Онлайн чтение книги Форпост
X

Потеря лошадей довела Слимака чуть не до безумия. Правда, он избил, истоптал ногами и выгнал из дому Овчажа, но гнев его еще не иссяк. Ему было душно в хате; бледный, сжимая кулаки, он выбежал во двор и зашагал взад и вперед, исподлобья высматривая налитыми кровью глазами, на чем бы сорвать злобу.

Ему вспомнилось, что нужно подкинуть сена коровам. Он вошел в закут, растолкал скотину, а когда одна из потревоженных коров отдавила ему ногу, Слимак схватил вилы и нещадно избил обеих коров. Потом, совсем обеспамятев, он бросился за ригу и, увидев Бурека, стал топтать ногам твердый, как дерево, труп собаки, ругаясь на чем свет стоит…

— Кабы ты, собачий сын, не польстился на хлеб из чужих рук, не потерял бы я лошадей. Теперь будешь тут костенеть и гнить до весны, проклятая тварь!.. — крикнул он напоследок и еще раз пнул ногой труп, так что внутри его что-то хрустнуло.

Вернувшись в хату, он метался из угла в угол, пока не повалил чурбан. Ендрек, заметив это, фыркнул. Тогда Слимак сорвал с себя ремень, схватил мальчишку и стегал его до тех пор, пока тот не залез под лавку, обливаясь кровью.

Но мужик и после этого не надел пояс. Он шагал по горнице с ремнем в руке, ожидая, когда жена промолвит хоть слово, чтобы исколотить и ее. Но Ягна молча хозяйничала и только поминутно хваталась рукой за печку, словно боялась упасть.

— Ты чего шатаешься? — проворчал мужик. — Вчерашний хмель не выдохся?

— Что-то худо мне, — тихо ответила жена.

Слимак призадумался и надел пояс.

— А чего тебе? — спросил он.

— Все какие-то черные круги пляшут перед глазами, и шумит в ушах. Ох, да, может, это в хате пищит?.. — бессвязно проговорила она, разведя руками.

— Не хлещи водку, вот и не будет пищать, — огрызнулся Слимак и, сплюнув, снова вышел во двор.

Его удивило, что она не вступилась за избитого сына. Гнев снова ударил ему в голову, но бить уже было некого; он схватил топор и бросился колоть дрова. Колол почти до вечера, в одной рубашке, забыв про обед. Ему казалось, что тут, у его ног, лежат воры, угнавшие лошадей, и он рубил, как бешеный, разбрасывая по всему двору поленья и щепки, взлетавшие из-под топора.

Наконец руки у него онемели, заныла поясница и промокла от пота рубаха; в то же время остыл и его гнев. Слимак пошел в хату, но в первой горнице никого не оказалось. Он заглянул в боковушку: Ягна лежала на кровати.

— Ты чего это? — спросил он.

— Неможется мне малость, — ответила женщина, словно очнувшись от сна. — Ну, да это пустое.

— Печка выстыла.

— Выстыла? — повторила Слимакова.

С трудом поднявшись с постели, она с большим усилием снова развела огонь для ужина.

— Видишь!.. — сказал Слимак, пристально глядя на жену. — Вчера ты распарилась в корчме, потом воды напилась да еще расстегнула дорогой кофту. Вот тебя и прохватило.

— Ничего со мной не сделается, — раздраженно ответила Слимакова.

Должно быть, ей и вправду стало лучше, она разогрела обед и подала его к ужину.

Ендрек вышел из угла, взял в руки ложку, но есть не смог и горько заплакал. Слимак расстроился, а мать, точно не замечая слез сына, кое-как ополоснула посуду и легла спать.

Ночью, почти в тот же час, когда в овраге замерзал несчастный Овчаж, у Слимаковой начался озноб. Муж проснулся, укрыл ее тулупом, и озноб понемногу прошел. На другой день она встала и, как всегда, принялась за работу, лишь изредка жалуясь на боль в голове и в пояснице. Несмотря на это, она возилась по хозяйству, но по глазам ее Слимак понял, что с ней что-то неладно, и приуныл.

К вечеру на дороге заскрипели сани и остановились у ворот. Через минуту в хату вошел шинкарь Иосель. У Слимака сердце екнуло, когда он взглянул на гостя, такое странное у него было выражение лица.

— Слава Иисусу, — поздоровался Иосель.

— Во веки веков, — ответил Слимак.

С минуту оба помолчали.

— Вы ни о чем не спрашиваете? — начал шинкарь.

— А что мне спрашивать?.. — проговорил Слимак, глядя ему в глаза, и вдруг побледнел, сам не зная почему.

— Завтра, — не спеша продолжал Иосель, — завтра Ендрека вызывают в суд за то, что он изувечил Германа…

— Ничего они ему не сделают, — сказал Слимак.

— Ну, в каталажке он все-таки посидит.

— Пускай посидит. В другой раз не будет драться.

Снова в хате наступила тишина, на этот раз более продолжительная. Иосель качал головой, а Слимак смотрел на него, чувствуя, как в нем поднимается тревога. Наконец, собравшись с духом, он резко спросил:

— Еще что?

— Чего тут много болтать, — ответил шинкарь, взмахнув стиснутым кулаком. — Овчаж с ребенком замерзли насмерть.

Слимак вскочил с лавки, точно хотел броситься на Иоселя, но снова опустился и откинулся к стене. Его бросило в жар, потом у него задрожали ноги, а потом ему даже показалось странным, что он так испугался.

— Где?.. Когда?.. — глухо спросил он.

— Где?.. — переспросил Иосель. — В овраге, по ту сторону насыпи, совсем недалеко от волости. А когда?.. Когда?.. Вы же знаете, что этой ночью, — сами же вы вчера его выгнали…

Мужик в гневе поднялся.

— Эх, ну и брешете вы, Иосель; слушать вас тошно… Замерз!.. Из-за меня он, что ли, пошел в овраг?.. Будто на свете нет других хат?..

Шинкарь пожал плечами и, отойдя к дверям, сказал:

— Хотите — верьте, хотите — не верьте, мне все равно. Я сам видел, как замерзшего Овчажа вместе с ребенком везли в суд — должно быть, для вскрытия. Вы, конечно, можете мне не верить!.. Ну, будьте здоровы, хозяин…

— Эка важность!.. Ну, и замерз, — а что мне за это сделают? — крикнул Слимак.

— Люди — ничего, но… господь бог… Или вы уж и в бога не веруете, Слимак?.. — спросил Иосель с порога, и отсвет из печки блеснул у него в глазах.

Он притворил дверь, наткнулся на что-то в сенях и вышел во двор. Слимак слышал, как его тяжелые шаги, постепенно замирая, затихли наконец в воротах; слышал, как усевшись в сани, шинкарь крикнул своей лошади «нно-о»; слышал, как скрипели сани все дальше, дальше, до самого моста.

Он вздрогнул, оглянулся по сторонам и увидел устремленные на него из противоположного угла глаза Ендрека. Какое-то мрачное чувство легло ему на душу.

— А я-то чем виноват, что он замерз? — пробормотал Слимак.

И вдруг ему вспомнилась проповедь, которую из года в год повторял викарий. И послышался его слабый старческий голос, жалостно взывавший: «Был я голоден — и не накормили меня, был наг — и не одели меня, не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и слугам его…»

— Соврал еврей, как бог свят, соврал… — сказал Слимак, чувствуя, как по спине у него пробегают мурашки.

Произнося эти слова, он готов был поклясться, что в эту минуту Овчаж с ребенком сидит в конюшне и что оба они живы и здоровы. Он был настолько уверен в этом, что даже поднялся с лавки, чтобы позвать батрака ужинать. Но, взявшись за дверную скобу, вдруг остановился. Ему было страшно выйти во двор…

Однако страх его понемногу рассеялся. Слимак вышел из хаты, заглянул в пустую конюшню, потом подкинул коровам охапку сена и, едва стемнело, лег спать. У жены снова начался озноб, и он, как вчера, укрыл ее тулупом, приговаривая:

— Ну и подлец этот Иосель!

У него никак не укладывалось в голове, что Овчаж с ребенком замерзли. Напротив: чем больше он думал о них, тем тверже был уверен, что Иосель его запугивает ради какого-нибудь мошенничества. Утром Слимак со смехом рассказал обо всем жене, удивляясь наглости шинкаря и стараясь догадаться, для чего ему понадобилась эта ложь.

После обеда к ним заехал староста и вручил Ендреку повестку в суд по делу о нанесении увечий Герману.

— Когда ему там нужно быть? — спросил Слимак.

— Его дело разбирается завтра, — ответил староста. — Но чего ему таскаться пешком в этакую даль? Пускай садится со мной, я его подвезу.

Ендрек слегка побледнел и стал надевать полушубок.

— А много ему дадут? — мрачно спросил отец.

— Э!.. Посидит денька три-четыре, ну, может, с неделю, — сказал староста.

Слимак вздохнул и достал из узелка рубль.

— Вот еще что… — снова заговорил Слимак. — Слышали вы, что прохвост Иосель выдумал, будто Овчаж замерз вместе с ребенком?

— Как не слыхать? — неохотно ответил староста. — Правда это…

— Замерзли?.. Замерзли… — повторил Слимак.

— Ну да, замерзли. Конечно, всякий понимает, что не ваша это вина, — поспешил прибавить староста. — Что ж, не устерег лошадей, в сердцах вы прогнали его, но ведь никто ему не велел уходить с дороги в овраг. Может, он напился или еще что, да так и пропал, бедняга, через свою глупость.

Ендрек уже был готов и, прощаясь с родителями, по очереди поклонился им в ноги. У Слимака навернулись слезы на глаза. Он прижал голову сына к груди и на всякий случай дал ему рубль, поручая божьему попечению. Очень удивило Слимака, что так равнодушно простилась с Ендреком мать.

— Ягна! Ендрек-то наш в суд идет, в тюрьму, — вразумлял ее муж.

— Ну и что? — пробормотала она, обводя хату блуждающим взглядом.

— Очень тебе неможется?

— Не. Только вот голова побаливает и все нутро горит, да чего-то я обессилела.

Она пошла в боковушку и легла на кровать. Ендрек ушел со старостой.

Слимак остался один в горнице, и чем дольше он сидел, тем ниже склонялась его голова. Сквозь дремоту ему казалось, что он сидит среди поля, далеко раскинувшегося по обе стороны, и что там нет ничего — ни кустов, ни травы, ни даже камней — ничего, только серая земля. А где-то в стороне (мужик не смел туда взглянуть) стоит Овчаж с ребенком на руках и смотрит в упор ему в глаза.

Слимак вздрогнул. Нет, тут, в поле, Овчажа нет, разве что он где-нибудь там, в сторонке, в самом конце, где-то так далеко, что его и не разглядишь; виден только самый краешек его зипуна, а может, и этого нет…

Мысль об Овчаже становилась навязчивой. Мужик поднялся с лавки, потянулся так, что захрустели суставы, и принялся мыть кухонную посуду.

«Вот до чего дошло! — вздохнул он. — Эх, да мало ли какая беда может с человеком случиться; тут-то и не надо плошать».

Это размышление придало ему мужества, и он взялся за работу. Вынес свиньям картофеля и помоев, полез на сеновал и достал для коров сена, нарубил сечки, а потом несколько раз сходил на реку за водой. Так давно уже он не занимался домашними делами, что ему показалось, будто он помолодел, и это приободрило его. Он бы и совсем повеселел, несмотря на болезнь жены и вызов Ендрека в суд, если бы не воспоминание об Овчаже. Ведь это Овчаж всего два дня назад таскал воду, Овчаж рубил сечку, Овчаж кормил скотину…

С наступлением сумерек Слимак становился все мрачней. Особенно удручала его тишина в доме, тишина настолько глубокая, что забегали по чердаку проснувшиеся крысы и начали скрестись. Чем темней становилось, тем явственнее он видел, что ему чего-то не хватает, многого, очень многого не хватает. И чем становилось тише, тем явственнее он слышал дрожащий, жалостный голос викария, который взывал, стуча кулаком по амвону:

«Был я голоден — и не накормили меня, был наг — и не одели меня, не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и слугам его…»

— Прохвосты эти швабы! Сколько через них народу погибло… — бормотал мужик, стараясь во что бы то ни стало забыть об Овчаже. И, вытянув руку к окну, чтобы было видней, он принялся считать, загибая пальцы: — Стасек у меня утонул — это раз… Немцы тут руку приложили… Корову пришлось отдать на убой — это два, — тоже ведь из-за немцев кормов не хватило… Лошадей у меня украли — вот уж четыре… опять же через немцев, за то, что я отнял у воров ихнего борова… Бурека отравили — пять… Ендрека в суд забрали за Германа — шесть… Овчаж и сиротка — восемь… Восемь душ погубили!.. Да еще из-за них Магде пришлось уйти, когда я обеднял, да еще жена у меня расхворалась, видать с тоски, — вот и все десять… Господи Иисусе Христе!..

Он вдруг схватился обеими руками за волосы и, как ребенок, задрожал от страха. Никогда еще он так не пугался, никогда, хотя смерть не раз заглядывала ему в глаза. Лишь в эту минуту, перебрав в памяти людей и животных, которых он не досчитывался в доме, Слимак понял, что такое сила немцев, и ужаснулся… Да, вот эти спокойные немцы, как ураган, разрушили все его хозяйство, все его счастье, плоды трудов всей его жизни! И пусть бы еще они сами воровали или разбойничали!.. Нет, они живут, как все, только чуть побольше пашут земли, молятся, учат детей. Даже скотина их не топчет чужих полей, былинки чужой не тронет…

Ни в чем, решительно ни в чем дурном нельзя было их упрекнуть, но одного их соседства оказалось достаточно, чтобы он разорился и чтобы опустел его дом. Как от кирпичного завода идет дым, иссушающий поля и леса по всей округе, так и от их колонии исходила гибель, уносившая людей и животных… Что он мог сделать против них? И разве не немцы вырубили вековой лес, раздробили искони лежавшие в поле камни, выгнали помещика из усадьбы?.. А сколько работавших в имении людей, лишившись места, впали в нищету, спились и даже стали воровать?

И только сейчас, впервые, у Слимака вырвалось отчаянное признание:

— Слишком близко к ним я живу… Тем, кто подальше от них, они не так вредят… — И, подумав, он прибавил: — Что толку, если останется земля, а люди на ней перемрут?..

Эта новая мысль показалась ему до того безобразной, что ему захотелось поскорей избавиться от нее. Он заглянул к жене — как будто спит! Подкинул дров в печку и стал прислушиваться к возне крыс, прогрызавших потолок. Снова его поразила тишина в доме, а в завывании ветра снова послышался голос: «Был я голоден — и не накормили меня, был наг…»

Вдруг во дворе раздались чьи-то шаги. Мужик поднялся и выпрямился в ожидании. «Ендрек?.. — мелькнула мысль. — Может, и Ендрек…» В сенях скрипнула и захлопнулась дверь, чья-то, видимо чужая, рука нащупывала вход в хату. «Иосель?.. Немец?..» — думал мужик. И вдруг в ужасе отшатнулся, у него в глазах потемнело: на пороге стояла Зоська.

В первую минуту оба молчали: наконец Зоська произнесла:

— Слава Иисусу Христу…

И, повернувшись к огню, стала растирать озябшие руки.

Овчаж, сиротка, Зоська — все смешалось в сознании Слимака; он глядел на нее, как на выходца с того света.

— Ты откуда взялась? — наконец спросил он сдавленным голосом.

— Из тюрьмы меня выслали в волость, а в волости сказали, чтобы я искала себе работу, что у них, дескать, нет денег для дармоедов.

И, увидев в печке полные горшки, она облизнулась как собака.

— Хочешь есть? — спросил Слимак.

— А то…

— Так налей себе миску похлебки. Хлеб тут.

Зоська сделала, что ей велели. Начав есть, она спросила:

— А вам не потребуется работница?

— Еще не знаю, — ответил Слимак. — Баба моя захворала.

— Скажите!.. А пусто у вас стало. Магда-то где?

— Ушла.

— Ха!.. А Ендрек?

— Забрали его нынче в суд.

— Видали?! А Стасек?

— Утонул он у нас летом, — прошептал мужик и помертвел при мысли, что Зоська спросит его об Овчаже и дочке.

Но она ела жадно, как зверь, и ни о чем больше не спрашивала.

«Знает она или не знает?..» — думал мужик.

Поев, Зоська глубоко вздохнула и вдруг весело хлопнула себя по коленке. Слимак приободрился. Неожиданно она спросила:

— Переночевать меня оставите?

Снова в нем шевельнулось беспокойство. В этом безлюдье любой гость его бы осчастливил, но Зоська… Если она не знает об Овчаже, то какая нелегкая принесла ее в хату именно сегодня? А если знает, то зачем она пришла?..

Охваченный тревогой, Слимак задумался, но вдруг в тишине, наполнившей хату, ему снова послышался голос викария: «Был я голоден — и не накормили меня… не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный…»

— Ну ладно, оставайся, — сказал он. — Только спи в горнице.

— Да хоть в сарае, — ответила она.

— Нет, в горнице.

Страх его уже совсем прошел, но томительнее стало беспокойство. Ему казалось, что чья-то невидимая рука душит его, сжимает ему сердце и разрывает внутренности. Ощущая близость беды, он особенно мучился оттого, что не знал, какая она и когда поразит его удар. И снова на ум ему пришли слова:

«Что толку, если останется земля, а люди на ней перемрут?..»

И прибавил:

«Неужто смерть моя пришла? Ну что ж: помирать так помирать…»

Огонь догорал. Зоська вымыла миску и, как была в лохмотьях, так и легла на лавку. Слимак пошел в боковушку, но не стал раздеваться; он уселся в ногах у жены и решил бодрствовать всю ночь напролет. Почему? — он и сам не знал. Не знал он и того, что это смутное состояние души называется нервным расстройством.

И все же странное дело: Слимак чувствовал, что Зоська принесла с собой как бы частицу прощения, с минуты ее прихода образы Овчажа и сиротки сразу побледнели в его воображении. Зато еще назойливее стали мысли о немцах и связанных с ними бедах.

— Стасек — раз, — бормотал мужик. — Корова — два… Лошади — четыре… Овчаж с ребенком — вот уже шесть. Магда — семь… Ендрек — восемь… Бурек да баба — десять… Столько народу!.. А ведь ни один немец меня и пальцем не тронул… Нет, видать, все мы тут пропадем…

Он снова и снова считал, чувствуя, как голову ему сжимает железный обруч. Это был сон, тяжелый сон, обычно сопутствующий глухой боли. Ему мерещилось, что он раздваивается, делаясь сразу двумя людьми. Один был он сам, Юзек Слимак, что сидит в боковушке, у ног жены, а другой — Мацек Овчаж, но не тот, замерзший, а совсем новый Овчаж, который вон стоит за окном боковушки в палисаднике, где летом растут подсолнухи. Этот новый Овчаж ничуть не походил на старого, он был мрачный и мстительный. «Ты что же думаешь, — хмурясь, говорил он за окном, — я так и прощу тебе свою обиду? Не то, что я замерз, замерзнуть можно и спьяна, а то, что ты выгнал меня на улицу, как собаку. Сам посуди, что бы ты сказал, кабы тебя так избили — ни за что ни про что? Кабы тебя так выгнали на мороз, больного, без корки хлеба? Столько лет я на тебя работал, и ты меня не пожалел… А сиротка-то чем провинилась, ее ты за что погубил?.. Нечего голову прятать, ты не отворачивайся, а скажи, что мне теперь с тобой сделать за твою подлость? Говори, говори: небось понимаешь, что такое дело не сойдет тебе с рук, тут тебе и господь бог не поможет…»

«Ох, горе мне, ну, что я ему скажу? — думал Слимак, обливаясь потом. — Правильно он говорит, что я прохвост. Пусть уж лучше сам он придумает, как мне отплатить; может, он тогда скорей смилуется и не будет мучить меня после смерти…»

В эту минуту больная зашевелилась на кровати, и Слимак очнулся. Он открыл глаза, и тут же снова их закрыл. В окно боковушки падал яркий розовый свет, на стеклах искрился узорчатый иней.

«Неужто светает?» — удивился мужик и машинально поднялся с кровати.

Но по тому, как колебалось розовое сияние, он сразу понял, что это не рассвет.

— Пожар, что ли? — пробормотал он, вдыхая запах дыма и чувствуя, что угорел.

Он выглянул в горницу: Зоськи на лавке не было.

— Так я и знал!.. — вскрикнул мужик и опрометью бросился во двор…

Теперь он совсем очнулся.

Действительно, горела его хата. Пылала часть крыши, выходившая на большую дорогу. Под толстым слоем снега, застилавшего кровлю, огонь медленно разгорался. Сейчас еще можно было его потушить, но Слимак об этом и не думал.

Он вернулся в боковушку и принялся расталкивать жену:

— Вставай, Ягна, вставай!.. Хата горит!..

— Отстань от меня!.. — в полузабытьи отвечала женщина, закрывая голову тулупом.

Слимак схватил ее на руки и, спотыкаясь о пороги, вынес вместе с тулупом в сарай. Потом сгреб ее одежду и постель, вышиб дверь в клеть и вытащил сундук, где лежали деньги; наконец, выломал окно и стал выбрасывать во двор зипуны, тулупы, табуретки, мешочки с крупой и кухонную посуду. Он замучился, поранил руки, вспотел, но стойко держался, зная, с каким борется врагом.

Между тем занялась уже вся крыша, и сквозь щели на потолке в горницу проникли дым и огонь. Тогда только Слимак вышел на освещенный двор, волоча за собой лавку. Перетащив ее в сарай, он хотел еще раз вернуться — за столом. Но взглянул на ригу — и обомлел. Изнутри вырывались языки пламени, лизавшие снег на крыше. Перед ригой стояла Зоська и, грозя кулаками, кричала во все горло:

— Вот вам, Слимак, спасибо за дочку!.. Теперь и вы пропадете, как она!..

Зоська бегом бросилась к оврагам, взобралась на холм и в зареве пожара принялась приплясывать, хлопая в ладоши.

— Горит!.. — выкрикивала она. — Горит!.. Горит!..

Слимак закружился на месте, как подстреленный зверь. Потом отяжелевшим шагом прошел в сарай, сел на колоду и закрыл руками лицо. Он и не думал спасаться от огня, видя в нем кару господню за смерть Овчажа и сиротки.

— Все мы тут пропадем! — бормотал он.

Оба строения уже пылали, как огненные столбы; несмотря на мороз, в сарае становилось жарко и во дворе уже начал подтаивать снег, когда из колонии Хаммера донеслись крики и конский топот. Это немцы спешили на помощь.

Через минуту во дворе засуетились батраки, бабы и дети с ведрами и баграми; прикатили даже ручной насос и, построившись в две шеренги, принялись под командой Фрица Хаммера разбирать стены и заливать пожар. Они шли в огонь, словно в пляс, смеясь и обгоняя друг друга; мужчины — кто посмелей — полезли с топорами на ригу, местами еще не охваченную пламенем; бабы и дети носили воду с реки.

На холме снова показалась Зоська.

— Все равно пропадете, хоть и помогут вам немцы!.. — кричала она Слимаку, грозя кулаком.

— Кто это?.. Что такое?.. Держи ее!.. — загудели колонисты.

Двое из них взбежали на холм, но Зоська уже скрылась в оврагах.

Фриц Хаммер подошел к Слимаку.

— Подожгли у вас? — спросил он.

— Подожгли, — ответил мужик.

— Эта вот? — И Фриц показал рукой на холм.

— Она самая.

— Ну, не лучше ли было продать нам землю?.. — помолчав, сказал Фриц.

Мужик понурил голову, но ничего не ответил.

Несмотря на принятые меры, рига сгорела; часть хаты все же удалось отстоять. Одни колонисты еще заливали водой пожарище, другие окружили Слимака и его больную жену.

— Куда же вы теперь денетесь? — снова заговорил Фриц.

— Будем жить в конюшне, — ответил мужик.

Немки зашептались между собой о том, чтобы взять их на ферму, но колонисты качали головами и говорили, что болезнь Слимаковой может оказаться заразной. Фриц поспешил присоединиться к их мнению и приказал перенести больную в конюшню.

— Мы вам пришлем, — сказал Фриц, — все, что нужно, а там видно будет…

— Спаси вас господь, — ответил Слимак, кланяясь ему в ноги.

Колонисты начали расходиться. Одну из баб Фриц оставил подле больной, велел кому-то из батраков привезти соломы для погорельцев, а Герману шепнул, чтобы он немедленно ехал в Волю, к мельнику Кнапу.

— Сегодня, видно, заключим с ним сделку, — сказал он Герману. — Давно пора!..

— Если б не это, — Герман мотнул головой, показывая на пепелище, — нам бы не продержаться до весны.

Фриц выругался. Однако со Слимаком он простился дружелюбно и, заметив, что жена его плоха, посоветовал вызвать фельдшера. Наклонившись над больной, он сказал:

— Она совсем без памяти…

Вдруг Слимакова, не открывая глаз, неожиданно твердо проговорила:

— Ага… без памяти… без памяти!..

Фриц отшатнулся, видимо смутившись, но тотчас шепнул:

— Бредит!.. У нее жар…

Пожав руку Слимаку, он отправился вслед за остальными в колонию.

Был уже день, когда из колонии привезли солому, каравай хлеба и бутылку молока, а Слимак все еще расхаживал по двору, где стлался едкий дым пожарища. Бессильно повисшие руки его сплелись в отчаянии, а он все ходил, смотрел, упиваясь горечью страдания. Вот под навесом валяются табуретка и лавка. Сколько им лет!.. Он сиживал на них еще ребенком и не раз ножиком вырезал на них какие-то метки и крестики… Да, эти самые… А вот сундук… ключ еще торчит в замке. Мужик отомкнул его, достал маленький мешочек с серебром, потом мешочек побольше с бумажными деньгами и спрятал их в углу конюшни, под сухим навозом. Покончив с этим делом, он снова впал в апатию и снова стал бродить по двору. Вот в куче пепла дымятся почерневшие бревна. Тут была рига, урожай целого года! Рядом лежит Бурек; его уже начали клевать вороны, и из-под желтой шерсти вылезли ребра. А вот его хата — без окон, без дверей, без крыши; одна лишь труба торчит среди закопченных стен.

«Низкая какая хата, а труба высокая!..» — удивлялся Слимак.

Он отвернулся и поднялся на холм: ему казалось, что в эту минуту о нем говорят в деревне, может быть даже спешат ему на помощь. Но из деревни никто не шел; на безбрежной белой пелене не было ни души, лишь кое-где между деревьями светились огни в хатах.

— Завтрак готовят, — пробормотал про себя мужик.

Минутами в его усталом мозгу воскресали знакомые образы; он грезил наяву. Вот снова весна, Слимак боронует овес. Впереди, обмахиваясь хвостами, идут его гнедые, над ним чирикают воробьи, где-то рядом Стасек смотрится в реку, а вдали баринов шурин скачет верхом на лошади, с которой не может сладить. Из-под моста, где жена стирает белье, доносится стук валька, в огороде горланит Ендрек, а Магда из хаты кричит ему что-то в ответ…

В эту минуту до Слимака донесся запах гари, и вдруг все ему тут опротивело: и замерзшая река, в которую уже никогда не будет смотреться Стасек, и холмы, покрытые снегом, и маленькая пустая хата без крыши, с безобразно торчащей трубой. Все тут стало ему мерзко, и впервые в жизни захотелось бежать отсюда куда-нибудь далеко-далеко, совсем в другие края, где ничто не напоминало бы ему ни о Стасеке, ни об Овчаже, ни о лошадях, ни об этом проклятом хуторе.

— Чего я тут не видал!.. — повторял он, размахивая кулаками. — Что, я уйти, что ли, отсюда не волен?.. Денег малость у меня есть, получу у немцев еще и куплю себе землю в другом месте. Чего мне здесь строиться, — чтобы опять спалили? Хозяйствовать — и опять ничего не продавать? Сидеть здесь, чтобы другие отбивали у меня заработок?.. Лучше уж не быть крестьянином, а жить, как немцы: покупать земельку подешевле, продавать подороже да копить денежки про черный день…

Спустившись с холма, он пошел в конюшню и, улегшись на соломе поодаль от стонавшей в бреду жены, сразу уснул.

В полдень в дверях конюшни показался старик Хаммер; рядом стояла какая-то немка с двумя горшками горячего варева. Видя, что хозяин спит, Хаммер ткнул его несколько раз тростью.

— Эй, эй, вставайте! — окликнул он мужика.

Слимак очнулся, сел и протер удивленные глаза. Заметив бабу, стоявшую над ним с горшками, он вдруг ощутил голод, молча взял у нее обе посудины и ложку и жадно принялся есть.

Старик Хаммер уселся на пороге, поглядел на мужика, покачал головой, затем достал из кармана фарфоровую трубку с гнущимся чубуком и, раскурив ее, начал рассказывать:

— Ходил я сейчас в вашу деревню. Был у Гжиба, у Ожеховского, еще у нескольких мужиков побогаче — насчет того, чтобы они вам чем-нибудь помогли. Это же долг каждого христианина…

Он не спеша пустил клуб дыма, словно ожидая, что мужик станет благодарить. Но Слимак был занят едой и даже не взглянул на него.

— Я сказал им, — продолжал старик, — чтобы кто-нибудь пустил вас к себе на квартиру или хоть послал лошадей за фельдшером для вашей жены. Но они — ни в какую. Только качают головой и говорят, что это вас бог наказал за смерть батрака и сиротки, а в такие дела они не хотят вмешиваться. У них не христианское сердце.

Слимак уже доел, но по-прежнему молчал. Хаммер опять затянулся и наконец спросил:

— Ну, а что вы теперь будете делать на этом пустыре?

Мужик вытер рот и ответил:

— Продам.

Хаммер потыкал пальцем в трубку, прижимая табак.

— Есть у вас покупатель?

— А я вам продам.

Хаммер задумался и снова поковырял в трубке. Наконец сказал:

— Пфф! Купить — я куплю, раз вы оказались в такой нужде, но я могу дать только семьдесят рублей за морг.

— Недавно еще вы давали сто.

— Чего ж вы не брали?

— Это правильно, — признал мужик. — Всякий, как может, пользуется.

— А вы никогда не пользовались?.. — спросил Хаммер.

— И я пользовался.

— Кроме того, хата и рига сгорели.

— Вы построите себе другие, получше.

Хаммер снова задумался.

— Ну как, отдаете? — спросил он Слимака.

— Чего ж не отдать?

— И завтра поедем к нотариусу?

— Поедем.

— А сегодня вечером договоримся у меня?

— И то можно.

— Ну, если так, — помолчав, продолжал Хаммер, — я вам вот что скажу: я заплачу по семьдесят пять рублей за морг и не дам вам пропасть. Мы отвезем вашу жену в колонию и устроим ее в школе. Там тепло. Вы оба перезимуете у нас, а за работу я вам буду платить, как нашим батракам.

При слове «батрак» Слимака передернуло, но он промолчал.

— От ваших мужиков, — сказал Хаммер, поднимаясь с порога, — вы не дождетесь помощи. У них не христианское сердце. Это скоты… Будьте здоровы.

— Счастливый вам путь, — ответил мужик.

Хаммер ушел. На закате за лежавшей без памяти Слимаковой приехали сани и увезли ее в колонию. Слимак остался на пожарище. Прежде всего он достал из-под навоза мешочки с серебром и с бумажными деньгами и рассовал их по карманам зипуна. Потом перенес в конюшню уцелевшую от пожара одежду и утварь и, наконец, подбросил сена коровам. Ему показалось, что эти бессловесные твари смотрят на него с упреком, как будто спрашивают:

«Что ж это вы делаете, хозяин, неужто ничего лучше не надумали?»

«А что мне делать?.. — отвечал себе мужик. — Ну, остались у меня кое-какие деньги, даже, можно сказать, немалые деньги, да что толку? Если я сызнова построюсь и лошадей заведу, опять что-нибудь приключится: такое уж тут место несчастливое. Вот перейдет сюда немец и отвадит нечистого, а мне с ним не совладать».

Наступил вечер, а Слимак все еще бродил по двору с таким чувством, как будто что-то удерживало его на месте, как будто ноги у него примерзли к земле. Он попытался возбудить в себе гнев и принялся сам перед собой охаивать свой хутор.

— У-у… пакость… — ворчал он. — Было бы что жалеть! А то земля не родит, кругом ни души, заработков никаких, а чего солнце не выжжет, то смоет водой. Не для того же мне тут оставаться, чтоб на мне разживались воры.

Он в самом деле обозлился: плюнул в сердцах, пнул ногой сломанные ворота и размашисто зашагал к мосту, не оглядываясь назад. По дороге он встретил двух немцев-батраков; весело разговаривая, они шли ночевать к нему на хутор. При виде Слимака немцы умолкли, но, едва разминувшись с ним, негромко засмеялись.

— Стану я зимовать с такими стервецами, как вы!.. — буркнул Слимак. — Пусть только малый мой вернется из тюрьмы да поправится баба, я на край света уйду, лишь бы глаза мои вас не видали…

В ясном небе загорелись звезды; из-за леса выплыла луна. За мостом мужик свернул налево и вскоре остановился возле колонии Хаммера.

У ворот послышалось покашливание, там чернела какая-то тень.

— Это вы, пан учитель?.. — спросил Слимак.

— Я. Ну что же, решили продать землю?

Мужик молчал.

— Может, это и к лучшему… Да, пожалуй, к лучшему, — говорил учитель. — Один вы на этом клочке много не навоюете: очень уж вам не везет, а так — хоть других выручите.

Он оглянулся по сторонам и прибавил понизив голос:

— Но у нотариуса вы поторгуйтесь с Хаммерами, ведь вы им оказываете услугу. Как только они с вами уладят это дело, Кнап отдаст свою дочь за Вильгельма, выплатит ему приданое и даст им еще денег в долг. Иначе в день святого Яна Гиршгольд выгонит их и продаст ферму Гжибу… На тяжелых условиях они заключили контракт с Гиршгольдом.

— Это, стало быть, Гжиб хочет купить колонию? — спросил Слимак.

— А вы думали кто? — сказал учитель. — Гжиб покупает для сына… Иосель уже с месяц тут шныряет, и, бог знает, чем бы все это кончилось, если бы вы не решились продать свой хутор.

— Гжиб? — повторил мужик. — Да лучше мне черта иметь соседом, чем эту холеру! И сто немцев так не доймут, как этот старый Иуда.

— А вы все-таки с ними поторгуйтесь, — прибавил учитель. — Кнап уже приехал, так что они не будут особенно упираться.

На ферме скрипнула дверь. Учитель тотчас заговорил о другом.

— Ваша жена, — громко сказал он, — лежит в школе. Вы пройдите туда…

— Это кто, Слимак? — крикнул со двора Фриц Хаммер.

— Я.

— Вы зайдите к жене, но ночевать будете в кухне. За больной присмотрит Августова, а вам нужно выспаться: завтра чуть свет мы едем.

Он скрылся за углом; дверь снова скрипнула. Должно быть, он ушел к себе.

— А вы где живете, пан учитель? — спросил мужик.

— Обычно в школе, но сегодня ночуем с дочерью в конюшне.

Слимак задумался и сказал:

— Видать, мою бабу только до завтра положили в горнице. А завтра нас прогонят в конюшню… Нет, нечего нам тут засиживаться.

Они вошли в темные сени. Откуда-то из дальних комнат доносился громкий разговор, прерываемый взрывами грубого смеха и звоном стаканов. Учитель взял Слимака за руку и потянул к дверям налево. В большой комнате, заставленной скамейками, тускло горела лампочка; в углу на топчане лежала Слимакова; какая-то старуха клала ей на голову мокрые тряпки. Комнату наполнял острый запах уксуса.

У Слимака сжалось сердце. Лишь теперь, ощутив этот запах, он понял, что жена его больна, тяжко больна.

Он наклонился над топчаном; Слимакова, прищурив глаза, вглядывалась в него. И вдруг заговорила хриплым голосом:

— Это ты, Юзек?..

— Я и есть.

Закрыв глаза, больная теребила край тулупа, которым была накрыта. Немного помолчав, она снова заговорила, на этот раз громче:

— Что ты делаешь, Юзек?.. Что ты делаешь?..

— Да видишь, стою.

— Ага! Стоишь… Я знаю, что ты делаешь… Ты не думай!.. Я все знаю…

— Идите отсюда, хозяин, идите, — перебила ее старая немка, подталкивая мужика к дверям. — Идите, а то она волнуется, ей вредно… Идите.

И она выпроводила его из комнаты.

— Юзек!.. — крикнула Слимакова. — Юзек! Поди сюда… Я тебе кое-что скажу…

Мужик колебался.

— Не стоит, — шепнул учитель, — она бредит и раздражается. Когда вы уйдете, она, может быть, уснет.

Он провел Слимака через сени на другую половину, в кухню. Туда сейчас же вошел Фриц Хаммер и утащил Слимака в комнаты.

За ярко освещенным столом, уставленным пивными кружками, в клубах табачного дыма сидел, попыхивая трубкой, старик Хаммер, а рядом с ним мельник Кнап. Это был тучный человек, грузный, как куль муки, с широкой красной физиономией, лоснящейся от пота. Сидел он без сюртука, держа в одной руке кружку пива и рукавом другой руки вытирая вспотевший лоб. Из-под расстегнутой рубашки, на которой блестели золотые запонки, виднелась полная, как у женщины, грудь, густо поросшая волосами.

Направо от стола, на подставке стоял изрядный бочонок пива, из которого Вильгельм Хаммер то и дело наполнял кружки.

— Ну, как ты называешься, отец? — весело крикнул Кнап грубым голосом, с сильным немецким акцентом.

— Слимак.

— О, правда, это тот самый!.. — гаркнул Кнап и захохотал. — А ты продашь нам твой земля с горой под мельницу?

— Кто его знает?.. — робко ответил мужик. — Стало быть, продам…

— Ха-ха! — покатывался Кнап. — Вильгельм!.. — заревел он, точно Вильгельм был за версту отсюда, — налей ему пива, этому мужику… Пей за мое здоровье, а я за твое здоровье… Хо-хо-хо!.. Хотя ты ко мне никогда не привозил свое зерно, я буду с тобой чокаться. Ты будь здоров, и я будь здоров… А зачем ты раньше нам не продал твой земля?

— Кто его знает?.. — сказал мужик, жадно глотая пиво.

— Вильгельм!.. Налей ему!.. — гремел Кнап. — А я скажу, зачем ты не продал. Затем, что ты не имеешь крепкого решения. Хо-хо!.. Крепкое решение — это самый главный. Я сказал: «Я буду иметь мельница в Вульке!» — и я имею мельница в Вульке, хотя евреи два раза мне ее подожгли. Что, не правда, Хаммер?.. И я еще сказал: «Мой Конрад будет доктор!» — и Конрад будет доктор. И еще я сказал: «Хаммер, твой Вильгельм должен иметь ветряную мельницу!» — и Вильгельм должен иметь ветряную мельницу. А человек без крепкого решения — он есть, как мельница без воды… Вильгельм!.. Налей ему пива… Что, какое хорошее пиво, правда?.. Это мой зять Краузе делает такое пиво… Хо-хо!..

— Что это?.. — воскликнул он, нагнувшись к бочонку. — Что это, пива нет?.. Баста!.. Идем спать…

Все встали из-за стола. Фриц подтолкнул Слимака к кухне и запер дверь.

Мужик охмелел, сам не зная от чего: от пива или от речей шумливого Кнапа. При свете плошки он разглядел в кухне два топчана: на одном кто-то уже спал, другой был не занят. Слимак присел на него, и вдруг ему стало до того весело, что он закачался: влево — вправо, влево — вправо…

Он ни о чем не думал, он просто прислушивался к разговору на немецком языке, доносившемуся из смежной комнаты. Через некоторое время он услышал звонкое чмоканье, бесконечные восклицания, грохот отодвигаемого стола, хохот Кнапа. Потом кухню залил яркий свет: прошли Фриц и Вильгельм.

— Спать, спать! — крикнул мужику Фриц. — На рассвете мы едем.

Молодые Хаммеры вышли в сени, из сеней во двор, наконец шаги их затихли где-то за амбаром, а Слимак все покачивал головой — влево и вправо. Прошло еще немного времени; в соседней комнате гулко отдавались тяжелые шаги, потом грубый голос Кнапа забубнил: «Vater unser, der Du bist im Himmel…»[12]Первая строчка молитвы «Отче наш» (нем.)

Читая молитву, мельник снимал сапоги и швырял их в дальний угол; затем со словами «аминь… аминь» он улегся на кровать, которая сильно заскрипела под ним.

Наконец он умолк, а через несколько минут захрапел на разные голоса и как-то очень странно: казалось, будто его резали или душили.

Фитилек, едва тлевший в плошке, затрещал, раза два вспыхнул и погас, наполнив кухню противным запахом подгоревшего сала. В заиндевевшее окно глянул месяц, и на глинобитный пол упала полоса тусклого света, перерезанная на шесть долек тенью оконной рамы.

Мельник ужасающе храпел и стонал. Одурманенный пивом, мужик раскачивался вправо и влево, чему-то улыбался и рассуждал вслух:

— Ну, и продам!.. А что? Нельзя, что ли? Лучше мне в чужой стороне купить пятнадцать моргов хорошей, настоящей земли, чем биться здесь на десяти негодных, да еще по соседству с Ясеком Гжибом. Они со стариком вовсе меня заедят… Продать так продать, но чтоб сразу…

Он встал, словно собираясь сейчас же идти к нотариусу. Вспомнив, однако, что до нотариуса далеко, он снова опустился на сенник и тихо засмеялся. Крепкое пиво, выпитое на голодный желудок, совсем его разморило.

Вдруг на фоне освещенного окна показался какой-то силуэт. Кто-то со двора пытался заглянуть в кухню.

Мужик машинально подошел к окну. Взглянул, мигом протрезвел… и выбежал из кухни. От скрипа дверей сонный батрак заворочался и выругался, но Слимак ничего не замечал. Трясущимися руками он нащупал в сенях щеколду, толкнул дверь, и его обдало морозным воздухом.

Во дворе перед домом стояла женщина и заглядывала в окно. Слимак бросился к ней, схватил за плечи и в ужасе прошептал:

— Это ты, Ягна?.. Ты?.. Побойся бога, что ты делаешь? Кто тебя одел?

Действительно, это была Слимакова.

— Сама я оделась, только с башмаками никак не могла управиться, вишь, как нескладно обулась… Ну, пошли домой, — сказала она, потянув его за руку.

— Куда же домой? — ответил Слимак. — Ты, знать, совсем больна, раз не помнишь, что у нас сгорели и дом и рига… Ну, куда ты пойдешь по такому морозу?

В саду залаяли волкодавы Хаммера; Слимакова повисла на руке мужа, упорно повторяя:

— Пошли домой… Пошли домой! Не хочу помирать в чужом углу, словно побирушка… Не! Я сама хозяйка… Не хочу брататься со швабами, а то ксендз не окропит мой гроб святой водой…

Она тянула мужа, и он шел. Так они добрели до ворот, потом вышли за ворота, потом дальше — к замерзшей реке, только бы скорей дойти до жилья. За ними с бешеным лаем бежали собаки и рвали на них одежду.

Они молча шли. Наконец у реки Слимакова, выбившись из сил, остановилась и, передохнув немного, заговорила:

— Ты думаешь, я не знаю, что немцы тебя окрутили и что ты хочешь продать им землю?.. Может, не правда?.. — прибавила она, дико глядя ему в глаза.

Слимак опустил голову.

— Ах ты продажная душа!.. Отступник проклятый! — вдруг взорвалась она, грозя ему кулаком. — Землю свою продаешь?.. Этак ты и самого господа Иисуса Христа продашь!.. Прискучило тебе честно жить, как подобает хозяину, как жил твой отец? Бродяжничать захотел? А Ендрек что будет делать?.. Ходить за чужой сохой?.. А меня ты как похоронишь?.. Как хозяйку или как побирушку какую?..

Она потянула его к себе и ступила на лед. Когда они дошли до середины реки, Слимакова вдруг крикнула:

— Стой тут, Иуда!.. — И она схватила его за обе руки. — Что, будешь продавать землю? Ты уже у меня из веры вышел. Слушай, — говорила она в лихорадочном возбуждении, — ежели продашь, господь бог проклянет и тебя и сына… Этот лед провалится под тобой, ежели ты не откажешься от дьявольского наущения… Я хоть помру, а покоя тебе не дам… Глаз не сомкнешь, а уснешь, я из гроба встану и не дам тебе спать… Слушай!.. — кричала она в приступе безумия. — Ежели ты продашь землю, не проглотить тебе святых даров: поперек горла они тебе станут или разольются кровью…

— Иисусе! — шепнул мужик.

— Куда ни ступишь, трава у тебя загорится под ногами… — заклинала его обезумевшая женщина. — На кого посмотришь, того сглазишь, и несчастье падет на его голову…

— Иисусе! Иисусе! — стонал мужик.

Он вырвался из ее рук и заткнул уши.

— Продашь? Продашь? — спрашивала она, наклоняясь к самому его лицу.

Слимак тряхнул головой и развел руками.

— Будь что будет, — ответил он, — не продам.

— Хоть будешь подыхать на соломе?

— Хоть буду подыхать.

— Так помогай тебе бог!..

— Так помогай мне бог и безвинные муки его…

Слимакова пошатнулась. Муж подхватил ее, обнял и почти дотащил до конюшни, где спали оба батрака Хаммера.

Слимак усадил жену на порог, а сам застучал кулаками в двери.

— Кто там? — спросил сонный голос.

— Отоприте!.. Вставайте!.. — ответил мужик.

Один из батраков отпер дверь.

— Это вы, Слимак? — с удивлением спросил он, кутаясь в тулуп.

— Ступайте к себе в колонию, мне тут надо уложить мою бабу.

Батрак почесал всклокоченную голову.

— Смеетесь вы, что ли?.. Да ведь земля эта уже не ваша…

— А чья же?.. — в бешенстве заревел мужик и, схватив его за шиворот, вышвырнул во двор. — Вон пошли!.. — прибавил он, пропуская второго батрака, который с сапогами в руках сам поспешил уйти.

Возмущенные тем, что их выгнали, немцы, ворча, стали одеваться. Слимак взял жену на руки и уложил на еще не простывшую постель. Женщина тяжело дышала.

— Ну, теперь будете судиться! — сказал старший батрак. — Так нельзя обманывать людей. Старик вам поверил на слово и вызвал Кнапа, жене вашей обеспечил уход, вы договорились о продаже, а сами среди ночи удираете. Честный же вы купец!..

— Это его Геде подбил, — вмешался второй батрак.

— Нет, Геде не такой подлец, — возразил старший, — он не нарушит договора. Тут пахнет евреями. Наверное его подговорили Иосель с Гиршгольдом — два негодяя, которые всех нас пустили в трубу.

Слимак в ярости захлопнул двери конюшни. Оба немца закричали:

— Ты еще поплатишься за свое мошенничество!..

— Всей твоей земли не хватит!..

— Увидишь, как тебя надуют евреи!..

— С голоду подохнешь, руку будешь протягивать на паперти!

— Поцелуйте меня в… — огрызнулся Слимак.

Батраки повернулись и ушли в колонию, грозя кулаками и ругаясь попеременно по-польски и по-немецки. Когда их сердитые голоса замолкли, Слимак вышел из конюшни и стал бродить по двору, прислушиваясь, не едет ли кто по дороге.

«Ничего не поделаешь, — думал он, — придется звать какую-нибудь бабку да фельдшера…»

Время от времени он приоткрывал скрипучую дверь и заглядывал в конюшню. Жена уже не хрипела, и ему показалось, что она спит спокойнее.

Так он прошатался до утра. На заре он задал корму коровам, напоил их, а когда совсем рассвело, пошел в конюшню, решив немного поспать.

Его поразило спокойствие жены. И, хотя глаза у него слипались и шумело в голове, он наклонился над ней и, собрав последние силы, стал осматривать. Потом дернул ее за руку, потрогал губы — она не шевелилась. Умерла и даже успела уже окоченеть.

— Ну вот!.. — пробормотал мужик. — Эх… Все пошло к чертям!..

Он затворился в конюшне, сгреб немного соломы в угол и лег. Через несколько минут он крепко уснул.

Было уже за полдень, когда Слимак проснулся от света и крика. Он открыл глаза и увидел перед собой старуху Собесскую.

— Вставайте, Слимак, вставайте!.. Жена-то ваша померла… Как есть померла…

— А что я могу сделать? — ответил мужик.

И, повернувшись животом вниз, еще плотней натянул на голову тулуп.

— Гроб надо купить… В приход пойти, сказать…

— Ну, и пускай говорят, кому надо…

— Кому надо-то? — кричала бабка. — В деревне толкуют, что вас сам бог наказал за Овчажа да за сиротку… Немцы лютуют против вас — страшное дело! Толстый-то этот, мельник из Вульки, поссорился с ними и уехал… Иосель и то не велел мне сюда идти, говорит, что теперь вы платитесь за цыплят, которых прошлый год продавали дорожникам. Совсем он остервенился, я уж хотела варом ему плеснуть в зенки… Да поднимайтесь же, Слимак!.. — говорила бабка, дергая его за тулуп.

— Эй!.. Отвяжись от меня, — отозвался мужик приглушенным голосом, — а то как двину ногой, так вся водка из тебя брызнет…

— Ах ты безбожник! Собачий ты сын!.. Отступник от святой церкви!.. Да ты и вправду совесть потерял; вишь, валяется, когда родная жена ждет христианского погребения… Да опомнись, Слимак!

— Поцелуй меня, знаешь?.. — заревел мужик и взмахнул ногой в воздухе с такой силой, что старуху ветром обдало.

Бабка всплеснула руками и с воплем побежала в деревню…

Слимак толкнул дверь и снова укрылся тулупом. Сердцем его овладело непреодолимое мужицкое упрямство; он был уверен, что погиб безвозвратно. Он не жаловался, ни о чем не жалел, но хотел лишь одного: заснуть и во сне умереть. Враги его прокляли, знакомые отступились, близкие сошли в могилу. У него не осталось никого и ничего; во всем мире не было руки, которая протянулась бы к нему в минуту отчаяния или подала воды, если бы в горячке его томила жажда. Спасти его могло одно лишь милосердие божье, но он уже в него не верил.

Когда он так лежал, припав лицом к земле, чтобы не видеть трупа жены, солнце опустилось на западные холмы, из ближнего костела донесся вечерний звон, а в хатах бабы набожно зашептали «Ангел господень». Как раз в это время с горы по дороге спускалась какая-то черная сгорбленная тень. Она медленно шла прямо к хутору Слимака, с мешком на спине и с палкой в руках, в сиянии закатного солнца, словно ангел господень, ниспосланный к нему милосердным отцом в столь тяжкую для него годину.

Это был Иойна Недопеж, самый старый и самый бедный еврей во всей округе. Он все делал и всем торговал, но никогда у него ничего не было. Жил он с многочисленным семейством в стороне от дороги, в маленькой хате; один угол в ней давно уже завалился, и над ним не было крыши, а в оконцах, забитых дощечками и заклеенных бумагой, лишь кое-где блестели осколки стекла.

Иойна шел в деревню в надежде, что, может быть, Гжиб или Ожеховский пожелают отдать в починку кое-что из одежи или в крайнем случае найдется какое-нибудь поручение у шинкаря Иоселя, который охотно пользовался его услугами, но платил скупо. Ледяной ветер развевал его пейсы, трепал жиденькую бородку, щипал красные разбухшие веки, стараясь пробраться под ветхий заплатанный балахон. Старик дул на посиневшие пальцы, перекидывал мешок с одного плеча на другое и, с трудом передвигая ноги, озабоченно думал о своей семье. Дождется ли когда-нибудь его жена, старая Либа, щуки на шабес? Что поделывает его сын Менахем, который сбежал от военной службы в Германию, уже сбрил бороду и надел короткий сюртук, но по-прежнему сидит без денег? И когда вернется Бенцион Суфит, самый ловкий из его зятьев, отсиживающий в тюрьме за какие-то преступления против акциза? И станет ли наконец ученым другой его зять, Вольф Кшикер, который уже десять лет ничего не делает и только читает священные книги? Выйдет ли когда-нибудь замуж его дочь Ривка, некрасивая старая дева? А его внуки и внучки — Хаим, Файвель, Мордко, Элька, Лая и Мирля, — будет ли у них когда-нибудь хоть по две крепких рубашки?

— Ай-ай! — бормотал еврей. — А эти негодники еще забрали у меня три рубля…

Эти три рубля отняли у Недопежа грабители еще осенью, но он до сих пор не мог забыть о своей потере. Три рубля были самой крупной суммой, которую ему случалось иметь за всю его жизнь.

В эту минуту взгляд Иойны упал на трубу сгоревшей хаты Слимака, и старик тяжело вздохнул. Ай! Что было бы, если бы это на его хату господь послал огонь, и куда бы девались его жена, дочери, зять, внуки и внучки?

Волнение его еще усилилось, когда из закута послышалось мычание коровы. Значит, Слимак здесь, на хуторе. Ну конечно, здесь; никто в деревне их не пустит к себе, уже больше года все на них сердятся. А за что сердятся? Ну, а за что сердятся на него, старого Иойну, и еще называют его мошенником? Бывает это у людей: вдруг они кого-нибудь невзлюбят; так уж устроен мир, и Иойна его не исправит.

Корова опять заревела (обе они то и дело мычали с самого полудня), и Иойна свернул с дороги посмотреть, что делается у Слимаков.

«Может, и заработаю что-нибудь у них», — подумал он.

Войдя во двор, старик поглядел по сторонам и, качая головой, направился к конюшне.

— Слимак!.. Пан хозяин!.. Пани хозяйка, вы здесь?.. — кричал он, стуча в стену.

Отворить дверь он побоялся, чтобы, в случае если хозяев не окажется, его не упрекнули, что он суется, куда его не звали.

— Кто там? — откликнулся Слимак.

— Это я, старый Иойна, — ответил он.

И, приоткрыв дверь, спросил с удивлением:

— Что у вас случилось?.. Что с вами, Слимак?.. Где хозяйка?..

— Померла.

— Как так померла? — попятился старик. — Что за шутки такие? Ай-ай! А может, и в самом деле померла? — прибавил он, вглядываясь в покойницу. — Такая хорошая хозяйка! Ай, какое несчастье свалилось на вас, не дай бог… Тьфу! — сплюнул он. — А чего вы лежите, Слимак? Надо же похороны устроить.

— Зараз двоих будут хоронить, — буркнул мужик.

— Как это так — двоих?.. Вы что, захворали?

— Не.

Еврей покачал головой, сплюнул и задумался.

— Но так же невозможно, — сказал он, — если вы не хотите трогаться с места, я сам дам знать, только скажите кому.

Слимак молчал, но опять заревела корова.

— Чего она размычалась, ваша скотина? — спросил с любопытством Иойна.

— Верно, оттого, что не поена.

— А что же вы ее не напоили?

Мужик не отвечал. Еврей постоял с минуту, потом постучал пальцем по лбу, бросил на землю мешок, палку и спросил:

— Где у вас ушат, хозяин? Где ведро?..

— Отстаньте вы от меня! — сердито проворчал мужик.

Но Иойна не отступал. Он разыскал в закуте ведро и бадейку, несколько раз сходил к проруби за водой, напоил коров и поставил полную кружку возле Слимака. К коровам Иойна питал особую слабость: более полувека он тщетно мечтал когда-нибудь обзавестись собственной коровой или хотя бы козой.

Отдышавшись после непосильной работы, он опять спросил Слимака:

— Ну, как же будет?

Мужика тронуло его сострадание, ко из апатии не вывело. Он только приподнял голову и сказал:

— Ежели повстречаете Гроховского, накажите ему от меня, чтобы не позволял продавать мою землю, покуда Ендрек не подрастет.

— А что мне сказать в деревне?.. Я туда иду.

Но мужик уже укрылся тулупом и замолчал.

Уткнувшись подбородком в кулак, еврей долго стоял, раздумывая. Наконец затворил дверь, взял свой мешок, палку и пошел, но не за мост, в деревню, а вверх по дороге. Сочувствие бедняка к чужому несчастью было настолько сильно, что в эту минуту он позабыл о собственных горестях и думал только о том, как спасти Слимака. Верней, даже не думал, а не умел отделить Слимака от себя. Ему казалось, что это он сам, Иойна, лежит в конюшне подле умершей жены и что любой ценой он должен вырваться из этого ужаса.

И он спешил, насколько позволяли его старые ноги, прямо к Гроховскому. Было около шести вечера и уже почти стемнело, когда Иойна добрался до двора старосты. Его поразило, что в хате не было света. Он постучался, никто не отвечал. Прождав с четверть часа у порога, он обошел хату кругом и, отчаявшись, собрался уже уходить, как вдруг перед ним, словно из-под земли, появился Гроховский.

— Ты здесь зачем?.. — грозно спросил его огромный мужик, стараясь спрятать за спиной какой-то длинный предмет.

— Зачем?.. — испуганно повторил Иойна. — Я нарочно к вам прибежал от Слимака… Знаете, они погорели, Слимакова померла, а сам он лежит около нее, совсем как помешанный… Он говорит такое… В голове у него ходят очень нехорошие мысли, он даже коров не напоил. Так я уже боюсь, как бы он над собой не сделал чего-нибудь ночью.

— Слушай, еврей, — сурово сказал мужик, — ты мне правду говори. Кто тебя подучил врать? Сам ты не вор — я знаю, но тебя воры подослали…

— Какие воры? — вскрикнул Иойна. — Я иду прямо от Слимака…

— Не ври, не ври!.. — отрезал Гроховский. — Меня ты отсюда не выманишь, хоть бы ты еще с три короба нагородил, а они тебе все равно твоих денег не отдадут…

Он погрозил Иойне и скрылся за домом. Лишь теперь старик заметил в руках Гроховского ружье. Как видно, староста подстерегал воров.

Вид оружия так напугал Иойну, что в первую минуту он чуть не упал, а потом быстро побежал по дороге. В бледном лунном свете каждый столб, каждый кустик казался старику разбойником, который сперва его ограбит, а потом застрелит из ружья. Он, наверно, умер бы от одного грохота.

И все же Иойна не забыл про Слимака и, выбравшись на большак, отправился в ту деревню, где был костел.

Нынешний ксендз всего лишь несколько лет возглавлял приход. Это был человек средних лет, очень красивый собой. Он получил высшее образование и держал себя, как подобает хорошо воспитанному шляхтичу. Ежегодно он выписывал больше книг, чем все его соседи вместе взятые, и много читал, однако это не мешало ему разводить пчел, охотиться, ездить в гости и исполнять обязанности священника.

Он пользовался всеобщей симпатией. Шляхта любила его за ум и за беспечный нрав кутилы; евреи за то, что он не давал их в обиду; колонисты за то, что он угощал у себя в приходе пасторов, а мужики за то, что он отстроил костел, огородил кладбище, говорил прекрасные проповеди, устраивал пышные богослужения и не только даром крестил и хоронил бедных, но и оказывал им помощь.

Однако отношения между крестьянами и главой прихода оставались далекими. Мужики уважали его, но побаивались. Глядя на него, они представляли себе бога важным паном, шляхтичем, хотя и добрым, но не из тех, что станут болтать с кем попало. Ксендз это чувствовал, и его крайне удручало, что никто из мужиков ни разу не пригласил его на крестины или на свадьбу, никто не обращался к нему за советом. Желая побороть их робость, он нередко заговаривал с ними, но всякий раз, заметив испуг на лице мужика и смешавшись сам, обрывал разговор.

«Нет, — сокрушался он, — не могу я притворяться демократом».

Иногда, во время распутицы, проведя несколько дней в одиночестве, ксендз испытывал угрызения совести.

«Негодный я пастырь, — корил он себя, — ничтожный апостол Христов. Не для того же я стал священником, чтобы играть в карты со шляхтой, а для того, чтобы служить малым сим… Дрянной я человек, фарисей».

И, запершись на ключ, он подолгу простаивал коленопреклоненный на голом полу, моля бога о ниспослании ему духа апостольского. Он давал обет раздарить всех легавых, выбросить из погреба бутылки, раздать свои элегантные сутаны бедным и никогда более не играть в карты с помещиками, а поучать заблудших, утешать страждущих и наставлять колеблющихся. Но в то самое время, когда благодаря посту и молитве в нем готов был проснуться дух смирения и самоотвержения, сатана насылал к нему в дом гостей.

— Не будет мне спасения, не будет… Господи, смилуйся надо мной!.. — бормотал в отчаянии ксендз, поспешно поднимаясь с колен, чтобы распорядиться насчет обеда и напитков.

А четверть часа спустя он уже распевал светские песенки и пил, как улан.

В тот вечер, когда пришел Иойна, ксендз собирался с визитом к одному из окрестных помещиков. Он знал, что приедет человек двадцать гостей, в том числе инженер из Варшавы с самыми свежими новостями; будут, как водится, преферанс, отличный ужин и редкие вина, припасенные для инженера, который сватался к дочке помещика. Ксендз несколько дней провел в одиночестве и теперь с лихорадочным нетерпением ждал минуты отъезда. Ему до смерти наскучило смотреть из одного окна во двор, где разжиревший работник колол дрова, а из другого в сад, занесенный снегом, наскучили все те же голые деревья, на которых кричали галки; он стосковался по людям и насилу дождался вечера. Теперь он уже считал не часы, а минуты, но когда снова взглядывал на циферблат, думая, что уже пора ехать, к изумлению его, оказывалось, что прошло всего четверть часа.

Викарий жил в другом доме; он ложился спать, как только садилось солнце и надевал на ночь суконный, на вате, колпак. Это было единственное, что немного забавляло ксендза, который не любил своего помощника. Чтобы как-нибудь скоротать время до отъезда, он потребовал самовар, раскурил трубку и замечтался:

«Будут сегодня пани Теофилёва с мужем или не будут?.. Ну, он-то человек на редкость глупый, но она… Боже милосердный, о чем же я думаю!..»

Но как ни корил себя ксендз, все время он видел зеленоватые глаза пани Теофилёвой, с тоской устремленные на него, видел то необычное выражение лица, с каким она недавно сказала:

— Знаете, в жизни бывают драмы, более тяжелые, чем на сцене…

Тогда он ей ничего не ответил, только почувствовал, как что-то сжалось у него в груди. Но сейчас, отсчитывая медленные удары маятника, наедине с самим собой, он признавал, что в жизни бывают не только тяжелые, но и страшные драмы.

Что за адская мука — таить от самого себя свои мысли!

Он поднес трубку к губам, глубоко затянулся и вдруг вздрогнул. Ему почудилось, что его сутана коснулась шелкового платья.

— Господи, смилуйся надо мной! — прошептал он, вставая из-за стола.

Но стоило ему сесть, как он снова видел зеленоватые глаза и ощущал жгучее прикосновение шелковою платья.

«Ах, скорей бы уж ехать… Мороз отрезвит меня… Впрочем, я весь вечер буду играть в преферанс…»

Так он убеждал себя, но сам не вполне этому верил. Он знал, что дамы задержат его в гостиной и что он увидит устремленные на него, как всегда, ее дивные глаза и печальное лицо, на котором словно запечатлелись слова: «Знаете, в жизни бывают драмы…»

Вдруг постучались в дверь. Вошел Иойна и поклонился до земли.

— Хорошо, что ты пришел! — воскликнул ксендз. — Я даже хотел послать за тобой: у меня набралась куча платья, которое нужно привести в порядок.

— Слава богу! — ответил еврей. — Я уже целую неделю сижу без работы. И еще пани экономка сказала, что на кухне испортились часы…

— Ты умеешь и часы чинить?..

— А как же? У меня даже инструменты при себе.

— Отлично!.. Портной и часовщик.

— Я и шорник, и зонтики исправляю, и посуду умею лудить.

— Ну, если так, оставайся у меня на всю зиму. А когда ты примешься за работу?

— Сейчас же и засяду.

— На ночь глядя? — спросил ксендз.

— Я работаю и ночью. В мои годы уже немного спят.

— Как хочешь. Так ты ступай во флигель и скажи, чтобы тебе дали поужинать. Чаю тебе сейчас принесут.

— Прошу вас, извините меня, — поклонился старик, — но если можно, пусть сахар будет отдельно.

— Ты пьешь без сахару?

— Наоборот, я даже люблю, чтобы чай был очень сладкий, но пью пустой, а сахар прячу для внуков.

— Пей с сахаром! Для внуков получишь отдельно, — засмеялся ксендз, удивляясь хитроумию старика. — Валентий, подай мне шубу, — вдруг заторопился он, услышав, как подкатили сани.

Еврей снова поклонился.

— Еще раз извиняюсь, — сказал он, — но я к вам пришел от Слимака…

— От Слимака?.. — повторил ксендз. — Ах да! Это ведь у него был пожар.

— То есть даже не от Слимака… он бы не посмел к вам посылать. Но сегодня его жена померла, и у него что-то неладно в голове; они оба лежат в конюшне, и даже некому воды подать, даже коров не поили целый день.

Ксендз ахнул.

— Как? Никто из деревни их не навестил?..

— Я опять попрошу извинения, — поклонился еврей, — но в деревне болтают, что на него обрушился гнев божий. Так по этому случаю он должен погибнуть, если никто его не спасет.

И старик поглядел в глаза ксендзу, словно желая сказать, что именно он должен спасти Слимака.

Ксендз так стукнул об пол чубуком, что трубка треснула.

— Ну, я, с вашего позволения, пойду во флигель, — прибавил еврей.

Он взял мешок, палку и вышел.

У крыльца позвякивали бубенчики, напоминая ксендзу, что пора ехать к соседу. Валентий стоял в комнате с шубой в руках.

«Там меня ждут, — думал ксендз, уперев в пол выгнувшийся дугой чубук. — Приехал инженер… Может быть, я понадоблюсь при обручении… („Может быть, ты целую неделю не увидишь пани Теофилёву“, — тише мысли шепнул ему внутренний голос.) А этот мужик может потерпеть и до завтра, тем более что все равно я не воскрешу покойницу…»

Ах, как мучителен выбор между блестящим раутом и ночным посещением погорельца, который лежит рядом с трупом в конюшне…

— Давай шубу! — сказал ксендз. — Нет, погоди… — И он прошел к себе в спальню.

«Сейчас около восьми, — соображал он. — Если я поеду к нему, будет уже поздно ехать к ним».

И снова в пустой комнате он увидел зеленоватые глаза и печальное личико, снова услышал слова: «В жизни бывают драмы…»

— Шубу!.. Постой… Погляди, Валентий, поданы ли лошади?

— Стоят у крыльца, — ответил слуга.

— Ага… А ночь светлая?

— Светлая.

— Ага! Сходи к экономке и вели ей накормить старика. И пусть поставит ему лампу поярче, если он захочет работать ночью.

Валентий вышел.

— Нет, не могу я быть рабом всех погорельцев и баб, которые здесь умирают. Подождут до завтра. Да и нестоящий он, должно быть, человек, если никто из деревни не поспешил ему на помощь.

Ксендз ненароком взглянул на распятие — и вздрогнул. Ему показалось, что и у спасителя зеленоватые глаза.

— Святые раны господни, — прошептал он. — Что со мной делается? И это я — гражданин, священник, колеблюсь между развлечением и помощью несчастному… Священник!.. Гражданин!..

Он схватился обеими руками за голову и зашагал по комнате. Вошел Валентий.

Ксендз повернул к нему побледневшее лицо.

— Возьми корзинку, — сказал он изменившимся голосом, — положи туда мясо от обеда, хлеб, бутылку меду и отнеси в сани.

Слуга удивился, но выполнил приказание.

«А что, если он умирает? — думал ксендз. — Захватить, может быть, святые дары?.. Ужасно!.. — шепнул он, снова увидев перед собой эти удивительные глаза. — Я проклят, навеки проклят… Боже, смилуйся надо мной…»

Он бил себя в грудь и отчаивался в возможности своего спасения, забывая, что отец небесный ведет счет не раутам или выпитым бутылкам, а тяжким мукам борющегося с собой человеческого сердца.


Читать далее

Болеслав Прус. ФОРПОСТ
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
Примечания 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть