Перед смертью хриплым голосом закричала она: "воды! воды!"

Онлайн чтение книги Герой нашего времени
Перед смертью хриплым голосом закричала она: "воды! воды!"


Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню, какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в госпиталях и на поле сражения, только все это не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертию ни разу не вспомнила обо мне; а, кажется, я ее любил, как отец… Ну, да бог ее простит!.. И вправду молвить: что же я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?..

Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась. Приложили зеркало к губам - гладко!.. Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки за спину: его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно. Я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на земле, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся… У меня мороз пробежал по коже от этого смеха. Я пошел заказывать гроб…

- На другой день, рано утром, мы ее похоронили за крепостью, у вала, где она в последний раз сидела; кругом ее могилы разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка…

- А что Печорин? - спросил я.

- Печорин был долго нездоров, исхудал бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что это будет ему неприятно, так зачем же? - Месяца три спустя, его назначили в е…й полк. Мы с тех пор не встречались… Да, помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.

Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже, - вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.

Я не перебивал его и не слушал.


Просим извинения за множество выписок и у автора и у тех из читателей, которые прочтут нашу статью прежде романа: заманчивость первого чтения, сила и прелесть первого впечатления будут для них навсегда потеряны. Впрочем, едва ли кто и не читал "Бэлы"; она напечатана в "Отечественных записках" еще в прошедшем году, да и самый роман давно уже вышел в свет. Что же касается до тех, которые прочтут нашу статью уже после романа, у них через это почти ничего не отнимается; напротив, если мы только хорошо сделали наше дело, они вновь перечувствуют уже испытанное наслаждение, и еще с большею силою. Во всяком случае, нам не было никакой возможности избежать этих выписок. Мы хотели, чтобы в нашем изложении содержания романа видны были и характеры действующих лиц и сохранена была внутренняя жизненность рассказа, равно как и его колорит; а этого невозможно было сделать, показав один скелет содержания или его отвлеченную мысль. Да и в чем содержание повести? Русский офицер похитил черкешенку, сперва сильно любил ее, но скоро охладел к ней; потом черкес увез было ее, но, видя себя почти пойманным, бросил ее, нанесши ей рану, от которой она умерла: вот и все тут. Не говоря о том, что тут очень немного, тут еще нет и ничего ни поэтического, ни особенного, ни занимательного, а все обыкновенно до пошлости, истерто. Но что же необыкновенного или поэтического, например, и в содержании Шекспирова "Отелло"? Мавр убил страстно любимую им жену из ревности, которую с умыслом возбудил в нем хитрый злодей: разве и это тоже не истерто и не обыкновенно до пошлости? Разве не было написано тысячи повестей, романов, драм, содержание которых - муж или любовник, убивающий из ревности невинную жену или любовницу? Но из всей этой тысячи только одного "Отелло" знает мир и одному ему удивляется. Значит: содержание не во внешней форме, не в сцеплении случайности, а в замысле художника, в тех образах, в тех тенях и переливах красок, которые представлялись ему еще прежде, нежели он взялся за перо, словом - в _творческой концепции_. Художественное создание должно быть вполне готово в душе художника прежде, нежели он возьмется за перо: написать для него уже - второстепенный труд. Он должен сперва видеть перед собою лица, из взаимных отношений которых образуется его драма или повесть. Он не обдумывает, не расчисляет, не теряется в соображениях: все выходит у него само собою, и выходит так, как должно. Событие развертывается из идеи, как растение из зерна. Потому-то и читатели видят в его лицах живые образы, а не призраки, радуются их радостями, страдают их страданиями, думают, рассуждают и спорят между собою о их значении, их судьбе, как будто дело идет о людях, действительно существовавших и знакомых им. Этого нельзя сделать, сперва придумавши отвлеченное содержание, то есть какую-нибудь завязку и развязку, а потом уже придумавши лица и волею или неволею заставивши их играть сообразные с сочиненною целию роли. Вот почему изложение содержания так затруднительно для критика, и без выписок нельзя ему обойтись: надо сделать его кратко и заставить говорить само за себя разбираемое творение.

Глубокое впечатление оставляет после себя "Бэла": вам грустно, но грусть ваша легка, светла и сладостна; вы летите мечтою на могилу прекрасной, но эта могила не страшна: ее освещает солнце, омывает быстрый ручей, которого ропот, вместе с шелестом ветра в листах бузины и белой акации, говорит вам о чем-то таинственном и бесконечном, и над нею, в светлой вышине, летает и носится какое-то прекрасное видение, с бледными ланитами, с выражением укора и прощения в черных очах, с грустною улыбкою… Смерть черкешенки не возмущает вас безотрадным и тяжелым чувством, ибо она явилась не страшным скелетом, по произволу автора, но вследствие разумной необходимости, которую вы предчувствовали уже, и явилась светлым ангелом примирения. Диссонанс разрешился в гармонический аккорд, и вы с умилением повторяете простые и трогательные слова доброго Максима Максимыча: "Нет, она хорошо сделала, что умерла! ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось рано или поздно!.."

И с каким бесконечным искусством обрисован грациозный образ пленительной черкешенки! Она говорит и действует так мало, а вы живо видите ее перед глазами во всей определенности живого существа, читаете в ее сердце, проникаете все изгибы его…

А Максим Максимыч, этот добрый простак, который и не подозревает, как глубока и богата его натура, как высок и благороден он? Он, грубый солдат, любуется Бэлою, как прекрасным дитятею, любит ее, как милую дочь, - и за что? - спросите его, так он ответит вам: "Не то чтобы любил, а так - глупость!" Ему досадно, что его ни одна женщина не любила так, как Бэла Печорина; ему грустно, что она не вспомнила о нем перед смертью, хоть он и сам сознается, что это с его стороны не совсем справедливое требование… Останавливаться ли на этих чертах, столь полных бесконечностию? Нет, они говорят сами за себя; а те, для кого они немы, те не стоят, чтоб тратить с ними слова и время. Простая красота, которая есть одна истинная красота, не для всех доступна: у большей части людей глаза так грубы, что на них действует только пестрота, узорочность и красная краска, густо и ярко намазанная…

Характеры Азамата и Казбича - это такие типы, которые будут равно понятны и англичанину, и немцу, и французу, как понятны они русскому. Вот что называется рисовать фигуры во весь рост, с национальною физиономиею и в национальном костюме!..

Обратите еще внимание на эту естественность рассказа, так свободно развивающегося, без всяких натяжек, так плавно текущего собственною силою, без помощи автора. Офицер, возвращающийся из Тифлиса в Россию, встречается в горах с другим офицером; одинокость дорожного положения дает одному право начать разговор с другим и так естественно доводит их до знакомства. Один предлагает чай с ромом - тот отказывается, говоря, что по одному случаю он зарекся пить. Очень естественно, что, сидя в дымной и гадкой сакле, путешественник заводит с товарищем разговор об обитателях сакли: товарищ этот - пожилой офицер, много лет проведший на Кавказе, естественно, очень охотно разговорился об этом предмете. Вопрос молодого офицера:* "А что, много с вами бывало приключений?" так же естествен, как и ответ пожилого: "Как не бывать! бывало…" Но это не приступ к повести, а только еще, как и должно, слабая надежда услышать повесть: автор не погоняет обстоятельств, как лошадей, но дает им самим развиваться. Он предлагает Максиму Максимычу чай с ромом: тот отказывается от рома, говоря, что зарекся пить. Вопрос: "почему?" молодого офицера так же не может быть сочтен натяжкою, как отклик человека, когда его зовут. Ответ Максима Максимыча, в котором он говорит о случае, заставившем его заречься пить вино, уже ожидается самим читателем. Случай этот чисто кавказский: офицеры пировали, как вдруг сделалась тревога. Но рассуждение Максима Максимыча, что иногда год живи - тревоги нет, "да как тут еще водка - пропадший человек", отнимает всякую надежду на повесть; как вдруг он обращается к черкесам, которые, если напьются бузы, так и начнут рубиться, и очень естественно вспоминает один случай. Он и расположен его рассказать, но как бы не хочет навязываться с рассказами. Молодой офицер, которого любопытство давно уже сильно возбуждено, но который умеет умерить его приличием, с притворным равнодушием спрашивает: "Как же это случилось?" - Вот изволите видеть - и повесть ~ началась. Исходный пункт ее - страстное желание мальчика-черкеса иметь лихого коня. - и вы помните эту дивную сцену из драмы между Азаматом и Казбичем. Печорин - человек решительный, алчущий тревог и бурь, готовый рискнуть на все для выполнения даже прихоти своей. - а здесь дело шло о чем-то гораздо большем, чем прихоть. Итак, все вышло из характеров действующих лиц, по законам строжайшей необходимости, а не по произволу автора. Но еще повесть была простым анекдотом, и новые знакомые уже пустились в рассуждения по поводу его, как вдруг Максим Максимыч, у которого воспоминание ожило и потребность сообщить его другому возбудилась, как бы говоря с самим собою, прибавил: "Никогда себе не прощу одного: черт дернул меня, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся - такой хитрый! - а сам задумал кое-что". Что может быть естественнее, проще всего этого? Такая естественность и простота никогда не могут быть делом расчета и соображения: они плод вдохновения.

Итак, история Бэлы кончилась; но роман еще только начался, и мы прочли одно вступление, которое, впрочем, и само по себе, отдельно взятое, есть художественное произведение, хотя и составляет только часть целого. Но пойдем далее. В Владикавказе автор опять съехался с Максимом Максимычем. Когда они обедали, на двор въехала щегольская коляска, за которою шел человек. Несмотря на грубость этого человека, "балованного слуги ленивого барина", Максим Максимыч допросился у него, что коляска принадлежит Печорину. "Что ты? Что ты? Печорин?.. Ах, боже мой!.. да не служил ли он на Кавказе?" В глазах Максима Максимыча сверкала радость. "Служил, кажется, да я у них недавно", - отвечал слуга. "Ну так! так!.. Григорий Александрович?.. Так ведь его зовут? Мы с твоим барином были приятели". - прибавил Максим Максимыч, ударив дружески по плечу лакея так, что заставил его пошатнуться… "Позвольте, сударь; вы мне мешаете", - сказал тот, нахмурившись. "Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? Мы с твоим барином были друзья закадычные, жили вместе… Да где ж он сам остался?" Слуга объявил, что Печорин остался ужинать и ночевать у полковника Н***. "Да не зайдет ли он вечером сюда? - сказал Максим Максимыч, - или ты, любезный, не пойдешь ли к нему за чем-нибудь?.. Коли пойдешь, так скажи, что здесь Максим Максимыч; так и скажи… уж он знает… Я дам тебе восьмигривенный на водку…" Лакей сделал презрительную мину, слыша такое скромное обещание, однако уверил Максима Максимыча, что исполнит его поручение. "Ведь сейчас прибежит!.. - сказал мне Максим Максимыч с торжествующим видом, - пойду за ворота его дожидаться… Эх, жалко, что я не знаком с Н***!!"

Итак, Максим Максимыч ждет за воротами. Он отказался от чашки чая и, наскоро выпив одну, по вторичному приглашению, опять выбежал за ворота. В нем заметно было живейшее беспокойство, и явно было, что его огорчало равнодушие Печорина. Новый его знакомый, отворив окно, звал его спать: он что-то пробормотал, а на вторичное приглашение ничего не ответил. Уже поздно ночью вошел он в комнату, бросил трубку на стол, стал ходить, ковырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался… "Не клопы ли вас кусают?" - спросил его новый приятель. "Да, клопы…" - отвечал он, тяжело вздохнув.

На другой день утром сидел он за воротами. "Мне надо сходить к коменданту, - сказал он. - так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной". Но лишь ушел он, как предмет его беспокойства явился. С любопытством смотрел на него наш автор, и результатом его внимательного наблюдения был подробный портрет, к которому мы возвратимся, когда будем говорить о Печорине, а теперь займемся исключительно Максимом Максимычем. Надо сказать, что, когда Печорин пришел, лакей доложил ему, что сейчас будут закладывать лошадей. Здесь мы снова должны прибегнуть к длинной выписке.


Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему: "Если вы захотите еще немного подождать. - сказал я. - то будете иметь удовольствие увидеться с старым приятелем…"

- Ах, точно! - быстро отвечал он, - мне вчера говорили. - но где же он? - Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи… Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос вырвались из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали… он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку. Штабс-капитан на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить.

- Как я рад, дорогой Максим Максимыч! Ну, как вы поживаете? - сказал Печорин.

- А ты?.. а вы? - пробормотал со слезами на глазах старик… - сколько лет… сколько дней… да куда это?..

- Еду в Персию - и дальше…

- Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас расстанемся?.. Сколько времени не видались…

- Мне пора, Максим Максимыч. - был ответ.

- Боже мой, боже мой! да куда это так спешите? Мне столько бы хотелось вам сказать… столько расспросить… Ну, что? в отставке?.. как?.. что поделывали?

- Скучал! - отвечал Печорин, улыбаясь…

- А помните наше житье-бытье в крепости?.. Славная страна для охотников!.. Ведь вы были страстный охотник стрелять… А Бэла!..

Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся…

- Да, помню! - сказал он, почти тотчас принужденно зевнув… Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два. "Мы славно пообедаем. - говорил он. - у меня есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное… разумеется, не то, что в Грузии, однако лучшего сорта… Мы поговорим… вы мне расскажете про свое, житье в Петербурге… А?.."

- Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч. Однако прощайте, мне пора… я спешу… Благодарю, что не забыли… - прибавил он, взяв его за руку.

Старик нахмурил брови… Он был печален и сердит, хотя старался скрыть это. "Забыть! - проворчал он, - я-то не забыл ничего. Ну, да бог с вами!.. Не так я думал с вами встретиться…"

- Ну, полно, полно! - сказал Печорин, обняв его дружески. - неужели я не тот же?.. что делать?.. Всякому своя дорога… Удастся ли еще встретиться - бог знает!.. - Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал подбирать вожжи.

- Постой, постой! - закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски. - совсем было забыл… У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где бог дал свидеться… что мне с ними делать?..

- Что хотите! - отвечал Печорин. - Прощайте…

- Так вы в Персию?.. а когда вернетесь? - кричал вслед Максим Максимыч.

Коляска была уже далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли! да и незачем!..

Давно уже не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой задумчивости…


Довольно! не будем выписывать длинного и бессвязного монолога, который проговорил огорченный старик, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам и сверкала на его ресницах. Довольно: Максим Максимыч и так уже весь перед вами… Если бы вы нашли его, познакомились с ним, двадцать лет прожили с ним в одной крепости, и тогда бы не узнали его лучше. Но мы больше уже не увидимся с ним, а он так интересен, так прекрасен, что грустно так скоро расстаться с ним, и потому взглянем на него еще раз, уже последний…


- Максим Максимыч. - сказал я, подошедши к нему, - а что это за бумаги оставил вам Печорин?

- А бог его знает! какие-то записки…

- Что вы из них сделаете?

- Что? я велю наделать патронов.

- Отдайте их лучше мне.

Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно и жалко.

- Вот они все, - сказал он, - поздравляю вас с находкою…

- И я могу делать с ними все, что хочу?

- Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг его какой или родственник?.. Правда, мы жили долго под одной кровлей… Да мало ли с кем я не жил?..


Схватя и унеся поскорее бумаги из опасения, чтобы Максим Максимыч не раскаялся, наш автор собрался в дорогу; он уже надел шапку, как штабс-капитан вошел… Но нет, воля ваша! а уж надо проститься с Максимом Максимычем как следует, то есть не прежде, как выслушав его последнее слово… Что делать? есть такие люди, с которыми, раз познакомившись, век бы не расстался…


- А вы, Максим Максимыч, разве не едете?

- Нет-с.

- А что так?

- Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать кой-какие казенные вещи…

- Да ведь вы же были у него.

- Был, конечно, - сказал он, заминаясь, - да его дома не было… а я не дождался…

Я понял его: бедный старик, в первый раз отроду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, - и как же он был награжден!

- Очень жаль, - сказал я ему, - очень жаль, Максим Максимыч, что нам до срока надо расстаться.

- Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь светская, гордая: еще покамест под черкесскими пулями, так вы туда-сюда… а после встретитесь, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату.

- Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч.

- Да я, знаете, так, к слову говорю; а впрочем, желаю вам всякого счастия и веселой дороги.


Засим они довольно сухо расстались; но вы, любезный читатель, верно, не сухо расстались с этим старым младенцем, столь добрым, столь милым, столь человечным и столь неопытным во всем, что выходило за тесный кругозор его понятий и опытности? Не правда ли, вы так свыклись с ним, так полюбили его, что никогда уже не забудете его, а если встретите - под грубою наружностию, под корою зачерствелости от трудной и скудной жизни - горячее сердце, под простою, мещанскою речью - теплоту души, то, верно, скажете: "Это Максим Максимыч"?.. И дай бог вам поболее встретить, на пути вашей жизни, _Максимов Максимычей_!..


И вот мы рассмотрели две части романа - "Бэлу" и "Максима Максимыча": каждая из них имеет свою особность и замкнутость, почему каждая и оставляет в душе читателя такое полное, целостное и глубокое впечатление. Героев той и другой повести мы видели в торжественнейших положениях их жизни и коротко их знаем. Первая - повесть; вторая - эскиз характера, и каждая равно полна и удовлетворительна, ибо в каждой поэт умел исчерпать все ее содержание и в типических чертах вывести вовне все внутреннее, крывшееся в ней как возможность. Что нам за нужда, что во второй нет романического содержания, что она представляет собою не жизнь, а отрывок из жизни человека? Но если в этом отрывке - весь человек, то чего же больше. Поэт хотел изобразить характер и превосходно успел в этом: его _Максим Максимыч_ может употребляться не как собственное, но как нарицательное имя, наравне с _Онегиными, Ленскими, Зарецкими, Иванами Ивановичами, Никифорами Ивановичами, Афанасиями Ивановичами, Чацкими, Фамусовыми_ и пр. Мы познакомились с ним еще в "Бэле" и больше уже не увидимся. Но в обеих этих повестях мы видели еще одно лицо, с которым, однако ж, незнакомы. Это таинственное лицо не есть герой этих повестей, но без него не было бы этих повестей: он герой романа, которого эти две повести только части. Теперь пора нам с ним познакомиться, и уже не через посредство других лиц, как прежде: все они его не понимают, как мы уже видели; равным образом, и не через поэта, который хоть и один виноват в нем, но умывает в нем руки, а через его же самого: мы готовимся читать его записки. Поэт написал от себя предисловие только к запискам Печорина. Это предисловие составляет род главы романа, как его существеннейшая часть, но, несмотря на то, мы возвратимся к нему после, когда будем говорить о характере Печорина, а теперь прямо приступим к "запискам".

Первое отделение их называется "Тамань" и, подобно первым двум, есть отдельная повесть. Хотя оно и представляет собою эпизод из жизни героя романа, но герой по-прежнему остается для нас лицом таинственным. Содержание этого эпизода следующее: Печорин в Тамани остановился в скверной хате, на берегу моря, в которой он нашел только слепого мальчика лет 14-ти и потом таинственную девушку. Случай открывает ему, что эти люди - контрабандисты. Он ухаживает за девушкою и в шутку грозит ей, что донесет на них. Вечером в тот же день она приходит к нему, как сирена, обольщает его предложением своей любви и назначает ему ночное свидание на морском берегу. Разумеется, он является, но как странность и какая-то таинственность во всех словах и поступках девушки давно уже возбудили в нем подозрение, то он и запасся пистолетом. Таинственная девушка пригласила его сесть в лодку - он было поколебался, но отступать было уже не время. Лодка помчалась, а девушка обвилась вокруг его шеи, и что-то тяжелое упало в воду… Он хвать за пистолет, но его уже не было… Тогда завязалась между ними страшная борьба: наконец мужчина победил; посредством осколка весла он добрался кое-как до берега и, при лунном свете, увидел таинственную ундину, которая, спасшись от смерти, отряхалась. Через несколько времени она удалилась с Янко, как видно, своим любовником и одним из главных действователей контрабанды: так как посторонний узнал их тайну, им опасно было оставаться более в этом месте. Слепой тоже пропал, украв у Печорина шкатулку, шашку с серебряной оправой и дагестанский кинжал.

Мы не решились делать выписок из этой повести, потому что она решительно не допускает их: это словно какое-то лирическое стихотворение, вся прелесть которого уничтожается одним выпущенным или измененным не рукою самого поэта стихом; она вся в форме; если выписывать, то должно бы ее выписать всю от слова до слова; пересказывание ее содержания даст о ней такое же понятие, как рассказ хотя бы и восторженный, о красоте женщины, которой вы сами не видели. Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания, все в ней таинственно, лица - какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца. Особенно очаровательна девушка, это какая-то дикая, сверкающая красота, обольстительная, как сирена, неуловимая, как ундина, страшная, как русалка, быстрая, как прелестная тень или волна, гибкая, как тростник. Ее нельзя любить, нельзя и ненавидеть, но ее можно только и любить и ненавидеть вместе. Как чудно хороша она, когда, на крыше своей кровли, с распущенными волосами, защитив глаза ладонью, пристально всматривается вдаль, и то смеется и рассуждает сама с собою, то запевает эту полную раздолья и отваги удалую песню:


Как по вольной волюшке,

По зелену морю,

Ходят все кораблики

Белопарусники.

Промеж тех корабликов

Моя лодочка,

Лодка неснащенная,

Двухвесельная.

Буря ль разыграется -

Старые кораблики

Приподымут крылышки,

По морю размечутся.

Стану морю кланяться

Я низехонько:

"Уж не тронь ты, злое море,


Мою лодочку:

Везет моя лодочка

Вещи драгоценные,

Правит ею в темну ночь

Буйная головушка".


Что касается до героя романа - он и тут является тем же таинственным лицом, как и в первых повестях. Вы видите человека с сильною волею, отважного, не бледнеющего никакой опасности, напрашивающегося на бури и тревоги, чтобы занять себя чем-нибудь и наполнить бездонную пустоту своего духа, хотя бы и деятельностию без всякой цели.

Наконец, вот и "Княжна Мери". Предисловие нами прочитано, теперь начинается для нас роман. Эта повесть разнообразнее и богаче всех других своим содержанием, но зато далеко уступает им в художественности формы. Характеры ее или очерки, или силуэты, и только разве один - портрет. Но что составляет ее недостаток, то же самое есть и ее достоинство, и наоборот. Подробное рассмотрение ее объяснит нашу мысль.

Начинаем с седьмой страницы. Печорин в Пятигорске, у Елисаветинского источника, сходится с своим знакомым - юнкером Грушницким. По художественному выполнению, это лицо стоит Максима Максимыча: подобно ему, это тип, представитель целого разряда людей, имя нарицательное. Грушницкий - _идеальный молодой человек_, который щеголяет своею идеальностию, как записные франты щеголяют модным платьем, а "львы" ослиною глупостию. Он носит солдатскую шинель из толстого сукна; у него георгиевский солдатский крестик. Ему очень хочется, чтобы его считали не юнкером, а разжалованным из офицеров; он находит это очень эффектным и интересным. Вообще, "производить эффект" - его страсть. Он говорит вычурными фразами. Словом, это один из тех людей, которые особенно пленяют чувствительных, романических и романтических провинциальных _барышень_, один из тех людей, которых, по прекрасному выражению автора записок, "не трогает _просто прекрасное_ и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания". - "В их душе, - прибавляет он, - часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии", Но вот самая лучшая и полная характеристика таких людей, сделанная автором же журнала: "Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами. - иногда тем и другим". Мы к этому очерку прибавим от себя только то, что они страх как любят сочинения Марлинского, и чуть зайдет речь о предметах сколько-нибудь не житейских, стараются говорить фразами из его повестей. Теперь вы вполне знакомы с Грушницким. Он очень недолюбливает Печорина за то, что тот его понял. Печорин тоже не любит Грушницкого и чувствует, что когда-нибудь они столкнутся, и одному из них несдобровать.

Они встретились как знакомые, и у них начался разговор. Грушницкий напал на общество, съехавшееся в этот год на воды. "Нынешний год, - говорил он, - из Москвы только одна княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком; моя солдатская шинель, как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, - тяжело, как милостыня". В это время прошли мимо их к колодцу две дамы, и Грушницкий сказал, что то княгиня Лиговская с дочерью Мери. Он с ними незнаком, потому что "этой гордой знати нет дела, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстою шинелью!" Звонкою фразою, громко сказанною по-французски, он обратил на себя внимание княжны. Печорин сказал ему: "Эта княжна Мери прехорошенькая. У нее такие бархатные глаза, - именно бархатные; я тебе советую присвоить это выражение, говоря о ее глазах; - нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза - без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего,.. А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу!" - "Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади", - сказал Грушницкий с негодованием. Они разошлись.

Возвращаясь мимо того места, Печорин, невидимый, был свидетелем следующей сцены. Грушницкий был ранен, или хотел казаться раненым, и потому хромал на одну ногу. Уронив стакан на песок, он напрасно усиливался поднять его. Легче птички подлетела к нему княжна и, подняв стакан, подала ему его с телодвижением, исполненным невыразимой прелести. Из этого выходит целый ряд смешных сцен, худо кончившихся для Грушницкого. Он идеальничает - Печорин над ним тешится. Он хочет ему показать, что в поступке княжны не видит для Грушницкого никакой причины к восторгу или даже просто к удовольствию. Печорин приписывает это своей страсти к противоречию, говоря, что присутствие энтузиаста обдает его крещенским холодом, а частые сношения с флегматиком могут сделать его страстным мечтателем. Напрасное обвинение! Такое чувство противоречия понятно во всяком человеке с глубокою душою. Детская, а тем более фальшивая идеальность оскорбляет чувство до того, что приятно уверить себя на ту минуту, что совсем не имеешь чувства. В самом деле, лучше быть совсем без чувства, нежели с таким чувством. Напротив, совершенное отсутствие жизни в человеке возбуждает в нас невольное желание увериться в собственных глазах, что мы не похожи на него, что в нас много жизни, и сообщает нам какую-то восторженность. Указываем на эту черту ложного самообвинения в характере Печорина, как на доказательство его противоречия с самим собою вследствие непонимания самого себя, причины которого мы объясним ниже.

Теперь выходит на сцену новое лицо - медик Вернер. В беллетрическом смысле это лицо превосходно, но в художественном довольно бледно. Мы больше видим, что хотел сделать из него поэт, нежели что он сделал из него в самом деле.

Жалеем, что пределы статьи не позволяют нам выписать разговора Печорина с Вернером: это образец грациозной шутливости и, вместе, полного мысли остроумия (стр. 28-37). Вернер сообщает ему сведения о приехавших на воды, а главное - о Литовских. "Что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?" - спросил Печорин. "Вы очень уверены, что это княгиня… а не княжна?" - "Совершенно убежден". - "Почему?" - "Потому что княжна спрашивала о Грушницком". - "У вас большой дар соображения", - отвечал Вернер. Затем он сообщил, что княжна почитает Грушницкого разжалованным в солдаты за дуэль. "Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении?" - "Разумеется". - "Завязка есть! - закричал Печорин в восторге, - об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтобы мне не было скучно". Далее, Вернер сообщил Печорину, что княгиня его знает, потому что встречала в Петербурге, где его история (какая - этого не объясняется в романе) наделала много шума. Говоря о ней, княгиня к светским сплетням приплетала свои, а дочка слушала со вниманием; - в ее воображении Печорин (по словам Вернера) сделался героем романа в новом вкусе. Вернер вызывается представить его княгине. Печорин отвечает, что героев не представляют и что они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную. В шутках его проглядывает намерение. Мы скоро узнаем о нем: оно началось от нечего делать, а кончилось… но об этом после. Вернер сказал о княжне, что она любит рассуждать о чувствах, о страстях и пр. Потом, на вопрос Печорина, не видел ли он кого-нибудь у них, он говорит, что видел женщину - блондинку, с чахоточным видом лица, с черною родинкою на правой щеке. Приметы эти, видимо, взволновали Печорина, и он должен был признаться, что некогда любил эту женщину. Затем он просит Вернера не говорить ей о нем, а если она спросит - отнестись о нем дурно. "Пожалуй!" - отвечал Вернер, пожав плечами, и ушел.

Оставшись наедине, Печорин думает о предстоящей встрече, которая беспокоит его. Ясно, что его равнодушие и ирония - больше светская привычка, нежели черта характера. "Нет в мире человека (говорит он), над которым бы прошедшее приобретало такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан! ничего не забываю - ничего!"

Вечером он вышел на бульвар. Сошедшись с двумя знакомыми, он начал им рассказывать что-то смешное; они так громко хохотали, что любопытство переманило на его сторону некоторых из окружавших княжну. Он, как выражается сам, продолжал увлекать публику до захождения солнца. Княжна несколько раз проходила мимо его с матерью, - и ее взгляд, стараясь выразить равнодушие, выражал одну досаду. С этого времени у них началась открытая война: в глаза и за глаза язвили они друг друга насмешками, злыми намеками. Верх всегда был на стороне Печорина, ибо он вел войну с должным присутствием духа, без всякой запальчивости. Его равнодушие бесило княжну и, назло ей самой, только делало его интереснее в ее глазах. Грушницкий следил за нею, как зверь, и лишь только Печорин предрек скорое знакомство его с Литовскими, как он в самом деле нашел случай заговорить с княгинею и сказать какой-то комплимент княжне. Вследствие этого он начал докучать Печорину, почему он не познакомится с этим домом, лучшим на водах? Печорин уверяет идеального шута, что княжна его любит: Грушницкий конфузится, говорит: "Какой вздор!" и самодовольно улыбается. "Друг мой, Печорин, - говорит он, - я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому что Мери очень мила!.." - "Да, она недурна! - сказал с важностию Печорин, - только берегись, Грушницкий!" - Тут он стал ему давать советы и делать предсказания с ученым видом знатока. Смысл их был тот, что княжна из тех женщин, которые любят, чтобы их забавляли; что если с Грушницким будет ей скучно две минуты сряду - он погиб; что, накокетничавшись с ним, она выйдет за какого-нибудь урода, из покорности к маменьке, а после и станет уверять себя, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть Грушницкого, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное… Грушницкий ударил по стулу кулаком и стал ходить взад и вперед по комнате. "Я внутренне хохотал (слова Печорина) и даже раза два улыбнулся, но он, к счастию, этого не заметил. Явно, что он влюблен, потому что еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы… Я стал его рассматривать, и что же?.. Мелкими буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом - число того дня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочу вынуждать у него признаний; я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои поверенные. - и тут-то я буду наслаждаться!"

На другой день, гуляя по виноградной аллее и думая о женщине с родинкой, он в гроте встретился с нею самою. Но здесь мы должны выпискою дать понятие о их отношениях.


- Вера! - вскрикнул я невольно.

Она вздрогнула и побледнела. "Я знала, что вы здесь", - сказала она. Я сел возле ее и взял ее за руку. Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами, - в них выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек.

- Мы давно не видались, - сказал я.

- Давно, и переменились оба во многом.

- Стало быть, уж ты меня не любишь?..

- Я замужем!.. - сказала она.

- Опять? Однако несколько лет тому назад эта причина также существовала, но между тем…

Она выдернула свою руку из моей, и щеки ее запылали.

- Может быть, ты любишь своего второго мужа?

Она не отвечала и отвернулась.

- Или он очень ревнив?

Молчание.

- Что ж? Он молод, хорош, особенно, верно, богат, и ты боишься… - Я взглянул на нее и испугался: ее лицо выражало глубокое отчаяние, на глазах сверкали слезы.

- Скажи мне, - наконец прошептала она, - тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор, как мы знаем друг друга, ты ничего мне не дал, кроме страданий… - Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на грудь мою.

"Может быть, - подумал я, - ты оттого-то именно меня и любила: гадости забываются, а печали никогда!.."

Я ее крепко обнял, и так мы остались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны, как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.


Вера никак не хотела, чтобы Печорин познакомился с ее мужем; но так как он дальний родственник Лиговской и как потому Вера часто бывает у ней, то она и взяла с него слово познакомиться с княгинею.

Так как "Записки" Печорина есть его автобиография, то и невозможно дать полного понятия о нем, не прибегая к выпискам, а выписок нельзя делать, не переписавши большей части повести. Посему мы принуждены пропускать множество подробностей самых характеристических и следить только за развитием действия.

Однажды, гуляя верхом, в черкесском платье, между Пятигорском и Железноводском, Печорин спустился в овраг, закрытый кустарником, чтобы напоить коня. Вдруг он видит - приближается кавалькада: впереди ехал Грушницкий с княжной Мери. Он был довольно смешон в своей серой солдатской шинели, сверх которой у него надета была шашка и пара пистолетов. Причина такого вооружения та (говорит Печорин), что дамы на водах еще верят нападению черкесов.


- И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? - говорила княжна.

- Что для меня Россия? - отвечал ее кавалер, - страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как здесь, - здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами…

- Напротив… - сказала княжна, покраснев. Лицо Грушницкого выражало удовольствие. Он продолжал: - Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один подобный тому…

В это время они поравнялись со мной; я ударил плетью по лошади и выехал из-за куста…

- Mon dieu, un circassien!.. {Боже мой, черкес!.. (франц.) - Ред.} - вскрикнула княжна в ужасе.

Чтоб ее совершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь:

- Ne craignez rien, madame, - je ne suis pas plus dangereux que votre cavalier. {Ничего не бойтесь, сударыня, я не опаснее вашего спутника (франц.). - Ред.}


Княжна смутилась от этого ответа. Вечером того же дня Печорин встретился с Грушницким на бульваре.


"Откуда?" - "От княгини Лиговской. - сказал он очень важно. - Как Мери поет!" - "Знаешь ли что? - сказал я ему, - я пари держу, что она не знает, что ты юнкер; она думает, что ты разжалованный…"

- Быть может! Какое мне дело!.. - сказал он рассеянно.

- Нет, я только так это говорю…

- А знаешь ли, что ты нынче ужасно ее рассердил? Она нашла, что это неслыханная дерзость; я насилу мог ее уверить, что ты не мог иметь намерения ее оскорбить; она говорит, что у тебя наглый взгляд, что ты, верно, о себе самого высокого мнения.

- Она не ошибается… А ты не хочешь ли за нее вступиться?

- Мне жаль, что я не имею еще этого права…

"Ого! - подумал я, - у него, видно, есть уже надежда…"

- Впрочем, для тебя же хуже, - продолжал Грушницкий, - теперь тебе трудно познакомиться с ними, а жаль! это один из самых приятных домов, какие я только знаю…

Я внутренне улыбнулся. "Самый приятный дом для меня теперь мой". - сказал я, зевая, и встал, чтобы идти.

- Однако признайся, ты раскаиваешься?..

- Какой вздор! если я захочу, то завтра же вечером буду у княгини…

- Посмотрим…

- Даже, чтоб тебе сделать удовольствие, стану волочиться за княжной…

- Да, если она захочет говорить с тобою…

- Я подожду только той минуты, когда твой разговор ей наскучит. Прощай!..

- А я пойду шататься, я ни за что теперь не засну… Послушай, пойдем лучше в ресторацию, там игра… Мне нужны нынче сильные ощущения.

- Желаю тебе проиграться. - Я пошел домой.


На бале, в ресторации, Печорин услышал, как одна толстая дама, толкнутая княжною, бранила ее за гордость и изъявляла желание, чтобы ее проучили, и как один услужливый драгунский капитан, кавалер толстой дамы, сказал ей, что "за этим дело не станет". Печорин попросил княжну на вальс. - и княжна едва могла подавить на устах своих улыбку торжества. Сделавши с нею несколько туров, он завел с нею разговор в тоне кающегося преступника. Хохот и шушуканье прервали этот разговор, - Печорин обернулся: в нескольких шагах от него стояла группа мужчин, и, среди их, драгунский капитан потирал от удовольствия руки. Вдруг выходит на середину пьяная фигура с усами и красной рожей, неверными шагами подходит к княжне и, заложив руки за спину, уставив на смущенную девушку мутно-серые глаза, говорит ей хриплым дискантом: "Пермете… ну, да что тут!.. просто ангажирую вас на мазурку…" Матери княжны не было вблизи; положение княжны было ужасно, она готова была упасть в обморок. Печорин подошел к пьяному господину и попросил его удалиться, говоря, что княжна дала уже ему слово танцевать с ним мазурку. Разумеется, следствием этой истории было формальное знакомство Печорина с Лиговскими. В продолжение мазурки Печорин говорил с княжною и нашел, что она очень мило шутила, что разговор ее был остер, без притязания на остроту, жив и свободен; ее замечания иногда глубоки. Запутанною фразою дал он ей заметить, что она давно ему нравится.


Она наклонила голову и слегка покраснела. "Вы странный человек!" - сказала она потом, подняв на меня свои бархатные глаза и принужденно засмеявшись.

- Я не хотел с вами познакомиться, - продолжал я, - потому что вас окружает слишком густая толпа поклонников, и я боялся в ней исчезнуть совершенно.

- Вы напрасно боялись! Все они прескучные…

- Все? Неужели все?

Она посмотрела на меня пристально, стараясь будто припомнить что-то, потом опять слегка покраснела и наконец произнесла решительно: "Все!"

- Даже мой друг Грушницкий?

- А он ваш друг? - сказала она, показывая некоторое сомнение. - Да.

- Он, конечно, не входит в разряд скучных…

- Но в разряд несчастных, - сказал я, смеясь.

- Конечно! А вам смешно? Я б желала, чтоб вы были на его месте…

- Что ж? Я был сам некогда юнкером, и, право, это самое лучшее время моей жизни!

- А разве он юнкер?.. - сказала она быстро, и потом прибавила: - а я думала…

- Что вы думали?..

- Ничего!.. Кто эта дама?


Этот разговор был программою той продолжительной интриги, в которой Печорин играл роль _соблазнителя от нечего делать_; княжна, как птичка, билась в сетях, расставленных искусною рукою, а Грушницкий по-прежнему продолжал свою шутовскую роль. Чем скучнее и несноснее становился он для княжны, тем смелее становились его надежды. Вера беспокоилась и страдала, замечая новые отношения Печорина к Мери; но при малейшем укоре или намеке должна была умолкать, покоряясь его обаятельной власти, которую он так тиранически употреблял над нею. Но что же Печорин? Неужели он полюбил княжну? - Нет. Стало быть, он хочет обольстить ее? - Нет. Может быть, жениться? - Нет. Вот что он сам говорит об этом:


Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я совсем не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я бы завлекся трудностию предприятия… Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтобы иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: "Мой друг, со мной было то же самое! и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю, и сплю преспокойно, и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!"


Потом он продолжает, - и тут особенно раскрывается его характер:


А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту, и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречаю на своем пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, -а первое мое удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха - не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радости, не имея на то никакого положительного права, не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость? Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие об удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтобы он не захотел приложить ее к действительности; идеи - создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.


Так вот причины, за которые бедная Мери так дорого должна поплатиться!.. Какой страшный человек этот Печорин! Потому что его беспокойный дух требует движения, деятельность ищет пищи, сердце жаждет интересов жизни, потому должна страдать бедная девушка! "Эгоист, злодей, изверг, безнравственный человек!" - хором закричат, может быть, строгие моралисты. Ваша правда, господа; но вы-то из чего хлопочете? За что сердитесь? Право, нам кажется, вы пришли не в свое место, сели за стол, за которым вам не поставлено прибора… Не подходите слишком близко к этому человеку, не нападайте на него с такою запальчивою храбростию: он на вас взглянет, улыбнется, и вы будете осуждены, и на смущенных лицах ваших все прочтут суд ваш. Вы предаете его анафеме не за пороки, - в вас их больше и в вас они чернее и позорнее, - но за ту смелую свободу, за ту желчную откровенность, с которою он говорит о них. Вы позволяете человеку делать все, что ему угодно, быть всем, чем он хочет, вы охотно прощаете ему и безумие, и низость, и разврат; но, как пошлину за право торговли, требуете от него _моральных сентенций_ о том, как должен человек думать и действовать, и как он в самом-то деле и не думает и не действует… И зато ваше инквизиторское аутодаф_е_ готово для всякого, кто имеет благородную привычку смотреть действительности прямо в глаза, не опуская своих глаз, называть вещи настоящими их именами и показывать другим себя не в бальном костюме, не в мундире, а в халате, в своей комнате, в уединенной беседе с самим собою, в домашнем расчете с своею совестью… И вы правы: покажитесь перед людьми хоть раз в своем позорном неглиже, в своих засаленных ночных колпаках, в своих оборванных халатах, люди с отвращением отвернутся от вас, и общество извергнет вас из себя. Но этому человеку нечего бояться: в нем есть тайное сознание, что он не то, чем самому себе кажется и что он есть только в настоящую минуту. Да, в этом человеке есть сила духа и могущество воли, которых в вас нет; в самых пороках его проблескивает что-то великое, как молния в черных тучах, и он прекрасен, полон поэзии даже и в те минуты, когда человеческое чувство восстает на него… Ему другое назначение, другой путь, чем вам. Его страсти - бури, очищающие сферу духа; его заблуждения, как ни страшны они, острые болезни в молодом теле, укрепляющие его на долгую и здоровую жизнь. Это лихорадки и горячки, а не подагра, не ревматизм и геморрой, которыми вы, бедные, так бесплодно страдаете… Пусть он клевещет на вечные законы разума, поставляя высшее счастие в насыщенной гордости; пусть он клевещет на человеческую природу, видя в ней один эгоизм; пусть клевещет на самого себя, принимая моменты своего духа за его полное развитие и смешивая юность с возмужалостию, - пусть!.. Настанет торжественная минута, и противоречие разрешится, борьба кончится, и разрозненные звуки души сольются в один гармонический аккорд!.. Даже и теперь он проговаривается и противоречит себе, уничтожая одною страницею все предыдущие: так глубока его натура, так врожденна ему разумность, так силен у него инстинкт истины! Послушайте, что говорит он тотчас после того места, которое, вероятно, так возмущает моралистов:


Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает ими целую жизнь любоваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря. _Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов_: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка. _Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие божие_.


Но пока (прибавим мы от себя), пока человек не дошел до этого высшего состояния самопознания, - если ему назначено дойти до него, - он должен страдать от других и заставлять страдать других, восставать и падать, падать и восставать, от заблуждения переходить к заблуждению и от истины к истине. Все эти отступления суть необходимые маневры в сфере сознания: чтобы дойти до места, часто надо дать большой крюк, совершить длинный обход, ворочаться с дороги назад. Царство истины есть обетованная земля, и путь к ней - аравийская пустыня. Но, скажете вы, за что же другие должны гибнуть от таких страстей и ошибок? А разве мы сами не гибнем иногда как от собственных, так и от чужих? Кто вышел из горнила испытаний чист и светел, как золото, натура того - благородный металл; кто сгорел или не очистился, натура того - дерево или железо. И если многие благородные натуры погибают жертвами случайности, разрешение на этот вопрос дает религия. Для нас ясно и положительно одно: без бурь нет плодородия, и природа изнывает; без страстей и противоречий нет жизни, нет поэзии. Лишь бы только в этих страстях и противоречиях была разумность и человечность, и их результаты вели бы человека к его цели, - а суд принадлежит не нам: для каждого человека суд в его делах и их следствиях! Мы должны требовать от искусства, чтобы оно показывало нам действительность, как она есть, ибо, какова бы она ни была, эта действительность, она больше скажет нам, больше научит нас, чем все выдумки и поучения моралистов…

Но - скажут, может быть, резонеры - зачем рисовать картины возмутительных страстей, вместо того чтобы пленять воображение изображением кротких чувствований природы и любви и трогать сердце и поучать ум? - Старая песня, господа, так же старая, как и "Выйду ль я на реченьку, посмотрю на быструю"!.. {5} Литература восьмнадцатого века была по преимуществу _моральною и рассуждающею_, в ней не было других повестей, как contes moraux и contes philosophiques {повестей нравоучительных и повестей философских (франц.). - Ред.}; однако же эти нравственные и философские книги никого не исправили, и век все-таки был по преимуществу _безнравственным_ и _развратным_. И это противоречие очень понятно. Законы нравственности в натуре человека, в его чувстве, и потому они не противоречат его делам; а кто чувствует и поступает сообразно с своим чувством, тот мало говорит. Разум не сочиняет, не выдумывает законов нравственности, но только _сознает_ их, принимая их от чувства как _данные_, как _факты_. И потому _чувство_ и _разум_ суть не противоречащие, не враждебные друг другу, но родственные, или, лучше сказать, тождественные элементы духа человеческого. Но когда человеку или отказано природою в нравственном чувстве, или оно испорчено дурным воспитанием, беспорядочною жизнию, - тогда его _рассудок_ изобретает свои законы нравственности. Говорим: _рассудок_, а не _разум_, ибо разум есть сознавшее себя чувство, которое дает ему в себе предмет и содержание для мышления; а рассудок, лишенный действительного содержания, по, необходимости прибегает к произвольным построениям. Вот происхождение морали, и вот причина противоречия между словами и поступками записных моралистов. Для них действительность ничего не значит: они не обращают никакого внимания на то, что есть, и не предчувствуют его необходимости; они хлопочут только о том, что и как должно быть. Это ложное философское начало породило и ложное искусство, еще задолго до XVIII века, искусство, которое изображало какую-то небывалую действительность, создавало каких-то небывалых людей. В самом деле, неужели место действия корнелевских и расиновских трагедий - земля, а не воздух, их действующие лица, - а не марьонетки? Принадлежат ли эти _цари, герои, наперсники_ и _вестники_ какому-нибудь веку, какой-нибудь стране? Говорил ли кто-нибудь от создания мира языком, похожим на их язык?.. Восьмнадцатый век довел это рассудочное искусство до последних пределов нелепости: он только о том и хлопотал, чтобы искусство шло навыворот действительности, и сделал из нее _мечту_, которая и в некоторых добрых старичках нашего времени еще находит своих манчских витязей. Тогда думали быть поэтами, воспевая _Хлой, Филлид, Дорис_ в фижмах и мушках и _Меналков, Даметов, Титиров, Миконов, Миртилисов и Мелибеев_ в шитых кафтанах; восхваляли мирную жизнь под соломенною кровлею, у светлого ручейка, _Ладона_, с милою подругою, невинною пастушкою, в то время как сами жили в раззолоченных палатах, гуляли в стриженых аллеях, вместо одной пастушки имели по тысяче _овечек_ и для доставления себе _оных_ благ готовы были на _всяческая_…

Наш век гнушается этим лицемерством. Он громко говорит о своих грехах, но не гордится ими; обнажает свои кровавые раны, а не прячет их под нищенскими лохмотьями притворства. Он понял, что сознание своей греховности есть первый шаг к спасению. Он знает, что действительное страдание лучше мнимой радости. Для него польза и нравственность только в одной истине, а истина - в сущем, то есть в том, что есть. Потому и искусство нашего века есть воспроизведение разумной действительности. Задача нашего искусства - не представить события в повести, романе или драме сообразно с _предположенною заранее целию_, но развить их сообразно с _законами разумной необходимости_. И в таком случае, каково бы ни было содержание, поэтического произведения, - его впечатление на душу читателя будет благодатно, и, следовательно, нравственная цель достигнется сама собою. Нам скажут, что безнравственно представлять ненаказанным и торжествующим порок: мы против этого и не спорим. Но и в действительности порок торжествует только _внешним_ образом: он в самом себе носит свое наказание и гордою улыбкою только подавляет внутреннее терзание. Так точно и новейшее искусство: оно показывает, что суд человека - в делах его; оно, как необходимость, допускает в себя диссонансы, производимые в гармонии нравственного духа, но для того, чтобы показать, как из диссонанса снова возникает гармония. - через то ли, что раззвучная струна снова настроивается или разрывается вследствие ее своевольного разлада. Это мировой закон жизни, а следовательно, и искусства. Вот другое дело, если поэт захочет в своем произведении доказать, что результаты добра и зла одинаковы для людей, - оно будет безнравственно, но тогда уже оно и не будет произведением искусства. - и как крайности сходятся, то оно, вместе с моральными произведениями, составит один общий разряд непоэтических произведений, писанных с определенною целию. Далее мы из самого разбираемого нами сочинения докажем, что оно не принадлежит ни к тем, ни к другим и в основании своем глубоко нравственно. Но пора нам обратиться к нему.


Пришел Грушницкий и бросился мне на шею - он произведен в офицеры. Мы выпили шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним. "Я вас не поздравляю". - сказал он Грушницкому. - "Отчего?" - "Оттого что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, что армейский пехотный мундир, сшитый здесь на водах, не придает вам ничего интересного… Видите ли, вы до сих пор были исключением, а теперь подойдете под общее правило".

- Толкуйте, толкуйте, доктор! Вы мне не помешаете радоваться. Он не знает, - прибавил Грушницкий мне на ухо, - сколько надежд придали мне эти эполеты… О, эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные звездочки… Нет! я теперь совершенно счастлив.


На отлогости Машука, в версте от Пятигорска, есть провал. В один день там назначено было гулянье и род бала под открытым небом. Печорин спросил Грушницкого, идет ли он к провалу, и тот отвечал, что ни за что в свете не явится перед княжною прежде, нежели будет готов его мундир, и просил его не предуведомлять ее о его производстве.


- Скажи мне, однако, как твои дела с нею?

Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать, - и было совестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине.

- Как ты думаешь, любит ли она тебя?..

- Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. Как можно так скоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет…

- Хорошо! И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тоже молчать о своей страсти?..

- Эх, братец! на все есть манера; многое не говорится, а отгадывается…

- Это правда… Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему женщину не обязывает, тогда как слова… Берегись, Грушницкий, она тебя надувает…

- Она?.. - отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись: - мне жаль тебя, Печорин!


Многочисленное общество отправилось вечером к провалу. Взбираясь на гору, Печорин подал руку княжне, и она не покидала ее в продолжение всей прогулки. Разговор их начался злословием. Желчь Печорина взволновалась - и, начавши шутя, он кончил искреннею злостью. Сперва это забавляло княжну, а потом испугало. Она сказала ему, что лучше желала бы попасться под нож убийцы, чем ему на язычок. Он на минуту задумался, а потом, приняв на себя глубоко тронутый вид, начал жаловаться на свою участь, которая, по его словам, так жалка с самого его детства:


Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали - и они родились. Я был скромен - меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли, - я стал злопамятен; я был угрюм - другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их - меня ставили ниже: я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир - меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду - мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние. - не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета. - но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушною улыбкой; я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет, особенно когда вспомню, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.


От души ли говорил это Печорин или притворялся? - Трудно решить определительно: кажется, что тут было и то и другое. Люди, которые вечно находятся в борьбе с внешним миром и с самим собою, всегда недовольны, всегда огорчены и желчны. Огорчение есть постоянная форма их бытия, и что бы ни попалось им на глаза, все служит им содержанием для этой формы. Мало того, что они хорошо помнят свои истинные страдания, - они еще неистощимы и в выдумывании небывалых. Вздумайте их утешать - они рассердятся; покажите им причины их горестей в настоящем их свете - они оскорбятся. Помогите им бранить самих себя, взведите на них небывалые обиды жизни, отыщите небывалые недостатки и пороки в их характере - вы польстите им и выиграете их расположение. Если вы попадете на человека недостаточно глубокого и сильного, - будьте осторожны: вы можете или оскорбить его самолюбие так, что возбудите к себе его ненависть, или убить в нем всякую уверенность в себя и возродить отчаяние. - и тогда вам предстоит горькая и мучительно скучная роль утешителя и поверенного одних и тех же жалоб. Если же это человек глубокий и сильный. - не бойтесь слишком далеко зайти в нападках на него и на жизнь: у него есть лазеечка из этой западни: "Я дурен, но ведь и все таковы". А вы знаете, что, по пословице, при людях и смерть не страшна, - и как бы вы ни представлялись себе дурны, но если и лучший из людей не лучше вас, - ваше самолюбие спасено. И вот почему такие люди так неистощимы в самообвинении: оно обращается им в привычку. Обманывая других, они прежде всего обманывают себя. Истинная или ложная причина их жалоб, - им все равно и желчная горесть их равно искренна и непритворна. Мало того: начиная лгать с сознанием или начиная шутить, - они продолжают и оканчивают искренно. Они сами не знают, когда лгут и когда говорят правду, когда слова их - вопль души или когда они - фразы. Это делается у них вместе и болезнию души, и привычкою, и безумством, и кокетничаньем. Во всей выходке Печорина вы замечаете, что у него страждет самолюбие. Отчего родилось у него отчаяние? - Видите ли: он узнал хорошо свет и пружины общества, стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых он так неутомимо добивался. Какое мелкое самолюбие! - восклицаете вы. Но не торопитесь вашим приговором: он клевещет на себя; поверьте мне, он и даром бы не взял того счастия, которому завидовал у этих других и которого добивался. Но княжне от этого было не легче: она все приняла за наличную монету. Печорин не ошибся, сказав, что в нем два человека: в то время как один так горько жаловался _ни на что_, другой наблюдал и за ним и за княжною, и вот что заметил за последнею:


В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали, слезы; рука ее, опираясь на мою, дрожала, щеки пылали; ей было жаль меня! - Сострадание, чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала, - а это великий признак!..


Бедная Мери! Как систематически, с какою рассчитанною точностию ведет ее злой дух по пути погибели! Подошедши к провалу, все дамы оставили своих кавалеров, но она не оставляла руки Печорина; остроты тамошних денди не смешили ее; крутизна обрыва, у которого она стояла, не пугала ее, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза. На возвратном пути она была рассеянна, грустна. "Любили ли вы?" - спросил ее Печорин; она пристально на него посмотрела, покачала головой и снова задумалась… Казалось, что-то хотелось сказать, но она не знала, с чего начать; грудь ее волновалась. "Не правда ли, я была очень любезна сегодня? " - сказала она, при расставаньи, с принужденною улыбкою. Печорин, вместо ее, ответил самому себе: "Она недовольна собой, она себя обвиняет в холодности… о, это первое, главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю наизусть - вот что скучно!" - Бедная Мери!..

Между тем Вера мучилась ревностию и мучила ею Печорина. Она взяла с него слово уехать в Кисловодск и нанять себе квартиру возле того дома, верх которого она займет с мужем, а низ - княгиня Лиговская, которая сбирается туда еще через неделю. Вечер того же дня Печорин провел у Литовских и веселился, замечая успехи чувства в княжне. Вера все это видела и страдала. Чтобы утешить ее, он рассказал вслух историю своей любви с нею, разумеется, прикрыв все вымышленными именами. "Я. - говорит он. - так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я в таком выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна была простить мне мое кокетство с княжною".

На другой день - бал в ресторации. За полчаса до бала к Печорину явился Грушницкий в полном сиянии армейского мундира. - "Ты, говорят, эти дни ужасно волочился за моею княжною?" - сказал он довольно небрежно и не глядя на Печорина. "Где нам, дуракам, чай пить!" - отвечал тот. Затем Грушницкий попросил у него духов, несмотря на замечания Печорина, что от него и так несет розовою помадою; налил полстклянки за галстук, в носовой платок и на рукава и заключил опасением, что ему придется начинать с княжною мазурку, тогда как он не знает почти ни одной фигуры. На вопрос Печорина: "А ты звал ее на мазурку?" - он отвечал, что нет, и поспешил дожидаться ее у подъезда. Разумеется, на балу бедный Грушницкий разыграл, благодаря Печорину, очень смешную роль. Княжна очень рассеянно его слушала и отвечала насмешками на его трагикомические выходки. "Нет, - говорил он, - лучше бы мне век остаться в этой презренной солдатской шинели, которой, может быть, я был обязан вашим вниманием…" - "В самом деле, вам шинель гораздо более к лицу". - отвечала княжна и, заметив подошедшего к ним Печорина, обратилась к нему с вопросом о его мнении об этом предмете. "Я с вами не согласен, - отвечал Печорин, - в мундире он еще моложавее". Этот злой намек на лета мальчика, который хотел бы, чтобы на его лице читали следы сильных страстей, взбесил Грушницкого: он топнул ногою и отошел. Все остальное время он преследовал княжну: танцевал или с нею, или vis-a-vis {визави, то есть лицом к лицу (франц.). - Ред.}, вздыхал и надоедал ей мольбами и упреками. После третьей кадрили она уж его ненавидела.


- Я этого не ожидал от тебя, - сказал он, подойдя ко мне и взяв меня за руку.

- Чего?

- Ты с ней танцуешь мазурку? - спросил он торжественным голосом. - Она мне призналась…

- Ну так что ж? А разве это секрет?

- Разумеется… Я должен был этого ожидать от девчонки… от кокетки… Уж я отомщу!

- Пеняй на свою шинель или на свои эполеты, а зачем же обвинять ее? Чем она виновата, что ты ей больше не нравишься?..

- Зачем же подавать надежды?

- Зачем же ты надеялся?


Печорин достиг своей цели: Грушницкий отошел от него с чем-то вроде угрозы. Это его радовало и забавило, но что же за радость бесить доброго, пустого малого и для этого играть обдуманную роль, действовать по обдуманному плану? Что это: следствие праздности ума или мелкости души? Вот что думал об этом он сам, сбираясь на бал:


Я шел медленно; мне было грустно… Неужели, - думал я, - мое единственное назначение - разрушать чужие надежды? С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто, не мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние! Я был необходимое лицо пятого акта; невольно я разыгрывал роль палача или предателя. Какую цель имела на это судьба?.. Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских трагедий и семейных романов или в сотрудники поставщику повестей, например, для "Библиотеки для чтения"?.. Почему знать?.. Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целый век остаются титулярными советниками?..


Мы нарочно выписали это место, как одну из самых характеристических черт двойственности Печорина. В самом деле, в нем два человека: первый действует, второй смотрит на действия первого и рассуждает о них, или, лучше сказать, осуждает их, потому что они действительно достойны осуждения. Причины этого раздвоения, этой ссоры с самим собою, очень глубоки, и в них же заключается противоречие между глубокостию натуры и жалкостию действий одного и того же человека. Ниже мы коснемся этих причин, а пока заметим только, что Печорин, ошибочно действуя, еще ошибочнее судит себя. Он смотрит на себя, как на человека, вполне развившегося и определившегося: удивительно ли, что и его взгляд на человека вообще мрачен, желчен и ложен?.. Он как будто не знает, что есть эпоха в жизни человека, когда ему досадно, зачем дурак глуп, подлец - низок, зачем толпа пошла, зачем на сотню пустых людей едва встретишь одного порядочного человека… Он как будто не знает, что есть такие пылкие и сильные души, которые, в эту эпоху семейной жизни, находят неизъяснимое наслаждение в сознании своего превосходства, мстят посредственности за ее ничтожность, вмешиваются в ее расчеты и дела, чтобы мешать ей, разрушая их… Но еще более, он как будто бы не знает, что для них приходит другая эпоха жизни - результат первой, когда они или равнодушно на все смотрят, не сочувствуя добру, не оскорбляясь злом, или уверяются, что в жизни и зло необходимо, как и добро, что в армии общества человеческого рядовых всегда должно быть больше, чем офицеров, что глупость должна быть глупа, потому что она глупость, а подлость подла, потому что она подлость, и они оставляют их идти своею дорогою, если не видят от них зла или не видят возможности помешать ему, и повторяют про себя, то с радостною, то с грустною улыбкою: "И все то благо, все добро!.." Увы, как дорого достается уразумение самых простых истин!.. Печорин еще не знает этого, и именно потому, что думает, что все знает.

Позабавившись над Грушницким, он позабавился и над княжною, хотя и совсем другим образом.


Я два раза пожал ее руку… во второй раз она ее выдернула, не говора ни слова.

- Я дурно буду спать эту ночь, - сказала она мне, когда мазурка кончилась.

- Этому виноват Грушницкий.

- О нет! - И лицо ее стало так задумчиво, так грустно, что я дал себе слово в этот вечер непременно поцеловать ее руку.

Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькую ручку к губам своим. Было темно, и никто не мог этого видеть.

Я возвратился в залу очень доволен собою.


С этого времени история круто поворотилась и из комической начала переходить в трагическую. Доселе Печорин сеял - теперь настает время пожинать ему плоды посеянного. Мы думаем, что в этом и должна заключаться истинная нравственность поэтического произведения, а не в пошлых сентенциях.

Грушницкий наконец понял, что он одурачен, но вместо того, чтобы в самом себе увидеть причину своего позора, он увидел ее в Печорине. К нему пристал драгунский капитан и все другие, которых оскорбляло превосходство Печорина. - и против Печорина начала составляться враждебная партия; но он не испугался, а обрадовался этому, увидев новую пищу для своей праздной деятельности… "Очень рад; я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда на страже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерение, притворяться обманутым и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов - вот что я называю жизнию!" - "Ошибочное название!" - восклицаете вы, - и мы согласны с вами; но сила всегда остается силою и всегда будет полна поэзии, всегда будет восхищать и удивлять вас, хотя бы она действовала и деревянным мечом, вместо булатного… Есть люди, в руках которых и простая палка опаснее, чем у иных шпага: Печорин из таких людей…

На другой день Вера уехала с мужем в Кисловодск. Печорин винит ее самое в причине ее жалоб на него: она отказывает ему в свидании наедине. "Авось, - говорит он, - ревность сделает то, чего не могли мои просьбы". Вечером он заходил к Лиговским и не видал княжны - она больна. Возвратясь домой, он заметил, что ему чего-то недостает. "_Я не видал ее! Она больна_! Уж не влюбился ли я в самом деле?.. Какой вздор!.." - Видите ли: как увлекательна эта игра в увлечение, как легко, увлекая других, увлечься и самому!.. Как ни старается Печорин выставить себя холодным обольстителем без всякой цели, но от нечего делать, однако для нас его холодность очень подозрительная. Конечно, это еще не любовь, но ведь трудно разбирать и различать свои ощущения: собственное сердце всякого есть самый извилистый, самый темный лабиринт…

На другой день он застал ее одну. Она была бледна и задумчива. "Вы на меня сердитесь?" Она заплакала и закрыла лицо руками. "Что с вами?" - "Вы меня не уважаете!.." - отвечала она. Он ей сказал что-то вроде извинения и тщеславной загадки насчет своего характера - и вышел; он, уходя, слышал, как она плакала. Бедная девушка! стрела так глубоко вошла в ее сердце, что дело не может кончиться хорошо… В тот же день Печорин узнал от Вернера, что ходят слухи, будто он женится на княжне…

Наконец, действие переносится в Кисловодск. Однажды многочисленная кавалькада отправилась смотреть Кольцо - скалу, образующую ворота, верстах в трех от Кисловодска. Когда, на возвратном пути, переезжали через Подкумок, у княжны закружилась голова, оттого что она смотрела в воду. - "Мне дурно!" - проговорила она слабым голосом. Печорин обвил рукою ее гибкий стан, щека ее почти касалась его щеки, от нее веяло пламенем… "Что вы со мною делаете? Боже мой!.." - говорила она; но он не обращал внимания на ее слова - и губы его коснулись ее щеки… Выехав на берег, все пустились рысью, княжна приостановила свою лошадь, и они опять поехали позади всех. После долгого молчания, умышленного со стороны Печорина, она наконец сказала голосом, в котором были слезы:


- Или вы меня презираете, или очень любите! Может быть, вы хотите посмеяться надо мною, возмутить мою душу и потом оставить… Это было бы так подло, так низко, что одно предположение… О нет! не правда ли. - прибавила она Голосом нежной доверенности. - не правда ли, во мне нет ничего такого, что бы исключало уважение? Ваш дерзкий поступок… я должна, я должна вам его простить, потому что позволила… Отвечайте, говорите же; я хочу слышать ваш голос!..

В последних словах было такое женское нетерпение, что я невольно улыбнулся; к счастию, начинало смеркаться… Я ничего не отвечал.

- Вы молчите? - продолжала она. - вы, может быть, хотите, чтобы я первая сказала вам, что я вас люблю?

Я молчал.

- Хотите ли этого! - продолжала она, быстро обратясь ко мне… В решительности ее взора и голоса было что-то страшное…

- Зачем? - отвечал я, пожав плечами.

Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух по узкой, опасной дороге; это произошло так скоро, что я едва мог ее догнать, и то, когда уж она присоединилась к остальному обществу. До самого дома она говорила и смеялась поминутно; в ее движениях было что-то лихорадочное; на меня не взглянула ни разу. Все заметили эту необыкновенную веселость. И княгиня внутренне радовалась, глядя на свою дочку; а у дочки просто нервический припадок: она проведет ночь без сна и будет плакать. _Эта мысль мне доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаю Вампира!.. а еще слыву добрым малым и добиваюсь этого названия_.


Что такое вся эта сцена? Мы понимаем ее только как свидетельство, до какой степени ожесточения и безнравственности может довести человека вечное противоречие с самим собою, вечно неудовлетворяемая жажда истинной жизни, истинного блаженства; но последней черты ее мы решительно не понимаем… Она кажется нам преувеличением, умышленною клеветою на самого себя, чертою изысканною и натянутою; словом, нам кажется, что здесь Печорин впал в Грушницкого, хотя и более страшного, чем смешного… И, если мы не ошибаемся в своем заключении, это очень понятно: состояние противоречия с самим собою необходимо условливает большую или меньшую изысканность и натянутость в положениях…

Возвращаясь домой слободкою, Печорин услышал из одного дома нестройный говор и шумные крики. Он слез с коня и стал подслушивать. Говорили о нем. Драгунский капитан кричал, что его надо проучить, что эти петербургские слетки зазнаются, пока их не ударишь по носу; что Печорин думает, что он только один и жил в свете, оттого, - что носит всегда чистые перчатки и вычищенные сапоги, и что он должен быть трус. Грушницкий подтвердил достоверность последнего предположения, выдумав какое-то происшествие, в котором будто бы Печорин сыграл перед ним не слишком выгодную для своей чести роль. Почтенная компания поджигает Грушницкого - имя княжны упоминается. Впрочем, драгунский капитан хочет только позабавиться над Печориным, заставив его обнаружить свою трусость. Он предлагает Грушницкому вызвать его на дуэль, а себе предоставляет поставить их в шести шагах и в пистолеты не положить пуль.


Я с трепетом ждал ответа Грушницкого; холодная злость овладела мною при мысли, что если б не случай, то я мог бы сделаться посмешищем этих дураков. _Если б Грушницкий не согласился, я бросился б ему на шею_. Но после некоторого молчания, он встал с своего места, протянул руку капитану и сказал очень важно: "Хорошо, я согласен".


Поутру Печорин встретил княжну у колодца. Это свидание было страшною развязкою пустой и ничтожной драмы, - которая предшествовала другой драме, не менее пустой и ничтожной в сущности, но еще с более страшною развязкою.


- Вы больны? - сказала она, пристально посмотрев на меня.

- Я не спал ночь.

- И я также… я вас обвиняла… может быть, напрасно? Но объяснитесь, я могу вам простить все…

- Все ли?

- Все… только говорите правду… только скорее. Видите ли, я много думала, стараясь объяснить, оправдать ваше поведение: может быть, вы боитесь препятствий со стороны моих родных… это ничего: когда они узнают… (ее голос задрожал) я их упрошу. Или ваше собственное положение… но знайте, что я всем могу пожертвовать для того, которого люблю… О, отвечайте скорее, сжальтесь: вы меня не презираете, не правда ли?

Она схватила меня за руку.

Княгиня шла впереди нас с мужем Веры и ничего не видала; но нас могли видеть гуляющие больные, самые любопытные сплетники из всех любопытных, и я быстро освободил свою руку от ее страстного пожатия.

- Я вам скажу всю истину, - отвечал я княжне, - не буду оправдываться, ни объяснять своих поступков: _я вас не люблю_.

Ее губы слегка побледнели.

- Оставьте меня, - сказала она едва внятно.

Я пожал плечами, повернулся и ушел.


На этот раз Печорин снисходительнее к нам: он приподнял таинственное покрывало, которым облек свое сатанинское величие, и очень просто, хотя и прекрасною прозою, объяснил причину этой сцены, как бы желая оправдаться в ней. Он говорит, что как бы страстно ни любил он женщину, но как скоро она даст ему почувствовать, что он должен на ней жениться, - прости, любовь!.. Этот страх лишиться постылой и ни для чего не нужной ему свободы он приписывает предсказанию старушки, которая, когда еще он был ребенком, гадала про него его матери и предрекла ему _смерть от злой жены_… Нет, это все не то!.. Печорин не любил княжны: он оскорбил бы самого себя, если бы назвал любовью легонькое чувство, возбужденное его собственным кокетством и самолюбием. Потом: брак есть действительность любви. Любить истинно может только вполне созревшая душа, и, в таком случае, любовь видит в браке свою высочайшую награду и при блеске венца не блекнет, а пышнее распускает свой ароматный цвет, как при лучах солнца… Всякое чувство действительно в отношении к самому себе, как выражение моментального состояния духа: и первая любовь едва проснувшейся для жизни души отрока имеет свою поэзию и свою истину; но, будучи действительна по своей сущности, она совершенно призрачна по своей форме и в сравнении с любовию возмужавшего человека есть то же, что первое бессвязное лепетание младенца в сравнении с разумною речью мужа. Это больше потребность любви, чем самая любовь, и потому она обращается на первый предмет, способный поразить юную фантазию истинным или мнимым сходством с ее идеалом, и так же скоро погасает, как и вспыхивает. Такая любовь может много раз повториться в жизни человека; она или ненавидит брак и отвращается его, как идеи, профанирующей ее идеальность, или представляет его высочайшим блаженством и стремится к нему только до тех пор, пока он не предстанет к ней с своим строго испытующим, недоверчиво суровым взором: тогда бедная любовь потупляет перед ним свои глаза, как ребенок, застигнутый в шалости строгим гувернером… Да, брак есть гибель такой любви, и вот почему так много бывает _несчастных браков по любви_… Только действительное чувство не боится своего осуществления, не трепещет своей поверки; только действительность смело смотрит в глаза действительности, не потупляя своих глаз… И неужели Печорин, этот, человек, столь глубокий и могучий, мог почесть свое чувство к княжне действительным и удивиться, что ее намек о браке так же легко уничтожил его чувство, как вид лозы уничтожает резвость ребенка?.. Нет! из всего этого опять-таки видно только одно, что Печорин еще рано почел себя допившим до дна чашу жизни, тогда как он еще и не сдул порядочно ее шипящей пены… Повторяем: он еще не знает самого себя и если не должно ему всегда верить, когда он оправдывает себя, то еще менее должно ему верить, когда он обвиняет себя или приписывает себе разные нечеловеческие свойства и пороки. Но винить ли его за это? - Вините, если в глазах ваших юноша виноват тем, что он молод, а старец тем, что он стар! Есть люди, в которых потребность жизни так сильна, что составляет их мучение до тех пор, пока не удовлетворится, - и есть люди, которые долго живут и умирают неудовлетворенные, ибо действительны только потребности, а удовлетворение всегда зависит от случая, который также может сбыться, как и может не сбыться. И вот, когда такие люди бросаются всюду, ища удовлетворения, и не находят его, - их отчаяние порождает клеветы на вечные законы разумной действительности; но они правы перед самими собою в этих клеветах, хотя и неправы перед действительностию. Можно ли винить их за несчастие? Можно ли винить их и за то, что они с такою жадностию бросаются на все, что волнует душу призраками блаженства? Не все же родятся с этим апатическим благоразумием, источник которого - гнилая и мертвая натура…

В Кисловодск приехал фокусник. Разумеется, на водах нельзя презирать никаким родом развлечения, - и на первое представление все бросились. Сама княгиня Лиговская, несмотря на то, что дочь ее была больна, взяла билет. Печорин получил от Веры записку, которою она назначала ему свидание в 9 часов вечера, извещая его, что муж ее уехал в Пятигорск до утра следующего дня, а людям, как своим, так и Лиговских, она раздала билеты. Повертевшись на представлении и заметив в задних рядах лакеев и горничных Веры и княгини, Печорин отправился на свидание. На дворе было темно. Вдруг Печорину показалось, что кто-то идет за ним. Из предосторожности, он обошел вокруг дома, будто гуляя. Проходя мимо окон княжны, он снова услышал за собою шаги. - и человек, завернутый в шинель, пробежал мимо его. Печорин бросился на темную лестницу - дверь отворилась, и маленькая ручка схватила его руку…

Около двух часов пополуночи Печорин спустился из окна, с верхнего балкона на нижний, посредством двух связанных шалей. У княжны горел огонь, и что-то толкнуло Печорина к окну. Благодаря не совсем задернутому занавесу вот что увидел он:


Мери сидела на своей постели, скрестив на коленях руки; ее густые волосы были собраны под ночным чепчиком, обшитым кружевами; большой пунцовый платок покрывал ее белые плечики, и маленькая ножка пряталась в пестрых персидских туфлях. Она сидела неподвижно, опустив голову на грудь; перед нею на столике была раскрыта книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти, казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко…


Как много говорят эти немногие и простые строки! Какую длинную и мучительную повесть оскорбленного женского достоинства, оскорбленной женской любви, затаенных страданий и холодно-жгучего отчаяния рассказывают они!.. Бедная Мери!..

В эту минуту кто-то шевельнулся за кустом; Печорин спрыгнул с балкона на землю, и невидимая рука схватила его за плечо. "А-га! - сказал грубый голос, - попался!.. Будешь у меня к княжнам ходить ночью!.." - "Держи его крепче!" - закричал другой голос, - и Печорин узнал Грушницкого и драгунского капитана. Сильным ударом по голове сшиб он последнего и бросился в кусты. "Воры! караул!" - кричали преследователи; раздался ружейный выстрел, и дымящийся пыж упал почти к ногам Печорина. Через минуту он был уже у себя дома и лежал, раздетый, в своей постели. Едва человек его успел запереть на замок дверь, как драгунский капитан и Грушницкий начали стучаться, крича: "Печорин! вы спите? здесь вы?" - "Сплю", - отвечал он им сердито. "Вставайте! - воры… черкесы…" - "У меня насморк, боюсь простудиться".

Они ушли. Между тем сделалась тревога. Из крепости прискакал казак. Все зашевелилось, начали искать черкесов, и на другой день все были убеждены в ночном нападении черкесов.

На другой день утром Печорин встретился у колодца с мужем Веры, с которым и пошел в ресторацию завтракать. Добрый старик рассказывал ему о страхах жены своей в прошлую ночь. "Надобно ж, чтоб это случилось именно тогда, как я в отсутствии!" - говорил он. Они уселись завтракать у двери, ведущей в угловую комнату, где находилось человек десять молодежи, в числе которой был и Грушницкий. Итак, судьба снова доставила Печорину случай подслушать Грушницкого. Этот последний за тайну открывал обществу, что причиною ночной тревоги были не черкесы, а один человек, имя которого он должен утаить и который был у княжны. "Какова княжна? - заключил он. - а? Ну, уж признаюсь, московские барышни! После этого чему же можно верить? Мы хотели его схватить; только он вырвался и, как заяц, бросился в кусты; тут я по нем выстрелил". Заметив, что ему никто не верил, он стал уверять честным словом в справедливости рассказанного им и наконец даже изъявил готовность назвать виновника истории.


- Скажи, скажи, кто ж он! - раздалось со всех сторон.

- Печорин, - отвечал Грушницкий.

В эту минуту он поднял глаза - я стоял в дверях против него; он ужасно покраснел. Я подошел к нему и сказал медленно и внятно:

- Мне очень жаль, что я вошел после того, как вы уже дали честное слово в подтверждение самой отвратительной клеветы. Мое присутствие избавило бы вас от лишней подлости.

Грушницкий вскочил с своего места и хотел разгорячиться.


Печорин, разумеется, стал требовать от него, чтобы он отказался от своих слов. Грушницкий стоял перед ним, потупив глаза, в сильном волнении; но борьба совести с самолюбием была непродолжительна, тем более что драгунский капитан толкнул его локтем: не подымая глаз на Печорина, снова подтвердил он ему истину своего обвинения. Печорин отвел капитана и переговорил с ним. На крыльце ресторации муж Веры схватил его за руку с чувством, похожим на восторг, называл его благороднейшим человеком, а Грушницкого подлецом, и изъявлял свою радость, что у него нет дочерей… Бедный муж!..

Оттуда Печорин пошел к Вернеру, рассказал ему все и попросил в свои секунданты. Через час Вернер пришел к нему, уже переговоривши с драгунским капитаном. "Против вас точно есть заговор", - сказал он ему. Пока Вернер снимал в передней калоши, он был свидетелем жаркого спора капитана с Грушницким, из которого понял, что Грушницкий не соглашался дурачить Печорина, но требовал, как обиженный, решительной дуэли. Переговоры Вернера с капитаном порешились на том, чтобы местом дуэли было глухое ущелье верстах в пяти от Кисловодска и чтобы стреляться на другой день, в четыре часа утра, в шести шагах, а убитого - на счет черкесов. Затем Вернер сообщил свое подозрение, что капитан намерен положить пулю только в пистолет Грушницкого, и спросил Печорина, должно ли им показать, что они догадались, на что последний решительно не согласился, говоря, что он и без того расстроит их планы.

Вечером к Печорину приходил лакей с приглашением от княгини, но он сказался больным. Всю ночь он не спал, в голове его пробегали мысли за мыслями. От угроз Грушницкому, которого он почитал верною жертвою своею, он перешел к мысли о непостоянстве счастия, которое доселе неизменно служило ему. "Что ж, - думал он, - умереть так умереть! потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. Я - как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова… Прощайте!.."

Затем он обращается на всю жизнь свою, и ему невольно приходит в голову вопрос о цели его жизни. "Зачем я жил? Для какой цели я родился? А верно она существовала, и верно было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений - лучший цвет жизни!.."

Поучительна немая беседа с самим собою человека, который завтра готовится быть или убитым, или убийцею… Мысль невольно обращается на себя, и сквозь мглу предрассуждений и умышленных софизмов блестит луч ужасной истины… Но решение принято, шаг сделан, и возврата нет: само общество, которое смотрит на кровавые сделки, как на безнравственность, само общество, противореча себе, запрещает этот возврат своим насмешливо-презрительным взглядом, своим недвижно остановившимся на жертве перстом… Кровавая развязка дела доставляет ему средства читать себе для других нравоучения, произнести ближнему приговор и надавать ему поздних советов; отступление лишает его занимательного анекдота, прекрасного случая к развлечению на чужой счет. Что ж тут делать? Разумеется, идти вперед, а чтобы вникание в себя и в сущность дела не лишило смелости, закрыть глаза на истину и обеими руками ухватиться за первый представившийся софизм, которого ложность самому очевидна… Печорин так и сделал; он решил, что не стоит труда жить, и он прав перед собою, или по крайней мере не виноват перед теми строгими судьями чужих поступков, которые сами не участвуют в жизни, но на живущих смотрят, как зрители на актеров, то аплодируя, то шикая…

Несмотря на тайное беспокойство, мучившее Печорина, он не только имел силы заставить себя взяться за роман Вальтера Скотта "Шотландские пуритане", но еще и увлечься волшебным вымыслом.

Когда рассвело, он посмотрелся в зеркало: тусклая бледность покрывала лицо его, хранившее следы мучительной бессонницы; но глаза, хотя окруженные коричневою тенью, блистали гордо и неумолимо. "Я, - говорит он, - остался доволен собою". Купанье в нарзане сделало его совершенно свежим и бодрым.

Возвратясь с купанья, он нашел у себя Вернера. Они сели на лошадей и поехали. Тут следует мимоходом краткое, полное поэзии описание прекрасного кавказского утра.

"Я помню, - говорит Печорин, - в этот раз больше, чем когда-нибудь прежде, я любил природу; как любопытно я всматривался в каждую росинку, трепещущую на широком листе виноградном и отражавшую мильоны радужных лучей! как жадно взор мой старался проникнуть в дымную даль! там путь все становился уже, утесы синее и страшнее, и наконец они, казалось, сходились непроницаемою стеною". Они ехали молча.


- Написали ли вы свое завещание? - вдруг спросил Вернер.

- Нет.

- А если будете убиты?

- Наследники отыщутся сами.

- Неужели у вас нет друзей, которым бы вы хотели послать последнее прости?..

Я покачал головой.

- Неужели нет женщины, которой вы хотели бы оставить что-нибудь на память?..

- Хотите ли, доктор, - отвечал я ему, - чтоб я раскрыл вам мою душу?.. Видите ли: я выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос. Думая о близкой и возможной смерти, я думаю об одном себе; иные не делают и этого. Друзья, которые завтра меня забудут или, хуже, взведут на мой счет бог знает какие небылицы; женщины, которые, обнимая другого, будут смеяться надо мною, чтоб не возбудить в нем ревности к усопшему. - бог с ними! Из_ жизненной бури я вынес только несколько дней и ни одного чувства. Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством,, но без участия, Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, может быть, чрез час простится с вами и миром навеки, а второй… второй?..


Это признание обнаруживает всего Печорина. В нем нет фраз, и каждое слово искренно. Бессознательно, но верно выговорил Печорин всего себя. Этот человек не пылкий юноша, который гоняется за впечатлениями и всего себя отдает первому из них, пока оно не изгладится и душа не запросит нового. Нет, он вполне пережил юношеский возраст, этот период романического взгляда на жизнь: он уже не мечтает умереть за свою возлюбленную, произнося ее имя и завещая другу локон волос, не принимает слова за дело, порыв чувства, хотя бы самого возвышенного и благородного, за действительное состояние души человека. Он много перечувствовал, много любил и по опыту знает, как непродолжительны все чувства, все привязанности; он много думал о жизни и по опыту знает, как ненадежны все заключения и выводы для тех, кто прямо и смело смотрит на истину, не тешит и не обманывает себя убеждениями, которым уже сам не верит… Дух его созрел для новых чувств и новых дум, сердце требует новой привязанности: действительность - вот сущность и характер всего этого нового. Он готов для него; но судьба еще не дает ему новых опытов, и, презирая старые, он все-таки по ним же судит о жизни. Отсюда это безверие в действительность чувства и мысли, это охлаждение к жизни, в которой ему видится то оптический обман, то бессмысленное мелькание китайских теней. - Это переходное состояние духа, в котором для человека все старое разрушено, а нового еще нет, и в котором человек есть только возможность чего-то действительного в будущем и совершенный призрак в настоящем. Тут-то возникает в нем то, что на простом языке называется и "хандрою", и "ипохондриею", и "мнительностию", и "сомнением", и другими словами, далеко не выражающими сущности явления, и что на языке философском называется рефлексиею. Мы не будем объяснять ни этимологического, ни философского значения этого слова, а скажем коротко, что в состоянии рефлексии человек распадается на два человека, из которых один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем. Тут нет полноты ни в каком чувстве, ни в какой мысли, ни в каком действии: как только зародится в человеке чувство, намерение, действие, тотчас какой-то скрытый в нем самом враг уже подсматривает зародыш, анализирует его, исследует, верна ли, истинна ли эта мысль, действительно ли чувство, законно ли намерение, и какая их цель, и к чему они ведут, - и благоуханный цвет чувства блекнет, не распустившись, мысль дробится в бесконечность, как солнечный луч в граненом хрустале; рука, подъятая для действия, как внезапно окаменелая, останавливается на взмахе и не ударяет…


Так робкими всегда творит нас совесть;

Так яркий в нас решимости румянец

Под тению тускнеет размышленья,

И замыслов отважные порывы,

От сей препоны уклоняя бег свой,

Имен деяний не стяжают… -


говорит Шекспиров Гамлет {6}, этот поэтический апотеоз рефлексии. Ужасное состояние! Даже в объятиях любви, среди блаженнейшего упоения и полноты жизни, восстает этот враждебный внутренний голос, чтобы заставить человека думать и


…в такое время,

Когда не думает никто {7},


вырвав из его рук очаровательный образ, заменить его отвратительным скелетом…

Но это состояние сколько ужасно, столько же и необходимо. Это один из величайших моментов духа. Полнота жизни - в чувстве, но чувство не есть еще последняя ступень духа, дальше которой он не может развиваться. При одном чувстве, человек есть раб собственных ощущений, как животное есть раб собственного инстинкта. Достоинство бессмертного духа человеческого заключается в его разумности, а последний, высший акт разумности есть - мысль. В мысли - независимость и свобода человека от собственных страстей и темных ощущений. Когда человек поднимает в гневе руку на врага своего - он следует чувству, его одушевляющему; но только разумная мысль о своем человеческом достоинстве и о своем человеческом братстве со врагом может удержать порыв гнева и обезоружить поднятую для убийства руку. Но переход из непосредственности в разумное сознание необходимо совершается через рефлексию, более или менее болезненную, смотря по свойству индивидуума. Если человек чувствует хоть сколько-нибудь свое родство с человечеством и хоть сколько-нибудь сознает себя духом в духе, - он не может быть чужд рефлексии. Исключения остаются только или за натурами чисто практическими, или за людьми мелкими и ничтожными, которые чужды интересов духа и которых жизнь - апатическая дремота. И наш век есть по преимуществу век рефлексии, почему от нее не освобождены ни те мирные и счастливые натуры, которые с глубокостию соединяют тихость и невозмущаемое спокойствие, ни самые практические натуры, если они не лишены глубокости. Отсюда значение целой германской литературы: в основании почти каждого из ее произведений лежит нравственный, религиозный или философский вопрос. "Фауст" Гете есть поэтический апотеоз рефлексии нашего века. Естественно, что такое состояние человечества нашло свой отзыв и у нас; но оно отразилось в нашей жизни особенным образом, вследствие неопределенности, в которую поставлено наше общество насильственным выходом из своей непосредственности, через великую реформу Петра. Дивно художественная "Сцена Фауста" Пушкина представляет собою высокий образ рефлексии, как болезни многих индивидуумов нашего общества. Ее характер - апатическое охлаждение к благам жизни, вследствие невозможности предаваться им со всею полнотою. Отсюда: томительная бездейственность в действиях, отвращение ко всякому делу, отсутствие всяких интересов в душе, неопределенность желаний и стремлений, безотчетная тоска, болезненная мечтательность при избытке внутренней жизни. Это противоречие превосходно выражено автором разбираемого нами романа в его чудно поэтической "Думе" {"Отечественные записки", 1839, Ќ 1.}, исполненной благородного негодования, могучей жизни и поразительной верности идей. Чтобы убедиться в этом, достаточно припомнить из нее следующие четыре стиха, в которых сказано больше, чем в двенадцати томах иного "господина сочинителя":


И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови!..


Печорин есть один из тех, к кому особенно должно относиться это энергическое воззвание благородного поэта, которого это самое и заставило назвать героя романа героем нашего времени. Отсюда происходит и недостаток определенности, недостаток художественной рельефности в изображении этого лица, но отсюда же выходит и его высочайший поэтический интерес для всех, кто принадлежит к _нашему времени_ не по одному году и числу месяца, в которые родился, - и то сильное неотразимо грустное впечатление, которое он на них производит… Но мы еще возвратимся к этому предмету, когда кончим изложение содержания романа.

Подробности свидания противников на месте роковой разделки переданы автором с ужасающею истиною и поэзиею. Чтобы расстроить бесчестные намерения своих врагов, возбудив трусость в Грушницком, Печорин предложил ему стреляться на узенькой площадке отвесной скалы, сажень в тридцать вышины, и с острыми камнями внизу. "Каждый из нас (говорит он Грушницкому) станет на самом краю площадки; таким образом даже легкая рана будет смертельна: это должно быть согласно с вашим желанием, потому что вы сами назначали шесть шагов. Тот, кто будет ранен, полетит непременно вниз и разобьется вдребезги; пулю доктор вынет. И тогда можно будет очень, очень легко объяснить эту скоропостижную смерть неудачным прыжком. Мы бросим жребий, кому первому стрелять. Объясняю вам в заключение, что иначе я не буду драться…" Грушницкий был поставлен в затруднение - лицо его ежеминутно менялось. Теперь ему нельзя было отделаться легкою раною, нанесенною противнику или полученною им самим. С другой стороны, ему пришлось бы или выстрелить на воздух, или сделаться убийцею, или отказаться от своего подлого замысла. Капитан отвечал на вызов Печорина: "пожалуй!", и Грушницкий принужден был кивнуть головою в знак согласия. Однако он отвел капитана в сторону и стал говорить с ним с большим жаром. Печорин видел, как дрожали его посинелые губы, и слышал, как капитан, отвернувшись от него с презрением, отвечал ему довольно громко: "Ты дурак! ничего не понимаешь!"

Взошли на площадку, изображавшую почти треугольник. Условились, чтобы тот, которому первому достанется встретить выстрел, стал на углу площадки, спиною к пропасти; если же он не будет убит, противники должны были поменяться местами. Бросили жребий - Грушницкому досталось стрелять первому. Когда стали на места, Печорин сказал Грушницкому, что если он промахнется, то не должен надеяться промаха с его стороны. Грушницкий покраснел: мысль убить человека безоружного, казалось, боролась в нем со стыдом признаться в подлом умысле. Доктор снова стал советовать Печорину обнаружить их умысел, и сам было хотел это сделать. "Ни за что на свете, доктор!.. - отвечал Печорин, удерживая его за руку, - вы все испортите, вы мне дали слово не мешать… Какое вам дело? Может быть, я хочу быть убитым…" - "О! это другое!.. Только на меня на том свете не жалуйтесь…" - отвечал Вернер, посмотрев на него с удивлением.

Капитан зарядил пистолеты и подал один Грушницкому, шепнув ему что-то, а другой Печорину. Печорин выдался вперед, опершись рукою о колено, чтобы, в случае легкой раны, не полететь в бездну; Грушницкий, с бледным лицом, дрожащими коленями, стал наводить пистолет, метя в лоб; но тут совершилось то, что необходимо должно было совершиться, вследствие слабости характера Грушницкого, не способного ни к положительному добру, ни к положительному злу: пистолет опустился, и бледный как смерть, обратившись к своему секунданту, Грушницкий сказал глухим голосом: "Не могу!" - "Трус!" - отвечал капитан, - выстрел раздался - пуля легко оцарапала колено Печорина, который невольно сделал несколько шагов вперед, чтобы поскорее отделиться от края. - Какая верная черта человеческой натуры, в которой ни порывы самолюбия, ни жизненная сила воли не могут заглушить инстинкта самосохранения!..

Теперь настала очередь Печорина. Капитан сыграл сцену прощания с Грушницким, едва удерживаясь от смеха. Можно себе представить, какие чувства волновали Печорина при виде соперника, который теперь с спокойною дерзостию смотрел на него и, кажется, удерживал улыбку, а за минуту хотел убить его, как собаку… Как бы для очистки своей совести, он предложил ему попросить у него прощения, но, услышав гордый отказ, произнес следующие слова с расстановкою, громко и внятно, как произносят смертный приговор: "Доктор, эти господа, вероятно второпях, забыли положить пулю в мой пистолет: прошу вас зарядить его снова, - и хорошенько!" Капитан старался казаться обиженным и утверждал, что это неправда; но Печорин заставил его замолчать, сказав, что если это так, то он и с ним будет стреляться на тех же условиях. Грушницкий подал решительный голос в пользу переряжения пистолета. "Дурак же ты, братец, - сказал капитан, плюнув и топнув ногою, - пошлый дурак!.. Уж положился на меня, так слушайся во всем… Поделом же тебе! околевай себе, как муха!.." Печорин снова предложил Грушницкому признаться в своей клевете, обещаясь этим и кончить дело и даже напомнив ему о их прежней дружбе. Здесь предстоял автору прекрасный случай изобразить трогательную сцену примирения врагов и обращения на путь истины заблудшего человека и тем премного утешить моралистов и любителей пряничных эффектов; но глубоко художнический инстинкт истины, бессознательно открывающий поэту самые сокровенные таинства человеческой природы, заставил его написать сцену совсем в другом роде, сцену, которая поражает своею ужасною, беспощадною истинностию и своею потрясающею эффектностию, при высочайшей простоте и естественности… Лицо Грушницкого вспыхнуло, глаза засверкали. "Стреляйте! - отвечал он. - я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места…"

Да, это гениальная черта, смелый и мощный взмах художнической кисти!.. Не забудьте, что у Грушницкого нет только характера, но что натура его не чужда была некоторых добрых сторон: он не способен был ни к действительному добру, ни к действительному злу; но торжественное, трагическое положение, в котором самолюбие его играло бы напропалую, необходимо должно было возбудить в нем мгновенный и смелый порыв страсти. Самолюбие уверило его в небывалой любви к княжне и в любви княжны к нему; самолюбие заставило его видеть в Печорине своего соперника и врага; самолюбие решило его на заговор против чести Печорина; самолюбие не допустило его послушаться голоса своей совести и увлечься своим добрым началом, чтобы признаться в заговоре; самолюбие заставило его выстрелить в безоружного человека; то же, самое самолюбие и сосредоточило всю силу его души в такую решительную минуту и заставило предпочесть верную смерть верному спасению через признание. Этот человек - апотеоз мелочного самолюбия и слабости характера: отсюда все его поступки. - и, несмотря на кажущуюся силу его последнего поступка, он вышел прямо из слабости его характера. Самолюбие - великий рычаг в душе человека; оно родит чудеса! Бывают на свете люди, которые, не бледнея, как перед чашкою чая, стоят перед дулом своего противника и которые прячутся под фуры во время сражения…

Спускаясь по тропинке вниз, Печорин заметил между расселинами скал окровавленный труп Грушницкого - и невольно закрыл глаза. Возвращаясь в Кисловодск, он опустил поводья и дал волю коню. Солнце уже садилось, когда измученный, на измученной лошади приехал он домой. Там застал он две записки - одну от доктора, другую от Веры.

Доктор уведомлял его, что тело уже перевезено, но что благодаря их мерам, заранее взятым, подозрений нет никаких, и что он может спать спокойно… если может…

Долго не решался он открыть вторую записку; тяжелое предчувствие мучило его - и оно не обмануло его.

Письмо Веры начинается прощанием навсегда. Муж рассказал ей о ссоре Печорина с Грушницким. - и это так поразило и взволновало ее, что она не помнила, что отвечала ему, и только догадывалась, что то было признание в своей тайной любви, потому что муж оскорбил ее ужасным словом и, вышед из комнаты, велел закладывать карету. Мысль о вечной разлуке увлекла ее к объяснению своих отношений к Печорину, - и вот примечательнейшее место письма:


Мы расстаемся навеки; однако ж ты можешь быть уверен, что я никогда не буду любить другого: моя душа истощила на тебя все свои сокровища, свои слезы и надежды. Любившая раз тебя не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтобы ты был лучше их, о нет! но в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно; ничей взор не обещает столько блаженства; никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами, и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном.


Письмо заключается изъявлением сомнительной уверенности, что он не любит Мери и не женится на ней. "Послушай, ты должен мне принести эту жертву: я для тебя потеряла все на свете…"

Велев оседлать измученного коня, как безумный, помчался Печорин в Пятигорск. При возможности потерять Веру, она стала для него дороже всего на свете - жизни, чести, счастия! Натиск судьбы взволновал могучую натуру, изнемогавшую в спокойствии и мире, и возбудил ее дремавшее чувство… Здесь невольно приходят на ум эти стихи Пушкина:


О люди! все похожи вы

На прародительницу Эву:

Что вам дано, то не влечет;

Вас беспрестанно змий зовет

К себе, к таинственному древу:

Запретный плод вам подавай,

А без того вам рай не в рай {8}.


Стремглав скача и погоняя беспощадно, он стал замечать, что конь его тяжело дышит и спотыкается. Оставалось пять верст до Ессентуков, казачьей станицы, где бы мог он пересесть на другую лошадь. Еще бы только десять минут, но конь рухнулся и издох… Печорин хотел идти пешком, но, изнуренный тревогами дня и бессонницею, он упал на мокрую траву и, как ребенок, заплакал. Напряженная гордость, холодная твердость - плод сухого отчаяния, софизмы светской философии - все исчезло и умолкло; уже не стало человека, волнуемого страстями, потрясаемого борьбою внутренних противоречий, - перед вами бедное, бессильное дитя, слезами омывающее грехи свои, чуждое, на эту минуту, ложного стыда и не жалующееся ни на судьбу, ни на людей, ни на самого себя…


И долго лежал я неподвижно, и плакал горько, не стараясь удержать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие исчезли, как дым; душа обессилела, рассудок замолк; и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.


Когда ночная роса и горный ветер освежили его горящую голову, он рассудил, что горький прощальный поцелуй не много бы прибавил к его воспоминаниям, а разлука после него была бы тяжелее, - и возвратился в Кисловодск в пять часов утра, бросился в постель и проспал мертвым сном до вечера.

Тут пришел к нему Вернер и известил его, что княжна Лиговская больна расслаблением нерв; что начальство догадывается об истинных причинах смерти Грушницкого и что ему должно взять свои меры. В самом деле, на другой день утром он получил приказание от высшего начальства отправиться в крепость N, где судьба и свела его с Максимом Максимычем.

Перед отъездом он зашел к княгине Лиговской проститься. Она встретила его, как человека, наверное явившегося к ней, как к матери, с предложением насчет руки дочери. Тут следует превосходная комическая сцена, где княгиня, намекая Печорину, что ей известны его отношения к Мери, дает ему знать, что не будет противиться их соединению, и охотно прощает ему странность его поведения в отношении к ее дочери. Несколько раз прерывала она свой большой монолог пыхтением и вздохами, а наконец заплакала. Печорин попросил у нее позволения наедине переговорить с ее дочерью, на что княгиня принуждена была согласиться.


Прошло пять минут; сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны, голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к милой Мери, старания мои были напрасны.

Вот дверь отворилась, и вошла она. Боже! как переменилась с тех пор, как я не видал ее, - а давно ли?

Дойдя до середины комнаты, она пошатнулась; я вскочил, подал ей руку и довел ее до кресел.

Я стоял против нее. Мы долго молчали; ее большие глаза, наполненные неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на надежду; ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные на коленях, были так хилы и прозрачны, что мне стало жаль ее.

- Княжна, - сказал я, - вы знаете, что я над вами смеялся!.. Вы должны презирать меня.

На ее щеках показался болезненный румянец.

Я продолжал: - Следственно, вы меня любить не можете.

Она отвернулась, облокотилась на стол, закрыла глаза рукою, и мне показалось, что в них блеснули слезы.

- Боже мой! - произнесла она едва внятно.

Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее.

- Итак, вы сами видите, - сказал я сколько мог твердым голосом и с принужденной усмешкой, - вы сами видите, что я не могу на вас жениться. Если бы вы даже этого теперь хотели, то скоро бы раскаялись; мой разговор с вашей матушкой принудил меня объясниться с вами так откровенно и так грубо; я надеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить. Вы видите, я играю в ваших глазах самую жалкую и гадкую роль и даже в этом признаюсь; вот все, что я могу для вас сделать. Какое бы вы дурное мнение обо мне ни имели, я ему покоряюсь… Видите ли, я перед вами низок… Не правда ли, если даже вы меня и любили, то с этой минуты презираете?

Она обернулась ко мне бледная, как мрамор, только глаза ее чудно сверкали.

- Я вас ненавижу… - сказала она.

Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел.


Нужно ли что-нибудь говорить об этой сцене, где бедная Мери является в таком бесконечно поэтическом апотеозе страдания от обманутого чувства и оскорбленного самолюбия и достоинства женщины и где каждое ее движение, каждый звук ее голоса запечатлены такою неотразимою прелестию и истиною, а положение так трогательно и возбуждает такое сильное и горестное участие?.. Нет, кому эта сцена не скажет всего, тому наши слова ничего не пояснят…

Через час скакал он на тройке курьерских из Кисловодска и на дороге увидел своего коня: седло было снято и, вместо его, два ворона сидели у него на спине… Он вздохнул и отвернулся…


И теперь, здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее, спрашиваю себя, отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, я бы не ужился с этою долею! Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа слилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там, на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…


Такою лирическою выходкою, полною бесконечной поэзии и обнаруживающею всю глубину и мощь этого человека, замыкается журнал Печорина. Теперь это таинственное лицо, так сильно волновавшее наше любопытство и в истории Бэлы, и при свидании с Максимом Максимычем, и в рассказе о собственном приключении в Тамани, - теперь оно все перед нами, во весь рост свой. Чрез него самого познакомились мы со всеми событиями его жизни, и теперь уже сам он ничего нового не в состоянии сказать нам о самом себе. Но между тем, прочтя "Княжну Мери", мы все еще не расстались с ним, и еще раз встречаемся с ним, как с рассказчиком необыкновенного случая, которого он был свидетелем. Мы не будем ни подробно излагать содержания этого рассказа, ни делать из него выписок. В обществе офицеров зашел спор о восточном фатализме, и молодой офицер Вулич предложил пари против предопределения, схватил со стены первый попавшийся ему из множества висевших на стене пистолетов, насыпал на полку пороха, приставил пистолет ко лбу, спустил курок - осечка!.. Захотели узнать, точно ли пистолет был заряжен, выстрелили в фуражку, - когда дым рассеялся, все увидели, что фуражка была прострелена. Еще до выстрела Печорину в лице и голосе Вулича показалось что-то такое странное и таинственное, что он невольно убедился в близкой смерти этого человека и предрек ему смерть. В самом деле, выходя из общества, Вулич был убит на улице станицы пьяным казаком… Да здравствует фатализм!.. Все, что мы пересказали в нескольких строках, составляет в романе порядочный отрывок с превосходно изложенными подробностями, увлекательный по рассказу. Особенно хорошо обрисован характер героя - так и видите его перед собою, тем более что он очень похож на Печорина. Сам Печорин является тут действующим лицом, и едва ли еще не более на первом плане, чем сам герой рассказа. Свойство его участия в ходе повести, равно как и его отчаянная, фаталическая смелость при взятии взбесившегося казака, если не прибавляют ничего нового к данным о его характере, то все-таки добавляют уже известное нам и тем самым усугубляют единство мрачного и терзающего душу впечатления целого романа, который есть биография одного лица. - Это усиление впечатления особенно заключается в основной идее рассказа, которая есть - фатализм, вера в предопределение, одно из самых мрачных заблуждений человеческого рассудка, которое лишает человека нравственной свободы, из слепого случая делая необходимость. Предрассудок - явно выходящий из положения Печорина, который не знает, чему верить, на чем опереться, и с особенным увлечением хватается за самые мрачные убеждения, лишь бы только давали они поэзию его отчаянию и оправдывали его в собственных глазах.

Что же за человек этот Печорин? - Здесь мы должны обратиться к "Предисловию", написанному автором романа к журналу Печорина.


Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою громом упреков, советов, насмешек и сожалений.


Несмотря на всю софистическую ложность этой горькой выходки. - самая ее желчность свидетельствует уже, что в ней есть своя истинная сторона. В самом деле, и дружба, подобно любви, есть роза с роскошным цветом, упоительным ароматом, но и с колючими шипами. Каждая индивидуальность как бы по природе своей враждебна другой и силится пересоздать ее по-своему, и в самом деле, когда сходятся две субъективности, они, так сказать, чрез взаимное трение друг о друга сглаживаются и изменяются, заимствуя одна от другой то, чего им недостает. Отсюда это взаимное цензорство в дружбе, эта страсть разражаться над головою друга градом упреков, насмешек и сожалений. Самолюбие тут играет свою роль, но если дружба основана не на детской привязанности или какой-нибудь внешней связи. - истинная привязанность, внутреннее человеческое чувство всегда играет тут свою роль. Автор видит в дружбе одни шипы - и его ошибка не в ложности, а в односторонности взгляда. Он, видимо, находится в том состоянии духа, когда в нашем разумении всякая мысль распадается на свои же собственные моменты, до тех пор, пока дух наш не созреет для великого процесса разумного примирения противоположностей в одном и том же предмете. Вообще, хотя автор и выдает себя за человека, совершенно чуждого Печорину, но он сильно симпатизирует с ним, и в их взгляде на вещи - удивительное сходство. Следующее место из "Предисловия" еще более подтверждает нашу мысль:


Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина. Мой ответ - заглавие этой книги. - "Да это злая ирония!.." - скажут они. - Не знаю.


Итак - "Герой нашего времени" - вот основная мысль романа. В самом деле, после этого весь роман может почесться злою ирониею, потому что большая часть читателей наверное воскликнет: "Хорош же герой!" - А чем же он дурен? - смеем вас спросить.


Зачем же так неблагосклонно

Вы отзываетесь о нем?

За то ль, что мы неугомонно

Хлопочем, судим обо всем,

Что пылких дум неосторожность,

Себялюбивую ничтожность

Иль оскорбляет, иль смешит,

Что ум, любя простор, теснит,

Что слишком часто разговоры

Принять мы рады за дела,

Что глупость ветрена и зла,

Что важным людям важны вздоры

И что посредственность одна

Нам по плечу и не странна? {9}


Вы говорите против него, что в нем нет веры. Прекрасно! Но ведь это то же самое, что обвинять нищего за то, что у него нет золота: он бы и рад иметь его, да не дается оно ему. И притом, разве Печорин рад своему безверию? Разве он гордится им? Разве он не страдал от него? Разве он не готов ценою жизни и счастия купить эту веру, для которой еще не настал час его?.. Вы говорите, что он эгоист? - Но разве он не презирает и не ненавидит себя за это? Разве сердце его не жаждет любви чистой и бескорыстной?.. Нет, это не эгоизм: эгоизм не страдает, не обвиняет себя, но доволен собою, рад себе. Эгоизм не знает мучения: страдание есть удел одной любви. Душа Печорина не каменистая почва, но засохшая от зноя пламенной жизни земля, пусть взрыхлит ее страдание и оросит благодатный дождь, - и она произрастит из себя пышные, роскошные цветы небесной любви… Этому человеку стало больно и грустно, что его все не любят, - и кто же эти "все"? - пустые, ничтожные люди, которые не могут простить ему его превосходства над ними. А его готовность задушить в себе ложный стыд, голос светской чести и оскорбленного самолюбия, когда он за признание в клевете готов был простить Грушницкому, человеку, сейчас только выстрелившему в него пулею и бесстыдно ожидавшему от него холостого выстрела? А его слезы и рыдания в пустынной степи, у тела издохшего коня? - Нет, все это не эгоизм! Но его - скажете вы - холодная расчетливость, систематическая рассчитанность, с которою он обольщает бедную девушку, не любя ее, и только для того, чтобы посмеяться над нею и чем-нибудь занять свою праздность? - Так, но мы и не думаем оправдывать его в таких поступках, ни выставлять его образцом и высоким идеалом чистейшей нравственности: мы только хотим сказать, что в человеке должно видеть человека и что идеалы нравственности существуют в одних классических трагедиях и морально-сентиментальных романах прошлого века. Судя о человеке, должно брать в рассмотрение обстоятельства его развития и сферу жизни, в которую он поставлен судьбою. В идеях Печорина много ложного, в ощущениях его есть искажение; но все это выкупается его богатою натурою. Его во многих отношениях дурное настоящее - обещает прекрасное будущее. Вы восхищаетесь быстрым движением парохода, видите в нем великое торжество духа над природою? - и хотите потом отрицать в нем всякое достоинство, когда он сокрушает, как зерно жернов, неосторожных, попавших под его колеса: не значит ли это противоречить самим себе? Опасность от парохода есть результат его чрезмерной быстроты; следовательно, порок его выходит из его достоинства. Бывают люди, которые отвратительны при всей безукоризненности своего поведения, потому что она в них есть следствие безжизненности и слабости духа. Порок возмутителен и в великих людях; но, наказанный, он приводит в умиление вашу душу. Это наказание только тогда есть торжество нравственного духа, когда оно является не извне, но есть результат самого порока, отрицание собственной личности индивидуума в оправдание вечных законов оскорбленной нравственности. Автор разбираемого нами романа, описывая наружность Печорина, когда он с ним встретился на большой дороге, вот что говорит о его глазах: "Они не смеялись, когда он смеялся… Вам не случалось замечать такой странности у некоторых людей? Это признак - или злого нрава, или глубокой, постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияли каким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его - непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен". - Согласитесь, что как эти глаза, так и вся сцена свидания Печорина с Максимом Максимычем показывают, что если это порок, то совсем не торжествующий, и надо быть рожденным для добра, чтоб так жестоко быть наказану за зло!.. Торжество нравственного духа гораздо поразительнее совершается над благородными натурами, чем над злодеями…

А между тем этот роман совсем не злая ирония, хотя и очень легко может быть принят за иронию; это один из тех романов,


В которых отразился век,

И современный человек

Изображен довольно верно

С его безнравственной душой,

Себялюбивой и сухой,

Мечтанью преданной безмерно,

С его озлобленным умом,

Кипящим в действии пустом {10}.


"Хорош же современный человек!" - воскликнул один нравоописательный "сочинитель" {11}, разбирая, или, лучше сказать, ругая седьмую главу "Евгения Онегина". Здесь мы почитаем кстати заметить, что всякий современный человек, в смысле представителя своего века, как бы он ни был дурен, не может быть дурен, потому что нет дурных веков, и ни один век не хуже и не лучше другого, потому что он есть необходимый момент в развитии человечества или общества.

Пушкин спрашивал самого себя о своем Онегине:


Чудак печальный и опасный,

Созданье ада иль небес,

Сей ангел, сей надменный бес,

Что ж он? Ужели подражанье,

Ничтожный призрак, иль еще

Москвич в Гарольдовом плаще,

Чужих причуд истолкованье,

Слов модных полный лексикон, -

Уж не пародия ли он? {12}


И этим самым вопросом он _разрешил загадку и нашел слово_. Онегин не _подражание_, а _отражение_, но сделавшееся не в фантазии поэта, а в современном обществе, которое он изображал в лице героя своего поэтического романа. Сближение с Европою должно было особенным образом отразиться в нашем обществе. - и Пушкин гениальным инстинктом великого художника уловил это отражение в лице Онегина. Но Онегин для нас уже прошедшее, и прошедшее невозвратно. Если бы он явился в наше время, вы имели бы право спросить, вместе с поэтом:


Все тот же ль он, иль усмирился?

Иль корчит так же чудака?

Скажите, чем он возвратился?

Что нам представит он пока?

Чем ныне явится? - Мельмотом,

Космополитом, патриотом,

Гарольдом, квакером, ханжой

Иль маской щегольнет иной.

Иль просто будет добрый малый,

Как вы да я, как целый свет? {13}


Печорин Лермонтова есть лучший ответ на все эти вопросы. Это Онегин нашего времени, _герой нашего времени_. Несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегою и Печорою. Иногда в самом имени, которое истинный поэт дает своему герою, есть разумная необходимость, хотя, может быть, и не видимая самим поэтом…

Со стороны художественного выполнения нечего и сравнивать Онегина с Печориным. Но как выше Онегин Печорина в художественном отношении, так и Печорин выше. Онегина по идее. Впрочем, это преимущество принадлежит нашему времени, а не Лермонтову. Что такое Онегин? - Лучшею характеристикою и истолкованием этого лица может служить французский эпиграф к поэме: "Petri de vanite, il avail encore plus de cette espece d'orgueil qui fait avouer avec la meme indifference les bonnes comme les mauvaises actions suite d'un sentiment de superiorite, peut-etre imaginaire" {"Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием как в своих добрых, так и дурных поступках, - следствие чувства превосходства, быть может мнимого" (франц.). - Ред.}. Мы думаем, что это превосходство в Онегине нисколько не было воображаемым, потому что он "вчуже чувства уважал" и что в "его сердце была и гордость, и прямая честь". Он является в романе человеком, которого убили воспитание и светская жизнь, которому все пригляделось, все приелось, все прилюбилось и которого вся жизнь состояла в том,

Что он равно зевал

Средь модных и старинных зал {14}.


Не таков Печорин. Этот человек не равнодушно, не апатически несет свое страдание: бешено гоняется он за жизнью, ища ее повсюду; горько обвиняет он себя в своих заблуждениях. В нем неумолчно раздаются внутренние вопросы, тревожат его, мучат, и он в рефлексии ищет их разрешения: подсматривает каждое движение своего сердца, рассматривает каждую мысль свою. Он сделал из себя самый любопытный предмет своих наблюдений и, стараясь быть как можно искреннее в своей исповеди, не только откровенно признается в своих истинных недостатках, но еще и выдумывает небывалые или ложно истолковывает самые естественные свои движения. Как в характеристике современного человека, сделанной Пушкиным, выражается весь Онегин, так Печорин весь в этих стихах Лермонтова:


И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови {15}.


"Герой нашего времени" - это грустная дума о нашем времени, как и та, которою так благородно, так энергически возобновил поэт свое поэтическое поприще и из которой мы взяли эти четыре стиха…

Но со стороны формы изображение Печорина не совсем художественно. Однако причина этого не в недостатке таланта автора, а в том, что изображаемый им характер, как мы уже слегка и намекнули, так близко к нему, что он не в силах был отделиться от него и объектировать его. Мы убеждены, что никто не может видеть в словах наших желание выставить роман г. Лермонтова автобиографиею. Субъективное изображение лица не есть автобиография: Шиллер не был разбойником, хотя в _Карле Мооре_ и выразил _свой идеал_ человека. Прекрасно выразился Фарнгаген, сказав, что на Онегина и Ленского можно бы смотреть, как на братьев Вульта и Вальта у Жан-Поля Рихтера, то есть как на разложение самой природы поэта, и что он, может быть, воплотил двойство своего внутреннего существа в этих двух живых созданиях. Мысль верная, а между тем было бы очень нелепо искать сходных черт в жизни этих лиц с жизнию самого поэта.

Вот причина неопределенности Печорина и тех противоречий, которыми так часто опутывается изображение этого характера. Чтобы изобразить верно данный характер, надо совершенно отделиться от него, стать выше его, смотреть на него как на нечто оконченное. Но этого, повторяем, не видно в создании Печорина. Он скрывается от нас таким же неполным и неразгаданным существом, как и является нам в начале романа. Оттого и самый роман, поражая удивительным единством ощущения, нисколько не поражает единством мысли и оставляет нас без всякой перспективы, которая невольно возникает в фантазии читателя по прочтении художественного произведения и в которую невольно погружается очарованный взор его. В этом романе удивительная замкнутость создания, но не та высшая, художественная, которая сообщается созданию чрез единство поэтической идеи, а происходящая от единства поэтического ощущения, которым он так глубоко поражает душу читателя. В нем есть что-то неразгаданное, как бы недоговоренное, как в "Вертере" Гете, и потому есть что-то тяжелое в его впечатлении. Но этот недостаток есть в то же время и достоинство романа г. Лермонтова: таковы бывают все современные общественные вопросы, высказываемые в поэтических произведениях: это вопль страдания, но вопль, который облегчает страдание…

Это же единство ощущения, а не идеи, связывает и весь роман. В "Онегине" все части органически сочленены, ибо в избранной рамке романа своего Пушкин исчерпал всю свою идею, и потому в нем ни одной части нельзя ни изменить, ни заменить. "Герой нашего времени" представляет собою несколько рамок, вложенных в одну большую раму, которая состоит в названии романа и единстве героя. Части этого романа расположены сообразно с внутреннею необходимостию; но как они суть только отдельные случаи из жизни хотя и одного и того же человека, то и могли б быть заменены другими, ибо вместо приключения в крепости с Бэлою, или в Тамани, могли б быть подобные же и в других местах, и с другими лицами, хотя при одном и том же герое. Но тем не менее основная мысль автора дает им единство, и общность их впечатления поразительна, не говоря уже о том, что "Бэла", "Максим Максимыч" и "Тамань", отдельно взятые, суть в высшей степени художественные произведения. И какие типические, какие дивно художественные лица - Бэлы, Аза-мата, Казбича, Максима Максимыча, девушки в Тамани! Какие поэтические подробности, какой на всем поэтический колорит!

Но "Княжна Мери", и как отдельно взятая повесть, менее всех других художественна. Из лиц один Грушницкий есть истинно художественное создание. Драгунский капитан бесподобен, хотя и является в тени, как лицо меньшей важности. Но всех слабее обрисованы лица женские, потому что на них-то особенно отразилась субъективность взгляда автора. Лицо Веры особенно неуловимо и неопределенно. Это скорее сатира на женщину, чем женщина. Только что начинаете вы ею заинтересовываться и очаровываться, как автор тотчас же и разрушает ваше участие и очарование какою-нибудь совершенно произвольною выходкою. Отношения ее к Печорину похожи на загадку. То она кажется вам женщиной глубокою, способною к безграничной любви и преданности, к геройскому самоотвержению; то видите в ней одну слабость, и больше ничего. Особенно ощутителен в ней недостаток женственной гордости и чувства своего женственного достоинства, которые не мешают женщине любить горячо и беззаветно, но которые едва ли когда допустят истинно глубокую женщину сносить тиранство любви. Она любит Печорина, а в другой раз выходит замуж, и еще за старика, следовательно, по расчету, по какому бы то ни было; изменив для Печорина одному мужу, изменяет и другому, и скорее по слабости, чем по увлечению чувства. Она обожает в Печорине его высшую природу, и в ее обожании есть что-то рабское. Вследствие всего этого она не возбуждает к себе сильного участия со стороны автора и, подобно тени, проскользает в его воображении. Княжна Мери изображена удачнее. Это девушка неглупая, но и не пустая. Ее направление несколько идеально, в детском смысле этого слова: ей мало любить человека, к которому влекло бы ее чувство, непременно надо, чтобы он был несчастен и ходил в толстой и серой солдатской шинели. Печорину очень легко было обольстить ее: стоило только казаться непонятным и таинственным и быть дерзким. В ее направлении есть нечто общее с Грушницким, хотя она и несравненно выше его. Она допустила обмануть себя; но, когда увидела себя обманутою, она, как женщина, глубоко почувствовала свое оскорбление и пала его жертвою, безответною, безмолвно страдающею, но без унижения. - и сцена ее последнего свидания с Печориным возбуждает к ней сильное участие и обливает ее образ блеском поэзии. Но, несмотря на это, и в ней есть что-то как будто бы недосказанное, чему опять причиною то, что ее тяжбу с Печориным судило не третье лицо, каким бы должен был явиться автор.

Однако, при всем этом недостатке художественности, вся повесть насквозь проникнута поэзиею, исполнена высочайшего интереса. Каждое слово в ней так глубоко знаменательно, самые парадоксы так поучительны, каждое положение так интересно, так живо обрисовано! Слог повести - то блеск молнии, то удар меча, то рассыпающийся по бархату жемчуг! Основная идея так близка сердцу всякого, кто мыслит и чувствует, что всякий из таких, как бы ни противоположно было его положение положениям, в ней представленным, увидит в ней исповедь собственного сердца.

В "Предисловии" к журналу Печорина автор, между прочим, говорит:


Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе. В моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света, но теперь я не могу взять на себя эту ответственность.


Благодарим автора за приятное обещание, но сомневаемся, чтоб он его выполнил: мы крепко убеждены, что он навсегда расстался с своим Печориным. В этом убеждении утверждает нас признание Гете, который говорит в своих записках, что, написав "Вертера", бывшего плодом тяжелого состояния его духа, он освободился от него и был так далек от героя своего романа, что ему смешно было видеть, как сходила от него с ума пылкая молодежь… Такова благородная природа поэта, собственною силою своею вырывается он из всякого момента ограниченности и летит к новым, живым явлениям мира, в полное славы творенье… Объектируя собственное страдание, он освобождается от него; переводя на поэтические звуки диссонансы духа своего, он снова входит в родную ему сферу вечной гармонии… Если же г. Лермонтов и выполнит свое обещание, то мы уверены, что он представит уже не старого и знакомого нам, о котором он уже все сказал, а совершенно нового Печорина, о котором еще можно много сказать. Может быть, он покажет его нам исправившимся, признавшим законы нравственности, но, верно, уж не в утешение, а в пущее огорчение моралистов: может быть, он заставит его признать разумность и блаженство жизни, но для того, чтобы увериться, что это не для него, что он много утратил сил в ужасной борьбе, ожесточился в ней и не может сделать разумность и блаженство своим достоянием… А может быть и то: он сделает его и причастником радостной жизни, торжествующим победителем над злым гением жизни… Но то или другое, а во всяком случае искупление будет совершено через одну из тех женщин. - существованию которых Печорин так упрямо не хотел верить, основываясь не на своем внутреннем созерцании, а на бедных опытах своей жизни… Так сделал и Пушкин с своим Онегиным: отвергнутая им женщина воскресила его из смертного усыпления для прекрасной жизни, но не для того, чтобы дать ему счастие, а для того, чтобы наказать его не неверие в таинство любви и жизни и в достоинство женщины…


This file was created

with BookDesigner program

[email protected]

20.05.2008


Читать далее

Виссарион Григорьевич Белинский. Герой нашего времени
1 - 1 09.04.13
Перед смертью хриплым голосом закричала она: "воды! воды!" 09.04.13
Перед смертью хриплым голосом закричала она: "воды! воды!"

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть