Глава седьмая

Онлайн чтение книги Прощай, молодость I'll Never Be Young Again
Глава седьмая

Я прибыл в Лондон примерно в четверть шестого. Мне было известно, что в районе Блумсбери есть множество отелей. Я поймал такси и попросил шофера ехать в этом направлении. Если что-нибудь придется мне по душе, я постучу по стеклу.

В Лондоне было как будто теплее, чем в Париже, но промозгло и немного туманно. Да, в неуютное место я приехал. При тусклом свете трудно что-то различить. На улицах было полно народу, люди стояли в очереди на тротуаре в ожидании автобуса. У магазинов был необитаемый вид, и повсюду царил дух уныния: Рождество закончилось, а впереди — весь холодный январь.

Такси с шумом объехало Рассел-сквер. Туман здесь был более густой, и каждый дом казался отелем, причем ни один из них не выглядел заманчиво. Наконец я постучал по стеклу, и мы остановились перед отелем на Гилфорд-стрит. Вышел мальчик-слуга и взял мой чемодан.

— Вы забронировали номер, сэр? — спросил он.

— Нет, — ответил я.

Мне пришлось проследовать за ним в контору, где сидела женщина в очках. Сначала с ней было трудно договориться: она сказала, что номеров нет.

— Мне понадобится комната на неделю, а вполне вероятно, что и дольше, — не сдавался я.

— О, в таком случае… — начала она.

Мне пришлось расписаться в журнале, пока она манипулировала с ключами.

— Отведи этого джентльмена в номер пятьдесят восемь, — велела она.

Лифта там не было, и мы потащились по лестнице на четвертый этаж. Мальчик ввел меня в маленькую комнату со скошенным потолком. Там было холодно, никакого центрального отопления. Обои были полосатые, а в камине — какая-то штука, смахивавшая на веер. Появилась горничная — она принесла горячую воду в медном кувшине. Я открыл окно и почувствовал запах тумана. В конце улицы мальчик, продававший газеты, выкрикивал: «Последний ночной выпуск!»

— В какое время вас разбудить утром, сэр? — спросила горничная.

— Не знаю, — ответил я.

— Завтрак в столовой, с восьми часов, — сообщила она.

Мне хотелось обратно в Париж, хотелось пойти в «Купол» и чего-нибудь выпить. Лондон был для меня чужой.

Я спустился по лестнице и зашел в гостиную, где люди сидели у камина. Седовласая пожилая леди вязала, беседуя с мужчиной в пенсне. Остальные читали газеты. Я взял газету, но новости были мне неинтересны: ведь я так давно не был в Англии. В семь часов позвонил гонг к обеду, глухо и скорбно. Я уселся за маленький столик в углу. На нем стояла вазочка с печальными цветами. Официантки были в черном, все разговаривали шепотом.

Сначала я подумал, что кто-то умер, но спустя какое-то время понял: просто это Англия. Хлеб был нарезан маленькими квадратиками; подали чуть теплый томатный суп, за ним последовала тепловатая треска, затем — едва теплый бифштекс с жареным картофелем и капустой и, наконец, почти холодный пудинг.

— Кофе в гостиной, сэр? — спросила официантка.

— Нет, благодарю, — ответил я.

Закурив сигарету, я пошел посмотреть в телефонной книге адрес издателя моего отца. Я нашел его довольно легко. «Джон Торренс лимитед», Лоуэр-Бедфорд-стрит. Сам Торренс умер, но я помнил его партнера, Эрнеста Грея, высокого и худого. Он обычно приезжал к нам домой и оставался. Он меня вспомнит. Интересно, что именно рассказали мои родители после того, как я сбежал из дому? Сказали правду или сочинили какую-нибудь историю о том, что я уехал за границу? Грей приезжал два раза в год, а еще отец, конечно, всегда виделся с ним, когда бывал в Лондоне, чтобы поприсутствовать на каком-нибудь обеде или прочитать лекцию. Я не стану писать длинное письмо — просто попрошу уделить мне время для беседы, упомянув свою книгу. Я нашел ручку и бумагу в гостиной.


«Дорогой мистер Грей, — писал я. — Вы удивитесь, получив от меня это письмо. Я почти два года был за границей. Я был бы весьма признателен, если бы Вы смогли как-нибудь уделить мне время для беседы. Дело в том, что я написал книгу, а также пьесу, и мне бы очень хотелось узнать Ваше мнение и посоветоваться с Вами. Я пробуду здесь всю неделю. Надеюсь вскоре получить от Вас ответ».


Не слишком ли холодно написано? Я совсем не умел писать письма.

Я отправил его. Грей или одна из его секретарш вскроют конверт утром. Теперь, по-видимому, оставалось только ждать. Я поднялся к себе в комнату, несколько утомленный и подавленный.

Я все время думал о том, что сейчас делает Хеста.


Я никогда особенно хорошо не знал Лондона. Иногда мы приезжали сюда с матерью на несколько дней. Обычно мы останавливались в отеле «Лэнгем». Она брала меня с собой за покупками. Помню, как мы ходили в «Шулбред» и «Питер Робинсон», а за примерное поведение меня угощали мороженым в «Гантер».

Когда я стал старше, меня водили в театр на утренники, в первый ряд бельэтажа, а вечером — на скучные званые обеды, которые длились бесконечно долго. В таких случаях мне приходилось переодеваться в очень неудобный костюм и сопровождать маму к их с отцом друзьям. Я не произносил там ни слова и мрачно сидел в кресле; в ушах у меня звенело, и на нервной почве я очень неважно управлялся с ножами и вилками. Я испытывал легкое чувство стыда, поскольку из-за своего юного возраста мне приходилось покидать столовую вместе с дамами. Наверху, в гостиной, я тоже был лишним, так что неловко подходил к книжному шкафу, притворяясь, что изучаю переплеты томов. До меня доносился голос моей матери, которая шепотом сообщала хозяйке дома: «Да, Ричард очень много читает».

Меня оставляли в покое; в один прекрасный день Ричард тоже будет писать, предполагали они. Как будет мило, если он унаследовал частицу гения своего отца! Они даже не подозревали, что ряды книг ничего не значили для этого мальчика с серьезным лицом, который стоял к ним спиной, и что он мечтал вырваться из этой спокойной атмосферы, оказаться где-нибудь подальше от этих обрывков серьезных разговоров — где угодно, на улицах Лондона, с другими мужчинами и женщинами, и делать странные вещи, о которых никогда не узнают в этой гостиной.

Кроме этих воспоминаний о Лондоне у меня были и другие: о том, как я голодал и мучился, был беден и одинок, как в голове у меня стучали черные мысли и как я пришел на мост над рекой и, перегнувшись через парапет, вглядывался в холодную серую воду, и мне на плечо легла рука, а в ушах зазвучал голос.

Эти воспоминания все еще жили во мне, как весть надежды и отзвук красоты, но они доставляли боль из-за этой красоты. Мне не хотелось думать — о грязноватом ресторанчике со столиком в углу, об извилистых улицах, о шуме уличного движения, о зове приключения за потаенной стеной, о внезапно показавшемся корабле на якоре среди огней нижней части Пула. Это был другой Лондон, принадлежавший иному времени. Теперь я был писателем, у которого имелось дело к известному издателю, и я жил один в отеле, а наверху в чемодане была надежно спрятана моя рукопись, и в Париже меня ждала женщина. Жизнь была очень серьезна, жизнь была очень нормальна. Я не бродил по улицам, засунув руки в карманы, я сидел за ленчем в Сити, передо мной был номер «Спектейтора»,[31] «Спектейтор» — еженедельный журнал консервативного направления, основан в 1828 году. прислоненный к стакану, и я обводил комнату взглядом, изучая лица. Однажды вечером я сходил на русскую пьесу. «Это чудесно», — решил я. Чудесно-то чудесно, но на самом деле я был не вполне уверен в этом и не знал, уж не смеется ли надо мной драматург исподтишка.

Я цеплялся за иллюзию, будто очень занят: прошелся еще раз по своей рукописи, расправил страницы, а потом отнес ее в машинописное бюро на Стрэнде и оставил там. Я с большой неохотой расстался с рукописью, но через два дня она снова была со мной, а это значило, что ее нужно перечитать.

В напечатанном виде она выглядела по-другому — более значительной и зрелой. Я читал литературные газеты, просматривал рецензии на недавно вышедшие книги, чтобы посмотреть, нет ли чего-нибудь похожего на мою. Я был возмущен всеми — мне казалось, что слишком уж многие в Англии пишут, слишком у многих есть идеи.

В пятницу мне пришло письмо, в котором говорилось, что мистер Эрнест Грей сможет со мной встретиться во вторник утром, в одиннадцать тридцать. Вот и все. Письмо было напечатано секретаршей, внизу стояла его собственноручная подпись. Я предположил, что так это обычно и делается. Наверное, я вряд ли мог рассчитывать на ответ от самого Грея.

Между тем мне нужно было как-то дожить до вторника. Сначала будет тянуться уикенд. К тому же сейчас зима. Я переходил из одного кинотеатра в другой, и они мне наскучили. Теперь меня удивляло, как это пребывание в городе в одиночестве могло казаться мне волнующим приключением. Атмосфера в отеле угнетала, а на душе было невесело оттого, что не с кем поговорить и нечем заняться.

Впервые я начал завидовать людям, у которых есть дом. Упорядоченный дом где-нибудь там, откуда ты родом. Мебель, которую ты знаешь, вещи, которые сам купил. Домашняя, а не ресторанная еда. Одежда, которая как следует развешана в платяном шкафу. Я начал воображать маленький домик с садом, куда можно вернуться усталым и довольным. И чтобы существовать не одним днем, а непрерывно, спокойно и ровно. Забота о тебе, которой не замечаешь. Хорошие слуги, приятная монотонность порядка. Я воображал, как Хеста, с растрепанными волосами, возится в саду, а потом идет переодеваться, горничная приносит мне вечернюю газету. А как уютно будет темными вечерами зимой: портьеры задернуты, в камине пылает огонь, по всему дому бродят собаки, вздыхая и потягиваясь, а Хеста лежит на диване, читая книгу. Я воображал, как приятно иметь постоянный доход, надежный заработок. Вот я ставлю свою машину в гараж и вхожу в свой собственный дом, забираю в холле свои собственные письма. Обвожу взглядом комнату, окликая: «Хеста?» И в комнате наверху радостно вскрикивает ребенок, и выбегает на лестничную площадку, и заглядывает сквозь перила, а я, подняв голову, говорю: «Привет!»

Я не понимал, почему когда-то презирал эти вещи, почему они казались мне жалкими и нелепыми. И отчего теперь безмятежность собственного дома казалась мне необходимой, и отчего меня больше не манил корабль в бурном море.

Когда-то была каменистая тропинка в горах, и внутреннее беспокойство, и желание подраться, и мечта о многих женщинах — а теперь был дом, мой собственный, покой, и умиротворенность, и уже не мечта, а одна-единственная, реальная женщина. Я не знал, я ли это изменился или мир вокруг меня, но не мог вернуть мечты, которые покинули меня.


Я стоял на пороге дома номер тридцать три по Лоуэр-Бедфорд-стрит. Меня провели в комнату, где на стенах были эстампы, а на столе — книги.

Я чувствовал себя потрепанным и ужасающе незрелым со своей рукописью под мышкой, наскоро обернутой коричневой бумагой. Так вот где порой мой отец стоял, должно быть опираясь на трость, рассматривая эстампы, исполненный величайшего самомнения, а потом шел в другую комнату, где Грей хватал его за руки со словами: «Они, конечно, не заставили вас ждать?»

А вот я ждал, как персона незначительная, со своим дурацким свертком из коричневой бумаги. Через десять минут дверь распахнулась, и я последовал за каким-то человеком в коридор и вошел в другую комнату.

Грей стоял ко мне спиной, немного сутулясь, и грел руки у камина. Когда я вошел, он повернулся ко мне и улыбнулся, и я увидел, что он не изменился.

— Ну вот, Ричард, — сказал он.

Я приблизился и пожал ему руку.

— Очень любезно с вашей стороны со мной встретиться, — сказал я.

— Нет-нет, я рад был получить от вас письмо. Быть может, слегка удивлен, но рад. Пожалуйста, присаживайтесь.

Я сел и умолк, не зная, кто должен говорить: он или я.

— Где вы были все это время? — спросил он.

— Я больше года прожил в Париже, — ответил я, — а до этого путешествовал, побывал в Скандинавии, плавал на корабле.

— Сколько впечатлений, должно быть! — заметил он.

— Да, — согласился я.

— Я много лет не бывал в Париже, — продолжал он. — Полагаю, там все сильно изменилось. Американизировалось и все в таком роде.

— Мне там нравится, — сказал я.

Я не понимал, к чему этот разговор. Разве он не собирается спросить меня о книге?

— Я совсем не знаю Скандинавии, — признался он. — Там, должно быть, чудесно. Фиорды и солнце в полночь. Вы забрались далеко на север?

— Не очень, — ответил я.

— Итак, вы снова в Англии. Как долго вы предполагаете здесь пробыть?

— Ну, это в общем-то зависит от… — начал я.

— Вы не побывали дома?

— Нет.

— Они не знают, что вы здесь?

— Нет.

— Я был там несколько месяцев тому назад. У вашего отца был немного усталый вид, как мне кажется. Слишком много работает. На этой неделе у нас выходит его новая книга.

— О?

— Да. По моему мнению, это лучшее из всего, что он написал. Знаете, это эпическая поэма, очень длинная, она сильно отличается от его более коротких произведений. В ней такая сила и красота, что просто дух захватывает. Я представить себе не мог, что в его возрасте он создаст что-нибудь подобное. Его проникновение в психологию и понимание человеческой природы поразительны. Он назвал эту поэму «Конфликт».

— Понимаю.

— Мы также включили три-четыре более коротких произведения. Там есть прелестное маленькое стихотворение, в котором описывается летний вечер после дождя. У меня от него в буквальном смысле создается ощущение покоя и тишины, и я как будто слышу, как падают дождевые капли с деревьев в аллее. Жаль, что у меня здесь нет экземпляра.

— Жаль, — сказал я.

— Сегодня он величайшая фигура в литературном мире, Ричард. Он останется в веках как поэт нашего времени, мы все это знаем.

— Да, — повторил я.

Грей посидел несколько минут, глядя прямо перед собой, и мысли его были заняты моим отцом. Я ничего не говорил. Я молчал, устремив взгляд на ковер и придерживая свой пакет из коричневой бумаги на коленях. Затем он вышел из задумчивости, улыбнулся и, потянувшись за сигаретой, перешел к более незначительным предметам:

— Итак, Ричард, поговорим о книге, которую вы написали?

Мне казалось, я вижу, как образ моего отца, отчужденный и неприступный, ускользает куда-то ввысь, а я, смиренный и неприметный, суечусь на этой глупой земле.

Я стал запинаться, подыскивая слова:

— Я принес ее с собой. Я подумал, может быть…

Он кивнул, подбадривая, и взглянул на меня доброжелательно — это была доброжелательность старика по отношению к молодому.

— Это роман? — спросил он мягко, слишком мягко.

— Да, — ответил я, и теперь из меня полились слова, наскакивая одно на другое: — Я проработал над ним около года, с перерывами. Я так увлекся, что порой не мог оторваться, а потом, конечно, бывали перерывы: лето, отъезды и все такое. Но я все время возвращался к нему. Думаю, в нем теперь не осталось ничего лишнего. Мне трудно судить, но я упорно работал, и, надеюсь, он неплох. Думаю, он некоторым образом отличается от обычного романа: я попытался увидеть вещи под новым углом.

Я остановился, запыхавшись, и заглянул Грею в лицо. Он смахнул пепел с сигареты в пепельницу.

— А пьеса? — спросил он. — Разве вы не говорили в письме еще и о пьесе?

— Да, — продолжал я. Быть может, он вернется к роману позже? — Да, есть еще и пьеса. Конечно, я понимал, что тут нужен совсем другой метод. Сначала я написал пьесу. Думаю, роман получился лучше, чем она. Он немного человечнее, это взгляд на людей со стороны — я, так сказать, всматриваюсь в них, — а пьеса легче, циничнее… я… это довольно трудно объяснить.

— Понятно, — сказал он.

Уж не предложит ли он мне прочесть сейчас ему что-нибудь из романа? На всякий случай я откашлялся.

— Итак, Ричард, вот что я сделаю. Согласно установленному порядку вашу рукопись передали бы одному из рецензентов издательства, а он бы примерно через неделю написал свое заключение. Но я питаю глубокое почтение к вашему отцу, Ричард, и поскольку вы его сын, попрошу вас оставить ваши рукописи у меня, а я возьму их с собой и просмотрю во время уик-энда. Это вас устроит?

— Я ужасно вам признателен, — ответил я.

Он встал и протянул мне руку.

— Боюсь, теперь нам пора расстаться, — сказал он. — У меня сейчас полно работы. Я напишу вам после уик-энда, и мы посмотрим, что можно сделать. До свидания. Рад был снова вас видеть.

Я опять оказался в коридоре и вышел на Лоуэр-Бедфорд-стрит, надеясь, что какой-нибудь прохожий увидит, как я с непринужденным видом стою на ступенях крупного издательства, и будет гадать, кто я такой. Я медленно спустился по ступеням, подавив зевок, но за всей этой рисовкой, в глубине души, меня мучил вопрос: что я буду делать остаток недели, пока не придет известие от Грея?


Какая бы газета ни попала мне в руки, во всех говорилось о стихотворениях моего отца. В «Таймс» ему была посвящена целая колонка, он смотрел на меня с фотографии в «Дейли телеграф», а когда я проходил мимо книжного магазина, в витрине был выставлен маленький тонкий томик в бледно-зеленой суперобложке, а за ним — собрание его сочинений.

Меня интересовало, не воспользовался ли какой-нибудь запальчивый писатель помоложе возможностью броситься в яростную атаку, но на это не было и намека. Создавалось впечатление, будто мой отец стоит на своем маленьком пике над остальным человечеством, непревзойденный, в полной безопасности. «По владению английским языком он не имеет себе равных среди современных писателей, — прочел я в одной газете. — Изысканная симметрия, с которой он формулирует свои мысли, его глубокое понимание звука — это редкие качества, которыми может обладать лишь гений. Его интуитивное знание психологии…»

Я отбросил газету и рассмеялся. Психология! Был отец, у которого был сын, и отец не написал об этом ни одного стихотворения. «В „Конфликте“, — читал я, — рассматриваются двойственная природа человека, непрерывная борьба за господство в живой душе. Проникновение поэта в неизменный дух человечества…» Да, «проникновение» — хорошее слово! Тут моему отцу нет равных. Я прожил с ним двадцать лет, и кому, как не мне, это знать. «Его прекрасная осведомленность в области потаенных, невысказанных желаний, которые дремлют в душе каждого из нас…» Так было сказано в газетах. Мне вспомнилось, как он переводил на меня свой взгляд в столовой нашего дома: «Да, Ричарду нужно съездить на велосипеде в Лессингтон». Глубокое понимание — и я кручу педали на шоссе. Да уж, он большой знаток по части проникновения!

Я оставил газеты в гостиной своего отеля, купил юмористический журнал «Лакомые кусочки» и вволю посмеялся над шутками. Потом посмотрел фильм в кинотеатре на Юстон-роуд, в котором хористки щекотали старых джентльменов ниже талии. Рядом со мной сидела проститутка, которая гладила меня по коленке. Я позволял ей это — и вообще было ужасно весело! — и я надеялся, что мой отец продолжит писать свои чертовы стихи. Так зачем же мне расстраиваться?

Однако, хоть я и фланировал потом по улице, сдвинув шляпу на затылок, я не был счастлив. Я зашел в магазин и купил эту книгу, а потом поднялся к себе в комнату, чтобы прочесть ее в одиночестве. А когда читал, то понял: все, что говорилось о нем в газетах, правда. Не было смысла ему сопротивляться, потому что здесь были красота в чистом виде, и разгадка грез, и мука, и экстаз, и все, чего я когда-либо желал, и все, что когда-либо знал. Здесь был трепет самой жизни, удивление и боль, глас одинокой души, вопиющей в пустыне. Он взывал ко мне издалека не как отец, не как человек, но как дух, родственный мне, не имеющий возраста, и как родная душа, и тогда я узнал его, как никогда не знал этого человека из плоти и крови. Он дотянулся до меня с какой-то невообразимой вершины и привлек на свою сторону.

Он написал это в одиночестве, в своей темной библиотеке, а я плавал на корабле, и терял, и любил, и хотя мы не встретились и не поговорили об этих вещах, из-за его стихов мы были близки и понимали друг друга.


Наконец неделя закончилась — я коротал время, гуляя, думая о Хесте и читая. Я утратил свою неприязнь к Лондону, поскольку в нем были какая-то нежность и сила. Вначале он показался неприветливым и суровым, но за мрачным, серым фасадом крылось больше глубины и целеустремленности, нежели за шумом и звоном Парижа. Я чувствовал, что в этом городе есть целостность, которую невозможно нарушить; здесь не будет крови и раскатов грома, смеха и слез — лишь твердое убеждение в здравом смысле мужчин и женщин. Здесь были традиция и старина, а за внешним холодным безразличием — умиротворенность и покой. Я подумал, что нужно будет поговорить с Хестой о Лондоне…

Все воскресенье я представлял себе Грея у него дома, с моей книгой в руках. Я видел, как он переворачивает страницы, шевеля губами. Сначала он просмотрит книгу, а потом пьесу. Поймет ли он, почему я их написал, увидит ли то, что видел я?

Может быть, у него не будет должного настроения. Например, придут друзья к ленчу, потом будут играть в бридж, а потом он зевнет и, опустившись в кресло, скажет: «Пожалуй, нужно взглянуть, что там написал этот молодой человек».

Мне хотелось, чтобы он был серьезен, молчалив, читал медленно и вдумчиво, поздно засиделся у камина, в котором угасал бы огонь, а потом позвал жену: «Я думаю, что сделал открытие». Мне не следует слишком уж фантазировать!

В среду пришло письмо от Грея, написанное им собственноручно. У меня бешено заколотилось сердце, начали дрожать руки. Письмо гласило:

«Мой дорогой Ричард! Не смогли бы Вы встретиться со мной за ленчем завтра, в четверг, в час дня, в „Савое“? Пожалуйста, позвоните моей секретарше и передайте мне, удобно ли это для Вас.

Искренне Ваш Эрнест Грей».

Я подумал, нужно ли телеграфировать Хесте. Лучше подождать, не стоит выставлять себя дураком. В четверг я прибыл в «Савой» без пяти час. Грей пришел один, он никого не привел на встречу со мной.

— Рад, что вы смогли прийти, — сказал он.

Не мог же я сказать ему, что у меня ни в коем случае не могло быть никаких других планов и что я всю неделю жил только ради этой минуты?

Мы уселись за столик у окна.

— Что вы будете есть? — спросил он.

Я изучил меню. Мне было все равно, что есть. Грей сделал заказ, а я выбрал то же, что и он. Я улыбнулся ему, демонстрируя уверенность в себе, но ладони у меня были влажными.

— Я плохо переношу этот холод, а вы? — Он взглянул в окно. — Мне бы сейчас хотелось взять отпуск на месяц и погреться на солнышке где-нибудь на юге. Вот это жизнь! Никаких забот, никаких дел. Вы совсем не знаете Ривьеры?

— Нет, — ответил я, — но мне хотелось бы туда поехать. — Я с трудом запихивал в рот маленькие кусочки жесткого тоста.

— О, вы молоды и еще всё успеете, — сказал он. — Да вы и так настоящий путешественник. Скажите, Стокгольм действительно хорош?

Я понял, что ничего не поделаешь и нужно попытаться принять участие в беседе. Стараясь угодить и боясь показаться скучным, я принялся рассказывать о местах, в которых побывал. Я вспоминал детали, которые, как мне казалось, могли его заинтересовать — цвет зданий, который на самом деле не заметил, — и описывал пейзажи, которые прошли мимо меня.

— Весьма интересно, — заметил он, — весьма интересно. — А время все шло, и он задумчиво пережевывал пищу, и рассказывал забавные истории, и вспоминал прошлое, и мне приходилось смеяться и делать вид, что все это меня занимает. Потом в разговоре возникла пауза, и Грей взглянул на официанта. — Вы принесете два кофе?

Я притих, рассматривая крошку на скатерти.

Он закурил сигару — медленно, ужасно медленно.

— Ну что же, Ричард, — начал он, — я просмотрел ваши рукописи в воскресенье, как и обещал. Повторите мне, пожалуйста, как долго вы их писали?

— Около года, с перерывами, — ответил я.

— Да-да, понятно.

Официант принес кофе. Я принялся размешивать его ложечкой и все мешал и мешал, не отводя взгляда от чашки.

— Я попытаюсь объяснить вам, если смогу, Ричард, что именно я чувствовал, когда читал вашу книгу. С самой первой страницы мне показалось, что над вами довлеет мысль о вашем отце, что его образ постоянно перед вами, и это сковывает вашу собственную личность, и вам никуда не деться от мысли о его величии. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Да, — ответил я.

— Вы писали так, словно хотели быть его эхом, словно вас преследовала его тень, а в результате не получилось ничего похожего на то, что получается у него. У вас вышло искаженное подобие его стиля, какое-то гротескное сходство, странная карикатура. Это фальшиво, Ричард, в вашем произведении нет искренности.

Я продолжал размешивать кофе.

— В середине, — продолжал он, — у вас внезапно изменился настрой. Вы стали собой, а не лихорадочным подражанием, но это ваше «я» не писатель, Ричард, не тот, кто живет в одиночестве и сам контролирует свой талант. Нет, я видел молодого человека, которого швыряет то туда, то сюда, который поддается то одному настроению, то другому, который, быть может, влюблен, не уверен в себе, полон сомнений. Этот молодой человек заставляет себя писать, но он не наделен от рождения талантом. Я говорю это вам, Ричард, потому что считаю, что нужно говорить правду. Я верю, что жизни нужно смотреть прямо в лицо — мы все должны это делать, — а поскольку вы сын своего отца, то не можете закрывать глаза на факты.

Сердце у меня больше не колотилось, я был сдержан и спокоен.

— Вы имеете в виду, что у меня ничего не получилось? — спросил я. — Что мне бесполезно продолжать?

— Я не хочу сделать вам больно, — ответил он, — не хочу показаться безразличным к вам и жестоким. Сможете ли вы писать по прошествии лет, что-то выстрадав, приобретя какой-то опыт, — этого я не могу сказать в данный момент. Думаю, со временем вы обнаружите, что стремление писать, которое появилось у вас в прошлом году, было не более чем проявлением крайней молодости, этапом, который был вам необходим перед наступлением зрелости. Вы начали писать только из-за своего отца. Если бы вы были сыном кого-то другого, то это, возможно, была бы живопись, музыка, игра на сцене — словом, что-то в этом духе. И что бы вы себе ни избрали, у вас бы ничего не получилось, потому что вам было бы не одолеть ваших собственных личных склонностей. Ваш отец сидит в одиночестве, Ричард, он гений, он самодостаточен, ему не нужны никто и ничто, в то время как вы живете и любите, и причиняете себе боль, и вы опечалены или счастливы, и вы не гений, Ричард, вы всего лишь обычный человек. И хотя мои слова кажутся вам сейчас бессердечными, придет день, когда вы будете рады, что я их вам сказал, и тогда вы поймете.

За пальмами оркестр громко заиграл веселую мелодию, и мимо нашего столика прошла смеющаяся женщина, бросив взгляд через плечо.

— Да, — услышал я свой голос. — Да, я понимаю.

— Я пришлю вам в отель вашу рукопись. Вам, конечно, захочется ее сохранить. На пьесу я тоже взглянул, Ричард, но боюсь, что мы ничего не сможем с ней сделать. Если бы я считал, что есть хоть малейшая надежда, я бы предложил вашу книгу одному из менее крупных издательств, но, думаю, они бы сочли ее не отвечающей требованиям, которые предъявляются, дабы книга разошлась хотя бы в умеренных количествах. Конечно, ее могли бы принять из-за вашей фамилии.

— Мне бы этого не хотелось, — возразил я.

— Так я и думал. А теперь скажите мне, Ричард, есть ли у вас какие-нибудь планы на будущее?

Откуда у меня могли быть какие-то планы?

— Не знаю, — ответил я. — Полагаю, что вернусь в Париж.

Он попросил дать ему мой адрес на улице Шерш-Миди и сказал:

— Если у вас когда-нибудь возникнут проблемы или затруднения, пожалуйста, дайте мне знать. Мне почему-то кажется, что вы уже получили от Парижа все, что вам было нужно. Я думаю, что Лондон — самое подходящее для вас место.

— Может быть, — ответил я.

Он попросил счет. Затем поднялся со стула.

— Куда вы теперь? — осведомился он.

Чтобы избавить его от неловкости, я пробормотал что-то насчет назначенной встречи.

— Я могу подкинуть вас в любое место, — предложил Грей. — У меня на улице машина.

— Нет, большое спасибо, — отказался я.

— Не падайте духом из-за того, что я вам сказал, — подбодрил он меня. — Мне не хочется, чтобы у вас было такое чувство, будто вы потерпели неудачу. Я хочу, чтобы вы рассматривали это как определенный этап, прощание с вашей юностью. Вы созданы для другого, Ричард, для другого. — Он улыбнулся мне, и швейцар открыл дверцу его автомобиля. — Я с радостью сделаю для вас все, что в моих силах, в любое время, — добавил он и пожал мне руку. — До свидания, и желаю удачи.

Я смотрел, как отъезжает машина. Потом пошел в сад позади отеля «Савой» и сел там на скамейку.


У меня больше не было необходимости задерживаться в Лондоне. Если бы мы закончили ленч немного раньше, я бы успел на дневной поезд. Теперь было слишком поздно, и мне придется ехать утром. Остаток дня будет заполнен тем, что я буду покупать билет, паковать чемодан и оплачивать счет в отеле. Я знал, что это займет немного времени, но притворялся перед собой, будто это важные дела, требующие больших усилий и предусмотрительности. Я просидел около часа в саду возле набережной Виктории; свет уже начал угасать, и было холодно. Я встал и побрел прочь, подняв воротник и надвинув шляпу на глаза. В любом случае завтра вечером в это время я буду в Париже, с Хестой.

Я попытался привести свои мысли в порядок, но они перескакивали с Хесты на моего отца, а с моего отца на Джейка. Главным образом они сосредоточились на Джейке: его рука у меня на плече, его улыбка и голос, который доносился теперь до меня приглушенно, словно с большого расстояния: «У тебя все будет хорошо». Он сказал: «У тебя все будет хорошо».

Я раздумывал, что же означала эта вера в меня и знал ли он, как все сложится.

Мне казалось, что его слова были сказаны впустую: вот я, живой, но без великой цели в жизни, и вот он, бедная исчезнувшая тень человека, утонувшего и позабытого в бухте Мертвецов.

Я продолжал идти по набережной Виктории, потом повернул обратно, к станции метро. Я доехал на метро до Рассел-сквер и снова очутился перед отелем, на ступеньках которого стоял мальчик-слуга.

Несмотря на удар от краха идеи, жизнь должна продолжаться, как бы это ни раздражало.

Я мило обсудил погоду с каким-то стариком в гостиной, объявил о своем намерении уехать завтра утром, бодро улыбнулся женщине в конторе, взял вечернюю газету.

Я как будто слышал голос Грея, медленно и спокойно излагавшего мне то, что я всегда знал: я обычный человек. Я не гений, и я родился без дара писать. «Это был лишь этап, — сказал он, — и прощание с юностью». Еще до того, как я прочел стихи своего отца, я это знал. Да, знал с самого начала, когда скрывал за бравадой страх и сомнения, притворяясь беззаботным. Я знал, что если бы родился писателем, то это выходило бы у меня естественно, без усилий, само по себе, в силу какой-то странной внутренней потребности. Творчеству не мешали бы ни сумятица чувств, ни соприкосновение с тем, что происходило вокруг, — оно бы ни от чего не зависело, и его не нужно было бы ограждать.

А я неистовствовал и бранился, тревожился и был слишком нетерпелив, высокомерен в своей решимости, представлялся себе значительной фигурой и с почтением наблюдал за своими ужимками. Я был заурядным человеком.

Итак, я перелистал страницы газеты и узнал, что на Вуд-стрит, в Пондерс-Энде, женщина по фамилии Марсден попала под трамвай и умерла, и у нее осталось двое детей трех и пяти лет. «Но что мне до этого, — подумал я, — что мне до этого?»

Сейчас Грей уже покидает свое издательство, и, может быть, перед уходом он вспомнит, что нужно поручить секретарше отослать некую рукопись на адрес моего отеля. И он выйдет из здания и сядет в свою машину, вздохнет, немного устав от дневных трудов, и забудет обо мне.

Оказывается, «Астон Вилла»[32] «Астон Вилла» — популярный бирмингемский футбольный клуб со стадионом «Вилла-Парк». играла сегодня днем с «Шеффилд юнайтед»[33] «Шеффилд юнайтед» — футбольный клуб со стадионом в Шеффилде. и выиграла со счетом два-ноль. Вероятно, это вызвало большое волнение во многих домах.

Я сидел в гостиной и ждал гонга к обеду, потом пообедал, а после снова сидел в гостиной, и вечер тянулся очень медленно.

Моя рукопись прибыла с последней почтой вечером. Когда я укладывал вещи, то так же бережно, как Хеста, поместил ее на самое дно чемодана, но на этот раз положил сверху томик стихотворений моего отца. Потом прикрыл их своей пижамой и халатиком Хесты. Таким образом я покончил с ними и попрощался с этим этапом.

Когда я покидал Лондон, светило солнце, небо было какое-то удивительно ясное, утренний воздух бодрил, и все предвещало чудесный день. Путешествие в Париж было для меня нескончаемо долгим, поскольку я не купил в дорогу ни книг, ни газет. Пришлось смотреть на проносившиеся за окном пейзажи.

Я не послал Хесте телеграммы, она же была дома.

Я пока еще не строил никаких планов для нас обоих. Что-то нужно делать. Я подумал, что нам не стоит продолжать жить в Париже. Это принадлежало другому этапу, а он закончился. Мне нужно понемногу привыкать, пока мой ум не настроится на новый порядок вещей. Внутреннее беспокойство, сомнения, слабость и нерешительность — со всем этим нужно покончить. Через какое-то время я начну с чистого листа, с новым взглядом на вещи. Жизнь, которую мы вели, была Хесте не на пользу, это следует признать. Да и мне тоже. Мне больше не хотелось жить, хватаясь то за одно, то за другое, зависеть от настроения. Я устал от неопределенности. Мне хотелось уверенности в завтрашнем дне. Хотелось налаженной, хорошо устроенной жизни. Прежняя чушь о волнениях и опасностях всего лишь сказочка для детей, продолжение грез.

Я подумал о стабильности Лондона, о его силе, а потом — о бесшабашности и неразборчивости Монпарнаса, о друзьях Хесты, о бесконечных шатаниях из одного кафе в другое, об отсутствии порядка и надлежащей сосредоточенности. Я увезу Хесту от всего этого. Мы поженимся, у нас будет где-нибудь дом, какой-то определенный фундамент. Нет ничего хорошего в том, чтобы слоняться и играть в жизнь. А именно этим мы и занимались весь год — играли в жизнь. Я вспомнил, как когда-то, давным-давно, она сказала что-то о том, что хочет ребенка. Правда, тогда я особенно не прислушивался. Интересно почему? Возможно, тогда я размышлял о других предметах. Может быть, это как раз то, что нужно Хесте в жизни, — иметь детей. Я не подумал об этом прежде. По-видимому, она охладела к своей музыке. Возможно, это тоже был всего лишь этап. Может быть, Хеста — заурядная женщина, так же как я — заурядный мужчина.

Когда-нибудь, сказал мне Грей, я буду этому рад. В данный момент это казалось смешно и немного печально: заурядные мужчины и женщины, живущие своей жизнью. Эта картинка рисовалась мне, пока поезд шел по скучным равнинам Северной Франции. Напротив меня сидел седой мужчина с газетой в руках, рядом с ним — спокойная женщина, которая зевала, а когда мы проезжали мимо станции Амьен, заморгала. Они такие же, как мы, подумалось мне, только продвинулись в своем путешествии несколько дальше. Мужчина тоже зевнул и сложил газету. Он сунул очки в футляр.

«У нас еще осталось целых два часа, — сказал он. — Мы могли бы пойти в вагон-ресторан и выпить чаю. В этих французских поездах хорошее обслуживание».

Женщина, его жена, улыбнулась и кивнула, перелистывая журнал, лежавший у нее на коленях, и притворяясь, что ей не хочется отдохнуть. Мужчина поудобнее устроился в своем углу, вздохнул, прикрыл глаза, и его черты размягчились перед сном. Может быть, он тоже написал книгу, когда был молодым, и плавал на корабле, и ездил верхом в горах. Когда-то, давным-давно, он боготворил тело этой женщины, и они были любовниками. Я наблюдал, как отвисла его челюсть, а голова сползла с подушечки на руку. Жена прикрыла ему колени своим пальто, чтобы он не замерз.

А он продолжал спать, во сне ощущая ее заботу о себе, с легкой улыбкой, и ему было уютно в его уголке. Я смотрел на мелькавшие за окном равнины, длинные белые дороги, аллеи деревьев и размышлял, так ли это на самом деле плачевно, как кажется, — это мое возвращение в качестве неудавшегося писателя, или это значит не больше для течения моей маленькой жизни, нежели тень, которую ранним утром облачко отбрасывает на поверхность земли.


Я доехал с Северного вокзала до улицы Шерш-Миди на такси. Поезд прибыл ровно в шесть пятнадцать. Я не подготовился к разговору с Хестой. Меня утомило путешествие, к тому же я еще не отошел от событий предыдущего дня. Мне не хотелось придумывать для себя оправдания, произносить речи в свою защиту, сетовать на судьбу. Хотелось только, чтобы она обняла меня и поняла. Я бы снова стал мальчиком, уткнулся ей лицом в колени, ничего не говоря и лишь дотрагиваясь до ее рук. Когда такси остановилось перед домом, я взглянул вверх, но в нашем окне не было света, и меня охватило чувство разочарования: ее не было дома.

Заплатив таксисту, я вошел в дом. Медленно поднялся по лестнице, еще надеясь, что свет не горит потому, что она в другой комнате. Но когда я вошел и нащупал на стене выключатель, то увидел, что ее там нет и обе комнаты пусты.

Бросив чемодан на пол, я принялся ходить из одной комнаты в другую, чтобы найти утешение в привычной обстановке. Но почему-то от них не исходило знакомого тепла — они были мрачными и неприветливыми.

Вещи Хесты не разбросаны по кровати, на полу нет пепла от сигарет, на стуле не валялся забытый нотный лист — вообще не было обычного для Хесты беспорядка.

Комнаты были слишком опрятны, слишком холодны — они выглядели так, будто их давно покинули, и они вновь стали безмолвными и безликими; в них не осталось и следа от той атмосферы, которую мы создали. Кровать не была нашей кроватью — просто предмет обстановки, чопорный и нелепый. Люди никогда здесь не любили друг друга. Я уселся в кресло, внезапно ощутив беспомощность и осознав, что я один. Было такое чувство, как будто что-то должно случиться, и я не знал, что именно. Я продолжал сидеть в кресле, на улице уже было темно, скоро люди пойдут в кафе обедать, и начнется вечерняя жизнь, а я не знал, что мне делать. Я подумал, что если буду и дальше ждать Хесту, то она придет.

Потом мне захотелось есть, и это действовало на нервы: ведь если я выйду купить какой-нибудь еды, то могу пропустить ее возвращение и наша встреча будет испорчена. Мне хотелось, чтобы она застала меня вот так: в унылой комнате, одиноким и голодным, не встреченным с распростертыми объятиями. Я надеялся, что, когда она осознает, ей будет больно и при виде ее страданий я забуду свою собственную боль.

Я знал, что следовало бы ей телеграфировать, но в своем нынешнем состоянии не считал это оправданием. Интуиция должна была ей подсказать, что я возвращаюсь.

Голод одолел меня, я вышел из дому и снова оказался на улице. Пройдя по бульвару Монпарнас в ресторан, я там пообедал.

Я поискал взглядом Хесту или ее друзей, но их нигде не было. Потом я зашел в «Купол» и в «Ротонду», но и там никого из них не повстречал.

Пошел дождь, и он еще усилил чувство бесприютности. Я разгуливал под дождем, надеясь, что заболею, а она вернется и увидит меня, несчастного и исхудавшего, распростертого на постели в бреду, быть может, умирающего… Я приложил руку к боку и кашлянул. Ну вот, я уже болен, я уже страдаю. Я вернулся на улицу Шерш-Миди, размышляя, ждет ли она меня дома, упрекает ли себя, увидев на полу мой чемодан, — мои вещи не распакованы, свет горит.

Но там никого не было, и тишина в комнатах как будто издевалась над моим притворством и фантазиями. Итак, я открыл чемодан и как попало побросал свои вещи на стул. Дойдя до своей рукописи и стихов отца, я сел и долго смотрел в пространство, предаваясь грезам об этапе, который закончился.

Потом я приоткрыл дверцу платяного шкафа и удивился: он выглядел таким опустевшим без моих вещей!

Но постепенно до меня дошло, что он пуст по другой причине: исчезли и ее вещи — платья, которые она носила, теплое пальто, костюм, обычно висевший рядом с моим.

Я заглянул в ящики туалетного столика, и там тоже не было ее вещей: ни щеток и кремов, ни коробочки с пудрой — ничего.

Я стоял посередине комнаты, переводя взгляд с зияющего платяного шкафа на пустой туалетный столик, и силился что-то понять, но мозг у меня был какой-то онемевший и чужой, и все, что я мог, — это тупо смотреть на маленький тюбик израсходованной помады, который вынул из пустого ящика.


Когда я проснулся, через окно в комнату лился дневной свет. Я забыл закрыть ставни перед тем, как уснул. Взглянув на часы, я увидел, что сейчас половина девятого. Я лежал на кровати одетый — так и заснул и проспал до тех пор, пока меня не разбудил утренний свет.

Я вдруг вспомнил, что нахожусь в своей комнате, на улице Шерш-Миди, и рядом со мной нет Хесты. Я сел в кровати и, закурив сигарету, попытался сосредоточиться. Может быть, ей стало одиноко и она живет у Ванды? Может быть, ей стало страшно жить одной в квартире? Я послал ей письмо в первый день приезда в Лондон, а после этого не писал. Она же должна знать, что я не люблю писать письма, и, конечно, не ожидала, что я буду писать каждый день. Она знала, что я вернусь. Остальное не имело значения. Я даже не потрудился сообщить ей адрес своего отеля. Не думал, что это важно. Мы же знаем друг друга. Она будет ждать, и я вернусь. Вот и все. Это же так просто!

Да, конечно, она у Ванды. Они где-нибудь устроили вечеринку. Хеста думает, что я еще в Лондоне.

Я встал, неуверенный и встревоженный, и, широко распахнув окно, выглянул на улицу, как будто ожидал, что она стоит там, глядя на меня, и машет рукой. Но на улице ее не было — только женщина подметала щеткой ступени магазина да издалека доносился шум уличного движения.

Я начал бриться, глядя на незнакомое лицо в зеркале, — это лицо не было моим. Во мне росло чувство тревоги, оно крепко держало меня холодными руками, так что меня начало трясти.

Я услышал, как на улице загудело такси, этот звук все приближался. Взвизгнули тормоза — оно остановилось на тротуаре перед домом.

Я замер на месте с кисточкой для бритья в руке.

Внизу хлопнула дверь, и послышались шаги на лестнице. Однако такси не уехало, оно осталось на том же месте. Интересно, почему она не отпустила такси? Дверь соседней комнаты открылась, и я услышал, как она там ходит. Она не зашла в спальню. С минуту поколебавшись, я подошел к двери. Мыльная пена таяла у меня на лице, в руках я все еще держал кисточку.

Хеста склонилась над столиком. Я не видел, что она делает, и ждал, не зная, должен ли заговорить. Внезапно она обернулась через плечо, и взгляд ее приковался ко мне.

Мы молча смотрели друг на друга.

— Ты вернулся, — наконец сказала она, и голос ее как-то странно замер.

— Да, — ответил я.

Я улыбнулся, а потом направился к ней, недоумевая, отчего это мы так неестественно держимся друг с другом.

— Я вернулся вчера вечером, — сообщил я. — Ломал голову, куда это ты подевалась.

Я увидел у нее в руках лист бумаги. Она положила его, и я увидел, что он чистый. Потом лист медленно опустился на пол.

— Я как раз собиралась написать тебе письмо, — сказала она.

— Но я же не дал тебе своего адреса в Лондоне, — заметил я. — Это было глупо с моей стороны, он мог тебе понадобиться на случай, если бы что-нибудь произошло.

Потом я удивился: зачем же ей писать мне письмо, если она не знает, куда его посылать?

— Ты же, в любом случае, не могла бы его отправить, — сказал я.

— Я собиралась оставить его здесь для тебя, — ответила она.

Я нахмурился, озадаченный ее словами:

— Не понимаю, зачем это тебе понадобилось.

Она встала и подошла к камину. Взяла в руки маленькую безделушку, потом поставила на место. У нее было какое-то другое лицо, странное и напряженное. И тогда я понял, что мне пора задать вопрос, что я больше не могу притворяться перед собой, будто все в порядке.

— Что случилось? — спросил я.

Она посмотрела мне в лицо, и во взгляде ее была растерянность.

— Тебе не следовало уезжать, — ответила она. — Я же тебе говорила, а ты не слушал. Тебе не следовало уезжать…

Мыльная пена уже засохла у меня на лице, но я не стирал ее.

Я подошел, чтобы ее обнять, но она покачала головой и оттолкнула меня.

— Нет, — возразила она, — это ни к чему.

Голос ее прозвучал резко, она смотрела мимо меня.

— Скажи мне, — попросил я и потрогал ее платье, не глядя на Хесту.

Она немного помолчала, словно подыскивая слова, а когда заговорила, то казалось, что это говорит не она, а кто-то другой.

— Мы больше не будем продолжать, — сказала она, — мы дошли до самого конца.

— Что ты имеешь в виду? — не понял я.

— Нет смысла продолжать, — пояснила она. — Все кончено. Я пришла, чтобы написать тебе об этом. Все кончено.

— Не понимаю, — сказал я и, взяв ее за руку, не отпускал, словно это могло что-то спасти. — Не понимаю, — повторил я.

Она скучным, монотонным голосом продолжала твердить одно и то же:

— Я говорила, чтобы ты не уезжал. Я знала, что тогда может случиться. Бесполезно говорить, что мне жаль. Раньше или позже это должно было произойти. Ты этого не видел, ты просто уехал, и тебе было все равно.

— Ты хочешь сказать, что не любишь меня? — спросил я. — Все кончено, ушло?

— Любовь, — повторила она и засмеялась, пожав плечами. Странный это был смех, непохожий на нее. — Я ничего не знаю о любви, — сказала она, — но то, что было, испорчено, и его не воротишь. Мы больше не принадлежим друг другу, как когда-то. Я ничего не могла поделать, это произошло. Такова жизнь, она странная. Мне жаль. Больше мне нечего сказать.

— Что такое? — спросил я. — Почему мы изменились? — Я не мог поверить, что сказанное ею — правда. Мне казалось, что у нее в голове засела какая-то глупая идея.

— Видишь ли, ты больше не значишь для меня того, что значил когда-то, — ответила она. — Когда-то ты значил для меня все, но теперь я это утратила — того, кем ты был. С тех пор как ты уехал, я была с другим.

— Нет, — сказал я, — нет.

— Да. Мне пришлось, я этого хотела. Ты же знаешь, каково мне было, ты знаешь. Тебе не следовало уезжать.

Я больше не слушал ее. Передо мной стояла картина: она с каким-то мужчиной делает то, что было только нашим.

— Ты же никому не позволила, Хеста, — заговорил я, — не позволила, нет?

— Да… — ответила она.

Я продолжал на нее смотреть.

— Нет, — упорствовал я, — нет, это неправда. Ты же не такая — ты не вульгарная и глупая, ты не из тех, кто отдается кому угодно.

— Это правда.

Я присел на ручку кресла, обхватив голову руками, я пытался придумать какой-то выход из всего этого.

— Нет, — продолжал я, — это неправда, ты лжешь. Это слишком грязно, чертовски грязно. — Я продолжал ей это повторять, пытаясь убедить ее: — Слишком грязно, чертовски грязно.

Казалось, она не понимает.

— Ты когда-то сказал мне, что это ничего не значит, — напомнила она. — Это твои собственные слова: «Это ровным счетом ничего не значит». Здесь, в этой комнате. Когда у нас это случилось в первый раз.

— Это другое, — возразил я, — ты не можешь на это ссылаться, ты не знаешь, что говоришь.

— Тут ничего не попишешь, — сказала она. — Нельзя предотвратить то, что случилось со мной, с нами, с другими людьми. Сначала ты меня заставил, а теперь слишком поздно что-либо менять. Теперь я должна продолжать — я же не могу снова стать такой, какой была когда-то.

— Это Хулио? — спросил я. — Тот парень…

— Да, — ответила она. — Это не имело особого значения, когда ты уехал.

Она сказала это серьезно и спокойно, держа перед собой сжатые руки. Она была холодной, невозмутимой.

— О, дорогая! — воскликнул я. — О, дорогая, дорогая… Что я сделал?..

— Ты не должен расстраиваться, — сказала она. — Сначала я тоже чувствовала себя ужасно. А потом это стало таким естественным, таким неизбежным, да и в любом случае я этого хотела.

Она не понимает, она еще ребенок.

— Ты не должна, — уговаривал я. — Хеста, моя Хеста, ты не понимаешь. Это не пустяки, это начало падения, потери всего, что в тебе прекрасно и совершенно, это начало жизни, которая ведет лишь к беде и унижению…

— Почему? — спросила она. — Я не понимаю. Да и, кроме того, какое это имеет значение?

— Имеет, дорогая, имеет.

— Я так не считаю, — не согласилась она. — Мне этого хочется, вот и все, и не имеет значения, кто это будет.

— Нет-нет, Хеста…

— Слишком поздно, Дик, мы не сможем продолжать как раньше. Слишком поздно. Это моя собственная жизнь, и я буду жить так, как мне проще всего. Когда-то была музыка, потом был ты, а теперь — вот это. Тут уж ничего не поделаешь.

— Мы одолеем это вместе, Хеста, нам нужно из этого выбираться. Мы поженимся, дорогая. Ты понимаешь? Мы поженимся.

— Нет.

— Да, дорогая.

— Нет, Дик, ты просто смешон. Ты не понимаешь того, что я тебе говорю. У нас с тобой все кончено. Я больше не могу продолжать нашу с тобой жизнь. Мне нужно что-то новое…

— Хеста, любимая, то, что ты говоришь, так мучительно, я себе не представлял, что может быть так больно. Но мы сможем это преодолеть — сможем, если попытаемся вместе. Я хочу о тебе позаботиться, забрать тебя отсюда. Нам нужно начать все сначала, мы должны. Мы поженимся…

— Нет, я не хочу этого. Когда-то — да, в прошлом году, но ты тогда не слушал, ты сказал, что брак старомоден и нелеп. Теперь я с тобой согласна. Он нелеп. Я для этого не создана. Я уезжаю — я хочу веселиться, хочу развлекаться. Я уезжаю с Хулио.

Отвращение к тому, что она сделала, затмило ужас перед ее будущим, и я ничего не видел, кроме картинок, мелькавших у меня в голове, порочных и искаженных.

— Ты с ним не уедешь, — заявил я. — Он не получит того, что принадлежало мне, Хеста, он не получит тебя…

— К чему все это? — спросила она. — Тебе бы следовало подумать об этом раньше, несколько месяцев тому назад. Ты не счел нужным этого сделать, ты никогда не думал ни о чем и ни о ком, кроме себя.

— Хеста…

— Нет — никогда, ни единой минуты. Все время был ты, ты. Ничего не имело значения — кроме того, что затрагивало тебя. Любовь, жизнь, отъезд — на первом месте всегда был ты. Ты не думал ни обо мне, ни о моих чувствах. Я не шла в расчет. Какой же смысл пытаться теперь проявлять обо мне заботу?

Когда она все это говорила, мне казалось, что я не здесь — я стою под фонарным столбом на улице Лондона, и свет фонаря отбрасывает тень на лицо Джейка, стоящего рядом со мной. Я подался вперед и, стыдясь своего любопытства, спрашиваю: «Так что же он все-таки сделал?» А Джейк мягко и как-то странно смотрит на меня. «Просто он был эгоистом, — отвечает он, — и думал о своих удовольствиях». А потом издалека до меня доносится шепот: «Я убил его потому, что он разрушил жизнь одной женщины, которую я даже никогда не видел».

Потом я оказался в шатре цирка, распростертый на земле, из меня уходит жизнь — жизнь, которую я люблю, но сейчас она такая мучительная и потускневшая, и сверху на меня смотрит Джейк, он не сводит с меня глаз…

— Ты не нашел нужным подумать, — продолжала Хеста, — только и всего, не нашел нужным. Может быть, это не твоя вина, просто мы были слишком молоды.

Но умер не я, а Джейк. Он утонул в бухте Мертвецов, а я здесь, один, слушаю сейчас Хесту.

— Что же нам делать? — спросил я и посмотрел на нее так, как будто она была теперь мне чужая — какая-то другая женщина, из какой-то другой жизни.

— Я уезжаю с Хулио, — сказала она.

Я был спокоен и безразличен — казалось, у меня не осталось никаких чувств.

— Это ненадолго, — сказал я. — Вы недолго будете вместе. Что ты будешь делать потом?

— Я ничего не планирую заранее, — ответила она. — Там будет видно. Я буду наслаждаться жизнью. Кто-нибудь подвернется.

— Я хочу, чтобы ты осталась со мной, — заявил я, но голос у меня был какой-то невыразительный, в нем не хватало убежденности.

— Нет, — ответила она, — у нас с тобой все кончено. Ты просишь меня только потому, что считаешь себя ответственным за мою судьбу. Ты не хочешь, чтобы тебя мучили угрызения совести. Мы никогда не могли бы стать прежними. Ты это знаешь. После того, что я была с другим. Ты всегда будешь думать об этом. Даже теперь, когда я только что тебе это сказала, ты уже ко мне переменился, сильно переменился.

— Нет, — возразил я, — нет.

Но я знал, что она права. Я уже был другим мужчиной, а она — другой женщиной.

— Я тебе тоже не нужна, — продолжала она. — Да, я это давно поняла. У тебя есть твое сочинительство — это единственное, что для тебя важно.

— Мое сочинительство? — переспросил я.

— Ты отказался бы ради него от всего на свете. Ты отказался от меня.

Я смотрел на нее, не произнося ни слова.

— Ты будешь продолжать в том же духе, что и всю осень, — сказала она. — Я больше не могу этого выносить. Ты скоро забудешь все это и то, что у нас с тобой было. К тебе придет успех, твою книгу опубликуют, а пьесу поставят, и люди о тебе заговорят. Ведь это то, чего тебе хочется, не так ли? Ради этого ты уехал?

— Ты не понимаешь, — ответил я.

— Нет, понимаю. Я всегда в глубине души знала, что все кончится именно так. Прошлой весной я хотела выйти за тебя замуж, я хотела ребенка, и дом, и заботиться о тебе, и чтобы мы всегда были вместе — как обычные люди. Но ты сказал, что думаешь иначе, сказал, что это нелепо и не имеет никакой цены. А теперь ты будешь свободен, сам по себе, и скоро прославишься своими книгами, и будешь счастлив. А я тоже собираюсь быть счастливой, по-своему — так, как ты меня научил. — Она взяла со стула свою сумочку и шляпу и начала пудрить нос. — Ты всегда говорил: «Давай никогда не будем серьезными», не правда ли? Я постоянно думаю об этом теперь. Я никогда не бываю серьезной. Я смеюсь над людьми и над разными вещами. Это единственное, что остается. Я так и скажу тебе сейчас: давай никогда не будем серьезными, Дик, ведь жизнь так коротка. — Она засмеялась, надевая шляпу. — Думаю, я больше ничего не возьму. На прошлой неделе увезла все, что было мне нужно. Ты предполагаешь жить здесь и дальше?

Я почему-то все еще не верил, что это правда: эта странная обыденность тона, ее голос, естественный и спокойный.

— Я подумала, что мы с Хулио могли бы податься на юг, — сказала она. — Мне ужасно хочется весь день греться на солнце. У него есть немного денег, мне кажется. Не знаю откуда. Вероятно, доит каких-то там родственников. Вообще-то он очень мил, Дик.

И она все это говорит мне? Мы вели себя как люди, встретившиеся на чаепитии. Я попытался вернуться к реальности.

— Ты не счастлива, — сказал я.

Она посмотрела на меня отсутствующим взглядом.

— Я? — переспросила она. — Мой дорогой, я ужасно счастлива. Это же так весело — чувствовать, что ничего не имеет значения. — Она взглянула на меня с улыбкой — эта новая Хеста, уверенная, хладнокровная. — Ну что же, больше не о чем говорить, не так ли? — заключила она. — Я рада, что сказала тебе, и ты вел себя разумно. Не как мужчины в книгах, убивающие женщин. Можно сказать, мы неплохо провели время, не правда ли? Это несчастное такси ждет на улице со включенным счетчиком.

— Ты же не уходишь? — спросил я. Я все еще не верил, что это правда.

— Ухожу. Нет смысла здесь оставаться. Знаешь, я пришла только для того, чтобы написать тебе письмо. Я была в шоке, увидев тебя. Вот почему я сначала вела себя глупо. — Она с рассеянной улыбкой обвела комнату взглядом. — Забавная старая комната, — сказала она, — здесь были хорошие времена. Правда, последнее время я ее возненавидела. Все давно уже было иначе. Тебе бы лучше пойти и одеться, Дик. Ты же не закончил бриться, не так ли? — Она стояла у двери, держась за ручку. — Как будет забавно, если мы встретимся через несколько лет и ты будешь ужасно знаменитый, — продолжала она. — Я подойду и заговорю с тобой, а ты меня не узнаешь. Ты скажешь: «Кто же эта малышка?» — и посмотришь на меня сверху вниз через головы издателей. Интересно, с кем я тогда буду? Будь счастлив, Дик, со своим сочинительством и какими-то женщинами, которые тебе подвернутся. Ты не должен обо мне волноваться. Я буду веселиться, знаешь ли…

Она одарила меня улыбкой и ушла. Я услышал ее шаги на лестнице, потом на улице. Хлопнула дверца такси. Вот так же было, когда она приехала, только в обратном порядке. Такси с шумом завелось и покатило по улице, гудя, и звук этот становился все слабее, пока не слился с шумом уличного движения на бульваре Монпарнас.

Я тихо постоял на месте, потом взял кисточку, лежавшую на столе.


Читать далее

Глава седьмая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть