — Не видишь...
— А я, Борис Игнатьевич, и пришел поболтать.
— Выгоним.
— А зря мы на него так напустились, — говорит радист, — мне кажется, он замечательный старик.
— Ты про Макука?
— Конечно.
— Вы, парни, как хотите, — говорит Сергей, — а он мне нравится.
— Симпатичный старикаша.
— Вы про себя можете, в конце концов? — сердится Борис.
— Борис Игнатьевич, — робко останавливает его Новокощенов, — не едет что-то ничего в башку.
— Да брось ты его мучить! — морщится Брюсов, обращаясь к Борису. — Ему в Холмск надо собираться. — Потом к Новокощенову: — Сколько, Сынку, писем получил?
— А у меня уже все готово, — говорит Сергей. — Только приткнемся к причалу, беру чемоданы — и на аэродром. Поедем на родину жены, в Калининскую область.
— В Калининскую! — удивляется Брюсов. — Так там же моя деревня. Вот это да! Три года молотим на одном пароходе и не знали, что земляки. А район какой? Хотя стоп! Это же родина твоей жены...
Начинается обычная морская травля, которая, между прочим, не имеет конца и удивительна сама по себе. Удивительна она тем, что всегда с юмором, и игра фантазии здесь на первом месте. Есть и мастера в этом виде искусства. У нас — Брюсов. Однажды он нам целый вечер рассказывал о медведе, который был у них на судне, когда Брюсов еще в пароходстве работал. Мы верили, что медведь может бочки катать, палубу драить, воду носить... и даже тому, что он пьяного боцмана с берега приводил; но когда Брюсов сказал, что мишка нянчил маленьких котят — это было уже слишком: кошки на судах не уживаются. А один раз загнул, что встретили в море холодное течение с температурой — 31 градус, и клялся, что сам измерял эту температуру, сам термометр за борт кидал. Замечательная же черта Брюсова, как мастера в этом деле — он никогда не повторяется и может болтать бесконечно. На втором месте — Василий. У этого травля носит философский, практический характер. И еще он любит частушки; как-то раз за вахту — стоя на руле — за четыре часа он спел мне сто тридцать пять частушек. И все интересные, только не для печати.
Без таких вот мастеров, без морской травли и вообще без этого вот потока жизни, без того потока, который идет параллельно с работой, вахтой и всеми официальными делами, невозможно бы было просто жить. Ведь в море мы не день и даже не месяц, а... Всегда говорим о береге, о доме, о тех маленьких клочках жизни, которые мелькнули на берегу. А попав на берег, хлопочем о море. Вот, например, в отпуске. Ну, первая неделя или даже месяц заполнены хождением по гостям, знакомым и т. д. И вдруг, смотришь, один, другой толкаются в конторе, в море хотят. Нет, если человек хоть один раз побывал в дальнем плавании, изведал бесконечную, иногда невыносимую тоску океана и сумасшедшую радость возвращения, на берегу он не жилец. А если он еще побегал темной, как сама темнота, осенней ночью за белым фосфористым пятном — косяком рыбы, — увидел, как шарахаются серебристые массы сельди в неводе или кипит под люстрой в ловушке длинноносая сайра, на берегу его не удержишь.
Вот Сергей. После армии пошел годик-другой порыбачить, собрать денег на одежду, мебель и уехать. И уехал. Но через полгода начальнику отдела кадров прислал радиограмму — в море просился. «Не мог, парни, — говорил он про береговую жизнь, — ходишь по одной и той же дорожке, делаешь одно и то же дело. Скука навалилась. Как вспомнил, что вы где-то в океане носом на волну или в Беринговом за камбалой гоняетесь, — не мог. Прихожу один раз с работы, по телевизору рыбаков показывают. Говорю жене: «Собирай манатки, едем на моря!» И теперь он даже не думает о другой жизни. Да разве один Сергей! Начальник отдела кадров документы уезжающих даже не прячет в архив, знает — возвратятся. Как-то Борис читал прекрасные стихи:
Приедается все,
Лишь тебе не дано примелькаться...
Это вот «не дано примелькаться», видимо, и удерживает людей. Некоторые за это платят семьей — не все женщины могут быть женами моряков, — размеренной, тихой, «правильной» жизнью. Уютом, само собой. Андрей вот... ведь он, имея образование механика, мог бы работать и конструктором, и инженером, но Андрей — моряк. Боцман лет десять назад, вернувшись с рейса, застал дома, как он говорит, «бобра». Боцман не возмущался, не шумел. Он выпил со своим соперником и ушел из дома. И больше не возвращался. Жена просила прощения, осаждала письмами. Он не читал их. Наконец приехала сама, пришла на судно. «Брысь, брысь...» — коротко говорил боцман на ее просьбу разобраться во всем. Брюсов тоже из настоящих моряков или, точнее, из морских бродяг. На каких пароходах и в каких морях он не плавал! «Онгудай» для всех нас дом...
Может, и для Васьки с Мишкой море станет кормилицей, а «Онгудай» домом... Как знать?
Утро было сырое, серое, холодное. Мы стояли в Славянке. Ураганный ветер свистел в антеннах, срывая пелены брызг и пены с поверхности бухты и бросал их на причалы, прибрежные камни. Флаг «Онгудая» выпрямился в одну линию, швартовые концы набились и скрипели. Пришлось завести двойные. Пожарные шланги, оставленные боцманом на мачте для просушки — он их назло новому капитану оставил, — захлопали выстрелами, оборвались и причудливыми змеями полетели за борт. Кстати, это были последние шланги. Чайки играли с ветром. Они парили у самой воды, потом резко, с криком взмывали вверх. Кувыркаясь, как белые листы бумаги, у самого выхода из бухты, где за скалами бесилось зимнее море, они падали к воде и опять неслись навстречу ветру.
Один за другим, кто вчера не захотел, возвращались сейнера с моря. У кого была на палубе рыба — посмывало. Один сейнер не смог выбрать трал и обрубил его, двое других привезли лохмотья от тралов. Из бухты уходил аварийный спасатель — кто-то намотал трал на винт и теперь посылал в эфир аварийные вопли. Кто-то — кажется, японец — давал SOS, тайфун делал свое привычное дело.
В это утро за завтраком ребята молчали. Ни острот, ни смеха.
— Ну, узурпаторы, — сказал, вставая, боцман, — сегодня заменим оттяжки на стрелах и приготовим трал. Я думаю, Михаил Александрович, — повернулся он к Макуку, — до обеда закончить.
— Да смотри как лучше, — сказал Макук, закуривая, — работы-то не много, можно и на переходе сделать. Думается, рыбаку сподручнее в море работать. Какая на берегу работа? — Он встал, спину разогнул с трудом — морщинистое лицо так и задергали судороги. — Проклятая спина, будь ты неладна... — добродушно заругался он, виновато улыбаясь. — Как непогода — так начинаить, так и начинаить... ни согнуться, ни разогнуться... — и ушел к себе в каюту.
— Да, парни, — сказал Сергей.
— Да, да, — вздохнул Брюсов.
— У кого, братцы, есть чистая сорочка?
— Боцман, дай бритву!
— А у кого мой парадный костюм? Кто брал?
Борька подошел к иллюминатору. Там летели брызги со снегом.
— The old man is right, this is real Ajvasovsky[2]Старик прав, это настоящий Айвазовский ( англ. )..
V
Работать начали на Борькиной вахте. Макук поднялся на мостик, сунул узловатый палец в карту и сказал:
— Придешь суды, лягешь в дреф. Здеся попробоваем. — И ушел на палубу, где ребята под верховодством боцмана налаживали трал.
— Не так это делается, — сказал он, обходя трал, — это ж не так надо. Минтай сейчас идеть на нерест, скосяковался, над грунтом гуляить. Трал надо пускать повыше. Опять же течение... — И он сам стал промерять голые концы, разметку ваеров. — Балберов еще навяжем, пущай раскрытие побольше будет.
Все помогали ему. Молчали. Даже не слышно было боцманского «как работаете, медузы?». А Мишка с Васькой так и вертелись возле нового капитана. Уж очень быстро они приспособились к нему. Стоило боцману подойти к ним, как у Васьки уже был готов ответ: «Так Александрыч велел». Поразительно прямо-таки.
Когда трал приготовили, Макук опять появился на мостике.
— Ну, начинай, — сказал он Борису. — Или не умеешь?
— Не совсем, так сказать. Теоретически только, так сказать, я ведь на «Онгудае» всего четвертый месяц.
— Ничего сложного нету. Ваера стравишь на 200 метров, курс 270 градусов. Валяй!
— Есть!
Макук вышел на крыло мостика, задумчиво, будто дело и не касалось его, осматривался. А Борька метался по мостику, суетливо передергивая ручку телеграфа, высунувшись наполовину из окна, кричал на палубу:
— Быстрее поворачивайтесь, мухобои! — Правда, слово «мухобои» произносил тихо, чтоб не расслышали на палубе. — Майна! Майна кормовую! Пошел обе! Боцман, громче докладывай выход ваеров!
Голос Бориса звенел, иногда срывался. Дышал Борька часто, брови «властно» супились. Еще бы! Ему доверили делать замет, да еще первый замет в рейсе. Петрович в свое время нам не разрешал делать заметы — мы делали только выборку трала. А вот заметы он делал сам. Особенно когда рыба шла хорошо. Он по суткам торчал на мостике, бросая на палубу отрывистые и точные команды. Мы только помогали ему. Однажды в Охотском море он недели две нормально не спал, днями и ночами просиживал на штурманском столе, завернувшись в шубу. Чистил ногти. Насвистывал что-нибудь. Артемовна на мостик приносила ему кофе и бутерброды. Борис тогда восторгался капитаном, хотя это было, думается, свойственное Петровичу пижонство: чашку кофе он мог выпить и в кают-компании.
«Онгудай» шел на выметку: скрипели блоки, мелькая марками, бежали со свистом за борт ваера.
— Боцман... черт возьми! — кричал Борис.
— Полста... сто... сто пятьдесят... — доносился спокойный боцманский голос с палубы.
А Борис судорожно вертел и дергал рулевое колесо, выводя «Онгудай» на циркуляцию, то и дело выскакивал на крыло — чтобы глянуть на корму, — дзинькал телеграфом и впивался в компас. Фуражка на затылке, ворот кителя расстегнут, лицо пылает. На верхней губе, покрытой реденькой мягкой порослью, искрились капельки пота.
— Стоп травить! Наложить стопора!
«Онгудай» на циркуляции бросил трал, вышел на курс траления, убавил ход и, мирно постукивая поршнями дизелей, потащил трал. Ловись рыбка маленькая и большая!
Борька подошел к Макуку. Тот равнодушно смотрел на палубу.
— Ну как, Михаил Александрович?
— Сойдеть.
— Волнуюсь только: а вдруг не рассчитаю, передержу на циркуляции...
— Бывают случа́и.
Управившись на палубе, ребята поднялись в рулевую рубку. Трал тащить целый час. Целый час огромнейшая авоська, растягиваемая по краям досками, снизу — грузилами, сверху — балберами, будет ползти над грунтом и собирать рыбу. Рыба входит в широченную ее пасть и, проходя через узкую горловину, собирается на дно, в куток.
Ребята устроились кому где удобнее. В своих проолифленных плащах-мешках, под которыми поддеты полушубки и ватники, они уж очень неуклюжи. Но это только так кажется. Несколько минут назад, когда метали трал, они как духи носились по палубе, громыхая пудовыми сапогами. Даже не верится, что такая вот кукла, перетянутая каким-нибудь старым кончиком, может так быстро вертеться. Вообще на море, как говорит боцман, «бабочек ловить не моги». Чуть растерялся — и авария. Ну если не авария, то уж неприятность какая-нибудь наверняка.
Сергей втиснулся между телеграфом и переборкой, на мое любимое место, Сынок подпер косяк двери, Брюсов облокотился о подоконник. Борис тоже стоял возле окна, поглядывая на ваера. Васька растянулся прямо на палубе. Он вытащил из кармана пачку халвы, стал распечатывать. Мишка привалился рядом, голову положил ему на живот. Поднялся из машины Андрей.
— Интересно, каков же будет «первый блин», — сказал он, открывая окно.
— Если за этот рейс возьмем пару тыщ, — сказал Васька, набивая рот халвой, — деньги неплохие будут, хучь минтай и дешевый.
— Ты все о том же... — вздохнул Андрей.
— Куда он их девает? Ведь, кроме халвы, ничего не покупает.
— Солит.
— Солю — не сорю, а деньги — это неплохо, — продолжал Василий. — Живем пока при социализме.
— И ты, мережа, собираешься в коммунизм? — удивился боцман.
— Не! Мне при социализме неплохо. Деньги везде заработать можно, а чужого мне и даром не надо.
— Правильно, Вася, — вмешался Брюсов, — главное — халва. Жми на халву и ни о чем не думай.
— При деньгах можно не только халву Можно что хошь.
— Ну и философ!
— Вон кончится рейс, — оживился философ, — поеду к себе на родину. Куплю матери дом, сестре — шубу... лохматую. Брату — коньки, а себе — кресло, которое качается. Ох и здорово же у нас! Ребята, приезжайте ко мне, а? В гости, а? Все сразу, а?
— Вась, а Вась, — обратился к нему Брюсов, — а что, если бы тебе, например, миллион? Или бы полмиллиона? Вот бы здорово, да?
— Тоже сказал: миллион! Да зачем он мне? Мне только дом купить, сестре — шубу лохматую, брату — коньки. И можно жить. Особенно в сельской местности: картошка своя, помидоры, огурцы, капуста — тоже свои. С огорода. Можно еще поросенка держать, стал быть, и мясо свое. А на хлеб везде заработаешь, где б ни работал. А если в колхозе работать, то и хлеб на трудодни получишь.
— Тогда зачем же ты пошел рыбу ловить, раз тебе деньги не нужны?
— Тоже сказал — не нужны! А телевизер? А одёжа? А тут год половил рыбу — и на десять лет оделся.
— Эх, медуза... — вздохнул боцман.
— А еще, братцы, — оживился Васька, — кресло, которое качается. Эдак пришел с работы, умылся, поужинал, сел — и качайся. Смотри телевизер. Как ристократ.
— А халву?
— Можно и халву. Чего ж нельзя?
— Эх, Вася, — вздохнул Андрей, — хороший ты парень, да жаль мне тебя.
— Шой-то?
— Да так...
Васька встал, отодвинув своего дружка, завернул недоеденную халву и спрятал в карман.
— Хух, аж у роте тошно... Больше не буду.
— Ну вот, — разочарованно сказал Брюсов, — уже и халву не ешь.
— Это когда ее много, дак не хочется, — продолжал он, ложась на свое место. (Мишка опять положил свою голову ему на живот.) А когда ее нету, так знаешь как хочется! Вот когда сразу после армии мы на стройку пошли с Мишкой, дак там не больно разойдешься...
— Почему?
— А грошей мало платят.
— Врешь, медуза, — сказал боцман. — Хоть я на берегу и никогда не работал, но знаю, что врешь.
— Егорович, истинный хрест, только на жратву да на одежу кое-какую и выжимали...
— А как же другие?
— Да как же... Если телевизер покупать или пальто, к примеру, то только в рассрочку. А за один раз никак. Правда, кто на кране или те же шофера — хорошо заколачивают.
— Так учились бы на крановщиков.
— Да, братцы же мои, мы же временными были. Мы хотели опосля армии приодеться — и домой. Да не получилось.
— А что же вы там делали?
— А все: стекло грузили, мусор закапывали. Что прораб скажет, то и делали.
— Что-то ты, Вася, сочиняешь, — усомнился Брюсов. — На берегу люди живут, и машины имеют, и дачи...
— Ну ты даешь! Ха! Да-а-ачи?! Это начальники машины да дачи имеют...
— Ну выбивался б в начальники!
— Зачем? — зевнул Васька. — Мне и так неплохо.
— Я тоже в начальники не пойду, — отозвался Мишка, — простым работягой лучше: работай да работай. А так... если захотеть-то, и на собраниях выступать научиться можно и звонить по телефону. Да хоть генералом стать можно.
— Миша! — удивился Брюсов.
— Михаил Александрович, — обратился второй механик к Макуку, — вот вы и на берегу работали, и на море. Где лучше?
— А черт те знает, — отозвался Макук, — кому где. Но на море вроде интересней. А так везде одинаково.
— Ну не скажите! Одинаково! — возмутился Васька. — Да разве береговую работу сравнить с морской?!
— На берегу, конешно, неправильностей много, — вмешался Мишка.
— Вот при коммунизме все будет правильно, Миша, — отозвался второй механик. — Машин сколько хочешь. И работа: нажал кнопку — и все готово. Верно я говорю, Михаил Александрович?
— Это как же! — уже по-настоящему возмутился Васька. Он даже приподнялся и отстранил Мишкину голову. — А хлеб как? Хлеб-то кому-то надо выращивать? Да и зерно к делу привести надо да испечь. Машина тебе будет делать, да? А рыбу ловить? Тоже сказал... — Он опять лег, и Мишка положил свою голову на прежнее место.
— А вы как думаете, Михаил Александрович? — не отставал от Макука механик.
— Не знаю, ребята, — сказал Макук. — Всякое, видно, будет.
— Вот я ж и толкую, — не утихал Васька. — Хоть при коммунизме, хоть за коммунизмом — всякое будет. Только вот когда он настанет?
— Он тогда настанет, мережа, — вмешался боцман, — когда у некоторых личностей руки станут как у кротов лапы. А пока руки у этих личностей не похожие на кротовы лапы, никакого коммунизма не будет.
— Не пойму что-то, — повернулся к боцману Васька. — А как они у него устроены?
Стали выяснять, какие у крота лапы. Оказалось, что они у него обыкновенные, но устроены так, что гребут не к себе, а от себя. Первым об этом догадался Мишка. Он толкнул своего дружка и раздельно, как он и всегда делал, удивляясь чему-либо, сказал:
— Вась, а Вась, это ж боцман про нас загнул.
Мостик дрогнул. Брюсов схватился за живот. Похохатывал боцман, хихикал второй механик. Смеялся и сам Мишка.
— Михаил Александрович! — раздался голос Бориса. — Время вышло, разрешите начинать!
— Да давай, — сказал Макук и потушил цигарку.
Ребята повалили на палубу. На ходу натягивая перчатки, бросали недокуренные папиросы. Брюсов хлопал Мишку по плечу: «Ну и Миша, ну и чудак, вот отмочил так отмочил...»
— Отдать стопор! — командовал Борис. — Живее поворачивайтесь! Мух-х-хобои!
Лязгнула скоба стопора, натянутой струной отлетел ваер от борта. Борис поставил телеграф на «стоп», потом немножко отработал назад. «Онгудай» замер на месте, окутав корму пеной.
Все подошли к борту. По напряженным позам и безмолвию, нарушаемому только потрескиванием ваеров в блоках, было видно, что трал ждут с нетерпением. Кстати, первую рыбу всегда ждут с нетерпением. По ней пытаются угадать, удачливой будет путина или нет. И первая рыба никогда не забывается. Пусть после будут всякие заметы: богатые и сверхбогатые, когда от одного траления полностью заливается трюм, аварийные, когда вместо рыбы на палубу поднимаешь изодранный в клочья трал, — а бывает, что и вообще трал останется на грунте, зацепившись за скалу на морском дне, — но первая рыбка, затрепетавшая на палубе, сколько бы ее ни было, всегда останется в памяти.
Наконец загрохотали по борту кованые доски, скрипнула в последний раз и замерла лебедка. Борька повел «Онгудай» на циркуляцию, чтобы застрявшую в горловине рыбу загнать в куток и поднять куток на поверхность моря.
И вот куток всплыл.
Он был раздут от рыбы. Минтай высовывал синеглазые мордочки из клеток кутка. Торчали хвосты, виднелись темные спины. А сам куток был похож на огромнейший мяч. Покачиваясь в светло-синей воде, он медленно и как-то важно приваливался к борту.
— Вот это да!
— А рыбы-то!..
— I like this! Мне это нравится! — Борька уже слетел с мостика и тоже толкался со всеми.
— Отлично сыграто! — подвел черту боцман.
В этот день работали с особым азартом. Радостно — какой же рыбак не радуется, когда в неводе рыбка трепещется!
Макук все время был на палубе, показывал ребятам, как настраивать трал: какой длины оставлять голые концы, под каким углом ставить клячовки, как и сколько навязывать балбер и грузил, чтобы у трала было хорошее раскрытие. Только перед заметом поднимался на мостик, прищуренно осматривался по сторонам — мы работали в видимости берега, — потом подходил к штурманскому столу и тыкал узловатым пальцем в карту: «Пойдешь вот суды» или: «Попробуй вот тута». Других указаний не делал. Мостик принадлежал нам.
Подошло время заступать ему на вахту. Мы с Борисом решили поделить его вахту между собой. Но Борис, как всегда, впрочем, внес предложение:
— Слушай, чиф, а не приспособить ли для этого дела Сына? Хоть на переходе подменит.
Сказали об этом Макуку, он, кстати, уже поднимался на мостик.
— Да, давай, — сказал он, вытирая руки о коленки и отворачивая полы шубы — курево доставал, — пущай обвыкается, раз такое дело.
Сын, конечно, обрадовался.
К вечеру «Онгудай» был залит рыбой. Он тяжело сидел в воде. Выхлопнув несколько шапок дыма и дрогнув всем корпусом, он важно тронулся на сдачу.
— Ну и денек, — говорил Брюсов, околачивая о колено чешую с шапки.
— Побольше бы таких, — радовался Васька.
VI
Через неделю Борька нарисовал еще одну звезду на штурманской рубке — каждую тысячу центнеров добытой рыбы мы отмечали звездой. Раньше их было одиннадцать, теперь двенадцать. Но самой яркой была последняя.
Всю неделю погода была промысловая, и мы в Славянку сдали четыре груза. Другие по два, по одному. А «Онгудай» четыре раза, сияя поцарапанными и побитыми бортами, деловито швартовался к причалам рыбозавода. Борька сдавал рыбу — это была его обязанность как второго штурмана. Пуговицы парадной тужурки горели, а фуражка имела самый бравый вид. Девчонки-обработчицы хитренько поглядывали на раззолоченные рукава Борькиной тужурки и кокетливо спрашивали:
— Товарищ штурман! Где же это вы столько рыбы берете?
— В море, в море, — небрежно отвечал Борис.
Вскоре о наших уловах узнал весь флот: болтливый репортер в газете «Приморский рыбак» на целую страницу расписал нашу работу. «Парни с «Онгудая» — называлась статья. В ней много говорилось о Мишке, Ваське, Андрее, Борисе, Новокощенове, но больше всего о боцмане — целый столбец с портретом. Брюсов советовал боцману брать газету с собой на берег; если придется объясняться с милицией или комсомольскими патрулями — поможет. Впрочем, у боцмана был период стеклянной трезвости.
В конце рейса погода испортилась, подул южный ветер от берегов Японии и Кореи. Он дует недолго, но бывает сильный, баллов до девяти и почти всегда с дождем или снегом.
В свежую погоду работать опасно: при замете или выборке корму может набросить на трал, и — авария, намотка на винт. Жди тогда аварийного спасателя, чтобы оттащил тебя в базу.
На этот раз погоду решили переждать в море, сэкономить время. Легли носом на волну, убавили ход и ждем. Ветер свистит в снастях, срывает верхушки волн и бьет ими по иллюминаторам и окнам ходовой рубки. Волны иногда заскакивают на палубу, мечутся по ней, прополаскивая все, клокочуще толпятся в корме, возле площадки. Туда носа не высунешь. А «Онгудай» карабкается с волны на волну, задирает нос, как норовистый конь, съезжает на корме по гребню или вдруг воткнется во встречную волну: корма тогда оголится и винт рвет воздух. А то вдруг как плюхнется в яму между волн — им нравится расступаться сразу, без предупреждения, — окутается пеной, заскрипят переборки.
Рядом с нами штормуют еще два сейнера. То выскакивают на волны, то прячутся в них. Иногда мелькнут красные днища. Даже не верится, что и нас так мотает.
В такие дни скучно. Ребята, словно неприкаянные, слоняются по судну, заглядывают в каюты и кубрики. Чаще торчат в кают-компании и хлещут костяшками домино о стол или болтают, морской травлей занимаются.
Скучно одному в каюте. Борька на вахте. Попробовал читать Куприна — никак. Бросил и пошел в кают-компанию. Там боцман, Макук, Брюсов и второй механик сражаются в домино, радист листает старые журналы. Сын, растянувшись на диване во весь свой исполинский рост и закинув руки за голову, мечтает. А Васька жмет на кофе и философствует:
— Ну что это море? Вода и вода. А на берегу сейчас благода-а-аать... Проснешься это, братцы мои, утречком: крыша не качается, окошки большие, и солнышко светит в них, а жена молча прижимается к тебе. Ни тебе штормов, елки-палки, ни буранов, елки-моталки... Никогда больше в море не пойду!
— Давно бы за борт тебя пора, — вставляет боцман, перемешивая костяшки домино, — вместе с приловом.
— Или вечером, когда коров гонят, — ни малейшего внимания не обратив на реплику боцмана, продолжает Васька, — солнышко это, братцы мои, село, но еще светло... тихо... А если у маю, к примеру, то жуки летают...
— А я на берегу все время жить не могу, — вставляет Сергей, — пробовал. Чуть с тоски не удавился.
— Да, Сережа, да что хорошего в этой болтанке? Ну? — спрашивает Васька и показывает кружкой на иллюминатор, мимо которого летели брызги с пеной. — Ну что?
— Не знаю, Вася, не думал. — Сергей, не глянув на иллюминатор, потянулся за газетой.
— И что здесь думать? — удивленным тоном продолжает Васька. — По несколько месяцев иногда дома не бываешь. Какая же жена выдержит? Придешь это с моря, а у жены бобер. Да бобер ладно, прогнать можно, а то еще хуже: ключик у соседки, вещичек, конешно, тютю, а на столе записочка: «Покедова... Ждать не согласная...» Как у Андрюхи.
— Да Андрюху не из-за этого жена бросила, — перебивает его Мишка, — она его бросила потому, что он из ахвицеро́в ушел. Понял? Он нам сам говорил...
— Ну вы, друзья, Андрея не трогайте, — останавливает их радист, — а то он вот придет, даст вам по шапке.
— Да ты че? — удивился Васька. — Чтобы Андрей? Меня?.. Да я и не про него говорю. Я говорю, что придешь домой, а на столе записочка...
— Ерунду ты мелешь, Вася, — говорит Сергей. — После рейса я со своей женой, как с невестой, встречаюсь, как в первый раз ее вижу.
— Не трать калорий, Сережа, — вставляет радист, — сейчас он скажет: «Опять же питание».
— А что? — вспыхивает Васька. — И питание. Целое лето в морях проторчишь, ни тебе яблока, ни помидоры, ни еще какой свежести... А на берегу... вон Мишкин отец, он конюхом работает в колхозе, дак прямо в огороде похмеляется: сядет это на грядку, пропустит стакашек и тут же свеженьким огурчиком... хрум... хрум... или лук об сапог обколотит...
— Чем не ресторант? — подхватил Мишка.
А за соседним столом «козел» идет полным ходом.
— Ну, медузы, держитесь, — ставит кость боцман, — сейчас мы с Александрычем врежем вам сухого.
— На пузырек? — предлагает Брюсов. — Тройка.
— Не пьем, — ставит кость боцман.
— А если потянет? По четыре.
— Тогда и потолкуем, — говорит боцман и ставит четверошный дупль. — Так и будет.
— Пятерка идет, — смеется второй механик, — вот только до первой пивнушки, правда, боцман?
— Это тебя, мотыль, не касается...
Макук играет молча. Спокойно смотрит на ухарские прихлопывания боцмана, не обращает внимания на брюсовскую болтовню. Внимательно смотрит в фишки.
— Все равно, Егорович, — продолжает Брюсов, — ты нам должен поставить по приходу домой.
— Не помню что-то такого долга, — говорит боцман. — Беру конца.
— А ты вспомни!
— Не помню.
— А за шланги? За экономию пожарных шлангов. Забыл разве?
— А-а-а, это те, что на мачте висели? — наивно спрашивает механик. — Ну за это уж грех не поставить.
Боцман хмурится. В последние дни он испытывает острую нужду в пожарных шлангах. Он раздобыл где-то, но старые, и когда он скатывает палубу после работы, шланги текут по всем дыркам. Брюсов называет их «оросительными трубами» и сочиняет анекдоты про морских огородников.
— Ну да, они самые. — Поворачивается Брюсов ко второму механику: — Как-то заглянули мы с Сергеем в подшкиперскую, а шлангов там... на два рейса хватит! Я и думаю: Егоровича расколоть надо.
— Треплешься, как старые штаны на заборе, — ворчит боцман. — Ходи давай.
— Мимо. Так вот и решили мы с Сергеем...
— Бабки на стол, Алехи! — Боцман так шарахнул по столу, что костяшки подпрыгнули.
— Здорово мы вас! — усмехнулся Макук и потирает ладони о колени. Затем лезет в карман за куревом. — Что-то вы, ребята, сегодня не того...
— А-ах, — пренебрежительно отмахивается боцман, — и садиться не стоило. Дайте-ка и я вашего, Александрыч, попробую!
— И я! Разрешите? — Брюсов тоже тянется к газете и кисету Макука.
Кают-компания мерно качается. Иногда иллюминатор с какого-нибудь борта залепит пеной или хлестнет светло-синим потоком воды, прозвучит глухой удар.
— Надоела эта болтанка, Михаил Александрович, — вздыхает Васька, — домой хоцца...
— Да, — говорит боцман, — после шторма она разреженная. Пока скосякуется — и рейсу конец.
— Это-то да, — говорит Макук, чуть поднимая мохнатую бровь, — да тут, ребята, вот какое дело. Вишь ли, как оно это получается: после шторма она, конешно, плохо идеть, а вот когда он еще не кончился... Перед затишьем, прямо сразу попробовать? Японцы в такую погоду хорошо берут.
— Так это всегда в плохую погоду она идет, — вставляет боцман, — закон-пакость это называется. Да в плохую погоду ее не возьмешь.
— Да попробуем, — продолжает Макук. — Хоть чуть бы приутихло; подождем, может, приутихнет. А она должна быть около Пяти Братьев. С западной стороны. Минтай тама нерестится, да и треска должна быть. Раньше мы там хорошо брали. Да и японцы туда наведывались.
— И сюда забирались? — удивился Брюсов.
— О-о! Сюда? — засмеялся Макук. — Да они вон аж за пограничную полосу шастали.
— А пограничники?
— А что пограничники? Поймают его, приведут во Владивосток, а ночью он возьмет и сбежит.
— Как?
— Да хитрый же народ. Во Владивосток его, — Макук слюнявит цигарку, — на буксире ведут: то машина у него скисла, то руль заклинило. А как туман, особенно когда ночью туман, дак они у него сразу заработают. Так и убегали. Каверзный народишка, а рыбаки хорошие. Или вот когда красную на острове ловили — тогда еще разрешали им свои базы там держать. Ну вот. Невода рядом стояли: наш — ихний, наш — ихний. Станем переборку делать — у нас пусто, а они не знают, куда рыбу девать. Мать честная! Дак что, оказывается, было: значит, они ночью, когда мы спим, возьмут да и навешают консервных банок рядом с нашими неводами. Вода банки колышет, они сверкают, рыба и не идеть. Или бутылок с соляркой набросают. А вот когда здесь еще ивась был, дрифтерными сетями его ловили — то и гляди, не лазиет ли где поблизости. Один раз, в тумане, выбираю я свой порядок, потом туман спадать стал — гляжу, а другой конец моего порядка японец выбирает. Мать честная! Что ты будешь делать! — И Макук засмеялся, покачивая головой.
— По физии надо за такие дела, — вставил боцман.
— Да было и это, — сказал Макук, — и до кулаков доходило. Вот когда треску удочками ловили на кунгасах. До дна же ее спущаешь, течение носит. Глядишь — сцепился с японцем. Он к себе тянет, ты к себе. Никому не хочется обрезать. И пошла процедура...
— Михаил Александрович, — вмешался Брюсов, — а когда дрались кулаками, кто кого побеждал?
— Да всякие случа́и бывали...
Ночью ветер почти стих. Море без него осиротело, но еще металось, утихая.
Макук поднялся на мостик, ткнул, как всегда впрочем, палец в карту и сказал Борису:
— Ну давай-ка суды.
— Но позвольте, Михаил Александрович, здесь же камни, — сказал Борис.
— Ну и што?
— Мы рискуем подарить трал Нептуну или вытащим лохмотья в лучшем случае.
— Бывают случа́и. А как не подарим? — как-то радостно воскликнул Макук, надевая рукавицы. — Рыскнем!
— Иногда не имеет смысла рисковать, — глубокомысленно заметил Борис.
— На то ты и рыбак, чтоб рисковать, — вставил боцман, — или пан, или пропал.
— Ну не всегда это разумно, Федор Егорович...
— Да не шумите, — поморщился Макук. — Если и загубим трал — хрен с ним, все одно домой пора. Кто у нас на руле хорошо стоит?
— Сергей, Брюсов.
— Давай кого-нибудь суды.
Теперь Макук сам делал замет. Он подвел «Онгудай» к самым Братьям, выметал трал и повел «Онгудай» по ориентирам, видимо ему одному известным. Стоял на крыле мостика и командовал Сергею:
— Вправо ходить не моги! Там камни должны быть. А теперь правее! Еще чуть! Стоп! Так подержи!..
Сергей работал красиво: рулевое колесо то бешено — до ряби в глазах — летало в цепких руках, то замирало. Картушка компаса плавно ходила по азимутальному кругу.
Ребята почти все были на мостике. Суетились. Больше всех шумел Васька.
— Правее! Правее, говорят тебе! — кричал он Сергею, передавая команды Макука.
— Вот где есть камни, — усмехнулся Макук, — я знаю, а вот где их нету — не знаю.
Кстати, эти вот слова очень понравились Андрею. После он часто повторял: «Вот где есть камни, я знаю, а где их нету — не знаю».
— А рыба будет, Михаил Александрович? — суетился Васька.
— Об этом рыбаков не спрашивают, — улыбнулся Макук.
— Алеха, — пренебрежительно сказал боцман, — и когда ты уедешь в свои Васюки? Узурпатор.
— Да деньжат же ж надо, Егорович.
— Тьфу!
Наконец стали выбирать трал. На этот раз куток его был необыкновенный: продолговатый — рыба заполнила даже горловину трала. Он колбасой покачивался у борта. Под светом прожектора он был фиолетовый. Мы просто растерялись, когда он всплывал. Всплывает и всплывает.
Таких заметов нам не приходилось делать даже в Охотском море.
— Не возьмем, — сказал Сергей, — стрелы полетят.
— Что ж теперь? Пропадет рыбка, да? — испугался Василий. — Ребят, ребят, Егорович, как же теперь, а? Пропадет, да?
— Да заткнись! — цыкнул на него боцман. — Неси скорее стропы.
— По частям надо, — сказал Брюсов.
— Конечно, порциями, — суетился Борис.
— От, медуза! — ворчал боцман, принимая у Васьки стропы — тот принес их целую охапку, хотя два всего надо было. — Все принес?
— Не, не все. Один остался. — И Васька опять к борту.
— Куда полез? Стрелы выводи.
— Да деньги ж там плавают, Егорович.
— Ну теперь, Вася, — смеялся Брюсов, становясь на лебедку, — ты заведешь не только дом, но и свинарник.
— Все можно... — пыхтел Васька.
Макук стоял на верхнем мостике, задумчиво смотрел на ребят. Улыбался. Чему он улыбался? Может, вспоминал, как лет тридцать — сорок назад, таким вот парнем ловил треску здесь крючками или иваси дрифтерными сетями. А может, ему рисовались картины лунной майской ночи, заштилевшее море и одинокие кунгасы его товарищей. И протяжная рыбацкая песня. Как-то он рассказывал нам, что когда они удочками рыбачили, то «песняка любили вдарять». А может, думал о том, как наши ребята получат деньги за рыбу и поедут к своим семьям, и Васька купит дом матери, сестре — шубу лохматую... Мы с радистом подошли к нему. Он вытащил кисет, стали закуривать.
— Скажи ты, как оно подвезеть, — улыбался он, слюнявя самокрутку, — по косячкам, знать, проехались. Вишь ты,как бывает...
Потом застегнулся на все пуговицы, натянул рукавицы и пошел к ребятам на палубу.
VII
Красиво работают наши парни! Громыхает лебедка, лязгают ее барабаны, с треском наматывается ходовой шкентель. Повизгивают блоки.
Из-за борта выползает куток с рыбой, похожий на огромнейшую грушу. Дрожит и гнется стрела под его тяжестью. Журчащими потоками льется с трала вода. Серебрясь чешуей, она катится по палубе, омывая наши высокие — по бедра — сапоги.
Море качает. Трехтонная груша в такт качки исполинским маятником носится над палубой, щедрым душем поливает прорезиненные спины ребят.
— Полундра! Бабочек не ловить! — хрипит боцман и чугунными лапами хватает шворку. Уловив момент, когда куток окажется на середине палубы, дергает шворку.
Словно выстрел в воду, разверзается куток — на палубу хлещут потоки рыбы. Брызгаясь чешуей, рыба устраивает виттову пляску на палубе. Чешуя — туманом. Она залепляет щеки, рты, глаза...
Боцман стаскивает куток с кучи рыбы, а Васька с поспешностью циркового акробата зашнуровывает его.
— Как работаешь, медуза! Быстрее надо!
— От нас не убегёть, — шмыгает носом Васька и хитренько улыбается.
— Вир-pa! — хрипит боцман, и Брюсов набрасывает несколько витков ходового шкентеля на барабан лебедки; лебедка лязгает, пустой куток взвивается над палубой. А Брюсов, ослабив шкентель, — весь внимание, — сощурившись от дыма сигареты, прилепленной к нижней губе, ждет команды боцмана. Брюсов... он и здесь в своей роли: на нем причудливая женская шляпка, а у рубашки, расцвеченной пальмами и обезьянами, ни одной пуговицы — будто полушубок надет прямо на голое тело.
Мишка, пунцовый от натуги, выводит стрелу за борт.
— Майна! — кричит боцман, и Брюсов ловко сбрасывает шкентель с барабана, куток плюхается в море.
Боцман с Васькой, перевесившись за борт, перегоняют рыбу из горловины в куток. Когда волна подкатывается к борту и, расшибив пенистый гребень, летит на палубу, Васька прячется, а боцман фыркает и кричит:
— Куда полез, медуза?
— Страшно, Егорович.
Рыба в такт качке двигается лавиной по палубе, выплескивается за борт. Ее надо рассортировать, погрузить в трюм, разбросать по отсекам.
Андрей, Брюсов, Сергей, радист, я сортируем рыбу: окуня — в один отсек, камбалу — в другой, звероподобных скатов — в третий. Крабов бросаем на нос, к самому брашпилю — на берегу можно будет угостить знакомых. Минтай, которого больше всего, грузим в трюм. В трюме самые здоровые — Сын и стармех, — стоя по пояс в рыбе, разбрасывают ее по отсекам, чтобы она не двигалась во время качки и не создавала крен.
Борька с Макуком острыми до предела ножами шкерят треску. Конечно, ни стармеху, ни мне, ни тем более Макуку нет необходимости работать на палубе. Но какой же ты рыбак, если твой товарищ работает, а ты равнодушно смотришь!
Не успели разделаться с этой порцией и выбросить за борт мусор (все, что трал вместе с рыбой притащил с морского дна: причудливые водоросли, осьминогов, ежей, морских звезд, камни), как боцман хрипит:
— Полундра! Майна куток!
И снова палуба заливается рыбой. Грохот, треск, скрежет... ни одного лишнего слова. Ребята забыли про все, ребята работают. И только слышно: «майна», «вира», «стоп», «полундра», да иногда, если заест трос в блоках или кто зазевается, соленое словечко слетит с соленых губ.
При такой работе забываешь про все: руки быстро и точно делают свое дело, сердце ровно стучит, а сам внимательно следишь — не перепутать бы чего и не помешать бы товарищу. Работа всех зависит от каждого.
И вот из своих владений выползает Артемовна. Она увешена чайниками, с огромнейшим подносом, на котором горки сыра, бутербродов, пачки печенья.
— Подкрепиться надо, ребятки, — говорит она и, балансируя чайниками, с трудом пробирается по палубе. В своей безрукавной душегрейке, одетой на белый халат, она похожа на пингвиниху. Даже походка пингвинья — за полгода работы на море она еще не научилась ходить в качку по палубе.
— Стоп! Перекур! — кричит боцман.
Ребята обступают ее. Первым подкатывается Васька.
— Игде моя большая кружка? — говорит он, набивая рот сыром. — Мне бы послаще, Артемовна, со сгущеночкой.
— А мне черное, — говорит боцман.
— Всё здесь, ребятки. — хлопочет Артемовна, — всё здесь.
Кофе... мне не раз приходилось пить его, впрочем как и всем людям, дома, в ресторанах, столовых, но такого, как здесь, никогда я не пил такого кофе! Как оно пахнет! После кружки живительное тепло разливается по всему промерзшему телу, от кофе веет обжигающим ароматом, здесь, в холодном соленом море, у ребят появляется сила, настроение становится блаженным.
— Еще сгущеночки, — говорит Васька.
— Давай-давай, Вася, не теряйся! — кричит Брюсов.
Васька со своей большой кружкой усаживается на трюме.
— Вкуснота-а-а! — говорит он, отдуваясь.
— Пейте, ребятки, пейте, — суетится Артемовна, — может, вам сюда пельменев принести?
А кофе-то самое простое, ячменное. Когда-нибудь Василий будет пить кофе самое дорогое, вскипяченное не в трехведерном котле и взболтанное морем, а в специальном кофейничке, отстоявшееся. Будет смаковать маленькими глотками, развалившись в кресле, «которое качается», о котором он так мечтает, читать газету или смотреть «телевизер», но так блаженно «вкуснота» он никогда не скажет.
— Мне бы еще, Людмила Артемовна, — говорит кто-то.
— Сейчас, мальчики, сейчас, — говорит она и, собрав чайники, отправляется в очередной рейс.
До Артемовны поваром у нас работал Хасан. Это был замкнутый и не в меру самолюбивый человек. Обидчивый до ужаса. Кроме того, Хасан очень любил читать книжки. Причем читал все: лоцию, Толстого, учебники Сына. Когда ни заглянешь в камбуз, Хасан читает. Об обеде, конечно, и мыслей нет. Лохматые брови сдвинуты, колпак на затылке, и только огромнейший нос подрагивает. Я с ним замучился: ребята обеда ждут, а ничего не готово.
— Хасан, как обед?
— Чичас. — А сам и не думает шевелиться, сидит и читает. Двигает носом время от времени и двигает.
— Хасан, давай обед!
— Э-э! — Тут он швырнет книжку, схватит ножи, кастрюли, и — закипела работа. Через полчаса выглянет из окна камбуза, сверкнет белками глаз и опять шевельнет носом:
— На пэрвоэ, зуп-пщенка, на второэ кащя-пщенка! Пжалста!
Так мы и ели: «зуп-пщенка, кащя-пщенка» или «зуп-кречка, кащя-кречка». Меню Хасан не любил разнообразить. Конечно, все недовольны были стряпней Хасана, но где же во время путины найдешь повара — даже матроса на берегу не найдешь. Но тут случай, или, вернее, необычное происшествие помогло избавиться от него.
Возвращались в базу. До выгрузки оставалось несколько часов, ребята, уже одетые, сидели в салоне. Играли в домино. Вдруг с треском распахивается дверь, и влетает Хасан. Штаны придерживает руками.
— А-а, дзараз, цволич, бог матэрь, резить буду! — ругался он, держа штаны.
С воем и воплями пронесся через кают-компанию и спрятался в камбузе. Мы опешили. А из камбуза неслись проклятья и плеск воды. Брюсов заглянул в раздаточное окно — оттуда вылетела кастрюля. Хасан сидел в тазу с водой, проклинал все на свете и кидался посудой. Оказывается, кто-то из шутников (Брюсов скорее всего) намочил уксусом бумажки в гальюне.
Как только подошли к берегу, Хасан забрал у Петровича свой паспорт и ушел, ни с кем не простившись. Мы остались без повара.
Я приуныл.
И вот как-то толкался я в приемной директора комбината — мне надо было выписать снабжение, получить аванс для команды, — ко мне подошла немолодая женщина:
— Я слышала, вы повара ищете?
— Да.
— Я варить умею.
— Но... — Я боялся брать женщину, да тем более в возрасте: — на море у повара трудная работа.
— Ничего.
— Иногда очень трудная.
— Ничего.
С тех пор мы зажили: «бифштексы», «бистроганный», блины, пирожки, а Артемовнина «какава» стала известна по всему флоту. На камбузе появились порядок и чистота.
Боцман сначала возмущался: «Бабу на борт взяли... кабак будет, а не пароход». Но этого, как мы все убедились, не получилось.
Сыновей Артемовна потеряла во время войны, муж еще до войны попал в тюрьму за какие-то дела, и о нем она ничего не слышала. Ей одной пришлось воспитывать троих сыновей. И потом потерять их. Всю теплоту души своей, привязанность сердца она отдала нам, все жизненные интересы связала с «Онгудаем». Готовила она превосходно. Но к этому прибавлялось еще что-то — может, желание сделать приятное кому-то, обрадовать кого-нибудь, что ли. Как-то Новокощенов заикнулся, что он именинник. На другой день ему был преподнесен торт. Кстати, после этого случая мы стали отмечать дни рождения.
Один раз в море у нас вышли продукты, но мы не хотели из-за этого идти в порт — рыба ловилась плохо, а мы надеялись все-таки найти ее, поймать и прийти с моря не пустыми. У Артемовны остались одни макароны да томатный соус. Брюсов от нечего делать поймал мартына на тресковую удочку.
Артемовна спросила: «А еще можешь?» — «Хоть сто тыщ», — ответил он.
Они с Васькой насаживали селедок на тресковые удочки и кидали мартынам. Те, конечно, с дракой — даже перья летели — глотали. Когда Брюсов с Васькой щипали их, боцман спросил: «Зачем вы, Алехи, живую тварь переводите?» — «На чахохбили, Егорович», — ответил Васька. «А-ах, — отмахнулся боцман, — несъедобная тварь, рыбой пахнет».
Боцман прав, конечно, мартыны пахнут рыбой — не раз уж их пытались применять в еду, — но на этот раз почти не пахли: томатный соус, лавровый лист и уксус сделали свое дело. А вид у них был прямо заманчивый: обжаренные, набитые макаронами с очень вкусной подливой. Из пуха мартынов Брюсов набил подушку и торжественно вручил боцману. «Узурпаторы», — сказал боцман, но подушку взял.
Когда ловили сайру возле острова Шикотан, нам понадобились десятиметровые жерди для ловушки. За ними на остров пошел боцман с Брюсовым. На этом острове у двух стариков, обслуживающих маяк, мы картошки выменяли на селедку.
Весь остров в непроходимых зарослях шиповника, ежевики, смородины и еще бог знает каких зарослях. Без ножа или топора по лесу не продерешься. На кусте можно лежать и качаться как в гамаке — так плотно перепутались разные травы и колючки. Сам лес девственный. Но больше всего цветов — целые поля. Брюсов нарвал их большую охапку и преподнес Артемовне.
— Многоуважаемая Людмила Артемовна, — галантнейше расшаркивался он при этой процедуре, — наш многоуважаемый боцман, Федор Егорович, уполномочил передать вам эти цветы и с ними свое нежное и ласковое боцманское сердце...
— Ох и озорник! — ворчала она, а лицо ее вспыхнуло такой радостью, что мне она показалась семнадцатилетней девушкой.
У цветов она обрезала стебли и поставила в банки с подслащенной водой, чтоб не вяли. Кают-компания преобразилась. Когда боцман вошел, то долго не мог понять, в чем дело.
— Праздник у нас, что ли? — недоумевающе озирался он. Потом наконец заметил цветы. — Тьфу, узурпаторы! — и ушел из салона.
VIII
— Вир-pa!.. — кричит боцман, и куток плюхается в море. И опять начинается: «вира», «майна», «полундра», «стоп травить». А море качает. Оно переваливает «Онгудай» с борта на борт. Бьет в корму, подкидывает нос, будто помогает заполнить рыбой все пустоты и утрясти.
Наступает ночь, темнеет. Включаем палубное освещение — с мачты и верхнего мостика уставились на палубу яркие люстры. Вокруг шумящая темь, и теперь волны вскакивают перед бортом неожиданно: встанет белый султан, посмотрит, что творится на палубе, и с ворчанием — не поймешь, доволен остался или нет, — унесется в темноту. А море качает.
— Вир-ра!
— Майна!
— Куда полез, медуза?
— Стоп травить!
«Онгудай» заполняется дергающейся в последних конвульсиях рыбой, оседает по самые борта, тушит свет, оставив только два глаза — красный с левого и зеленый с правого борта, — да на топе мачты один, выхлопывает несколько шапок дыма в звездное небо и важно трогается на сдачу.
— Кто ж так делает, Алехи, — ворчит боцман на ребят, которые укутывают рыбу на палубе брезентом, чтоб ее не смыло волной, — под борт надо брезент подбивать, под борт!
Борька с Сыном хлопочут на мостике — Борис помогает Сыну определить место и проложить курс в базу.
Все сделано. «Онгудай» чихпыхает на сдачу. Ребята стаскивают и полощут за бортом прорезиненные плащи-мешки, смывают чешую с сапог, выжимают перчатки. Мокрую одежду несут в сушилку, переодеваются «по-чистому».
После непрерывной шестнадцатичасовой работы идем в кают-компанию, где у дымящихся столов хлопочет Артемовна.
Посвежевшие от умывания, гладко причесанные, с засученными по локоть рукавами ребята отлично работают ложками. Гороховый суп с фунтовыми кусками мяса, жареная рыба, котлеты, пельмени, каша — все исчезает в емких желудках. Едят наши парни тоже красиво.
Глядя на мускулистые, словно витки каната, руки с твердыми, как просмоленный трос, пальцами, на бронзовые от ветра лица, на гибкие спины, где под свитерами и сорочками пирогами лежат мышцы, я думаю: всем молодым людям без исключения надо бы годик-другой половить рыбу.
После еды появляется курево. Несколько рук с «Примой», «Беломором», «Севером» тянутся к Макуку. Настойчивее всех сует свою коробку с махоркой второй механик — он стал курить махорку. Вот хитрован!
— Попробуйте моего, Михаил Александрович, — говорит он и оглядывается по сторонам — не видит ли Андрей, но Андрея нет, он на вахте в машине.
В последнее время второй механик уж очень резко переменил свое отношение к Макуку, вот даже махорку курить стал. Это не нравилось Андрею. Как-то после очередного подхалимства Андрей отвел механика в сторону и, дыша ему в самый нос, сказал:
«Перестань подмазываться к старику».
«А в чем дело? Я вроде ничего плохого не делаю».
«Несимпатично получается».
«Не пойму. Ну никак что-то не пойму».
«А-аах!» — Андрей тоскливо отвернулся и сплюнул.
Теперь отношения их, кажется, совсем разладились. На работе обмениваются лишь официальными репликами. Видимо, они в дальнейшем не уживутся, уйдет кто-нибудь на другое судно.
— Моего, Михаил Александрович, — сует коробку механик, — махорочка из красной папки!
— Да давай и твоего, — улыбается Макук. — В Славянке брал?
— Ага.
— А здорово мы, братцы, сегодня гребанули, правда? — потирает руки Васька.
— Да ничего, — улыбается, щурясь, Макук, — жить можно.
— Михаил Александрович, — вмешивается Сергей, — а вы с нами останетесь? Месяца через четыре, после ремонта, мы опять пойдем в Берингово, в Охотское море, в океан на сайру. Вы с нами пойдете?
— Черт те знает, — заворачивая цигарку, говорит Макук, — если начальство разрешит. Бумаги, вишь, ребята, нету.
— Михаил Александрович, — вспыхивает Борис, — да мы за вас все сделаем и вас, если хотите, обучим астрономии и навигации!
— Главное — рыба, — говорит боцман, — курсы вон и наш Борис подсчитает.
— Курсы мы и сами проложим, — подхватывает второй механик, — а рыбку-то... А с Михаилом Александровичем мы три плана свободно дадим, правда, ребята? Знаете, Михаил Александрович, в Охотском море сколько ее? Вот бы там...
— Это можно, — важно говорит Макук. Он слюнявит цигарку. Подбородок опустил, брови, чтобы скрыть довольную и горделивую улыбку, насупил. Шапка с торчащим ухом набекрень и весь вид — само достоинство. — Мы раньше здеся треску, иваси ловили... и без дипломов... и ничего...
— А на Камчатке, Михаил Александрович, и палтус с камбалой попадается. А он в три раза дороже камбалы.
— Вишь какое дело... боюсь, не разрешат...
— Михаил Александрович, — робко вмешивается Брюсов, — я давно хотел попросить у вас прощения, да вот никак все не осмелюсь. Понимаете, простите меня за то дело...
— Это за какое? — хмурится Макук.
— За палтуса... за того самого... — Брюсову, видимо, не по себе. Он мнется, пытается улыбнуться, но улыбка получается кривая, вертит в руках спичечный коробок. — Честное слово, Михаил Александрович...
— А-ах, — отмахнулся Макук, — бывают случаи... — Но ему тоже, наверно, неловко. — Это ты зря... не помню уже...
И нам всем не по себе. Брюсов копнул что-то гаденькое и подлое, в чем мы все были замешаны несколько дней назад. За столом неловкое замешательство.
— То-то, бесстыдник, одумался, — вмешалась Артемовна. Она стирала со столов, стелила чистые скатерти. — Заставьте его, Александрыч, уборную чистить.
— Нам радиограмма, — сказал радист, входя в кают-компанию. Он бросил бланк радиограммы на стол. Несколько рук потянулись к ней.
— От кого?
— Ну-ка?
— Читай!
— «...Поздравляем экипаж «Онгудая» с трудовыми успехами... Ждем славного возвращения... От имени всех рыбаков: нач. управления, профорг, парторг...» — прочитал Сергей.
Радиограмма пошла по рукам — каждый считал своим долгом подержать ее в своих руках. Последним взял Макук. Он щурился, читая, потом повертел ее, как будто хотел найти, нет ли еще чего там. Потом отдал радисту.
— Отстукай им, — сказал он, — «скоро будем».
Вдруг загремел репродуктор, раздалось характерное постукивание по микрофону, дутье в микрофон, и голос Сына сообщил не совсем приятную новость:
— Старпому, второму механику и матросу первого класса Брюсову приготовиться заступать на вахту.
Иду.
IX
Вахту принял в полночь. Сын, синий от холода, промямлил что-то о прогнозе и убежал с мостика. Ему хорошо: вымоется в теплом душе, напьется горячего кофе и будет блаженствовать под хрустящими простынями.
Дует свежий норд-ост, море ерошится пенистыми барашками. Волны захлестывают левый борт. Площадка, дуга и брашпиль обрастают коркой льда. У «Онгудая» появляется небольшой крен на левый борт. Скорее добежать до базы — иначе лед придется скалывать.
Курс проложен, расчеты проверены. Я поудобнее устраиваюсь между телеграфом и переборкой, заворачиваюсь в полушубок и смотрю на море. В открытое окно море дышит леденящей свежестью, крепким запахом йода и водорослей.
Временами из-за туч всплывает луна. Тогда перед «Онгудаем» появляется лунная дорожка. Она заманчиво переливается серебристыми и свинцовыми красками и кажется такой нежной, что ее хочется погладить.
Брюсов цепкими глазами следит за компасом и под скрип рулевого колеса мурлычет что-то себе под нос. Вероятно, чтобы не спать.
Странные изменения произошли у нас за эти две недели. Макук ни на кого не кричит, никому ничего не приказывает — да он и не умеет приказывать, как посмотришь, разговаривает со всеми как на колхозном собрании, — а слушаются его лучше, чем идолопоклонники своего жреца. Мишка с Васькой так и ходят за ним, предупреждая каждый его жест. Во время работы с лихостью бравых матросов кричат «Есть!», «Будет сделано!», а после работы заскакивают к нему в каюту и, я уже слышал, как Васька, рассказывая про свою деревню, зовет его «дядя Миша». Механик вот махорку носит. Фальшивит, конечно. А может, и не фальшивит. Андрей держится в сторонке, но готов за него в огонь и в воду. Боцман тоже поубавил свой гонор. Сергей вон приглашает его в рейс на Камчатку. Впрочем, это еще неизвестно, как бы дело выглядело там, — в океане, конечно, посложнее. Это для Васьки море «вода и вода», но штурманы и капитаны знают, что это не так. Да и сам Макук знает, конечно.
А Борька заершился. При Петровиче он был незаметен, а сейчас вот даже на боцмана иногда покрикивает.
Волны бесконечными рядами бегут от горизонта, мягко и упруго разбиваются о тяжелый нос «Онгудая» и, рассеиваясь брызгами, летят на палубу. По наростам льда на дуге сбегают алмазными капельками. Луна с еще большим восторгом переливается серебристыми бликами по волнам и бежит, бежит за «Онгудаем».
Придешь домой, махнешь рукой,
Выйдешь замуж за Ваську-диспетчера,
Мне ж бить китов у кромки льдов...
Эта песенка уносит меня в недавнее прошлое...
...Июньская ночь в Подмосковье. Улицы умыты дождем и пахнут полуночной свежестью. Деревья тоже умыты и тоже пахнут. Пустынно, все спят. Тишина. Девушка идет рядом, чуть-чуть сзади, вполголоса напевает нежную песенку, одну мелодию. Временами засматривается на встречные деревья и беспричинно смеется...
Черт возьми, какую же власть имеют воспоминания! Как-то на сайре, когда лежали в дрейфе в океане — океан был как задымленное зеркало, а над ним, в еле заметном тумане, всплывало красное сонное солнце, — мне даже приснились и подмосковная ночная улица, и беспричинный смех... Весь мир отдал бы за один только сон...
Хотя чуть-чуть со мной побудь —
Мы идем в кругосветное странствие... —
продолжает Брюсов.
— Брюсов, перестань петь эту дурацкую песню.
— Почему дурацкую? Она вроде ничего.
— Все равно. Давай что-нибудь другое.
— А что?
— Что угодно.
Опять появляется луна. Она располагается в голубоватой полынье между туч и опускает серебряные нити на море перед «Онгудаем».
Над «Онгудаем» прямо по носу кружится одинокая чайка. Она лениво машет крыльями, покачивает черноносой головкой. Как будто осматривается. Затем выпрямляет крылья в одну линию и, валясь на бок, уносится в мерцающую даль. У нее, наверно, тоже ножная вахта.
Где-то в гавани, словно в саване,
Где на рейде стоят корабли,
Петька с Кузькою сходней узкою
Шли на берег, считая рубли... —
и Брюсов начинает рассказ о двух кочегарах, которые влюбились в одну девушку и, чтобы не ссориться, отказались от нее оба. Это старая песня. Ее знают, наверное, все моряки на всех морях.
Светает. Горизонт светлеет. Ветер усиливается. Над носом «Онгудая» висит голубоватый Арктур. Он единственный еще не погас и мерцает голубоватым светом.
— Доброе утро!
— Доброе утро!
Это Борька прилетел. Он положил руку мне на плечо.
— Где идем? — как всегда, суетится он. Он свежий после сна, румянится припухлыми щечками. От него пахнет пресной водой и чистым бельем. — О! Уже на подходе. Я сдам груз и успею начать рыбачить, если погода не испортится.
Мы склоняемся над штурманским столом, я сдаю вахту.
— А Михаил Александрович не приходил?
— Нет.
— Ты знаешь, чиф, он полностью доверяет мостик мне. В прошлый раз я в тумане подходил к порту. Иду — ничего не видно, только гудки. Страшно, дух захватывает: а вдруг врежешь кого-нибудь или на тебя кто напорется! А гудки... ну, у самого борта. Черт возьми! А туман — руку протянешь, не видно. Но я все-таки ни его, ни тебя не стал будить. Я сбавил ход до малого, иду... крадусь... Страшно ведь — а вдруг перед носом скала? Или судно... И, ты представь, точно вышел на входной буй. Тютелька в тютельку! Ну возле борта входной буй прошел! Ты представляешь? Тогда-то я и почувствовал в себе настоящее капитанское достоинство. А когда пришвартовал «Онгудай» и сошел на пирс, то захотелось через голову перевернуться, да люди кругом были... А когда ловим рыбу, то мне с мостика уходить не хочется. Оказывается, рыбная ловля — это удивительная вещь. Клянусь головой акулы!
— А как же дальние страны?
— Будут и дальние страны — куда они денутся? А вот ночью, в тумане, без локатора привести судно к входному бую — это, по-моему, что-нибудь да значит. И потом...
— Ну доброй вахты, — останавливаю я его.
— Доброго отдыха, а ведь это без приборов...
Я спускаюсь с мостика. Во всем теле придавливающая к палубе усталость. Плечи свинцовые, ноги передвигаются с трудом.
— Завтра нарисуем тринадцатую звезду на рубке и проложим курс домой! — кричит вслед мне Борис. — А пока ты будешь спать, мы с Сыном уже начнем рыбачить на тринадцатую звезду...
Домой... домой... перед глазами встает июньская ночь, умытая дождем улица, умытые деревья...
Расправляю плечи. Резкий морозный воздух обжигает легкие, пьянит и кружит голову. В последний раз окидываю взглядом море. Горизонт на востоке стал оранжевым, оранжевым золотом отливают верхушки волн, и радуга надежд разгорается в моей душе.
X
Проснулся от качки. Ставит в вертикальное положение, каюта падает в разные стороны. В такт ей болтается дождевик на вешалке, перекатываются и хотят выскочить карандаши из подстаканника. Постукивает пробка графина. Куприн зеленым переплетом разметнулся по палубе. За переборкой гудит море.
Во всем теле противная слабость, болит голова. Во рту отвратительный привкус. Поудобнее устраиваюсь, упершись ногами в переборку, натягиваю до подбородка одеяло. В каюте сыро и холодно, вставать не хочется.
Вдруг дверь с треском распахнулась, и влетел Брюсов. Он прогромыхал через всю каюту пудовыми сапогами, которые казались больше его самого, и влип в угол дивана, цепко схватившись за стол.
— На винт намотали! Штормик правильный, — тяжело дыша, сказал он.
«Намотали на винт», «штормик правильный»... «Онгудай» предоставлен воле волн — вот откуда эта беспорядочная качка. Я сразу проснулся.
С трудом попав в сапоги, балансируя и хватаясь за что возможно, выбрались на палубу. Хлестнуло холодными брызгами, полусонное тело вздрогнуло. По палубе катится грохочущая лавина. Она пенистой шубой метнулась к борту, тряхнула его, расшиблась и, прыгая, понеслась на корму, полоская все палубные надстройки и пробуя их прочность.
Выждав момент, как конькобежцы на финише, кинулись к мостику. Только успели вскочить на ботдек, как очередная волна пронеслась под ногами. Она ворчала, сожалея, — ей удалось лизнуть только каблуки наших сапог.
На мостике все ребята. Держатся за что возможно. «Онгудай» валяет с борта на борт, крен доходит до сорока пяти градусов. Мне уступили место рядом с Макуком.
— Прогноз? — спросил я его.
— Восемь, порывами десять, ветер от зюйд-оста, временами снегопад, — ответил за него Брюсов. Он стоит у окна и палит аварийные ракеты. Сын подает ему их из грязноватой наволочки.
— Перестань, — сказал ему Макук, — все одно без толку.
— Как сальник? — Мне сразу вспомнилось, что Андрей в последние дни то и дело лазил в ахтерпик подбивать сальник. В плохую погоду его могло вышибить.
— Наверно, совсем выбило, — спокойно сказал боцман.
От этого спокойствия стало не по себе... Вода заполняет ахтерпик, а там доберется и до машинного отделения — переборка между этими помещениями не герметична. На спину посыпался холодный, колючий песок.
— Двери, люки, иллюминаторы в корме задраены? — Мой голос, кажется, дрожал, хотя я пытался придать ему как можно больше обыкновенности.
— Задраены, — буркнул боцман; помолчав, добавил: — Помпа полетела, вот уже три часа механики ковыряются...
Полетела помпа! «Онгудай» заполняется водой и откачать ее нечем. Кинулся на крыло мостика — дверь так и рвануло ветром, — корма почти вся осела, нос борзо торчит из волн. Обожгло щеки, поясница стала мокрой, заныл низ живота и похолодел затылок.
Смотрю на ребят. Машинной команды — стармеха, второго механика, Андрея — нет. Боцман стоит у двери. Хмурый... Сергей обнял тумбу локатора, навалившись на нее животом. Мишка с Васькой схватились с противоположных сторон за рулевое колесо, белые, — у Васьки даже веснушки посинели и приоткрытый рот тоже синий. Брюсов держится за подоконник. Сын подпер косяк двери. Борька стоит возле штурманского стола, жалкий какой-то — видимо, он виновник аварии.
Лихорадочно стучат мысли, запоминается каждая мелочь. Надо бы рыбу из трюма вылить за борт, у «Онгудая» увеличится плавучесть, но сейчас уже поздно — смоет всех ребят и трюм захлестнет волной. И, как будто отгадав мои мысли, боцман говорит:
— Рыбу мы за борт смайнали, Александрыч велел. — Помолчав, добавил: — Вас я не хотел будить.
— Где находимся?
— Южнее Братьев, — ответил Борис, — миль на пять. Радиопеленгатор барахлит, я по глубинам определялся.
— Дак в море одинаковых глубин много, — отозвался Макук. Он стоял у окна и обводил биноклем горизонт.
— Дали радио о помощи, — сказал Борис.
— Скорей бы нас спасли, — сказал Васька.
— «СРТ-1054» идет...
— А он успеет? А, ребят? — тревожно и тихо спросил Васька.
— Цыц! — так же тихо, но твердо оборвал его боцман.
Откачать бы воду. Судя по прогнозу, шторм большим не будет, «Онгудай» даже без машины выдержит. Только бы осушить ахтерпик. Помпа... Надо же полететь в такой момент! Впрочем, всегда так: все беды приходят вместе, компанией.
— Вишь ты... как оно бывает, — задумчиво и угрюмо проговорил Макук и стал закуривать.
Наверно, в ахтерпике уже много воды, корма «Онгудая» только временами показывается из волн, над водой показывается только угол площадки. А волны непрестанно валятся сбоку и немного с кормы. Задавив корму, подкатятся к рубке, тряхнут ее и клокочут к носу. После каждой волны палуба уходит из-под ног. Холодеет спина, стучит в висках, дергается колено — каблук отбивает дробь. Пылает лицо. Открываю окно и подставляю лицо хлесткому, как цыганский кнут, ветру — так не будет заметно мое волнение. Потом яростно, до боли в колене, выпрямляю ногу и до боли в кончиках пальцев сжимаю косяки окна. Предательская дрожь исчезает. Черт возьми, неужели я трус?!
Вдруг серая стена воды встает перед «Онгудаем». Встает медленно, тихо. Ее гребень пучеглазо смотрит на «Онгудай», плюется по ветру рваной пеной и валится на всех нас. Она не спешит. Она выбирает момент, как бы посильнее ударить. Палуба уходит из-под ног, затылок сам лезет в плечи, внутри что-то вот-вот оборвется. Хочется закричать.
— Эх, дура-то какая! — с неестественным смехом говорит Брюсов, — как в кин... — и захлебнулся на полуслове.
Кажется, не я один трушу. Вот и Брюсов фальшивит. Острит — и здесь пытается быть в своей роли.
Тонны воды рухнули на «Онгудай», укутали его пеной. На ботдеке что-то загрохотало — нос шлюпки слетел с кильблоков и с ломающимся треском бьется о надстройку.
— Шлюпку-у! — гаркнул боцман и выскочил из рубки.
Мы кидаемся спасать шлюпку: крепим, заводим двойные концы, пытаемся водворить ее на место.
— Полундра! — крикнул боцман.
Я только успел обнять шлюпбалку и захлестнуть вокруг нее конец, как ледяная лапа двинула снизу, завернула полушубок и стала давить к шлюпбалке — вот-вот сломается грудная клетка. Потом отступила и хочет оторвать... вот...
— Держись!!!
— Чиф! — пронзительно закричал Брюсов.
Кто-то хватает ногу, кто-то тянет шубу...
— Убьет же... — в самое лицо дышит боцман, выплевывая из легких воду.
— Возьмите конец, — я отдаю ребятам конец, дышать и шевелиться больно. В груди покалывает.
— Навались, ребятки! Еще разок! — хрипло кричит боцман.
Ребята работают с остервенением. Вода, пена, брызги. У Брюсова тоже нет шапки.
Разгоряченные, возвращаемся в рубку, шлюпка на месте. Вода льет с нас ручьями.
— Переодеться бы.
— Сойдет.
Тут же в рубке стаскиваем мокрую одежду. Из сушилки принесли ворох сухих до треска, белых от соли, ломающихся ватных штанов, телогреек, ссохшихся сапог.
— Если бы не старпом, не видать бы нам шлюпки.
— А если бы не боцман, не видать бы и старпома.
— Это ж так нельзя, — расстроенно говорит Макук. — Куда ж это годится? Ну? Не дети ж...
— Да ладно, Александрыч, — нехотя отмахивается боцман, — все прошло уже.
Не успели натянуть сухую одежду, как страшная волна проехалась по лежащему на боку «Онгудаю», глухим ударом тряхнула рубку и с треском вырвала шлюпку. Несколько раз шлюпка мелькнула полосатым днищем в волнах и исчезла.
— Поплыла-а-а, — присвистнул Брюсов.
— Черт с ней, — прохрипел боцман.
Подхожу к Макуку. Он хмуро смотрит в окно и как будто самому себе говорит:
— И зачем эта лихость! И все одно без толку.
Мысли стучат хронометром, чего-то не хватает. Но чего? Закурить бы? Беру у Макука кисет, мастерю самокрутку.
Сколько же прошло времени? Уже наступает ночь. Горизонта теперь совсем не видно. Только снег, брызги... темь. Снежинки светятся. Они кружатся свистящим роем, хлещут по окнам рубки, тут же набухают, тают и текут жидкими хлопьями по стеклу. Спасательные пояса, аварийные плотики, шлюпка... зачем-то перед глазами встают картины Айвазовского. Там все в нежных романтических красках. Даже ураганные ночи в мягких тонах. А тут — никакой романтики...
Опять стучит каблук. Опять стискиваю зубы, напрягаю ногу и высовываюсь в окно. По глазам бьет мокрый снег, но не больно...
Прошлой зимой мы входили в Курильский пролив — Петрович и я торчали на верхнем мостике, — перед проливом камень. Авось, или, как зовут его моряки, Авоська; тоже была ночь, тоже шторм, снег. Но тогда снег был колючий, он хлестал по глазам и не давал смотреть. А этот бьет не больно. Он тает на лице и лезет в губы. «Онгудай» медленно всплывает после очередной волны. Вода клокочет по палубе, гремит чем-то — что-то выломало — и валится за борт широкими синими струями. Как из переполненного блюдечка.
Видимо, ахтерпик уже затопило — нос «Онгудая» будто больше высунулся из воды, стоять уже трудно, скатываешься назад. Шлюпки... но одной уже нет. Вторая, но она всех нас не заберет. Есть еще аварийные плотики, спасательные пояса, но сразу окоченеешь. Даже от одной этой мысли становится холодно.
Из машинной команды никого нет — значит, помпу еще не наладили. Посмотреть, что там у них творится.
Спускаюсь в машинное отделение. Ударило запахом солярки и пара. На малых оборотах, вхолостую стучит дизель. Пена и брызги летят из разбитого стекла,светового люка на подволоке — сам люк задраен, конечно, — и, падая на горячую крышку дизеля, испаряются. Под пайолами мечется вода и выскакивает из пазов вместе с маслом и соляркой.
Сапоги разъезжаются по скользкому настилу. Здесь еще хуже, чем на мостике.
— Люди, где вы?
— Здесь, — слышу в углу за дизелем голос стармеха.
Они возятся с помпой, перепачканные до неузнаваемости. Идет решительная схватка.
— Семнадцать на девятнадцать, двадцать четыре на двадцать семь, — металлическим голосом говорит Андрей, работая ключами.
Второй механик зажимает ломиком прокладку и часто посматривает на подволок, откуда летят пена и брызги. Стармех одной рукой держит переноску, другой подает Андрею нужные инструменты. Он вешает переноску, достает грязноватую ветошку, вытирает мокрую лысину. Он весь мокрый — под расстегнутой телогрейкой на красноватой пупырчатой груди светятся капельки пота. Дышит тяжело — видимо, отдувается от только что сделанной работы.
— Ну что у вас?
— Перебрали еще раз, — говорит он, — сейчас пустим. — В тусклом освещении морщины на его лице тенистые.
Поднимаюсь на мостик. Когда проходил через кают-компанию, дверь камбуза приоткрылась, высунулась Артемовна. В неизменной форме: белый халат, поверх него душегрея.
— Товарищ старший помощник! У меня какава готова и котлеты есть. Наверх отнести или ребята здесь будут кушать?
Фу ты, бог ты мой! Нашла время потчевать «какавой» Странная женщина — всегда о всех заботится. Вероятно, это у нее в крови.
— Сюда, сюда придут.
— А то я могу туда отнести, если некогда...
После моего сообщения ребята немножко повеселели. Скоро «Онгудай» освободится от воды. А может, ничего страшного и нет?
— Хочь бы поскорее откачать ее, — говорит Васька.
— А он, кажись, стихает, — доносится голос Брюсова от окна.
— Господи, и зачем такое наказание на нас? — продолжает Васька.
— Ты же денег хотел, Вась, — вставляет Брюсов.
— Да не нужны они, эти деньги. Только бы домой добраться. Бог с ними, с деньгами, совсем. И эти бы отдал, что есть. Все бы отдал. Все до копеечки.
— Ну вот, раскудахтался, — ворчит боцман.
— Как не повезло... — вздыхает Борис.
— Надо было домой идти, тебе же Александрыч говорил? — желчно, отдуваясь и вытирая руки ветошью, говорит второй механик — он поднялся вслед за мной из машины, — так ты все «последний заметик», «тринадцатую звезду», «клянусь головой акулы». Вот тебе и «акула».
— Я думал, успею до шторма, — подрагивающим голосом лепечет Борис.
— Нечего было думать, тебе капитан говорил!
— Ну ты, мотыль, не кричи, — обрывает его боцман, — мы все хотели сделать еще одно траление.
— Да перестаньте вы, — перекосив лицо, вмешивается Сергей, — нашли время...
— Да не шумите, ребята, — вставляет Макук, — тут и я-то, старый дурак, недоглядел...
На мостик поднялся радист:
— Старпома или капитана просят к микрофону.
— Сходи, — сказал мне Макук.
Капитан «СРТ-1054» просил приготовить буксирный конец. У него тоже есть буксирный, но неплохо иметь запасной. Просил не волноваться, идет аварийным ходом.
А волны все так же терзают «Онгудай», все так же «Онгудай» переваливается с борта на борт, свистящие рукава прерывисто несутся через него, пена и брызги бьют по окнам рубки. Палуба освещена прожектором. Волны падают откуда-то сверху, из темноты, мечутся по ней. Иногда, разбившись о нее, подкатываются к лебедке, укутывают ее прыгающей пеной. Тряхнут рубку. А если наваливается девятая, то от «Онгудая» остается над водой только рубка и нос. И «Онгудай» очень долго всплывает после нее. В такие моменты Брюсов тянется на носках в сторону и вверх — помогает всплыть судну.
Макук молчит, то и дело курит. Все молчат. Шторм как будто стихает. А может, и не стихает. Может, это только так кажется?
— Скоро подойдет пятьдесят четвертый, — бодрится Брюсов, — возьмет нас на буксир, поставит против волны, водичку откачаем, и Васька будет есть халву.
Никто не засмеялся.
Все та же ночь. Все тот же ветер. А вдруг помпа никогда не заработает? Впрочем, чепуха какая. А если не успеет 54-й?
Интересно, что же у нас там дома творится? Там только день кончается. Бабка хлопочет возле печки, ужин собирает, ворчит на Витьку со Славкой. Они пришли из школы и зашнуровывают коньки. А может, собираются «на халтулу лаботать». Это в отпуске я был. Они как-то лазили под кроватью, отыскивая старые штаны, ботинки, и когда я спросил, куда они собираются, Славка деловито ответил: «На халтулу... лаботать». Оказывается, рядом проводили шоссейную дорогу и предприимчивый прораб сагитировал все пацанье поселка подносить опилки. За это платил по рублю на кино... Черт возьми, все так надоело! А когда я буду подкидывать Славку вверх, он будет выкатывать глаза от восторга и кричать: «Полундла, капитан, на моле кацка»!
Из машины поднялся Андрей.
— Ну как?
— Андрюша, помпа как?
— Все нормально, — сказал он, — работает.
— Хух...
XI
— Кому «Казбек»?! — кричит Брюсов. Несколько рук тянутся к новенькой коробке с гарцующим всадником, потом разочарованно отстраняются — в красивой коробке махорка.
Василий притащил сгущенку, втиснулся в угол между переборкой и телеграфом на мое любимое место и обрабатывает банку.
— Нет, теперь уж дудки, — говорит он, прикладываясь к банке, — на море я больше не работник. И какой дурак заставил меня пойти на этот дырявый сундук?
— Сам ты сундук, — заметил Сергей.
— С клопами, — добавил боцман.
Василий, не обратив внимания на реплики, продолжает:
— И что это за море? Никакого постоянства, все одно что вертихвостка.
— .Ох и глуп же ты, братец, — сказал Андрей.
— Болван! — с отвращением подтвердил боцман.
— Погоди, он еще не то сморозит, — добавил Сергей.
— Один ноль в пользу Васьки, — констатирует Брюсов. — Ну-ка разделай их, Вася.
— Ай не правда? — наивно спрашивает Васька.
— Цыц! — коротко цыкнул боцман. Его шея краснеет, волосатый треугольник на груди возбужденно колышется. Он закипает. Кажется, затронуты сердечные струны боцмана — он вот-вот поднесет к носу Васьки свой репчатый кулак.
А Васька, нарочно не замечая смертельной обиды, нанесенной боцману, поворачивает к нему свою хитренькую мордочку и продолжает добродушным тоном. На перепачканном молоком губах блуждает самая невинная улыбка.
— Да, Егорович, да сам посуди: то шторм, то штиль, то солнышко, то метель, то туман, то буран, то еще что...
— Вообще говоря, — вмешался Андрей, — за эти слова тебя бы следовало выбросить за борт...
— Не утонет, — утвердил боцман, — эта штука не тонет.
— ...или повесить на рее. Но поскольку ты, братец, глуп, поезжай-ка в свои Васюки, купи дом с забором, злого пса заведи, замками, конечно, запасись и, как не раз уже говорил тебе боцман, ближе чем на тысячу миль к морю не приближайся.
— Вась, а Вась, — вмешивается Брюсов, — заведи Манюню в онючах. Онючи чтоб носила с красными подвязками.
— У нас давно уже онючи не носят. У нас давно уже носят капрон, баретки...
— А что это такое — баретки?
— Попробуй пойми его, — ворчит боцман. — Как оно есть мережа, так оно и есть мережа. Тьфу! — Боцман никак не может успокоиться.
— А что вы надсмехаетесь?! — притворно возмущается Василий. — «Манюню», «онючи», а у самих никогда жен не было и не будет. Болтаетесь по морям, а что толку? Вчера Камчатка, нынче Сахалин, завтра Магадан или Корея какая-нибудь. Бродящая публика: ни кола, ни двора.
— Нет уж, Вася, — уже серьезно говорит Брюсов, — это твое дело заводить колы да дворы.
— Да вон еще второго механика, — добавляет боцман.
— А я причем? — откликается второй механик, — меня государство обеспечит.
— Вот, вот, только за этим и примазался к нам, чтоб только квартиру вырулить.
— Да брось ты, боцман, слова тратить, — морщится Андрей, — они ж на одну колодку состряпаны. Давай лучше закурим.
— Нет, ребята, что вы ни говорите, — продолжает Васька, заламывая руки за голову и потягиваясь, — а на берегу лучше. Какие у нас луга... коров не видно в траве!..
Начинается обычное. Опять про берег, опять про дом, про женщин. Странные парни! Несколько часов назад, когда «Онгудай» заполнялся водой, были совсем другие: второй механик, ремонтируя помпу, смотрел на подволок, откуда летела пена и брызги; Андрей, заворачивая гайки, скрипел зубами; у Сергея было детское выражение лица; Брюсов фальшивил, а Васька был деревянный от страха. И у всех была предательская мыслишка: а вдруг не успеем откачать воду, вдруг помпа подведет? А сейчас вот беззаботно переругиваются, острят, рассуждают о береге. На берегу же и не вспомнят, что в море были какие-то неприятности, разве только Васька когда-нибудь расскажет своим землякам о каких-нибудь страхах и чудесах, увиденных на море. А сейчас будто другие ребята, только о береговых пустяках и говорят. Эх, рыбацкая доля! Подлый напиток: пьешь, морщишься, а оторваться не можешь. И чем больше пьешь его, тем сильнее жажда. На берегу ведь и месяца не выдержат.
Да разве только одни наши? Вон даже седоголовые рыбаки-пенсионеры, у которых скрюченные радикулитом спины и скрипящие колени от постоянной в прошлом работы в воде, все время торчат возле причалов, где от судов пахнет рыбой, водорослями, соляркой. А сколько было семейных драм! А горя и слез! Когда нет вестей о каком-нибудь сейнере, рыбачки дежурят на радиостанции или толпятся в конторе, тормоша начальство одним и тем же вопросом: «Как наши?» Иногда собираются вместе, ругают море, просят и молят море. Пощады просят. А рыбаки пощады не просят, по опыту знают, что море пощады не дает и тех, кто ему покоряется, совсем не любит.
И сейчас оно почти в осмысленной ярости бьет «Онгудай», хозяйничает на палубе. Терзает «Онгудай», хочет заставить покориться. «Онгудай» же только устало переваливается с борта на борт и упрямо молчит. Он даже не уклоняется от ударов.
Прошла ночь, не заметили как. Наступил рассвет. Он был мутный, мокрый. С мостика никто не уходил, никому не хотелось оставаться одному.
Макук тоже был со всеми. Он сидел на корточках возле переборки, дымил самокрутками, улыбался. В ребячьи споры не встревал.
К утру ветер стал стихать, но еще мел снегом по гребням волн, посвистывал в снастях. Пошла крутая зыбь. Она бережно, как любящая мама, поднимает «Онгудай» на самые вершины седых холмов, укутывает пеной — пеленками и, ласково качнув с бока на бок, опускает в самые ямы между волн. Снег пошел гуще, видимость ухудшилась.
— Волну сгладит, — сказал боцман.
— Да, теперь оно скоро успокоится, — сказал Макук. Он приподнялся с корточек и, с трудом разгибая спину — даже морщился от боли, направился с мостика. — Пойду, ребятки, полежу немного. — Его кривые валенки ступали медленно, тяжело, он прихрамывал. А спина узкая, худая...
— Да, — сказал Андрей.
— Да, да, — сказал Брюсов.
— Нет, ребята, — сказал Сергей, — на Камчатку с нами или в океан он не выдержит.
— Никудышный совсем... — вздохнул Васька.
— Порыбачь, медуза, лет сорок — я хотел бы тогда на тебя посмотреть, — вставил боцман.
— Дак я ж и говорю... это ж море.
— Ребятки, перекусить пора, — донесся с трапа голос Артемовны, — уж целые сутки путем не ели.
И верно ведь. Уже пролетели сутки — вчера в это время Борька намотал на винт. А тянулись они все-таки долго.
Спускаемся вниз, поглощаем котлеты, жареную колбасу, рыбу, «какаву».
— Первое я не варила ребятки, нету никакой возможности.
— Все нормально, Артемовна.
— Отлично сыграто, Людмила Артемовна, — говорит боцман.
— Миллиграммчик бы перед такой закуской! — смеется Андрей.
— Не мешало бы, — говорит боцман.
— Да у тебя ж завязано? — вставляет второй механик.
— С устатку можно и развязать, — вмешивается Василий. — Я бы сейчас и то стакашек пропустил.
— Вот на берегу, Вася, — говорит Андрей, — когда будешь стекло таскать, или мусор закапывать, или... что ты там еще собираешься делать?
— Я в колхозе.
— Он в колхозе хвосты быкам вертеть будет.
— Найдем что-нибудь, — уверенно, со смешком говорит Василий.
— Так вот, Вася, — продолжает Андрей, — там, когда захочешь, тогда и выпьешь. «Сельмаг» там у вас есть?
— А я самогоночку, Андрюша. Вот приезжай ко мне в отпуск! Хоть на недельку, а? Все время пьяные будем.
— Андрею Захаровичу при коммунизме будет лафа, — смеется второй механик, — водочка по потребности. Пей — не хочу. И боцману тоже: наливай да пей. Правда, Егорович?
Андрей болезненно сморщился и отодвинулся от механика. Хотел что-то сказать, но только безнадежно вздохнул.
— Эх, мотыль, мотыль, — закачал головой боцман, — и дрянной же ты мужик! Я бы вешал таких. Без суда и следствия, как Петр I интендантов после года службы.
По трапу грохочут сапоги, скатывается Брюсов. На нем лица нет. В первый момент он ничего не может сказать и только тяжело дышит.
— Пять Братьев! — наконец выдохнул он и опять кинулся наверх. Мы за ним.
«Онгудай» несет на скалы. В первый момент трудно прийти в себя и что-нибудь понять. В снежной мгле, серые, скользкие, укутанные пеной, стоят скалы среди ходящих холмов воды. Холмы медленно валятся на них, яростно, с глухим уханьем бьют подножия. Пена и брызги причудливыми завитушками взлетают к самым вершинам, замирают на какое-то мгновение и, взрываясь фейерверками, рушатся вниз.
— Братцы-ы-ы...
На какой-то миг наступило оцепенение, потом ужас пошевелил волосы, коже и волосам стало прохладно, а глазам больно. Что это? Сон? Кошмарное небытие?
Нет, это не сон. Это море нам дало только отсрочку, успокоило, чтобы преподнести очередной сюрприз. Через какие-то минуты «Онгудай» трахнется о скалы и лепешкой пойдет ко дну. Шлюпка... Но она всех не возьмет. Аварийные плотики, пояса... Но все равно понесет на камни. Еще хуже. Сколько шансов, что нас как-нибудь пронесет мимо скал? Десять? Сорок? Девяносто? Если бы работала машина! Носом на волну — и можно пить «какаву».
А вдруг? Нет... Нет...
Брызги из разбитого окна хлестнули Брюсова по лицу. Он не пошевелился. Капельки воды бисером уселись на вороте шубы, струйками катятся по влажным отвернутым бортам. Он стал вытирать лицо. Немного отстранился и достал пачку «Казбека». Открыл, достал из нее бумагу — пальцы прыгают. Он смял все вместе с пачкой и сунул в карман.
Вдруг где-то над снежной метелью блеснул слабый солнечный свет. Еле заметная радуга просияла над скалами, зайчики слабенько сверкнули по стеклам рубки и прыгнули на медные диски компаса. Воду откачали, 54-й на подходе... Как все просто и как невероятно.
Давать SOS незачем — раньше 54-го никто не успеет. А его нет. Да и рискнет ли капитан 54-го маневрировать среди камней, спасая нас?
Надо спускать шлюпку, плотики, нести спасательные пояса — о них каждый думал все время, только никто не говорил. Это уже всё... Брызги летят к вершинам скал, повисают плакучими ивами.
Смотрю на ребят. Грубое лицо боцмана обострилось, под скулами обозначились желваки. Борькины глаза выкатились и побелели, он вот-вот закричит. Сын бессмысленно смотрит на скалы — глаза как двугривенные: тупость, покорность. Он, видимо, ничего не соображает. Сергей что-то шепчет. Лицо Андрея презрительно осклабилось. Он понял неизбежность предстоящего и будто бросает вызов, будто смеется над кем-то. А может, он уже не в себе? У второго механика и рот и брови не на месте.
Как все невероятно! Головой о переборку — и всему конец. А может, это все-таки сон? Бывает же так: проснешься — и ничего нет. И можно радоваться, что это был сон.
— Давайте ж пояса...
— А там камни...
Нет, это не сон. Во сне так не бывает. Но что же это? Ведь все проходит. Пройдет и это. Стоит дождаться сегодняшнего вечера, и все кончится. А когда он будет? А может, не вечер... У мудрого царя Соломона на внутренней части перстня было написано: «Все проходит».
Может, «Онгудай» как-нибудь пронесет мимо скал? А может, ветер изменит направление и понесет «Онгудай» в другую сторону? Вариантов много в нашу пользу. Надежда есть. У человека всегда есть надежда. Даже если один шанс из миллиона — это уже надежда.
Подошел радист. Лицо страшно утомлено, возле губ кривые какие-то складки. С одной стороны лица они резче, и рот сдвинут набок. Мы-то здесь все вместе были, а он один сидел в своем закутке.
— Что, пятьдесят четвертый?
— А зачем он?
— Что-о-о? — прохрипел боцман. Он прохрипел не радисту, а еще кому-то... в воздух. Его волосатая грудь вздымается, и кажется, дикая сила вырвется из волосатого треугольника на груди и начнет рушить все на свете.
Радист не обратил внимания на рев боцмана, подошел ближе к окну.
— У-у-у! — рычит боцман. Бессилие в этом реве.
Как жестоко тянется время. Надо что-то делать, но что? Что? Все бесполезно...
А скалы с каждой волной все ближе. Ветер не меняет направления. Он и не думает менять. Он дунул, кажется, сильнее. Холмы валятся... Удар, брызги...
Сознание на миг темнеет, в голове лихорадочно кипит все, мелькают нелепости. И расслабляющая вялость...
Открываю глаза... Брюсов щурится от ветра. Боцман перестал рычать, придвинулся к нему. Все стоят рядом. Второй механик пролез вперед боцмана, горячо дышит.
Волна ударила о борт, остатки ее зашумели по палубе, взметнулись перед рубкой.
— Ребята-а-а!.. — закричал второй механик.
— Что-о-о? — взревел на ухо ему боцман. В этом хриплом крике столько непримиримости, силы и ужаса, что механик присел, потом с воплем — уююкающие всхлипы — нырнул назад.
— Хм! — хмыкнул Андрей. Хмыкнул спокойно. — Это подарочек... — От этого хмыканья повеяло ужасом.
Тишина... Мучительная тишина. Раскалывается голова, горит и рвется все внутри. Фу, черт! У моря нет совести... нигде нет совести...
— Распро... бога... печень... Христа... — Боцман стучит кулаком по тумбе компаса. Он страшен. Бессилие...
И вдруг внутри взрывается бешеная, разрывающая все тело злоба. Не злоба, а что-то страшнее, сумасшествие какое-то. Дикое, безрассудное. К черту все рассуждения!.. Не может быть! Мы не можем... Гляжу на ребят. Все похожи чем-то друг на друга, но чем — понять не могу. Все придвигаются ко мне, к боцману. Окаменели...
В рубку хлестнуло ветром — это Сергей открыл боковую дверь. Вода, холод, скалы... Ну и что?
Будь проклято все на свете! Все, все, все! Все оны и все Соломоны! Только бороться! Как? Не важно как. В книжках пишут, что в такие моменты люди вспоминают всю свою прошлую жизнь. Какая глупость! Досужий вымысел писателей. Прошлой жизни нет, есть настоящая, теперешняя жизнь...
— А если смойнать якоря? — предложил Сергей.
— Глубина, — сказал Борис.
— В шлюпку всех стариков...
— А где же Александрыч? — вскрикнул кто-то. — Бросили... И правда.
Прыгнул с мостика. За мной на одном поручне скатился Брюсов и еще кто-то. Влетели в капитанскую каюту — Макук лежал поверх одеяла на спине, согнув острые, худые колени и вытянув вдоль сухого тела тонкие руки с лопатистыми кистями. Бледный весь, даже зеленоватый. Горбатый нос среди заросших морщин обострился и пожелтел. Рот приоткрыт.
— Старик капут? Слабое сердце? — дышал мне в ухо Брюсов, заглядывая через плечо.
— Михаил Александрович! — тряс я его за одно колено.
— Александрыч, — тряс Брюсов за другое, — на камни несет...
— Михаил Александрович, нас несет на Пять Братьев...
— Г-ха? Што? — с легковатой хрипотой произнес он. Он никак не мог проснуться. Потом легко встал, потянулся к валенкам.
— Нас несет на Пять Братьев! — крикнул Брюсов.
Макук схватил шубу, шапку. Выскочили на мостик. Застегивая шубу, Макук подошел к окну, глянул на скалы, потом двинул шапку и повернулся ко всем нам, вытаращив глаза:
— Что ж вы стоите... вашу мать?! Парус надо! — и кинулся с мостика. — Из брезента...
Сопящим стадом бросились за ним — я съехал на чьей-то спине.
Мы буквально терзали кошельковый брезент. Макук, прихрамывая и сутулясь, носился среди нас как дух. Он был страшен: крючковатый нос жестко скрючен, морщинистое лицо перекосила твердая судорога. Полы шубы развевались, а шапка — торчащим ухом вперед. Когда мы с боцманом стали оснащать верхний угол, который должен идти на мачту, он повис над нами:
— Ня так! Уд-д-ди, зашибу! — взмахнул рукавом и, если бы мы не отстранились, видимо, ударил бы кого-нибудь из нас. Потом жвачку брезента переломил через колено и с одного маха — впервые вижу такую ловкость — захлестнул щеголь.
Нижние углы брезента ребята уже оснастили и растаскивали брезент по палубе.
Сергей с Мишкой стали крепить передний угол за кнехт.
— За ноздрю!.. За ноздрю... вашу мать! — Макук побежал к ним, показывая рукой на правый клюз. Втроем они подтащили брезент к клюзу и закрепили.
А Брюсов, Васька, Сын, Андрей уже хлопотали возле мачты. Потом на плечи Сына взгромоздился Андрей, Андрею — Васька, и вот уже Брюсов со связкой троса на плече карабкается по световым фонарям к рее. Он обнес связку троса через рею и бросил нам. Боцман, радист, я, Борис стали набивать импровизированный парус.
— Быстрее, вашу мать! — хрипел Макук за нашими спинами. Он тоже схватился за трос, прищемив мои пальцы, — и откуда силища в этих скрюченных руках с тонкими запястьями?!
А брезент подхватило ветром. Верхний угол его быстро полз к рее — мы напрягались до треска в спинах. Брезент уже забрало. Оглянулись — кривые валенки Макука уже летели на мостик. А через секунду его перекошенное жесткое лицо показалось в окне мостика — он крутил рулевую баранку.
Брезент хлопал. Один угол его, оставшись свободным, трепало ветром... «Онгудай» медленно выворачивался от скал...
XII
Мы шли по твердой земле. Шли не как всегда, мы сходили на берег парадные и благоухающие «Шипром». Мы шли в пудовых сапогах и побелевшей от морской соли одежде. Шли радостные до предела. Мы радовались морозному воздуху, искристому снегу, восходящему солнцу.
— Эх, мама родная, дело прошлое! Красотища-то какая! — вскрикнул кто-то.
А утро радовалось: холодный, пахнущий снегом воздух распирал наши груди, облитые золотом восходящего солнца, вершины сопок улыбались, искрился снег. Притаившийся у подножия сопки рыбацкий поселок был несказанно желанным. Будто мы не видели его целую вечность.
Впереди нас шли две женщины. Одна из них тащила санки, на которых лежал мешок — вероятно, картошки, а другая вела корову. Корова мотала головой, храпела, двигала заиндевелыми губами и тащила хозяйку назад.
— Поможем нашим кочегарам! — крикнул кто-то.
Корова, увидев себя окруженной дюжиной пахнущих морем парней, перешла на рысь. Мишка с Васькой впряглись в санки.
Брюсов уже успел побывать в магазине, выбежал вперед этой странной процессии и, подняв две бутылки над головой, кривлялся в каком-то негритянском танце. Он раздул щеки, выпятил живот и, прыгая на дугообразно расставленных ногах, кричал:
— Аджа! Аджа!
— Откуда это вы, сынки, такие веселые? Никак, на свадьбе были? — спросила одна из женщин.
— На свадьбе, мамаша, — крикнул Брюсов, — разве не видишь?
— Ще-то не похоже, — сомневалась женщина.
Мы шли в столовую.
За столом возле Макука вертелся второй механик с бутылкой шампанского:
— Михаил Александрыч, полусладкое?
— Нет, — скромно улыбаясь, сказал Макук, — это не пойдеть. Мне сто граммов водочки, старые кости согреть. — Он улыбался своей тихой, чуть-чуть наивной улыбкой. Держа стопку, подправлял сползающий рукав свитера.
— Ребята, ребята, потише, я что-то сказать хочу! — кричал Борис.
Его никто не слушал. За столом был полный аврал: двигали тарелки, разливали вино, гремели ложками. Васька, развалившись на стуле, уже тянул шампанское, отдуваясь. Говорили все сразу, суетились, смеялись.
— Ребята, ребята, Федор Егорович, голубчик, ну пожалуйста, скажи им, чтобы они потише, — просил Борис боцмана, — я что-то сказать хочу.
— Тише вы, узурпаторы! — прохрипел боцман; но на него никто не обратил внимания. Тогда он занес свою лапу над столом и уже собирался грохнуть по столу в знак водворения тишины, как Макук негромко сказал:
— Потише, ребята.
Шум оборвался. Пропал. Каждый замер в той позе, где застал его этот негромкий голос. Тишина. Только где-то на кухне звякнули посудой да скрипнула дверь.
— Ребята, ребята! — Голос Бориса дрожал. Лицо пылало. Как будто он хотел обнять весь мир или взлететь. — Ребята! Знаете, что, ребята? — продолжал он. — Я вас всех люблю!
Вдруг на углу стола послышался плач. Впрочем, это был не человеческий плач. Это было что-то среднее между скрипом и лаем. Какой-то ломающийся скрежет.
— Что с ним?
— Пьян?
— Хватил лишнего?
Плечи Андрея тряслись, лицо уткнулось в лежащие на столе локти. Стакан стоял нетронутым.
— Андрюха! Ты что это? Вот чудак! — встал боцман и потянулся к дергающимся плечам Андрея.
Макук взял боцмана за руку:
— Не тормоши человека, Егорович. Бывают случа́и.
Предательски закололо горло, туманятся глаза. Чтобы скрыть волнение, стискиваю челюсти, встаю из-за стола, подхожу к окну.
Из окна хорошо виден порт, причалы, наш «Онгудай». Нос «Онгудая» торчит над причалом, корма глубоко осела — ахтерпик, конечно, затоплен водой. Нос «Онгудая» смят и разворочен.
Сегодня утром, когда «СРТ-1054» возле Братьев брал нас на буксир, столкнулись. У 54-го такая же развороченная корма. В первый подход 54-й взял буксирный конец удачно, но в спешке мы не повесили на буксирный конец тяжести, не сделали провес. И когда оба судна оказались на гребнях волн, буксирный разлетелся, как нитка. Капитан 54-го пошел на второй заход. Но при подходе суда ударило друг о друга. Когда корма 54-го летела на нос «Онгудая», капитан 54-го стоял на крыле мостика и спокойно ждал. Матросы шарахнулись с кормы. У капитана смятая фуражка с большим козырьком. Он, мне кажется, даже глазом не моргнул, когда суда кинуло друг на друга...
Кто-то из ребят успокаивает Андрея, кто-то смеется, кто-то острит.
Нет, Андрюха, плакать не надо. Бороться надо. Бороться до конца.
У «Онгудая» левый борт совсем изуродован: леерные стойки погнуты, крыло мостика смято, брезент с него свисает побелевшими рваными клочьями. «Онгудай» похож на лихого задиру; кажется, вот-вот он выскочит на берег и схватится с кем угодно, хотя ему уже изрядно перепало.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления