Школьник. 1893–1900

Онлайн чтение книги Слишком поздно It's Too Late Now: The Autobiography of a Writer
Школьник. 1893–1900

Глава 6

1

В летние каникулы 1894 года я прочел «Завоевание Мексики» Прескотта и выучил наизусть стихотворение Уильяма Аллингема (да, то самое). Как я выяснил, это была часть летнего задания в Вестминстере. Я намеревался понравиться учителю, добровольно осилив за лето учебную программу, — и немедленно убедился, что инициатива не вознаграждается. Никто не просил меня продекламировать стихотворение, никто не жаждал разделить со мной мои познания о Мексике. Однако я не сдавался. Ничто не могло погасить мой боевой дух, пока я не сравняюсь с Кеном.

Кен опережал меня на год. Я был еще в младшей школе, мы не могли даже вместе ходить на математику. Я из кожи вон лез, изучая классические языки, а Кен никуда не спешил, и в январе я его догнал.

Следующий триместр стал для меня счастливым. Я наконец-то учился в старшей школе и к тому же был одним из лучших по математике. Впервые в жизни мне нравилась латынь (наверное, потому, что мы изучали Марциала, а он писал намного увлекательнее Цезаря, хоть и уступал ему в военном искусстве). Даже в греческом я с удовольствием расширил свой кругозор, более не ограничивая его фонтанами. Полагаю, и погода стояла хорошая — запамятовал. Во всяком случае, общее впечатление от весны 1894 года осталось самое солнечное.

В конце триместра жизнь показалась нам еще радостнее. В те времена родители узнавали об успехах сыновей только по краткому отзыву директора школы. Обо мне там говорилось: «Умен, любознателен и быстро усваивает» — по-моему, лучше и не скажешь. О Кене, по сути: «Давно бы так», — но в доброжелательном духе. Отец был счастлив. Будучи сам директором школы, он относился к отзывам очень серьезно. За каникулы мы на велосипедах исколесили весь Кент.

Не помню, что говорилось об успехах Кена за следующий триместр. Уверен только, отзыв был хуже моего — как всегда. Мы оба принимали это как данность, не влияющую на то, сколько времени и сил каждый из нас посвящает учебе, а сколько — развлечениям. Летом 1894 года отзыв Кена был определенно хуже моего, а мой гласил: «Учится плохо, не проявляет усердия ни по каким предметам, даже по математике». Прочтя такое, отец отворотился лицем к стене [13]Ис. 38:2.и оставил всякую надежду. Я, в свою очередь, обратил лице свое к более светлым сторонам жизни и оставил всякие попытки трудиться.

Напомню, мне было двенадцать лет. По математике я был одним из лучших в школе, а на экзаменах в конце года оказался лучшим. В специальный математический класс принимали только с шестого курса. В том учебном году, о котором идет речь, спецкласс состоял из трех учеников, от шестнадцати до восемнадцати лет. Если не считать этих троих, я в свои двенадцать стал лучшим по математике во всей школе. И мне говорят, что я плохо учусь!

Я до сих пор помню, как школьный отчет ворвался в нашу счастливую летнюю жизнь. Как встревожилась матушка при виде конверта, опасаясь, что там очередная жалоба на бедолагу Кена, и как Кен уверял, что ничего слишком ужасного о нем не скажут, помню свою твердую уверенность, что моего успеха хватит на двоих… и строгое, застывшее лицо отца, когда он начал читать. Помню свою досаду, превратившуюся в растерянность пополам с возмущением, как только до меня дошло, что в отчете говорится не «за исключением математики», как мне вначале послышалось, а « даже по математике». Бесполезно объяснять отцу, что отчет составлялся до того, как объявили результаты экзаменов, а результаты эти доказывают полную смехотворность отчета. Школьные директора не ошибаются. Доктор Резерфорд сказал, что я плохо учусь — значит, я учусь плохо.

На том все и закончилось. Больше стараться было незачем. По своему любимому предмету я обогнал всех, кого можно было обогнать. С Кеном нас уже не разлучат, а для отца, как видно, мнение чужих равнодушных людей важнее моих настоящих достижений. И я перестал работать. Сейчас я понимаю, что был вовсе не математическим гением, а просто умненьким мальчиком, который способен научиться чему угодно, если учитель энтузиаст. Этакая смесь честолюбия и беспечности; в учебе меня привлекали в основном победы. Энтузиастов поблизости не нашлось, и побед не предвиделось. Вот мы с Кеном и предались веселой праздности. Так началось мое «образование».

2

Примерно в то же время на уроках французского я впервые столкнулся с «жульничеством».

В целом школьное жульничество делится на две разновидности: получить нечестное преимущество по сравнению с другими учениками или обхитрить преподавателя. Первое делать «не принято»; второе иногда приходится. У нашего учителя французского были самые роскошные пышные усы, никогда таких не видел. И сам он, как я узнал позднее, был очаровательным человеком. Но он переоценивал способность своих учеников усваивать тонкости французского языка. На каждом уроке он диктовал двадцать четыре вопроса, а мы должны были письменно на них ответить. Тех, кто даст меньше двадцати правильных ответов, «оставляли после уроков» — это значило, что во второй половине дня им приходилось заниматься вместо того, чтобы играть со всеми. Оставленному после уроков больше пятнадцати раз за полугодие грозила публичная порка директорской рукой (березовыми розгами). В колледже Квин остаться после уроков даже и один раз считалось позорным.

Закончив отвечать, мы менялись листочками, и каждый проверял работу соседа по парте. Предполагалось, что это исключает возможность сжульничать, на самом же деле такая система жульничеству только способствовала — мы с чистой совестью исправляли ошибки друг у друга. Нас рассаживали по алфавиту, и моим соседом оказался мальчик по фамилии Мун. Леонард Мун был близок к тому, чтобы стать героем всей школы и впоследствии стал им. Он только что поступил в школьные команды по футболу и по крикету, а позднее играл в крикет за клуб «Мидлсекс», в футбол за «Коринфян» и Южную Англию и набрал сто перебежек в матче с австралийцами. Притом он был необыкновенно хорош собой, скромным и дружелюбным. Мог ли я допустить, чтобы этого идеального персонажа, по части французского еще слабее меня, оставили после уроков? Нет, конечно! Мог ли я, как истинный вестминстерец, нанести удар школе, позволив, чтобы Мун пропустил тренировку по крикету или по футболу? Немыслимо. Когда учитель называл его фамилию, я твердым голосом объявлял: «Двадцать один». А когда звучала моя фамилия и Мун говорил: «Двадцать два», — столь же немыслимо было мне встать и заявить: «Сэр, по-моему, этот замечательный мальчик сказал неправду. Вряд ли у меня наберется хотя бы семь правильных ответов. Требую пересчитать!» Нет, я молчал, скромно опустив глазки. Обман быстро вошел в привычку.

3

К чему я никак не мог привыкнуть, так это к школьной кормежке. Сорок лет прошло, а и сейчас вспоминаю с содроганием. С семи до восьми утра мы занимались, за этим следовал завтрак, состоящий из чая и хлеба с маслом. Хлеб был безвкусный, а масло совершенно несъедобное — иначе мне бы нравилось, ведь я люблю хлеб с маслом. Чай есть чай, тут нечего привередничать, но к нему полагалось кипяченое молоко с плавающими громадными кусками пенки. Мне становилось дурно от одного вида этого молока, от одной мысли о нем. До сих пор при воспоминании тошнота подступает к горлу. Таков был наш завтрак, «самая божественная трапеза дня, та, что никогда не разочарует». В час нам подавали обычное «мясо с овощами», а за ним так называемый десерт. Мясо резали заранее и подогревали до чуть теплого состояния. В сезон фруктов нам давали ревень. Не будучи любителем тепловатых ломтей говядины (а также ревеня), я старался не иметь с обедом ничего общего. Был один ужасный случай: Резерфорд зашел в столовую, заметил, что я смотрю на еду без интереса, и велел принести мне стакан молока. Я для вида поднес стакан к губам, кое-как сдерживая тошноту и молясь про себя, чтобы директор поскорее ушел, пока я окончательно не опозорился. С тех пор при его появлении я хватался за нож и вилку, старательно притворяясь, будто ем. И наконец, в шесть пятнадцать нам подавали ужин — тот же чай, что и на завтрак, и к нему все те же ломти мяса, теперь уже официально холодные, для желающих. Желающих находилось очень мало.

Разрешалось дополнять завтрак и ужин едой, привезенной из дома или купленной на свои деньги: сардинки, язык, варенье, консервированное мясо и так далее. Домашние припасы быстро заканчивались, и тогда возникала насущная проблема — так распределить карманные деньги, чтобы украсить школьную еду до приемлемого состояния и чтобы хватало как можно дольше. К примеру, мы выяснили, что семифунтовая банка джема помогает впихнуть в себя значительное количество хлеба, а с маринованными огурчиками ужин становится почти съедобным. И все равно мы постоянно были голодными. Ночами я лежал без сна, думая о еде, а когда наконец засыпал, грезил все о том же. За все годы в Вестминстере я не помню и дня, когда бы я чувствовал себя сытым.

Отец, сам директор школы, не принимал наши жалобы всерьез. Все мальчишки жалуются на кормежку, это часть школьной традиции. А уж Алан, как известно, вообще любит капризничать за столом. Было время, когда он воротил нос даже от молодой картошки! Да если бы отец нам и поверил, он мало что мог поделать. Мы учились за государственный счет и получали стипендию, а уж как на нее прожить — исхитряйся, как умеешь.

И мы исхитрялись. Школа постоянно требовала расходов: сбор денег по подписке, вступительные взносы за различные конкурсы, стрижка, плата за проезд, если мы уезжали на выходные, иногда подарок на свадьбу учителю или на похороны священнику. На подобные расходы отец выдавал нам в начале каждого полугодия три-четыре фунта, а мы должны были потом представить ему подробный отчет о своих тратах. Мы быстро приноровились смотреть на эти деньги как на свои собственные. Сразу откладывали небольшую сумму к возвращению домой, а остальное спускали в кондитерской Саттса на печенье и прочие сладости, которых требовали наши истощенные желудки. «Отчетность» не составляла проблемы. Откуда отцу знать, женился ли в этом полугодии кто-нибудь из учителей и не скончался ли очередной школьный священник? Равным образом не мог он судить о том, какую именно сумму потребуют с учеников по такому радостному или, наоборот, печальному случаю. «Венки — 15 ш., свадебные подарки — 17 ш. 6 п.» — на наш взгляд, вполне реалистично. Кен называл такую методу «системой двойной записи», поскольку в итоге все расходы записывались дважды, и утверждал, что это прекрасная система, проверенная временем, и все бухгалтеры ею пользуются.

Правда ли, нет ли, система служила нам отменно. Как-то на Пасху случился тревожный момент: отец внезапно потребовал отчета по поводу пяти фунтов, о которых, как мы надеялись, он давно забыл. Беда в том, что на этот раз у нас совсем не осталось сдачи. Едва ли отец, выдавая эти пять фунтов, мог быть настолько прозорлив, что определил предстоящие нам расходы с точностью до пенни; еще менее вероятно, что расходов оказалось больше, а мы не обратились к нему за недостающей суммой. Итак, очевидно, какие-то деньги должны были остаться, а у нас в карманах ни грошика. Кен, решив потянуть время, отправился на поиски собаки, которая как раз куда-то ушла по своим собственным делам. Собаку Кен не нашел, зато нашел на дороге шиллинг. Полтора пенса он потратил на имбирное пиво, за что никто не может его осудить, и с торжеством принес домой сдачу. Вечером мы представили отцу подробный отчет. В то полугодие смертность среди священнослужителей Вестминстера резко подскочила (зима выдалась на редкость промозглая), а неромантичные преподаватели вдруг ринулсь вступать в брак (видите ли, весна была такая чудесная!). Словом, то да се, к концу полугодия осталось всего три с половиной пенса.

— Они у тебя, Алан?

Да, они были у меня, и мы их торжественно вручили отцу.

Маленький лорд Фаунтлерой остался в далеком прошлом.

4

Уроки заканчивались в пять, а с четверти шестого до четверти седьмого было «свободное время». Чаще всего мы отправлялись в библиотеку. Можно было еще вступить в музыкальное общество, учиться изобразительному искусству или упражняться в гимнастическом зале. С энтузиазмом окунувшись в жизнь колледжа, я по понедельникам ходил на занятия хора, по вторникам — на рисование, а среду, четверг и пятницу оставил для библиотеки. Есть история об осужденном, которого в день казни спросили о последнем желании. Он ответил: «Может, поучиться играть на скрипке?» Вот и я примерно в том же духе сказал себе: «Может, поучиться петь?» Петь я не умел и сейчас не умею, но был готов попробовать. Пока мы хором распевали баллады Перселла в народном стиле, все шло отлично. Даже когда Ранелоу (учитель музыки и отец Макхита) говорил: «Кто-то фальшивит», — я мог возмущенно коситься на соседа, как будто сам здесь ни при чем. Однако при более пристальном рассмотрении выяснилось, что когда я не пою, никто не фальшивит, а когда я пою, кто-то фальшивит… Оставалось только смирить свою гордыню и постараться петь лучше. Видимо, не всегда у меня это получалось. Я усердствовал — точнее, усердствовал Ранелоу, но ему явно было спокойнее, когда я молчал. В таких условиях заниматься тяжело. Я покинул музыкальное общество с устойчивым ощущением, что мне мешают совершенствоваться.

Тогда я решил, что неплохо бы поучиться рисовать. Целый год я бился над наброском с головы Данте. Мог ли Данте знать, что я потрачу на него столько сил? К концу года я освоил голову Данте в перспективе, голову учителя рисования в перспективе и наилучший способ заточки карандашей. Маловато. Я обратился к физкультуре и даже прошел отбор на какие-то не то соревнования, не то выступления, однако накануне выяснилось, что все другие участники будут в белых фланелевых брюках, и лишь у меня одного белые фланелевые шорты. Я пал духом и внезапно понял, что занимаюсь всем этим не потому, что мне нравится, а просто считаю себя обязанным совершенствоваться. Решено: со следующего триместра я прекращаю работать над собой и счастливо провожу все свободные вечера в библиотеке.

Заниматься в библиотеке означало просто-напросто, что в течение часа мы могли читать любые книги. «Коралловый остров» или «Этюд в багровых тонах», «Грозовой Перевал», «Сорделло» или «Афанасиев символ веры» — никто не спрашивал, что ты читаешь и зачем. Есть ты, есть книги и есть библиотекарь, и в четверть седьмого он тебя выгонит. На мой взгляд, эта система — лучшее, что было в Вестминстере. Иначе старшекурсники не давали бы младшим никакой возможности почитать спокойно. Неописуемо приятно было в самые мрачные минуты школьной жизни вспоминать, что буквально за углом тебя поджидают Дэвид Копперфилд, или Бекки Шарп, или мистер Беннет. Выносить книги из библиотеки не разрешалось, но ведь всегда можно в пятницу вечером запрятать «Дэвида» под полу жилета, мило общаться с ним все выходные, а в понедельник вернуть на место.

Выходные вообще счастливое время. Можно съездить домой или погостить у друзей, если их одобрит школьное начальство. Большинство учеников так и делали, поэтому в колледже оставалось человек десять. Не считая обязательного присутствия на двух богослужениях в воскресенье, мы были сами себе хозяевами с обеда в субботу до завтрака в понедельник. За дисциплиной в выходные следили не так строго. При всей несхожести вкусов и интересов мы невольно сближались — так уцелевшие при кораблекрушении, выбравшись на необитаемый остров, перестают обращать внимание на классовые различия. Состав нашей маленькой группы оставался неизменным, и мы стойко притворялись, будто презираем слабаков, которые при всякой возможности мчатся под крылышко к родителям — как поступали бы и мы сами, не будь наш дом слишком далеко. Главное событие субботы — футбол вечером, в длинном каменном коридоре колледжа. Играли теннисным мячиком, по четыре-пять человек в команде: настоящий футбол, как в Хенли-Хаус, с добавлением кое-каких приемов из игры «Итонский пристенок» [14]«Итонский пристенок» — традиционная игра в мяч в Итоне, которая проводится у специальной длинной изогнутой стены. Участвуют команды королевских стипендиатов и всей остальной школы. Ежегодный матч в день Святого Андрея начинается с того, что игроки нестипендиаты бросают кепи через стену и сами перелезают следом, бросая вызов стипендиатам, а те, взявшись за руки, выходят навстречу с дальнего края поля.. В таких матчах даже хорошо быть мелким и шустрым — так тесно в узком коридоре и так мал просвет между широченным защитником и стеной. Чувствуешь себя на равных с другими игроками, даже с могучими героями из школьной команды.

А потом — воскресенье. Впервые оно стало для меня по-настоящему счастливым. Поднимаясь всю неделю около семи, в этот день мы могли валяться в постели почти до девяти. Завтрак, увы, представлял собой всегдашнюю пародию на нормальную еду, но голод нас мучил не так сильно, как обычно. Утренняя служба в аббатстве была вполне переносима. Мы сидели рядом с хором, снисходительно уделяя ему немного внимания, — возможно нас и принимали за мальчиков из хора, поскольку на нас были стихари. Проповедь до нас не доносилась, и мы по мере сил боролись со сном. В обедню уже и не пытались, борьба была явно безнадежной. Когда читали «Символ веры», все кланялись, обратясь к востоку, кроме нас с Кеном. Мы, будучи нонконформистами, презирали все эти папистские штучки и сурово смотрели прямо перед собой, позволяя остальным любоваться нашими мученическими профилями. Несколько недель мы чувствовали себя героями, а потом Кен решил, что ему все равно, и стал оборачиваться вправо вместе со всеми. Я продолжал упорно смотреть на север в уверенности, будто стою за правое дело, хотя понятия не имел, какое именно. При моем тогдашнем настроении я бы и к западу оборотился — вот бы все удивились! После утренней службы мы дышали свежим воздухом на террасе палаты общин. Ученики колледжа Квин — единственные мальчики в мире, кому было даровано такое право, и потому мы считали себя обязанными им пользоваться. Год или два спустя нам уже больше нравилось быть единственными мальчиками в мире, кому неохота пользоваться подобной привилегией. Повеселевшие после утренней службы, мы возвращались в колледж и радостно «бесились», пока не наступало время ложиться спать. За целый день мы и словом не обменивались ни с одним учителем.

5

Учеников начальных курсов в колледже не обижали. Интерес старших к младшим не поощрялся — ни в садистском плане, ни в романтическом. Общение между младшекурсниками и старшекурсниками считалось нарушением правил и наказывалось поркой. Да младшие были настолько загружены, что их и некогда было тиранить, а по окончании дневных трудов опасность им тоже не грозила, поскольку у каждого была отдельная неприкосновенная крохотная спаленка в длинном дортуаре. Зато над новичками постоянно висела угроза взбучки от надзирающих за порядком помощников старосты из числа старших учеников.

Члены парламента и прочие важные государственные лица часто утверждают с необъяснимой уверенностью, что если их самих когда-то пороли, это может служить оправданием школьных телесных наказаний. Их противникам представляется, что тут скорее свидетельство в пользу обратного — ведь ничем иным не объяснишь тупость и бесчувственность столь почтенных людей. На распространенную реплику: «Меня в детстве били, и я от этого глупей не стал» — так и напрашивается ответ: «А от чего же тогда стал?»

Помощники старосты вершили «правосудие» в колледже, наказывая за проступки учеников первого и второго курсов, причем все имело вид строжайшей законности. Хлопок двери в комнату собраний старшекурсников служил сигналом для начала «слушания» или, как вполне можно было бы это назвать, «сессии». В комнате заседали староста школы и трое его помощников; потенциальные жертвы-младшекурсники толпились в коридоре. Вот вызывают очередного несчастного. Он робко, бочком входит и продвигается по стеночке, пока не оказывается лицом к лицу с судьями. Затем следует диалог в таком духе:

С т а р о с т а. Ты сегодня прогуливал.

М л а д ш е к у р с н и к (с трудом проглотив комок в горле). Не, не прогуливал.

С т а р о с т а (свысока). Еще какие-нибудь найдутся оправдания?

М л а д ш е к у р с н и к (в полной растерянности). Нет…

С т а р о с т а (сугубо формально, без всякого интереса). Директору жаловаться будешь?

М л а д ш е к у р с н и к (который очень хотел бы). Нет…

Староста вручает трость одному из помощников, по очереди. Помощник снимает пиджак и, примерившись, указывает, куда стать наказуемому. Младшекурсник наклоняется и получает свою порцию ударов. Затем выходит, стараясь сохранить равнодушное лицо, после чего мчится в «молельню» (общую комнату младшекурсников) и там бегает кругами, потирая пострадавшее место. Староста аккуратно записывает «проступок», а также имена жертвы и палача в Черную тетрадь.

Иногда отправление правосудия происходило еще более беспристрастно. Если затянувшийся перерыв со времени последнего «проступка» наводил скуку, вызывали «всех, кто разговаривал в библиотеке». Младшекурсникам не разрешалось разговаривать в библиотеке, точно так же как пожилым джентльменам не разрешается храпеть в клубной читальне, и точно так же избежать нарушений не в их власти. По обычаю, вину за всех брали на себя четверо добровольцев. Какой-нибудь крепкий второкурсник, утешающий себя мыслью, что на подобных традициях держится империя; другой, подсчитавший, что так и так скоро его очередь; первокурсник, начитавшийся школьных рассказов и мечтающий любой ценой завоевать уважение товарищей; и еще одного прихватили в последнюю минуту, поскольку он слишком громко объяснял, что по вторникам библиотеку не посещает. Итак, четверо входят, и трое выходят пока дожидаться, гадая, кто из палачей им достанется, и надеясь, что не Паркинсон. Вскоре все четверо снова встретятся в молельне, причем тот, кому достался Паркинсон, будет заметно тише остальных, зато потом значительно более красноречив в своих рассказах.

Подобная практика не вызывала у меня тогда, как не вызывает и теперь, никакого энтузиазма. С другой стороны, она не пробуждает во мне и праведного гнева. Не думаю, что все это причиняло особый вред как наказуемому, так и осуществляющему наказание. Сейчас мне кажется, что хуже всего была не столько боль, сколько постоянный страх боли. Вечером, возвращаясь из столовой через крытую галерею в колледж, каждый помнил, что с минуты на минуту хлопнет дверь и вызовут нарушителя, и единственная гарантия, что тебя не поколотят — если тебя уже колотили на этой неделе. Сознание собственной невиновности тут ничего не значит. По-моему, печально, если нормальную детскую радость жизни по чьему-то произволу омрачает подобная тень.

Недавно я разговаривал с человеком, кому в большой мере обязана доброй славой школа Икс. Он сказал: «Кажется, ваш мальчик учится в Стоу? Правда, что новички там чувствуют себя хорошо?» Некий оттенок в тоне вопроса меня смутил, и я ответил, чуть ли не извиняясь, что так оно и есть. «В Икс их жизнь не безоблачна», — ответил он. Я поначалу вновь его не понял, думая, что он считает это одним из достоинств своей замечательной школы. Оказалось — нет, он в самом деле старался понять, в чем секрет благополучия новичков в Стоу. Между тем наиболее вероятная причина бросалась в глаза: в Стоу (как, я полагаю, в любой хорошей современной школе) правила поведения разумно обоснованы, а не диктуются давними традициями. Запреты здесь те же, что в родном доме и в начальной школе, все привычно и знакомо. Сердце новичка не сжимается от ужаса, когда он внезапно замечает, что подвернул правую брючину вместо левой. Его не сковывает на каждом шагу насквозь искусственный кодекс ученической жизни. Я уверен, что это правильно. Процесс взросления и без того труден, совершенно незачем загромождать его надуманными сложностями.

6

Ванн в колледже не было; довольно и того, что здание построил великий Кристофер Рен. Нельзя требовать все и сразу! Может, в соборе Святого Павла тоже нет ванн. Не было в колледже и горячей воды; зато в каждой крохотной спаленке (их называли «домами») имелась неглубокая жестяная лоханка, в который можно было поплескаться по утрам. Других возможностей для мытья первокурсникам не предоставляли. После футбольного матча, как следует извозившись в грязи, мы должны были за четверть часа кое-как ополоснуться холодной водой и переодеться в крахмальную белую рубашку с итонским воротничком и белым галстуком-бабочкой. У того, чья очередь кричать «Резерфорд идет!», времени оставалось на пять минут меньше. Можно себе представить, насколько белыми были галстуки и как аккуратно их завязывали. В тех редких случаях, когда мы с Кеном проводили выходные у кого-нибудь из друзей, гостеприимная хозяйка дома (предупрежденная нашей матушкой) первым делом отводила нас в ванную и оставляла отмокать. Мы отмокали, главным образом из вежливости и в благодарность за предстоящее угощение. Сами мы не чувствовали особой потребности мыться. Мальчишки легко переносят грязь в больших количествах. На счастье, к тому времени, как мы подросли и начали обращать на такие вещи внимание, в колледж провели горячую воду. Ванн по-прежнему не было, зато появился божественно горячий душ (если хочется горячей воды, и холодный, если хочется холодной). А сейчас есть и ванны — старинные школы идут в ногу со временем. В наши дни аргумент — мол, Уоррен Гастингс обходился без ванны (а посмотрите-ка на него) — уже не имеет веса.

Как мы увидим, жизнь в колледже была трудной, но вполне здоровой. За семь лет я ни разу не пропустил уроки по болезни. В целом мы были счастливы — насколько могут быть счастливы мальчишки в школе. Школьное счастье — понятие относительное. В новой школе может быть лучше, чем в предыдущей, или в этом триместре лучше, чем в прошлом. Хотя порой я просыпался по утрам с мыслью: «Ура, новый день пришел!». Наверное, это было на третьем курсе, когда учебные заботы уже позади. Меня перевели в специальный математический класс и позволили учиться или бездельничать, как мне вздумается. Помню, я только что обрел себя в футболе, так что, если быть точным, просыпаясь по утрам я говорил себе: «Ура, сегодня я играю в футбол!» Для старшекурсника, любящего спорт и не слишком заинтересованного в учебе, да еще и с деньгами в кармане (своими или отцовскими), колледж был практически дом родной.

Насчет учебы я точно не беспокоился. Принятое в двенадцать лет решение не рваться к отличиям по математике сэкономило мне бездну тревог и забот, ибо в Вестминстере в те времена обучение было ориентировано исключительно на гуманитарные дисциплины. В подобной атмосфере увлеченный математик не мог дышать свободно. Юный Ньютон сидел в уголке классной комнаты, пока все прочие ее обитатели бились над общими знаменателями или «Началами» Евклида, и лишь когда общий шум на минуту стихал при виде ужасного изображения равностороннего треугольника на доске, учитель мог подойти к одинокому бунтарю и спросить: «Ну, Ньютон, как успехи?»

По приятной традиции, сложившейся, как водится, еще при королеве Елизавете, достойнешим ученикам Вестминстерской школы на Страстной неделе выдавали денежную награду. Состояла она из одного серебряного пенни, серебряной монетки в два пенса, серебряной монетки в три пенса и серебряной монетки в четыре пенса. Эти монетки, по одной за раз, получали отличившиеся за определенный промежуток времени ученики, каждый в своем классе. Определить успехи старших учеников по математике было довольно сложно. Скажем, на уроках алгебры мы с Кеном занимались неопределенными уравнениями, в то время как мальчик за соседней партой учил теорию вероятностей, а полдюжины других не продвинулись дальше бинома. Кто-то мог изучать теорию по учебнику Холла и Найта, пока другие самостоятельно решали задачи. Тем не менее в конце урока все должны были представить отчет о своей работе, и эти сведения записывались в журнал. Мальчики, осваивающие бином Ньютона, могли отличиться количеством решенных задач, но как привести к общему знаменателю их «шесть, сэр» и наши с Кеном «две и работа с учебником»? Я-то не жаловался, поскольку при любой системе подсчета выходил первым, но по отношению к Кену получалось несправедливо — ведь он трудился не меньше меня. И вот однажды мы договорились, что за этот триместр награду получит он. Когда я говорил: «Две и работа с учебником», — он говорил: «Три и работа с учебником». Когда я говорил: «Шесть», — он говорил: «Семь». Бесполезно — я все равно получил первое место. Заработав полный комплект наградных пенни, я попросил выдать их трехпенсовиками. Эти монетки ничем не отличались от обычных, ими можно было делиться и на равных тратить их в кондитерской Саттса.

К концу моего третьего школьного года мы были готовы целиком и полностью посвятить себя математике. Прощайте, латынь, французский и греческий! С английским языком у нас не было никаких официальных отношений, а из истории мы учили только историю Греции и Рима. Прощайте, Алкивиад и мать Гракхов! Мы перешли в специальный математический класс и стали почти в буквальном смысле слова сами себе хозяевами. Мне было четырнадцать лет.

Глава 7

1

Стрит-Корт представлял собой, как говорилось в объявлении, «прекрасную усадьбу, частично сохранившуюся с Елизаветинских времен, с прилегающими живописными землями площадью более семи акров». Главное здание имело в плане форму буквы L, а кроме того, были и хозяйственные постройки, включавшие, кроме «обычных служб», такие необычные, как прачечная и коровник. Мы еще и свиней держали — время от времени их закалывали и превращали в бекон; не пропадать же без дела предусмотренным для этого помещениям. В «превосходной конюшне» держали симпатичную лошадку — она охотно катала нас на спине, помогала подстригать траву на крикетном поле и возила багаж со станции. Были при доме две площадки для игры в теннис, площадка для игры в крокет, лесная опушка с множеством птичьих гнезд, огород и фруктовый сад с фруктами, пруд с утками и ульи с медом. От всего этого мы были в полном восторге.

Гостиную теперь называли библиотекой — это лучше подходило к нашему новому статусу. По всей вероятности, раньше здесь была бильярдная. С высокого подоконника, наверное, удобно было смотреть на игроков, а на оконных рамах кто-то вырезал образчики народной мудрости, вроде: «со стороны игру лучше видно» или «кто не рискует, тот не выигрывает». На изразцах камина изображались библейские сцены, не всегда легко узнаваемые — поди отличи одного бородатого пророка от другого. По крайней мере Иона, появляющийся из чрева кита, сразу привлекал внимание посетителей. Большой открытый очаг в холле также украшали сцены из Библии, хотя и несколько менее пристойные. Мама будущего ученика обычно их не замечала, следуя за горничной в гостиную, зато когда отец провожал ее к выходу, невольно задерживала на них взгляд. «Ах, посмотрите, — восклицала она, — как интересно, что это?» Она подходила ближе, а отец, кашлянув, заводил речь о том, что на острове Танет чудесный климат и наверняка здешний воздух будет полезен Джеффри… или Джеральду… словом, ее мальчику… Но к этому моменту у дамы уже не оставалось сомнений. «Да-да, — произносила она отстраненным тоном, словно в картинной галерее. — Как интересно, мистер Милн. Так о чем вы говорили?» На изразце жена Потифара, женщина весьма пышнотелая, объясняла Иосифу, что у них масса времени.

Нигде больше я не встречал настолько широких и удобных перил; правда, съезжать приходилось боком, потому что внизу они заканчивались большой шишкой. И нигде больше я не видел такой своеобразной ванной, как на втором этаже — там стояли, соприкасаясь торцами, две ванны, одна побольше, другая поменьше. Для начальной школы, где малыши еще не купаются самостоятельно, это как раз то, что нужно: няня могла намыливать по трое за раз, однако для обычной семьи, казалось бы, лучше подойдут две ванны одинакового размера. Тем не менее так уж было устроено — вряд ли это относилось к наследию елизаветинской эпохи. Мы с Кеном выбрали большую ванну и радостно в ней плескались, бросая друг в друга мылом, причем правила игры требовали одновременно удерживать мочалку, прижимая ее затылком к краю ванны. Не помню уже наш высший рекорд, но, истинные вестминстерцы, мы наверняка не вылезали из воды, пока счет не дойдет до ста. Живя в Стрит-Корте, мы постоянно ставили какие-нибудь рекорды. Отец пристроил к дому большую комнату для игр, которую назвал гимнастическим комплексом (как это слово к нему прилипло!), и мы проводили там долгие часы, стуча об стенку теннисным мячиком, пока не дойдем до шестисот ударов подряд. Однажды рекорд уже был достигнут у дверей конюшни, но окружающие не разделяли нашего энтузиазма, поскольку рядом находилось слишком много застекленных окон. Очень скоро тренировки на открытом воздухе нам запретили. К счастью, отец и в Стрит-Корте устроил «площадку для игр» по образцу Хенли-Хауса. Мы там гоняли мяч «до пятидесяти отскоков».

Когда созревал урожай, мы много времени проводили в саду. Помню, в одно лето мы покидали свой лагерь под кустами крыжовника только на обед. Нас отпустили домой в середине летнего триместра, то есть около пятнадцатого июня. Как бежит время и как все меняется в мире! Сейчас у меня есть собственные грядки с крыжовником, но я не устраиваю набегов на них в середине июня. Каждый год с приближением вершины лета я говорю себе: «Примерно в это время мы с Кеном бесчинствовали в саду» — и отправляюсь посмотреть, нельзя ли вернуть те беспечные радости, пусть и в более солидном взрослом стиле. Увы! Ягоды крыжовника мелкие и твердые, как косточки от вишни. Я вновь усаживаюсь в шезлонг и погружаюсь в раздумья о прежних днях, когда поэзия была музыкой, музыка была мелодична, а крыжовник поспевал в июне.

Само собой разумеется, мы начали собирать коллекцию птичьих яиц. Запасли специальные трубочки, с помощью которых проделывали дырочку в скорлупе и «выдували» содержимое яйца (хотя на самом деле точнее было бы сказать «высасывали»), и шкафчик с полочками, разделенными на квадратные ячейки, для хранения собранных образцов, а также книгу Кертона — определитель птичьих яиц, розовую вату, ярлычки и клей. Не помню, откуда взялись на это деньги. Финансы, полученные от отца, мы тратили на еду и пришли бы в ужас от одной мысли израсходовать их на что-нибудь другое. День рождения Кена приходился на сентябрь — слишком далеко от Пасхи, а мой был в январе, перед самым возвращением в школу, так что все подаренные суммы наверняка уходили к Саттсу. Может, за свой первый школьный отчет я и получил что-нибудь к Пасхе, но за все последующие награды ожидать не приходилось. Все же каким-то образом деньги нашлись, и теперь у нас было все необходимое для хорошей коллекции — все, кроме самих образцов. Яйца грачей, пестрых дроздов, черных дроздов, скворцов, полевых и домовых воробьев — мы бесконечно их выдували и наклеивали ярлычки, однако дальше дело не заходило. Да и не важно это; для нас, лондонских мальчиков, найти настоящее гнездо с настоящими птичьими яйцами — уже целое приключение.

Мы сделали еще одно открытие: оказывается, бывают и другие цветы, кроме герани, лобелии и кальцеолярии. Под окнами нашей комнаты как раз в летние каникулы цвели георгины. За это я их люблю так нежно, как не полюбил бы всего лишь за яркую расцветку. Присланные мамой цветы во время летнего триместра навевали почти невыносимую ностальгию. Привядшая веточка глицинии на комоде каким-то неведомым образом выражала все то, что я чувствовал, но не умел облечь в слова — всю тоску о доме и красоте. Да, я был счастлив в школе, однако лишь потому, что школы было не избежать и приходилось ловить те крупицы счастья, какие возможно.

2

В общем и целом нам удавалось радоваться жизни, пусть и не всегда именно так, как от нас ожидали. На уроках математики мы теперь всегда сидели вместе с Кеном, занимая уголок комнаты, в которой учили остальных учеников, продвинувшихся не так далеко, как мы. Чтобы не мешать учителю разговорами, мы писали друг другу записки, а вернее — длинные письма, в которых подробно излагали планы на будущие каникулы. Чтобы было интереснее, мы пропускали каждое второе слово, а получатель должен был сам заполнить пустые места. Созвучие души и мыслей позволяло проделать такой фокус, хотя задача была не слишком легкой: общий смысл угадывался, а точно подобрать слово получалось не всегда. Затем, как когда-то на уроках французского, мы обменивались листками и поправляли друг другу ошибки. Иногда мы ограничивались только первыми буквами слов. Например, один спрашивал: «ПКСНП?» Это значило: «Пойдем к Саттсу на перемене»? На такое предложение следовал неизменный ответ: «Да». Кен, пошарив в карманах, приходил к выводу, что раз мы уже должны отцу пятнадцать шиллингов, с тем же успехом можем задолжать и шестнадцать.

Учиться в таком стиле было довольно приятно. Спортивные игры мы всегда любили, даже обязательные. Ученики колледжа в те дни не участвовали в матчах против старших отделений, зато имели честь играть со всеми остальными учениками («городские» против колледжа Квин). Правда, честь была чисто символическая, поскольку выступали мы без особого блеска. Как набрать команду, когда учеников всего сорок? Каждого, кто хоть немного отличался в спортивных играх, участвовать в них обязывало если не начальство, то сознание долга перед колледжем. У младших, впрочем, и выбора не было, они делали, что прикажут, и все тут.

Спортивные игры вообще занимают в жизни школьника важное место, а мне они доставляли столько удовольствия, что я просто не мог не упомянуть о них в этой книге. Однако я понимаю: ничто не может быть скучнее для спортсмена, чем рассказы другого ничем не выдающегося атлета о своих достижениях. «Зануда — это человек, который упорно стремится рассказать вам о своей недавней игре в гольф, когда вам хочется рассказать ему о своей»; и еще более занудно получается, если вы не вполне ясно представляете, идет ли речь о хоккее или о водном поло. Постараюсь не слишком вас утомить.

Мы были маленькими и непоседливыми (а я — самым мелким и непоседливым) и в футбол играли с огромным азартом, хоть и не слишком умело. К тому времени как Кен окончил школу (на два года раньше меня), мы все еще не одержали больших побед. На следующий год я попал в футбольную команду колледжа и во второй раз вошел в команду по крикету. В последний школьный год я заслужил бело-розовый галстук — знак принадлежности к школьной футбольной команде.

В крикет Кен играл определенно лучше меня. Нас обоих переполнял энтузиазм, но Кен отличался еще и стилем. В те дни начинающий игрок в крикет должен был сам искать себе матчи. Возраст и связи помогали пробиться в расписание матчей своего «дома», мастерство — в школьную сетку, а иначе оставалось играть от случая к случаю. В обычные дни время для крикета отводилось с двух до трех для первого матча и с половины шестого до семи для следующего. Таким образом, каждой команде доставалось не больше трех четвертей часа играть отбивающими, а кто-то из участников мог за целый триместр так и не выйти на поле. Оставалась еще надежда на матчи внутри класса по средам, но в нашем случае надежда была мизерная, поскольку все одноклассники были старше и крупнее нас. Впрочем, пускай мы и не стали школьными знаменитостями; когда удавалось поиграть, мы веселились вовсю, а впереди ждали каникулы и поле для крикета в Стрит-Корте.

А потом, в 1906 году, капитану школьной команды по крикету пришла в голову блестящая мысль привлечь к большому спорту подрастающее поколение. В расписании матчей, отведенном для школьных профессионалов, появились свободные места «для перспективных начинающих игроков в крикет», и каждое отделение выдвинуло двоих кандидатов. Из нас двоих Кен явно был более достойным кандидатом, однако в колледже нашлось еще с полдесятка желающих, и капитан команды колледжа не мог им всем отказать. Я был самым маленьким, видимо, казался перспективным и притом резво носился по коридору во время субботних футбольных матчей, — наверное, поэтому из двух Милнов выбрали не Кена, а меня. К концу триместра я совсем немного не дотянул до принятия в команду колледжа — очень сильную в том году, в ней было целых шесть «розовых галстуков» — и чуть было в третий раз не прошел в школьную команду по крикету. В следующем, своем выпускном году Кен в третий раз вошел в команду школы, а я — в команду колледжа. За последние два года в школе я пробился в школьную команду, что показывает, как много значит для спортсмена тренер — даже если это всего лишь старшеклассник, который объясняет примерно так: «Надо было выходить на перехват!» — и взмахами рук демонстрирует, как именно это следовало делать.

И снова Кен, хоть его и обошли совершенно незаслуженно, отнесся к этому со своим неизменным великодушием. Если между нами и существовало соперничество, оно шло исключительно от меня. Как только появлялась возможность хоть в чем-нибудь помериться силами более или менее на равных, я непременно рвался доказать, что смогу лучше. В крикете мне представился шанс, и я за него ухватился. Когда во время ежегодного матча младшекурсников я, выйдя первым на поле, продержался не то двадцать, не то тридцать перебежек, а потом вышел Кен и его счет приблизился к двадцати, я отвернулся — не мог смотреть, пока его не выбили. Кен так этого и не узнал, а сам никогда бы не заподозрил — зависть была ему совершенно чужда. Все-таки из нас двоих он был лучшим. Сейчас мне приятно думать о том, как в очередную среду, в последний школьный год Кена, пока я играл в общешкольном матче и радостно думал про себя — мол, Кен этого так и не добился, — в это самое время Кен в матче с одноклассниками совершил то, что Алану не удалось никогда в жизни: довел счет перебежек до сотни. Правда, соперники были не сильны, и все же сто очков — это сто очков. Больше ни один Милн из Килбурна не мог таким похвастаться.

3

Между тем Кен по-прежнему оставался единственным писателем в семье.

Пора уже что-нибудь сказать об этом самом писательстве. Когда читаешь чужие автобиографии, постоянно узнаешь, например, что мисс Сильвия Марчпейн сочиняла с шестилетнего возраста и еще в школе записала в тетрадках с полдюжины романов, а мистер Джон Мерриуэзер увлекся драматургией после того, как ему в четыре годика подарили на день рождения кукольный театр, и в школьные годы написал с полдюжины пьес на оборотах старых конвертов. Невольно приходит мысль: я, увы, не то, что называют «прирожденный писатель». Немного утешает, что Шекспир, по всей вероятности, тоже им не был.

В Вестминстере не изучали такого предмета, как «английская литература». За семь лет мне ни разу не задавали написать сочинение. В колледже было литературное общество, и на шестой год учебы я в него вступил. По пятницам мы читали вслух пьесы Шекспира, и на наших чтениях присутствовали куратор колледжа Квин с женой. При миссис Рейнор (которая наверняка знала о таких вещах побольше нашего) мы старались пропускать самые вольные пассажи и грубые словечки, что иногда ставило нас в неловкое положение, поскольку куратор следил за нами по книге и сразу замечал, что именно мы выпускаем. Он наверняка задумывался: неужели Шекспир имел в виду именно то, что, судя по всему, подумал Дженкинс? Особенно трудным испытанием для нашей рыцарственности стал «Отелло». Не знаю, право, удалось ли нам оставить миссис Рейнор в счастливом неведении.

Кроме того, соприкасаться с миром драмы нам случалось на уроках латыни. Вряд ли страсть к театру может зародиться от школьной постановки «Девушки с острова Андрос» или «Братьев» Теренция, с какой стороны рампы ни смотри. По крайней мере со мной такого не произошло. Я уже описывал свой первый сценический опыт. Второй раз я вышел на сцену в эпилоге к латинской пьесе. В 1893 году много говорили о попытке какого-то французского исследователя научить мартышек французскому языку. Мы с Кеном изображали двух таких необразованных мартышек, способных неразборчиво лопотать нечто отдаленно напоминающее французский. Строго говоря, это была роль без слов. На следующий год я уже один, без Кена, выступил в роли мальчишки-газетчика, выкрикивающего «Omnes victores» [15]«Одержал победу над другими победителями». (Цитата из речи Цицерона по поводу возвращения Марка Клавдия Марцелла.). Роль требовала не столько актерских способностей — ими я не отличался, — сколько маленького роста. Затем я надолго расстался со сценой и только в 1899 году получил свою первую и единственную настоящую роль. Я играл раба по имени Гета — выбегал к рампе, оттолкнув по дороге старичка, которого с невероятным изумлением должен был заметить по окончании монолога, и выпаливал незабываемые слова (до сих пор помню): «Nunc illud est, cum si omnia omnes sua consilia conferant, atque huic malo salutem quaerant, auxili nil adferant»** [16]«Дела какие! Если всем собраться на совет сейчас, ища спасенья от беды, которая обрушилась на нас на всех: и на меня, и на хозяйку с дочерью, триста путей к спасенью не нашли б!» (Комедия Теренция Афра «Братья», перевод А. В. Артюшкова.). В таком духе я продолжал довольно долго, расхаживая по авансцене, словно голодный, и не сводя глаз со зрителей, чтобы чуть позже мое удивление при виде старого джентльмена выглядело более натуральным. А когда я останавливался перевести дух, старичок, прятавшийся посередине сцены, привлекал к себе внимание громким покашливанием, и в конце концов наступал великий момент. Произнеся по-латыни нечто вроде: «Так, пожалуй, мне пора» — я оборачивался… Далее следовало то, что удачно названо «драматической развязкой». «Генри! Это ты?» — восклицал я. То есть на латыни, конечно, его звали Сосия или Мицион, а я был всего-навсего рабом… Скорее всего я говорил: «Hem, peril!», что приблизительно означало: «Нас застукали!» Странно, что я так ясно помню мелкие подробности своей роли, а общий сюжет совершенно забыл. Интересно, у других актеров так же? Словом, я застывал как громом пораженный, а тем временем Микион (или Демея) сообщал публике, что, нечаянно подслушав, как я откровенничаю наедине с собой, получил достаточно материала для событий следующего акта. Затем он с достоинством удалялся, а вслед за ним и я. Больше я на сцене не появлялся. Да и зачем? После моего выступления успех пьесе был обеспечен.

Все это никого не могло увлечь, а с английским театром мы слишком редко сталкивались и просто не успевали поддаться его очарованию. Первая увиденная мною пьеса — мелодрама «Друзья детства» в театре «Адельфи» (с участием Уильяма Терриса и Джесси Милуорд). В те выходные мы гостили у долготерпеливого доктора Мортона, который понимал нас как никто. Обычно он сразу сообщал нам время обеда и ужина и напоминал, где находится ванная, после чего предоставлял нас целиком и полностью самим себе в комнате под самой крышей с огромным запасом книг. В тот раз он еще и пригласил нас пойти вместе со всей семьей в театр. Пришлось признаться, что в свои шестнадцать и пятнадцать лет мы ни разу не были в театре. Доктор Мортон удивился и сразу же начал колебаться. А наш отец не рассердится? Пьеса совершенно невинная.

Мы были уверены, что отец не рассердится. Правда, в следующем воскресном письме отцу Кен не преминул уточнить, что, хотя спектакль нам очень понравился, он не оставил неизгладимого следа в наших душах. Души остались незапятнанными.

За время учебы в Вестминстере я побывал в театре еще три раза. Смотрел «Фиородору», «Греческую рабыню» (с Марией Темпест и Летти Линд) и «Персидскую розу». На первые две меня брали с собой взрослые, а на третью мы отправились вдвоем с другим мальчиком в одну дождливую среду. Во избежание лишних недоразумений мы отпросились на лекцию в Политехническом институте. Когда вернулись, посмотрев «Персидскую розу», куратор нашего колледжа спросил, о чем была лекция. Мы ответили, что она называлась «Наш военно-морской флот сегодня и всегда» (мне показалось, что это замечательное название для лекции). На самом деле называлась она просто «Наш флот», объявление в газете напечатали неточно.

4

В школе не требовали сочинений в прозе, однако нам полагалось ежегодно совершать небольшой экскурс в поэзию. В последнюю субботу летнего триместра для старшекурсников устраивали развлечение, именуемое «Дикламация» (пишу через «и», чтобы точно передать произношение). Младшекурсники читали разоблачительные стишки готовым к выпуску старшим, которые весь предшествующий год их тиранили. Старшекурсники, вальяжно раскинувшись, устраивались на полу за столиками, уставленными множеством фруктов (и фруктовых напитков) по сезону, а дрожащий младшекурсник возносился под самый потолок на специально для этого возведенном помосте (стол ставился на стол, а на него громоздилась башня из стульев). В левой руке декламатор держал зажженную свечу, в правой — листочки со стихами. Другого освещения в комнате не было. У каждого старшекурсника под рукой стояла тарелка с маленькими твердыми имбирными печеньицами. Одаренному красноречием первокурснику могло показаться, что это прекрасная возможность отплатить за все старшим, на самом же деле это была прекрасная возможность поразвлечься старшекурснику, одаренному талантом кидаться имбирным печеньем. Единожды рискнув прочитать хулительные вирши о помощнике старосты, у которого вдруг оказалось куда больше друзей среди однокашников, чем можно было подумать, начинающий автор понимал, что никакая критика в грядущем ему не страшна. Пусть профессионалы швыряют в беднягу грязью, а зоилы-любители бросаются тухлыми яйцами — по крайней мере имбирным печеньем в него уже никто не запустит. Быть может, подсознательно именно это и толкнуло меня на стезю драматурга.

Сейчас «дикламацию» отменили. То ли кто-то свалился с помоста (и ничего удивительного), то ли кому-то выбили глаз печеньем или от упавшей свечи начался пожар — мне рассказывали, но я забыл. Матери вздохнут свободней, отцы скажут, что люди измельчали, а по-моему, для сатиры в целом потеря невелика. Уровень стихов не превышал среднего уровня школьной латыни. Лишь бы размер не слишком нарушался, и ладно.

5

Мы писали домой каждое воскресенье. Поскольку события у обоих происходили примерно одни и те же, мы делили между собой темы. Например, Кен рассказывал о погоде, а я — о субботнем матче. С годами мы приобрели склонность к украшательству в ущерб фактам, а иногда оживляли свои письма стихотворными цитатами. Однажды я сообщил отцу, не помню уже, по какому поводу, что «есть многое на небе и земле, что и во сне не снилось» [17]Уильям Шекспир «Гамлет» (перевод А. Кронеберга).. Представляю, как он удивился, и не меньше, должно быть, удивилась матушка, когда я в следующем письме уверил ее, что лучше потерять любовь, чем вовсе не любить [18]Из поэмы Альфреда Теннисона «In memoriam»..

Кен делал то же самое куда более изящно и иносказательно. Постепенно в семье укоренилось мнение, что письма брата, если и не достойны публикации в «Панче», то весьма хороши для мальчика его возраста и, по словам отца, «может, из этого что-нибудь да выйдет». Отец ни на минуту не мог бы предположить, что его сын способен зарабатывать на жизнь писательством. Как он позже мне сказал: «Не всем же быть Диккенсами». Однако ему представлялось вполне возможным, что Кен, состоя на государственной службе или где-нибудь еще в том же духе, «иногда прибавит к своему заработку гинею-другую» публикацией статьи в «Спектейторе». И можно будет как бы невзначай показывать эту статью родителям будущих учеников, пока те осматривают гимнастический комплекс.

Между тем пришла пора подыскивать Кену настоящую профессию. Отец уже убедился, что никакой стипендии в университете Кен не получит, и, что еще существеннее, сам Кен убедился, что в свой последний школьный год не будет избран в число помощников старосты. Это было слишком даже для его смирения. Доучиться до седьмого курса и не быть облеченным властью? Лучше уж уйти самому, не дожидаясь такого позора.

Но куда уйти? У Кена не было ни планов, ни честолюбивых замыслов. Барри готовился на будущий год стать юристом. Обучение занимало четыре года — четыре долгих года не нужно задумываться о выборе профессии, не нужно беспокоиться о будущем и никому ничего не нужно доказывать. Все мы были скорее склонны к блаженному безделью, нежели к упорному труду, но меня подгонял дух соперничества, — наследие того детского «я могу», — которого Кен был начисто лишен. Ему передышка в четыре года казалась немыслимым счастьем. Решено, он станет — кем там? — юристом.

6

В то лето мы с отцом совершили увеселительный — по его замыслу — круиз вдоль побережья Норвегии. Мне было шестнадцать, я только что начал делать некоторые успехи в крикете, я только что начал взрослеть и, словом, был совершенно невыносим. На корабле была одна очень привлекательная барышня — все мужчины толпились вокруг нее. Я обретался где-то на задворках, мечтая удостоиться улыбки. Мечта моя довольно часто сбывалась. В своем бело-розовом галстуке школьной команды и сине-зеленом кепи (цвета команды колледжа) я, должно быть, мог у всякого вызвать улыбку. Барышня сидела на перилах, болтая ногами и весело отбиваясь от наших комплиментов (мои, хоть и безмолвные, были самыми искренними из всех), наши взгляды на мгновение встречались, или ее взгляд падал на мой галстук, и она дарила мне внезапную теплую улыбку, словно делилась какой-то общей тайной. В такие минуты я чувствовал, что мог бы умереть ради нее или даже швырнуть за борт кепи (не с такой, впрочем, легкостью). Была ли то первая любовь? Не знаю. Волнение на море улеглось, ее светлость вышла из каюты, где в одиночестве молилась о скорой смерти, и восхитительное создание — горничная знатной дамы — вернулось к своим обязанностям. Джентльмены были сражены. Они, конечно, притворились, будто знали обо всем с самого начала, просто хотели слегка развеселить милую крошку. Я был скомпрометирован менее других, поскольку восхищался издали. Нимало не смутившись, я обратил свои чувства на другую прелестницу, блиставшую в крикетных матчах, которые устраивали на палубе. Ее звали Эллен. Мы были одних лет. Фамилию я помню тоже, но не стану здесь называть — мало ли, вдруг она сейчас уже не моя ровесница. И лицо я прекрасно помню. Как вы думаете, помнит ли она мое лицо и мое имя? Нет, конечно. О, неверная Эллен! Я не вспоминал тебя с 1898 года, но и не забыл, оказывается.

Когда каникулы кончились, я вернулся в Вестминстер в одиночестве. Теперь я узнал, какие чудесные письма пишет Кен, но они не могли его заменить. Без него оставалось только учиться да заниматься спортом. Так я и делал. Никогда в жизни я не мог бы стать героем школьного рассказа, не был героем и в глазах других школьников (или хотя бы одного школьника), однако в конце следующего летнего триместра я приблизился к этому, насколько вообще возможно. Меня только что приняли в школьную команду по футболу. В предпоследний учебный день в матче против «городских» я вывихнул палец. Подавая практически одной рукой, я выбил высший счет — тридцать девять очков. А на следующий день, красуясь рукой на перевязи, другой рукой я собрал все существующие награды по математике и был утвержден в должности главного помощника старосты на весь будущий год. Ощущение было потрясающее.

Значительно менее потрясающее ощущение я испытал, когда подал заявку на стипендию в Тринити-колледж Кембриджского университета и с треском провалился. Впрочем, это меня не слишком расстроило. Вестминстерская школа давала три стипендии в Оксфордский колледж Крайстчерч. Теперь самым важным было поступить в футбольную команду.

7

В 1899 году, во время рождественских каникул, я открыл в себе писательский зуд, который больше уж никогда меня не покидал. Не знаю, откуда это во мне взялось, а открытие мое случилось нечаянно и довольно странно. Этой истории я посвящу отдельную главу, хоть она, возможно, того и не заслуживает.

Глава 8

1

В сентябре 1899 года, накануне Англо-бурской войны, некий англичанин привез из Индии в Уэстгейт жену и детей. Двое мальчиков (восьми и двенадцати лет) поступили в Стрит-Корт, а две девочки (десяти и четырнадцати) — в соседнюю женскую школу. Договорились, что в каникулы о них всех будет заботиться мой отец, а собственные их родители вернулись в Индию.

Я узнал об этом, только приехав домой в декабре. Матушка ненароком упомянула Гиту, а я, весь еще в воспоминаниях о своей роли, немедленно поправил: мол, правильно — Гета. «Nunc illud est, cum si omnia omnes» и так далее. Тут матушка меня перебила, объяснив, что речь шла о старшей из двух сестер, Гите. Младшую звали Ирма. Тогда же нас и познакомили.

Все они были очень славные. Приехал на Рождество Кен, проходивший практику в юридической конторе в Уэймуте, и мы веселились вовсю. Однажды, когда Кен уже уехал, я случайно застал Гиту в муках творчества. Я подумал, что им задали какое-нибудь сочинение на лето, а оказалось, что она пишет письмо Кену. Я сказал: «Что тут трудного? Не знаешь, как слово какое-нибудь пишется?» Она вытерла испачканные в чернилах пальцы, убрала высунутый от усердия кончик языка и ответила, что сочиняет стихи. «Ой, Алан, помоги, пожалуйста! Ну никак не рифмуется».

Я посмотрел, что у нее пока получилось. Тема была выбрана удачно — такое дружеское поддразнивание, а вот исполнение хромало. Я подправил размер, сгладил самые заметные корявости и подобрал парочку рифм. То, что вышло, Гита переписала своей рукой и отправила Кену. Через несколько дней пришел ответ, который меня удивил: стихи в подлинном стиле Калверли [19]Чарлз Стюарт Калверли (1831–1884) — английский поэт, считается родоначальником «университетского юмора». Его называли королем пародистов. Интересно, что при рождении его фамилия была Блейдс (ниже Милн рассказывает о своей пьесе, главный герой которой носит эту же фамилию). Дед Калверли в 1807 г. сменил фамилию на Блейдс, а отец, преподобный Генри Блейдс, вновь поменял ее на прежнюю.. Я и не знал, что Кен так умеет. В конце он прибавил: «Я все сочинил сам. Спорим, тебе помогали?»

Тогда я написал ему уже от себя и признался, что мы с Гитой работали в соавторстве. Желая показать, на что я способен, я вложил в конверт издевательские оды всем четверым нашим приятелям.

Из своего первого опыта юмористических стихов я помню всего несколько строчек — часть оды к Ирме, добродушной толстушке. Мы все ее очень любили.

В Голландии критерий красоты

Иной. У них не смотрят на манеры,

А в дамах ценят полноту. И ты

Была б у них Венерой!

Стихи вполне традиционные, если не считать злоупотребления таким поэтическим приемом, как анжамбеман. Но подобные вольности меня тогда смущали так же мало, как нынешних авангардных поэтов.

Кен удивился не меньше моего. «Боже правый, ты тоже умеешь!» — написал он мне. Засим последовало неизбежное: «Дафай фместе». И мы два года сочиняли шуточные стихи.

2

Сочинять шуточные стихи в соавторстве проще, чем это может показаться на первый взгляд. Здесь я не имею в виду ту легкость, о которой говорил еще один выпускник Вестминстерской школы, Уильям Купер, похваляясь, как легко написал «Джона Гилпина». Купер ничего не знал о легком жанре. Для него шуточные стихи — всего лишь стихи несерьезные и, следовательно, не требующие большого труда. Я же хочу сказать, что сочинение шуточных стихов предоставляет больше простора для сотрудничества, чем можно ожидать. Дело в том, что шуточное стихотворение, подобно сценическому диалогу, можно совершенствовать бесконечно, подыскивая еще более подходящие слова, еще более естественный поворот фразы. При этом рискуешь потерять всякое чувство пропорции, и вот тут-то появляется твой соавтор и подсказывает единственно верное слово.

Само собой, я не помню сейчас всех подробностей нашей совместной работы и не могу сказать, какие строки обязаны своим существованием вдохновению Кена, а какие — моей доводке. Могу привести два примера, показывающие, как мы удачно дополняли друг друга. Пусть даже технические тонкости не столь интересны для читателя — по крайней мере они показывают, какого рода стихи мы сочиняли.

Первое стихотворение было опубликовано в школьном журнале лимпсфилдского дяди. Начиналось оно так:

Ненаглядный редактор, стихов ты желаешь намедни?

Пусть эпитет тебя не смущает, прошу.

Даже Теннисон им не гнушался, поэт не последний.

А стихи я, конечно, сейчас напишу.

Что же выбрать? Блеснуть остроумием в едкой пародии,

В духе «Панча» и прочих, что шутят и справа, и слева?

Или душу излить мне в лирически-томной мелодии?

Или к Бернсу примкнуть и народные вспомнить напевы?

Напишу-ка в возвышенном стиле про утку я оду.

Родилась она уткой и уткой жила.

И в могилу, представьте, сошла.

Непостижны законы природы!

Дерзновенная утка, доныне ты сердцу мила.

Или нет, воспою я недавно почившего Ликия.

Бленкинсоп Браун при жизни он звался, так что ж?

Глуп как пробка он был, но таланты его невеликие

Вознесем до небес, и посмертно он станет хорош.

И далее в том же духе. Часть каникул я провел у Кена в Уэймуте, и эти стихи мы сочиняли в прямом смысле вместе, а не по переписке. Общая идея стихотворения, конечно, стара как мир. Насколько я помню, первую и четвертую строфы набросал Кен, другие две — я, но отшлифовывали мы их совместно. Сейчас я прошу вас обратить внимание на третью строфу.

В первой версии, которую мы считали окончательной, вторая, третья и четвертая строчки выглядели так:

Родилась она уткой и уткой жила.

Уткой и умерла. Сколь чудесны законы природы!

О, несчастная утка, доныне ты сердцу мила!

Я до сих пор не уверен, что начало третьей строчки в результате наших стараний стало лучше. Знаю только, что спорили мы до хрипоты. В первом варианте есть некая чарующая монотонность, удачно передающая однообразие скучной утиной жизни. Но мне нравится перебивка ритма во второй редакции — и легкий оттенок удивления: вот, мол, даже и в смерти не получилось уйти от себя. По-моему, Кену больше пришелся по вкусу первый вариант, мне — второй. Кен как автор скромно отступал в сторону, позволяя жизненной трагедии развиваться своим чередом, а эгоист Алан вторгался со своими комментариями в ход событий, придавая им личностный оттенок. Впрочем, авторский комментарий в явном виде появляется в конце строки:

Сколь чудесны законы природы!

Нам это казалось ужасно смешным и ироничным, пока дотошный Кен не заметил, что природное не может быть чудесным — тут внутреннее противоречие. Я с неохотой признал его правоту, жалея, что сам не додумался, особенно когда Кен предложил на замену идеальный вариант: «непостижны». Теперь настала моя очередь самоутверждаться. Я сказал, что выражение «несчастная утка» не совсем удачно. В нем есть оттенок обреченности — когда спасения нет, опускаются руки. Гораздо смешнее, если утка постоянно тщится стать жаворонком и постоянно терпит фиаско, однако все-таки не теряет надежды. Тут нужно что-нибудь вроде «прекрасная», или «достойная», или… О! Нашел: «дерзновенная». «Дерзновенная утка, доныне ты сердцу мила», — повторяли мы вновь и вновь со всем пылом восторга.

Вот еще пример — стихи, которые мы опубликовали в журнале «Гранта», когда я учился в Кембридже (написанные, кстати, тем же размером). Речь в них шла о том, как молодой джентльмен космополитического склада признается в любви.

Он ее звал (на латыни) что-то-там-иссима,

Лучшей из лучших (по-гречески) звал,

Поцелуя просил по-испански — да разве то мыслимо?

Как неприлично, ах, право, ну просто скандал!

И так далее, в том же ключе. Идея стихотворения принадлежала Кену, и он сочинил такую первую строфу:

Расскажу вам, как Джонс подарил свое сердце красавице,

Следом за нею ходил он, тщедушный холерик.

Комплименты на всех языках говорил и старался понравиться,

Островных патриотов кругом доводя до истерики.

Я переделал последнюю строчку: «Были у Джонса две тетки в Латинской Америке». Сравните эти два варианта, и вы получите представление о том, какие именно писательские качества каждый из нас вносил в совместную работу.

3

Восемнадцатого января мне исполнилось восемнадцать. Кен прислал в подарок записную книжку и прелестные хвалебные стихи в обычном для нас шуточном стиле. Они, как и многое другое, навеки ушли из моей памяти. Жаль, что я не могу поместить их здесь — не для собственного прославления, а в честь Кена. Впервые в жизни я возвратился в школу почти счастливым.

Сперва мы предложили свои услуги «Панчу», но в «Панче» нас не оценили, и тогда мы обратились в школьный журнал «Елизаветинец». Мы публиковали стихи и пародии под инициалами «А. К. М.». Как раз в то время, весьма удачно для нас, один выпускник Вестминстерской школы постоянно присылал редактору свои «серьезные» стихи, о которых мы были самого невысокого мнения. Четыре строчки из его оды на смерть выдающегося современника так врезались нам в память, что мы еще долго цитировали в разговорах друг с другом эти поразительные вирши. Даже и сейчас… Вот:

Был он старше, и притом — разница во взглядах.

В спорте он блистал, а я тихим был, нешумным.

В город он гулять ходил в щегольском наряде,

Я же с книгой у огня предавался думам.

Сразу и не поймешь, кто кому посвящает оду. Если бы Теннисон столько же рассказал о себе в оде герцогу Веллингтону!

При Ватерлоо он гулял в сапогах и шпорах,

Скромно дома я сидел, муз к себе сзывал.

Чертыхался громко он в походных разговорах,

У камина я в тиши оду сочинял.

Как мы покуражились над этим стихотворцем! Наш редактор был старостой школы, а я, по сути, его первым заместителем, так что все произведения А. К. М. выходили в печать бесперебойно. Как-то я даже уговорил редактора опубиковать стишки какого-то бездарного соперника, чтобы в следующем номере могла появиться наша пародия.

Все это было очень весело, однако мне и в голову не приходило, что таким образом можно зарабатывать на жизнь. Я собирался стать не знаю точно кем, но сперва поступить, не знаю точно, в Оксфорд или в Кембридж. Оксфорд был мне более по средствам и, как говорили, лучше соответствовал моему математическому дарованию (насколько оно у меня имелось), обращенному скорее к чистой, а не прикладной математике. Я же с самых юных лет называл себя кембриджцем, а с тех пор как побывал в Кембридже, уже ярко представлял себе свою счастливую жизнь в его стенах. Что же выбрать?

И тут кто-то привез в Вестминстер экземпляр «Гранты». Журнал этот создатели называли кембриджским «Панчем», пока не додумались назвать «Панч» лондонской «Грантой». Основателем журнала был Р. Ч. Леман, там печатались все кембриджские юмористы — Барри Пейн, Э. Ф. Бенсон, Ф. Энсти, Оуэн Симан. Мы с моим другом-старостой стояли и смотрели на этот экземпляр «Гранты», и вдруг староста сказал: «Вот поступишь в Кембридж, станешь ее редактором». И я твердо ответил: «Стану». Звучит довольно героически, но для человека, в двухлетнем возрасте сказавшего «Я могу», в восемнадцать легко произнести «Стану».

Значит, Кембридж. Отцу я не объяснил, почему такой выбор. Он думал, что я поступаю в университет, чтобы с блеском сдать государственные экзамены и постепенно сделаться одним из тех джентльменов, что получают не слишком высокую плату, зато почти всегда удостаиваются посвящения в рыцари и слывут «истинными правителями Англии». Сам он мечтал передать мне Стрит-Корт, но как некогда Резерфорд в заблуждении своем считал, что я «слишком хорош для флота», так я ввел в заблуждение и отца, убедив его, что слишком хорош, чтобы быть директором школы.

Итак, я выбрал Кембридж, потому что стремлюсь стать первым по математике, потому что там выше стандарты обучения точным наукам, потому что там можно работать не отвлекаясь. Кембридж — если только отец сможет это себе позволить.

Он мог. Вопреки мрачным прогнозам, Стрит-Корт пережил первые три года и ныне процветал.

4

Отец и матушка с самого начала решили, что в их семье не будет любимчиков. Каждый из троих сыновей получит равную долю родительской любви и возможностей на будущее. На практике любовь не так легко делится поровну. Несомненно, Барри был маминым золотцем, а я — папиным, а бедолага Кен в их сердцах занял второе место, зато в наших с Барри — первое. Однако выгоды от родительских пристрастий мы не получали. Нельзя сказать, что родители выделяли кого-то из нас в ущерб остальным. Доходило до смешного: стоило гостям похвалить румяные щечки, глаза, улыбку, волосы или еще какую-нибудь черту одного ребенка, случайно забежавшего в комнату, как матушка твердо отвечала: «У меня все сыновья красивые», — хоть это была и неправда. Чуть позже, когда Кена, поступившего на правительственную службу, начальство похвалило за прекрасный проект отчета, составленный им для министра, отец поздравил его в таких выражениях: «Я всегда говорил, что у всех моих сыновей хороший слог». В то время Барри изъяснялся в служебной переписке примерно так: «В ответ на Ваше входящее от такого-то числа настоятельно просим обратить внимание…», — а я смешил читателей в «Панче», так что сравнение с нами обоими вряд ли могло сильно обрадовать сотрудника министерства. А извечная родительская фраза «все мои сыновья» стала для нас с Кеном чем-то вроде условного знака. Мы были убеждены — соверши кто-нибудь из нас убийство, отец с матушкой немедленно объявят, что все их сыновья должны быть повешены.

Пока же до этого не дошло, всем сыновьям следовало оказать равную финансовую поддержку. Сверившись со своими идеально точными бухгалтерскими записями, отец выяснил, что стоимость профессионального обучения Барри со дня окончания школы до поступления на работу в адвокатскую контору составила чуть меньше тысячи фунтов. Кену сообщили, что для обучения на юриста ему также выделят тысячу фунтов, и Алан, когда закончит школу и выберет для себя профессию, получит не больше и не меньше старших братьев. Следует, конечно, понимать, что Кен и Алан будут получать деньги небольшими порциями, и расходовать их нужно с толком.

Решение было более чем щедрое, и я пришел в восторг. На триста фунтов в год можно было жить в Кембридже весьма комфортно, причем семьдесят фунтов стипендии я получал бы от Вестминстерской школы. Через три года я каким-то мистическим образом окажусь готов к какой-то неведомой будущей жизни и не вполне понятными средствами обеспечу себе приличный доход; у меня еще и останется триста фунтов. Можно ли вообразить перспективы блистательнее?

Однако в Кембридж еще нужно было попасть. В те времена для поступления в университет даже от математика требовалось какое-никакое знание греческого. Экзамен, который я с легкостью сдал в четырнадцать, казался непреодолимым препятствием для молодого человека, несколько лет не практиковавшегося в классических языках. Целый триместр я усиленно занимался, стараясь заново овладеть греческим — а точнее, греческим Лукиана и Нового завета.

Помните, я рассказывал историю о человеке, выучившем наизусть всех царей израильских и иудейских? Сейчас я расскажу о человеке, который выучил наизусть все четыре Евангелия. Греческий он знал еще хуже меня, однако надеялся, что в любом отрывке для перевода попадется ключевое слово или выражение, которое позволит угадать, из какого места в официальном издании это взято. Найти бы только начало и конец, а уж середину он вспомнит. В одном абзаце его взгляд зацепился за слова «Ho gegrapha gegrapha». Пишу латиницей, чтобы дамы-читательницы смогли разобрать, и для них же поясняю, что это слова Понтия Пилата: «что я написал, то написал» [20]Ин. 19:22.. Однако наш студент до такого перевода не додумался, разобрал только «Ho» и следом еще какое-то длинное повторяющееся слово. Поднапрягшись, он извлек из памяти ключ, а дальше было легко. Он бодро написал: «О, Иерусалим! Иерусалим! Избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе!» [21]Лк. 13:34.

Я справился чуть лучше — и все же недостаточно. Попытка сдать греческий до окончания школы не удалась, и только уже в октябре, в Кембридже, я со второй попытки доказал, что обладаю необходимыми познаниями в греческом. Много лет я был школяром в Вестминстере и вот теперь стал студиозусом в Тринити-колледже.

5

Что дал мне Вестминстер, а чего так и не смог дать за семь лет? Ответить трудно. Читая, как Шелли презирали и травили в Итоне, я думаю о том, что из него все равно получился Шелли. Когда какой-нибудь надменный молодой интеллектуал яростно громит не только свою собственную школу, но и всю систему закрытых школ, он ясно дает понять, что уж самим-то собой вполне доволен; так неужели любая другая система смогла бы воспитать его еще лучше? С другой стороны, грубоватый сельский сквайр, любитель охоты на лис, возможно, полагает, что нельзя назвать разумной систему, дающую на выходе продукт вроде этого высокоинтеллектуального обитателя Блумсбери — а тот, в свою очередь, винит систему за существование таких вот охотников на лис. Похоже, закрытые школы не слишком нас меняют. Сквайры остаются сквайрами, а ханжи — ханжами.

А потому, если уж подводить итог моего долга перед Вестминстером, недостаточно высчитать баланс к моменту окончания школы. Как предположила домохозяйка, когда жилец пожаловался на блох, — «сами и принесли». А если и нет, кто докажет, что итог является естественным следствием движения капитала? Быть может, проведя семь лет в любой другой школе, я остался бы ни беднее, ни богаче. Более того, есть еще одна извечная трудность — как определить, что из жизненных перемен тебе в ущерб, а что в прибыток?

Вестминстер сгубил во мне математика. Запишем это в плюс или в минус? Из чистого эгоизма я должен сказать за это спасибо — став профессиональным математиком, я был бы «слишком хорош для сочинительства». Обитая в надмирных высях чистой математики, я не узнал бы тех блаженных долин, где резвятся необразованные люди. Но разве это заслуга Вестминстерской школы что в мое время математика была в таком загоне? Школа, наверное, ответит, что на ее не слишком заботливом попечении были Бен Джонсон, и Уоррен Гастингс, Гиббон и Кристофер Рен. Настоящий математик становится математиком, несмотря ни на что, а если нет — туда ему и дорога. Пусть ищет другие способы самовыражения. Очень привлекательное рассуждение, способное оправдать самых бездарных учителей.

В остальном я был вполне типичным для той эпохи мальчиком из закрытой школы, с вполне общепринятыми взглядами в области религии и политики (насколько я вообще задумывался о подобных вещах), общепринятой любовью к командным видам спорта и общепринятыми представлениями о том, что значит «неспортивно». Сейчас из всего этого я сохранил только любовь к играм. Но те самые общепринятые взгляды нам не прививали насильно. Не помню, чтобы кто-нибудь в колледже был на стороне буров в Англо-бурской войне, однако если бы такой нашелся, я уверен, травить его не стали бы. Можно было не интересоваться спортом и все равно завести много друзей. Я любил спорт, хотя и без фанатизма. В то время как раз вышла книга «Стоки и компания». Нам казалось, что речь в ней идет о каких-то явно вымышленных школьниках в совершенно неправдоподобной школе. Помню, как я с пеной у рта защищал ее от нападок одноклассника, абсолютно неспособного к спорту, упирая на то, что эта книга по крайней мере оправдывает существование таких вот неспортивных людей. Не знаю, почему он так ее клеймил; возможно, считал, что существование «неспортивных» не нуждается в оправданиях? Во всяком случае, мы бурно спорили, причем каждый явно не на своей стороне. Насколько я помню, это было единственное мое отступление от общепринятых норм, если не считать еще одной странности: я на дух не переносил сортирного юмора. Тут я действительно отличался от своих сверстников, поскольку считал, что шутка должна быть прежде всего смешной. Недостаточно, если она будет всего лишь непристойной. И до сих пор я в этом убежден. Из десяти историй, рассказанных в курительной, девять вгоняют меня в скуку. Зато я в десять раз сильнее радуюсь той единственной, по-настоящему великолепной. Если кто-нибудь в школе и догадывался о таком высокомерии, никто меня за это не шпынял. Наоборот, все очень тактично извинялись, если случалось при мне что-нибудь такое рассказать — как извинялись бы за анекдот о жителях Абердина в присутствии шотландца.

Пожалуй, главным достоинством Вестминстерской школы была терпимость. Обычаи там царили вполне традиционные, но никого не заставляли им следовать. Если после семи лет на ее попечении вы сохраняли ортодоксальные религиозные и политические взгляды, то лишь потому, что поленились задуматься о них всерьез. А в этом случае совершенно безразлично, какие у вас взгляды; по крайней мере от вашей традиционности меньше хлопот для общества. Если за семь лет вы не проявили страсти к науке — значит, она вас никогда особенно не интересовала. Ваше дело — найти себя, а дело школы — дать вам такую возможность. Я себя за школьные годы не нашел; впрочем, возможно, и находить было нечего.


Читать далее

Вступление 15.06.15
Ребенок. 1882–1893 15.06.15
Школьник. 1893–1900 15.06.15
Студент. 1900–1903
Глава 9 15.06.15
На вольных хлебах. 1903–1906 15.06.15
Помощник главного редактора. 1906–1914
Глава 12 15.06.15
Глава 13 15.06.15
Писатель 15.06.15
Школьник. 1893–1900

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть