Что натворила самовольная смерть. — Одинокие — Об Иване Федотыче и о любви. — «Угадайте!» — Объяснение. — Кляузы. — Брат с сестрою. — Интимные прожекты. — Чтение своих и чужих писем. — Отъезд Николая. — Внезапная новость.

Март начался, как всегда в тех местах, теплый, ясный, солнечный, с легкими морозцами по ночам.

Показались проталинки, с крыш капало, по дорогам появились зажоры, там и сям зазвенели ручейки. Ждали, вот-вот тронутся лога, лед на пруде взбух и посинел, дали выделялись с особенною отчетливостью, леса покраснели. В роще завозились грачи, воробьи весело чирикали по застрехам, пошли слухи, что прилетели жаворонки.

Как вдруг зима точно спохватилась. В день сорока мучеников, утром, похоронили искромсанное уездным лекарем тело Капитона Аверьяныча, а с вечера подул суровый «московский» ветер, заклубились тучи, повалила метель.

В одни сутки намело сугробы, сковало зажоры, занесло дороги. Леса переполнились унылым шумом; разыгралась такая погода, хоть бы в филипповки, закутила на целые двенадцать дней.

И никогда такой страх не охватывал Гарденйна. Все связывали внезапную перемену погоды с нехорошей кончиной Капитона Аверьяныча. Нашлись очевидцы самых странных вещей. Кому-то привиделся конюший в коридоре рысистого отделения, кто-то «своими глазами» видел, будто мертвец ходил в манеже, кузнец Ермил встретил его на перекрестке, в денйике Любезного в самую полночь слышали тяжкие вздохи. На дежурство отправлялись по два, по три человека. Даже старики испытывали приступы лихорадки, ночуя в конюшнях. Ночью ни один смельчак не решался ходить в одиночку. Страшно гремели крыши; протяжный гул, треск и стоны доносились из сада и рощи.

В избах было не менее жутко. В окна точно кто царапал когтями, из трубы слышалось завыванье, временами плакал пронзительный, визгливый, надрывающий голос.

Вообще время наступило такое, что Николай и Веруся чувствовали себя заброшенными в Какой-то дремучий лес.

Отовсюду поднялась такая непролазная чаща нелепого, баснословного, невероятного, что пропадала решимость продираться сквозь нее, опускались руки. На Верусины вечера совсем перестали ходить; ученики и те сделались невнимательны, впадали в какую-то странную одеревенелую рассеянность, таинственно перешептывались между собою, замолкая каждый раз, как только подходила к ним Веруся.

— Знаете что, Вера Фоминишна, — сказал однажды Николай, — не будь вас, сбежал бы я отсюда куда глаза глядят!

— Да… я должна признаться… — медленно выговорила Веруся, — страшно делается по временам… Ну, хорошо, вы здесь… Вот читаем, говорим… Но без вас?.. И так странно, — я положительно сознавала себя счастливой вот до этого ужаса… Все казалось так легко и так просто… Ну, суеверия там, первобытные понятия и прочее. Так ведь легко казалось все это опровергнуть, разъяснить, доказать… И вдруг совсем, совсем нелегко!.. Павлик, Павлик!

Ведь это такая прелесть… но и он замкнулся, и у него, когда я заговорила, такое сделалось упрямое, такое неискреннее лицо… Ах, тоска!.. Послушайте, ужели вот у нас так-таки и нет ничего с ними общего? То есть я не говорю о пустяках — о том, что они понимают, например, пользу грамотности почти одинаково со мной, — нет, а в важном?

В основах-то? Ужели ничего нет общего?

— Вы насчет нелепостей и тому подобное?

— И об этом и вообще. Я насчет того говорю, что сидим мы точно Робинзоны на необитаемом острове, и никому нет дела до наших интересов, никто не разделяет наших убеждений, — все слились в одно и отстранились от нас… Нет общей почвы, как пишет Ефрем Капитоныч.

— Обойдемся!.. Очнутся, и опять явится понимание.

— Ах, я знаю, но вот в эдакие-то минуты чувствуешь себя Каким-то ненужным придатком! Скажите, встречали вы из них, ну, хоть одного, с которым можно было бы обо всем, обо всем говорить и он бы понимал, одинаково с вами рассуждал бы?

— Как вам сказать?.. Ежели взять до известной степени, встречал такого. Вот чья была эта изба, столяр один…

Собственно говоря, тоже пропасть мистического, однако же редкий, удивительный человек! Я вам вот в чем Должен признаться… Коли я теперь таков, каким вы меня BHflHTet то есть достаточно понимаю, где правда и кого по справедливости нужно сожалеть, — я этим весьма обязан столяру.

Ну, конечно, и Косьма ВасилЬич, — и вам рассказывал о нем, — и Илья Финогеныч: сами знаете, Сколь Горячи его письма, — и Ефрем Капитоныч отчасти, и вас я никогда не забуду… Все так. Но первое-то зерно — столяр.

— Где же он?

— А тут, верст за сорок. Признаться, я потерял его из виду. Из того села у нас больше не работают, спросить не у кого, так и потерял.

— Отчего же? Разве нельзя съездить, узнать?

Николай покраснел до ушей.

— Как бы вам разъяснить? — проговорил он в замешательстве. — Жена у него была… Ну, и вообще вышла подлость с моей стороны… Мне трудно рассказывать, Вера Фоминишна.

Веруся, в свою очередь, вспыхнула и внезапно потемневшими глазами взглянула на Николая.

— Расскажите, — повелительно произнесла она.

Николай долго не решался, хотя в то же время ужасно желал открыться именно Верусе. Наконец осмелился и с мучительными усилиями начал и договорил до конца.

Веруся слушала с опущенными глазами. Какая-то жилка едва заметно трепетала около ее губ.

— Вот и все-с, — заключил Николай, робко взглядывая на девушку.

— Вы ее любили? — спросила она после долгого молчания.

— Не знаю… — прошептал Николай. — Был эдакий подлый порыв, но любил ли — не знаю.

— Я слышала, у вас еще происходил роман… с женою Алексея Козлихина… Правда?

— Вот уж никакого!.. Она мне давно нравилась, но романа не произошло. Ежели говорить по совести, я даже ее обвиняю.

— За Что же?

— Как же-с… сама всячески кокетничала, а вдруг узнаю — у ней интрига с Алешкой!

— с Алексеем, — с гримасой поправила Веруся.

— Ну, да, вот с Алексеем-то этим… Я и ней сразу разочаровался.

— Вы говорите, она нравилась вам… Вы ее любили?

— То есть как сказать… Ей-богу, не знаю!

— Ну, вообще любили вы кого-нибудь?.. Вот так, как в романах? У Тургенева, например?

Николай взглянул на Веру сю; у него так и застучало в груди: лицо ее являло вид какого-то раздражительного возбуждения, на губах бродила неловкая, насильственная улыбка.

— Не знаю-с.

Веруся звонко расхохоталась.

— А я так люблю! — крикнула она с вызывающим видом.

— Кого же?

— Угадайте! — и вдруг встала и сделалась серьезна. — Ну, пора, однако. Мне хочется спать. Идите, затворю за вами.

И когда Николай, совершенно ошалелый от каких-то блаженных предчувствий, но вместе с тем смущенный, растерянный и робкий более чем когда-нибудь, вышел на улицу, Веруся еще раз крикнула ему вдогонку:

— Угадайте же!

Однако между ними больше не возобновлялось такого разговора. Напротив, с этого вечера они как-то отдалились друг от друга, стеснялись оставаться наедине, говорили только о делах да гораздо реже, чем прежде, о книгах.

Тон дала Веруся: она все точно сердилась. Николай же не мог не подчиниться, хотя в душе мучился и недоумевал, а в конце концов, в свою очередь, начал злиться на Верусю, намеренно стал показывать необыкновенную холодность.

Через одну гимназическую подругу Веруся нашла себе на лето урок, где-то за Воронежем. Мартин Лукьяныч благодушно отговаривал ее:

— Ну, охота вам, Вера Фоминишна, — убеждал он, — жили бы себе в Гарденине да отдыхали. Дались вам эти анафемы-уроки! Все равно жалованье будете получать.

Но у Веруси были особые планы: на зиму она мечтала выписать журнал, купить глобус для школы, да, кроме того, деньги постоянно требовались в сношениях с деревенскими людьми.

Николай, обескураженный ее сборами, решился во что бы то ни стало переговорить с ней и объясниться, в чем же, наконец, причина их натянутых отношений. До самого отъезда это не удавалось.

Подали тарантас к крыльцу.

— Знаете что, Вера Фоминишна, — с дерзостью отчаяния произнес Николай, — я… я провожу вас до станции.

Веруся молчаливым наклонением головы изъявила согласие. Дорогой говорили о погоде, о хлебах, несколько пострадавших от засухи, о том, что в «Отечественных записках» недавно появилась замечательная статья и нужно бы достать эту книжку… Вдруг Николай осмелился.

— А я ведь угадал! — воскликнул он, натянуто улыбаясь. — Помните, вы задали мне задачу, Вера Фоминищна?.. Я угадал.

Веруся притворилась, что припоминает, потом сердитая морщинка показалась на ее лбу.

— Ну, и поздравляю вас, — сухо ответила она.

Николай опустил голову. Долго ехали молча, только

Захар бормотал с лошадьми и почмокивал, шлепая кнутиком.

— Срам! — неожиданно вскрикнула Веруся, смотря куда-то в сторону и нервически кусая губы. — Слов нет, какой срам!.. Думать о пошлостях, когда столько работы… когда ничего еще не сделано… и вдобавок, когда только что наступает серьезный труд!.. Презирать кисейных барышень и вдруг самой, самой… О, какой срам! — и, с живостью повернувшись к Николаю: — Пожалуйста, забудьте! Пожалуйста, ни слова об этом… если хотите, чтоб я вас уважала.

Гарденино понемногу успокоилось, хотя, ошеломленное столь жестоко, и не входило в свою прежнюю колею. Особенно не ладилось по конному заводу. Григорий Евлампыч мало смыслил в рысистом деле, но, как человек себе на уме, ломать старинные порядки избегал; быть строгим, подобно Капитону Аверьянычу, он и подавно боялся. Тем не менее трое коренных гарденинских людей потребовали увольнения: наездник Мин Власов, кучер Василий и маточник Терентий Иваныч. Всех троих уже давно сманивали воронежские купцы.

— Что за причина? — спрашивал управитель.

— Причины, Мартин Лукьяныч, нисколько нету, — степенно и почтительно докладывали старые дворовые, — а уж так… неспособно-с.

— Но почему?

— Всячески неспособно-с. Новые порядки, изволите ли видеть… К примеру, Григорий Евлампов… то он швицаром, а то в конюшие… Несообразие-с.

— Да вам-то что? Стало быть, барская воля конюшим его, анафему, поставить.

— Известно, барская. Мы это завсегда готовы понимать-с. Ну, только, воля ваша, пожалуйте расчет-с.

Мартин Лукьяныч для приличия ругал их, стыдил, усовещевал, но в душе совершенно соглашался с ними. Он глубоко презирал Григория Евлампыча и был убежден, что рано ли, поздно гарденинский завод утратит всю свою славу с таким конюшим.

Григорий Евлампыч понимал, что не угоден управителю. Думал он сначала понравиться тем, чем привык нравиться начальству в эскадроне и господам, когда был швейцаром. Изъявлял отменную почтительность, вытягивался в струнку, поддакивал, был покладлив, сыпал льстивые слова. Ничто не помогало. Тогда Григорий Евлампыч серьезно встревожился за свое благополучие и начал составлять кляузы. Не проходило недели, чтобы Юрий Константиныч не получал из Гарденина серого, самодельного пакетца, а в пакетце такие извещения:

Кляуза

Кляуза

Но это одни шашни, и даже жаль, куда расточаются господские деньги, а между тем отец собственному сыну беспрепятственно выдает жалованье».

Хотя же генералы, как я наслышан, выставлены в штатском виде, однако и тому подобные ихние злодейства достаточно известны по газетам и из того, что в бытность мою в Петербурге доводилось слышать».

Лошади поставлены без зазрения совести на барский овес, и кучер имеет харч на застольной. Истинно в прискорбии замечаю господские убытки!»

Наступил июнь. Мартин Лукьяныч с сестрой сидели вдвоем у окна и медленно, с расстановками, беспрестанно вытирая изобильный пот, пили чай. В окно виднелись поля, — пшеница колосилась и переливала рябью, белела благоухающая гречиха; в тумане знойных испарений едва скользили стога, перелески, синела степь.

— Налить, батюшка-братец?

— Видно, наливай, сестра Анна! Охо-хо, какая теплынь… Или уж с телятины гонит на пойло?.. Как яровые-то у тебя?

Анна Лукьяновна Недобежкина была весьма дородная женщина, с седыми буклями, с тройным подбородком и лоснящимися щеками, с меланхолическою улыбкой.

— Яровые? Вот уж не знаю, батюшка-братец… Мужик Лука у меня верховодит. Все мужик Лука.

— А сама-то? Неужто по-прежнему романы глотаешь?

— Уж и глотаю! — Анна Лукьяновна засмеялась и вздохнула. — Слепа становлюсь, вот горе! Бывалоче, Николушка читывал, а теперь вожусь, вожусь с очками… Да и что!.. Какие пошли книжки, батюшка-братец! Какие романы. Намедни сосед привез, очень, говорит, увлекательно. Гляжу, и что же? Все сочинитель от себя, все от себя сочиняет! Штиль самый неавантажный, разговорных сцен очень мало. И какие персонажи!.. Я после уж говорю соседу: «Ну, батюшка, удружил! Ужли же на старости лет прикажешь мне знать, чем от лакея воняет?» А заглавие придумал самое обманное: «Мертвые души»… Подумаешь, нивесть какие страсти, ан не то что страстей, но и любовной интриги не представлено. Позволяют же морочить публику! Прежде бывало обозначено: «Удольфские таинства», так и на самом деле: читаешь — дух захватывает.

Или «Бедная Лиза»… И подлинно бедная через измену вероломного Эраста… А нонче все пошло навыворот, Все на обман!

— Н-да… Вот Николай, должно, в тебя уродился — не отдерешь от чтения… — Лицо Мартина Лукьяныча выразило заботу. — Ах, дети, дети! — сказал он со вздохом.

Анна Лукьяновна задумалась, пожевала Нерешительно губами, хотела вымолвить что-то затаенное по поводу Николая, но предпочла сделать предисловие:

— А я гляжу на вас, батюшка-братец, чтой-to сколь вы поседели, сколь изменились в лице…

— Жить невесело! Жить скучно, сестра Анна! — отрывисто и сердито перебил Мартин Лукьяныч. — Та в монастырь, тот в петлю, дворянки за вчерашних холопов выходят, кляузы, неприятности… Что такое? Почему? Поневоле поседеешь.

— Вот бы Николушку-то и женить!

— Эге! Аль невесту нашла?

— Сыщется, — уклончиво ответила Анна Лукьяновна.

— Богатая?

— И-и, батюшка-братец, в деньгах ли счастье?.. Приятная, нежная, субтильная… А что до денег — верный Алексис и в хижине обрел блаженство.

Мартин Лукьяныч окончательно рассердился.

— Ты дура, сестра Анна! Хуже не назову — непристойно твоим сединам, но всегда повторю, что дура! Хорошо тебе говорить: оставил муж землишку, все свое, сиди да почитывай. А у меня что за душою? Есть, пожалуй, две тысчонки, да надолго ли их хватит по нонешним анафемским временам?

Старушка даже рассмеялась.

— Ну, братец, чего наговорили! У вас такое место — помещики завидуют… Шутка сказать — гарденинский управитель!

— Место? А ты не ждешь — нонче-завтра в три шеи меня погонят? — Мартин Лукьяныч вскочил, раздражительно выдвинул ящик, выкинул оттуда пачку писем с шифром «Ю», начал трясущимися руками разбирать их и искать нужные строки. — Смотри: «До сведения моего дошло… гм… гм… что ты публично замечен в нетрезвом виде»… Ловко? Или еще: «До сведения моего довели, что сын твой загнал верховую лошадь»… Так помещики завидуют?.. «Удивляюсь твоему нерадению»… «Принужден требовать строгого отчета», «Строжайше ставлю тебе на вид»…

Мартин Лукьяныч побагровел и отбросил письма.

— Сорок лет служу! — взвизгнул он, ударяя себя б грудь. — Жизнь положил на анафемов! И чего добился?

Кляузники в честь попали, шептуны! И кто же выговаривает? Молокосос! Мальчишке волю дали!

— Ах, ужасти какие!.. Ах, какие ужасти! — повторяла Анна Лукьяновна, решительно не ожидавшая ничего подобного. — Что ж генеральша-то, батюшка-братец? Такая деликатная особа… ТаК были милостивы…

— Милостивы они, айафемы! Вот вчерась перед твоим приездом письмо получил… Доняли меня кляузы, я и докладываю: так и так, мол, ваше превосходительство: не понимаю, за что подвержен гневу… Слушай, какой ответ. — Мартин Лукьяныч достал еще письмо и с ироническим видом начал читать: «Почтенный Лукьяныч! («Хоть вежливо!») Я тебе очень благодарна за усердие, и за твои труды… Но молодое вино горячится» Лукьяныч, и, надеюсь, ты, как испытанный слуга, дашь ему перебродить… («Это насчет Юрия Константиныча!») Я слышала, тебе известно наше несчастье. Прибежище мое есть господь.

С благоговением принимаю испытание, которое ему угодно было послать нам… Молиться, молиться нужно и, смирив гордыню, взирать на того, кто был весь смирение. Убеждаюсь, что бедная Фелицата избрала благую часть. Припадай и ты к его святым стопам, а все, что касается до имения, докладывай Юрию Константинычу. Я решилась по мере слабых моих сил удаляться от земного, по мере возможности приобщиться небесному и так как на днях уезжаю в Биариц, то выдаю полную доверенность Юрию Константинычу. Затем советую тебе, не как госпожа, но как истинная христианка, строго запретить своему сыну вредные знакомства, о которых дошли до меня слухи. И советую внимательно следить за школой. Я даже думаю, не удалить ли учительницу и не поручить ли местному пастырю отправление ее обязанностей? Впрочем, Юрий Константиныч сделает соответственное распоряжение». Ловко?

А ты говоришь: Алексис и прочие нелепости! — заключил Мартин Лукьяныч.

Анна Лукьяновна молчала с убитым видом.

— Я хочу посоветоваться с тобой, сестра Анна, — спустя четверть часа произнес Мартин Лукьяныч более спокойным голосом. — Дела, сама видишь, какие. Со дня на день жду новых придирок… Ну, да обо мне что толковать!

Прогонят — поступлю к тебе в чтецы, буду вместо Луки хозяйством твоим заниматься… Ведь дашь угол, а? — Он насильственно улыбнулся.

— Бог с вами, батюшка-братец! — вскрикнула Анна Лукьяновна со слезами на глазах.

— Ну, вот. Но как быть с Николаем? Женитьба — глупости, то есть на бедной-то. Сама видишь, что глупости.

А богатая не пойдет. Как же быть? Думал, что и он свекует у Гардениных, ан не тем пахнет. Отдать его в приказчики к купцу, то есть по земельной части, — низко и притом слаб с народом. Пустить по конторской части — опятьтаки зазорно. Здесь он на положении моего помощника, конторой занимается между прочим, ну, а в чужих-то людях? Одним словом, как ни кинь, все клин. Хорошо. Посылал я его прошлым летом на ярмарку. Приезжает, — отпустите, говорит, папаша, в приказчики к железнику, к Илье Финогенычу. Слышала, чай? (Анна Лукьяновна молча кивнула головой.) Ну, само собою, дал нагоняй…

С тех пор ни гугу. Хорошо. Я тебе рассказывал про учительницу? В голове — то, сё, разные эдакие новейшие глупости, но золотая девка. Однако я на нее сердит… И по какому случаю! Иду намедни с гумна, вижу — едет мужик.

Откуда? С вокзала, картошку возил продавать. И спрашивает: «Есть учительше письмецо, куда деть?» Ну-ка, мол, давай… Сём, думаю, прочту, с кем она там переписывается. Распечатал — что за черт! «Любезнейший Николай Мартиныч»… Эге! Посмотрел на адрес, а там эдакая приписочка: «Для N. N.». Значит, для моего анафемы?

Взглянул, от кого бы? Подписано: «Илья Еферов», то есть железник. Ловко нашего брата надувают? Вижу теперь, каким бытом он узнал, что Лизавета Константиновна сбежала… Но не в этом дело. Слушай. — Мартин Лукьяныч вынул из кармана письмо. — «Любезнейший Н. М.! Чего ты ожидаешь в этом омуте кляуз, интриг и всяческого оголтения умов? Ужели думаешь в кандалах свободно ходить и с связанными руками — плавать? Мечта! Ввиду твоих сообщений опасаюсь и за девицу Турчанинову, хотя трогает меня некоторое просветление твоего отца. Во всяком случае вот мой старый совет: напряги усилия, долби отца («Дурак! — проворчал Мартин Лукьяныч, — дерево я, что ли?»), поступай ко мне в приказчики. Дело немудрое; повторяю: по возможности честное. Жалованье — двести рублей. Приобвыкнешь, дам товару, открывай лавку в базарном селе и с богом на путь борьбы! Не смущайся скромным поприщем. И в скромной доле возможны подвиги, между тем как иные и в широком круге действия дрыхнут бесстыдно, беспощадно и беспробудно…» Ну, дальше пошла чепуха — все о книжках! — сказал Мартин Лукьяныч. — Так вот, сестра Анна… двести целковых и обещает кредит, а?

— А может, и с господами оборотится на хорошее?.. — робко заметила Анна Лукьяновна. — Все как-то, батюшкабратец, неавантажно: от таких важных особ и вдруг ведрами торговать…

Мартин Лукьяныч нетерпеливо пожал плечами.

— А чердак у тебя тово, сестра Анна. Пустой чердак! — выговорил, опять начиная сердиться. — Ведь все тебе выложил, ужели не можешь обнять умом? И притом разве не видишь, до чего Николай образовался? Избави бог, Юрий Константиныч самолично пожалует: разве его заставишь шапку снять? Он и прошлое лето от генеральши волком бегал, а теперь, замечаю, еще пуще развилось его высокомордие… Какой он барский слуга? Да и понятно. Малый любой разговор поддержит, имеет знакомство, пропечатан в газетах — и вдруг обращаются подобно как с конюхом! Не спорю, может, и мой недосмотр: когда успел набаловаться — ума не приложу! Однако ж не стать его теперь переучивать: в виски не полезешь, коли вытянулся в коломенскую версту… Хорошо, Илья Финогенов как-никак, но прямо считается во ста тысячах… Ужели захочет — не устроит судьбы, а? И ежели говорить все, — ты, разумеется, не болтай, — меньшая-то дочь у него невеста, а? Расположение его к Николаю сама видишь, а, между прочим, сыновей нет… Как ты насчет этого, а? Отпускать, что ль? Шути, шути, а, глядишь, пройдет годов семь, ан до Николая и рукой не достанешь, а?

Соображение о невесте и о будущем богатстве племянника подкупило Анну Лукьяновну. Она расцвела улыбкой и сказала, что непременно надо отпустить. Мартин Лукьяныч тоже повеселел.

— Ну, стало быть, нонче и объявлю ему, — сказал он и начал подсмеиваться над сестрою. — Так как, невеста-то?

Чьих она? Уж открывайся.

— И-и, батюшка-братец, пойдете теперь шпынять!..

Право же, деликатная девица. Что интересна, что приятна, что мечтательна… Ну, вполне Аглая из романа!

— Так, так. Да кто она?

— Зачем же вам?.. Фершелова дочь, ежели хотите. Но не подумайте — без образования: прогимназию кончила.

Что смеетесь? Конечно, как такие открываются надежды, — я не говорю. Но девица очень авантажная!

Странным охвачен был чувством Николай, когда отец объявил, что отпускает его к Илье Финогенычу, а тетка принялась укладывать в сундучок его имущество. Первым движением была радость, вторым… так стало жаль расстаться с Гардениным, таким новым и ласковым выражением засквозили гарденинские поля, степи, леса, люди… И сад любовно кивал своими вершинами, и в роще веяло какоюто нежною прохладой, и знакомое местечко на берегу пруда казалось особенно пленительным: как хорошо сидеть тут в полдень, читать, грезить наяву или раздеться — и бух в воду!.. Покос был в полном разгаре. Ночью опять загорались костры, и далеко-далеко звенели унылые песни… А не песни — шли разговоры вкруг котелка, сказывали сказки, припоминали старину… И так было славно лежать на пахучей траве, слышать говор и песни, лениво следить, как улетают искры в темное небо, или в свой черед рассказывать что-нибудь из прочитанного, поговорить о мирских Делах, о старосте, о попе, о школе.

Школа!.. При взгляде на этот веселый домик, видный за яром как на ладони, Николаю становилось еще грустнее покидать Гарденино. В домике слагались его первоначальные мечты, роились планы, пленительно разгоралось воображение… Там жила Веруся; там с осени опять закипит жизнь, зажужжат веселые детские голоса, засветятся бойкие детские глазки навстречу славным, умным, пытливым глазам учительницы… А его не будет! И серою, неприятною, скучною пустыней представлялась ему жизнь за пределами Гарденина, когда он вспоминал, что там нет Веруси.

Но довольно! Захар дожидается у подъезда. Пристяжные нетерпеливо грызут удила. Колокольчик побрякивает под дугой. Отец делает пространное и трогательное вразумление. Присели, помолились. «Ну, Николя…» — произносит дрогнувший голос. Николай крепко обнимается с отцом, чувствует слезы на его щеках, с внезапным умилением целует его волосатую руку, переходит в пышные объятия тетки, и опять слезы… «С богом, Захар!» Николай оборачивается и глядит назад. Вот без шапки стоит отец, ветер развевает его сивые волосы; тетка машет платком… дворня собралась в кучу и глазеет… Вот уже и не видно никого, и едва белеются постройки, сверкают крыши на солнце, сад зеленеет, пруд сквозит за деревьями. «Прощай, Гарденино!» — шепчет Николай, и в горле у него щекочет, на глаза выступают слезы. Вот и постройки не видны, и крыши померкли, только сад выделяется островом на бледной зелени полей, издалека дает примету старинного дворянского приволья. Наконец и сад потонул в пространстве.

Пошли поля, да степь, да перелески… и речки с отраженным в них камышом, и ряд курганов на берегу долины, и клехт коршуна в высоком небе… запах цветущей ржи, подобный запаху спирта, однообразный звон колокольчика, печальные ракиты, пыль и важная, сосредоточенная тишина.

Верст за шестьдесят от Гарденина приходилось переезжать Битюк. Свежело. В селе благовестили к вечерне.

Отраженный гул протяжно разносился по воде. Тарантас, подпрыгивая, въехал на паром. Николай с удовольствием потянулся, вылез, расправил одеревеневшие члены и стал помогать паромщику.

— Работником аль от артели? — спросил он, перехватывая канат.

— В работниках.

— Откуда будешь?

— Мы дальние, боровские…

— Скажи, пожалуйста, столяр у вас живет один… — торопливо спросил Николай, понижая голос.

— Федотыч?

— Да, да.

— Как же, живет! Суседи. У Арефия Сукновала хватеру сымает… Живет! — Паромщик усмехнулся. — Все новую веру обдумывают!.. Как же, ходят к ним иные… стихиры поют… чтение… У меня тоже баба повадилась. Ну, признаться, пощупал ей ребра да вожжами поучил, — ничего, отстала.

— А жена его… Что жена делает?

— Что ж, знамо, что делает… Либо по хозяйству, либо шьет, — девкам кохты шьет: у нас мода на кохты вышла…

Либо с мальчонкой тетешкается. Ничего, баба важнец.

— С каким мальчонкой?

— Асейным, с Ваняткой. Здоровый пузан. Даже диво, что от такого хрыча.

— Да когда же она родила?

Паромщик подумал.

— Как бы тебе не соврать?.. — пробормотал он. — Летом, значит, приехали… филипповками он мне раму связал… да, да, а в мясоед она и роди! Хлесткая баба, это нечего сказать. И об столяре не скажешь худого, — копотлив, но работа твердая, на совесть. А насчет веры ежели…

Что ж, ничего, безобразнее неприметно, народ справедливый… ничего!

Николай не слушал больше. Бросив канат, он быстро отошел в другую сторону парома и в невероятном состоянии стыда и каких-то волнующих и дразнящих ощущений стал глядеть на ясную гладь реки…


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I 08.04.13
II 08.04.13
III 08.04.13
IV 08.04.13
V 08.04.13
VI 08.04.13
VII 08.04.13
VIII 08.04.13
IX 08.04.13
X 08.04.13
XI 08.04.13
XII 08.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I 08.04.13
II 08.04.13
III 08.04.13
IV. Письмо к другу 08.04.13
V 08.04.13
VI 08.04.13
VII 08.04.13
VIII 08.04.13
IX 08.04.13
X 08.04.13
XI 08.04.13
XII 08.04.13
XIII 08.04.13
XIV. Десять лет спустя 08.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть