В Саду

Онлайн чтение книги Сказки сироты. Города монет и пряностей In the Cities of Coin and Spice
В Саду

Мальчик её оставил. Он всегда её оставлял.

Одно утро сменяло другое, и он уже был где-то в другом месте. Она на самом деле не возражала… Было трудно говорить так долго и запоминать так много из написанного на её веках, быть так близко к другому ребёнку после долгого одиночества. Девочка не думала, что это до такой степени утомительно. Когда мальчик её покидал, она часто шла к безмятежному озеру в Саду, чтобы позволить прохладной воде, колышущейся словно платье, приподнятое до колен, смыть воспоминания о нём прочь. Жесткие круглые камешки под босыми ногами успокаивали – они были у неё всегда, как озеро, тростник и перестук в зарослях рогоза, луна и звёзды, баюкавшие её перед сном. Девочка подумала о мальчике, о том, как нетерпеливо она его ждала, стоило красному солнцу опуститься за гранатовые деревья, и как часто ощущала опустошенность, когда он уходил, будто разрисованная ваза, из которой воду выплеснули на каменные плиты. «Как же легко скучать по кому-то, – подумала она, – даже если раньше тебе никто не был нужен».

Девочка так хорошо знала свои истории, что не теряла нити рассказа: она пересказывала их самой себе множество раз. Они по-прежнему принадлежали ей, лишь ей одной. Но, когда слова историй покидали её губы и входили в его уши, они будто обретали плоть, отращивали конечности и обзаводились сердцами… Тела их срастались, как срастаются улитка и её раковина. Когда она была одна и шептала эти истории отражению на поверхности маленького пруда или кусту чёрной смородины, они оставались тонкими, как завитки дыма, словно трепещущие на ветру обрывки платья, которое было ей мало. Девочка радовалась тому, что они стали осязаемыми, и повторяла себе это снова и снова.

Стоя по пояс в воде, она обратила лицо к звёздному свету и падающим теням от редеющих крон ясеней. Листья в темноте казались серыми: красное и золотое ушло из них, как из неё уходили истории. Девочка опустила голову под воду – раз, другой. Она давно перестала молиться о том, чтобы чёрные отметины сошли; знала, что завтра вечером снова будет искать мальчика. А сейчас казалось, что её суть распростёрта во все стороны, точно светящиеся усики или змеи, ползущие прочь из перевернувшейся корзины. Теперь, в серебристом свете, она собирала себя.

Вынырнув, девочка вдохнула, сморгнула воду с глаз и увидела, что на некотором расстоянии от фиолетового озера идёт фигура в белом, и это вовсе не её мальчик.

Это была Динарзад.

Волосы струились за ней, будто тень более высокой женщины, она ступала по траве босыми ногами. Девочка испугалась, не сошла ли Динарзад с ума, – воспитанные амиры так себя не вели. Но принцесса казалась спокойной, не плакала и не рвала на себе волосы, а легко касалась деревьев, проходя мимо, будто что-то искала. Наконец она увидела девочку, наполовину погруженную в воду, точно ламия или русалка, и застыла возле апельсинового дерева, которое было все ещё блестящим и зелёным в лесу голых ветвей. Девочка ничего не сказала: она знала, что, когда впервые приближаешься к незнакомому зверю, резкие движения могут его испугать или разозлить, а ей не хотелось иметь дело с рассерженной гусыней, что уж говорить о рассерженной принцессе.

Динарзад открыла тёмные губы и издала тихий писк. Попыталась ещё раз, и её голос очистился, как зимнее небо:

– Я хотела узнать… хотела послушать…

И рванулась прочь, как олениха, чудом избежавшая стрелы.

Девочка смотрела ей вслед, гадая, какие слова могли бы удержать женщину. Она никогда не пыталась удерживать мальчика, стоило истории начаться. Он был верным сам по себе, как проворная гончая.

Потому не было ничего удивительного в том, что следующим вечером он нашел её возле поросших мхом камней. Именно этого она и ждала, предвкушала, хотя не без усилий. Мальчик принёс головку сыра и ломоть сдобы. Они шептались и ели, как делали всегда, пока небо не почернело, и девочка не смогла продолжить рассказ под безопасным покровом тайны.

– Я хочу услышать ещё! – возбуждённо сказал мальчик, хлопая в ладоши. – Динарзад весь день со мной не разговаривала – просто праздник какой-то! Расскажи, как они сбежали!

Девочка слабо улыбнулась, сделала глубокий вдох и снова раскрыла свои истории и себя, точно реликварий, полный священных костей.

– Семёрка был уверен, что не закричит, когда пресс опустится на его плечо, что будет храбрым и крепким, мужественным и правильным…

Сказка о Двенадцати Монетах

(продолжение)

Я закричал. Когда Темница всем телом навалилась на пресс, он опустился возле моей подмышки, превращая руку в месиво из кожи, костей и крови. С первого раза отсечь её не удалось, и, пока моя подруга снова поднимала и опускала пресс, я всхлипывал и стонал, как роженица. Наверное, я лишился чувств, потому что следующее моё воспоминание – о том, как она затягивала на обрубке жгут, который соорудила из одежды какого-то мертвеца. Потом Темница прижала моё изувеченное плечо к самой горячей части машины – той, что зловеще мерцала красным, – и, наверное, я снова закричал. Чудо, что нас не засекли… Впрочем, дети часто кричали, вопили и рыдали во сне. Наверное, зря я не позволил подруге пойти на это самой: она бы не пискнула.

Помню, как я смотрел на отсечённую руку, некогда бывшую моей, понимая, что отныне она таковой не будет. Вот мои пальцы, что держали ручки и вёдра, коровье вымя и яблочные корки. Вот линии на моей ладони, предсказывавшие какое-то будущее. Мы с усердием пропустили через Чеканщика часть моей плоти, ощутили запах моей крови во внутренностях машины, пока тремя руками поворачивали шестерёнки и двигали поршни. Моё тело хрустело под последними прессами и вышло из другого конца машины – отверстия в виде ухмыляющейся морды зубастого чудовища.



Двенадцать монет, бледных кругляшей из чистой мерцающей кости. Всё, что было у нас в целом мире, это часть моей плоти, напоминавшая влажный фрукт, очищенный от кожицы.

Во время обеда мы нашли Вуммим. Она наблюдала за тем, как одна девочка поглощала полупрозрачные турмалины, словно первые летние черешни. Существо гладило свою шею и бриллиантовый живот под лохмотьями. Мы натянули на лица лучшие улыбки и позвали её подойти ближе.

Она будто не заметила, что случилось с моей рукой, – здесь многие получали увечья, и ещё одно не было чем-то из ряда вон выходящим.

– Вуммим, мы хотим уйти, – решительно сказала Темница.

– Я не сомневаюсь, что хотите, малышка. Всё уже не так, как было в Кость-и-сути, когда она занимала центр мира. В то время никто не хотел её покидать, прежде чем его карманы не наполнялись лазуритом, а руки – женщинами. Но вы должны знать, что я не могу вам помочь.

– Нам не нужна твоя помощь, – прошипела моя подруга. – Мы теперь граждане Кость-и-сути: заплатили налоги, исполняем свой гражданский долг. И у нас есть право торговать, как у всех прочих.

Вуммим склонила голову набок; её синеватые волосы упали на лицо, как покрытые воском сосульки.

– У вас нет денег, чтобы их тратить, драгоценные мои. Ни одной дхейбы! Чем вы будете платить – воздухом?

Темница достала наш кошелёк. Я по-прежнему находился в полубессознательном состоянии и был весь пепельно-бледный: не доверил себе обращаться с монетами, опасаясь рассыпать их по грязному полу. Одну за другой моя подруга вытащила монеты и сложила их на ладони, пока та не заполнилась, и протянула дрожащую руку с шестью монетами, которые должны были выкупить наши жизни. Дочь торговца зерном знала, что стоит придержать кое-что в запасе на случай, если призрак попытается взвинтить цену. Вуммим облизнула губы бесцветным языком.

– Этого не хватит даже на то, чтобы купить рубины для завтрака, – сказала она, но взгляд не отвела.

Они с Темницей долго смотрели друг на друга, словно между ними шел молчаливый торг, в котором я не мог участвовать. Наконец надзирательница заговорила, закатив стеклянные глаза куда-то внутрь черепа:

– В те дни, когда мы поедали всевозможные вещи, превыше всего ценились самые редкие сделки, даже если они были не более чем обменом щепки на пёрышко… Если владельцем щепки был одноглазый мужчина, а пёрышка – бородатая женщина, сделка считалась успешной. Ни один работник не делал такого предложения, и я приму его во имя старого Асаада. Но вы уйдёте под покровом ночи, а я похвалюсь своей сделкой лишь после того, как вы окажетесь далеко, – на тот случай, если её сочтут не настолько редкой, как считаю я, и меня накажут.

Мы согласились. Вуммим взяла монеты своими длинными паучьими пальцами, почтительно сжала кулак и издала удовлетворённый стон, до странности похожий на мяуканье котёнка.

– Так и было, – пробормотала она, – раньше, в те времена, когда все возможные вещи покупались и продавались и высоко над Асаадом парили красные шелка. Вот какой была экономика – лёгкой, ощутимой и сладкой. Я помню её, я чувствовала её вкус долго после того, как утратила другие вкусы, ощущала память о потерянной Кость-и-сути, которая звалась Шадукиамом в те дни, что ныне мертвы и холодны.

Вуммим закрыла глаза, подняла голову к дырявой крыше, и из её серого горла вырвался скорбный, тоскливый вой.

Сказка о Переправе

(продолжение)

Над водой поднялся ветер. Её поверхность была тусклой, плоской и серой, как девичьи глаза, но в глубине прятались течения, и маленький паром окружала быстротечная рябь.

– По мне Кость-и-суть – подходящее имя, под стать их новому призванию, и уж точно лучше старого, – задумчиво проговорил Семёрка.

Идиллия коротко рассмеялся и повёл плечами под плащом, затем погладил свободной рукой свой горб.

– Шадукиам раньше был городом чудес, парень… Розы, чьи лепестки залетали в твою дверь, когда-то полностью укрывали его куполом из цветов. Там были серебряные башни и алмазные башенки. Там жили женщины в пурпурных одеяниях и мужчины – в алых. Там пахло водорослями и золотом. Не говори о том, чего не знаешь.

– Я достаточно знаю об этой вонючей, надутой ветром дыре! – яростно бросил Семёрка. В холодном воздухе из его рта вырвалось облачко пара.

– Глядя на труп, не разберёшь, как выглядел человек при жизни.

Они погрузились в глухую тишину. Семёрка одной рукой неуклюже поднял воротник и поморщился от ветра, хлеставшего по щекам. Он видел, что в северном небе собираются и сплетаются облака – не тёмные, как обычные дождевые тучи, но бледные. Они просто сливались друг с другом, превращаясь в огромную белую воронку, словно хлопок, небрежно намотанный на веретено.

– Приближается шторм, – тихонько проговорил Идиллия. – Сегодня что-то рано. Сомневаюсь, что мы успеем достичь берега до его начала.

– Я видал шторма и раньше, старик.

– Несомненно, ты ведь у нас храбрец. Но озёрные шторма особенные.

– Я действительно храбрый, – проворчал Семёрка. – Не будь я храбрым, не явился бы сюда. Пил бы горячий сидр у очага, а не сидел тут; построил бы дом и завёл детей. Я хочу спасти её. Ведь она спасла меня. Мы всё время друг друга спасали, даже после Чеканщика. Что ещё мне остаётся делать?

– Ничего, сынок, – сказал престарелый паромщик, и его голос смягчился. – У тех, кто пересекает эти воды, выбора нет.

Он оттолкнулся шестом от илистого дна озера; где-то далеко заплакала птица, чайка или большой баклан. Семёрка подумал, что деревья стали ближе, и под ними мерцает серебристая линия пляжа. Но от качки его мутило, а пальцы ветра докрасна расчесали глаза. Небо было таким белым, что солнце будто исчезло, и чудился запах приближающегося снегопада.

Резкий голос Идиллии прервал размышления Семёрки:

– Скажи, сколько у тебя осталось этих ужасных старых штуковин?

– Одна, – ответил юноша. – Я сберёг две: одну, чтобы добраться сюда, и вторую, чтобы мы могли вернуться. Я сберёг это для неё. Больше ничего нет.

– Значит, четыре заполнят твою историю, потому что вопящий шторм приближается, а когда нагрянут белые ветра, мы уже не сможем разговаривать.



Семёрка кивнул и хрипло закашлялся.

– Четыре… Четыре монеты для калеки и монстра, отправившихся в путешествие по миру. Это всё, что у нас было за пределами Кость-и-сути, когда Вуммим проделала дыру в стене из рыбьих костей, ограждавшей город, и вытолкнула нас наружу. Дороги, мощёные и немощёные, брусчатые, разноцветные, кирпичные. Мы выбрали одну, хотя могли выбрать любую другую. Но выбрали именно эту, и теперь я пересекаю пустынное озеро, чтобы найти её, мою сестру и подругу.

Сказка о Двенадцати Монетах

(продолжение)

Мы выбрали дорогу, и впервые за семь лет золотое солнце, повисшее в небе и отчасти похожее на мяч, согревало нашу кожу. Она сделалась красной. Мы плавали в синих реках и брызгали друг на друга водой. Ели чернику и орехи, раскалывая их плоскими камнями. Не работали! Когда мы плавали, и я замечал, как её обнаженное тело проносится мимо под холодной чистой водой, то по-прежнему не видел ничего красивого – только дхейбы, притаившиеся под её кожей.

Некоторое время мы бесцельно блуждали. Вполне могли отыскать наши дома или найти новые, которые стали бы нашими, но по обоюдному согласию решили держаться подальше от городов. Мы, будто лисы, предпочитали зелёные сады и разоряли совиные гнёзда. Осенние яблоки поспели, а на нашем пути ещё никто не встретился. Я уверен, что к тому моменту мы оба смахивали на дикарей. Волосы Темницы превратились в лохматую гриву цвета воронова крыла, обрамлявшую её лицо, – пряди торчали во все стороны, точно грубые пальцы. Мои волосы отросли ещё длиннее. У нас не было ни зеркал, ни ножниц, и очевидно, что видок мы имели тот ещё… При этом с радостью лопали яблоки и кроличьи лапки (кроликов ловили с недюжинной смекалкой). После агатов и нефритов мягкое мясо и хрустящие фрукты казались нам чудом, и мы выискивали их повсюду, умирая от голода. Одним словом, когда раздались звуки катившегося по дороге фургона, мы были в лохмотьях и босиком, но жирнее, чем раньше.

Фургон имел два громадных колеса выше его самого, выкрашенные в синий цвет и испещрённые серебряными звёздами. Маленький фургон с заострённой цыганской крышей и круглыми окнами висел между ними. Двери открывались с каждой стороны, и он казался достаточно просторным; возможно, было даже приятно сидеть внутри и смотреть, как мелькают спицы. Фургон тянул стройный человек, с ног до головы одетый в зелёное – рейтузы, камзол, очаровательную короткую накидку и шляпу. Всё было зеленее, чем кожура яблока. Из-под шляпы торчали пряди волос цвета яичного желтка, а лицо их обладателя выглядело худым и приветливым. Ноги от коленей вниз были ногами тёмно-коричневой газели, быстрыми точно веретено. Зелёные рейтузы заканчивались там, где начиналась шерсть, заколотые бронзовыми пряжками – такими старыми, что даже металл слегка позеленел. Мы с Темницей уставились на него, разинув рты.



– Ну-ну, доброе утро, малышня! Как у вас дела, в полдень на лысой макушке? – сказал он и присел, насколько это позволяли его ноги, не отпуская длинные синие оглобли. Голос человека был похож на веселый щебет дрозда. Он улыбнулся: его зубы оказались мелкими, блестящими и острыми, как у лисы.

– Доброе… утро, – сказал я.

Темница крепче сжала мою руку.

– Вам повезло, что наши пути пересеклись, бродяжки мои! Я вижу, вам необходима цивилизация, а искусство есть повитуха цивилизованной души. Мы артисты и менестрели, поём песни и разыгрываем сценки, мы – это катамиты [9] Катамит – мальчик, состоящий в половой связи со взрослым мужчиной. и кастраты, лучшие, ярчайшие и наряднейшие из всех. За монету покажем на сцене мир, за две – научим, как в нём жить. Я Тальо – жонглёр, танцор, евнух, акробат и зазывала, а также великолепнейший рыцарь телеги!

Мы робко представились, но ни один из нас не протянул руки к спрятанному кошельку: мы не могли себе позволить потратить моё тело на яркого человека, что бы он ни наобещал. А он глядел на нас сияющими зелёными глазами и лучезарно улыбался. Присмотревшись, мы заметили, что серебряные звёзды были просто кусочками олова, прикреплёнными к колёсам. Краска местами облупилась, из поразительно тёмного и живого кобальта превратившись в бледную бирюзу. Однако впечатления от этого не ослабли, а звёзды тихонько позвякивали на ветру.

– Может, короткий танец? – пропел он, переступив копытами. – Или небольшая сценка… «Принцесса и её Верный Кот», возможно? «Хульдра, Бык и Древо»? – Темницу это ошарашило, и Тальо поспешно продолжил: – Или что-то для зрителей постарше, сообразно вам, молодым людям, стоящим передо мной? «Убийство Короля Измаила»? «Поругание Янтарь-Абада»? «Сераль Сирен»? Или, может, просто песня, карточный трюк, монета из уха? Мы сговорчивы, восприимчивы, дружелюбны и любезны, каковыми и полагается быть в нынешние времена. Слишком изголодались по пирогам с воробьями да настойкам с голубикой и потому обмениваем наши таланты по столь разумным ценам.

Из одного синего окна высунулась большая красная лапа. Она лениво потянулась, показала алые когти и снова их втянула.

– Кто там, Тальо, лапушка? – раздался низкий голос за занавеской из птичьей кожи. В нём слышалось рычание, но всё же в какой-то мере он звучал приятно, как шелест зерна по меху.

– Это моя госпожа и соратница, другая половина того, что я назвал «мы»; мой зверинец, муза, жуть и моя дорогая! – сказал зелёный человек и наконец опустил длинные шесты на пёструю дорогу, после чего галантно открыл одну из круглых, точно луна, дверей необыкновенной тележки.

И нагрянула мантикора [10] Мантикора – чудовище с телом красного льва, головой человека и хвостом скорпиона; Аристотель также упоминает, что голос мантикоры – «нечто среднее между звуком свирели и трубы»..

Теперь я всё понимаю, потому что позднее она осторожно показала мне все части своего тела, объяснила их происхождение и применение. Но в тот момент она казалась диковинным видением, и я бы не смог её назвать и за сотню костяных монет. В каком-то смысле львица: шкура красная, как осенняя листва, с переливчатым блеском, будто смазанная маслом. Но её голова была головой женщины с огромными синими глазами – того же цвета, что и тележка, а благородное лицо обрамляли жесткие красные кудри. Грива окружала её будто гало и стекала по мускулистым плечам, как изысканная шаль. Когда она полностью вышла из тележки, показался хвост огромной змеи, тускло-зелёный, словно старая медь, чешуйчатый и шершавый. На кончике хвоста имелось скорпионье жало, твёрдое и блестящее, как панцирь жука.

– Алая Гроттески! – провозгласил Тальо. – Актриса, чудовище, меццо-сопрано!

Мантикора скромно наклонила голову, её румяное лицо с высокими скулами выглядело очень милым. Но что-то странное было в форме нижней челюсти: она не полностью смыкалась с верхней, будто сломанная детская музыкальная шкатулка, однако улыбка была широкой и добродушной, а губы выглядели мазком крови. Во рту виднелись острые желтые зубы в три ряда.

– Вы послушаете, как она поёт? Это стоит в пять раз дороже, чем мы могли бы у вас попросить, клянусь своими абсенциа [11]От лат. absentia – отсутствие..– Темница вопросительно изогнула бровь, и человек-газель ухмыльнулся. – Евнух кое-чего лишен, зато другого у него в избытке. То, чем я не обладаю, у меня отсутствует, и потому в приличном обществе я называю это абсенциа. У каждого есть право на маленькие странности. Если вы присядете на траву – такая подушка сгодилась бы для лордов и леди, в два раза выше всех нас вместе взятых по статусу! – я расскажу вам историю, и, быть может, она вам понравится. Первый раз всегда бесплатно.

Мантикора закатила свои яркие глаза.

– Как они могут понять, нужна ли им вся история, если не попробуют? – запротестовал он.

– Ну тогда продолжай и не жалуйся, если на ужин опять будет мышатина, – парировало красное чудовище.

Тальо одарил нас колючей и блестящей улыбкой, топнул копытами, словно решил сплясать, и начал рассказ.

Сказка Евнуха и Одалиски

Воспойте, о, воспойте грациозных газелли! Проворны и быстры их копытца цвета ваксы, а до чего милы их звонкие песенки! Нет пастуха непреклоннее, нет светлячка шустрее, нет мелодий легче и стихов радостнее, чем те, которые мы – мы! – сочиняем на овечьих пастбищах в наших родных краях.

Мы – воплощение грации, играем на флейтах из козьего рога, следим за огнём на полях, с которых убрали сено, сложив его в стога и снопы. Стоит лишь разбить лагерь и разжечь костёр, и мы будем тут как тут – переступая копытцами по траве, топая в такт барабану и пьяным альтам. Лишь зажги искру – и мы прибежим, бросив овец и коров, молоко и мясо, туман, сырость и спорынью на ржи, от которой голова идёт кругом и душа танцует рил [12] Рил – быстрый шотландский и ирландский танец; спорынья – род грибов, паразитирующих на рже и пшенице, отравление которыми сопровождается, помимо прочих симптомов, нервным возбуждением и галлюцинациями., и пшеницу, золотое блестящее зерно!

А если утром ты обнаружишь, что твоя жена пропала; узнаешь, что твой брат сбежал; заметишь, что один или два твоих спутника исчезли, – что ж, это не наша вина. Ведь мы просто животные и следуем своей животной натуре, как и ты. Иначе не было бы ни костров, ни вина, ни сводящих с ума песен, ни кружения, ни верчения, ни блеяния овец, ведомых на убой. И на что тогда была бы похожа наша жизнь? Да, мы берём одного или двоих, но что мы даём? Костры и вино, песни в уме, кружение и верчение и девушек, покорных овечек. Мы даём не меньше, чем забираем.

Да, воспойте газелли. Это мой народ, и о нас слагают много песен. Мы выслеживаем походные костры в лесистых долинах и что потом? Танцуем ли мы? Поём ли слаще любой гнусавой деревенской арфы? Не сомневайся! Легки ли мы и гибки, светлы ли наши лица, целуемся ли мы так, как поэты воображают о себе? И не исчезают ли к утру один или двое? В этом тоже не сомневайся! По зелёному наряду ты узнаешь нас, по зелёным курткам или зелёным юбкам, волочащимся за нами, чтобы лишь те, кто понимает, куда смотреть, увидели копыта, чёрные и блестящие, словно вакса. А что за участь постигает одного или двух счастливчиков, которых сырым пепельным утром нигде не могут найти?

Всем тварям, что живут под Звёздами, положено питаться, мои дорогие.

Мы пастухи, и есть овец, которых мы стережем, было бы кощунством. Разве нет? Есть коров и коз было бы неприлично! Как вы могли это предложить? Какое извращение вы мне описали! Ну-ка, прочь отсюда, пока не отведали моего копыта!

Или нет, постойте. Возможно, когда-то был газелли, чьи аппетиты походили на то, о чём вы толкуете. Возможно, был тот, кому не нравились ни девушки, ни даже жилистые цыганские мальчики. Возможно, он считал ягнятину и жареную говядину со вкусом дыма сочными и сладкими, а козлятину солёной и мягкой, в самый раз для его аккуратных белых зубов. Возможно, его звали Тальо, и он, вероятно, перед вами. Не так уж трудно представить себе, что после долгих лет тайных пиршеств и пантомимы на пирушках, когда он изображал, как обгладывает кость или лакает кровь из раны, его поймали наслаждавшимся ягнёнком, умершим от простуды. «Прошу прощения!» – говорит этот бедный газелли. В то, кто именно застиг меня за пиршеством, очень трудно поверить.

Это была корова. Такое вообразить нетрудно, я уверен! Но эта корова была размером с амбар и с глазами цвета пустоты между язычками пламени, бездонными и чёрными, мерцающими красотой. Её бока были дымчато-золотистыми, гладкими и мускулистыми, а под шерстью – кожа, белая, как у девушки или свинки, будто некрашеная шерсть. Копыта у неё были бронзовые, вымя – полное и круглое, точно луна, ноздри раздувались, как трубы, и грудь была немыслимой широты. При этом двигалась корова – я клянусь! – без единого звука, ступая по траве изящно, будто выученная лошадь. Её копыта обжигали землю: там, куда она ступала, следы исходили паром.

Корова светилась – я говорю вам чистую правду! Свет был неяркий и окружал её словно тень или ещё одна корова. Я упал перед ней на колени.

– О Великая Небесная Тёлка! – вскричал я, ибо поэтический дар меня не оставил. – Ты пришла наказать меня за то, что я поглощал твоих детей! Но они сладкие, а я слаб!

Корова спокойно посмотрела на меня. Когда она заговорила, мои кости завибрировали от её голоса:

– Я питаюсь. Отчего бы тебе не делать то же самое?

– Потому что газелли едят танцоров, но не скот. Мы едим пьяниц, которые не могут отыскать дорогу домой сквозь топь… а не бедных, беззащитных коров, которые не знают, где их дом.

– Я знаю, где мой дом.

– Осмелюсь заметить, тебя беззащитной не назовёшь!

– У меня нет рогов, как у моего брата, но меня это никогда не тревожило. Моё сердце тоже не такое, как у него. Я покинула убежище, чтобы отведать солёно-сладкой травы и послушать, как мычат звери, ибо эти вещи для меня как прохладная вода на лоб после долгого заточения в камне и во тьме. Его-то трава никогда не интересовала…

Воспойте газелли! И пусть они услышат. Ведь истории любят нас, а мы любим истории. Я узнал её в тот момент и отругал себя за то, что не узнал раньше. Разве я сам не рассказывал истории про Аукай, Молочную Звезду, которая одним движением челюстей превращает быков в волов? Разве я не рассказывал про сумасшедших монахов-кастратов, чтобы испугать детёнышей в яслях? Я упал на узкие мохнатые колени перед её великим светящимся ликом… Пред такой красотой любая танцующая девушка с красной шалью и в синих чулках превращалась в ничто. Её свет наполнил меня, я ничего не видел, кроме него!

Возможно, не стоит пытаться объяснить, что движет мужчиной. Вероятно, ему стоило бы держать логику света, крови и небес взаперти, внутри себя, в цепях и под охраной злой собаки. Возможно, хватит и объяснения, что мужчина с изящными ногами и ещё более изящным языком всё равно пал жертвой сияния коровы, пронзённый стыдом за всё, что он съел и что воплотилось в её облике, пораженный восхищением к самой бледной из теней, отброшенных её хвостом. Как может менестрель с самыми шустрыми пальцами убедить свою арфу со струнами из кишок рассказать, что такое экстаз? Я менестрель с пальцами, которым нет равных, и я бы не смог.

Что я ей говорил? Я клялся! Бормотал, как заблудшая овца. Я присоединюсь к тем, кто калечит себя в её честь и ради её любви. Я совершу покаяние, от которого её брат отказывался. Если она хотя бы тронет меня, я умру от её мычания. Всё уже и не вспомнить… Экстаз стирает разум. Но, прежде чем она могла бы отказаться от меня – она это может, но я не мог ей этого позволить! – я вытащил овечьи ножницы и принял епитимью её брата и свою прямо в высокой траве. Моя кровь смешалась с кровью стада и её молочным светом, который касался меня точно великодушная рука. Боль рвала меня на части и впивалась, была острее, чем гвозди, которыми прибивают подковы. Мои зелёные штаны вдруг стали красными… Но её свет был со мной, заполнял меня, и серебро, певшее в моей голове, было превыше любых ножниц; серебряное обволакивающее пение, которое остановило весь мир; серебряное дикое пение, которое я не забуду до конца своих дней, пока буду волочить эту тележку.

Я лежал перед ней в луже крови. Она смотрела на меня, спокойная как безоблачное небо. Она моргнула:

– До чего же вы, бедняжки, странные.

Вздохнув, корова ушла прочь за низкие холмы, ступая тяжело и обжигая растения на своём пути.

Возможно, я поспешил и совершил глупость. Но мне всё равно никогда не нравились молодые цыганки. Вера всегда слабеет по утрам. Другие газелли отвергли меня… Раньше я был тайным извращенцем, а теперь с меня сорвали маску. Я бросил их без особых сожалений: пусть пируют, едят и снова пируют. Это меня не интересовало. Но я обнаружил, что в огромном мире, который не весь пропах овечьей шерстью, коровьими шкурами и козьими космами, возможности для евнуха ограниченны.

Я не хотел быть шпионом, в чём преуспевает моё, извините за выражение, племя. Это не лучше, чем бесконечно танцевать в толпе, которой намереваешься поживиться, а я решил, что с меня хватит. Я был слишком нетерпелив, чтобы стать интриганом-канцлером или советником какого-нибудь короля, а то и хранителем сокровищницы. На поверку оказалось, что главное занятие монахов Аукай – трясти своими абсенциа в кедровых коробочках и похваляться тем, как долго они продержались, прежде чем потерять сознание от боли. Мне не казалось, что это наиболее священный способ времяпрепровождения. В общем, я закономерным образом избрал то, что оставалось, и отправился на юг, через благоухающие апельсиновым цветом джунгли, в те края, где правили обладатели гаремов. В конце концов, я был пастухом стад, которые выглядели и пахли куда хуже.

Так я стал пастухом женщин Раджи, которые были разнообразны и красивы, словно табун лошадей: быстрые и изящные, рыжие и коричневые, чёрные и золотые; с волосами, пахнущими ладаном и с вплетёнными жемчужинами; с кожей, которую стегали бамбуковыми прутами, чтобы она оставалась гладкой, и обворачивали в жёлтые шелка, потому что этот цвет означал, что они принадлежат Радже в той же степени, как стул или тапочка. Конечно, и моя одежда была жёлтой, и я тосковал по утраченной зелени. Я тоже принадлежал Радже целиком, включая имя и копыта, чёрные как вакса.

Я был счастлив… Когда после войн под мою опеку попадали новенькие, я успокаивал их, а старожилки учили меня играть в карты и жонглировать. Те же, что не принадлежали ни к тем ни к другим, рассказывали мне истории, которых я ранее никогда не слышал. По правде говоря, женщин было так много, что Раджа не смог бы навещать их всех. Поэтому он нечасто появлялся в нашей жизни и был, скорее, призраком, маячившим вдалеке. И каждую ночь у нас была ягнятина, курятина, козлятина, яйца куропаток и олений бок. Никто и помыслить не мог о том, чтобы предложить мне на съедение юную девушку.

Иммаколата [13] Иммаколата – итальянское имя, в переводе означающее «чистая, непорочная». не была наложницей, женой или военным трофеем.

Она была одалиской [14]Хотя одалиски нередко воспринимаются как наложницы, на самом деле изначально это слово обозначало гаремную служанку – рабыню, чьё возвышение до статуса наложницы было маловероятным. Сам термин происходит от турецкого oda (комната), то есть odalik (турецкий вариант) или odalisque (переиначенный французский, получивший распространение в Европе), по смыслу всего лишь «горничная»., то есть такой же, как я. Девственницей, прислуживавшей в гареме. Она не охраняла жен, а смачивала им волосы ладаном и вплетала жемчужины, охаживала их бамбуковыми прутами, чтобы укрепить кожу, и заворачивала в жёлтый шелк. Разрисовывала им груди бронзовой краской, если их призывали наверх, в спальню, вытирала им слёзы и украшала их кожу неимоверно прекрасной каллиграфией, похожей на следы пауков с перламутровыми спинками. Её собственный шёлковый наряд был красным будто кровь, которую я пролил ночью под Звёздами, и она двигалась среди прочих как алый корабль в золотом море. Не стану утверждать, что не следил за тем, как она рассекает волны. Там, в высокой траве, я же не вырезал себе сердце…

Однажды Иммаколата пришла ко мне – дурню в жёлтом одеянии! – отвела в сторону, к длинной золочёной кушетке и усадила рядом с собой. Её волосы струились потоком дыма, который вился вокруг лица с янтарной кожей и яркими карими глазами. Вся она была цвета дорогих чаёв, тёмная, золотая и глянцевито-блестящая. В её косах не было жемчужин.

– Ты видел новую жену? – спросила она, понизив голос так, что он напоминал звуки железного рожка.

– Нет… я и не знал, что у нас новенькая.

– Я видела. Её держат отдельно. Но если ты покинешь это место, как я…

– С какой стати мне отсюда уходить? Я решил, что буду носить жёлтое и играть в карты со старыми жёнами.

Иммаколата посмотрела на меня как на сумасшедшего. Её глаза широко раскрылись, и я увидел, что она подводила ресницы масляной золотой краской.

– Я думала, мы похожи, – тихонько проговорила она.

– Похожи!

С глупой поспешностью я схватил её за руки, но она выдернула свои ладони из моих.

– Нет-нет, больше всего на свете я желаю покинуть это место! Желаю сильнее, чем хотела стать птицей в детстве или изучить мастерство приготовления чая, когда выросла.

Сказка про Чайного Мастера и Мастерицу-Башмачницу

Я не помню, как меня делали из чая. Мать поведала мне эту историю, потом отец рассказал то же самое, и я уверена – всё так и было, или, по крайней мере, они успели договориться.

Саффия была башмачницей, жила в обувной лавке с медным колокольчиком над входом и дверным молотком в форме подмётки. Она не слыла красавицей, но среди башмаков ни одна женщина не блистала бы. Саффия делала туфли из синего шёлка и чёрной кожи, с замысловатой, как отпечаток пальца, вышивкой, изображавшей густые леса и цветы. Она делала охотничьи и солдатские сапоги, а также сапоги, способные выдержать Подвиг. А ещё танцевальные туфли: золотые и серебряные, меховые и хрустальные [15]Согласно версии, которую выдвинул Оноре де Бальзак в 1841 году, хрустальные бальные туфельки Золушки – результат ошибки, возникшей из-за похожего звучания французских слов verre (стекло, хрусталь) и vair (беличий мех). То есть на ногах у этой героини, предположительно, была обувь на меху. В прижизненном издании сказок Шарля Перро туфельки всё-таки хрустальные, но вопрос о том, какими они были в народном сказании, записанном и переработанном им, остаётся открытым.. Делала она и миниатюрные башмачки в форме чашек с шерстяным верхом и железными подошвами для заказчиков с раздвоенными копытами, и длинные вязаные чулки для змееподобных. Выходили из её рук и башмаки с тремя пальцами для пернатых. Саффия даже аккуратно вставляла железные подковы в обувь для лошадей. Ради интереса она сделала большой и просторный единственный башмак, в котором было достаточно места, чтобы шевелить пальцами, – на случай если в лавку заглянет одноног. На этом огромном башмаке мастерица вышила сцены из жизни виноделов – дорогими сиреневыми нитками, окрашенными слюной особых улиток. Её самые знаменитые башмаки, которые никто не мог себе позволить, лежали в витрине, как реликвия в храме. Они были сделаны из чистейшего чёрного шелка и вышиты зелёной нитью, а их подошвы казались такими тонкими, что по гравию в них можно было ступать без малейшего шороха. Говорили, что на ногах они сидели как сон, и снился он Саффии. Занятая своими башмаками, она выглядела невзрачной трудягой: её волосы были точно кожаные шнурки, глаза – цвета стёртых подмёток.



Эльпидий был чайным мастером и жил в чайном домике – маленьком, с тростниковой крышей и длинными рядами чайных кустов перед крыльцом и позади дома. Он не был красавцем, но среди чаёв ни один мужчина не блистал бы. Эльпидий делал зелёный чай со вкусом тёплого сена и солнечного света, чёрный чай со вкусом дыма и сахара, красный чай со вкусом корицы и крови, жёлтый чай со вкусом ладана и одуванчикового корня. А также изысканный белый чай со вкусом жасмина и снега. Он делал зимний чай из последних сушёных листьев и веточек, остававшихся от урожая; этот напиток имел вкус хлеба и скорби. Эльпидий создавал чаи из цветков вишни и лепестков хризантем, из розы и лотоса, из апельсиновых корочек и магнолии. Одни были лёгкими и сладкими, как облака, неспешно удаляющиеся от солнца, другие – пряными и тёмными, словно тяжёлые пироги. Самый знаменитый его чай, который никто не мог себе позволить, заваривался из белых чайных листьев, фиалок и единственного красного листочка. Говорили, что на вкус этот чай был как сон, и снился он Эльпидию, а стоил очень дорого. Занятый своими чаями, мастер выглядел невзрачным трудягой: его волосы были цвета улуна, глаза – цвета влажных листьев.

Однажды вышло так, что чайному мастеру понадобились башмаки, а башмачнице захотелось чая, и эти двое встретились. Она подобрала ему подходящие башмаки, он ей – подходящий чай. Мастер заварил для гостьи чай своих снов и затаил дыхание, пока она пила. Мастерица для него сняла с витрины туфли из чёрного шелка, вышитые зелёной нитью, в которых можно было бесшумно ступать по полу чайного дома.



Она попробовала тёмно-красный чай и воскликнула:

– О, так я тебе снилась!

Он надел её туфли и воскликнул:

– О, так я тебе снился!

Так всё и случилось.

Времена года сменяли друг друга, Саффия шила обувь, Эльпидий заваривал чай. Но ребёнок у них так и не появился. Саффия не очень из-за этого переживала – ей хватало чужих детских башмачков, куда ещё собственные? Но Эльпидий очень хотел дочку, и его чаи сделались горькими и противными, а чай своих снов он перестал делать. Наконец однажды мастер пришел к своей жене и сказал:

– В мире много прекрасных и невероятных чудес. Давай соберём мои лучшие чаи и сложим из них детскую фигурку. Мы поместим её в один из твоих башмаков, словно в колыбель, и положим под Звёздами. Кто знает, вдруг получится?

– Муж мой, детей делают совсем не так.

– Давай попробуем. Если фигурка останется кучей безжизненных коричневых листьев, я забуду свою мечту о ребёнке и снова начну делать свой чай из белых листьев, фиалок и единственного красного листочка.

Характер у Саффии был мягкий и ровный, и она знала, что безумие покидает человека лишь после того, как всласть с ним наиграется. Поэтому она сделала милый зелёный башмак с каблучком из вишнёвого дерева и украсила его вышивкой в виде алых чайных ягод на заснеженном холме. А на язычке с бесконечным усердием вышила хризантему с шестнадцатью лепестками: цветок выглядел как живой. Когда пришло время Эльпидию показать свою куклу из чая, он заартачился.

– Не хватает одного листа, – сказал мастер и отправился на самые высокие холмы с мешком за плечами. Его не было всю осень и часть зимы, Саффия уже начала беспокоиться. «Возможно, – думала она, – следовало сделать для него башмаки покрепче». Башмачница пила оставленный мужем бледный чай из сушёной берёзовой коры и листьев клубники и гладила милый зелёный башмак. В конце концов Эльпидий вернулся с прежней улыбкой на губах. В руках он держал нежный лист цвета луны, отражённой на поверхности воды в колодце. Своей изумлённой жене чайный мастер сказал, что прослышал о месте, где растёт чайный куст, к которому Звезда прикоснулась на заре мира. Теперь он уверен – их дитя оживёт.

И вот они вместе спрятали мерцающий лист в глубине чайной куклы и положили её в башмак. Оставив зелёную колыбель среди длинных рядов чая, будущие родители принялись ждать.

Дни шли за днями, но ничего не происходило. Саффия, которая обрела надежду, заверила мужа, что детям нужно время, чтобы вырасти. Эльпидий ходил из угла в угол в своём чайном домике. Наконец они услышали среди чайных рядов плач, напоминавший звук закипающего чайника. Чайный мастер и мастерица-башмачница ринулись вдоль длинных шелестящих рядов и обнаружили в зелёном башмаке маленькую плачущую девочку…

И всё же я не помню, как меня делали из чая. Наверное, никто не помнит, как выглядит мир, когда на него смотришь изнутри материнского тела.

Мы жили счастливо и хорошо. Я каждый день пила чай снов, узнавая, как часто снилась отцу. Я выросла и стала носить милые зелёные башмаки, узнавая, как часто снилась матери, пока отец странствовал по высоким холмам. Я научилась сама делать чаи – зелёные и чёрные, красные и жёлтые, белые, похожие на тающий лёд. И научилась вышивать леса и цветы, украшать башмаки золотом и серебром, кожей и хрусталём. В конце концов мои папа и мама умерли, как это случается со всеми родителями, и я, хоть была тогда моложе, чем хотелось бы, осушила слёзы. Я делала и знаменитые чаи, и знаменитые башмаки и считала, что обрела целостность.

Но я не отличаюсь красотой, в точности как мои родители. Даже когда явился поставщик наложниц с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме, я оказалась недостаточно красивой, чтобы меня выкрали для постели Раджи, а не для его темницы из шёлка и бронзы. Все до единой девушки нашей деревни стали служанками того или иного рода, а я превратилась в рабыню у рабынь, горничной обитательниц гарема. Я разрисовываю их груди, как когда-то рисовала узоры для вышивки на шёлке. Они несчастны, и мне неизвестно, как их подбодрить, ибо я сама несчастна. Но я делаю для них чай снов моего отца, из белых листьев и фиалок, с единственным красным листочком, в надежде, что они чувствуют вкус моей мечты о жизни вдали отсюда.

Недавно я подавала этот чай самой новой жене, которая кормит уже пятого ребёнка – она рожает будто крольчиха. Её красоту не спрятать под белой вуалью, а глаза у неё чёрные и такие глубокие, словно в них нет зрачков. Её волосы, длинные чёрные кудри, ниспадают до бёдер, и пламя свечей рождает на них причудливые отблески, как на коже саламандры. Она уставилась на меня своими бездонными глазами, пока пила чай моего отца, держа золотую чашку обеими руками.

– Мне тебя жаль, – сказала она, и её голос обрушился на меня, будто мельничный жернов на просо. – Но, если ты не хочешь растратить себя здесь и превратиться в сухой коричневый лист, приходи в мою спальню через три дня после новолуния.

Она отложила чашку и заключила моё лицо в ладони, которые излучали ужасный и прекрасный свет, обрекающий и вселяющий надежду. Я заплакала против собственной воли, ибо её близость была чем-то ярким, жутким, бесконечным.

– Я поклялась ему не подстрекать гарем к бунту, – пробормотала она, – но одалиска – не жена, и я вижу, что лист, который твой отец поместил в тебя, ещё светится. Благодаря ему мы – сёстры, а видеть страдания сестры мне невыносимо. Скажи евнуху, который следит за тобой, что Серпентина велела тебе посетить её покои.

Она поцеловала меня в щёку: поцелуй был нежным, как пение дрозда.

Сказка Евнуха и Одалиски

(продолжение)

– Ты не понимаешь, – сказала Иммаколата. – Тебе этот мир приятен как любое просторное пастбище, на котором везде пасутся овцы и лошади. Но мы – не овцы и не лошади, не просили, чтобы нас пасли и держали в загоне, где уже есть здоровенный бык.

Её последние слова больно меня ужалили. Разве я не принял покаяние за громадного быка? Я понурил голову:

– Я провожу тебя в покои Серпентины.

Иммаколата схватила меня за руки, и я ощутил прикосновение её волос. Красный шёлк одежд громко зашелестел…

– Пойдём со мной! В этом мире есть гораздо более интересные вещи, клянусь тебе. Зачем евнуху так стараться, доставляя связанных женщин мужчине, у которого всё на месте? Ты ему ничего не должен… Давай уйдём вместе! Я наблюдала за тобой и знаю, что ты наблюдал за мной. Давай не будем притворяться, что это не так. – Она приложила ладонь к моей щеке. – Я знаю, что ты газелли, и всё же ты ни разу не причинил нам вреда.

Я попытался возразить, что никакой это не подвиг, но она заставила меня замолчать, приложив к моему рту руку с пальцами, унизанными медными кольцами, от которых отказались другие женщины, – дешёвыми, без камней, оставлявшими зелёные полосы на её коже. Я смотрел во все глаза, как она повернула одно из колец выступающей частью внутрь и прижала металлический шип к своей шее – кровь, яркая как её наряд, тонкой струйкой потекла к ключицам. Я не понимал… Она прижала моё лицо к своей шее. Я открыл рот, желая снова заверить её в том, что мне не нужна её плоть, и ощутил кровь на своих губах.



У неё был вкус чая. Из всех танцующих женщин с шалями только она была сладкой.

Я принял её дар и её руку. Когда мы вместе направились к главным дверям гарема, запели колокольчики на её лодыжках. И никто не заметил, как мы ушли.

Сказка о Двенадцати Монетах

(продолжение)

– Я провёл её в покои Серпентины. Люди говорят правду: Серпентина впрямь оказалась великой змеёй в женском обличье, но нас это не сильно тревожило – я наполовину газель, а Иммаколата была чайным кустом. Мы освободились, как птицы, вылетевшие в открытое окно, и отправились в неизведанный мир вдвоём. Я и Иммаколата…

Темница сидела с широко распахнутыми глазами.

– Что с ней случилось? Почему она не с тобой?

Тальо хищно оскалился и выдал парочку ленивых танцевальных па.

– Первая история бесплатная, а ради второй придётся раскошелиться.

– Боюсь, нам нечего тебе дать, – с грустью сказал я. – Ты же видишь, кто мы такие… У нас нет ничего, кроме ежевики и дорожной пыли.

– Это трагедия, молодой человек, – со вздохом проговорил евнух.

– Куда вы направляетесь? – спросил я.

– Через холмы, долины и горы, реки и пустыни, а возможно, через холмистые пустоши и снова через долины… в Аджанаб, где, как нам говорили, высоко ценят артистов нашего уровня, – промурлыкала мантикора. Тёплый, пряный голос Гроттески просочился в меня, и я вздрогнул. Мы с Темницей обменялись взглядами. Вероятно, мы поспешили распрощаться с городами.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
1 - 1 16.01.17
Штормовая книга
В Саду 16.01.17
В Саду 16.01.17
В Саду 16.01.17
В Саду 16.01.17
В Саду

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть