XIV. Десять лет спустя

Онлайн чтение книги Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
XIV. Десять лет спустя

Прошло десять лет. Стоял сентябрь. Был базарный день, и в лавке Николая Мартиныча Рахманного бойко шла торговля. Самого хозяина не было За прилавком, в суконной «корсетке» и в платке повязаином, как обыкновенно повязываются крестьянские молодухи, распоряжалась Татьяна. Ей помогал русоволосый мальчик лет двенадцати. У конторки сидел седой облысевший старик с красным носом и щеками, по которым сквозили багровые прожилки. Это был Мартин Лукьяныч С свойственною ему важностью он принимал деньги за товар, отсчитывал сдачу, отмечал карандашом выручку или заговаривал с покупателями, внушал мальчику быть попроворнее, играл пальцами на толстом своем животе Татьяна мало изменилась, только лицо покрылось каким-то золотистым загаром и приобрело твердое и самостоятельное выражение, да глаза были ласковы и ясны… Товар спрашивался однообразный: десяток-другой гвоздей ведерко вилы, топор, железо на обручи, заслонка для печки Видно было, что покупатели привыкли к лавке: мало торговались, без особенной подозрительности рассматривали покупки. Часто спрашивали, дома ли Мартиныч.

— Он в городе, милые, — неизменно ответствовала Татьяна, — по земскому делу отбыл… На что нужен-то?

Мартин Лукьяныч отвечал иначе.

— В земском собрании заседает, — говорил он с особенным видом достоинства, — господам советы преподает — А иногда прибавлял: — Хотя и господа, однако без Николая дело-то, видно, тово… Николай везде нужен. Вам на что потребовался?

Боровские приехали посоветоваться, как «покрепче» написать контракт с арендатором мельницы; тягулинцы судились с барином из-за земли и хотели «обдумать с Мартинычем, кое место утрафить на барина бумагу»; малый лет двадцати пришел спросить, где бы достать книжку «насчет солдатских законов»; молодой бледный попик, с каким-то страдальческим выражением в глазах, просил последнюю книжку журнала да кстати хотел поговорить, «из каких преимущественно брошюр» составить школьную библиотеку, которую он затеял.

Вдруг толпа раздалась, в лавку ухарскою походкой вошли два мужика, в шапках набекрень, с цигарками в зубах, распространяя запах водки.

— Наше вам, Амельяновна! — воскликнул один, весело оскаливая зубы. — Аль не узнаешь?.. А это зять мой, Гаврюшка. Мартиныча аль нету?

Татьяна сказала.

— Фу-ты, пропасть!.. А как было приспичило… Ну, черт ее дери, давай, видно, спишешницу… Поглянцевитей чтобы была… Первый сорт!.. Эх, в рот те дышло, разорюсь на двугривенный!..

— Чай, попроще можно, Герасим Арсеньич, — улыбаясь, сказала Татьяна, — есть в пятачок… Смотрите, какие крепкие.

— Никак тому не быть, Амельяновна, никак не могу попроще. Потому развязка, значит… Окончательно невозможно… так, что ль, зять Гаврюшка?

— Не стать перетакивать, елова голова. Звенит в мошне — форси на все, а и пусто — головы не вешай. Повадка и без алтына скрасит, понурая голова с рублем пропадет… Запиши — Гаврюшка сказал!..

Оба расхохотались.

— Что, Амельяновна, ловок брехать зять Гаврюшка, — сказал Гараська. — Небось недаром по этапу из города Баки гоняли… Недаром!.. Э, подтить к старичку погуторить, чать, в силе был — драл меня, доброго молодца… Тоже аспид был не из последних… Здорово, Мартин Лукьяныч! — Гараска подошел к старику и с насмешливым унижением поклонился.

— Здравствуй, — сухо ответствовал Мартин Лукьяныч.

— Что, аль прошло твое времечко? — сказал Гараська. — Бывалоче, тройка — не тройка, а теперь сидишь, как сыч…

— Ну, ну, ты не заговаривайся, грубиян!

— Вот чудачина! Разве я тебе грублю!.. А что время твое прошло, это верно. Ездил на наших горбах, да будя…

Посиди-кось теперь, покланяйся нашему брату… Вот не куплю, к примеру, спишешницу, ты окончательно должен в трубу вылететь! Эх вы, белоручки, пропадать вам без мужика!..

Мартин Лукьяныч тяжело засопел, побагровел. Татьяна нашла нужным вмешаться.

— Герасим Арсеньич, — сказала она внушительно, — вы бы не слишком…

Гараська сразу изменил тон.

— Да что же я?.. Аль уж со старичком и словечком не перекинуться? — сказал он шутливо. — Мы, чать, завсегда с нашим уважением… Дай-кось закурить, Лукьяныч Эх в рот те дышло, и управитель ты был сурьезный… Зять Гаврюшка! Вот был управитель, в рот ему малина!.. Ты, Лукьяныч, не серчай, потому развязка и все такое Не серчай на меня. Окончательно ты из первых — первый был!

Мартин Лукьяныч смягчился.

— Я был не мил, теперь-то лучше стало? — спросил он, протягивая Гараське папиросу. — Ты вот, дурак, говоришь неподобные слова, а жить-то лучше вам? Посидел в даровой квартире?

Гараська засмеялся и ухарски сплюнул.

— Хватера нам нипочем! — воскликнул он — Хватеру я так понимаю, хоть и вдругорядь!.. Хлеба вволю а случается — и калачами кормят; водки даже, ежели гроши есть, и водки линвалид приволокет… Черт ее дери, видали!

А ты вот скажи, Лукьяныч, скотину-то мы всю перевели — А, перевели! — с злорадством сказал Мартин Лукьяныч.

— Окончательно перевели… Потому нет кормов прищемил нас ирод — вздоху не дает. За что, хучь бы меня в острог посадил? Только и всего, что, признаться, мы с Аношкои стог сена почали… Так ведь, аспид он тонконогий, надо скотине жрать-то аль нет?

— Не воруй. Сено барское, не твое. Это, брат, и я бы посадил на его месте.

— Экось что сказал! При тебе-то что мне за неволя воровать? Ты разочти, сколько кормов, сколько покосу у нас было… Сколько ты нам вольготы давал!..

— Ага! — произнес Мартин Лукьяныч, с самодовольством поглаживая животные там анафемы (Мартин Лукьяныч еще понизил голос), будто от живого мужа,, будто не венчаны… А, что придумает народ!.. Иван Федотов помер, прямо говорю, что помер. А венчание было в Воронеже… Ха, не венчаны!..

— Да мы разве сумлеваемся, Лукьяныч?.. Опять же ежели и без венца… — Гараська еще хотел что-то добавить, но поостерегся и только помычал.

— А новые места — вздор! — заключил Мартин Лукьяныч громко.

В это время молодой попик, облокотившись на прилавок, отрывочно разговаривал с Татьяной: ее беспрестанно отвлекали покупатели.

— Изрядно торгуете, Татьяна Емельяновна?

— Как сказать, батюшка… Да вот живем. Оборот хотя и велик, но мы пользу берем небольшую, сами знаете.

— Да, да, хорошо у вас поставлено… Истинно по совести. Равно избегаете и скудости и стяжания… Хорошо.

Слышали, отец Григорий скончался?

— Слышала… Добрый был священник, старинный.

— Да, да… И при конце жизни жестоко оскорбил отца Александра. — Попик усмехнулся.

— Чем же так?

— Были распущены долги отцом Григорием… Ну, и были расписки… Все по мужичкам, конечно. И, говорят, на знатную сумму: будто бы на пятьсот рублей… Вот при конце его жизни отец Александр и начал понуждать относительно расписок. Где спрятаны, да сделайте, мол, передаточную надпись и тому подобное… Слушал, слушал старик, — зажги, говорит, свечку, подай шкатулку. Зажгли, подали… И, вообразите, достал умирающий расписки и все до одной в огонь вверг… а сам лепечет: «Отпустите должником вашим!» Вообразите гнев стяжателя-зятя!

— Ах, как прекрасно!..

— Да да… Деток-то много ли у вас?

— Пятеро, батюшка. Меньшенькой с покрова годик пойдет… А это вот первенец, помощник. — Она указала на русоволосого мальчика.

Попик вздохнул.

— Была у меня девочка — схоронил, — сказал он. — Грустно не иметь детей. Ищу прибежища в книгах, вот школой занимаюсь… Но сердце болит.

— Ии, батюшка! — ласково проговорила Татьяна. — Вы молоды, будут и детки, господь захочет. А не — будетдетей много в мире. Лишь бы любовь не погасла.

— Что ж? Я завсегда скажу: отцом ты был для нас, дураков… Во как тебя понимаем!..

— Эге! Ну, а теперь-то… припеваючи живете?

— Припеваем, в рот ее дышло!.. Ты вот подумай, Лукьяныч: иди, говорит, в батраки. Ну, ладно: пошел я.

Стало жнитво, посадили меня на экую махину… На жнейку, значит. Сижу окончательно словно идол, действую.

Трах! — окончательно вдребезги… Туда-сюда, штраф!..

Трешница!.. Ловко… Земли не дает, лесу — прутика нету, из кормов хоть кричи… Что же это за жисть?

— Зато банк завели!

— Банка!.. Ты спроси, кто в ней верховодит-то: Шашлов Максимка да Агафошка Веденеев… Эх, что мы теперь надумали, Лукьяныч: окончательно на новые места хотим удалиться!.. Вот с Миколаем с твоим хотели потолковать… Пропадай пропадом Переверзев со своими машинами! Ударимся в Томскую аль на Амур, поминай как звали!

— Обдумали!.. Мало вас нищими-то оттуда приходят?

— Мы окончательно ходоков снаряжаем, Лукьяныч…

Понимаешь? Вот прямо, господи благослови, пойдем с зятем Гаврюшкой, все приволья осмотрим. Из Гарденина двадцать три двора охотятся в переселенцы, тягулинских — двенадцать; мы с Гаврюшкой по трешнице с двора просим — была не была!.. За сотенный билет всю Расею насквозь пройдем, коли на то пошло… А на старине не жить, в крепость к купцам да господам не поступать сызнова!..

— Глупости, Герасим! — авторитетно вымолвил Мартин Лукьяныч. — Держитесь старины, вот что я вам скажу.

Жить можно, это ты врешь. То есть с умом. Вот хоть Николая моего взять… Видишь? Товару одного, может, тысячи на четыре, гласным состоит в земстве, в ведомостях печатается, а? То-то и оно-то. Почему новые места?

Баловство. Пороли вас мало. Вас не в острог, а именно драть нужно. Я, брат, Николая драл…. Вот и вышел человек. Теперь он женился, например (Мартин Лукьяныч понизил голос), то сё, из простых, дескать, из доровых… а тут купец Еферов с дочерью навязываются, приданого пятьдесят тысяч… Другой бы разве не польстился? Но Николай умен. И я ему говорю: «Николя, Татьяна Емельяновна хотя, мол, из простого звания, но ты вглядись…»

— Королева — одно слово! — подтвердил Гараська.

— Ты вглядись, говорю. Неописанной красоты, умна…

Да пропадай они, пятьдесят тысяч!.. Я знаю, болтают раз— Блажен, кто верует, — тихо возразил священник и, как будто испугавшись своих слов, быстро добавил: — Конечно, конечно, все от господа. Не знаете, Татьяна Емельяновна, брошюры фирмы «Посредника» имеются еще у Николая Мартиныча?

— Есть, есть. Пять сотен из Москвы прислали.

— И новенькие?

— И новые есть. Толстого вышла очень уж трогательная. «Два старика». Да вы пожалуйте в горницу, там в шкапчике лежат… И журнал там. Кажется, последнюю книжку фельдшерица назад отдала. Пожалуйте в горницу!

— Амельяновна! Гвоздочков бы мне, однотесу…

— Умница! Почему у тебя железо полосовое?

— Хозяюшка! Покажь-ка чугунок, эдак в полведерки…

— Здравствуй, обворожительная женщина! — раздался нетвердый, сиплый голос, и Косьма Васильич Рукодеев крепко пожал Татьянину руку. Он едва держался на ногах; вид его был совершенно лишен прежнего великолепия: опухшее лицо, мутные глаза, спутанные, с сильною проседью волосы, — все говорило о беспробудном пьянстве.

Рядом с ним, улыбаясь гнилыми зубами, стоял человек с какою-то зеленоватою растительностью на лице, с бегающими неопределенного цвета глазами, в прекрасном пальто нараспашку, в шляпе котелком, с толстою золотою цепью на животе.

— Коронат Антонов! — кричал Рукодеев, патетически размахивая руками. — Всмотрись! «Есть женщины в русских селеньях с спокойною важностью лиц, с красивою силой в движеньях, с походкой, со взглядом цариц…» Понимаешь, о ком сказано?.. Вот она!.. А, впрочем, ты не можешь этого понимать, ты — свинья… Извините великодушно, Татьяна Емельяновна: свинье красоту вашу хвалю, непотребному пройдохе стихи декламирую… Ах, пал, пал Косьма Рукодеев!..

— Это вы напрасно-с, Косьма Васильич, — с слащавою улыбкой возразил Коронат, — что касательно в отношении прекрасного пола…

Татьяна строго сдвинула брови.

— Стой, молчать! — возопил Рукодеев и даже погрозил пальцем на своего спутника. — С кем говоришь? Где находишься? Вот рекомендую, Татьяна Емельяновна… Двенадцать лет тому назад явился наг и гладей в наши палестины. Фортункой народ обманывал, на станции трактир держал и вдобавок известное заведение. Теперь богат, блажен и в первой гильдии… О, времена! О нравы!.. Коронатка, много ли ты по миру сирот пустил? Много ли загубил душ мужеска и женска пола?

— Ежели вы так желаете тлетировать, Косьма Васильич. И притом в публичном месте… — Коронат сделал оскорбленное лицо.

— Ну, и что же?.. От задатку откажешься?.. Врешь!

В морду наплюю — и то не откажешься. Вот полюбуйся Татьянушка, продал имение этому бестии… Вожу его с собой… Срамлюсь… На мерзопакостную рожу его так сказать, смотрю круглые сутки!.. (Коронат отвернулся и с видом человека, уязвленного в своем достоинстве, но стоящего выше подобных пустяков, стал смотреть на улицу)

Зачем продаю, спрашиваешь? — продолжал Рукодеев и вдруг заплакал. — Ах, обидел, обидел меня Володька!..

Прискорбно, Танюша, тоска!.. Юноша семнадцати лет кончает гимназию, так сказать, и вдруг — бац! Двойка в латыни, револьвер, выстрел, и все кончено… Зачем имение, спрашивается? Кому хозяйничать?.. Анна — колотовка, это верно, но, однако, родной ведь сын… По крайней мере, продать, жить на проценты… «Кто виноват, у судьбы не допросишься, да и не все ли равно?» А? Ах Володька, Володька!.. Все опротивело, Танюша, все! Были так сказать, помыслы… были чувства. Очень благородные чувства!.. Но для чего? К чему? Муж твой… я его понимаю. Я уважаю твоего мужа… И хвалюсь, что первый заметил в нем искру… Но мне все опротивело!.. А было было время… Вот Илья Финогеныч помер, Володька застрелился… Ах, Татьяна, жизнь есть океан бедствий! Ба ба, ба! Мартин Лукьяныч! Старче крепостниче!.. Что брат, пали стены Иерусалима? Воздыхаешь о старине? Да, брат, ау!.. «Порвалась цепь великая»… Ну, что там толковать, поидем-ка выпьем!.. Эй, Коронат, покупатель, веди нас в трактир!.. Шампанского выставляй, исчадие века сего!.. Так, Николай Мартиныч в собрании? Действует?

Ну, пускай его действует!.. «Суждены нам благие поры, вы, но свершить ничего не дано!» До свидания, русская женщина!.. Простите великодушно падшего… Коронатка веди!

Мартин Лукьяныч, притворяясь, что уступает только из любезности, и избегая смотреть на Татьяну, последовал за Рукодеевым и Коронатом. На мгновение лицо Татьяны омрачилось и сделалось грустным; но ей некогда было вдаваться в посторонние мысли: базар был в полном разгаре, и покупатели не уставали прибывать.

В городе N только что кончилось очередное земское собрание. Перед этим все шли дожди, и гать под городом превратилась в настоящее болото. Крестьянские клячонки с трудом выволакивали из этого болота громоздкие телеги с лыками, кадушками, лопатами и иным хозяйственным скарбом, закупленным на базаре. Разряженные и раскрасневшиеся бабы сидели на возах, ели калачи, грызли подсолнухи, орали песни; мужики немилосердно нахлестывали лошадей, шумно разговаривали. Яркое солнце покрывало блеском мокрые деревья с пожелтевшею листвой, огромные лужи, жидкую грязь, пестрые городские крыши и главы церквей. Все как-то было обнажено, все отчетливо и резко выделялось в прозрачном воздухе. На краю гати, по утоптанной тропинке, шел человек лет тридцати пяти, в калмыцком тулупчике, с узелком в руках. Он по временам останавливался, внимательно вглядываясь в проезжавших мужиков. Вдруг четверка рослых, породистых лошадей, дружно шлепая по грязи, обогнала обоз и поравнялась с человеком в тулупе.

— Стой! — крикнул из коляски молодой человек в военной шинели и белой конногвардейской фуражке. — Зачем вы здесь, Николай Мартиныч?

— Да вот знакомых мужичков посматриваю-с, Рафаил Константиныч… Не подвезут ли.

— Не угодно ли со мной? Доедем до Анненского, там переночуете, а завтра вас доставят. У меня подстава на половине пути. Садитесь, пожалуйста.

Николай поблагодарил и, запахнувши свой тулупчик, влез в коляску.

— Прекрасно вы сказали вчера о школах, — заговорил молодой человек, закуривая сигару и предлагая другую своему спутнику. — Прекрасная речь!

— Что ж, Рафаил Константиныч как хотите, но пора же ведь и честь знать-с, — ответил тот. — В иных земствах шибко подвинулось это дело, особливо в северных, но у нас… Вы не поверите, восемь лет я гласным состою, одолевает черноземный элемент! То есть старичье, крепостники-с…

— Ну, а молодые?

— Все как-то не оказывается, Рафаил Константиныч…

Оно, конечно, есть, да уж не знаю, кто лучше-с. Вы не изволили обратить внимания на список гласных по нашему уезду?.. Двенадцать штаб-ротмистров одних, помилуйте-с! — Николай спохватился, что говорит с военным, и быстро добавил: — То есть я, конечно, не порочу военного сословия, но сами посудите… В ус не дуют, что касается народных интересов…

— Да» Да— Я вполне с вами согласен, — успокоил его Гардении, мягко улыбаясь, и, подумав, повторил: — Прекрасная, прекрасная речь!

— Надо долбить-с!.. Вам большое спасибо: ваша поддержка и сильна и как снег на голову… Рафаил Константиныч, извините, если скажу, благое дело вы задумали, что пошли в земство.

— Да?.. Но у вас есть сочувствующие, насколько я мог Заметить?

— Есть-с, как не быть. От города один, из дворян двое, мужички… Это есть-с.

— Зачем же вы находите нужным благодарить меня за поддержку?

— Так ведь это особая статья, Рафаил Константиныч!.. Без вас разве мы поставили бы такую карту? Школа двухклассная, склад книжек, три тысячи прибавки!.. Помилуйте, да нам и не подумать о такой страсти…

— Но почему же?

— Как же можно-с!.. А ваш гвардейский мундир?

А богатство? А связи?.. Штаб-ротмистры и то нашу руку потянули! Непременный член Филипп Филиппыч Каптюжников направо положил!.. Неужто, вы думаете, ради народного просвещения? Эх, Рафаил Константиныч, как вы еще плохо в черноземную политику проникли!

— Но как это грустно.

— Чем же-с?

— Значит, все зависит от случая, от личности, от мундира?

— Как сказать?.. В нонешнее переходное время, точно, многое от случайности зависит… Но подождите-с!.. Тем местом созидается сознательная сила-с, понятия крепнут, головы привыкают размышлять-с!.. Погодите, Рафаил Константиныч!.. Возьмем город… Купец Еферов, например, был: лет семь как помер… Вот еще дочь его Варвара, за Каптюжниковым, Филипп Филиппычем… Замечательный был покойник… Ум, развитие, дух общественности! — все!.. Много он на свой пай правде послужил… Но что же-с? В общественных делах был одинок, сочувствие находил весьма мизерное… Вы не поверите, в гласные ни разу не выбирали, а кого выбирали, те только к подрядам принюхивались… Однако с тех пор произошла перемена. И знаете, что я вам доложу? Посодействовала война-с…

— Что вы говорите! Добро от такого злого и жестокого дела! — воскликнул Гардении, и его задумчивые, меланхолические глаза на мгновение вспыхнули чем-то похожим на негодование.

— Именно жестокое и злое, — подхватил Рахманный, — но оборот таков-с!.. То есть для городских, для наших… сами посудите: реки крови! Плевна!.. Шипка!.. Интенданты!.. Продрал обыватель глаза да за газету… А от газеты в разговоры пустился: как? что такое? почему?.. Политическое развитие в некотором роде-с!.. Перестановка интересов!.. Туда-сюда, и кровопролитие прекратилось и интендантов в Сибирь посослали, то есть некоторых, а уж навык-то остался… То есть рассуждать-то, из хлева-то своего выглядывать, приобретен навык. Я помню, в рядах только и получались «Губернские ведомости», — полиция настаивала… А теперь позвольте… раз, два, три… семь экземпляров выписывают и из них пять безусловно честной газеты!

— Я слышал, вы многое делаете в этом отношении? — спросил Гардении с прежним полупечальным, полузадумчивым выражением, следя за дымом сигары.

— Это статейки-то помещаю о наших туземных делах?

Не знаю, как вам сказать… Но дело не в том-с… Молодое растет, свежие побеги дают отпрыск, — вот в чем дело, Рафаил Константиныч!

— А! Что за дряблость в молодом, если б вы знали!..

— Совершенно верно-с, но мы говорим о разном. Вы разумеете, надо полагать, свой круг, столицы, города?

Ежели судить по тому, что доводится читать, — совершенно верно. Но я не об этом-с. Деревня дает ростки, в селах, в уездных городишках возникает новое… Нужно брать его в расчет-с! Ах, что говорить!.. Поверите ли, Рафаил Константиныч, кажется, уж на самом дне живу… Вижу, что совершается… Не буду спорить: избыток всякой гнусности чрезмерный… Нищета, пьянство, нравственное оскудение… все так. Со всем соглашусь. И, однако, за всем тем, поверьте, вырастает здоровое, крепкое зерно. Случалось ли вам встретить деревенского парня, — ну, эдак, кончившего хорошую школу и приобыкшего к книжке? Ах, боже мой, какая это прелесть!.. Да недалеко ходить, у вас посельным писарем теперь Павлик Гомозков.

— Вы меня интересуете. Я ведь очень мало знаю людей в Анненском. Где же он учился? В земской школе?

— Не в земской, но это все равно: прелестная была учительница… Жена вашего управляющего.

Гардении с удивлением поднял брови.

— Переверзева? — спросил он. — Странно. Правда я ее знаю очень мало, но она произвела на меня впечатление очень нервической и довольно пустой особы… Наряды эти… Ездит в Ялту. Говорит о чувствах, о прекрасном…

Как странно!

Николай вздохнул.

Давненько я с ней не встречался, — проговорил он. — Ведь вы энаете, Рафаил Константиныч… сколько?

Да вот лет двенадцать я не был в Гарденине!.. Что у вас делается, слышу, — недаром на тычке живу! — и он усмехнулся, — а самому не приходилось заглядывать. Говорят большие перемены!..

— О да… Помните, мы с вами рыбу ловили?.. Как это давно… Действительно большие перемены. Мне не все нравится… Например, винокуренный завод… Но брат говорит что Яков Ильич прекрасно хозяйничает.

— Да-с Вот Юрий Константиныч… где они теперь?

Я слышал, блистательную карьеру делают?

Насмешливая улыбка мелькнула на лице Гарденина и тотчас же сменилась сдержанным, серьезным выражением — О да! — сказал он. — Ведь вы знаете, Юрий женился? На княжне Дорогобужской. Это страшно богатые люди. К новому году, вероятно, дадут бригаду… Он идет идет… Maman очень счастлива.

— Татьяна Ивановна все по-прежнему-с?

— То есть как?.. Да, все по-прежнему.

— А в Гарденино уж не ездят!

— У жены Юрия имение в Крыму: maman там живет.

Или за границей… Зимою в Петербурге. Действительно, здоровье ее плохо.

Рафаил Константиныч произнес последние слова особенно внушительно: точно Татьяна Ивановна нуждалась в оправдании и вот он оправдывал ее. Несколько времени ехали молча.

— А позвольте спросить… — нерешительно выговорил Николаи, понижая голос почти до шепота, — позвольте спросить, Рафаил Константиныч… где теперь Лизавета Константиновна?

Лицо Гарденина омрачилось, его темные глаза сделались еще более печальными — А, бедная Элиз! — воскликнул он как бы про себя и, помолчав, добавил растроганным голосом: — Вы ее помните?

— Еще бы-с!.. Луч просиял в темноте, — вот как я ее помню!

— Все там же… все там… — Гардении сказал, где сестра. — О ее муже, конечно, слышали?

— Слышал, слышал-с… Слишком всем известно. И зачем?.. Зачем?..

Оба задумались. Четверня однообразно шлепала по грязи. Во все стороны простирались обнаженные обобранные поля, особенно печальные в этом прозрачном воздухе, под этим ярким осенним солнцем. Там и сям пестрели деревушки, желтели увядшие леса.

В молчании доехали до подставы. Лошалей перепрягли, и свежая четверня быстрее понесла коляску. С тою внезапностью, которая так свойственна осени, погода стала изменяться. Нависли тучи, пасмурный воздух окутал дали. Поля, деревушки, леса — все приобрело какую-то неприятную и зловещую унылость.

— Вы говорите — зачем? — вдруг произнес Гарденин. — А зачем все это? — и он неопределенно махнул рукою. — Зачем вот мы едем, говорим, думаем?.. Нет, право, Николай Мартиныч, не приходило вам в голову?.. Ну, хорошо, земство, школы… буду в предводители баллотироваться… Или у вас: семья, лавка, в газетах пишете, общественная деятельность… Юрий командует гвардейским полком, сто тысяч дохода… Но зачем? Вы понимаете меня? — Он застенчиво улыбнулся и, точно возбуждаясь от этой застенчивости, продолжал: — Я воображаю иногда белку в колесе… Дайте ей разум… Пусть спросит себя, зачем она вертит колесо? Какой смысл? К чему все это?.. Вам не приходило в голову?

— Как сказать, Рафаил Константиныч?.. Было и со мной… Только я так понимаю: первое лекарство от этого — хомут… То есть от мыслей от таких лекарство.

— Как хомут?

— То есть жизнь, Рафаил Константиныч… образ жизни-с. Тяготу нужно брать на себя; не баловаться. Собственно говоря, выражение принадлежит одному замечательному человеку… Ваш бывший крепостной, столяр… Он жизнь с нивой сравнивал; всякий человек пусть, дескать, свою борозду проводит… И вот как вляжешь в хомут-то по совести, ан и не полезет в голову «зачем» да «для чего»…

И это правильно, Рафаил Константиныч. Я про себя скажу: не было. на мне хомута — куда как шнырял мыслями!..

Не поверите, застрелиться хотел!.. Вот забыл-то теперь, а то даже аргументы такие подобрал — нужно-де застрелится… Ну, а потом и ничего-с.

— Влезли в хомут? — с слабою улыбкою заметил Гардении.

Эта улыбка раззадорила Николая. Он покраснел и с оживлением воскликнул:

— Да-с, Рафаил Константиныч, думаю, что по совести запряг себя!.. Не хвалюсь, что сам, — отчасти и обстоятельства тому посодействовали, но какие-с? Самые обыкновенные. Поставьте себе в необходимость думать о куске хлеба… Женитесь… Имейте, как я, пятерых детей… Будьте в касательстве с темным бедным людом, да притом не забудьте откликаться и на общественные вопросы… Вот вам и хомут-с!

— Это хорошее слово, — проронил Гардении, снова впадая в задумчивость.

— Вы говорите, столяр… Какой? Я не помню.

— Иван Федотыч. Он на барском дворе, редко показывался…

— Он жив?

Николай отвернулся.

— Не могу вам доложить, — сказал он с неохотой, — лет десять потерял его из виду… — и с внезапным видом умиления добавил: — Святой человек-с!.. Вот подлинно «заглохла б нива жизни», если б не появлялись такие люДИ.» — и, помолчав, еще добавил: — Хотя, конечно, простой человек, полуграмотный… Мистик, к сожалению.

Гардении почувствовал, что коснулся какой-то интимной стороны, и переменил разговор. Снова заговорили о земстве, о том, что необходимо привлечь хороших учителей, хороших докторов, переменить состав управы, о том, что в губернском собрании нужно всячески поддерживать статистику, провалить затеи сословной партии, заняться страховым делом, хлопотать о переустройстве сумасшедшего дома, настаивать на переоценке земли…

Анненское показалось к вечеру. На собственный лад забилось сердце Николая при виде усадьбы. Воспоминания беспорядочно просыпались и волновали его. Но когда подъехали ближе, странное чувство им овладело — чувство жалости и какой-то нестерпимой тоски о прошлом. Жадно, влажными от слез глазами, он смотрел на все, что ни попадалось на пути, и не узнавал Гарденина. С гумна доносился рев паровой молотилки; на берегу пруда виднелась винокурня с высокою трубой, с подвалами для Спирта и амбарами для муки; где прежде был конный завод, вытянулись в нитку какие-то постройки казарменного стиля; все крыши были выкрашены в однообразный ивет аспидной доски, белые некогда стены превратились в темно-коричневые. Все приняло иной вид, все стало необыкновенно солидным и мрачным. Даже веселенький домик Ивана Федотыча возымел характер той же внушающей и однообразной солидности: он раздвинулся глаголем, украсился крытою террасой, накрылся толем того же цвета аспидной доски, высматривал с убийственною серьезностью и аккуратностью.

Все было прочно, крепко, просторно. Все, вероятно, в превосходной степени было приспособлено к экономическому хозяйству, а домик Ивана Федотыча — к школе и ссудо-сберегательному товариществу, которые в нем помещались. Николай понимал это и… с стесненною и опечаленною душой смотрел на все это крепкое, просторное и целесообразное. И какая-то трогательная радость шевельнулась в нем, когда коляска, быстро миновавши отличную, выстланную камнем плотину, въехала на красный двор и остановилась у подъезда. Тут прежнее оставалось неизменным: господский дом, кухня, флигелек Фелицаты Никаноровны, белая сквозная ограда. Подле развертывался старый сад с желтыми и багряными деревьями, с поблекшими газонами, с кустарниками, на которых там и сям виднелись одинокие листочки. Осенний закат, странно пробивавшийся сквозь тучи, всему придавал какую-то особенную прелесть. Николаю казалось, что гарденинская старина с ласковою грустью улыбается ему, что багряные дубы и золотые липы невнятно шепчут о прошлом, о невозвратном… Он медлил идти в дом, стоял на ступеньках подъезда и, не отрываясь, смотрел на позлащенные вершины сада.

— Мне напоминает это одну картину, — сказал Рафаил Константиныч, — на передвижной выставке… Какое чувство вызывает!.. Какие мысли будит!.. Сколько лиризма в содержании!.. Молодой еще художник… Как его?.. Да! Михеев!

— Не Митрий ли Архипыч? — с живостью спросил Николай.

— Не знаю. Может быть. Многообещающий талант.

— Он, он!.. Вот я вам рассказывал о купце Еферове.

Купец Еферов, можно сказать, на улице его нашел, ход ему дал, умер — отказал деньги на академию. Вот бы теперь порадовался покойник!.. Живо помню этот случай.

Митя — сын маляра… Я иду, а он красками балуется… И я заинтересовался, и Илью Финогеныча судьба натолкнула на эту сцену. Отсель благотворное для меня знакомство, для Мити — полная перемена судьбы. Ах, какой человек был какой человек!.. То есть я о купце Еферове говорю.

Вошли в дом. Опять пошло новое. Ни одного знакомого лица не попадалось Николаю. В кабинет подали чай, ужин, вино. Прислуживал лакей, вероятно столичной школы, важный, внушительный, с холодным достоинством в манерах. Звали его Ардальоном. Раза два появлялась экономка и что-то спрашивала по-немецки. Рафаил Константинович называл ее «Гедвига Карловна». Позднее пришел Переверзев. Николай видел его и прежде, но издали, не был с ним знаком и теперь с особенным любопытством посматривал на него. Это был тот же спокойный, тощий и самоуверенный человек, как и много лет назад, в просторном и пестром платье заграничного покроя, в очках.

Николай начал спрашивать его о хозяйстве, о крестьянах, о ссудо-сберегательном товариществе, о школе. Ответы получались обстоятельные, но не поощрявшие к разговору.

Хозяйство интенсивное, с батраками и машинами; сыроварение, винокурня, молочный скот; лес вырублен, но есть признаки, что можно найти торф; крестьяне в высшей степени распущены «прежним режимом», но непрестанно «вводятся в нормы действующего права посредством процессов и домашних взысканий»; их благосостояние, несомненно, подрывается упорною неспособностью к правильному труду, пьянством и отсутствием порядка; школа, судя по количеству посещающих, идет сносно; ссудное товарищество исчерпало наличные средства и принуждено переписывать векселя и ограничивать операции, — в настоящее время пользуются кредитом не больше десяти домохозяев из семидесяти.

— Нужна сильная и рационально установленная власть, — авторитетно закончил Переверзев и на мгновение утратил спокойствие. Потом стал прощаться.

— Жена ваша? — с притворно-любезным лицом осведомился Гардении.

— Благодарю вас, — отвечал Переверзев, притворяясь, что принимает за серьезное эту любезность. — Завтра хотела ехать. в Петербург. Ялта много помогла ей, но доктора все-таки советуют развлечения.

Не прошло четверти часа после ухода Якова Ильича, как явился посланный с запиской. Вера Фоминишна узнала от мужа, кто приехал с Гардениным, и просила Николая навестить ее, «вспомнить старую дружбу». Николай не сразу решил, что ему делать: он несколько испугался этого свидания, в груди у него застучало, как много лет тому назад.

— Вы, Рафаил Константинович, не намерены пройтись к Переверзевым? Вот зовут… — сказал он, смущенно улыбаясь и вертя в руках записку.

— Собственно говоря, я избегаю бывать у них… Яков Ильич, конечно, очень порядочный человек, но, признаюсь… Впрочем, если вы хотите… — Гардении опять сделал любезное лицо и приподнялся.

Николай поспешил остановить его и направился один в дом управляющего. Дом этот был выстроен на месте прежнего обиталища Мартина Лукьяныча и, как все новое в усадьбе, был просторен, крепок и скучен. В передней дремал Степан, облысевший и седой, но с тем же непроницаемо-почтительным лицом и по-прежнему гладко выбритый. При входе Николая он вскочил, на мгновение утратил свой официальный вид и даже осклабился, когда Рахманный сказал: «Здравствуйте, Степан Максимыч! Узнаете?» — однако, ответивши: «Помилуйте-с, как же нe узнать-с!» — тотчас же вошел в свою лакейскую колею, принял тулупчик и почтительно доложил:

— Барыня приказали просить вас в гостиную.

— Вы, значит, Якову Ильичу теперь прислуживаете? — спросил Николай, вскользь оглядывая себя в зеркало.

— Да-с… Барин из Петербурга привозят… Их превосходительство генеральша и совсем перестали заглядывать в вотчину-с. — В лице Степана опять мелькнуло что-то неофициальное. — Большие перемены, Николай Мартиныч! — заключил он со вздохом.

Николай, в свою очередь, вздохнул и, подавляя волнение, направился в гостиную. Там было тесно от мягкой мебели, не слышно было шагов на пушистом ковре. Лампа с разрисованным абажуром разливала тусклый, бледно-розовый свет.

— Боже, как вы изменились, Николай Мартиныч! — послышался взволнованный голос.

Перед Рахманным стояла и протягивала ему руки очень красивая, очень бледная женщина, с каким-то тревожным блеском в глазах, с нервическою полуулыбкой. Она была стройна, нарядно одета, с золотой цепью на белой, как алебастр, руке, с вьющимися волосами на лбу.

— Да-с… Извините, пожалуйста, Вера Фоминишна, я вас и не разглядел, — пробормотал Николай. — Да, давненько-с не видались…

Они стояли друг против друга, пожимали друг другу руки… и не узнавали друг друга. Прежнее едва сквозило в том чуждом и незнакомом, что наслоилось за эти годы.

Ей было странно, что этот неловкий, сутуловатый человек с худым лицом, давно потерявший румянец, с клочковатою бородкой, с растрепанными усами, побелевшими от солнца, в каком-то смешно собравшемся пиджаке, — что это тот самый человек, который доставил ей некогда столько волнений, столько горя… О, неужели вот его, именно его, она любила?.. Неужели это и есть герой ее юности, ее девичьих грез, ее пленительных мечтаний?.. А он усиливался восстановить образ прежней Веруси за чертами красивой бледнолицей барыни с вьющимися волосами на лбу и никак не мог восстановить его.

Вера Фоминишна оправилась первая, усадила Николая, приказала подать чай, стала расспрашивать, как Николай живет, что делает, отчего не бывает в Гарденине… Про себя сказала, что страдает нервным расстройством, что несколько лет подряд ездит в Крым купаться, что несколько зим жила в Петербурге с родными Якова Ильича, что школу давно принуждена была бросить, но все равно — учитель прекрасный и, конечно, гораздо лучше ее знает всякие педагогические приемы… Впрочем, о школе сказано было мимоходом и с какою-то странною торопливостью, — казалось, Вере Фоминишне неприятно было говорить об этом; несравненно с большими подробностями она стала рассказывать, как великолепны и море, и Чатыр-даг, и Алупка, какие хорошие были картины на выставке, какая восхитительная опера «Евгений Онегин», хотя и об этом говорила точно по обязанности, притворно оживляясь, уснащая речь условными выражениями, являя вид искусственной развязности.

Николай слушал, опустив голову, смущенно перебирая пальцами, чувствуя, что попал совсем, совсем не на свое место… Иногда он цедил сквозь зубы: «Да-с… Это так…

Надо полагать-с…» — и думал про себя: «Ах, сколь много утекло воды!. Как изменилась Веруся!..» Его настроение действовало на хозяйку удручающим образом; она, в свою очередь, сознавала, что надо говорить о другом, о настоящем, и не могла переломить себя, начинала раздражаться, сердилась на Николая, что он не видит, как ей тяжело болтать всякий вздор, и не хочет помочь ей перейти к настоящему.

— Что ж это я?.. Кажется, вам слишком чужды такие темы! — дрогнувшим голосом воскликнула она, внезапно прерывая свой рассказ о том, как в лунную ночь прекрасна Алупка…

— Отчего же-с?.. Напротив… Мне очень любопытно-с… — солгал Николай. Правда была в том, что ему не были чужды такие темы, но не теперь и не в устах «Веруси».

— Ах, я решительно забыла, с кем говорю! — продолжала она, и губы ее сложились в саркастическую улыбку. — Вы по-прежнему верите в мужика, по-прежнему возводите его в перл создания?.. Не правда ли?.. О, как это далеко от лунных ночей и красоты Крыма!.. Вы говорите — школа! (Николай ничего не говорил.) Я ли не покладала в нее душу?.. Да одна ли школа?.. Вы знаете, вы сами подсмеивались над моим горячим отношением к делу…

Я ли не желала им добра?.. И что же, стоило мне выйти замуж, все, все изменилось!.. Сколько лицемерия хлынуло наружу!.. Сколько самого отвратительного холопства!..

Сплетни, гадости, интриги… Помилуйте, жена управителя!.. От нее все зависит!.. Она все может!.. О, тут-то я разгадала этого сфинкса, этого идола вашего!..

. — Что вы!.. Бог с вами, Вера Фоминишна! — воскликнул Николай. Он никак не ожидал ни таких слов, ни таких признаний. Лицо Веры Фоминишны пылало, губы вздрагивали, глаза были наполнены слезами, вся она, казалось, была охвачена приступом какого-то горького и негодующего отчаяния. — Бог с вами!.. — повторил Николай, с невольным порывом жалости простирая руки.

— Погодите… Дайте мне высказаться… — Она приложила платок к губам, едва слышно всхлипнула и торопливо перевела стесненное дыхание. — О, я вижу, вижу!..

Осуждать легко, Николай Мартиныч, но понять… Ох, как немного охотников понимать!.. Я не ожидала вас встретить… Я слышала о вас и думала: зачем нам встречаться?..

А иногда думала: он все поймет!.. И вот битых два часа вы сидите с таким прокурорским лицом… Но раз уж свела судьба, я все скажу, Николай Мартиныч!..

— Это вы напрасно насчет прокурорского-то лица…

— Напрасно? Ну, хорошо. Значит, вы меня одобряете?

Значит, довольны происшедшей во мне переменой, да?..

Эх, Николай Мартиныч, столько лжи, столько лжи на свете, что хоть на минуточку, на четверть часика погодим лгать!.. Слушайте!.. Вы помните, какая я была?.. О, с каким умилением, с какою любовью вспоминаю я ту, прежнюю, наивную гимназисточку Верусю!.. И вы, конечно?..

И вы?.. Куда же она сгинула, Николай Мартиныч?.. Отчего сгинула?.. Давайте-ка разберем… Да по совести, по совести!.. Легко теперь швырять камнями… что ж, снаружи и действительно выходит, что променяла Веруся благородные мечты на обстановку да на красоты Крыма… Однако так ли, справедливо ли это? Справедливо одно, что я не смогла быть подвижницей… Да и где они, подвижницы-то?

Разве Элиз Гарденина, которую я никогда не встречала?

Вместе с честною работой я жаждала счастья, друга, я думала — жизнь не полна без этого… Ужели беззаконная жажда, преступные мысли? Ужели счастье несовместно с честною работой?.. А вышло, что несовместно… Но поверьте, я не ожидала попасть в нервные барыни, поверьте!.. Вы скажете — в выборе я ошиблась? Вышла замуж не подумавши?.. Но кого я видела? В каких условиях выросла?.. Вы знаете, кроме вас, у меня не было героев… Что уж, дело прошлое, все буду говорить… О, этот вечер в саду купца Еферова! О, этот разговор, от которого и теперь щемит сердце!.. А в мыслях Якова Ильича так все было ясно, его взгляды на жизнь так были убедительны… И вот что я еще думала: ежели без союзников, без силы, без власти я полезна в деревне, что же будет, когда явится сила?..

И думала: будет хорошо… Жизнь осмеяла мои расчеты…

Людей я узнала лучше, это верно… я узнала, сколько таится подлости, лжи, притворства за этою маской непосредственности, за этою патриархальною простотой… О, я хорошо узнала, Николай Мартиныч!.. Я знаю, что вы думаете иначе, — по глазам вашим вижу это… Пусть, я стою на своем. Нет эгоиста бессердечнее мужика!.. Отдайте ему все, все, сделайтесь нищим, ходите в лохмотьях, посвящайте ему безраздельно знания ваши, мысли, чувства, — он останется чужд признательности, он только скажет: «Так и следует!» Но если вы вздумаете совместить жизнь для него с жизнью для себя, — о, как он будет презирать вас, расточая льстивые слова, как будет пользоваться вашею силой, вашим влиянием, вашим положением в обществе и лгать без конца!.. Не думайте, что мне было легко сделать это открытие… Прежде чем убежать, я билась два года… Я вмешивалась в распоряжения мужа, ссорилась с ним, критиковала со слов прибегавших ко мне крестьян его реформы, его лояльность, его неукоснительность…

И вообразите мой ужас: он всегда оставался прав, я — всегда виновата. Меня просили или о невозможном, или о том, что выгодно Андрону и невыгодно Агафону. Каждый просил за себя и клеветал на другого. Андрону нужно поместить сына в работники, — он докладывал, что нам нужно уволить Агафонова сына, потому что Агафонов сын украл барские вожжи. И во всем, во всем так!.. Сколько гадостей и сплетен я наслушалась!.. Сколько увидела вражды!.. Ах, лучше не вспоминать, лучше не говорить об этом… Я заболела… Муж услал меня на воды… Ну, что ж, Николай Мартиныч, бросайте в меня камень!

Она закрыла лицо и тихо заплакала. Николай не находил, что сказать. Почти каждое слово Веры Фоминишны возмущало его до глубины души; неправда этих слов, по его мнению, была такова, что даже возражений не стоило придумывать: язвительные, резкие, доказательные как дважды два — четыре, они составлялись сами собою в голове Николая. Но он не произносил их; у него недоставало решимости «бить лежачего»; он видел, что перед ним глубокое и непоправимое несчастье.

— Голубушка, — сказал он растроганным голосом, — а наверху-то, в вашем-то мире, ужели хорошо, ужели по правде живут люди?

— Ах, как все противно, друг мой! Как все постыло… — тихо ответила Вера Фоминишна. Вызывающее выражение ее голоса и лица давно уже сменилось какою-то неизъяснимою печалью. — Но что делать? Куда деться?..

Во что уверовать?.. Вместо мыслей — чревовещания какието, от праздных слов — претит, воздух напоен предательством, чувства заменились ощущениями и. глупость, глупость повсюду!.. Господи боже, не то мне не удается настоящих людей-то встречать?.. Деловитости куда как много, — вот хотя бы мой муж, — дряблости еще того больше, — и тоска, тоска!..

— Вот сынок у вас растет…

Она горько усмехнулась.

— Да… растет… Отец хочет за границей его воспитать… Специалист, говорит, будет хороший… Растет! А!

Какой все вздор, если посмотреть глубже…

Николай только вздохнул, но опять не нашел, что сказать. Ему становилось все тяжелее сидеть в этой гостиной, слушать странные признания, ловить тень прошлого. Прошло еще полчаса. Возбуждение Веры Фоминишны сменилось усталостью: она едва разжимала губы; разговор опять пошел о посторонних вещах; фразы составлялись трудно и медлительно. Наконец Николай поднялся и стал прощаться. Они расстались дружески, долго и крепко сжимали друг другу руки. Вера Фоминишна просила не забывать ее, Николай обещался. В сущности, оба знали, что это их последнее свидание, и про себя радовались, что оно кончилось.

Как только Николай вышел, Вера Фоминишна в каком-то изнеможении упала в кресло и долго сидела, не двигаясь, с задумчивым лицом, с бессильно опущенными руками.

— Вера!.. — осторожно позвал Яков Ильич, просовывая голову в двери.

Вера Фоминишна вздрогнула и рассеянно взглянула на него.

— Что вам нужно?

— Вы не сядете в винт? Винокур Карл Карлыч, Застера, я… Если не хотите, мы пошлем за сыроваром.

Вера Фоминишна подумала.

— Хорошо, — сказала она, делая страдальческую гримасу, — приду. Позовите, пожалуйста, Дашу. Мне нужно переодеться.

Ранним утром — в господском доме все еще спали — Николай пошел в деревню. Туман только что поднялся с земли и густою пеленой висел еще над тихими водами Гнилуши. Небо заволакивалось точно дымом. Серые кровли vt коричневые стены усадьбы сливались в какую-то унылую гармонию с этим пасмурным утром. Было холодно, какая-то пронизывающая сырость насыщала воздух.

Однообразный стук поршня доносился из винокурни.

Охрипший свисток паровой молотилки призывал на работу.

Ближе к деревне Николай встретил оборванного человека в картузе, заломленном набекрень, с синяком над бровью.

— Ваше степенствоГ Господин купец!.. Охмелиться мастеровому человеку! — провозгласил оборванец, с комическою ужимкой вытягивая руки по швам. Николай дал.

Оборванец рассыпался в благодарностях.

— Мы — медники, — говорил он, снова возвращаясь в деревню, — четвертной в месяц огребаем… Ловко-с?.. За всем тем Еремка Шашлов бреет нас со лба, солдатка Василиса — с затылка!.. Ха, ха, ха!.. Еремей — по кабацкой части, солдатка — по девичьей… Я теперь, например, закутил — все спущу, четвертной пополам расшибу: половину пропью, половину женский пол слопает… Ловко-с?.. Потому мы — медники. Прощенья просим! — Он свернул в переулок.

В деревне выгоняли скотину. Длинная цепь стариков, ребятишек и баб стояла на меже, отделявшей барский выгон. «Что это значит?» — спросил Николай. Оказалось, выгон давно перестал быть «нейтральным» и цепь стерегла скотину. Какая-то не в меру бойкая коровенка успела прорваться… Невообразимый крик поднялся вдоль цепи… За коровой помчались и старые и малые… Но их уже предупредил верховой с зелеными выпушками на кафтане: размахивая нагайкой, он погнал корову на барский варок. Ругань, проклятия, божба так и повисли в мглистом воздухе. «Чистая война!» — подумал Николай.

Во внешнем виде деревни не произошло особых перемен. Только прибавилось с десяток новых дворов да большинство старых покривились и почернели. Зато три-четыре избы резко выделялись своим великолепием. Одна была даже каменная, с фронтоном, с железною крышей, с ярко раскрашенными ставнями. Она принадлежала Максиму Евстифеичу Шашлову. Пунцовый кабацкий флаг победоносно развевался над нею. Отлично также отстроилась солдатка Василиса с помощью своего нового ремесла. Мужик Агафон, единовластно захвативши отцовскую кубышку, воздвиг «связь» из соснового леса и в черной половине поселил брата Никитку, а в белой жил сам и принимал волостных, урядников, фельдшера и другую сельскую знать. По примеру покойника отца, Агафон ходил старостой. Павлик Гомозков, ныне посельный писарь Павел Арсеньич, жил на задворках в новой избе, впрочем нимало не походившей на «хоромы». Старик Арсений умер три года тому назад, и Павел тогда же разделился с Гарасыкой. Вопреки обычаю, Гараська остался жить в старой избе, меньшой брат выстроил себе новую с помощью Николая.

Николай довольно часто виделся с Павликом и главным образом от него узнавал гарденинские новости. Теперь ему хотелось посмотреть, как живет сам Павлик. Парень не жаловался на свою жизнь, за всем тем она показалась Николаю какою-то бесприютной. Повсюду заметно было отсутствие того порядка, который приносится в дом женскими руками и женским глазом.

— Жениться тебе надо, Павлик! — шутливо сказал Николай.

— Девки не найду по душе, Николай Мартиныч! — в тон ответил Павел, усердно раздувая покоробленный самоварчик и гремя посудой. — Всех наших девок винокурня попортила… — и добавил серьезно: — Такая мерзость пошла, не приведи бог!..

За чаем Павел с великою заботой сообщил Николаю, что чуть не половина деревни хочет идти на новые места.

— Так что же? Пожалуй, и дело задумали, — сказал Николай.

— Деваться, точно, некуда, это так. Мало того, в земле теснота — для души, по мужицкому выражению, тесно стало… Да кто сбивает-то? Брат Герасим да зять Гаврила.

Они же и в ходоки называются. Рассудите-ка!.. Брат до того набаловался, столь остервенел, — я всего боюсь… — Павлик опасливо оглянулся и начал говорить вполголоса: — Слышали, об Иване Постном у отца Александра тройку лошадей увели?

— Ну?

— Сильное у меня подозрение, не миновала тройка брата Герасима да зятя Гаврилы…

— Не может быть!

— Право же, так!.. И деньги у них появились, и, жаловалась невестка, купил брат Василисе шелковый сарафан… Откуда?.. Еще кое-что я приметил… Одним словом, их дело.

— Но куда сбыть? Тройка пропала со всем, с сбруей, с тарантасом. Кажется, кнут, и тот украли.

— Эге! Разве не знаете Гаврилу? Малый пройди свет!

Всем штукам обучился в низовых городах. Ну, а теперь вот еще какой дошел до меня слушок, тоже невестка сказывала… Затесалось брату в башку братское гумно поджечь…

Каково?.. И, право слово, подожгет!.. Ему что?.. Отчалнный!.. Хорошо. Вот, значит, эдакие-то молодцы и пойдут ходоками… Как полагаете, не порешат они мирские денежки в первом трактире?

— Конечно, порешат!

— Видите! А между тем мне никак не возможно противоборствовать… Кто я такой? Во-первых, брат, а тут еще и богачи-то наши тянут за них же… Еще бы! Чай, Максимто Евстифеич ночей не спит из-за брата Герасима… Боится он его — страсть!.. С другой же стороны, и так сказать: будь они потверже, захоти по совести послужить миру — ходоки и впрямь на редкость. Особливо зять.

Николай задумался.

— Знаешь, Павлик, — сказал он, — тебе надо самому идти. И мой совет: бери с собой зятя. Переговори со стариками, да и приезжай ко мне: составим маршрутик, в книжках пороемся… Одним словом, ступай!

Павлик покраснел.

— Эх, Николай Мартиныч, меня-то давно манит! — воскликнул он. — Сплю и вижу пошататься по белу свету…

Аль, думаете, сладко в яме-то сидеть? И притом, что говорить — одиночество больно наскучило. Но вот притча: стариков не уломаешь. Вот я и посельный писарь, да что толку? Человек-то я не бывалый.

— Ладно. Ты так старикам скажи: объявляется, мол, человек, дает мне денег на проход. Понял? От вас, мол, копейки не надо: давайте приговор, вот и все.

— Да где же человека-то такого сыщешь?

— Сыщу, не твоя забота. Вы тут живете впотьмах, не видите ничего. — Николай рассказал Павлику о своем знакомстве с Рафаилом Константиновичем, о том, что это за человек, с какими мыслями, с какими стремлениями, и сообщил, что думает достать у него денег на изыскание новых мест. — Непременно даст! А ежели и нет, во всяком разе найду: займу, да найду. Понял? Толкуй со стариками насчет приговора.

Радости Павлика не было границ. Он насилу овладел собою, когда разговор перешел на другое — о земском собрании, о книжках, об общественных гарденинских делах.

Воздух, казалось, насквозь был пронизан солнечным блеском; ни одно облачко не омрачило прозрачной лазури. В полях было пустынно и странно тихо. Редко-редко раздавались в вышине журавлиные крики. Даль развертывалась шире, чем всегда, горизонты открывались просторнее.

Что-то величавое было в этой тишине, что-то печальное в этом просторе. Курганы, степь синеющая, леса, одетые пестрою листвой и неподвижные, как во сне, журавлиные крики, тягучие и торжественные, — все внушало важные мысли; все отвлекало мечты от обыденных забот, от суетливой и беспокойной действительности.

Николай выехал из Гарденина, переполненный впечатлениями. Он думал о прежнем и о том, что видел теперь, думал о Верусе, о Рафаиле Константиновиче, о Павлике и, в связи со всем этим, вспоминал свою юность, свою судьбу, свою жизнь… Но мало-помалу степь завладела им, и то, что окружало его в степи, повелительно настроило его душу на иной лад. И с какой-то прежде не доступной ему высоты он стал думать не о своей жизни, а о жизни вообще, стал смотреть на события и на людей, которых вспоминал, как смотрит человек с берега на быстрые и однообразно убегающие воды… Все течет… Все изменяется!..

Все стремится к тому, что называют «грядущим»! И все «вечности жерлом пожрется», где нет никакого «грядущего»!.. И по мере того как Николаи представлял себе эту беспрестанную смену жизни, эту беспокойную игру белого и черного, эту пеструю и прихотливую суматоху и это безразличие в загадочном «устье реки», — в нем затихало то ощущение горести, с которым он выехал из Гарденина, и вместе исчезало то радостное ощущение, с которым он думал о Павлике, о Рафаиле Константиныче, о том, что вот приедет домой, а у него жена, дети и все прекрасно.

А журавлиные крики раздавались ближе и торжественнее, и душа странно трепетала в ответ этим звукам. Чтото давно забытое мерещилось, даль манила к себе какимто волнующим призывом, плакать. хотелось, мучительная и беспредметная жалость загоралась в сердце…

Николай мокрыми от слез глазами посмотрел ввысь…

У, какой нестерпимый блеск и как жутко в этой беспредельной лазури!..


26 августа 1889 г.

Воронежский у., хутор на Грязнуше


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I 08.04.13
II 08.04.13
III 08.04.13
IV 08.04.13
V 08.04.13
VI 08.04.13
VII 08.04.13
VIII 08.04.13
IX 08.04.13
X 08.04.13
XI 08.04.13
XII 08.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I 08.04.13
II 08.04.13
III 08.04.13
IV. Письмо к другу 08.04.13
V 08.04.13
VI 08.04.13
VII 08.04.13
VIII 08.04.13
IX 08.04.13
X 08.04.13
XI 08.04.13
XII 08.04.13
XIII 08.04.13
XIV. Десять лет спустя 08.04.13
XIV. Десять лет спустя

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть