Дверь в комнату Марджори, должно быть, была открыта, поскольку я услышала, как она напевает песенку. Мелодия была предельно заунывной, это была самая грустная песня на свете. Ноты, как опавшие листья – красные, бурые и фиолетовые, – слетали вниз по лестнице в холл.
Я потянулась вверх и прикрыла глазок на входной двери пальцем на случай, если кто-то стоит на нашем крыльце и пытается заглянуть к нам в дом. Я прошептала через дверь:
– Кто там? – Ответа я не услышала. Дважды стукнула по двери на удачу.
Я пошла зигзагом по лестнице, стуча по стене. Потом пошла по диагонали, чтобы ударить по перекладинам перил. Я наступала на черные ступеньки, будто бы те были клавишами рояля. На первой площадке я произнесла:
– Что это за песня? – На второй площадке я сказала: – Прекрати мычать. Песня застрянет у меня в голове.
Когда я поднялась наверх, то увидела, что Марджори не в спальне, а сидит на маленькой застекленной террасе, выходившей окнами на передний двор. Она свернулась на пухлом двухместном диванчике и копалась в смартфоне. На ней были красные шорты и черный спортивный топ.
Марджори прекратила напевать, когда я показалась на террасе.
– Что эта за песня? Ой, накинь хотя бы рубашку!
– К чему ойкать? Девушки ходят так на пробежку и в фитнес-зал.
– Какая разница? Мне так не нравится. – Хихикая, я потянулась и похлопала ее приподнятые груди. Свои движения я сопроводила звуком «бум-бум-бум» и заявлением: – Не хочу грудь. Никогда.
– Мерри! – Марджори оттолкнула мою ладонь, скрестила руки на груди и засмеялась. Искренне расхохоталась, по-настоящему, в первый раз за многие дни, а может быть и недели. Я растаяла в умиротворении и слепой любви. Марджори была снова моей Марджори: той Марджори, которая пряталась со мной под одеялом, когда в фильме наступал страшный момент; той Марджори, которая заехала в нос жившему по соседству Джимми Мэттьюсу после того, как тот подкинул мне за шиворот дохлую муху; той Марджори, которая отпускала шуточки по поводу мамы и папы и сумела рассмешить меня, да так, что я хохотала до поросячьего визга, после того, как родители накричали на меня и наказали, когда я оставила вмятины на проржавевших дверях гаража, отрабатывая пенальти.
Марджори сказала:
– Что я могу тебе сказать, сожалею, мартышка. У девочек есть грудь. И у тебя она будет через несколько лет.
– У меня будет это через несколько лет? – Я изобразила, что кричу, прикрыла грудь руками и заявила: – Фу, гадость, ни за что!
Я снова заставила Марджори смеяться.
– Откуда ты такая взялась? Ты иногда бываешь такой дурехой.
– Без тебя знаю. – Я положила руки на подлокотник дивана и начала подпрыгивать вверх и вниз, закидывая ноги назад в дурацком танце. Я спросила: – Как дела в школе?
– Отлично. Меня там не было.
– Почему?
– Ты же знаешь, плохо себя чувствую.
– Расскажи, что значит побывать у сих-ки-а-тра? – Я произнесла слово, разбив его по слогам, чтобы не ошибиться.
Марджори передернуло.
– Да ничего особенного. Он задает вопросы. Я отвечаю на них так, как должны отвечать хорошие девочки. Потом ухожу и жду, пока он говорит с мамой.
– Он приятный человек?
– Он для меня как обои. Он для мебели, понимаешь?
Я представила себе психиатра, облепленного желтыми обоями из террасы.
Еще один вопрос:
– Почему ты сидишь здесь? – Возможно, мама и папа велели ей больше не проводить столько времени в одиночестве в ее комнате.
– Да просто так.
Мне вспомнились дырки в стене ее спальни. Я представила, как стена плачет пылью и штукатуркой. Неудивительно, что она предпочла сидеть на террасе.
– С кем переписываешься? – как бы невзначай спросила я, будто бы мне были известны ее подростковые тайны.
– Да просто с друзьями. Ты не против? – Она больше не смотрела на меня, а уставилась вниз, на мерцающий экран телефона.
– Что за друзья? Я их знаю? У них бостонский акцент? Им нравятся зеленые M&M’s с арахисом?
– Можешь теперь оставить меня в покое, – проговорила Марджори, но без особого напора. Она не была особенно раздражена или рассержена. Пока. До этого было еще далеко. Я могла еще подоставать ее.
Пытаясь изобразить шутливый тон, я сказала:
– Знаешь, это же не твоя комната. Я могу быть здесь, если мне хочется. – В отличие от ее спальни (да и моей, если подумать) маленькая терраса, ярко освещенная природным светом, который только усиливался благодаря сочетанию жизнерадостных желтых обоев и простых уютных прямоугольных очертаний помещения, казалась безопасным местом. Здесь не было шкафов, кроватей и картонных домиков. Не было теней и укромных мест, куда можно было бы спрятаться. Здесь, в этом нейтральном пространстве, мы были равны.
Я спросила:
– Ты переписываешься с отцом Уондерли?
Она резко вскинула голову. Все в ее лице сморщилось, сжалось или скрутилось. Кожу будто бы вывернуло наизнанку. Преобразившееся лицо было сплошной маской негодования. Мои танцевальные экзерсисы сошли на нет. Я убрала руку с подлокотника дивана.
Марджори тяжело вздохнула, показывая, кто здесь старший.
– Мерри, на самом деле ты ничего не понимаешь. Прекрати прикидываться.
– Кое-что я знаю. Я только что слышала, как мама и папа ссорятся по поводу него и тебя. Они все еще ругаются там внизу, на кухне. Мама просто бешено злая на папу. Ты бы ее слышала. Она даже выражается и все такое. – Я умолкла, но мой рот продолжал двигаться. Губы артикулировали беззвучную тираду: Я в самом деле их слышала. Было дело .
– Вот снова ты вытворяешь это со ртом. Прекрати. Ты больше не ребенок.
Когда я ходила в детский садик, я продолжала шевелить ртом после того, как заканчивала говорить. Маме казалось это милым. Папа утверждал, что мой рот не поспевал за всем, что у меня на уме. Марджори говорила полуфразами и гримасами доносила до меня их окончания. Я понимала, что она просто подшучивает надо мной, но все же зацикливалась на ее двигающихся губах, ожидая, что она, сама того не желая, выболтает советы о том, как должны вести себя настоящие взрослые девушки. В те времена я переворачивала корзинку для мусора в ванной комнате на втором этаже. Вставая на нее, я могла посмотреться в зеркало и училась говорить, а также не шевелить губами, когда я заканчивала говорить. Губы продолжали упорно бороться за право выразить иллюзорное заключительное слово.
Мне казалось, что я это уже переросла. Ужаснувшись, что рот снова подло предал меня, я сказала:
– Знаю. Прости.
– Не знаю, что ты услышала от папы, но с этим гнусным старым священником я не разговаривала. Даже «привет» ему не сказала. Говорили они с папой. Тупо молились. А я просто сидела в машине. Полностью игнорируя их.
– Не сомневаюсь.
Наши веселые посиделки на террасе быстро рассыпались на крошащиеся кусочки, которые были так же очевидны и заметны, как изъяны на облезающих и заляпанных желтых обоях на стенах. Нужно было только смотреть достаточно долго, чтобы увидеть все эти несовершенства.
– Заткнись, Мерри. Тебе лучше не соваться не в свое дело.
– Но…
– Никаких но. Хоть на одну секунду замолкни. Слушай. – Она не наклонилась вперед. Ее тело вообще не шелохнулось. Она держалась расслабленно, все еще с телефоном в руке, но говорила она крайне сухо, от чего впечатление было еще хуже. – Я знаю, что ты рассказала маме о новых историях, о растущих существах. Какую бредятину ты несла по поводу того, как они захватят футбольное поле! Об этом вообще не было речи.
Я одновременно обмякла и отмахнулась.
– Прости. – Я старалась изо всех сил, чтобы мой рот остался безмолвным и не сказал или сказал: Ругаться плохо, Марджори . Я не думаю, чтобы она замечала или ценила все те мелочи, которые я делала ради нее.
– Знаешь, мама рассказала доктору Гамильтону все, что ты ей наговорила. И теперь он хочет повысить дозы моих лекарств, превратить меня в зомби.
– Прости! Не говори так. Марджори…
– Прекрати! Хватит! Слушай меня. Скажешь что-нибудь маме еще раз, и я вырву твой хренов язык.
Я отскочила назад и ударилась о стену за моей спиной. Было ощущение, будто она меня ударила кулаком. Мы всегда дрались понарошку. Я почти умоляла ее помучить меня, потому что мысль о том, что ей наплевать, что для меня нет места в ее обширной вселенной, была хуже смерти. Я легко сносила многочисленные легкие шлепки, удары исподтишка по рукам и ногам, подкрутки запястий, щелбаны, щипки, следы от чмоков и выкручивание ушей. Самым неприятным, наверное, были родео с моими косичками. Но Марджори никогда по-настоящему не делала мне больно. И никогда раньше не угрожала мне расправой.
Марджори продолжала тыкать в телефон. Пальцы быстро летали по экрану, а она продолжала говорить.
– Дождусь, пока ты заснешь. Ты никогда не просыпаешься, когда я бываю у тебя. Я каждую ночь захожу к тебе в комнату, Мерри. Раз плюнуть.
Я представила себе, как она склоняется над моей кроватью, зажимает мне нос, рисует у меня на руке, зависает прямо надо мной, вдыхает мои выдохи.
– Может, в следующий раз я залезу к тебе в рот с клещами. Нет, стой, лучше просто пальцами. Сожму их покрепче, сделаю из них клешню, ухвачусь за жирного извивающегося червя и вырву его прямо из твоей черепушки. Как одуванчиков надрать из земли. Боль будет нестерпимая, больнее, чем все, что ты переживала прежде. Проснешься со стоном прямо на моей руке, захлебываясь кровью. В голове у тебя будут буквально взрываться ослепительно белые вспышки боли. И крови будет так много. Ты себе даже не можешь представить, как много бывает крови.
Даже зная все, что мне известно сейчас, я никогда не смогу простить ни Марджори за то, что она сказала мне тогда, ни себя за то, что я осталась на террасе и сносила все. Я просто стояла там.
– Оставлю себе твой язык, повешу его на веревочку, буду носить его как подвеску, буду держать его поближе к груди. Пусть распробует мою кожу, пока не почернеет и не засохнет как любая мертвечина. Какая, черт подери, охренительная мысль: наконец-то твой неумолкающий язык сморщится и заткнется навсегда.
Она продолжала говорить и говорить. Мне казалось, что она никогда не остановится. Стоя там, я спиной чувствовала, как солнечный свет просачивается сквозь окна, то озаряя меня, то скрываясь. Терраса превратилась в огромные солнечные часы, отсчитывающие геологическое время моих психологических мучений.
– А вот твой рот, глупо разевающийся и закрывающийся, как у рыбы, хватающей воздух. Ты бы ощутила всю тяжесть утраты. Наконец-то ты бы усвоила самый давний из всех уроков. Боль потери. Мы все приобщаемся к ней со временем. Ты почувствуешь, как обрубок мяса будет сжиматься и прятаться за твоими коренными зубами. А может быть этот тупой кусок мяса так и не научится ничему и будет ерзать и тянуться за гласными и согласными, которые ему будут неподвластны.
Я стояла там не двигаясь, молчала, будто бы я уже лишилась языка.
– Единственное, что будет покидать твои уста после этого, – поток черной крови. Больше никаких слов. Никто тебя не будет слушать. Вот это самое худшее, Мерри. Ты никогда больше не сможешь говорить, а значит, ты не сможешь поделиться с кем-либо тем, что происходит прямо на твоих глазах со всеми людьми в этом доме. Всей той неприятной, ужасающей, невыразимой мерзостью, которая произойдет с тобой… А мерзость свалится на тебя, обещаю. На тебя и на всех остальных… Я-то знаю. Мне все известно и все видно. Никто не убережется.
Наконец Марджори прекратила говорить и набирать сообщение на телефоне. Она осторожно поместила его на тумбочку и сложила руки на коленях.
С широко открытыми глазами, я отступила и прижалась спиной к стене. Я рыдала в ладони, которые щитом прикрыли мне рот.
Марджори снова вздохнула.
– Да, ладно тебе, я просто шутила, Мерри. Блин. Ничего здесь такого. Я никогда с тобой так не поступлю. Ты же сама знаешь.
От этих слов я зарыдала только сильнее, потому что я не была в этом уверена. Я больше в это не верила.
– Ну да, злая шутка, признаю, но не такая уж ужасная. Иди сюда. – Марджори выпрямилась, села ровно и похлопала по месту рядом с собой на диване.
Покачав головой, я осталась у стены. Солнце за окном засияло ярче, и нам обеим пришлось зажмуриться.
– Прошу тебя, Мерри. Я виновата перед тобой.
Все еще плача теми слезами, которые выстраиваются стеной в нижней части глаз, не желая выливаться и делая все расплывчатым, я украдкой подошла и села спиной к ней, как мы обычно делали.
Марджори пальцем нарисовала прописную букву между моими лопатками.
– Отгадай букву.
– М. – Я поразительно хорошо отгадывала в игре на прописи по спине. Даже в моменты эмоционального катаклизма.
– Я не должна была тебе наговаривать все это, просто я очень расстроилась, что ты пожаловалась маме на меня. Я думала, что мы сестры, что у нас есть тайны.
– Е.
– Хотела бы ты, чтобы я рассказала маме, как ты пришла сюда, щупала мне груди, пустила в ход руки?
– В? – Это была не В . Я была взвинчена. Я не знала наверняка, что она имеет в виду под «пускать в ход руки», но понимала, что ничего хорошего не услышу от мамы, если Марджори наябедничает.
– Нет. – Она снова выписала на моей спине букву, штрихи выводила медленнее, нажимала сильнее.
– Р.
– Да. Что будет, если я расскажу маме, как ты дразнишь меня, подсматриваешь за мной, ходишь за мной по пятам, сводя меня с ума? Я знаю, что она попросила тебя быть поласковее со мною, помогать мне.
– Р . Извини за шутку с грудями. Пожалуйста, не рассказывай маме.
– Ты ничего не скажешь, и я ничего не скажу.
– Хорошо. И . Мерри. – Она рисовала на моей спине слово полегче, чтобы успокоить меня. Сработало. Я больше не плакала, но глаза казались тяжелее, чем когда-либо.
– Договорились, мисс Мерри. – Марджори потерла рукой мою спину, как учительница, стирающая написанное на доске. Она снова начала писать.
– М.
– Так вот, песня, которую ты услышала, просто пришла мне в голову.
– Р.
Песня. Вот почему я поднялась наверх. Марджори снова начала напевать ее. Мелодия звучала еще печальнее вблизи.
– А . Ты ее придумала?
– И да, и нет, и снова да! Это настоящая песня.
– Ч.
– Мама и папа ее не слушают. Я уверена, что не слышала ее раньше. Я уже рассказывала тебе об историях. Так вот и песня просто была у меня в голове, когда я как-то раз проснулась поутру.
– Н.
– Звучит печально, не так ли? Песня о самом печальном дне на свете.
– О.
– Но когда я ее напеваю, как будто что-то щекочется в горле. Довольно приятно.
– Б?
– Нет, не Б. Иногда хорошо, если тебе грустно, Мерри. Не забывай это.
Марджори не повторила пропущенную букву, а перешла к новой. Новая буква состояла из двух медленных завитков, нисходящих по всей спине, и одной резкой горизонтальной черты, которая соединила их.
– В .
– Да. Странно, но я даже знаю слова к песне.
– О. Пропой мне. – Я попросила спеть песню со словами, зная, что именно этой просьбы она и ждет. Услышать слова мне не хотелось. Я боялась, что песня окажется про сестру, крадущую язык у другой.
– Не хочется петь со словами. Мне больше нравится напевать ее.
– С.
– Слова пусть останутся при мне.
– К.
– Да они тебе и не понравятся. – Она прекратила писать на спине. – Продолжу напевать. Может быть, напою тебе, пока ты спишь.
– Марджори!
Она засмеялась и пощекотала мне подмышки. Но я не захихикала, вместо этого я пронзительно пискнула и коротко фыркнула.
– Прекрати!
– Сиди на месте. Не двигайся. – Она напевала песню, поднимаясь на диване. Я подпрыгивала на диванной подушке, пока Марджори искала равновесие. Она качалась над моей головой, будто попавшая в ураган ива. Я ощущала все бремя песни. Минор выдавливал воздух у меня из груди.
Марджори подпрыгнула и перелетела над моей головой. Ее тень промелькнула надо мной. Я сгруппировалась и откатилась к спинке дивана. Марджори со стуком приземлилась. Колени ее подкосились, она едва не вылетела в окно.
Откуда-то из-под нас послышался крик папы:
– Черт, что это было?
Марджори проговорила:
– Надо поработать над приземлением. Без ученья нет уменья, так говорят? – Она ущипнула меня за живот и затем убежала из террасы к себе в спальню.
– Хватит! – крикнула я ей в спину.
Марджори продолжала напевать песню уже у себя. А я все сидела, слушала и потом начала повторять за ней ту простую, но душераздирающую мелодию. Моя нога болталась в одном из последних затухающих лучей солнца. Я задумалась, смогу ли я напевать песню, если у меня не будет языка. Я пришла к выводу, что смогу.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления