Добрый отец

Онлайн чтение книги Ослепление Die Blendung
Добрый отец

Квартира привратника Бенедикта Пфаффа состояла из довольно большой темной кухни и маленькой белой клетушки, куда прежде всего и входили с площадки. Сначала семья, насчитывавшая пять членов, спала в большей комнате, жена, дочь и трижды он сам, он — полицейский, он — муж, он — отец. Кровати супругов были, к его частому возмущению, одинаковой ширины. За это он заставлял дочь и жену спать вместе в одной кровати, другая принадлежала ему одному. Себе он подстилал матрац конского волоса, не от изнеженности, а из принципа. Деньги в дом приносил он. Уборка всех лестниц была обязанностью жены, отпирать подъезд, ночью, когда кто-нибудь звонил, обязана была, с десятилетнего возраста, чтобы отучалась от трусости, дочь. Доходы от этих двух видов услуг поступали к нему, потому что он был привратник. Время от времени он разрешал им заработать какие-нибудь пустяки на стороне, обслугой или стиркой. Так они хотя бы чувствовали на собственной шкуре, как тяжело приходится работать отцу, который содержит семью. За едой он называл себя сторонником семейной жизни, ночью он издевался над стареющей женой. Свое право на применение телесных наказаний он осуществлял, как только приходил со службы. О дочь он тер свои рыжеватые кулаки с истинной любовью, женой он пользовался для этого реже. Все свои деньги он оставлял дома, счет всегда сходился, пересчитывать ему не нужно было, ибо когда однажды счет не сошелся, жене и дочери пришлось ночевать на улице. В общем, он был счастлив.

Тогда готовили пищу в белой клетушке, которая служила и кухней. При его утомительной профессии, при непрестанной мускульной готовности, в какой он пребывал днем и видел сны ночью, Бенедикту Пфаффу требовалась обильная, питательная, тщательно приготовленная и поданная на стол еда. В этом отношении он уже никаких шуток не признавал, и если жена доводила дело до побоев, то виновата была она сама, чего он отнюдь не утверждал относительно дочери. С годами голод его возрастал. Он нашел, что для хорошей стряпни клетушка мала, и велел перевести кухню в заднюю комнату. Он встретил — в виде исключения — сопротивление, но его воля была непреодолима. С тех пор все трое жили и спали в клетушке, где помещалась как раз одна кровать, а большая комната была отведена для стряпни и приема пищи, для побоев и для редких визитов коллег, которым здесь, несмотря на обильную еду, бывало не по себе. Вскоре после этой перемены умерла жена, от переутомления. Она не поспевала за новой кухней; она стряпала втрое больше, чем прежде, и с каждым днем все сильнее худела. Она казалась очень старой, ей давали больше шестидесяти. Жильцы, боявшиеся и ненавидевшие привратника, в одном пункте его все же жалели: они находили жестоким то, что этот пышущий здоровьем мужчина вынужден жить с такой старой женой. На самом деле она была на восемь лет моложе, чем он, но никто этого не знал. Иногда она затевала такую большую стряпню, что никак не поспевала к его приходу. Часто он целых пять минут ждал еды. Потом, однако, терпение его лопалось, и он бил ее, еще не насытившись. Она умерла под его кулаками. Но на следующий день она все равно кончилась бы и сама собой. Убийцей он не был. На смертном одре, который он устроил ей в большой комнате, она выглядела такой изможденной, что стыдно было приходивших с соболезнованиями.

В день после похорон началось его золотое время. Беспрепятственнее, чем прежде, обходился он теперь с дочерью по своему усмотрению. Перед уходом на службу он запирал ее в задней комнате, чтобы она сосредоточеннее отдавалась стряпне. Поэтому она еще и радовалась, когда он возвращался домой.

— Как поживает арестантка? — рычал он, поворачивая ключ в замке. На ее бледном лице появлялась широкая улыбка, потому что теперь она уходила закупать припасы на завтра. Это ему нравилось. Перед тем как делать покупки, пускай смеется, так она ухватит мясо получше. Плохой кусок мяса — все равно что преступление. Если она отсутствовала более получаса, он свирепел от голода и пинал ее, когда она возвращалась, ногами. Поскольку никакой пользы ему от этого не было, он еще больше злился на плохое начало нерабочих часов. Если она очень уж плакала, он снова добрел, и его программа шла обычным ходом. Он предпочитал, чтобы она возвращалась вовремя. От получаса он крал у нее пять минут. Как только она выходила, он подводил часы на пять минут вперед, клал их на кровать в клетушке и садился у плиты в новой кухне, где нюхал кушанья, не ударив ради них палец о палец. Его огромные, толстые уши прислушивались к хрупким шагам дочери. Она входила неслышно от страха, что уже прошло полчаса, и бросала от двери отчаянный взгляд на часы. Иногда ей удавалось прокрасться к кровати, несмотря на страх, который внушал ей этот предмет меблировки, и быстрым, робким движением отвести часы на несколько минут назад. Обычно он слышал ее после первого же шага — она слишком громко дышала — и перехватывал ее на полпути, ибо до кровати шагов было два.

Она пыталась проскочить мимо него и начинала торопливо и ловко орудовать у плиты. Она думала о хилом, худом продавце в кооперативной лавке, который говорил ей "целую ручку" тише, чем другим женщинам, и избегал ее робких взглядов. Чтобы дольше пробыть близ него, она незаметно пропускала вперед женщин, чья очередь была после нее. Он был брюнет и подарил ей однажды, когда никого больше не было в лавке, сигарету. Она обернула ее в красную шелковую бумагу, на которой еле видимыми буквами обозначила дату и час его подношения, и носила этот светящийся пакетик на том единственном месте своего тела, которым никогда не интересовался отец, — у сердца, под левой грудью. Ударов она боялась больше, чем пинков; когда он бил ее, она упорно ложилась на живот, тогда с сигаретой ничего не случится; до всех остальных мест его кулаки добирались, и сердце ее дрожало под сигаретой. Если он раздавит ее, она покончит с собой. Между тем своей любовью она давно превратила эту сигарету в прах, потому что в долгие часы своего заточения открывала, рассматривала, гладила и целовала пакетик. Оставалась лишь горсточка табаку, от которого не было потеряно ни пылинки.

Во время еды рот отца испускал пар. Его жующие челюсти были так же ненасытны, как его руки. Она стояла, чтобы поскорей снова наполнить его тарелку; ее тарелка оставалась пустой. Вдруг, боялась она, он спросит, почему я не ем. Его слова были ей еще страшнее, чем его действия. То, что он говорил, она стала понимать лишь повзрослев, а то, что он делал, влияло на ее жизнь с первых ее мгновений. Я уже поела, отец, ответит она. Кушай. Но за долгие годы их брака он не спросил ее об этом ни разу. Пока он жевал, он был занят. Его глаза самозабвенно вперялись в тарелку. По мере того как поданная на ней снедь шла на убыль, их блеск угасал. Его жевательные мышцы сердились, им задавали слишком мало работы; они грозили вот-вот зарычать. Горе тарелке, когда она будет пуста! Нож разрежет ее, вилка проколет, ложка разобьет, а голос взорвет. Но на то и стояла рядом дочь. Она напряженно следила за тем, что делается с его лбом. Как только между бровями намечалась вертикальная складка, она подкладывала еды, независимо от того, сколько оставалось еще на тарелке. Ибо в зависимости от его настроения складка на лбу появлялась с разной быстротой. Это она изучила; на первых порах, после смерти матери, она следовала ее примеру и ориентировалась по тарелке. Кончалось это, однако, плохо, от дочери он требовал большего. Вскоре она разобралась и стала определять его настроение по лбу. Бывали дни, когда он все доедал без единого слова. Закончив, он еще некоторое время продолжал чавкать. К этим звукам она прислушивалась. Если он чавкал сильно и долго, она начинала дрожать, ей предстояла страшная ночь, и она старалась самыми ласковыми словами уговорить его съесть еще порцию. Чаще всего он только блаженно чавкал и говорил:

— У человека есть плод его чресел. Кто плод его чресел? Такая арестантка!

При этом он указывал на нее, пользуясь вместо указательного пальца сжатым кулаком. Ее губам полагалось с улыбкой произносить вслед за ним "такая арестантка". Она отходила подальше. Его тяжелый сапог двигался в ее сторону.

— Отец имеет право…

— На любовь своего ребенка.

Громко и мерно, как в школе, заканчивала она его фразу, однако в душе у нее все было очень тихо.

— Выходить замуж у дочери… — он вытягивал руку.

— Нет времени.

— Ее кормит…

— Добрый отец.

— Мужчины…

— Знать ее не хотят.

— Что сделает мужчина…

— С глупым ребенком?

— Сейчас отец…

— Арестует ее.

— У отца на коленях сидит…

— Умница дочка.

— Человек устал от…

— Полиции.

— Если дочка не будет умницей, то ее…

— Поколотят.

— Отец знает, за что…

— Колотит ее.

— Он не делает дочери ни чуточки…

— Больно.

— Зато она научится, как надо вести себя…

— С отцом.

Схватив и потянув ее к себе на колени, он правой рукой щипал ей затылок, потому что она была арестована, а левой выталкивал у себя из горла отрыжки. То и другое доставляло ему удовольствие. Она напрягала свой умишко, чтобы правильно дополнять его фразы, и боялась заплакать. Он часами ласкал ее. Он знакомил ее с изобретенными им приемами, толкал ее так и этак и доказывал ей, что хорошим ударом в живот она одолеет любого преступника, ибо кому от этого не станет дурно?

Этот медовый месяц продолжался полгода. В один прекрасный день отец вышел на пенсию и не пошел на службу. Он займется теперь этим безобразным нищенством в доме. Итогом многодневных раздумий был глазок на высоте пятидесяти сантиметров. В его опробовании приняла участие и дочь. Несметное множество раз она проходила от парадного к лестнице и обратно. "Медленнее!" — рычал он, или: "Бегом!" Сразу после этого он заставил ее влезть в свои старые штаны и сыграть особу мужского пола. Едва увидев через свежепросверленное отверстие собственные штаны, он в ярости вскочил, распахнул дверь и несколькими дьявольскими ударами свалил девушку на пол.

— Это необходимо, — оправдывался он потом перед ней, словно обидел ее в первый раз, — потому что ты — элемент! Нельзя давать спуску этой швали! Башку с плеч было бы еще умнее! А то ведь одна обуза. Набивают себе брюхо в тюрьмах. Государство плати, истекай кровью! Я истреблю этих паразитов! Теперь кошка дома. Пусть мыши знают свою нору! Я рыжий кот. Я загрызу их. Элемент пусть почувствует, что от него остается мокрое место!

Она это чувствовала и радовалась своему прекрасному будущему. Он не станет больше запирать ее, он же будет теперь дома. Она будет у него на глазах целыми днями, она сможет отлучаться за покупками на более долгий срок, на сорок, на пятьдесят минут, на целый час, нет, это чересчур, она сходит в кооператив, она выберет безлюдное время, она должна поблагодарить за сигарету, он ее подарил ей уже три месяца и четыре дня тому назад, что он о ней подумает, если он спросит, понравилась ли сигарета, она скажет: очень, а отец чуть не отобрал ее, это, сказал он, высший сорт, лучше он выкурит ее сам.

На самом деле этой сигареты отец и в глаза не видел; неважно, она поблагодарит черноволосого господина Франца и скажет ему, что это был высший сорт, отец разбирается. Может быть, она получит еще одну сигарету. Ее она тут же и закурит. Если кто-нибудь войдет, она отвернется и быстренько швырнет сигарету через прилавок. Он уж погасит ее, прежде чем вспыхнет пожар. Он ловок. Летом он управляется с филиалом один, заведующий бывает в отпуске. Между двумя и тремя лавка пуста. Он постарается, чтобы его никто не увидел. Он протянет ей спичку, и сигарета загорится. Я вас сожгу, скажет она, он испугается, он такой нежный, в детстве он много болел, она это знает. Она обожжет его горящей сигаретой. Ай, закричит он, моя рука, мне больно! Она крикнет: "Любя!" — и убежит. Ночью он придет, чтобы похитить ее, отец спит, раздается звонок, она идет отпирать. Она берет с собой все деньги, поверх ночной рубашки она накидывает на себя свое собственное пальто, которое ей никогда не разрешают надеть, а не старое отцовское, у нее теперь вид девы, а кто стоит у парадного? Он. Карета с четырьмя вороными ждет их. Он подает ей руку. Левой он держит меч, он кавалер и делает поклон. На нем выглаженные штаны. "Я пришел, — говорит он. — Вы меня обожгли. Я благородный рыцарь Франц". Она так и думала. Для кооперативной лавки он, тайный рыцарь, был слишком прекрасен. Он просит у нее позволения убить ее отца. Это вопрос его чести. "Нет, нет! — молит она. — Он погубит ваше высочество!" Он отталкивает ее в сторону, она вынимает из кармана все деньги и протягивает их ему, он пронзает ее взглядом, ему нужна честь. Вдруг, в клетушке, он отделяет голову отца от туловища. Она плачет от радости, доживи до этого ее бедная мать, она была бы жива и сегодня. Господин рыцарь Франц берет красную голову отца с собой. В парадном он говорит: "Барышня, сегодня вы отпирали дверь в последний раз, я похищаю вас восвояси". Затем ее маленькая ножка становится на ступеньку кареты. Он помогает ей подняться. Там она усаживается, места в карете много. "Вы совершеннолетняя?" — спрашивает он. "Двадцать минуло", — говорит она, ей не дашь двадцати, до сегодняшнего вечера она была папенькиной дочкой. (На самом деле ей шестнадцать, только бы он не заметил.) Замуж она хочет, чтобы уйти из дому. И прекрасный черноволосый рыцарь встает посреди едущей кареты и бросается к ее ногам. Он женится на ней, только на ней, иначе разобьется его храброе сердце. Она смущается и гладит его волосы, они черные. Он находит ее пальто красивым. Она будет носить его до самой смерти, оно еще новое. "Куда мы едем?" — спрашивает она. Вороные стучат копытами и фыркают. Как много домов в городе! "К матери, — говорит он, — пускай и она порадуется". На кладбище вороные останавливаются, как раз напротив того места, где лежит мать. Вот ее камень. Рыцарь Франц кладет туда голову отца. Это его подарок. "У тебя ничего нет для матери?" — спрашивает он, ах, как стыдно ей, как ей стыдно, он что-то принес ее матери, а у нее ничего нет. И она достает из-под ночной рубашки красный пакетик — в нем лежит сигарета любви — и кладет его рядом с красной головой. Мать радуется счастью детей. Они становятся на колени у могилы матери и просят ее благословения.

Отец стоит на коленях перед своим глазком, хватает ее каждую минуту, тянет к себе вниз, прижимает ее голову к отверстию и спрашивает ее, видит ли она что-нибудь. От долгой репетиции она без сил, площадка парадного мелькает у нее перед глазами, на всякий случай она говорит "да".

— Что "да"? — рычит обезглавленный отец, он еще совсем живой. Сегодня ночью он удивится, когда к парадному подъедет карета. — Да, да! — он передразнивает ее и насмехается над ней. — Ты же не слепая. Моя дочь — и слепая! Теперь я спрашиваю тебя: что ты видишь?

Она смотрит до тех пор, пока не находит того, что нужно. Он имеет в виду пятно на противоположной стене.

Благодаря своему изобретению он учится видеть мир по-новому. Она поневоле участвует в его открытиях. Она слишком мало училась и ничего не знает. Когда он умрет, лет этак через сорок, ведь человек когда-нибудь да умирает, она станет обузой для государства. Этого преступления он не оставит на своей совести. Она должна получить какое-то понятие о полицейской службе. И он растолковывает особенности жильцов, обращает ее внимание на разные юбки и штаны и на их значение для преступности. В педагогическом пылу он порой пропускает какого-нибудь нищего и потом надлежащим образом корит ее за эту жертву. Жильцы, говорит он, люди приличные, но и они тоже хороши. Что они дают ему за особую охрану, которую он обеспечивает их дому? Они пользуются плодами его пота. Вместо того чтобы благодарить, они говорят о нем плохо. Как будто он уже отправил кого-нибудь на тот свет. А почему он работает даром? Он на пенсии, он мог бы бить баклуши, или бегать за бабами, или пьянствовать, он всю жизнь работал и имеет полное право на безделье. Но у него совесть. Во-первых, говорит он себе, у него есть дочь, о которой он должен заботиться. Кто решится оставить ее дома одну! Он останется с ней, а она — с ним. Добрый отец семейства прижимает свое дитя к сердцу. Полгода после смерти старухи она всегда была одна, он должен был ходить на службу, у полиции жизнь нелегкая. Во-вторых, государство платит ему пенсию. Государство должно платить, тут никуда не денешься, и хоть все пойди прахом, пенсию оно выплатит первым делом. Один говорит себе: наработался, хватит. Другой благодарен за пенсию и работает добровольно. Это самые лучшие люди! Они подкарауливают всяких проходимцев где могут, они избивают их до полусмерти, потому что совсем до смерти запрещено, и у государства меньше хлопот. Это называется облегчение, потому что с плеч снимается тяжесть. Полиция должна держаться дружно, и вышедшая на пенсию тоже, таких добросовестных людей вообще не надо бы отправлять на пенсию. Они незаменимы, и когда они умрут, откроется брешь.

День ото дня девушка продвигалась в ученье. Она должна зарубить себе на носу опыт отца и помогать его памяти, если та не сработает, а иначе на что нужна дочь, проедающая лучшую часть пенсии? Когда появлялся новый нищий, он приказывал ей быстренько посмотреть в глазок и не спрашивал ее, знаком ли тот ей, а спрашивал: "Когда он был здесь в последний раз?" Ловушки поучительны, особенно для нее, которая всегда дает маху. Разделавшись с нищим, он определял меру наказания за ее невнимательность и тут же приводил этот приговор в исполнение. Без порки из человека толка не выйдет. Англичане — колоссальный народ.

Постепенно Бенедикт Пфафф натаскал дочь настолько, что она могла замещать его. С этой поры он стал называть ее Поли, что было почетным званием. Оно выражало ее пригодность к его профессии. Вообще-то ее звали Анна; но поскольку это имя ничего не говорило ему, он не употреблял его, он был враг имен.

Звания устраивали его больше; на тех, которые он сам присваивал, он был помешан. С матерью умерла и Анна. Полгода он именовал девушку «ты» или "умница дочь". Произведя ее в Поли, он стал гордиться ею. Бабы все же на что-то годятся, надо только, чтобы мужчина умел делать из них сплошных Поли.

Ее новый чин потребовал более суровой службы. Целый день она сидела или стояла на коленях на полу рядом с ним, готовая заменить его. Случалось, что он отлучался на минуту-другую; тогда она заступала на его пост. Если в поле ее зрения попадал лоточник или нищий, ее обязанностью было задержать его силой или хитростью, пока отец не возьмется за эту поганую рожу. Он очень торопился. Он предпочитал делать все сам, ему было достаточно, чтобы это происходило у нее на глазах. Его образ жизни заполнял его существование все больше и больше. Он терял интерес к еде, его голод пошел на убыль. Через месяц-другой он отводил себе душу лишь на нескольких новичках. Все прочие нищие сторонились его дома, словно это был ад, они знали — почему. Его внушавший страх желудок, которым он так дорожил, стал умеренней. На стряпню дочери отводился теперь час в день. Лишь столько времени разрешалось ей находиться в задней комнате. Картошку она чистила рядом с ним, возле него мыла зелень, а когда она отбивала мясо ему на обед, он шлепал ее в свое удовольствие. Его глаз не знал, что делает его рука, он был намертво прикован к входившим и выходившим ногам.

На покупки он отпускал Поли четверть часа, поскольку ел теперь вдвое меньше, чем прежде. Став хитрой благодаря отцовской школе, она часто отказывалась в какой-нибудь день от черного Франца, оставалась дома, а зато на следующий день получала в свое распоряжение две четверти часа. Она никогда не заставала рыцаря в одиночестве. Слова благодарности за сигарету она лепетала тайком. Может быть, он понимал ее, он так деликатно отводил взгляд. Ночью она не спала, когда отец давно спал. Однако Франц все не звонил, приготовления продолжались так долго, да, если она обожгла его, ему следовало бы поторопиться, бабы всегда толпились в его лавке. Однажды, когда он будет выписывать ей квитанцию, она быстро шепнет: "Спасибо, можно без кареты, только не забудьте меч!"

В один прекрасный день у двери кооператива стояли наперебой говорившие бабы. "Франц удрал!" — "Плохая семья!" — "С полной кассой!" — "Он не мог смотреть людям в глаза". — "Шестьдесят восемь шиллингов!" — "Надо снова ввести смертную казнь!" — "Мой муж твердит об этом много лет". Дрожа, бросилась она в лавку, заведующий как раз говорил: "Полиция напала на его след". Ущерб понесет он, заведующий, потому что оставил его одного, уже четыре года состоял этот негодяй на службе, кто бы подумал такое, никто ничего не замечал за ним, касса всегда была в порядке, четыре года, из полиции только что звонили, не позднее шести его упрячут за решетку.

— Это неправда! — крикнула Поли и вдруг расплакалась. — Мой отец сам из полиции!

На нее не обратили особого внимания, поскольку горевать приходилось о потерянных деньгах. Она убежала и явилась домой с пустой сумкой. Не поздоровавшись с отцом, она заперлась в задней комнате. Он был занят и подождал четверть часа. Затем он встал и позвал ее. Она молчала.

— Поли! — взревел он. — Поли!

Ни звука в ответ. Он пообещал ей безнаказанность с твердым намерением избить ее до смерти на три четверти, а если пикнет, то и до полной. Вместо ответа он услышал, как что-то упало. К своей ярости, он вынужден был взломать собственную дверь.

— Именем закона! — прорычал он по привычке. Девушка лежала беззвучно и неподвижно перед плитой. Прежде чем ударить, он несколько раз повернул ее. Она была без сознания. Тут он испугался, она была молода, и он с ней хорошо ладил. Несколько раз он приказал ей прийти в себя. Ее глухота возмутила его вопреки его воле. Как бы то ни было, он хотел начать с наименее чувствительного места. Когда он искал его, взгляд его упал на хозяйственную сумку. Она была пуста. Теперь ему все стало ясно. Она потеряла деньги. Он одобрял ее страх. Такие шутки с ним плохи. Она ушла из дому с целой десятишиллинговой купюрой. Не все же пошло к черту? Он основательно обыскал ее. Впервые он прикасался к ней пальцами, а не кулаками. Он нашел красный пакетик с искрошившейся сигаретой. Он порвал его и бросил в мусор. Наконец он открыл кошелек. Десятишиллинговая купюра была на месте. Ни один уголок не был откусан. Теперь он опять ничего не понимал. В растерянности он привел ее в сознание битьем. Когда она пришла в себя, с него градом катился пот, так осторожно он бил ее, а изо рта у него лились крупные слезы.

— Поли! — рычал он. — Поли, деньги-то здесь!

— Меня зовут Анна, — сказала она холодно и строго.

Он повторил: «Поли», ее голос задел его за живое, руки сжались в кулаки, его обуяли нежные чувства.

— Что получит сегодня на обед добрый отец? — сказал он жалобно.

— Ничего.

— Поли должна что-нибудь приготовить ему.

— Анна! Анна! — крикнула девушка.

Вдруг она вскочила на ноги, толкнула его так, что любой другой отец опрокинулся бы, даже он принял этот толчок к сведению, выбежала в клетушку (соединявшая обе комнаты дверь была взломана, а то бы она заперла его), вспрыгнула, чтобы стать выше, чем он, в ботинках на кровать и закричала:

— Ты поплатишься за это головой! Поли — от слова «полиция»! Мать получит твою голову!

Он понял. Она угрожает ему доносом. Плод его чресел хочет оклеветать его. Ради кого он живет? Ради кого остался он солидным человеком? Он отогрел у себя на груди змеиный элемент. Ей место на эшафоте. Он изобретает и устраивает для нее глазок, чтобы она чему-то научилась, и это теперь, когда мир и бабы доступны ему, он остается с ней — из жалости и по доброте душевной. А она утверждает, что он делает что-то не так! Это не его дочь! Старуха обманула его. Он был не дурак, когда наказывал ее. Нюх у него всегда был. Шестнадцать лет он выбрасывал деньги на ненастоящую дочь. Дом ст о ит не больше. Год от года человечество делается хуже. Скоро отменят полицию, и власть перейдет к преступникам. Государство скажет: я не плачу пенсий, и мир погибнет! У человека есть натура. Преступник распоясывается, и господь бог еще полюбуется!

До господа бога он добирался редко. Он питал почтение к высшей инстанции, которой был подвластен. Господь бог был больше, чем начальник полиции. Тем сильнее взволновала его опасность, нависшая сегодня над самим богом. Он стащил падчерицу с кровати и бил ее до крови. Но истинной радости он при этом не чувствовал. Он работал машинально, то, что он говорил, было полно тоски и глубокой печали. Его удары противоречили его голосу. Рычать у него совершенно пропала охота. По ошибке он однажды упомянул некую Поли. Его мускулы тотчас же исправили эту ошибку. Имя бабы, которую он наказывал, было Анна. Она утверждала, что она — то же лицо, что его дочь. Он не верил ей. У нее вылезали волосы, и поскольку она защищалась, сломались два пальца. Она бубнила насчет его головы, как самый гнусный палач. Она поносила полицию. Видно было, как бессильно против дурных задатков и самое лучшее воспитание. Мать никуда не годилась. Она была больна и боялась работы. Он мог сейчас отправить дочь к матери, там было ей место. Но он был не такой человек. Он отказался от этого и пошел обедать в трактир.

С этого дня они были друг для друга только телами. Анна готовила пищу и закупала припасы. Кооперативной лавки она избегала. Она знала, что черный Франц сидит в тюрьме. Он украл ради нее, но совершил оплошность. Рыцарю удается все. С тех пор как у нее не стало его сигареты, она больше не любила его. Голова отца держалась на плечах крепче, чем когда-либо; его глаза нищенски молили о нищих через глазок. Она доказывала ему свое презрение тем, что больше не замечала этого изобретения. Занятия в его школе она прогуливала. Каждые несколько дней с языка у него срывались новые наблюдения. Она исполняла свою работу, скорчившись рядом с ним, спокойно слушала и молчала. Глазок не интересовал ее. Если отец примирительным жестом предлагал ей взглянуть, она равнодушно качала головой. Задушевные разговоры за столом кончились. Она наполняла свою и его тарелки, садилась, ела, хотя и мало, и обслуживала его снова только тогда, когда чувствовала сытость сама. Он обращался с ней точно так же, как раньше. Ему недоставало ее ужаса. Избивая ее, он говорил себе, что ее душа уже не лежит к нему. Несколько месяцев спустя он купил себе четырех славных канареек. Три были самцами; напротив них он повесил маленькую клетку самки. Самцы пели как одержимые. Он хвалил их безудержно. Как только они заводили свою песню, он опускал заслонку глазка, поднимался и слушал их стоя. Его благоговение не позволяло ему хлопать в конце сватовства. Однако он говорил "Браво!" и переводил полный восхищения взгляд с птичек на девушку. Вся его надежда была на пламенные призывы кенарей. Их пенье тоже оставляло Анну в полной невозмутимости.

Она жила еще много лет прислугой и бабой своего отца. Он процветал; сила его мышц скорее возрастала, чем убывала. Но настоящего счастья не было. Он говорил себе это ежедневно. Даже за едой он думал об этом. Она умерла от чахотки, к великому отчаянию канареек, принимавших корм только из ее рук. Они перенесли это горе. Бенедикт Пфафф продал кухонную мебель и распорядился замуровать заднюю комнату. Перед свежей, белой штукатуркой он поставил шкаф. Он никогда больше не ел дома. В клетушке он не покидал своего поста. Всякого напоминания о пустой комнате за стенкой он избегал. Там, перед плитой, он потерял душу своей дочери, он и поныне не понимал почему.


Читать далее

Добрый отец

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть