III. ЭЛИНА ЭПСЕН

Онлайн чтение книги Евангелистка
III. ЭЛИНА ЭПСЕН

Из квартиры Эпсен во втором этаже бабушка внимательно следила в окно за всеми уходами и приходами нижних жильцов. С тех пор как бедная старушка уже не могла вязать своими трясущимися руками, не спуская петель, и с трудом перелистывала томик Андерсена, у нее осталось одно-единственное развлечение — смотреть на улицу из своего уголка. Мимо их дома по тихой улице Валь-де-Грас изредка проходили больничные служители с белыми погонами, школьник в форменной курточке, две-три монахини в крылатых чепцах появлялись одна за другой, точно фигурки на башенных часах, — поэтому приезд семейства Лори внес в эту привычную картину некоторое разнообразие.

Старушка знала точно, в котором часу отец отправляется в контору, когда служанка уходит за покупками, в какие дни появляется человек с корзиной. Особенно ее интересовала девочка, худенькая, с тонкими ножками, которая на улице робко прижималась к няне и в своей коротенькой юбчонке перепрыгивала через лужи. Бабушка считала, что служанка — злая, нерадивая женщина, даже не умеет прилично одеть малютку. Старушка подробно рассмотрела два траурных платьица с выпущенным подолом, стоптанные башмачки с покосившимися каблуками и часто ворчала про себя:

«Где ж это видано? Ведь они искалечат ребенка… Неужели так трудно отдать сапожнику подбить каблуки?»

# Во время дождя бабушка беспокоилась, взяла ли няня дождевой плащ для малютки, почему они так долго не возвращаются, и радовалась, когда наконец на углу их улицы и бульвара Сен-Мишель, между стаями голубей, на краю тротуара, появлялась служанка в беррийском чепце, крепко держа за руки своих питомцев.

— Да идите же!.. Переход свободен, — невольно шептала бабушка, видя, что эта деревенщина, боясь экипажей, не решается перейти улицу, и делала им знаки в окно.

На г-жу Эпсен, более сентиментальную и романтичную, особое впечатление производили прекрасные манеры нового жильца и черный креп на его шляпе — вероятно, траур по жене, ибо хозяйки дома никто никогда не видел. Обе женщины готовы были целыми вечерами вести разговоры о новых соседях.

Элина, бегавшая весь день по урокам, гораздо меньше интересовалась жизнью семьи Лори, но ей было жалко бедных сироток, оставшихся без матери в огромном Париже, и при встрече она всегда улыбалась им, пыталась даже вступить в разговор, несмотря на угрюмое молчание нелюдимой беррийки. В канун Рождества, в датский Juleaften ,[2]Сочельник (датск.). который в семье Эпсен неизменно праздновали по старым обычаям, Элина сошла вниз и пригласила детей Лори поиграть с соседскими ребятами, отведать датской risengroed [3]Рисовой каши (датск.). и полакомиться сластями, висевшими на ветках елки среди зажженных восковых свечей и цветных фонариков.

Представьте себе, как были огорчены бедные малыши, прятавшиеся за широкой спиной Сильваниры, когда служанка, загородив собою дверь, заявила, что дети никуда не выходят, что барин запретил это строго-настрого. Как грустно им было весь вечер слышать у себя над головой звуки фортепьяно, пение, радостные крики и топот детских ножек вокруг рождественской елки!

На этот раз даже сам Лори нашел, что Сильванира поступила чересчур сурово, и на следующий день, в праздник Рождества, велев принарядить детей, поднялся вместе с ними к соседкам в верхнюю квартиру.

Все семейство Эпсен было дома. Церемонные манеры бывшего супрефекта, чинные поклоны мальчика и его сестренки вначале слегка смутили простодушных женщин. Но маленькая Фанни была так мила, что натянутость первых минут вскоре рассеялась. Девочка искренне радовалась, что может увидеть вблизи красивую молодую даму, которая ласково улыбалась им при встрече, и старушку, постоянно смотревшую на них из окна. Элина посадила девчурку на колени и, засовывая ей в кармашки вчерашние сласти, принялась расспрашивать:

— Уже семь лет?.. Совсем большая девочка!.. Верно, ходишь в школу?

— Нет, мадемуазель, пока еще нет, — живо вмешался отец, словно опасаясь, что малютка не сумеет ответить.

Он объяснил, что у дочки хрупкое здоровье и ей еще рано учиться. Вот мальчик — настоящий крепыш, он прямо создан для своей будущей профессии.

— А кем он будет? — спросила г-жа Эпсен.

— Моряком… В шестнадцать лет он поступит в морское училище, — бодро ответил г-н Лори, хлопнув по плечу сына, который, ссутулившись, ерзал на стуле. — А ну, Морис, держись прямее!.. Ведь ты будешь плавать на «Борда»!

При упоминании учебного судна «Борда» глазки маленькой Фанни гордо заблестели, а будущий гардемарин, вертевший в руках морскую фуражку с галуном, встрепенулся, издал восторженное восклицание, но тут же сник и потупился, уныло опустив нос, который вырос у него несоразмерно длинным и как будто говорил другим чертам лица: «Я расту быстрее вас… А ну, догоняйте меня!»

— На мальчика дурно действует парижский воздух, — заметил г-н Лори, точно стараясь оправдать подавленный вид сына.

Он объяснил, что в Париже они задержались проездом, по делам, устроились в этой квартире лишь временно, кое-как, и, разумеется, у них в хозяйстве недостает многих мелочей… Г-н Лори изъяснялся красноречиво, держа шляпу под мышкой, играя пенсне на кончике пальца, изящно поводя плечами, его правильное, несколько надменное лицо освещалось тонкой улыбкой. Г-жа Эпсен и бабушка были ослеплены.

Элине гость показался немного фразером, но ее тронуло то, как он говорил о смерти жены, — тихо, просто, глухим, изменившимся голосом. Несмотря на пышные фразы г-на Лори, она заметила по разным мелочам в костюме девочки, хотя ее старательно принарядили для этого визита, — по заштопанному воротничку, выцветшей ленте на шляпке, — что эти люди совсем не богаты, и ее симпатия к несчастной семье, с достоинством переносившей нищету, еще возросла.

Через несколько дней после этого посещения к дамам Эпсен позвонила совершенно растерявшаяся Сильванира. У нее заболела Фанни, тяжело заболела. Это случилось внезапно, после ухода хозяина, и перепуганная няня обратилась за помощью к единственным соседям, которых она знала. Элина с матерью, спустившись вниз, были поражены убогим видом трех мрачных комнат с голыми стенами, без огня, без мебели, без занавесок, комнат, где по углам валялись груды истрепанных книг и дырявых зеленых папок с бумагами.

Кое-где старая кухонная посуда, два-три свернутых тюфяка, а вместо мебели множество ящиков разного размера, набитых бельем и всяким хламом или совершенно пустых. Один из ящиков, перевернутый вверх дном, с надписью «осторожно» на всех углах, видимо, служил обеденным столом: на нем стояли тарелки, валялись корки хлеба, куски сыра, оставшиеся от завтрака. В другом ящике устроили постель для девочки, которая лежала там, точно в гробу, бледная, осунувшаяся, вся дрожа от озноба, между тем как будущий гардемарин в своей великолепной фуражке с галуном горько рыдал у ее изголовья.

Комнаты были расположены так же, как во втором этаже, и, мысленно сравнивая свою уютную, нарядную гостиную и две теплых спальни с этой мрачной конурой, Элина чувствовала угрызения совести. Как могли они жить рядом с такой беспросветной нищетою, ничего не подозревая) Она вспомнила, с каким светским изяществом держался их представительный гость, каким небрежным тоном, играя пенсне, он признавался, что у них в хозяйстве недостает кое-каких мелочей. Да уж, нечего сказать, мелочей! Ни топлива, ни вина, ни теплого платья, ни простынь, ни башмаков. Дети нередко умирают от недостатка именно таких пустяков.

— Скорей за доктором!

По счастью, сын Оссандона, военный врач, как раз на эти дни приехал погостить к родителям. За ним побежала г-жа Эпсен, а Элина тем временем принялась наводить порядок в убогой квартирке при помощи Сильваниры, которая совсем потеряла голову. Натыкаясь на всех, служанка волокла по полу железную кроватку; набрав наверху, у бабушки, полный фартук дров, с грохотом роняла их на лестнице и все время бормотала в испуге:

— Что скажет барин?.. Что скажет барин?..

— Что же с девочкой? — спросила у матери Элина — во время осмотра врача она пряталась в соседней комнате и не выходила до тех пор, пока обшитая галуном фуражка молодого Оссандона не скрылась в тумане за калиткой.

Доброе лицо г-жи Эпсен просияло от радости.

— Опасного ничего нет… Желтуха… Несколько дней покоя и хороший уход… Погляди: ей сразу стало лучше, как только ты уложила ее поудобнее.

И она прибавила шепотом, наклонившись к дочери:

— Он расспрашивал о тебе с такой люповъю!.. Я думаю, он все еще надеется.

— Бедный юноша! — вздохнула Элина, оправляя одеяло больной на узенькой белой кроватке, в которой она сама спала в детстве.

Фанни с улыбкой смотрела на Элину блестящими от жара глазками, а к руке ее прижималось что-то теплое, влажное, точно ее лизала большая дворовая собака. Это Сильванира, плача от радости, без слов благодарила девушку, целуя ей руки. Право же, служанка была вовсе не такой злой, как представлялось бабушке.

Вечером, когда возвратился Лори, Фанни спокойно спала под светлым кисейным пологом. В камине жарко пылал огонь. На окнах висели занавески, вместо ящиков стояли кресла, настоящий стол, ночная лампада бросала на потолок молочно-белые отблески — в этой детской спальне, в отличие от соседних комнат, во всем ощущалось присутствие нежной, заботливой женской руки.

Начиная с этого памятного дня между соседями завязалась тесная дружба. Семья Эпсен как бы усыновила маленькую Фанни; ее беспрестанно звали к себе и никогда не отпускали без подарка — то сунут теплые перчатки для зябких детских ручек, то башмаки, то вязаную косынку. Возвращаясь с уроков, Элина брала Фанни наверх и занималась с нею каждый вечер не меньше часу. Сиротка, давно уже предоставленная обществу Сильваниры, забивавшей ей голову глупыми россказнями, конечно, успела воспринять вульгарные манеры и простонародный говор своей няни, подобно тем малышам, которых надолго отдают в деревню кормилице. Возложив на мать материальные заботы о девочке, Элина поставила себе целью избавить Фанни от грубых влияний и сделать из нее благовоспитанную барышню, стараясь не задевать при этом самолюбия преданной и обидчивой служанки.

Чего только не могла добиться кроткая Лина силою своего обаяния! Стоило ей шепнуть словечко баронессе Герспах, у которой бывал всесильный Шемино, и для Лори сразу же нашлось вакантное место в министерстве, в доселе недосягаемом отделе г-на директора. Двести франков в месяц, с вычетами. Правда, он надеялся на лучший оклад, но зато это был первый шаг, возвращение в канцелярскую среду, без которой он смертельно тосковал. Какое наслаждение копаться в бумагах, вынимать и убирать зеленые папки со знакомым запахом плесени, чувствовать себя одним из колесиков огромной, сложной, громоздкой ржавой машины, которая называется французской администрацией!.. Лори-Дюфрен просто помолодел.

А как отрадно вечерком, после утомительных трудов, зайти с дочкой к милым соседкам и посидеть в их уютной гостиной с тяжелой старомодной мебелью, с консолями в стиле ампир, привезенными из Копенгагена, и пресловутыми часами, которые так и не пошли, — причиной всех бедствий семьи Эпсен! Среди старинной обстановки выделялись изящные стулья из модного мебельного магазина и решетчатая этажерка — подарки богатых учениц. И везде и всюду лежало рукоделье старой датчанки — кружевные накидки, скатерти, чехлы, давно вышедшие из моды, но придававшие какую-то особую прелесть этой тихой комнате, где хозяйничали три очаровательные женщины — бабушка, мать и внучка, достойные представительницы трех поколений.

Пока Элина, разложив книги, занималась с Фанни, Лори-Дюфрен беседовал с г-жой Эпсен, рассказывал ей с особым удовольствием, как и подобало опальному сановнику, о счастливых днях минувшего величия, о былых успехах. Он любил похвастать своими подвигами на административном поприще, своим организаторским талантом, неоценимыми услугами, которые он оказывал в свое время колониальным властям. Иной раз, увлекшись, он вспоминал отрывки из какой-нибудь старой публичной речи и громко декламировал, простирая руки к воображаемой аудитории: «Необозримые пространства, широкое поле деятельности… вот девиз новых территорий, милостивые государи…»

В другом углу гостиной лампа освещала более мирную картину: дремлющую бабушку в очках, Фанни, склонившуюся над книгой, и Элину, которая, ласково обняв девочку, помогала ей делать уроки. А за окном, в двадцати шагах от тихой, захолустной улицы, гудела и рокотала толпа на бульваре Сен-Мишель, весело шумели студенты, спешившие на танцы в городской сад Бюлье, откуда в дни балов доносилась музыка духового оркестра. И все эти волны звуков смешивались и сливались в несмолкаемый, смутный гул Парижа.

По воскресеньям в гостиной Эпсенов наступало оживление: хозяйки готовились к приему гостей, зажигали свечи у фортепьяно. Самыми давнишними их завсегдатаями были две датские семьи, первые, с кем они познакомились в Париже, — молчаливые, улыбающиеся увальни и толстухи, которые обычно рассаживались вдоль стен в роли немых свидетелей или «декораций». Иногда заходил г-н Бирк, молодой пастор из Копенгагена, с недавних пор переведенный в Париж, в датскую церковь на улице Шоша. Элина, игравшая в церкви на органе при старом священнике, г-не Ларсене, продолжала безвозмездно исполнять эту обязанность и теперь, а новый пастор считал своим долгом, в знак признательности, изредка являться к ней с визитом, хотя оба не чувствовали особого расположения друг к другу. Этот тучный, рыжебородый молодой человек со следами оспы на правильном, благообразном лице, напоминавшем источенные червями деревянные распятия в деревенском храме, напускал на себя необычайно строгий и степенный вид; на самом же деле это был ловкий карьерист, который, прослышав, что многие парижские пасторы выгодно женились, вбил себе в голову подцепить в современном Вавилоне невесту с богатым приданым.

В гостиной г-жи Эпсен, где собирались люди скромные, без состояния, ему нечем было поживиться, а потому его рыжая раздвоенная борода «появлялась здесь ненадолго. Бирк давал понять, что для него это общество недостаточно благочестиво. Действительно, хозяйки дома отличались веротерпимостью и мало интересовались религиозными убеждениями своих гостей, однако это не мешало пастору Ларсену посещать их в течение многих лет и встречаться тут с прославленным г-ном Оссандоном.

Почтенному декану, чтобы навестить соседок, стоило лишь пройти небольшой садик, где он постоянно работал с садовыми ножницами в руках, согнув свой высокий стан над кустами роз, между тем как маленькая, бойкая г-жа Оссандон в сбившемся набок чепце следила за ним из окна и при малейшем дуновении ветра кричала мужу: «Оссандон, иди домой!» «Сейчас приду, Голубка…» И величественный старик шел на ее зов послушно, как ребенок. Благодаря близкому соседству и благодаря переводам, которые декан заказывал Элине для своих лекций по истории церкви, обе семьи подружились, а незадолго до приезда Лори-Дюфрена младший сын Оссандона, Поль, которого мать называла не иначе, как «майор», сделал предложение Элине Эпсен.

К несчастью, военный врач принужден был вести кочевую, бивачную жизнь, а потому, не желая расстаться с матерью и бабушкой, Элина сразу отказала ему наотрез; никто, никто, даже самые близкие ей люди не знали, чего стоил девушке этот отказ. С тех пор отношения между соседями изменились. Г-жа Оссандон избегала Эпсенов; хотя дамы кланялись при встрече, но перестали посещать друг друга. Воскресные вечера в гостиной стали из-за этого гораздо скучнее, ибо старый декан был необыкновенно остроумен, а зычный голос его «Голубки» гремел, как труба, сотрясая стены, особенно когда приходила Генриетта Брис и разгорались горячие богословские споры.

Генриетта Брис, старая дева лет тридцати — тридцати пяти, норвежка, ревностная католичка, проведя десять лет в монастыре в Христиании, принуждена была уйти оттуда из-за слабого здоровья и теперь пыталась, как она говорила, приобщиться к мирской жизни. Приученная к строгому уставу, к безропотному подчинению, она утратила всякую самостоятельность, всякое чувство ответственности и» теперь, в толчее людей и событий, растерянная, сбитая с толку, жалобно взывала о помощи, точно выпавший из гнезда птенец. Между тем она была неглупа, образованна, хорошо знала языки, поэтому ее охотно брали в качестве гувернантки в богатые семьи — в России и в Польше. Но Генриетта нигде долго не уживалась — ее возмущало и оскорбляло всякое столкновение с грубой действительностью, от которой ее уже не охраняло девственно-белое, непроницаемое покрывало монашеского ордена.

«Надо быть практичной!» — то и дело повторяла бедняжка, стараясь внушить себе твердость и благоразумие. Увы, не было на свете особы менее практичной, чем эта нелепая, худосочная, изнуренная катаром желудка чудачка с неровно отросшими после стрижки волосами под круглой дорожной шляпкой, имевшая вид пугала в старых обносках богатых учениц, щеголявшая жарким летом в меховой накидке поверх дешевенького светлого платья. При всей своей набожности и строгом соблюдении обрядов она была настроена либерально, даже революционно, и так же обожала Гарибальди, как и преподобного Дидона.[4]Дидон, Филипп-Виктор (1806–1839) — французский проповедник и религиозный писатель, автор назидательных популярно-богословских книг. Гувернантка внушала ученикам столь дикие, столь сумасбродные идеи, что перепуганные родители вскоре давали ей расчет, и она всякий раз, получив деньги, приезжала тратить их в Париж — единственное место в мире, где, по ее словам, ей дышалось легко и свободно.

Время от времени, когда знакомые думали, что она прочно устроилась на место в Москве или в Копенгагене, Генриетта внезапно появлялась, радостная, вольная, как птица. Сняв меблированную комнату, она бегала слушать знаменитых проповедников, навещала монахинь в монастыре, священников в ризнице, не пропускала ни одной лекции по богословию, делала заметки и обрабатывала их в статьи. Ее заветной мечтой было печататься в католической газете, и она засыпала письмами Луи Вейо,[5]Луи Вейо (1813–1883) — французский публицист и журналист, ярый защитник католицизма, редактор католического журнала «Юнивер». хотя тот никогда ей не отвечал. Не имея возможности печатать статьи, Генриетта Брис изливала свой пыл в богословских спорах на вечерах у знакомых, особенно охотно — в лютеранской семье Эпсен, на улице Валь-де-Грас, горячо доказывая, опровергая, цитируя священное писание, и уходила оттуда измученная, с пересохшим горлом, с головной болью, но счастливая, что ей удалось наконец исповедать свою веру. Через некоторое время, оставшись без гроша, что каждый раз ее удивляло, огорченная Генриетта поступала на первое подвернувшееся ей место, уезжала куда-нибудь далеко, и несколько месяцев о ней ничего не было слышно.

Когда Лори встретил Генриетту у Эпсенов, в ее жизни как раз наступила трудная полоса: она слишком поздно начала хлопотать о месте и, ожидая ответа, устроилась в монастырском приюте на улице Шерш-Миди, где помещалось нечто вроде конторы по найму прислуги. Там ее демократические идеи и любовь к простому народу подверглись тяжелому испытанию при ближайшем знакомстве с хитрыми, распутными парижскими горничными, которые в молельне и в приемной, расписанной аляповатыми фресками страстей христовых, набожно крестились, а в спальнях взламывали сундуки, громко распевали непристойные уличные песенки, украшали волосы золочеными шпильками и мишурными звездами, прикрывая их скромным чепчиком, когда выходили в приемную к нанимателям. Каждое воскресенье у Эпсенов, которым при всем желании негде было приютить ее в своей тесной квартирке, старая дева горько жаловалась, что ей приходится жить в такой отвратительной, пошлой среде. Но при всем своем сочувствии друзья остерегались ей помогать, зная, что деньги за комнату и стол она все равно немедленно пустит по ветру, растратит на какую-цибудь благотворительную затею или дурацкую причуду. Генриетта, не обижаясь на их недоверие, приходила в отчаянье, что не умеет быть практичной, «как, например, господин Лори или вы, дорогая Лина».

— Право, не могу сказать, практична ли я, — отвечала Элина с улыбкой, — просто я знаю, чего хочу, и с удовольствием делаю свое дело.

— Ну, а мое дело — воспитывать детей, но это не доставляет мне никакого удовольствия… Я терпеть не могу детей. С ними приходится сюсюкать, подлаживаться к их пониманию; тут и сама невольно глупеешь. Это унизительно.

— Что вы говорите, Генриетта!

Лина смотрела на нее с ужасом. Она-то любила детей всех возрастов: и резвых подростков, только начинающих читать, и младенцев с нежным тельцем, которых так приятно целовать и баюкать. Она нарочно делала крюк через Люксембургский сад, чтобы послушать их веселый визг, поглядеть, как они играют с лопаточкой в песке, как сладко спят в пелеринках на руках у кормилицы или под пологом колясочки. Она улыбалась в ответ на пытливые детские взгляды и если замечала, что головка младенца не прикрыта от ветра и солнца зонтиком или капором, тут же кричала нерадивой кормилице: «Няня! Укройте ребенка!» Она не представляла себе, как это женщина может быть совершенно лишена материнского чувства. Впрочем, стоило только взглянуть на них обеих, чтобы понять, какие это разные натуры: одна — с широкими бедрами, маленькой головкой, добрым, спокойным лицом — была словно создана для материнства, другая — неуклюжая, костлявая, с угловатыми жестами, с длинными, тощими руками, то простертыми ввысь, то скрещенными на груди, — напоминала картины художников раннего средневековья.

Иногда в разговор вмешивалась г-жа Эпсен:

— Не понимаю, голубушка, раз вам не по сердцу воспитывать детей, зачем же этим заниматься? Почему не вернуться домой к родителям? Вы сами говорите, что они стары, одиноки, ваша матушка хворает, вот вы и помогли бы ей по хозяйству… ну там стирать, стряпать…

— Нет уж, спасибо! Это все равно, что выйти замуж, — живо перебивала Генриетта. — Терпеть не могу хозяйства: это низменный, притупляющий труд, ум бездействует, заняты только руки…

— Занимаясь хозяйством, можно думать, размышлять… — возражала Элина.

Но та ничего не желала слушать.

— Мои родные — люди бедные, я была бы им в тягость… Вдобавок это простые крестьяне, они не способны меня понять.

Тут г-жа Эпсен приходила в негодование:

— Вот они каковы, паписты, с их хвалеными монастырями! Мало того, что отнимают у родителей опору их старости, дочек и сыновей, они еще вытравляют в них семейные привязанности, самую память о родном доме. Нечего сказать, хороша ваша божья обитель — настоящая тюрьма!

Девица Брис не сердилась, но горячо защищала свой любимый монастырь, приводя всевозможные доводы и евангельские тексты. Она провела там одиннадцать лет, отрешенная от жизни, безвольная, в молитвенном созерцании, в блаженном забытьи, после чего реальная жизнь казалась ей жестокой и утомительной.

— Помилуйте, госпожа Эпсен, в наш век грубого материализма это — единственное прибежище для возвышенных душ.

Добрая женщина задыхалась от гнева:

— Что вы говорите?.. Как это можно!.. Ну и ступайте в ваш монастырь… Сборище лентяек и сумасшедших…

Но тут громкие звуки арпеджий заглушали их спор. Немые «декорации», встрепенувшись, робко подходили к фортепьяно, и Элина своим чистым, мелодичным голосом начинала петь романсы Шопена. Затем наступала очередь бабушки, исполнявшей по просьбе гостей старинные скандинавские песни, которые Лина слово за слово переводила г-ну Лори. Выпрямившись в кресле, старушка затягивала дребезжащим голосом морскую песню о храбром короле Христиане: «Стоял он у грот-мачты в дыму пороховом…» — или грустный напев о далекой родной Дании, «прекрасной стране, где так зелены и нивы и луга», омываемой «бирюзовою волной…».

…Теперь не слышно больше песен в гостиной Эпсенов. Фортепьяно умолкло, свечи погасли. Старая датчанка удалилась в прекрасную страну полей и зеленых лугов, которую не омывают бирюзовые волны, страну далекую и неведомую, откуда еще никто не возвращался.


Читать далее

III. ЭЛИНА ЭПСЕН

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть