IX. НА САМОЙ ВЕРШИНЕ

Онлайн чтение книги Евангелистка
IX. НА САМОЙ ВЕРШИНЕ

Эриксхальд близ Христиании

Итак, дорогая Элина, я последовала Вашему совету, я покончила с унизительной, рабской службой в богатых домах, где чужой хлеб казался мне столь горьким. Увы! Дух мой бодр, но тело немощно; болезнь обрекает меня на прозябание вдали от моего любимого монастыря, и я решила укрыть горящее во мне священное пламя на берегу Норвежского моря, в долине родного фиорда, где я не была более пятнадцати лет.

Вы спросите, как произошел мой разрыв с княгиней? Самым неожиданным, самым нелепым образом, как и следовало ожидать от столь взбалмошной особы. Проездом через Будапешт я встретилась случайно со старым соратником Кошута, убежденным патриотом, впавшим в нищету, но сохранившим и в рубище чувство собственного достоинства; это святой человек, истинный герой. Желая оказать ему почет и хоть немного помочь, я пригласила его к обеду в гостиницу и усадила рядом с собою. Разразился дикий скандал! Все дамы вскочили с мест, они отказывались обедать за одним столом с нищим бродягой, а ведь божественный учитель, омывший ноги беднякам, много раз подавал нам пример христианского смирения. Больше всех негодовала княгиня; несмотря на свои либеральные замашки, она до мозга костей проникнута спесью и высокомерием своей касты. После бурного объяснения она бросила меня в чужом городе, одну, без денег, так что норвежскому консулу пришлось отправлять меня на родину на казенный счет. Это подтверждение данного мною обета бедности нисколько бы меня не смутило и не огорчило, если бы только я нашла здесь желанный приют.

Ах, дорогая моя Элина!..

Первые дни я искренне радовалась, что вижу снова родную приморскую деревушку, деревянные хижины, колокольню, возвышающуюся, точно сторожевая башня, над самым берегом, церковь с окнами без витражей, открытыми на морскую синеву, деревенское кладбище, заросшее травой, с тесными рядами крестов, покосившихся от морских ветров. Какой чудесный уголок для молитвы, для благочестивой жизни во Христе, если бы не злоба, глупость, шумная суета пасущегося здесь человеческого стада! Ни единого проблеска в их тупом взгляде, ни единой мысли о вечности, о боге. На кладбище резвятся дети, на низенькой ограде усаживаются кумушки с шитьем, чтобы позлословить и почесать языки, а по воскресеньям местные красотки распевают здесь пошлые песенки, нарушая покой мертвецов, пляшут, водят хороводы, задевая юбками могильные кресты, причудливые тени которых в лунную ночь тянутся к самому морю. Но то, что я нашла дома, в родной семье, еще больше меня огорчило.

Сначала старики родители встретили меня с трогательной нежностью. В первые дни, окружив меня заботами, тешась воспоминаниями о прошлом, отец и мать умилялись моим словам, взглядам, всем моим поступкам; они старались отыскать во взрослой женщине черты прежнего ребенка. Но после того как притупилась радость свидания и они вернулись к привычной, повседневной жизни, я почувствовала, что с каждым днем становлюсь для них все более чужой и сама все больше от них отдаляюсь. Кто из нас изменился: они или я?

Отец мой — плотник и, несмотря на преклонные годы, до сих пор еще работает, чтобы прокормить семью. Он строит хижины, крытые берестой, шатающиеся от зимних вьюг, он мастерит гробы. Исполняя эту печальную обязанность, отец мой, вместо того чтобы предаваться благочестивым размышлениям, напевает кабацкие песни, ищет утешения в проклятом зелье — несчастье бедных жен. Под верстаком среди стружек у него всегда стоит большая желтая бутыль. Сначала моя мать жаловалась, роптала, умоляла, но после грубых ругательств и побоев принуждена была смириться; невидимый яд жизненных невзгод постепенно отравил и ее, погасил в ней искру божию. Теперь это не жена, не мать; это жалкая, безропотная рабыня.

Я предвижу, дорогая Лина, что мои чистосердечные признания возмутят Вас, что Вы осудите меня за непочтение к родителям. Но я много раз говорила Вам, что давно уже отрешилась от всего земного и, возродившись для жизни во Христе, утратила все человеческие чувства. Однако слушайте развязку этой семейной драмы. Вчера утром я заперлась в своей келье — убогой каморке с деревянной мебелью, куда я то и дело уединяюсь, чтобы молиться, размышлять, писать, преклонять колена перед распятием Иисуса Христа, указующего нам путь к спасению. И вдруг я услышала (стены в доме тонкие), как отец мой сердито спрашивает у матери, чего ради меня сюда принесло, раз я не желаю ни шить, ни прясть, ни помогать по хозяйству. «Поди скажи ей, выложи ей все начистоту!» — кричал он.

Мать робко поднялась ко мне, приниженная, забитая, как всегда, потопталась в комнате и начала тихонько попрекать меня, что я ничего не делаю. Сестры мои замужем, пристроены, даже младшая, что служит в Христиании, и та присылает часть заработка родителям. Теперь здоровье мое поправилось, теперь и я должна помогать семье… а не то… Я не дала ей договорить. Я обняла обеими руками бедную старушку, которая так ласково целовала меня в детстве, и прижалась щекой к ее морщинистому лицу, обливая его слезами — последними слезами перед разлукой.

Куда же мне идти теперь, если даже родные гонят меня из дому? А ведь мне так мало от них нужно — лишь бы не умереть с голоду! Недавно мне предложили место в Петербурге. Снова воспитывать детей, снова терпеть унижение и рабство! Но не все ли равно? Эта злосчастная попытка вернуться к семейному очагу убедила меня в том, что все в мире умерло для меня, даже родная семья. Отныне сердце мое замкнулось для земных чувств, никакие мирские радости не прельстят его более…»

Элина получила письмо Генриетты Брис вечером, вернувшись из Пор-Совера. Она читала его, сидя у стола с двумя приборами, накрытыми друг против друга, и с букетом цветов, который г-жа Эпсен никогда не забываг ла поставить перед, своей любимицей, ибо этот ежедневный обед вдвоем с дочерью был для нее праздником. Поджидая мать, девушка сидела неподвижно, не снимая шляпки и перчаток, глядя на распечатанное письмо, в котором говорилось о смерти, отречении, служении богу — о том же, что внушали ей и в Пор-Совере; те же мысли в обеих религиях выражались разными словами. Какое роковое совпадение: в дни жестокой внутренней борьбы, раздиравшей душу Элины, отчаянные жалобы Генриетты Брис вторили суровой проповеди Жанны Отман!

Дверь отворилась. Вошла ее мать. Элина поспешно спрятала конверт в карман — она была уверена, что письмо расстроит г-жу Эпсен. К чему спорить, когда они с матерью уже не могут понять друг друга? Зачем объяснять, что Элину теперь уже не возмущают кощунственные признания Генриетты, что и для нее, хотя она — увы! — еще не отрешилась от всего земного, и для нее существуют обязанности более высокие, более угодные богу, чем обязанности семейные?

— Ты уже дома, Линетта?.. А я и не заметила, как ты вошла. Я была внизу с Сильванирой. Ты давно здесь? Да разденься же наконец!

Как всегда после возвращения из Пор-Совера, Лина казалась измученной, обессиленной. Рассеянно сняв шляпку, она даже не взглянула в зеркало, не поправила прическу, а за столом ела так мало, так неохотно отвечала на нежные расспросы матери, что та забеспокоилась.

Они обедали, как обычно в летние месяцы, у раскрытого окна. Из сада к ним доносились голоса, смех, звонкое щебетанье птиц, которые словно прощались с заходящим солнцем.

— Слышишь, Линетта? К Оссандону пришли в гостя внучата. Как бы они не утомили бедного старика! Ведь госпожа Оссандон в отъезде. Между прочим, говорят, будто майор собирается жениться.

Добрая женщина нарочно выдумала эту новость, чтобы проверить, не осталась ли в сердце Лины хоть искра чувства к бывшему поклоннику. Уж очень она холодна была с Лори за последние дни. Но Элина, выслушав новость с полным равнодушием, протянула только: «Ах, вот как!» Нет, тут кроется что-то другое.

И г-жа Эпсен встревожилась не на шутку. Она внимательно вглядывалась в красивые глаза дочери, обведенные синими кругами, в осунувшееся лицо, потерявшее юную свежесть и округлость. Положительно с ее деточкой что-то происходит! Мать попыталась расспросить Элину о Пор-Совере, о занятиях в классе, о часах отдыха.

— Значит, школа почти рядом с замком, дойти туда два шага? Так ты же совсем не гуляешь, родная моя! Просидеть пять часов в классе без воздуха, без движения! По крайней мере ты ходила на шлюзы навестить Мориса?

Нет, она туда не ходила. Г-жа Эпсен начала жалобно сокрушаться о бедном мальчике: ведь они совсем его забросили из-за всех этих хлопот и приготовлений к свадьбе.

— Отец считает, что ему там лучше, что это полезно для будущего моряка, но я, право, не понимаю, чему он там может научиться… Ах, доченька! Как много добра ты принесешь этой семье! Какая благородная задача для женщины доброй и серьезной, как ты!

Лина действительно была серьезна, даже чересчур серьезна, ибо ничто не могло вывести ее из оцепенения. Вялая, равнодушная ко всему, она продолжала сидеть за столом, задумчиво устремив глаза в одну точку, высоко над листвой деревьев, на золотистом закатном небе.

— Хочешь, пройдемся немного, деточка? Такой дивный вечер! И Фанни захватим с собой по дороге.

Элина сначала отказывалась, но потом уступила.

— Тебе так хочется? Ну хорошо, пойдем! — сказала она твердо, словно приняв какое-то важное решение.

В ясные летние вечера партер Люксембургского сада с той стороны, что прилегает к старому питомнику — его причудливые деревья, цветочные клумбы, заросли японского ломоноса с вьющимися стеблями и соцветиями пурпурных колокольчиков, тепличные декоративные юкки и кактусы, его белые статуи, оживленные зыбкой тенью листвы, — напоминает зеленый, заботливо возделанный парк, только что политый перед приходом гуляющих. Ничего похожего на пыльные дорожки городских садов, на шумные аллеи бульвара Сен-Мишель. Здесь купаются в песке и летают над самой травой воробьи и толстые дрозды, почти ручные, клюющие крошки, оставшиеся от завтрака малышей.

В послеобеденные часы сюда, в круговые аллеи, к пчельнику, к фруктовым деревьям, рассаженным букетами, спиралью или шпалерами, со всех окрестных улиц стекается народ, совсем непохожий на праздную публику, толпящуюся на боковых террасах: служащие, мелкие рантье, семьи рабочих, женщины, сидящие здесь до темноты с книжкой или рукодельем, спиной к аллее и лицом к зелени, мужчины, расхаживающие с газетой в руках, и целые стаи детей, больших и совсем крошечных, играющих, бегающих вперегонки и едва научившихся ходить, которых выводят гулять так поздно, потому что матери работают целый день.

Усадив г-жу Эпсен на складное кресло возле клумбы ирисов, которые она особенно любила за нежные оттенки цветов и болотистый запах, Лори предложил Элине пройтись по саду. Она согласилась сразу, с какой-то лихорадочной поспешностью, хотя в последние дни словно бы избегала оставаться с ним наедине. Бедняга не мог скрыть свою радость. Гордо выпрямившись, довольный, помолодевший, он повел невесту в английский сад, где гуляли другие парочки, тоже, быть может, помолвленные. Рассыпаясь в цветистых фрааах, Лори не обращал внимания на холодное молчание Элины, — он приписывал его девической робости и застенчивости. День свадьбы еще не был назначен, но обвенчаться они собирались на каникулах, в свободное от занятий время, когда ученики разъедутся и школы закроются. На каникулах! А ведь уже начался июль…

Какой чудесный июльский вечер, светлый, полный надежд! Влюбленный шел как во сне, глядя на дальние окна над бульваром, полыхавшие в лучах заката среди ветвей.

Фанни догнала их и в приливе нежности прижалась к Элине.

— Нет, оставь меня… Поди поиграй! — сказала ей Элина.

Девочка послушно побежала вперед по аллее, где щебетали ласточки и прыгали воробьи чуть ли не под ногами гуляющих, перелетая с деревьев на статуи, с гривы Каинова льва на поднятый кверху палец Дианы. День угасал. Длинные лиловые тени ложились на траву. — Следя за их узором, Элина шла молча, опустив глаза. Вдруг она сказала:

— Я узнала новость, которая меня глубоко огорчила. Правда ли, что Морис готовится к первому причастию?

Морис действительно написал отцу, что посещает католическую школу при церкви Пти-Пора, к великой радости тамошнего кюре, довольного, что у него в этом году будет хоть один причастник. Но чем же это могло рассердить Элину?

— Меня следовало предупредить, я бы этого не разрешила, — продолжала девушка суровым тоном. — Если мне предстоит быть матерью вашим детям, руководить их воспитанием, они должны исповедовать ту же веру, что и я, единую, истинную веру… Я этого требую!

Неужели это Лина, прелестная девушка с кроткой улыбкой, говорила таким сухим, властным тоном? Неужели это она сказала «Уйди!», резким движением оттолкнув Фанни, которая снова подбежала к ним и замерла в испуге, увидев их расстроенные, изменившиеся лица? Все вокруг тоже изменилось: сад казался теперь сумрачным, пустынным, окна вдалеке меркли одно за другим в синеватых сгущавшихся сумерках. Лори почувствовал вдруг, как им овладевает уныние, он едва находил в себе силы возражать, бороться с холодной решимостью Элины. Ведь она так благоразумна, так чутка, как же она может не понять?.. Это же тонкий, деликатный вопрос, дело совести. Дети должны остаться католиками* как их покойная мать, хотя бы из уважения к ее памяти… Но девушка жестко перебила его:

— Вы должны сделать выбор. Я не согласна связывать себя на всю жизнь при таких условиях. Разные вероисповедания, разные обряды — это неизбежно вызовет разлад в будущем.

—Элина, Элина! Разве взаимное чувство не выше всего?

— Нет ничего на свете выше религии!

Стемнело, птицы умолкли в ветвях деревьев, редкие, запоздавшие прохожие, услышав издалека сигналы сторожей, спешили к выходу, к единственным еще не запертым воротам, последнее окно на горизонте погасло. Лори едва узнавал в темноте большие неподвижные глаза Лины, так непохожие на прежние, ласковые, светившиеся улыбкой глаза его подруги.

— Не будем больше говорить об этом, — заявила она. — Теперь вы знаете мои условия.

Г-жа Эпсен, беспокоясь, что становится поздно, догнала их вместе с Фанни.

— Пойдемте домой, пора… А какой чудный вечер, жалко уходить!

Она продолжала болтать одна всю дорогу, а жених с невестой молча шли следом за ней, хоть и рядом, но такие далекие, чужие друг другу.

— До скорого свидания!.. Ведь вы зайдете к нам? — спросила г-жа Эпсен на площадке лестницы.

Не решаясь ответить, Лори прошел к себе, приказав дочке собрать книжки и подняться наверх одной. Но Фанни сразу же прибежала назад, задыхаясь от рыданий.

— Нет… Уроков больше не будет… — лепетала она, всхлипывая. — Ма… мадемуазель прогнала меня, она больше не хочет быть моей мамой… Боже мой, боже мой!

Сильванира взяла на руки дрожащую, плачущую девочку и унесла в свою комнату.

— Перестань, золото мое, не плачь! Уж я-то тебя никогда не покину… Слышишь? Никогда в жизни!

В крепких объятиях, в звонких поцелуях служанки чувствовалась нескрываемая радость, что она отвоевала свое дитя; Сильванира уже давно предчувствовала разрыв, как в свое время первая угадала зарождающуюся любовь.

Минуту спустя появилась расстроенная, потрясенная г-жа Эпсен.

— Что же это такое, мой бедный Лори?

— Она ведь вам рассказала? Ну, посудите сами, разве это возможно? О себе я не говорю… Я так ее люблю, что готов на все ради нее. Но дети! Нарушить волю их покойной матери!.. Я не имею права, я не имею права! А как жестоко она поступила с Фанни!.. Бедная крошка все еще плачет. Слышите?

— Элина тоже плачет там, наверху. Она заперлась в спальне, не хочет со мной говорить… Можете себе представить — не впускает меня к себе! Меня! Прежде у нас никогда не было тайн друг от друга!

Г-жа Эпсен, обычно такая мягкая, спокойная, взволнованно повторяла:

— Что с ней? Что с ней случилось?

Ей словно подменили дочь. Ни игры на фортепьяно, ни чтения, полное равнодушие ко всему, что прежде она так любила. Еле уговоришь ее подышать воздухом…

— Вот и сегодня, я чуть не насильно вытащила ее погулять… А ведь она такая бледная… так мало ест.* Я думаю, на нее повлияла смерть бабушки.

— И Пор-Совер. И госпожа Отман, — печально прибавил Лори.

— Вы думаете?

— Уверяю вас, это ее влияние. Эта женщина отнимает у нас Лину.

— Да, пожалуй, вы правы… Но Отманы так хорошо платят, они так богаты…

Видя, что бедного влюбленного нисколько не убеждают такие доводы и он только уныло качает головой, г-жа Эпсен добавила, стараясь успокоить себя:

— Ничего, ничего, все уладится, все обойдется.

Она словно нарочно закрывала глаза, не желая видеть надвигающейся беды.

Всю ночь и весь следующий день в министерстве, машинально выполняя канцелярскую работу, Лори обдумывал свое решение не уступать Элине. Его обязанность на службе состояла в том, чтобы просматривать газеты и вырезать статьи, заметки, даже отдельные фразы, где упоминалось о его министре, аккуратно отмечая на полях число и название газеты. В этот день, поглощенный своим горем, он работал кое-как, одновременно сочиняя длинное письмо к Лине. Пытаясь сосредоточиться, он настрочил уже два-три черновика под громкий смех и плоские остроты сослуживцев, как вдруг после полудня его вызвали к директору.

С некоторых пор к ним вместо Шемино был назначен новый директор. Бывший алжирский префект, быстро продвигаясь по службе, заведовал теперь сыскным отделением, и его уже прочили на должность префекта парижской полиции. «Шемино лезет вверх», — говорили в министерстве.

Его преемник, апоплексического вида солдафон, раскричался на своего подчиненного:

— Это неслыханно! Как вы посмели? Проявить такое неуважение к его превосходительству!

— Я? Неуважение?

— Ну, разумеется! Вы позволяете себе недопустимые сокращения. Вы изволите писать «Мон. юнив.» вместо «Монитер юниверсель». И вы полагаете, что его превосходительство поймет? Он не понял, милостивый государь, он не должен, не обязан был понимать!.. Ну, теперь берегитесь, господин супрефект Шестнадцатого мая!

Этот последний удар доконал бедного Лорн. Весь день он ходил как потерянный и говорил себе, что вместе с Линой его покинула его счастливая звезда. Дома его ждало еще большее огорчение: он узнал, что Фанни с самого утра ничего не ела, поджидая у окна возвращения мадемуазель, но на ее отчаянный призыв: «Мама, мама!» — Элина даже не обернулась.

— Вот уж это нехорошо, сударь, какой надо быть жестокой! — возмущалась Сильванира. — Наша деточка того гляди захворает с горя. Я уж думала… — прибавила она нерешительно, — если барин позволит… Не поехать ли нам с ней на шлюзы? Там ее братец, там на свежем воздухе ей полегчает.

— Поезжайте, поезжайте! — ответил расстроенный Лори.

После обеда он ушел к себе в комнату и, чтобы отвлечься, принялся сортировать бумаги своего архива. Он давно уже отвык от этого занятия и, стряхивая пыль с картонных папок, с трудом разбирался в принятой им самим сложной системе номеров и ссылок, которыми в канцеляриях помечают самую ничтожную бумажонку. Но сегодня Лори не мог сосредоточиться и поминутно уносился мыслью в верхний этаж, прислушиваясь к легким шагам жестокой Элины, которая переходила от окна к столу, от фортепьяно к бабушкиному креслу; каждому уголку его унылых, пустых комнат соответствовал такой же уголок верхней квартиры, нарядно обставленной, изящной и уютной.

Бедный вдовец думал о Лине, и влечение сердца побуждало его пойти на компромисс, на сделку с совестью. Ведь, в сущности, то, чего требует Элина, отчасти справедливо: муж, жена и дети должны молиться одному богу — раз уж их несколько, по ее мнению, общая религия скрепляет семью неразрывными узами. К тому же и государство наряду с католическим признает и протестантское вероисповедание, а для него, как правительственного чиновника, это весьма существенный довод.

Даже если руководствоваться интересами детей, то где он найдет им более нежную, разумную, заботливую мать? А если он не женится, воспитание детей снова будет предоставлено служанке. За Мориса еще можно не беспокоиться, его призвание определилось, но Фанни!.. Лори вспомнил, какой жалкий вид был у его дочки, когда ее привезли из Алжира: неловкая, растрепанная, с красными руками, в грубом деревенском платке, как у Сильваниры, неряшливая, точно ребенок из нищей семьи.

Терзаясь сомнениями, бедняга старался вызвать в памяти любимый образ покойной жены: «Помоги мне!.. Посоветуй мне!» Но напрасно он призывал ее — вместо дорогой тени перед его глазами возникала розовая, белокурая девушка, юная, обворожительная Элина Эпсен.

Она все отняла у него, даже воспоминание о прежнем счастье. Жестокая, безжалостная Лина!

Положительно в этот вечер сортировка бумаг ему была не под силу. Лори отошел от стола и облокотился на подоконник. В доме напротив, по ту сторону сада, в освещенном окне кабинета он увидел Оссандона, наклонившегося над письменным столом. Лори часто встречал декана и почтительно кланялся атому высокому старику, прямому и крепкому для своих семидесяти пяти лет, с добрым, умным лицом, седыми курчавыми волосами и окладистой бородой; им еще не приходилось разговаривать, но по рассказам г-жи Эпсен Лори знал до мельчайших подробностей историю жизни достойного пастора.

Человек скромный, родом из севенских крестьян, Оссандон не отличался честолюбием и, будь на то его воля, никогда не покинул бы своего первого прихода Мондардье в Мезенкских горах, маленькой церкви из черного местного камня, своего виноградника, цветов и пчел, которыми он занимался в свободное от богослужений время с такой же любовью и кротостью, с какими руководил своей паствой; он обдумывал проповеди под стук садовой лопаты и сеял добрые семена с высоты церковной кафедры.

По воскресеньям, отслужив в деревенской церкви, Оссандон отправлялся в горы проповедовать пастухам, сыроварам и дровосекам. Его кафедра возвышалась на трех деревянных ступеньках, вдалеке от всякого жилья, над поясом хвойных деревьев и каштанов, в высокогорной полосе, где ничто не растет, где нет ничего живого, куда залетают только мухи. Самые лучшие свои проповеди, простые и торжественные, он произносил здесь, для бедняков, отрезанных от цивилизованного мира, перед широким, пустынным горизонтом, а стада, то приближаясь, то удаляясь, откликались на его голос звоном колокольчиков. Величавая сила и свежесть его образной речи, пересыпанной меткими простонародными словечками, пленявшими горцев, впоследствии снискали ему в Париже славу выдающегося оратора. Окончив проповедь, Оссандон ужинал в какой-нибудь пастушьей хижине, где его угощали жареными каштанами, и спускался в долину, окруженный целой толпой провожатых, громко распеваоших духовные песнопения. Нередко, застигнутый бушевавшей в горах грозой, он шествовал под дождем и градом, среди молний и раскатов грома, словно ветхозаветный пророк Моисей.

Пастор охотно остался бы на всю жизнь в безвестности, среди дикой природы, но г-жа Оссандон и слышать об этом не желала. То была маленькая решительная женщина, дочка местного податного инспектора, румяная, золотистая от загара, аккуратная, по-крестьянски деловитая, с живыми глазами и выдающимся подбородком; меж ее пухлых, полуоткрытых губ белели острые зубки — крепкие зубки с бульдожьей хваткой. Честолюбивая пасторша командовала мужем, понукая его и тормоша, энергично хлопотала о его карьере ради него самого и особенно ради их сыновей, которых было столько, сколько желудей на дубе. Она добилась того, что Оссандона перевели из глухого прихода сначала в Ним, потом в Монтобан и, наконец, в Париж. Дар красноречия и глубокие познания, конечно, принадлежали самому пастору, но выдвинула его «Голубка», как называл он свою жену, пытаясь ее утихомирить; именно она, помимо его воли, создала ему славу, достаток и положение.

Голубка была экономна за двоих, ибо Оссандон все раздавал деревенским беднякам — белье, платье, даже дрова; он бросал их через окно, когда жена прятала ключ от дровяного склада. Она воспитала в строгости своих восьмерых сыновей, и, хотя ей приходилось туго, никто не видел на них дырявых сапог, никто не видел на них рваных штанов — она успевала штопать их по ночам. Громко разговаривая, расхаживая по дому, она вечно что — то шила или вязала, а впоследствии, не выпуская из рук работы, разъезжала в дилижансах и поездах и навещала своих мальчишек в разных городах, где ей удалось пристроить их в школу на стипендию. Деятельная и неутомимая, она требовала того же и от других и не давала покоя мужу до тех пор, пока все их восемь сыновей не были хорошо устроены и женаты, кто в Париже, кто в других городах или за границей. Для этого потребовалось немало похорон и венчаний, немало утомительных светских церемоний, куда наперебой приглашали знаменитого пастора Оссандона, который сумел занять обособленное положение, вне интриг и соперничества, и не примыкал ни к ортодоксальному, ни к либеральному направлению.

На долю бедного великого человека выпало гораздо больше славы и почетных обязанностей, чем бы ему хотелось, и он с грустью вспоминал широкие просторы, привольную жизнь в Мондардье и свои проповеди на горных высотах. Наконец, когда Оссандон стал деканом богословского факультета, жена разрешила ему ограничиться лекциями и вернуться к мирной, созерцательной жизни в домике на улице Валь-де-Грас, где они в ту пору поселились. «На самой вершине!» Такими словами Оссандон определял свое нынешнее благоденствие, достигнутое ценою стольких трудов, стольких нравственных мучений, — отдых, которым он упивался. Однако пастор чувствовал себя несчастным, когда его милый домашний тиран — его Голубка покидала его, чтобы навестить кого — нибудь из сыновей, и отправлялась в дальний путь, невзирая на преклонные годы.

Ни расстояния, ни утомительные переезды-ничто не могло удержать бойкую старушку. То, к удивлению Поля, майора, она появлялась в военном лагере во время маневров и, путая номера батальонов и рот, разыскивала его палатку. То другой ее сын, инженер в Коммантри, встречал ее в подземной галерее и помогал высадиться из шахтерской клети. «Бог ты мой! Мама!»

Должно быть, и теперь г-жа Оссандон была в отъезде. Иначе декан не работал бы так поздно у отворенного окна. Степенный, сосредоточенный, он что-то писал, готовясь к завтрашней лекции. Сообразив, что застанет старика одного, Лори решил отправиться к нему на дом. Он прошел через сад, тихонько постучал, и перед ним открылись двери уютного кабинета, сверху донизу заставленного книгами без переплета. Над письменным столом висел большой портрет г-жи Оссандон, которая с улыбкой, но, глядя грозно, казалось, внимательно следила за работой своего супруга.

Лори-Дюфрен сразу, без всяких околичностей, объяснил цель своего прихода. Он принял решение перейти вместе с детьми в протестантскую веру. Он давно уже об этом подумывал, но теперь время пришло, время не терпит. Что он должен для этого сделать?.. Оссандон, улыбнувшись, успокоил его. Все это не так сложно. Детей надо посылать в воскресную протестантскую школу. Сам Лори должен основательно научить новое вероучение, вникнуть, сравнить, составить обо всем свое собственное суждение, ибо их религия, религия истины и света, дозволяет, даже предписывает это своим приверженцам. Декан обещал направить Лори к одному пастору — сам Оссандон очень стар, очень устал… Этому трудно было поверить — такая у него была гордая осанка, так твердо и убежденно он говорил, так резко он отличался от растерянного, нерешительного Лори… Нет, нет, он очень стар, очень устал, он уже на покое!..

Наступило неловкое молчание. Лори, слегка смущенный своим поступком, не решался поднять глаза. Декан в глубокой задумчивости смотрел на белый лист бумаги, лежавший на письменном столе.

— Это из-за Элины, не правда ли? — спросил он минуту спустя.

— Да.

— Она этого требует?

— Да, она или же те, кто ею руководит.

— Понимаю… Понимаю.

Декану было известно все. Он часто видел карету г-жи Отман, стоявшую у подъезда. Он знал эту женщину, знал, на какие интриги она способна. Если бы Голубка не запретила ему строго-настрого, он бы давно уже предупредил бедную мать. Вот и теперь, глубоко проникнув в душевную трагедию Элины, о которой лишь смутно догадывался Лори, он взволновался. Ему хотелось сказать: «Да, я знаю Жанну Отман. Это женщина безжалостная, бессердечная, она разлучает, разъединяет семьи. Где бы она ни прошла — всюду слезы, раздоры, одиночество. Немедленно предупредите мать — ведь речь идет не только о вас. Пусть она увезет Лину как можно скорее, как можно дальше. Пусть вырвет девочку из когтей этой пожирательницы душ, этой живой покойницы, холодной и жестокой, как вампир на кладбище… Быть может, еще не поздно…»

Так думал Оссандон, но не смел сказать. С портрета на него смотрела грозным взглядом упрямая, благоразумная крестьяночка, выпятив бульдожью челюсть, точно готова была выскочить из рамы и броситься на него, если он заговорит.


Читать далее

IX. НА САМОЙ ВЕРШИНЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть