Часть вторая

Онлайн чтение книги Иерусалим Jerusalem
Часть вторая

I

За два года до постройки учителем миссии и возвращения Хелльгума из Америки, по Атлантическому океану плыл большой пассажирский пароход «Л'Юнивер», направлявшийся из Нью-Йорка в Гавр.

Было около четырех часов утра. Большинство пассажиров и команда еще спали в своих каютах. Громадная палуба была почти безлюдна. Только один французский матрос ворочался с боку на бок в своем гамаке и никак не мог заснуть. Море было неспокойно и деревянная оснастка парохода невыносимо скрипела и трещала, но не это мешало французу спать.

Низкий кубрик, где спали матросы, был отделен перегородкой от основной палубы. При свете нескольких фонарей матрос различал серые гамаки, висящие плотными рядами и слегка покачивающиеся под тяжестью спящих в них людей. По временам в иллюминаторы врывался свежий, влажный ветер, и матросу виделись бегущие в тумане волны. «Море — это что-то совсем особенное», — подумал старый матрос.

Вдруг стало как-то необычайно тихо. Не было слышно больше ни гула машин, ни скрипа цепей, ни шума волн, ни завываний ветра, — решительно ничего. Матросу показалось, что пароход внезапно опустился на дно. Он подумал о том, что его товарищей никогда не обернут в саван и не положат в гроб, и они так и будут вечно качаться в этих серых гамаках среди морских глубин.

Прежде он всегда боялся, что его поглотит пучина, теперь же эта мысль казалась ему особенно приятной. Его радовало, что над ним будет колыхаться прозрачная вода, которая не будет давить, как тяжелая, черная кладбищенская земля.

«Море — это что-то совсем особенное», — подумал матрос еще раз.

Тут его начала беспокоить одна мысль. Что, если душа его, отошедшая в вечность без покаяния и напутствия Святых Тайн, не найдет пути к небу?

Вдруг он заметил в глубине помещения слабый мерцающий свет. Француз приподнялся и свесился из гамака, стараясь разглядеть, что бы это могло быть. Он увидел несколько человек с зажженными свечами и в изумлении высунулся еще дальше.

Старый матрос никак не мог понять, кто же это ходит по каюте. Гамаки висели так плотно и низко над полом, что проходящий через каюту должен был почти ползти, чтобы не задеть спящих.

Вскоре француз разобрал, что это были двое мальчиков-певчих с восковыми свечами в руках. Он ясно видел их длинные черные плащи и короткую стрижку.

Матрос нисколько не удивился при виде их, ему даже казалось вполне естественным, что маленькие певчие так свободно проходят с зажженными свечами между гамаками.

«Может быть, с ними идет священник», — подумал он. В это время раздался звон колокольчика, и за мальчиками появилась еще одна фигура. Это, однако был не священник, а старушка, ростом не выше певчих.

Старуха показалась ему знакомой.

«Это, должно быть, моя мать, — подумал матрос, — я не знаю никого, кто был бы меньше ростом. И, кроме нее, никто не может так тихонько пробираться между гамаками, никого не разбудив».

Он видел, что на матери, поверх ее обычного черного платья, была надета батистовая одежда с широким кружевом, какую надевают священники во время службы. В руках она держала большой молитвенник с золотым крестом, который француз не раз видел в церкви.

Маленькие певчие поставили свечи возле его гамака, преклонили колени и начали кадить. Матрос уловил тонкий запах ладана, увидел голубоватые струйки дыма и услышал, как тихо позвякивают цепочки кадил.

Мать раскрыла молитвенник, и ему показалось, что он слышит слова заупокойной мессы.

Теперь ему казалось совсем отрадным покоиться на дне морском вместо того, чтобы лежать на кладбище.

Матрос, вытянувшись, лежал в гамаке неподвижно. Отчетливо слушал голос матери, бормотавшей что-то по-латыни. Благоухание ладана и позвякивание кадильных цепочек окутывали его, но вдруг все смолкло; певчие взяли свечи и пошли впереди, а мать, громко захлопнув молитвенник, последовала за ними. Вскоре все они исчезли в серой стене.

В тот миг, как они пропали с глаз, кончилась и тишина. Француз снова различал дыхание товарищей, скрип снастей, вой ветра, плеск волн и он понял, что все еще жив.

«Пресвятая Дева, что же значит мой сон?» — думал он.

Десять минут спустя «Л'Юнивер» содрогнулся от страшного удара; казалось, пароход пробило насквозь.

— Этого-то я и ждал, — сказал матрос.

В то время, как все остальные матросы в суматохе, полуодетые, бежали на палубу, он спокойно начал одеваться в свое лучшее платье. Француз видел перед собой смерть, но она казалась ему такой ласковой, что он готовился спуститься в морскую глубину, как к себе домой.

Когда страшный удар потряс судно, маленький юнга, спавший в крошечной каюте неподалеку от камбуза, проснулся и в ужасе приподнялся на койке.

Как раз над его головой находился иллюминатор. Мальчик приподнялся и заглянул в него, но не увидел ничего, кроме какой-то серой бесформенной массы, казалось, выросшей из этого тумана. Маленькому юнге спросонья казалось, что он видит крылья огромной птицы, спустившейся ночью на палубу. Судно стонет и бьется, стараясь вырваться из ее крепких когтей, но чудовище вцепилось в него когтями и клювом и бьет его крыльями.

Мальчик думал, что умрет от страха.

Он окончательно проснулся и увидел, что в их пароход врезалось большое парусное судно. Юнга увидел громадный парус и чужую палубу, по которой в ужасе бегали матросы в длинных штормовках. Поднялся ветер и паруса надулись так, что на них можно было играть, как на барабане. Мачты гнулись, а снасти и канаты натягивались и лопались с таким треском, словно кто-то стрелял из ружья.

Большое трехмачтовое судно наскочило в тумане на «Л'Юнивер» и так сильно врезалось в него, что не могло больше отцепиться. Пароход сильно накренился на бок, но двигатель его продолжал работать, и он мчался вместе с парусным судном.

— Боже мой! — воскликнул маленький юнга, выскакивая на палубу. — Бедный корабль натолкнулся на наш и теперь погибнет!

Ни одной секунды он не думал, что опасность может грозить их пароходу, такому большому и сильному.

На палубу выбежали офицеры. Когда они увидели, что столкновение произошло всего только с парусным судном, они успокоились и со знанием дела начали отдавать распоряжения, чтобы расцепить суда.

Маленький юнга стоял на палубе как был, босиком, рубашка развевалась по ветру, он махал руками несчастным матросам парусного судна, чтобы они перебирались к ним на пароход.

Сначала никто не замечал мальчика, но скоро он увидел, что какой-то большой рыжебородый матрос кивает ему:

— Переходи к нам, парень! — кричал матрос, подбегая к борту. — Ваш пароход тонет!

Маленький юнга не собирался переходить на парусное судно. Он кричал, как мог, громко, чтобы эти несчастные спешили к ним, на «Л'Юнивер».

Остальные матросы парусника, схватив багры и шесты, старались оттолкнуться ими от парохода, но рыжебородый человек, казалось, не думал ни о чем, кроме спасения маленького юнги. Он держал руки рупором около рта и кричал: «Переходи к нам! Переходи к нам!»

Мальчик стоял на палубе, дрожа от страха и холода в своей тонкой рубашонке; он топал босыми ногами о пол и грозил кулаками матросам парусного судна за то, что они не слушались его и не переходили на пароход. Такой громадный пароход, как «Л'Юнивер», где плывут шестьсот пассажиров и двести человек команды, никак не может погибнуть! И он видел, что капитан и матросы так же уверены в этом, как и он сам.

Вдруг рыжебородый матрос схватил багор, зацепил им мальчика за рубашку и хотел перетащить его к себе на судно. Бородач дотащил уже мальчика до борта, но тому удалось высвободиться. Он вовсе не хочет, чтобы его тащили на чужое судно, обреченное на гибель!

В эту минуту раздался ужасный треск. У парусника сломался бушприт, и суда отделились друг от друга. Когда пароход пошел дальше, юнга увидел, как огромный бушприт повис на носу парусного судна, и в то же время вся масса парусов обрушилась на хлопотавших внизу людей.

Пароход шел на всех парах, и парусник вскоре исчез в тумане. Последнее, что увидел юнга, это матросов, старавшихся высвободиться из-под парусов.

Вдруг парусник как-то сразу исчез из виду.

«Они уже пошли ко дну», — подумал юнга, прислушиваясь, не слышны ли крики о помощи.

Внезапно раздался громкий, резкий голос: «Спасайте пассажиров! Спускайте лодки!»

Снова все стихло, и снова юнга прислушивался к крикам о помощи.

Откуда-то издали опять раздался голос:

— Боже! Мы погибли!

К капитану подошел старый матрос и тихо и торжественно произнес:

— В корпусе парохода большая течь, мы идем ко дну.


Почти в то же мгновение, как стало известно об опасности, на палубе появилась маленькая женщина. Пальто ее было застегнуто на все пуговицы, а ленты шляпы завязаны под подбородком красивым бантом; она поднималась по лестнице спокойным, твердым шагом.

Эта маленькая старушка с седыми волнистыми волосами, круглыми совиными глазами и румяными щеками за короткое время путешествия успела перезнакомиться со всеми пассажирами. Все знали, что ее зовут мисс Хоггс, и всем и каждому она рассказала, что никогда в жизни ничего не боялась. По ее словам, умереть все равно когда-нибудь придется, и ей было безразлично, случится это чуть раньше или чуть позже.

И теперь она, не испытывая никакого страха, вышла на палубу просто посмотреть, не увидит ли она чего-нибудь интересного или трогательного.

Два матроса пробежали мимо нее с искаженными от ужаса лицами. Полуодетые лакеи бросались вниз в каюты и будили пассажиров, созывая их на палубу. Старый матрос притащил целую груду спасательных поясов и свалил их в кучу на палубе. Мальчик-юнга сидел в одной рубашке в уголке и плакал от страха.

Капитан стоял на мостике и командовал: «Стоп машина! Спускайте лодки!»

По черной от копоти лестнице из машинного отделения выскочили кочегары и машинисты и бросились наверх, крича, что вода проникла уже в топки.

Не прошло и нескольких минут, как мисс Хоггс вышла из своей каюты, а вся палуба уже наполнилась людьми. Пассажиры третьего и четвертого класса высыпали дикой толпой, громко требуя лодок и крича, что иначе спасены будут только пассажиры первых классов.

Суматоха все возрастала, и мисс Хоггс поняла, что им грозит реальная опасность. Тогда она пробралась на верхнюю палубу над столовой, где за бортом висело несколько шлюпок.

Здесь не было ни души и, никем не замеченная, мисс Хоггс забралась в одну из шлюпок, висевшую между снастей и канатов над бездной. Забравшись благополучно в лодку, она похвалила саму себя за свою догадливость и бесстрашие. Вот что значит думать ясно и спокойно!

«Когда шлюпку спустят на воду, — думала она, — то к ней со всех сторон бросятся люди и на всех лестницах и трапах будет страшная толкотня и давка». — Она снова похвалила себя за счастливую мысль занять в лодке место заранее.

Шлюпка, в которой сидела мисс Хоггс, висела почти на самой корме, и, свесившись через борт, она могла видеть спасательные лодки и трап.

Она видела, как одну шлюпку отцепили и подвели к трапу, чтобы свести на нее людей. Вдруг раздался отчаянный вопль: от страха кто-то оступился и упал в воду. Это, должно быть, напугало других, и толпа запаниковала. Пассажиры кричали и в безумном ужасе выбегали на палубу, отталкивая друг друга, готовые любой ценой пробиваться к трапу. Во время этой борьбы многие падали в воду, а другие, видя невозможность добраться до трапа, в слепом ужасе бросались через борт, надеясь вплавь достичь шлюпки. Без того перегруженная лодка уже отчалила; сидевшие в ней вынули ножи и резали ими пальцы несчастных, цеплявшихся за ее борта.

Мисс Хоггс видела, как подводили шлюпки, одну за другой, и все они шли ко дну под непомерной тяжестью бросавшихся в них людей.

Шлюпки, висевшие поблизости от нее, тоже все были спущены, и только по какой-то непонятной случайности никто не подходил к той, где она сидела.

«Слава Богу, что они не берут мою лодку, пока идет первый наплыв», — думала она.

Мисс Хоггс видела и слышала ужасные вещи, и ей казалось, что она висит над адской бездной.

Ей не было видно людей; она лишь различала шум ожесточенной борьбы, слышала глухие револьверные выстрелы и видела легкий голубоватый дымок, поднимавшийся над палубой.

Наконец наступила минута, когда все стихло.

«Теперь пора спускать и мою шлюпку», — подумала мисс Хоггс.

Ей совсем не было страшно, она сидела тихо и спокойно, пока пароход не начал медленно погружаться в воду. Только тогда мисс Хоггс поняла, что пароход тонет, и ее лодку просто забыли спустить.


На пароходе была еще молодая американка миссис Гордон; она ехала в Европу навестить своих родителей, которые уже много лет жили в Париже.

С ней были дети, двое маленьких мальчиков, спокойно спавших в каюте, когда случилось несчастье.

Мать сразу проснулась, быстро накинула на себя одежду и, поспешно одев детей, вышла с ними из каюты.

В узком проходе толпились пассажиры, спешившие на палубу, но здесь еще можно было протиснуться вперед. На лестнице давка и теснота усилились.

Держа детей за руки, молодая женщина с отчаянием остановилась перед лестницей, не зная, удастся ли ей подняться наверх. Она видела, что мужчины всех отталкивают и думают только о себе. Никто, казалось, и не замечал ее.

Ей была необходима помощь, так как дело шло о спасении детей. Миссис Гордон надеялась, что кто-нибудь возьмет на руки одного мальчика и вынесет его на палубу, а она отнесет другого, но у нее не хватало решимости обратиться к кому-нибудь. Мужчины пробегали мимо в самых странных одеждах, одни накинули на себя мягкие одеяла, другие надели пальто поверх рубашек. Миссис Гордон видела, что многие держали в руках палки, и, встречая ледяной взгляд этих людей, она понимала, что к ним лучше даже не соваться.

Женщин она не боялась, но не видела ни одной, кому могла бы доверить своего ребенка. Все обезумели от ужаса, и никто не мог понять, чего она от них хочет.

Миссис Гордон оглядывалась, надеясь увидеть хоть кого-нибудь, сохранившего присутствие духа. Однако, видя пробегавших мимо женщин, из которых одни старались спасти цветы, полученные ими при отъезде из Нью-Йорка, а другие кричали и ломали руки, она не решалась обратиться ни к одной из них.

Наконец она попыталась обратиться к одному молодому человеку, который был ее соседом за столом и оказывал ей много внимания.

— Мистер Мартенс!

Тот взглянул на нее тем же злым, холодным взглядом, как и другие мужчины. Он даже поднял слегка палку и, наверное, ударил бы ее, вздумай она за него ухватиться.

Вскоре она услышала рев или, вернее, яростное шипенье, похожее на завывание грозной бури. Оно доносилось от людей, остановленных на лестнице каким-то препятствием. По лестнице несли калеку. Он был настолько беспомощен, что слуга должен был переносить его с места на место. Это был большой, тяжелый мужчина, и слуга с трудом дотащил его на спине до половины лестницы, где остановился, чтобы перевести дух, — толпа в своем движении сбила его с ног. Он упал на колени и загородил проход по лестнице так, что никто не мог двинуться дальше.

Миссис Гордон увидела, как один высокий, здоровый мужчина нагнулся, поднял калеку и сбросил его через перила лестницы, и никто не ужаснулся, даже не возмутился этим отвратительным поступком.

Все думали только о том, как бы поскорее добраться до палубы. Казалось, они просто отбросили камень с дороги, не больше того.

Молодая американка увидела, что от этих людей ей нечего ждать помощи и спасения; и она, и ее маленькие дети обречены на смерть.


На этом же пароходе пара новобрачных совершала свое свадебное путешествие. Каюта их находилась на корме, и спали они так крепко, что не слышали удара. Весь шум и сумятица происходили на другом конце палубы, а так как никто не вспомнил о них, то они продолжали спать, когда другие пассажиры были уже наверху и ожесточенно боролись за место в шлюпке.

Молодые проснулись только тогда, когда замолк шум машинного винта, находившегося как раз под их каютой. Муж набросил на себя одежду и выскочил посмотреть, что случилось.

Через минуту он вернулся, крепко запер дверь и сказал:

— Пароход тонет.

Он сел и, когда жена хотела броситься из каюты, попросил ее остаться.

— Спасательных лодок больше нет, — сказал он. — Большинство пассажиров утонули, а оставшиеся борются насмерть за последние лодки.

На одной из ступенек он споткнулся о затоптанную насмерть женщину, со всех сторон до него доносились смертельные вопли.

— Нам не спастись, — сказал он. — Не уходи, умрем вместе!

Она согласилась и покорно села возле него.

— Зачем тебе видеть борьбу этих людей? — продолжал муж. — Раз уж мы должны умереть, — умрем спокойно!

Жена находила справедливым его желание разделить вместе с ним последние минуты жизни, ведь она собиралась отдать мужу всю свою жизнь от ранней юности до глубокой старости!

— Я мечтал, — говорил он, — что после долгой жизни ты будешь сидеть у моего смертного ложа, а я буду благодарить тебя за долгую счастливую жизнь!

В это мгновение жена увидела бегущую из-под двери тонкую струйку воды. Этого она не могла вынести.

В отчаянии она протянула к мужу руки.

— Пусти меня! — воскликнула она. — Я не могу сидеть здесь взаперти и ждать смерти, я люблю тебя, но вынести этого я не в силах!

Она выбежала из каюты в ту минуту, когда пароход со страшным скрипом уже погружался на дно.

Пароход пошел ко дну, дети миссис Гордон утонули, и сама она погружалась в пучину все глубже и глубже.

Она вынырнула на поверхность, но знала, что в следующую минуту ее опять накроет волна, несущая смерть.

Она не думала ни о муже, ни о детях, ни о чем земном, она старалась только вознестись душой к Богу.

Молодая женщина чувствовала, что душа ее сбросила с себя тяжелые оковы телесной оболочки и, ликуя, воспарила как птица, радостно возносясь к своей истинной родине.

«Неужели умирать так легко?» — подумала миссис Гордон.

И в это время ей показалось, что весь невообразимый шум вокруг: рев волн, завывание ветра, вопли утопающих, гул падающих в воду и сталкивающихся между собой снастей, — все соединилось в один сплошной шум, подобно тому как бесформенные облака сливаются иногда в одну определенную картину, и в этом шуме ей послышался ответ:

— Да, ты права, умирать легко, но жить тяжело.

«Да, это так», — подумала она и задала себе вопрос, что надо сделать, чтобы жить было так же легко, как умирать.

Вокруг нее люди дрались и боролись из-за плавающих досок и перевернутых лодок. Среди всех этих диких воплей и проклятий ей опять послышались ясные и твердые слова:

— Чтобы жизнь была так же легка, как смерть, нужно единодушие, единодушие, единодушие! — будто Создатель обратил весь этот шум и гул в шепот, ответивший на ее вопрос.

Эти слова еще звучали в ее ушах, когда к ней подоспела помощь. Ее приняли на маленькую шлюпку, где сидело только трое людей: высокий, сильный матрос в праздничной одежде, старушка с круглыми совиными глазами и маленький заплаканный мальчик в разорванной рубашонке.


На следующий день к вечеру по направлению к отмелям и рыболовным местам близ Ньюфаундленда шел большой норвежский парусник.

Стояла ясная тихая погода, зеркальная поверхность моря была почти неподвижна, и судно медленно скользило вперед. Все паруса были подняты, готовые поймать последние дуновения стихающего ветра.

Вокруг расстилалась прекрасная водная гладь, и лишь там, где ее трогал легкий ветерок, она покрывалась серебристой рябью.

Вдруг матросы заметили, что по воде к ним плывет какой-то темный предмет.

Мало-помалу темный предмет приблизился, и вскоре они увидели, что это был труп.

Утопленник проплыл совсем близко, и по его одежде было ясно, что это матрос.

Он плыл на спине, лицо его было спокойно, а глаза широко раскрыты. По-видимому, он находился в воде недавно, так как на теле его не было заметно следов разложения. Казалось, он испытывает удовольствие, покачиваясь на тихих волнах.

Взглянув в сторону, матросы едва сдержали крик: прямо по курсу качался на волнах другой труп.

Судно едва не коснулось его, но в последнюю минуту волны отбросили тело в сторону. Все бросились к бортам и стали смотреть в воду. На сей раз это был ребенок, маленькая нарядная девочка в шляпке и голубой накидке.

— Господи Боже мой! — воскликнули моряки, не веря глазам. — Господи Боже, такая прелестная крошка!

Ребенок проплыл мимо, взглянув на них серьезным, недетским взглядом, как будто у него были важные заботы.

Вслед за этим один из матросов закричал, что видит еще труп, а моряки, стоявшие у другого борта, объявили, что и они видят трупы. Показались пять трупов сразу, потом десять и, наконец, целая масса, не поддающаяся счету.

Судно медленно плыло среди мертвецов, которые укоризненно глядели на него, словно требуя чего-то.

Некоторые плыли целой кучей, и казалось, что это снасти или глыбы земли, смытые с берега, но это были лишь трупы.

Матросы неподвижно стояли, созерцая это зрелище, никто не решался пошевелиться.

Они едва могли поверить, что видят все это наяву.

Вдруг им показалось, что из воды выступает целый остров. Издали эта масса казалась землей, но вблизи это оказались мертвецы, плывшие сплошной грудой.

Они окружили судно со всех сторон, как будто преследовали его, желая сопровождать в плавании по океану.

Капитан сменил направление, надеясь забрать в паруса хоть немного ветра, но это не помогло. Паруса беспомощно висели, и мертвецы продолжали следовать за судном. Моряки становились все бледнее и молчаливее. Судно двигалось так медленно, что они никак не могли вырваться из массы утопленников. Они боялись, что так им придется провести всю ночь.

Тогда один шведский матрос встал на самом носу, прочел «Отче наш» и запел псалом.

Во время его молитвы солнце село, подул свежий вечерний ветерок и вывел судно из царства мертвых.

II

Из лесной хижины вышла старушка. Несмотря на будний день, на ней была праздничная одежда, словно она собралась в церковь. Старушка заперла дверь и положила ключ на обычное место под порогом.

Пройдя несколько шагов, она оглянулась на свою хижину, такую маленькую и жалкую под громадами покрытых снегом елей, и посмотрела на свое жилище с невыразимой нежностью. «Сколько счастливых дней провела я здесь, — торжественно произнесла она. — Да-да, Бог дал, Бог взял».

И старуха двинулась дальше по лесной тропинке. Она выглядела очень дряхлой, но держалась еще твердо и прямо, хотя годы и старались сломить ее.

Ее красивое лицо, обрамленное мягкими седыми волосами, имело такой ласковый вид, что странно было слышать ее голос: резкий, торжественный и внушительный, как у пророчицы.

Старушке предстоял далекий путь: она шла в Ингмарсгорд на собрание хелльгумианцев. Старая Эва Ингмарсон была одной из самых горячих последовательниц учения Хелльгума.

«Ах! — думала она, направляясь туда, — как хорошо было прежде, когда мы не знали никаких раздоров, и больше половины деревни примкнуло к Хелльгуму. Кто бы мог поверить, что большинство вернется к прежним заблуждениям и через каких-то пять лет у него останется только двадцать последователей, не считая малых детей!»

Она вспомнила то время, когда она, столько лет прожившая одна-одинешенька в лесной глуши, вдруг сразу обрела братьев и сестер, которые навещали ее, расчищали путь к ее хижине после снежных метелей и без всякой просьбы наполняли ее сарайчик сухими, аккуратно наколотыми дровами. Она вспоминала то время, когда Карин Ингмарсон, ее сестры и другие важные господа приходили в ее маленькую избушку, чтобы разделить с ней ее скромную трапезу.

«Ах, как подумаешь, что многие сами отказались от блаженства! — думала она. — Теперь над нами разразится гнев Божий. В следующее лето мы все погибнем, потому что только немногие откликнулись на Господний призыв, а многие откликнувшиеся отпали».

Старушка думала о письме Хелльгума, которое хелльгумианцы считали истинным апостольским посланием и читали на своих собраниях, как на других собраниях читают Библию.

«Было время, когда слова его были сладки, как молоко и мед, — думала она. — Он учил нас терпению к необращенным и кротости к отпавшим, и внушал богатым быть одинаково милосердными с праведными и неправедными. Но с некоторых пор слова его источают только желчь и горечь и пишет он только об испытаниях и наказаниях».

Старушка вышла на опушку леса, откуда открывался вид на деревню.

Был прекрасный февральский день. Блестящая снежная пелена покрывала равнину, вся растительность была погружена в зимний сон, и даже воздух, казалось, замер.

Старушка думала о том что вся эта мирная зимняя картина скоро будет нарушена огненными потоками лавы, которые низринутся с небес; она видела уже всю окрестность объятой пламенем так же, как теперь она была покрыта снегом.

«Он не выражает своей мысли прямо; он все время пишет о каком-то великом испытании. Да-да, нечего удивляться, если наша деревня будет наказана, как Содом и разорена, как Вавилон».

Проходя через деревню, Ева Ингмарсон при виде каждого дома представляла себе, как грядущее землетрясение сметет все дома подобно карточным домикам. А встречая людей, она думала, что скоро адские чудовища будут гнать и терзать их.

«Вон идет учительская Гертруда, — подумала она, увидев красивую девушку, идущую ей навстречу. — Ее глаза сверкают и горят, подобно солнечным лучам на снегу. Она, должно быть, так счастлива оттого, что осенью выходит замуж за молодого Ингмара Ингмарсона. Вон, она несет целую связку пряжи, видно, собирается ткать для своего нового дома занавески и скатерти. Но, прежде чем она закончит свою работу, гнев Божий настигнет нас».

Старушка грустно поглядывала по сторонам, проходя через деревню, которая, как ей казалось, выросла до невероятных размеров. И все эти белые и желтые домики с деревянной обшивкой и высокими окнами будут разрушены, как и ее собственная жалкая лачуга с крошечными оконцами и балками, поросшими мхом.

Дойдя до половины деревни, она остановилась и сердито ударила палкой о землю. Ее охватил гнев, и она крикнула так громко, что бывшие поблизости люди остановились и стали слушать.

— Да-да, во всех этих домах живут люди, отвергшие Иисуса Христа и Евангелие и объявившие себя Его врагами! Почему не следуете вы призыву, почему не каетесь в своих грехах? За это все мы теперь обречены на гибель! Рука Божия равно сурово покарает праведных и неправедных!

Перейдя реку, старуха встретила нескольких хелльгумианцев. Это были старый капрал Фельт и Колос Гуннар с женой Бриттой Ингмарсон. Немного дальше к ним присоединился Хок Маттс Эриксон, его сын Габриэль и дочка бургомистра Гунхильда.

Все эти мужчины и женщины в пестрых местных нарядах смотрелись на белом снегу очень красиво. Еве Ингмарсон все они казались осужденными, ведомыми на казнь, или животными, которых гнали на бойню.

Все хелльгумианцы выглядели мрачно и понуро. Они шли, опустив головы, словно придавленные тяжелой ношей. Все они ожидали, что царство блаженства скоро распространится по земле, и не за горами день, когда новый Иерусалим спустится к ним с небес. Однако число их последователей становилось все меньше, они разочаровывались в своих надеждах, и сердца их терзались печалью. Они шли медленно, вяло переставляя ноги, часто вздыхали и не обменивались ни единым словом, так как дело их действительно было плохо. Они поставили на карту всю свою жизнь и проиграли.

«Почему все они так печальны? — думала старушка. — Ведь они не знают еще о самом худшем, если не хотят, как следует, вникнуть в письмо Хелльгума. Я пыталась им объяснить, но никто не хотел меня слушать. Да, живущие на равнине под открытым небом не умеют по-настоящему печалиться и тосковать. Эти чувства понятны только тем, кто живет в одиночестве во мраке лесов».

Она заметила, что хелльгумианцев беспокоило и пугало то, что Хальвор созвал их на собрание в будний день. Они боялись, что он сообщит им об очередном отпадении. Они беспокойно обменивались недоверчивыми, тревожными взглядами, как будто спрашивая: «Как долго ты еще останешься верным? А ты? Или ты? Может, лучше сразу покончить с этим и распустить общество? — думали они. — Лучше сразу умереть, чем медленно чахнуть».

Единение, которое они так горячо любили, эта мирная, тихая жизнь в любви и согласии — неужели всему должен наступить конец?!

Солнце, по-прежнему могучее и величественное, совершало свой путь по далекой небесной выси, озаряя этих скорбных людей. От снега веяло свежестью, придающей мужество и бодрость, а с холмов, покрытых темными зелеными елями, на всю равнину спускалась какая-то успокоительная и мирная тишина.

Наконец они дошли до усадьбы Ингмарсонов и вошли в дом.

В гостиной Ингмарсгорда высоко на стене висела большая картина маслом, написанная больше ста лет тому назад одним сельским живописцем. На ней был изображен большой город, окруженный высокой стеной; над стенами поднимались фронтоны и крыши многих домов. Одни из зданий были красными крестьянскими домами с зелеными торфяными скатами, у других были белые стены и черепичная кровля, как в господских усадьбах, а у третьих на крышах были высокие, обшитые медью шпили, как у церкви святой Кристины в Фалуне.

За городом разгуливали кавалеры в коротких летних брюках и туфлях, держа в руках трости с золотыми набалдашниками. Из ворот выезжала карета, в которой сидели напудренные дамы в соломенных шляпках. Вокруг стены росли высокие тенистые деревья, а высокую, волнующуюся траву лужайки прорезали веселые ручейки.

Под картиной очень крупно, каллиграфическим почерком было выведено: «Святой град Божий Иерусалим».

Старая картина висела так высоко на стене, что ее едва было видно; даже большинство тех, кто часто бывал в Ингмарсгорде, не очень-то помнили о ее существовании.

В этот день она была окружена венком из брусничных листьев, и сразу бросалась в глаза входящим. Ева Ингмарсон заметила ее и подумала: «Да-да, вот и в Ингмарсгорде уже знают, что мы должны погибнуть, и нам следует любоваться небесным Иерусалимом!»

Карин и Хальвор вышли навстречу друзьям. Еве они показались мрачнее и подавленнее других. «Они уже знают, что наступил конец», — подумала старуха.

Еву, как самую старшую, усадили во главе стола и положили перед ней распечатанное письмо с американской маркой.

— Вот мы опять получили письмо от нашего возлюбленного брата Хелльгума, — сказал Хальвор, — и поэтому я созвал вас на собрание, братья и сестры!

— Там что-то важное, Хальвор? — спросил Колос Гуннар.

— Да, — отвечал Хальвор, — Хелльгум объясняет, какие испытания нам предстоят.

— Думаю, никто из нас не боится пострадать ради Господа нашего, — сказал Гуннар.

Многие из хелльгумианцев запаздывали, и их пришлось ждать довольно долго. Старая Ева Ингмарсон тоскливым взором смотрела на письмо Хелльгума. Оно казалось ей откровением за многими печатями, и Ева боялась, что в ту минуту, как его коснется человеческая рука, на них с небес низринется ангел истребления.

Старуха подняла глаза на картину, изображавшую Иерусалим. «Да-да, — бормотала она, — разумеется, я хочу попасть в этот город, ворота которого из прозрачного стекла, а стены из чистого золота. — И она тихо зашептала: — И основания стен городских были украшены драгоценными камнями. Первое основание — яшма, второе — сапфир, третье — халкидон, четвертое — смарагд, пятое — сардоник, шестое — сердолик, седьмое — хризолит, восьмое — берилл, девятое — топаз, десятое — хризопраз, одиннадцатое — гиацинт, двенадцатое — аметист».

Старуха глубоко погрузилась в свою любимую книгу Откровения и вздрогнула, как бы очнувшись от сна, когда Хальвор Хальворсон подошел к столу, где лежало письмо.

— Сначала мы споем гимн, — сказал он. — Думаю, что сегодня следует спеть 244-й.

Хелльгумианцы поднялись со своих мест и запели:

О, священный град Господень!

О, святой Иерусалим!

Богу был всегда угоден

Тот, кто шел к стенам твоим.

О, когда же день настанет,

Тот счастливый день,

Когда Бог нас, грешных, примет

Под твою святую сень!

У Евы Ингмарсон вырвался вздох облегчения: страшная минута еще не наступила.

«Пристало ли мне, такой старухе, бояться смерти», — подумала она со стыдом.

Когда пропели псалом, Хальвор взял письмо и развернул его.

В эту минуту Еве Ингмарсон показалось, что Дух Божий сошел на нее, она встала и начала молить Господа помочь всем правильно понять послание Хелльгума. Хальвор терпеливо ждал с письмом в руке, когда она закончит.

Потом он начал читать таким же голосом, каким говорил проповеди:

«Возлюбленные братья и сестры, мир вам!

До сих пор я думал, что я и вы, принявшие мое учение, одни в мире исповедуем нашу веру. Но к вящей славе Господней мы нашли здесь, в Чикаго, единомышленников и братьев, которые думают и живут по тем же заповедям, что и мы.

Знайте же, что в Чикаго, в начале восьмидесятых годов, жил один человек по имени Эдвард Гордон. Он и его жена были люди благочестивые, людское горе находило отклик в их сердцах, и они молили Бога дать им уразуметь, чем можно облегчить людские страдания. Так случилось, что жена Эдварда должна была совершить большое морское путешествие, но пароход их потерпел крушение, и она едва не утонула. В самую страшную минуту опасности она услышала глас Божий, повелевавший ей учить людей жить в единении.

Она спаслась от смерти, и, вернувшись обратно к мужу, передала ему весть, полученную ею от Господа. Тогда он сказал:

— Господь возвестил нам Свое слово, и мы исполним Его волю. Заповедь эта столь велика, что на всем земном шаре есть лишь одно место, достойное ее принять. Мы соберем своих друзей, переселимся с ними в Иерусалим и там, с горы Сионской, возвестим миру эту новую заповедь Божию.

После этого Эдвард Гордон с женой и тридцатью друзьями, которые примкнули к ним, переселились в Иерусалим.

Там они жили вместе в одном доме, делили между собой все свое имущество, владели всем сообща, служили друг другу и наблюдали, чтобы все исполняли заповедь Господню.

Они брали к себе детей бедняков и ухаживали за больными, давали у себя приют старым и слабым, помогали людям в нужде и не требовали за это ни благодарности, ни вознаграждения.

Они не проповедовали ни в церквах, ни на площадях, говоря: „Наша жизнь сама должна говорить за нас“.

Люди, слышавшие про них, говорили: „Они, должно быть, сумасшедшие!“

И сильнее всех против них восставали христиане, прибывшие в Иерусалим проповедовать Евангелие иудеям и магометанам.

Они говорили: „Что это за люди, которые не проповедуют? Несомненно, они приехали сюда, чтобы вести дурную жизнь и предаваться своим страстям среди язычников“.

И они стали распускать о них дурные слухи, которые даже через океан достигли их родины.

Среди переселенцев в Иерусалиме была одна богатая вдова с двумя маленькими детьми. На родине у нее остался брат, и все стали говорить ему: „Как можешь ты допускать, чтобы твоя сестра с детьми жила среди этих людей, ведущих такую дурную жизнь? Это просто бездельники, которые обирают ее“. И брат обратился в суд, требуя, чтобы сестра, по крайней мере, позволила воспитать детей в Америке.

Из-за этого процесса мать с детьми и Эдвард Гордон с женой поехали назад в Чикаго, прожив в Иерусалиме четырнадцать лет.

Об их приезде из далекой страны писалось во всех газетах. Одни называли их безумными, другие — обманщиками».

Хальвор остановился и повторил в нескольких словах содержание письма, чтобы все лучше поняли его.

Затем он продолжал: «Но в Чикаго есть дом, о котором вы знаете. В этом доме люди живут по заповеди Господней, делят все поровну и помогают друг другу.

И вот мы, живущие в этом доме, прочли в газетах об этих „безумных“, приехавших из Иерусалима, и сказали друг другу: „Эти люди разделяют нашу веру; они соединились вместе, чтобы вести праведную жизнь, и мы хотели бы повидать наших единомышленников“.

Мы написали им, прося посетить нас. Наше приглашение было принято, мы сравнили наши учения и поняли, что исповедуем одну веру, и Милосердый Господь ниспослал нам встретиться.

Они рассказывали нам о великолепии града Господня, который, сверкая, высится на белой горе и мы считали их счастливцами, потому что они ходили по земле, где странствовал Иисус.

Тогда один из нас сказал: „Почему бы нам не поехать с вами в Иерусалим, когда вы будете туда возвращаться?“

Они отвечали: „Не стоит вам следовать за нами, потому что святой город полон ссор и раздоров, нужды и болезни, злобы и нищеты“.

Кто-то быстро возразил на это: „Может быть, Господь привел вас к нам именно затем, чтобы мы последовали за вами и начали борьбу со всем этим злом?“

И тут все мы услышали в своих сердцах глас Божий: „Да, такова Моя воля!“

Мы спросили, согласятся ли они принять нас в свою общину, ведь мы бедны и невежественны, и они ответили, что примут нас.

Тогда мы решили, что станем братьями и сестрами и все будем делить поровну. Мы приняли их веру, а они — нашу. Дух Божий все время пребывал с нами, и мы непрестанно радовались.

И мы говорили: „Теперь мы видим, что наши дела угодны Богу, потому что Он направляет нас в ту же землю, куда некогда послал Своего Сына. И теперь мы знаем, что наше учение истинно, потому что Господь желает, чтобы его провозгласили со святой горы Сионской“.

Один из наших единоверцев вдруг воскликнул: „А что же будет с нашими братьями в Швеции?“

И тогда мы сказали прибывшим из Иерусалима: „Мы гораздо многочисленнее, чем вы видите нас здесь. У нас много братьев и сестер, живущих в Швеции. Они терпят большие испытания, и им приходится вести тяжелую жизнь, потому что они живут среди грешников“.

„Пусть ваши братья и сестры переселятся из Швеции в Иерусалим и примут участие в нашем святом труде“, — отвечали они.

Сначала мы сильно обрадовались при мысли, что вы присоединитесь к нам и мы будем вести в Иерусалиме общую жизнь, полную радости и самосовершенствования, но потом мы опечалились и сказали: „Никогда не покинут они свои большие усадьбы, возделанные поля и привычный труд“.

Тогда братья из Иерусалима ответили: „Мы не можем предложить им полей и поместий, зато можем указать им дороги, по которым ступала нога Спасителя и по которым пройдут и они“.

Сомнение не покидало нас, и мы сказали: „Нет, наши братья и сестры в Швеции никогда не согласятся переселиться в чужую страну, где никто не понимает их языка“.

И братья из Иерусалима отвечали: „Они научатся понимать, что говорят камни святой земли об их Спасителе“.

Мы сказали: „Никогда не отдадут они свое достояние чужим людям, чтобы самим остаться нищими. Они не захотят отказаться от власти и почета, потому что наши единомышленники самые уважаемые и почтенные люди в приходе“.

Братья из Иерусалима отвечали: „Мы не можем дать им власть и богатство, но мы предлагаем им разделить страдания Господа нашего Иисуса Христа“.

Когда они это сказали, сердца наши снова исполнились великой радостью.

И вот я обращаюсь к вам, дорогие братья и сестры! Прочитав это письмо, не вступайте в беседу между собой, как обычно, но сидите тихо и ждите. Сделайте то, что повелит вам глас Господень».

Хальвор сложил письмо и положил его на стол.

— Теперь мы исполним повеление Хелльгума. Будем сидеть молча и ждать, — сказал он.

В комнате воцарилась глубокая тишина.

Старая Ева Ингмарсон сидела тихо и ждала, что возвестит ей глас Божий. Все это она поняла по-своему. «Да-да, — думала она, — Хелльгум хочет переселить нас в Иерусалим, чтобы избавить от страшной гибели. Господь хочет спасти нас от потоков лавы и сберечь от огненного дождя. И праведные услышат глас Господень, который повелит им бежать отсюда».

Старуха и мысли не допускала, что кому-то, может быть, тяжело бросить дом и родину. Ей и в голову не приходило, что кто-нибудь может в душе сомневаться, не имея сил покинуть зеленые леса своей родины, веселые реки и плодородные поля. Многие со страхом думали о том, что им придется изменить всю свою жизнь и проститься с родным домом, родителями и друзьями, но старая Ева не думала об этом. Ведь это значило, что Господь хочет их спасти, как в ветхозаветные времена он спас Ноя и Лота. Они призываются к блаженной жизни в святом граде Господнем. Для нее это было все равно, как если бы Хелльгум написал, что их берут живыми на небо.

Все сидели с закрытыми глазами, погрузившись в свои мысли. Многие так переживали, что горячий пот выступил у них на лбу.

— Вот испытание, которое предвещал нам Хелльгум, — вздыхали они.

Солнце склонялось к западу, и его яркие лучи падали прямо в комнату, отбрасывая красноватый отсвет на их бледные лица.

Наконец жена Льюнг Бьорна, Мерта Ингмарсон, поднялась со своего места и опустилась на колени. Все последовали ее примеру и тоже преклонили колена.

Многие глубоко вздохнули, и радостная улыбка озарила их лица.

Карин Ингмарсон произнесла дрожащим голосом:

— Я слышу глас Господень, он призывает меня!

Гунхильда, дочь бургомистра, протянула в экстазе руки, и по щекам ее текли слезы.

— Я тоже могу ехать! — воскликнула она. — Господь призвал меня!

Потом Кристер Ларсон и его жена произнесли почти в один голос:

— В ушах моих звучит глас Божий! Я слышу, как Господь зовет меня!

Один за другим они получали откровение, тревога и страх покидали их, а сердца наполнялись великой радостью. Они не думали больше о своих усадьбах и родных, они думали только о том, что их община опять расцветет, ведь это такое счастье — быть призванными жить в граде Господнем.

Многих Господь уже призвал, но Хальвор Хальворсон все еще не слышал голоса, зовущего его в Иерусалим. Он боролся в душе сам с собой и, глубоко опечаленный, думал: «Господь не желает призвать меня, как Он призвал других. Он видит, что я люблю свои поля и луга больше, чем Его слово. Я недостоин Его».

Карин Ингмарсон подошла и положила ему руку на лоб.

— Успокойся, Хальвор, молись и жди зова.

Хальвор крепко сжал руки, так что хрустнули суставы:

— Должно быть, Господь не считает меня достойным ехать вместе с вами, — сказал он.

— Ты сможешь ехать, Хальвор, только стой совсем-совсем спокойно, — сказала Карин. Она опустилась рядом с ним на колени и обняла его. — Жди и не волнуйся.

Через несколько минут лицо Хальвора потеряло свое напряженное выражение.

— Я слышу… я как будто слышу что-то вдали.

— Это звуки ангельских арф, которые предшествуют зову Господню, — сказала жена. — Молчи и жди!

Она тесно прижалась к нему, чего никогда не делала при посторонних.

— Ах, — воскликнул он, — я слышу глас Господень! Он громко прозвучал у меня в ушах: «Ты должен ехать в Мой святой град Иерусалим!» И вы все тоже слышали эти слова?

— Да, да, — воскликнули все. — Мы все слышали это!

Тут старая Ева начала жаловаться и стенать.

— Я ничего не слышала! Я не могу ехать с вами! Я, как жена Лота, буду брошена на полпути. Я должна остаться здесь и буду превращена в соляной столб.

Она плакала от страха, и хелльгумианцы собрались вокруг нее, чтобы молиться вместе с ней. Она по-прежнему ничего не слышала, и скорбь ее переходила в отчаяние.

— Я ничего не слышу, — сказала она, — но вы все равно должны взять меня с собой. Вы не должны оставлять меня здесь, чтобы меня поглотили потоки лавы!

— Подожди, Ева! — говорили хелльгумианцы. — Господь еще призовет тебя. Он призовет тебя сегодня ночью или завтра.

— Вы не отвечаете мне, — говорила старуха, — не отвечаете на мои слова. Вы не возьмете меня, если я не услышу призыва Господня?

— Господь призовет тебя, — воскликнули хелльгумианцы.

— Вы не отвечаете мне! — с отчаянием сказала старуха.

— Дорогая Ева, — сказали хелльгумианцы, — мы не можем взять тебя с собой, если Господь не призовет тебя. Не бойся, ты еще услышишь глас Божий.

Тут старуха быстро поднялась с колен. Дряхлое тело ее выпрямилось и она сильно стукнула палкой об пол.

— Я вижу, вы хотите уехать без меня и бросить меня тут на погибель, — сказала она. — Да-да-да! Вы хотите уехать и оставить меня погибать!

Она пришла в сильный гнев и стала похожа на прежнюю Еву Ингмарсон, сильную, горячую и вспыльчивую.

— Не хочу больше ничего даже слышать о вас! — крикнула она. — Я не хочу, чтобы вы меня спасали! Тьфу! Вы собираетесь покинуть жен и детей, отцов и матерей, чтобы спастись самим! Стыдитесь! Вы безумны, если хотите покинуть ваши усадьбы! Вас соблазнили ложные пророки, и вы в заблуждении следуете за ними! На вас польются потоки огня и лавы! Вы погибнете! А мы, оставшиеся здесь, будем спасены!

III

В этот же день, в сумерках, двое молодых людей стояли на дворе и разговаривали.

Молодой человек привез из лесу бревно, такое большое, что лошадь едва тащила его. А лошади, между тем, пришлось сделать большой крюк и проехать через все село, прежде чем она остановилась перед большим белым зданием школьного дома.

У школы лошадь остановилась, и в ту же минуту из дома выбежала девушка полюбоваться на бревно.

Казалось, она не могла на него наглядеться. Какое оно было большое и толстое, какая у него была красивая светло-коричневая кора! На всем дереве не было ни малейшего изъяна!

Юноша с серьезным видом рассказал ей, что дерево это росло в песках, на севере округа, за Олофсхаттеном. Он рассказывал, как ему понравилось дерево, как долго оно лежало и сушилось в лесу, сколько дюймов оно в обхвате дерева и в толщину.

Девушка повидала на своем веку немало деревьев, которые сплавляли по реке или провозили через село, но это бревно казалось ей прекраснее и лучше всех виденных раньше.

— Милый Ингмар, ведь это только первое? — воскликнула она.

Радость ее вдруг омрачилась мыслью, что Ингмар потратил пять лет труда и работы, чтобы срубить первое дерево на постройку их собственного дома.

Сколько же времени понадобится, чтобы нарубить остальные бревна и, наконец, построить сам дом!

Ингмару же казалось, что он уже преодолел все трудности.

— Погоди, Гертруда, — сказал он, — если я успею привезти бревна, пока еще земля мерзлая, тогда дом построить будет недолго.

Наступила ночь, стало подмораживать, и лошадь дрожала от холода: она мотала головой и била ногой, грива и холка ее побелели от инея.

Молодые люди, по-видимому, не чувствовали холода. Они продолжали стоять на дворе, оживленно обсуждая устройство дома от подвала до чердака.

Когда силой их воображения дом был практически построен, они принялись за расстановку мебели.

— По длинной стене мы поставим диван, — сказал Ингмар.

— Но ведь у нас нет дивана, — возразила девушка.

Молодой человек прикусил губу. Он не хотел пока рассказывать ей, что диван уже был заказан у столяра, но теперь выдал свою тайну. Тогда и Гертруда покаялась в том, что все пять лет скрывала от него, и рассказала, что плела тесемки и, на вырученные за их продажу деньги, покупала разные хозяйственные принадлежности: тарелки, блюда, кастрюли, а также одеяло, подушки и простыни.

Ингмар пришел в восторг от всего этого великолепия, но вдруг оборвал свои восторженные похвалы и взглянул на Гертруду в немом изумлении. Неужели такая красивая и славная девушка будет принадлежать ему?!

— О чем задумался, Ингмар? — спросила Гертруда.

— Я думаю о том, что из всего этого самое лучшее — ты сама.

Гертруда молчала. Она тихо поглаживала большое бревно, из которого будет построен их с Ингмаром дом. Она верила, что там ее ждут счастье и верная любовь, потому что человек, за которого она выходит замуж, добр и умен, благороден и верен.

В эту минуту в сгустившихся сумерках рядом с ними мелькнула фигура старухи. Она шла очень быстро и в сильном возбуждении говорила сама с собой.

— Да-да-да, — говорила старуха, — ваше счастье будет длиться не дольше, чем от утренней зари до заката. Когда придет час испытания, вера ваша порвется, как веревка, сплетенная из мха. И жизнь ваша превратится в непрерывную ночь.

— Ведь это она предсказывает не нам! — сказала в испуге молодая девушка.

— Конечно, нет, какое это может иметь к нам отношение? — ответил юноша.

IV

На следующий день, в субботу, священник возвращался домой поздно вечером.

Он ехал от одного больного, который жил на самом севере прихода в лесу. На дорогу нанесло много снега, лошадь шла медленно и с большим трудом, глубоко увязая в сугробах; сани каждую минуту грозили опрокинуться, и кучеру с пастором то и дело приходилось вылезать, чтобы отыскивать дорогу. Ночь была светлая, полная луна выглядывала из-за облаков, казавшихся прозрачно-серыми в лунном свете. Снег шел хлопьями; в воздухе непрерывно летали маленькие белые звездочки.

Дорога, однако, не везде была такая тяжелая, попадались места, где снег смело, и тогда сани быстро катились по ровной, обледенелой земле. В других местах, хотя снег и лежал, но был крепкий и глубокий, ехать по нему было легко. Главными препятствиями были высокие сугробы, наметенные ветром. Тогда приходилось сворачивать с дороги и ехать по полю или среди заборов, причем нередко случалось, что сани проваливались в канаву, а лошадь упиралась в изгородь.

Пастор с кучером озабоченно совещались, как им быть с большим снежным сугробом, который наметало каждый раз у старого бревенчатого забора возле Ингмарсгорда.

— Если нам удастся перебраться через него, мы сможем вздохнуть спокойно, — говорили они.

Священник вспомнил, как часто просил он Ингмара-старшего снести высокий бревенчатый забор, потому что из-за него наносило такие высокие снежные сугробы. Забор так и оставался там по сей день. Какие бы перемены ни случались в Ингмарсгорде, забор всё также стоял на своем месте.

Скоро они увидели постройки именья и огромный сугроб на своем обычном месте, высокий, как стена, и твердый, как камень. Об объезде нечего было и думать, надо было переезжать через эту громаду. Задача казалась настолько невыполнимой, что кучер предложил зайти в усадьбу и попросить о помощи.

Пастор и слышать об этом не хотел. В течение пяти лет он не обменялся с Хальвором и Карин ни единым словом и его совсем не радовала мысль встретиться со своими прежними друзьями.

Лошадь начала подниматься на сугроб. Снег выдерживал всю эту тяжесть, пока они не достигли вершины, тут снег вдруг обвалился, и лошадь провалилась, словно в яму, а полозья глубоко врезались в снег.

В довершение всего одна оглобля сломалась, и ехать дальше было просто невозможно.

Через несколько минут священник вошел в дом Ингмарсонов.

Яркий огонь пылал в очаге, по одну сторону его сидела хозяйка и пряла тонкую шерсть, а позади нее, вытянувшись в длинный ряд, сидели женщины и девушки и пряли очески[3]Очески, отбросы прядильных материалов при обработке (чесании) льна и т. п. Употребляются для изготовления грубых тканей и пакли. и лен. По другую сторону очага расположились мужчины, только что вернувшиеся с рубки леса. Одни из них отдыхали, а другие, как бы для забавы, занимались разной легкой работой: строгали лучины, вырезали топорища, точили косы.

Когда священник вошел и рассказал о постигшей его беде, все засуетились. Работники сейчас же бросились освобождать из снега лошадь. Хальвор подвел священника к столу и пригласил его сесть. Карин послала служанок в кухню сварить кофе и приготовить гостю ужин, а сама повесила его шубу сушиться на печь, взяла лампу и придвинула свою прялку к столу, чтобы принять участие в беседе мужчин.

«Я не встретил бы лучшего приема и во времена Ингмара-старшего», — подумал пастор.

Хальвор завел серьезный разговор о содержании дорог и потом спросил священника, хорошо ли он продал свое зерно и сделал ли в доме ремонт, о котором говорил уже давно. Карин осведомилась о пасторше и поинтересовалась, не наступило ли улучшение в ее болезни.

Кучер вошел и сказал, что лошадь вытащили из снега, оглоблю поправили и можно ехать дальше. Карин и Хальвор просили священника остаться поужинать, и так упрашивали, что он не смог им отказать.

Кофе принесли в большом серебряном кофейнике, который подавали только в торжественных случаях на свадьбах и похоронах; три вазы были доверху наполнены свежим печеньем.

Пастор вытаращил от удивления свои маленькие глазки и несколько раз потер лоб; ему казалось, что он видит сон и вот-вот проснется.

Хальвор показал священнику шкуру лося, которого убил прошлой осенью в своем лесу. Шкуру раскинули на полу и пастор сказал, что никогда не видел такой большой и красивой шкуры. Карин подошла к Хальвору и шепнула ему что-то на ухо, и Хальвор сейчас же начал просить пастора принять эту шкуру от него в подарок.

Карин ходила по комнате, доставая из шкафов, выкрашенных в голубую краску, прекрасное старинное серебро. Она постелила на стол скатерть с широкой мережкой и положила столько серебряных ложек, словно ждала множество гостей. Молоко и другие напитки были поданы в тяжелых серебряных кувшинах.

После ужина священник собрался ехать, и Хальвор Хальворсон, взяв двух работников, сам отправился его провожать. В трудных местах они расчищали снег, поддерживали сани, когда те клонились на бок, и простились с пастором только у дверей его дома.

Священник, довольный, стоял на крыльце. Он думал о том, как прекрасно снова вернуть себе прежних друзей, и с большой сердечностью простился с Хальвором. Крестьянин не уходил и искал что-то в карманах.

Наконец, он вынул сложенную бумагу.

«Нельзя ли сейчас передать это господину пастору? — спросил он. — Это заявление нужно огласить завтра, после проповеди. Если господин пастор будет так добр принять бумагу сейчас, мне не придется никого специально посылать завтра утром в церковь».

Войдя в свою комнату, священник зажег свечу, развернул бумагу и прочел:

«По случаю отъезда владельцев в Иерусалим продается усадьба Ингмарсгорд…»

Дальше священник не стал читать, он глубоко задумался.

— Да-а-а… Налетело и на нас, — пробормотал он, словно говоря о буре. — Я уже столько лет ждал чего-нибудь в этом роде!

V

Одним прекрасным весенним вечером крестьянин шел с сыном по дороге на большие заводы, стоявшие к югу от их прихода.

Оба жили на самом севере, и им пришлось идти через всю деревню. Они шли мимо свежевспаханных и засеянных полей, на которых уже пробивалась молодая зелень. Перед ними расстилались тучные зеленые нивы и роскошные луга, на которых скоро зацветет сладко благоухающий клевер.

Крестьяне шли мимо домов, из которых многие были покрашены заново; в одних вставляли новые оконные рамы, к другим пристраивали веранды. В садах тоже шла работа — люди копали грядки и сажали цветы. У всех, кого они встречали, была земля на руках и сапогах, потому что все шли с полей или огородов, где сеяли репу и морковь или сажали картофель.

Крестьянин не мог удержаться, чтобы то и дело не начать расспрашивать встречных, какой сорт картофеля они посадили и давно ли посеяли овес. При виде теленка или жеребенка он старался определить их возраст, высчитывал, сколько коров содержится в той или иной усадьбе, и задавался вопросом, за сколько можно продать хорошо выезженную кобылу.

Сын каждый раз старался отвлечь отца от этих мыслей.

— Я думаю о том, что скоро мы с тобой вступим в долину Сарона и пройдем через пустыню Иудейскую, — говорил он.

Отец улыбнулся, и лицо его на минуту прояснилось.

— Да, отрадно будет идти по стопам Иисуса, — сказал он, но в следующее мгновенье мысли его снова отвлеклись на проезжавшие мимо телеги с негашеной известью.

— Кто это повез известь, Габриэль? Говорят, известь прекрасное удобрение. Осенью надо будет подумать об этом.

— Осенью, отец? — с упреком спросил Габриэль.

— Да-да, я помню, осенью мы будем жить в шатрах Иакова и возделывать виноградники Господни, — ответил отец.

— Да, — сказал сын, — воистину, так и будет. Аминь.

Некоторое время они шли молча, любуясь весной. Вдоль полей струились ручьи, и дорога размякла от обилия весенних дождей. Всюду, куда ни глянь, работают люди! Так и хочется схватить заступ и самому взяться за дело, даром что вокруг чужие поля.

— По правде сказать, — задумчиво произнес крестьянин, — мне приятнее было бы продавать именье осенью, когда все работы окончены. Тяжело расставаться с ним весной, когда впереди столько дел.

Сын только снисходительно пожал плечами.

— Прошло уже тридцать с лишним лет, как я молодым парнем купил выгон в северной части прихода, — продолжал вспоминать крестьянин. — Земля была совсем невозделанная. Половину участка занимали болота, а другая была сплошной грудой камней; просто ужас! Я сам обтесывал камни так, что у меня, казалось, жилы лопнут от натуги. И все-таки работа в болотах была, пожалуй, еще тяжелее. Какого труда стоило только провести дренаж и осушить его!

— Да, отец, вы, разумеется, положили немало труда, — сказал сын, — поэтому Господь вспомнил о вас и зовет в Святую Землю.

— Первое время, — продолжал крестьянин, — я жил в лачуге, как угольщик; она была построена из неотесанных стволов, вместо крыши была насыпана земля. Мне никак не удавалось добиться, чтобы крыша не протекала. Это было очень неприятно, особенно по ночам. Да и лошади с коровой приходилось не лучше моего. Всю первую зиму они простояли в пещере, где была темень, как в преисподней.

— Отец, — спросил Габриэль, — почему вы так дорожите местом, где вытерпели столько нужды и тягот?

— Зато подумай, какая была радость, когда я выстроил большие стойла, и с каждым годом поголовье скота все увеличивалось, мне даже пришлось расширять скотный двор! Если бы я не продавал усадьбу, то мне пришлось бы перекрывать крышу на скотном дворе. Теперь, после посева, было бы самое время.

— Батюшка, вы будете сеять теперь в той стране, где одно семя упало в тернии, иное на каменистое место, иное при дороге, а иное на добрую почву.

— К тому же в этом году я собирался сломать старые постройки, — продолжал отец, — чтобы выстроить красивый двухэтажный дом. Что же мне теперь делать со всем лесом, который мы заготовили за зиму? Не так-то легко было свозить его, мы измучили и лошадей, и себя.

Сын начал беспокоиться, ему казалось, что старик не вполне готов принести в жертву Господу все, что имеет.

— Да, — произнес Габриэль, — но что значат новый дом или стойло в сравнении с новой чистой жизнью среди своих единомышленников?

— Аллилуия! — воскликнул отец. — Да, я понимаю, что нам на долю выпало огромное счастье. И вот, теперь я иду на заводы, чтобы продать мое имение акционерному обществу. Когда я пойду обратно по этой же самой дороге, все будет кончено, и у меня уже не будет ничего.

Сын промолчал. Слова отца несколько успокоили его. Вскоре им попалась на глаза усадьба, красиво раскинувшаяся на холме. Дом, выкрашенный белой краской, был окружен балконами и верандой, вокруг росли высокие тополя с красивыми и крепкими серовато-белыми стволами.

— Посмотри, — сказал отец, — вот так же и я всегда хотел сделать. Вот именно такую веранду и балкон с резьбой. И такую же лужайку перед домом с густой мягкой травой. Разве это не здорово, Габриэль?

Сын ничего не ответил, и крестьянин понял, что тому надоели разговоры про усадьбу. Старик тоже замолчал, но все мысли его были там, дома. Он думал, как будут обращаться с лошадьми новые владельцы и, вообще, как они будут управлять его имением.

«Ах, — думал он, — разумеется, мне не стоило продавать его лесопильному обществу. Оно повырубит все леса, и дом придет в запустение. Там снова появятся болота, а поля зарастут березняком».

Наконец они подошли к заводам. Старик ко всему присматривался с интересом. Он видел плуги и бороны новой конструкции и вспомнил, что давно уже собирался купить косилку. Он посматривает на Габриэля, красивого, сильного юношу, и представляет себе, как он сидит на красивой красной косилке, пощелкивает кнутом на лошадей, а высокая трава ложится скошенная, словно сраженная неприятелем.

Когда он стоит в конторе, ему все еще кажется, что он слышит скрип машины, легкий шелест травы и чириканье и писк спугнутых пташек.

В конторе лежал уже готовый контракт. Все переговоры закончены, цена определена, ему остается только подписать.

Ему читают контракт. Он выслушивает перечень своего имущества: столько-то леса, столько-то полей и лугов, такие-то хозяйственные постройки и столько-то голов скота — все-все-все. Лицо его напрягается. «Нет, — говорит он сам себе, — нет, этому не бывать».

Когда чтение окончено, он почти решается сказать, что не может так поступить, но в это время сын наклоняется и шепчет ему:

— Отец, выбирайте между мной и усадьбой. Поступайте, как знаете, я поеду в любом случае.

Крестьянин был так занят своими мыслями об имении, что ему и в голову не приходило, что сын может уехать без него! Что? Габриэль уедет в любом случае? Отец не верит своим ушам. Сам бы он, разумеется, не поехал, если бы его сын остался на родине.

Было ясно, что ему нужно ехать вместе с сыном.

Крестьянин подошел к конторке, на которой лежал контракт. Управляющий заводом сунул ему перо в руку и показал, где надо подписывать:

— Вот здесь! Вот здесь напишите ваше имя: Хок Маттс Эриксон.

Старик взял перо и вдруг ясно вспомнил, как тридцать лет тому назад он вот так же ставил подпись, покупая свою землю.

Он вспомнил, что, подписав бумаги, пошел осматривать свое владение, а потом сказал себе: «Посмотри, чем наградил тебя Господь, здесь работы хватит на целую жизнь».

Управляющий думал, что крестьянин медлит из-за того, что не знает, где поставить свое имя, и еще раз указал ему, говоря:

— Вот здесь. Пишите: Хок Маттс Эриксон.

Хок Маттс Эриксон начинал писать.

«Это имя, — думал он, — я пишу ради моей веры и моего спасения, ради моих дорогих друзей хелльгумианцев, ради нашего единомыслия, чтобы мне не остаться одному, когда все уедут».

И старик выводит свое первое имя.

«Это, — думал он дальше, — я пишу ради моего Габриэля, чтобы не потерять его, такого доброго и преданного сына. В благодарность за то, что он был почтителен и ласков к своему старому отцу, чтобы показать ему, что он мне дороже всего на свете».

Он стал писать свое второе имя.

«А это имя, — думал крестьянин, снова берясь за перо. — Ради чего пишу я его?»

И в то же мгновение рука его сама собой жирно перечеркнула ненавистную бумагу.

— Да, я делаю это, потому что я уже старый человек, который должен продолжать работать на своей земле, где он всю жизнь пахал и сеял.

Хок Маттс Эриксон с большим смущением повернулся к управляющему и показал ему бумагу.

— Господин управляющий, извините меня, я и, правда, хотел продать вам имение, но я не могу этого сделать.

VI

Майским днем в Ингмарсгорде был аукцион. День стоял чудный: было тепло, как летом! Работники сняли длинные белые шубы и ходили в одних сюртуках; женщины были в широких белых блузках, какие носят летом.

Жена учителя собиралась на аукцион. Гертруда отказалась пойти с ней, а у Сторма были уроки. Собравшись, матушка Стина приотворила дверь в класс и кивнула мужу на прощанье. Он как раз рассказывал детям о разрушении Ниневии; лицо у него при этом было такое свирепое, что дети дрожали от страха.

По пути в Ингмарсгорд матушка Стина то и дело останавливалась, то перед цветущим кустом черемухи, то перед холмиком, покрытым белыми, благоухающими ландышами. «Можно насладиться всей этой красотой, и не уезжая в Иерусалим», — думала она.

С матушкой Стиной случилось то же, что и со многими в деревне: с тех пор как хелльгумианцы стали называть деревню Содомом и решили покинуть ее, она еще больше полюбила свою родную землю.

Она рвала цветы и с нежностью любовалась на них. «Если бы мы были так дурны, как они говорят, — думала она, — то Господу Богу ничего бы ни стоило уничтожить нас. Он мог бы послать вечный мороз и холод. Но, если милостивый Господь снова посылает нам весну и тепло, значит мы все-таки не заслуживаем погибели».

Придя в Ингмарсгорд, матушка Стина остановилась и с грустью огляделась.

«Я, пожалуй, вернусь назад: не могу видеть, как будут разорять это старое гнездо».

На самом деле ей было слишком любопытно знать, за кем останется усадьба, и она передумала уходить.

Как только было объявлено о продаже именья, Ингмар начал хлопотать о покупке. У него было всего-навсего шесть тысяч крон, а акционерное общество, которому принадлежали лесопильни Бергсона, предлагали Хальвору двадцать пять тысяч. Ингмару удалось занять денег на ту же сумму, но тогда акционерное общество предложило заплатить тридцать тысяч, Ингмар побоялся взять на себя слишком крупный долг.

Самое печальное было не только то, что таким путем Ингмарсоны навсегда теряли свое именье, потому что акционерное общество никогда не перепродавало своих покупок, а главным образом то, что оно могло не сдать Ингмару в аренду лесопильню Лангфорса, и таким образом он лишался куска хлеба.

Тогда нечего было и думать сыграть осенью свадьбу. Ему, вероятно, придется искать работу где-нибудь в другом месте.

В душе матушка Стина была настроена против Хальвора и Карин. «Надеюсь, — думала она, — что Карин не подойдет и не заговорит со мной, потому что тогда я не удержусь в скажу ей, как дурно они поступили с Ингмаром. Нет, я не выдержу и скажу ей, что это из-за нее Ингмар не владеет теперь имением. Правда, я слышала, что на путешествие им надо очень много денег. Все-таки удивительно, как у Карин хватает духу продать свое родовое гнездо акционерному обществу, которое вырубит весь лес и вконец забросит сельское хозяйство?»

Кроме акционерного общества, на именье нашелся еще покупатель: это был богатый волостной судья Бергер Свен Персон. Матушка Стина возлагала на него все свои надежды, потому что Свен Персон был человек благородный, и, конечно, он отдал бы Ингмару лесопильню.

«Свен Персон не забудет, как бегал здесь по двору бедным пастухом, — думала матушка Стина, — ведь только благодаря помощи Ингмара-старшего он вышел в люди».

Большинство пришедших на аукцион не пошли в дом, а оставались на дворе. Жена учителя последовала их примеру, села на кучу досок и стала внимательно осматриваться, как делают всегда, прощаясь с дорогими местами.

Двор с трех сторон был обнесен хозяйственными постройками, посередине на опорах была выстроена маленькая кладовая. Все постройки выглядели еще крепкими и не старыми, кроме крытого прохода с резной балюстрадой на крыше, ведущего от входа в жилые комнаты, и другого прохода, еще более старинного, с изъеденными столбами, который вел в пивоварню.

Матушка Стина думала о всех Ингмарсонах, которые жили здесь. Казалось, она видит, как они проходят по двору, возвращаясь с работ домой. Она видела высокие сгорбленные фигуры людей, которые боятся быть назойливыми или занять не свое место.

Она думала о всех трудолюбивых и честных людях, живших здесь.

«Не следовало этого допускать, — думала она об аукционе, — власти должны были запретить это».

Матушке Стине было тяжелее, чем если бы продавали ее собственный дом.

Аукцион еще не начался, а на дворе толпилось уже много народу. Одни входили в стойла, осматривая скот, другие рассматривали земледельческие орудия, тележки, плуги и топоры, сложенные вместе на дворе.

Видя крестьянок, выходящих из стойла, матушка Стина думала: «Вот матушка Инга и матушка Густа выбрали себе по корове. И потом вы будете хвастаться, что ваши коровы старой хорошей породы из Ингмарсгорда».

Она насмешливо улыбнулась, видя, как Бакстуг Нильс осматривает один из плугов.

«Нильс будет считать себя крупным землевладельцем, когда начнет пахать плугом, который служил еще Ингмару-старшему», — пробормотала она про себя.

Мало-помалу вокруг вещей, выставленных на дворе, собиралось все больше народа. Все с удивлением осматривали старинные орудия, такие старые, что даже нельзя было понять, зачем они нужны. Многие из присутствующих позволяли себе непочтительно смеяться над старыми санями. Сани были древние, ярко выкрашенные в красное с золотом; сбруя была украшена пестрыми шерстяными кистями и белыми маленькими раковинами.

И опять матушка Стина вспомнила, как старые Ингмарсоны выезжали в этих старых санях, когда возвращались с какого-нибудь праздника или ехали с новобрачной домой после венчания. — «Сколько хороших людей покидает деревню», — подумала она. У матушки Стины было такое чувство, словно все Ингмарсоны до этого дня продолжали жить здесь, а теперь все их имущество и достояние рассеивается, как дым.

«Хотела бы я знать, где сейчас Ингмар и что он чувствует, — спросила она себя. — Если мне так тяжело, то насколько же тяжелее ему!»

Погода была такая хорошая, что аукционист предложил все движимое имущество вынести во двор, чтобы избежать толчеи в комнатах. Работники и служанки начали выносить ящики и сундуки, разрисованные розами и тюльпанами. Многие из них не открывались веками. Выносили серебряные кувшины, старинную медную утварь, самопрялки, чесалки и всевозможные ткацкие приборы.

Вокруг этих хозяйственных принадлежностей толпились крестьянки, брали их в руки и рассматривали, держа перед глазами.

Матушка Стина не собиралась ничего покупать, но тут она вспомнила, что, по слухам, в Ингмарсгорде был ткацкий станок, на котором можно прясть самую тонкую пряжу, и подошла поближе поглядеть, нет ли его тут. В это время одна из девушек, сгибаясь от тяжести, вынесла из дому две старые толстые Библии в кожаных переплетах с железными застежками.

Матушка Стина была так поражена, словно ее ударили по голове. Она прекрасно знала, что теперь никто уже не читает этих Библий, написанных старинным языком, но все-таки не понимала, как Карин могла решиться их продать.

Может быть, как раз эту Библию и читала бабушка Карин, когда ей пришли сказать, что ее мужа задрал медведь.

Матушка Стина припоминала все, что ей приходилось слышать о стариках Ингмарсонах. Каждый предмет, попадавшийся ей на глаза, казалось, имел свою историю.

Старинные серебряные пряжки, лежащие на столе, по преданию, были похищены одним из Ингмаров Ингмарсонов у колдуна на Клокберге.

А в той старой одноколке всегда ездил в церковь Ингмар Ингмарсон, который жил во времена детства матушки Стины. И всякий раз, когда он проезжал по дороге в церковь мимо нее с матерью, мать клала ей руку на плечо и говорила: «Поклонись, Стина, это едет Ингмар Ингмарсон».

Тогда она удивлялась, почему мать никогда не забывала напомнить ей, чтобы девочка поклонилась Ингмару Ингмарсону, ведь сама она не всегда оказывала такое внимание королевскому наместнику или судье.

Потом она узнала, что, когда ее мать была маленькой и тоже ходила со своей матерью в церковь, та всегда клала ей руку на плечо и говорила: «Поклонись, это едет Ингмар Ингмарсон».

«Видит Бог, — вздыхала матушка Стина, — я не потому скорблю об этом разрушении, что Гертруда могла бы быть тут хозяйкой, нет, но мне кажется, что приходит конец и разорение всему приходу».

В это время приехал священник. Он был очень серьезен, быстро прошел в дом, и матушка Стина поняла, что он приехал похлопотать перед Карин и Хальвором за Ингмара.

Вслед за ним приехал управляющий бергсоновских заводов, представитель акционерного общества, и с ним судья Бергер Свен Персон. Управляющий прошел прямо в дом, но Бергер Свен Персон обошел весь двор, рассматривая выставленные на продажу предметы. Проходя мимо старика с длинной бородой, который сидел на досках рядом с матушкой Стиной, он остановился и спросил:

— Не знаешь, согласился ли Ингмар Ингмарсон купить строевой лес, который я предлагал ему?

— Он не соглашался, но думаю, что он еще изменит свое решение.

И старик, подмигнув, указал на матушку Стину, как бы предостерегая, что она может услышать их разговор.

— Мне кажется, он должен быть рад моему предложению, — продолжал Свен Персон. — Я не каждый день предлагаю такой товар, да и то делаю это только в память Ингмара-старшего.

— Да, товар хорош, что и говорить, — ответил старик. — Но он говорит, что сторговал лес уже в другом месте.

— Он, должно быть, не до конца все обдумал, — сказал Свен Персон и медленно пошел дальше.

Матушка Стина до сих пор не видела еще никого из хозяев усадьбы, и теперь вдруг заметила Ингмара. Он стоял, прислонясь к стене, с полузакрытыми глазами.

Многие шли к нему поздороваться, однако, подойдя ближе, передумывали и отходили прочь.

Ингмар был бледен, как полотно, и все, кто его видел, понимали, что он борется с невыразимым страданием, поэтому никто не решался заговорить с ним.

Ингмар стоял так неподвижно, что многие даже не замечали его; всякий взглянувший на него не мог забыть его лица, и вообще о веселье, какое всегда царит на аукционах, на этот раз не было и речи. У кого хватило бы духу смеяться и балагурить, пока Ингмар стоит, прислонясь к стене своего старого дома, который скоро ему придется покинуть.

Приближалось время начала аукциона. Аукционист влез на стул и объявил первый лот — старый плуг. Ингмар продолжал стоять, не двигаясь, словно был не человеком, а каменным изваянием.

«Боже мой, хоть бы он ушел! — думал народ. — К чему ему смотреть на все это разрушение? Ингмарсоны никогда не поступают, как все люди».

Раздался первый удар молотка. Видно было, как вздрогнул Ингмар, словно удар пришелся по нему, но остался на своем месте, и только легкая дрожь пробегала по его телу при каждом ударе.

Две крестьянки прошли мимо матушки Стины, как раз обсуждая Ингмара.

— Если бы он посватался к богатой девушке, то у него хватило бы денег купить Ингмарсгорд, но он хочет во что бы то ни стало жениться на учительской Гертруде, — говорила одна.

— Да, надо быть богачом, чтобы обещать Ингмарсгорд в приданое за дочерью, — отвечала другая. — Они не смотрят на то, что он беден, зато он старинного, почтенного рода.

— Да, не всякому выпало быть сыном Ингмара-старшего.

«Какое было бы счастье, если бы у Гертруды были деньги и она могла помочь ему!» — думала матушка Стина.

Скоро земледельческие орудия распродали, и аукционист перешел на другую сторону двора, где лежали домотканые изделия. Тут были полотенца и пологи к кроватям, он высоко поднимал их, и солнце играло на вязаных тюльпанах и пестрых тканых каймах.

Ингмар невольно открыл глаза и увидел развевающиеся ткани. Матушка Стина заметила его тусклые, покрасневшие глаза; он обвел ими царящее кругом разорение и, снова их закрыл.

«Я еще никогда не видела человека в таком горе, — сказала одна крестьянская девушка. — Мне кажется, он умирает. И зачем он остается тут и мучает себя?»

Матушка Стина поднялась с места, ей хотелось крикнуть, что так нельзя, что аукцион нужно прекратить, но потом она снова опустилась на свое место. «Я должна помнить, что я женщина бедная и незначительная», — вздохнула она.

На дворе вдруг стало как-то странно тихо, и матушка Стина невольно оглянулась кругом. Тут она увидела, что Карин Ингмарсон вышла из дому. Теперь было ясно видно, как относятся люди к Карин и ее поступкам; когда она шла по двору, все отшатывались от нее, никто не протянул ей руки и не сказал ни слова, все глядели на нее молча и недружелюбно.

Карин выглядела усталой и похудевшей, она шла, сгорбившись больше обыкновенного. На ее щеках горел нездоровый румянец, и вид у нее был такой же удрученный, как во время ее жизни с Элиасом.

Карин вышла, чтобы пригласить матушку Стину войти в дом:

— Я не знала, что вы здесь, матушка Стина.

Матушка Стина начала отказываться, но Карин уговорила ее.

— Теперь, когда мы уезжаем, должны быть забыты все ссоры, — сказала она.

Когда обе они шли к дому, матушка Стина решилась заметить, что, вероятно, для Карин это тяжелый день. Карин вздохнула, но ответила отрицательно.

— Я не понимаю, как у вас хватает духу распродать все ваше имущество.

— Именно то, чем дорожишь больше всего, и надо отдать в жертву Господу, — сказала Карин.

— Люди все-таки находят это странным, — начала матушка Стина, но Карин перебила ее словами:

— Господь, вероятно, тоже нашел бы странным, если бы мы захотели утаить хоть что-нибудь из того, что Он дал нам.

Матушка Стина закусила губы и не могла принудить себя сказать еще что-нибудь. Так и пропали все упреки, которые она приготовила для Карин. Все существо Карин было проникнуто таким достоинством, что ни у кого не хватило бы мужества порицать ее.

Когда обе женщины поднялись на широкие ступени балкона, матушка Стина дотронулась до руки Карин:

— Вы видели, кто там стоит, Карин? — спросила она, указывая на Ингмара.

Карин согнулась еще ниже, она старалась не глядеть в ту сторону, где стоял Ингмар.

— Господь укажет ему выход, — прошептала она.

В комнатах, несмотря на аукцион, почти все оставалось по-прежнему, потому что кровати и скамьи были прибиты к стенам и их нельзя было сдвинуть с места. На полках не блестела медная посуда, кровати стояли пустые, без покрывал и перин, а выкрашенные в голубой цвет дверцы шкафов, которые прежде часто стояли полуоткрытыми, чтобы гости могли любоваться на хранящиеся в них серебряные кофейники и чаши, были теперь плотно затворены в знак того, что в шкафах не осталось ничего, на что стоило бы посмотреть.

Единственным украшением стен оставалась картина, изображающая Иерусалим, в этот день снова окруженная свежим венком из зелени.

Большая комната была полна народа. Тут были родственники Карин и Хальвора и их единоверцы. Одного за другим их подводили с большими церемониями к столу, на котором стояло угощение.

Дверь в соседнюю комнату была закрыта, там шли переговоры о продаже самого имения. Говорили громко и горячо, особенно волновался пастор.

В большой горнице говорили мало и то шепотом. Все и мыслями и душой были в соседней комнате, где решалась судьба имения.

Матушка Стина спросила, обращаясь к Габриэлю Маттсону:

— Неужели невозможно оставить усадьбу за Ингмаром?

— Его предложение осталось далеко позади, — отвечал Габриэль. — Хозяин постоялого двора в Кармсунде предлагает тридцать две тысячи крон, а акционерное общество дошло до тридцати пяти тысяч. Теперь священник старается уговорить их продать имение все-таки трактирщику, а не обществу.

— А что же Бергер Свен Персон? — спросила матушка Стина.

— От него сегодня еще не слышали ни слова.

Слышно было, как пастор что-то долго и взволнованно говорил. Слов разобрать было нельзя, но все, по крайней мере, знали, что если он говорит, значит дело еще не решено.

На минуту все смолкли, затем заговорил содержатель постоялого двора; говорил он негромко, но так отчетливо, что можно было разобрать каждое слово:

— Я предлагаю тридцать шесть тысяч, я не думаю, чтобы имение стоило так дорого, но я не хочу, чтобы оно досталось акционерному обществу.

В ответ на это послышался удар кулаком по столу, и загремел голос управляющего заводами:

— Я даю сорок тысяч, не думаю, чтобы Хальвор и Карин могли рассчитывать на большую сумму.

Матушка Стина побледнела, как полотно, встала со своего места и вышла из дому. Ей было тяжело и грустно, и оставаться в душной комнате, слушая спор об усадьбе, ей было совершенно не под силу.

За это время все домотканые изделия уже продали, и аукционист снова перешел на другое место. Пришла очередь серебра: больших серебряных кувшинов, отделанных золотыми монетами, и кубков с надписями семнадцатого века.

Когда аукционист поднял первый кувшин, Ингмар сделал два шага вперед, как бы намереваясь помешать продаже, но сейчас же остановился и вернулся на свое прежнее место.

Несколько минут спустя какой-то старый крестьянин подошел к Ингмару, держа в руках серебряный кувшин. Он осторожно поставил его к ногам Ингмара и сказал:

— Возьми его себе на память обо всем, что должно было по праву принадлежать тебе.

Дрожь пробежала по телу Ингмара.

— Нет, ничего не говори, ты скажешь это как-нибудь в другой раз, — сказал крестьянин. Он отошел на несколько шагов, но потом опять вернулся. — Я слышал, народ говорит, ты мог бы вернуть себе усадьбу, если бы захотел. Ты оказал бы этим большую услугу всей деревне.

В Ингмарсгорде было много стариков, которые всю жизнь прослужили в усадьбе и теперь жили там на покое. Они тревожились больше всех других, опасаясь, что новый владелец прогонит их из теплого угла, и им придется взяться за нищенскую суму. Даже если их и не прогонят, им все равно уже не жить так сытно и тепло, как при прежних господах.

Эти несчастные старики целый день блуждали по имению, нигде не находя себе покоя. Сердце разрывалось от вида этих дряхлых, робких стариков, плетущихся по двору с испуганным выражением в полупотухших, впалых глазах.

Наконец какой-то столетний старец подошел к Ингмару и опустился на землю у его ног. Казалось, это было единственное место, где он мог найти покой. Он оперся руками на свою крючковатую палку и замер в такой позе.

Старая Лиза Лагардс Мерта, увидя, где уселся Карл Бенгт, приплелась туда же и села у ног Ингмара. Они ничего не говорили ему, но, вероятно, считали, что помочь им теперь может только он, которого теперь звали Ингмар Ингмарсон.

С той минуты, как его окружили старики, Ингмар открыл глаза и осмотрелся. Казалось, что он пересчитывает все их года и все заботы, пронесшиеся над их головами за то время, что они служили его роду. Ингмар подумал, что, прежде всего, должен позаботиться о том, чтобы старики дожили свой век в родном гнезде.

Он оглянулся, как бы ища кого-то, и, когда взгляд его нашел Ингмара-сильного, многозначительно кивнул ему.

Ингмар-сильный встал, не говоря ни слова, прошел в дом, в комнату около большой горницы, подошел к столу и стал ждать удобной минуты, чтобы вступить в разговор.

При появлении Ингмара-сильного пастор стоял посреди комнаты и говорил, обращаясь к Хальвору и Карин, которые сидели неподвижно, как каменные изваяния. Управляющий лесопильных заводов сидел за столом, вид у него был высокомерный, он прекрасно сознавал, что сможет перебить любую цену, какую бы ни предложили. Трактирщик из Кармсунда стоял у окна. Он был сильно взволнован, на лбу у него выступил каплями пот, а руки дрожали. Бергер Свен Персон сидел на диване в углу комнаты, на его крупном, выразительном лице не было и следа волнения. Он сложил руки на животе и, казалось, ни о чем не думал, а только вертел большими пальцами все быстрее и быстрее.

Пастор замолчал. Хальвор взглянул на Карин, спрашивая ее совета, но та сидела неподвижно, не поднимая глаз.

— Мы с Карин не должны забывать, что уезжаем в чужую землю, — сказал Хальвор, — и что мы сами и наши братья должны будем жить на деньги, вырученные от продажи имения. Уже одно только путешествие в Иерусалим будет стоить пятнадцать тысяч крон, а кроме того нам надо будет нанять дом и покупать еду и одежду.

— Разве справедливо требовать, чтобы Хальвор и Карин отдали имение за бесценок только для того, чтобы оно не досталось акционерному обществу? — сказал управляющий. — Я считаю, что им следует принять мое предложение и разом окончить все эти переговоры.

— Да, — сказала Карин, — конечно, нам следует принять ваше предложение.

Но не так-то легко было сладить с пастором. Как только речь заходила о мирских делах, священник становился необыкновенно красноречив, это был совсем другой человек, чем в церкви.

— Я считал, что вы любите вашу старую усадьбу и продадите её человеку, который будет заботливо управлять ею, если даже он и заплатит на несколько тысяч меньше, — сказал он и, обращаясь почти исключительно к Карин, начал одно за другим перечислять имения, которые пришли в полный упадок, попав в руки акционерного общества.

Карин несколько раз вскидывала глаза, и пастор почувствовал, что ему, наконец-то, удалось зацепить ее. Когда он заговорил о голодном скоте и разрушенных постройках, в ней снова ожила прежняя крестьянка. В заключение священник сказал:

— Я прекрасно знаю, что акционерное общество, если захочет, может пересилить всех крестьян. Если Хальвор и Карин не хотят, чтобы имение досталось обществу, то должны назначить определенную цену, и тогда крестьяне будут знать, на что им ориентироваться.

Когда пастор замолчал, Хальвор с беспокойством взглянул на Карин, та подняла тяжелые веки и сказала:

— Я уверена, что Хальвор, как и я, считает, что лучше продать имение кому-нибудь из крестьян, тогда мы сможем быть спокойны, что оно не будет разорено.

— Да, если кто-нибудь, кроме акционерного общества, даст нам сорок тысяч, то мы удовольствуемся этой суммой, — произнес Хальвор, поняв желание жены.

Услышав эти слова, Ингмар-сильный медленно подошел к Бергеру Свену Персону и сказал ему на ухо несколько слов.

Судья быстро встал и, подойдя к Хальвору, сказал:

— Если Хальвор согласен удовольствоваться сорока тысячами, то я даю эту сумму.

По лицу Хальвора пробежала судорога, он тяжело перевел дух.

— Благодарю вас, Свен Персон, — сказал он, протягивая ему руку. — Я рад, что имение перейдет в такие хорошие руки.

Карин тоже пожала руку Свен Персона, она была сильно взволнована и смахнула с глаз слезинку.

— Можете быть уверены, что здесь все останется по-прежнему, — сказал судья.

Карин спросила, не думает ли он сам поселиться в усадьбе.

— Нет, — отвечал он и торжественно прибавил: — летом я выдаю замуж свою младшую дочь и даю Ингмарсгорд за ней в приданое.

Затем он обратился к пастору и поблагодарил его:

— Теперь исполнится желание господина пастора, — сказал он. — Когда я бегал здесь бедным пастушонком, мне и в голову не приходило, что когда-нибудь я смогу вернуть Ингмарсгорд Ингмару Ингмарсону.

Священник и другие мужчины смотрели на него, не понимая, но Карин быстро выскользнула из комнаты.

Проходя через большую горницу, она выпрямилась, повязала платок красивыми складками и оправила фартук.

Карин торжественно и гордо шла по двору. Она держалась прямо, но глаза ее были опущены, и шла она так медленно, что, казалось, совсем не двигалась.

Она подошла к Ингмару и протянула ему руку.

— Желаю тебе счастья, Ингмар, — сказала она, и голос ее дрожал от радости. — В этом деле мы твердо стояли каждый на своем. И если Господь не дал мне видеть тебя среди нас, то все-таки я благодарю Его за то, что Он дает тебе остаться хозяином в нашей усадьбе.

Ингмар промолчал и рука его не ответила на пожатие Карин. Когда Карин отошла от него, он остался на своем месте такой же подавленный, каким был весь день.

Мужчины подходили к нему, жали руку и говорили:

— Желаем тебе счастья и благополучия, Ингмар Ингмарсон из Ингмарсгорда!

Тут только радость промелькнула на лице Ингмара. Он тихо пробормотал:

— Ингмар Ингмарсон из Ингмарсгорда, — он был похож на ребенка, которому дали, наконец, страстно желаемую игрушку.

В следующую минуту лицо его приняло уже другое выражение, словно он с отвращением и недовольством отталкивает от себя с таким трудом завоеванное, счастье.

Новость в одно мгновение разнеслась по всему имению. Люди громко и оживленно передавали ее друг другу, многие от радости плакали.

Никто больше не обращал внимания на выкрикивание аукциониста; все, и богатые и бедняки, друзья и незнакомые, теснились вокруг Ингмара.

Стоя в толпе этих людей, Ингмар поднял глаза и увидел матушку Стину, которая держалась несколько поодаль и смотрела на него. Она была очень бледна и выглядела совсем несчастной. Встретившись глазами с Ингмаром, она отвернулась и поплелась к воротам.

Ингмар, протиснувшись сквозь толпу, и догнал ее. Лицо его исказилось от боли, он нагнулся к ней и сказал дрожащим голосом:

— Пойдите к Гертруде, матушка Стина, и скажите, что я изменил ей и продал себя за имение. Будет лучше, если она поскорее забудет такого жалкого человека, как я.

VII

С Гертрудой происходило что-то странное. Ее охватило чувство, с которым она не могла бороться, и постепенно оно завладело всем ее существом.

Это чувство зародилось в ней в ту минуту, когда девушка узнала, что Ингмар от нее отказался, и ее охватил страх встретиться с ним на улице, в церкви или в поле. Гертруда сама не знала, что именно так ее пугает; она чувствовала, что этой встречи ей не вынести.

Охотнее всего Гертруда заперлась бы у себя в комнате и не выходила оттуда, но это было невозможно для такой бедной девушки. Ей приходилось работать в саду; несколько раз в день она должна была ходить в стадо доить коров; ее часто посылали в лавку купить сахара, муки или других продуктов.

Выходя на улицу, Гертруда низко надвигала платок на лицо, опускала глаза и шла быстро, словно за ней гнались. Она старательно избегала главной улицы, пробираясь узкими тропинками вдоль канав и между полей, где было меньше шансов встретиться с Ингмаром.

Страх не покидал девушку. Ведь Ингмар мог всюду попасться ей на глаза. Он мог сплавлять свой лес как раз там, где она переходила реку; зайдя далеко в лес, Гертруда могла встретить его возвращающимся с работы с топором на плечах.

Когда ей случалось полоть грядки в огороде, она поминутно поднимала голову, чтобы успеть убежать, если Ингмар появится на дороге.

Гертруда с горечью думала о том, что его все хорошо знают в их доме. Собака не залает при его приближении и даже голуби, роющиеся в пыли, не улетят прочь, предупреждая ее громким хлопаньем крыльев.

Страх Гертруды возрастал с каждым днем. Все ее горе превратилось в один сплошной страх и у нее почти не хватало сил бороться с этим.

«Скоро наступит день, когда у меня не хватит решимости даже выйти из дому, — думала она. — Я стану полной трусихой, если, конечно, до этого не сойду с ума. — О, Боже мой, Боже мой! — молила Гертруда. — Избавь меня от этого страха! Я вижу, отец и мать думают, что я лишилась рассудка. Ах, Господи, помоги мне!»

И вот, когда страх превратился в ужас, Гертруде приснился сон.

Ей снилось, что она идет утром с подойником в руках в стадо доить коров. Коровы паслись на огороженном лугу далеко в лесу; она шла по узким тропинкам вдоль канав и между пахотных полей. Гертруда чувствовала такую слабость, что едва передвигала ноги. «Что это со мной? — спрашивала она себя. И сама же отвечала: — Ты устала и измучилась от тяжести своего горя».

Наконец ей показалось, что она дошла до пастбища. Подойдя к загородке, девушка увидела, что коров там нет. Она испугалась и начала искать их вокруг, в кустах и березовой рощице.

Вдруг она заметила, что загородка со стороны леса сломана и горько заплакала: «Ах, я так устала! Неужели мне придется еще бегать по лесу и искать коров!»

Она встала и пошла, с трудом пробираясь через колючий терновник, растущий между гигантскими елями.

Скоро, сама не зная как, Гертруда вышла на ровную тропинку. Идти по ней было мягко и приятно, потому что она вся была усыпана хвоей; ели высились ровными рядами по ее краям, а солнечные лучи весело играли на желтом мхе, покрывавшем землю. Здесь было так спокойно и красиво, что девушка успокоилась.

Выйдя на тропинку, Гертруда увидела, что из-за деревьев к ней навстречу вышла маленькая горбунья. Это была старая Финн-Марит, умевшая колдовать.

«Как ужасно, что эта старая ведьма еще жива, не к добру повстречалась она мне здесь, в лесу!» — подумала Гертруда. Она старалась пройти как можно незаметнее, чтобы старуха не увидела ее.

Однако, когда они поравнялись, ведьма окликнула ее.

— Постой-ка, я тебе что-то покажу! — крикнула она.

Финн-Марит опустилась на колени посреди тропинки, расчистила круг в опавшей хвое и поставила посреди него плоскую оловянную чашку. «Похоже, она собирается колдовать, — подумала Гертруда, — Значит, это правда, что она — колдунья».

— Смотри в чашку. Что ты там видишь? — спросила старуха.

Гертруда взглянула в чашку и испуганно вздрогнула: на дне ее она ясно увидела лицо Ингмара. Финн-Марит сунула ей в руку длинную иглу.

— Вот, — сказала она, — возьми и выколи ему глаза за то, что он обманул тебя.

Гертруда колебалась, но испытывала удивительное желание последовать совету старухи.

— Почему он должен жить счастливо, спокойно и богато, когда ты страдаешь? — сказала ведьма.

Гертруду охватило непреодолимое желание отомстить. Она занесла руку с иглой.

— Постарайся попасть ему в зрачок, — подсказала старуха.

И Гертруда быстрым движением вонзила иглу, почувствовав, что та действительно входит во что-то мягкое, а когда она вынула ее, игла была в крови.

Увидев на игле кровь, девушка поняла, что действительно выколола Ингмару глаза, и так испугалась, что громко закричала и проснулась.

Гертруда разразилась громким плачем, все тело ее содрогалось от рыданий, и она успокоилась только тогда, когда убедились, наконец, что это был сон. «Боже, спаси и сохрани меня от мысли отомстить Ингмару», — рыдала она.

Скоро она успокоилась и заснула, и вновь приснился тот сон.

Опять ей снилось, что она пробирается тропинкой на пастбище. Снова она не нашла коров и отправилась в лес искать их. И опять она вышла на прелестную тропинку, где солнечные лучи весело играли на мхе. Тут она вспомнила свой прошлый сон и испугалась, что опять увидит злую старуху, но той нигде не было видно.

Вдруг ей показалось, что между двумя кочками раздвинулась земля. Сначала из норы показалась голова, а затем вылез и весь карлик. Он все время шипел и жужжал. Гертруда узнала его. Это был Снурр Петер, которого считали дурачком. Иногда он приходил в село, предпочитая летом жить в лесу.

Гертруда вспомнила рассказы о том, что к помощи Снурра Петера прибегали, желая отомстить своему врагу. Уже не раз он совершал за других преступления.

Во сне Гертруда сейчас же подошла к человечку и, как бы в шутку, спросила, не может ли он поджечь Ингмарсгорд; ей бы этого очень хотелось, потому что Ингмар любит усадьбу сильнее, чем ее. Во сне ее очень забавляло обратиться с такой просьбой к этому безумцу.

К ее великому ужасу, Снурр Петер сразу согласился на ее предложение, закивал в ответ и быстро направился к деревне. Гертруда побежала за ним, но не могла его догнать. Она цеплялась за еловые ветки, проваливалась в болота и спотыкалась о камни. Наконец девушка выбежала на опушку, там уже пылало пламя. «Ах, он уже поджег усадьбу!» — воскликнула она и проснулась.

Гертруда села на постели, слезы струились у нее по щекам. Она не решалась снова лечь, боясь увидеть все тот же сон.

— Господи, помоги мне! Господи, помоги мне! — рыдала она. — Я и не подозревала, что в моем сердце столько злобы! Ты знаешь, Господи, что за все это время я ни разу не думала о мести Ингмару. Ах, Боже мой, не допусти меня до этого греха! Горе опасно! — воскликнула она, сжимая руки. — Горе опасно! О, горе опасно!

Гертруда сама не вполне ясно сознавала, что хотела сказать этими словами; она чувствовала только, что сердце ее было подобно саду, лишившемуся всех цветов, в котором царит печаль и растут терния и ядовитые растения.

Все утро Гертруда ходила как во сне. Она еще не вполне проснулась, сон был такой ясный, что она никак не могла забыть его.

Девушка содрогалась, вспоминая, с какой радостью выколола Ингмару глаза. «Как ужасно, что я сделалась такой мстительной и злой, — укоряла она себя. — И я не знаю, что надо сделать, чтобы освободиться от этого чувства. Ах, скоро я стану совсем дурной и погибну!»

В полдень Гертруда, по обыкновению, взяла в руки подойник и пошла доить коров.

Она надвинула платок на лицо и шла, опустив глаза в землю.

Она шла по тропинке, которую видела во сне, и узнавала даже цветы, растущие по краям дороги. В своем полусонном состоянии девушка с трудом отличала действительность от сна.

Когда Гертруда пришла на пастбище, она, как и во сне, не нашла там коров. Пошла искать их — как уже искала во сне — к ручью, в березняке и в еловом кустарнике, но нигде их не находила, только чувствовала, что коровы где-то здесь, и она увидит их, как только совсем проснется.

Скоро, однако, Гертруда нашла отверстие в изгороди и догадалась, что коровы ушли через него в лес.

Она отправилась по следам от их копыт, глубоко отпечатавшимся в мягкой лесной почве. Следы вели к отдаленному скотному двору в лесу.

— Ах, теперь я знаю, куда они ушли! — воскликнула Гертруда. — Сегодня туда гнали скот с Люкгорда. Когда наши коровы услыхали их колокольчики, они сломали загородку и убежали за ними в лес.

Беспокойство заставило девушку стряхнуть с себя дремоту. Она решила пойти за коровами, ведь неизвестно было, когда их пригонят назад. Она быстро направилась по крутой каменистой дороге, ведущей в глубь леса.

После небольшого крутого подъема дорога вдруг резко повернула, и перед ней открылась ровная, гладкая тропинка, осененная елями.

Она узнала тропинку своего сна, узнала солнечные блики на белом мхе и высокие деревья.

Узнав дорогу, Гертруда снова впала в какое-то полудремотное состояние, в котором находилась целый день. Ей казалось, что должно произойти что-то необычайное. Она заглядывала между елей, ожидая увидеть необыкновенных существ, таящихся в лесном мраке.

Девушка ничего не видела, но в душе ее пробудились странные мысли: «А если я действительно отомщу Ингмару? Может быть, тогда пройдет и моя тревога? И я не буду больше бояться сойти с ума! Быть может, приятно будет заставить Ингмара страдать так же, как страдала я?» — Тропинка тянулась перед ней в бесконечную даль. Гертруда шла уже около часа, но, к ее удивлению, ничего чудесного не происходило. Наконец она вышла на небольшую лесную лужайку, покрытую нежной свежей травой и пестрыми полевыми цветами.

С одной стороны высилась крутая скала, с другой — росли цветущие рябины, светло-зеленые березы и темные ели. Широкий, полноводный ручей, стекая со склонов скалы, извивался по лужайке, низвергаясь в ущелье, густо поросшее молодняком и кустарником.

Гертруда остановилась. Она сразу поняла, где находится. Это был Черный ручей, о котором рассказывали много чудесного.

Часто бывало, что люди, переходящие через ручей, становились ясновидящими и видели то, что происходило далеко отсюда.

Один малый, переходя через ручей, увидел однажды свадебный поезд, направлявшийся в церковь на самом севере прихода, а один угольщик видел, как король с короной на голове и скипетром в руках ехал короноваться.

Гертруде казалось, что сердце ее перестает биться. «Боже, сжалься надо мной, — молила она, — что-то мне доведется увидеть».

Она едва не повернула обратно. «Мне надо идти дальше. Ах, я несчастная, — вздыхала она. — Я должна отыскать коров!

Господи, Боже мой! — молила она в ужасе, сжимая руки. — Не дай мне увидеть что-нибудь злое или дурное! Дай мне сил выдержать это испытание!»

Она ни минуты не сомневалась, что ей придется что-нибудь увидеть, и с большой опаской ступила на плоские камни, образующие мостик через ручей.

Дойдя до середины, она увидела, что в чаще мелькает что-то темное. Это был не свадебный поезд — по лугу медленно шел какой-то человек.

Он был высок и строен, на нем была длинная, черная одежда, спускающаяся до земли. У него было юношески-прекрасное лицо, голова не была покрыта, и длинные, темные кудри волной ниспадали ему на плечи.

Незнакомец направлялся прямо к Гертруде. Глаза его сияли, какой-то свет исходил из них, и, когда взгляд его остановился на Гертруде, она поняла, что он читает всю ее скорбь, как книгу, и увидела, что он жалеет ее; ту, чья душа полна забот о земном и чье сердце, в котором растут тернии и шипы горя, осквернено думой о мести.

Когда взоры его упали на Гертруду, она почувствовала, как все ее существо охватила радость, невыразимый покой и блаженство. Пройдя мимо нее, он словно смахнул с нее все печали и скорби; злые мысли исчезли, как болезнь, и она снова стала здоровой и сильной.

Гертруда долго стояла неподвижно. Видение прошло дальше, а Гертруда все продолжала стоять на том же месте в блаженной задумчивости. Когда она, наконец, очнулась, видение исчезло, но полученное впечатление не изгладилось. Она сложила руки и восторженно подняла их к небу. «Это Иисус! Я видела Иисуса! — воскликнула она. — Я видела Иисуса! Он снял с меня все мое горе, и я люблю Его! С этой минуты я больше никого не люблю на свете!»

Все земные заботы рассеялись, и показались ей бесконечно ничтожными. Все долгие годы жизни представились ей одним коротким днем. Все земное счастье стало вдруг таким жалким, хрупким и незначительным.

И в то же время она ясно поняла, как ей устроить свою жизнь.

Она должна покинуть родину, чтобы избежать искушения снова впасть в тревогу и предаться злобе и мести. Она поедет с хелльгумианцами в Иерусалим.

Эта мысль зародилась в ней, когда она увидела Иисуса. Ей казалось, что это Он внушил ей эту мысль, что она прочла ее в Его глазах.


Рано поутру в тот день, когда Бергер Свен Персон справлял свадьбу своей дочери с Ингмаром Ингмарсоном, в имение пришла какая-то девушка и попросила разрешения поговорить с женихом. Она была высокая и стройная, но платок был низко надвинут на лицо, и виден был только край белоснежной щеки и румяные губы. На руке у нее висела корзина, в которой лежали маленькие пучки домотканой тесемки и несколько цепочек и браслетов, сплетенных из волос.

Она обратилась со своей просьбой к старой служанке, повстречавшейся ей на дворе. Служанка пошла сейчас же в дом и передала ее просьбу матери невесты. Та ответила: «Пойди и скажи ей, что Ингмар Ингмарсон едет сейчас в церковь и ему некогда разговаривать с ней».

Выслушав ответ, незнакомка ушла и не появлялась на дворе все утро. Когда новобрачные и гости вернулись из церкви, она снова появилась и попросила вызвать жениха.

На этот раз она обратилась к молодому конюху, стоявшему у дверей конюшни. Он пошел в дом и передал ее просьбу хозяину. «Скажи ей, — отвечал отец невесты, — что Ингмар Ингмарсон сидит за свадебным столом и у него нет времени разговаривать с ней».

Получив этот ответ, незнакомка вздохнула и ушла, снова она вернулась поздно вечером, когда солнце уже садилось.

Она обратилась на этот раз к маленькому мальчику, который сидел верхом на заборе. Мальчик сейчас же побежал в дом и обратился к самой новобрачной. «Скажи ей, — сказала она, — что Ингмар Ингмарсон танцует со своей молодой женой, и ему некогда разговаривать с другими».

Когда мальчик передал ей этот ответ, незнакомка засмеялась и сказала: «Нет, ты говоришь неправду, Ингмар Ингмарсон не танцует со своей женой».

На этот раз она не ушла, а осталась у ворот.

Вскоре после этого молодая жена Ингмара подумала: «Нехорошо, что я солгала в день моей свадьбы». Она раскаялась, подошла к Ингмару и сказала, что его ждет на дворе какая-то женщина и хочет поговорить с ним.

Ингмар вышел и увидел у ворот Гертруду.

Заметив его, Гертруда пошла по дороге вперед, и Ингмар последовал за ней. Они молча шли, пока усадьба не исчезла из вида.

Ингмар казался сильно постаревшим за последние недели. Его лицо приняло выражение серьезности и осторожности. Он горбился сильнее прежнего, а с тех пор, как разбогател, держал себя еще скромнее, чем прежде.

Ингмар не выразил никакой радости при виде Гертруды. Со времени аукциона не проходило дня, чтобы он не старался убедить себя, что очень доволен своим поступком. «Ведь мы, Ингмарсоны, ни о чем другом не заботимся на свете, как о том, чтобы работать в Ингмарсгорде», — повторял он сам себе.

Его не так мучило то, что он потерял Гертруду, как сознание, что есть человек, который может сказать про него, что он не сдержал своего слова; и, идя позади Гертруды, он думал о том презрении и ненависти, какие она имеет право питать к нему.

Гертруда села на придорожный камень и поставила корзину рядом с собой. Платок она еще ниже надвинула на лицо.

— Садись, — сказала она Ингмару, указывая на другой камень. — Мне надо поговорить с тобой.

Ингмар сел, радуясь, что он чувствует себя совершенно спокойным.

«Дело идет лучше, чем я ожидал, — подумал он. — Я думал, что мне будет гораздо тяжелее встретиться и говорить с Гертрудой. Я боялся, что любовь преодолеет меня».

— Я бы не стала мешать тебе в день твоей свадьбы, — сказала Гертруда, — если бы могла поступить иначе, но я уезжаю из наших краев и больше сюда не вернусь. Я хотела уехать уже неделю тому назад, но случилось одно обстоятельство, о котором я должна поговорить с тобой, и я отложила отъезд.

Ингмар сидел молча, погруженный в свои мысли. Он сидел, втянув голову в плечи, и имел вид человека, который ждет, что над ним разразится буря.

Он думал: «Что бы ни думала Гертруда, я уверен, что поступил справедливо, выбрав усадьбу. Я не мог бы перенести этой потери, я умер бы с горя, если бы именье перешло в чужие руки».

— Ингмар… — начала Гертруда, и кончик ее щеки залила яркая краска. — Ингмар, ты, вероятно, помнишь, что еще пять лет тому назад я имела намерение присоединиться к хелльгумианцам. Я отдала тогда мое сердце Спасителю, но потом взяла его назад и подарила тебе. Это было дурно с моей стороны, поэтому я и была наказана за это. Как я изменила Христу, так и человек, которого я любила, тоже изменил мне.

Поняв, что Гертруда хочет ехать с хелльгумианцами, Ингмар сделал недовольное движение. Мысль эта была ему неприятна. «Я не могу примириться с мыслью, что она присоединится к иерусалимским переселенцам и уедет в чужую страну», — думал он и начал убеждать ее не делать этого так же горячо, как в то время, когда она была его невестой.

— Ты не должна так думать, Гертруда. Господь совсем не хотел наказывать тебя, устроив так все дело.

— Нет, не наказывать, Ингмар, а только Он хотел показать мне, что я сделала плохой выбор. Ах, ведь это не наказание! Я так счастлива! Я ни о чем не жалею, я избавилась от всех страданий. Ты это поймешь, Ингмар. Знаешь, Господь Сам избрал и призвал меня.

Ингмар молчал, лицо его приняло жесткое выражение осторожности и расчета.

«Не будь дураком, — убеждал он себя, — пусть Гертруда уезжает. Самое лучшее, если между вами лягут моря и земли! Моря и земли, моря и земли!»

Что-то в глубине его души восставало против отъезда Гертруды сильнее всяких расчетов, и он сказал:

— Не понимаю, как родители соглашаются на твой отъезд.

— Они и не дадут своего согласия, — отвечала Гертруда, — я это прекрасно знаю и ничего не говорю им об этом; отец никогда бы не согласился. Я думаю, он стал бы даже удерживать меня силой. Мне очень тяжело, но придется уехать потихоньку. Они думают, что я пошла по деревням продавать свои товары. Они узнают о моем отъезде только тогда, когда я соединюсь с переселенцами в Гётеборге, и пароход отчалит от берега.

Ингмар был вне себя, слыша, что Гертруда готова нанести такой удар своим старым родителям.

«Неужели она не понимает, как она дурно поступает? — думал он. Он уже хотел выразить ей свое неодобрение, но раздумал. — Не тебе, Ингмар, за что бы то ни было упрекать Гертруду».

— Я знаю, что поступаю несправедливо по отношению к отцу и матери, — сказала Гертруда, — но я должна следовать зову Господа моего.

Она улыбнулась, упоминая о Спасителе.

— Он спас меня от страха и душевных страданий, — сказала она с глубоким чувством, молитвенно складывая руки.

И, словно только теперь почувствовав мужество, она откинула платок с головы и взглянула Ингмару прямо в глаза. Ингмар понял, что она сравнивает его с кем-то другим, кто стоит перед ее мысленным взором, и почувствовал, как он сам ничтожен и незначителен.

— Да, это несправедливо. Отец так стар, что должен оставить должность учителя, и доходы их еще сократятся, когда отец не занят, он легко раздражается и сердится. Матери будет нелегко с ним ладить, и жизнь их будет очень печальна. Если бы я могла остаться и ухаживать за ними, все было бы иначе.

Гертруда остановилась, словно не зная, следует ли ей говорить вполне откровенно. Ингмар чувствовал, что вот-вот заплачет. Он догадывался, что Гертруда хочет его попросить позаботиться о ее родителях.

«Я думал, что она пришла издеваться надо мной и высказать мне свое презрение, — думал он, — а вместо этого она оказывает мне величайшее доверие».

— Тебе нечего и просить меня об этом, Гертруда, — сказал Ингмар, — ты оказываешь этим большую честь тому, кто бросил тебя! Поверь мне, я поступлю с твоими родителями лучше, чем поступил с тобой.

Голос Ингмара задрожал, выражение осторожности и расчета исчезло с его лица. «Как добра ко мне, Гертруда! Она обращается ко мне с этой просьбой не только ради своих родителей, но и чтобы доказать мне, что прощает меня».

— Я знала, Ингмар, что ты не откажешь мне в этом, — сказала Гертруда. — Теперь мне надо поговорить с тобой еще кое о чем. — Голос ее зазвучал уверенно и радостно. — Я принесла тебе хороший подарок.

«Как красиво Гертруда говорит, — подумал Ингмар. — Мне кажется, я еще никогда не слышал такого приятного, звучного голоса».

— Неделю тому назад я вышла из дому, — сказала Гертруда, — я намеревалась пойти в Гётеборг, чтобы встретиться там с хелльгумианцами. Первую ночь мне пришлось переночевать на заводах Бергсона у бедной вдовы кузнеца Марии Бувинг. Запомни это имя, Ингмар. И, если она будет в нужде, ты должен помочь ей.

«Как красива Гертруда, — думал Ингмар, кивая ей головой и обещая не забыть Марию Бувинг. — Как красива Гертруда! Что со мной будет, когда я не смогу больше видеть ее? Боже, смилуйся надо мной; я поступил несправедливо, променяв ее на старую усадьбу! Разве поля и леса могут мне заменить человека? Они не могут ни смеяться со мной, когда мне весело, ни утешить, когда мне грустно! Ничто в мире не может заменить любимого человека».

— У Марии Бувинг, — продолжала Гертруда, — за кухней есть маленькая каморка, куда она и положила меня. «Вот увидишь, как тебе хорошо будет спаться, — сказала она, — ведь эту кровать я купила на аукционе в Ингмарсгорде». — Когда я легла, я почувствовала под головой что-то жесткое. «Не очень-то хорошую постель купила себе Мария», — подумала я. Но я так устала за целый день ходьбы, что мгновенно заснула.

— Ночью я проснулась и перевернула подушку, чтобы вынуть из-под нее этот жесткий комок. Тут я увидела, что наволочка была посередине разрезана и потом сшита грубыми стежками. Внутри лежало что-то твердое. «Я вовсе не хочу спать на камнях», — подумала я, пробуя вытащить этот комок. В конце концов я вытащила оттуда пакет, хорошо завернутый и перевязанный.

Гертруда на минуту остановилась, чтобы посмотреть, насколько она затронула любопытство Ингмара, который слушал ее невнимательно. «Как красиво Гертруда двигает рукой при разговоре! — думал он. — Я еще ни у кого не видел таких плавных движений и такой легкой походки, как у Гертруды. Да, старая поговорка верно говорит: человек больше всего любит человека… Все-таки я поступил правильно, это было важно не только для меня, но и для всей деревни».

Несмотря на это, Ингмар с грустью чувствовал, что теперь ему все труднее убедить себя, что он любит усадьбу больше Гертруды.

— Я положила пакет возле кровати, — продолжала Гертруда, — чтобы на следующий день отдать его Марии Бувинг. Наутро я увидела, что на пакете стоит твое имя. Я рассмотрела пакет ближе и, в конце концов, я решила взять его с собой и отнести тебе, не говоря об этом ни слова Марии и никому другому. Вот, Ингмар, возьми его, это твоя собственность.

Гертруда достала из корзины небольшой пакет и передала его Ингмару, при этом она так смотрела на него, словно ожидала, что он страшно обрадуется.

Ингмар взял сверток, не задумываясь над тем, что бы в нем могло быть. Он старался подавить в душе одолевавшее его горькое раскаяние.

«Если бы Гертруда знала, как она для меня опасна, когда она так ласкова и добра со мной, — думал он. — Ах, разве не лучше было бы, если бы она пришла бранить и упрекать меня! Я должен бы радоваться этому, Гертруда как будто благодарит меня за то, что я покинул ее. Почему же эта мысль мне невыносима?»

— Ингмар, — произнесла Гертруда таким тоном, что он понял, наконец, что она говорит о чем-то важном. — Мне пришло в голову, что Элиас мог спать на этой подушке, когда лежал больной в Ингмарсгорде.

Она взяла пакет из рук Ингмара и развернула его. Ингмар услышал, как зашуршали банковские билеты. Потом он увидел, что Гертруда пересчитала билеты, каждый в тысячу крон. Она поднесла деньги к его глазам.

— Смотри, Ингмар, ведь это твоя часть отцовского наследства. Теперь ты понимаешь? Элиас зашил деньги себе в подушку.

Ингмар видел деньги и слышал ее слова словно в тумане. Гертруда протянула ему деньги, но руки его не могли их держать, и вся связка упала на землю. Тогда Гертруда подняла пакет и сунула его ему в карман. Ингмар чувствовал, что он качается, как пьяный.

Вдруг он протянул руку, сжал кулак и погрозил кому-то в воздухе, совершенно так, как делают иногда пьяные.

— О, Господи, Господи! — простонал он.

Ах, как бы ему хотелось в эту минуту поговорить с Господом, спросить Его, почему эти деньги не объявились раньше! Почему он получил их только теперь, когда они уже не нужны ему, когда Гертруда потеряна для него.

В следующее же мгновение руки его тяжело опустились на плечи Гертруды.

— Ты сумела отомстить мне! — сказал он.

— Ты это называешь местью, Ингмар? — в ужасе спросила она.

— А как же это назвать? Почему ты не принесла мне деньги сразу же?

— Я хотела дождаться дня твоей свадьбы.

— Если бы ты принесла деньги раньше, я мог бы выкупить именье у Бергера Свена Персона и жениться на тебе.

— Да, я это знала.

— И вот, ты приходишь в самый день свадьбы, когда уже поздно.

— Все равно было уже поздно, Ингмар. Это было поздно и неделю тому назад, как поздно теперь и как будет поздно всегда.

Ингмар снова опустился на камень, закрыл лицо руками и простонал:

— Я-то думал, что ниоткуда не может прийти помощь! Я думал, что никакая человеческая сила не может изменить этого! А теперь я вижу, что помощь была. Теперь я вижу, что все мы могли бы быть счастливы!

— Ты должен знать еще одно, Ингмар, — сказала Гертруда, — когда я нашла деньги, я сразу поняла, что они могли бы нам помочь вот так, как ты сказал. Но для меня это ни на мгновенье не было искушением, потому что я уже принадлежу Господу моему.

— Лучше бы ты оставила эти деньги себе! — воскликнул Ингмар. — У меня такое чувство, словно в грудь мне впились волчьи зубы и рвут мое тело. Мне не было так тяжело, пока я знал, что это невозможно, теперь же, когда я знаю, что ты могла бы быть моей женой…

— Я пришла, думая принести тебе радость, Ингмар.

В доме уже начали беспокоиться. Люди выходили на крыльцо и звали:

— Ингмар! Ингмар!

— Теперь жена сидит там и ждет меня! — воскликнул Ингмар в глубокой тоске. — И во всем этом виновата ты, Гертруда! Я оставил тебя, потому что у меня не было другого выхода, а ты разрушила все, только чтобы сделать меня несчастным. Теперь я понимаю, что должен был чувствовать отец, когда мать убила ребенка! — воскликнул он вне себя.

Он разразился слезами.

— Никогда я не любил тебя так, как сегодня вечером, — плакал он. — Я и вполовину не любил тебя так, как теперь. Ах, я и не знал, что любовь может принести столько горя и страданий.

Гертруда ласково и нежно погладила его по голове.

— Никогда не хотела я мстить тебе, Ингмар, но пока сердце твое привязано к вещам этого мира, тебе не избежать горя.

Ингмар еще долго плакал, и, когда он, наконец, поднял голову, Гертруды уже не было. Из усадьбы на поиски за ним шли люди.

Он с силой ударил рукой по камню, на котором сидел, и на лице его появилось выражение непреодолимого упорства.

— Мы еще встретимся с Гертрудой, — сказал он. — И тогда, может быть, все будет иначе. Мы, Ингмарсоны, всегда добиваемся того, к чему стремимся!

VIII

Все старались уговорить хелльгумианцев не уезжать на восток. Порою казалось, что даже лес и горы кричат: «Не уезжайте! Не уезжайте!»

Не только односельчане, но и помещики пытались отговорить крестьян от их намерения. Даже королевский наместник и губернатор не оставляли их в покое, спрашивая хелльгумианцев, почему они верят этим американцам, которых совсем не знают.

В той стране, говорили они, нет ни законов, ни порядка. В любой момент могут напасть разбойники. Там нет проезжих дорог, и всю поклажу им придется перевозить на спинах лошадей, как в северных лесах.

Доктор предсказывал, что они не вынесут тамошнего климата. В Иерусалиме свирепствует оспа и лихорадка, — они едут на верную смерть!

Хелльгумианцы отвечали, что знают обо всем этом и именно поэтому едут туда — чтобы вести борьбу с оспой и лихорадкой, прокладывать дороги и обрабатывать поля. Земля Господня не должна дольше оставаться невозделанной, они превратят ее в рай.

Никто не мог их переубедить.

В большом мезонине над почтой, как раз наискосок от церкви, жила старуха — вдова пробста. Она была очень стара и жила там с тех пор, как выехала из пасторского дома.

Богатые крестьяне, приезжая по воскресеньям в церковь, обычно заходили к ней и всегда привозили ей в подарок свежих булочек, масла или молока. Тогда старуха быстро готовила кофе, и одна из женщин, которая могла кричать громче других, вступала с ней в разговор, ведь старуха была совсем глуха. Гости сообщали ей все, что случилось в деревне за неделю, но было непонятно, все ли из услышанного она понимает.

Старуха никогда не выходила из своей комнаты и люди по временам даже забывали о ее существовании. Кто-нибудь, проходя мимо ее окон, случайно заглядывал в них и, видя ее старое лицо между белыми накрахмаленными занавесками, думал: «Нам следует почаще вспоминать о ней. Завтра у нас закалывают теленка, надо будет послать ей телячьего супа».

Никто никогда не знал, в курсе ли она тех событий, которые происходят в деревне. Она становилась все старее и дряхлее, и, казалось, уже не думает ни о чем земном. Целыми днями она бормотала какие-то две проповеди, которые раньше знала наизусть.

У вдовы пробста была старая служанка, помогавшая ей одеваться и готовившая еду. Обе они панически боялись воров, крыс и пожара, поэтому почти никогда не зажигали по вечерам огня.

Многие из тех, кто перешел в секту Хелльгума, прежде часто навещали вдову пробста и приносили ей гостинцы. После обращения к новой вере они порвали отношения с другими людьми, и перестали навещать ее. Никто не знал, понимает ли старуха, почему они больше не приходят.

Точно так же они не знали, известно ли ей о великом переселении в Иерусалим.

Однажды старуха послала свою служанку заказать экипаж и лошадей, она хотела ехать кататься.

Можете себе представить удивление старой служанки!

Старуха осталась глуха ко всем возражениям. Она подняла правую руку, погрозила указательным пальцем и сказала:

— Я хочу ехать кататься, Сара Лен, пойди и закажи мне экипаж и лошадей!

Старой Саре Лен оставалось только исполнить ее приказание.

Она пошла к пастору и попросила его одолжить вдове пробста приличный выезд. Потом у нее было много хлопот с чисткой меховой накидки и бархатной шляпы, которые лет двадцать не вынимались из нафталина.

Нелегко было также свести старуху с лестницы, а потом посадить ее в экипаж. Вдова была такая дряхлая, что жизнь каждую секунду грозила угаснуть в ней, как догоревшая свеча.

Когда, наконец, старуху усадили в экипаж, она велела везти себя в Ингмарсгорд.

Там немало удивились, увидев, какая гостья приехала к ним.

Хозяева вышли на крыльцо, взяли ее на руки и внесли в комнаты. Здесь собралось много хелльгумианцев, сидевших за столом. За последнее время хелльгумианцы собирались вместе вкушать свою скудную трапезу, состоящую из чая, риса и других легких припасов. Они готовили себя к предстоящему переходу через пустыню.

Вдова пробста остановилась на пороге и обвела глазами комнату. Некоторые пробовали заговорить с ней, но казалось, что сегодня она окончательно оглохла.

Старуха подняла руку и проговорила сухим, резким голосом:

— Так как вы больше не приходите ко мне, то я сама пришла к вам сказать, что вы не должны уезжать в Иерусалим. Это дурная страна. Там распяли нашего Спасителя.

Карин пыталась ответить ей, но та ничего не слушала и продолжала:

— Это дурная страна, там живут злые люди, там распяли нашего Спасителя. — Я пришла сюда, — продолжала старуха, — потому что прежде это был хороший дом. Имя Ингмарсонов славилось во всей деревне. Оно всегда было добрым именем. Вы должны остаться в нашем приходе.

И она повернулась, чтобы уйти. Она исполнила свой долг и теперь могла умереть спокойно.

После отъезда вдовы пробста Карин заплакала.

— Может быть, нам действительно не следует уезжать, — говорила она.

В то же время ее радовало, что старуха сказала:

— Это хорошее имя, оно всегда было добрым именем.

Это был первый и единственный раз, когда Карин поколебалась в великом решении.

IX

Прекрасным июльским утром из Ингмарсгорда выехала длинная вереница телег и повозок. Это были переселенцы в Иерусалим. Они закончили, наконец, свои приготовления и теперь отправлялись на железнодорожную станцию.

Проехав деревню, они выехали к крайнему хутору, называемому Мюкельсмюр.

Здесь жили дурные люди, отбросы общества, подонки, которые зародились, когда Господь отвернул свой лик от этой местности или был занят другими делами. На этом хуторе всегда была целая толпа грязных, оборванных ребятишек, осыпавших бранью всех проезжавших мимо; была тут старуха, которая почти всегда сидела пьяная на краю канавы, и здесь жили муж с женой, которые только и делали, что ссорились и дрались.

Никто никогда не видел их за работой, и неизвестно было, чем они чаще добывали себе пропитание — нищенством или воровством.

Когда путники приблизились к этой жалкой, полуразрушенной лачуге, где круглый год беспрепятственно хозяйничали ветер и непогода, они увидели старуху, трезвую и аккуратно одетую, на том самом месте, где она обыкновенно сидела пьяная, покачиваясь и напевая, возле нее стояли дети, и все они были умыты, причесаны и одеты опрятно, насколько это было возможно.

Когда ехавшие в первой телеге увидели их, они задержали лошадь и медленно проехали мимо, то же самое сделали и другие, и весь поезд медленно проследовал мимо старухи и детей.

Отъезжавшие вдруг разразились слезами. Взрослые плакали, тихо всхлипывая, а дети огласили воздух громким плачем и криками.

Паломники никак не могли потом понять, почему они так громко расплакались над нищей Леной, такой старой и дряхлой, стоявшей на краю дороги. Потом они не могли удержаться от слез, рассказывая, как в этот день она воздержалась от водки и вышла на дорогу с умытыми и причесанными детьми, чтобы почтить их отъезд.

Когда проехала последняя телега, заплакала и нищая Лена.

— Они едут на небо, к Господу нашему Иисусу! — сказала она детям. — Все они едут к небесам, одни мы должны сидеть здесь, на краю дороги.

Проехав половину деревни, длинная вереница телег и повозок въехала на большой плавучий мост, перекинутый через реку.

Ехать по этому мосту было нелегко. Сначала к нему вел крутой спуск, затем мост в некоторых местах образовывал арки, чтобы под ним могли проходить лодки и сплавляемый лес, а на другой берег вел такой крутой подъем, что люди и животные пугались при одном только его виде.

Этот мост доставлял людям много хлопот. Доски быстро гнили и их постоянно надо было заменять новыми. Во время ледохода день и ночь приходилось сторожить, чтобы его не разбило, а весной, в половодье, вода отрывала от него целые куски и сносила их к водопаду у Бергсоновских лесопилен.

Но, несмотря на это, деревенские жители очень гордились этим мостом. Не будь его, им пришлось бы держать лодки или паром при частых переездах с одного берега на другой.

Мост гнулся и скрипел под тяжестью телег паломников, вода проступала между досками и обдавала брызгами ноги лошадей.

Отъезжавшим было очень грустно расставаться с их любимым мостом. Они думали о том, что он был их общим достоянием. Дома, усадьбы, поля и леса принадлежали разным владельцам, а мост был общинной собственностью, и всем было одинаково больно покидать его.

Да, разве только он один принадлежал им всем сообща? А церковь, мелькавшая на том берегу среди берез? А красивое белое здание школы и приходской дом?

Чем еще они владели сообща? Да, всей красотой, открывавшейся их взорам.

Прекрасным видом на широкую, могучую реку, величаво несущую свои чистые воды через рощи, широким видом на долину с цепью голубоватых гор на горизонте…

Все это принадлежало им, все это запечатлелось в их душах, и со всем этим они расставались на всю жизнь!

Доехав до середины моста, отъезжавшие запели одну из песен Санкея: «Мы встретимся еще, мы встретимся еще в Царствии Небесном!»

На мосту не было никого, кто бы мог их услышать. Они пели голубым холмам своей родины, зеленым водам реки и качающимся на ветру деревьям.

Они никогда больше не увидят их, и из их горла, сжимающегося от слез, вылетали слова прощальной песни:

«О, прекрасный родимый край с твоими приветливыми красными и белыми домиками среди густых березовых рощ, с твоими плодородными полями и зелеными лугами, с твоей длинной долиной, перерезанной рекой, слушай нас! Мы будем молиться, чтобы Господь привел нам свидеться снова! Мы будем молиться, чтобы снова увидеть тебя в Царствии Небесном!»


После того как паломники миновали мост, им пришлось ехать мимо кладбища.

Среди других памятников на кладбище лежала большая, плоская, вся истертая от времени плита, на которой не стояло ни имени ни года, но все знали, что под ней с незапамятных времен покоится крестьянин из рода Льюнгов.

Однажды, когда Льюнг Бьорн Олафсон, уезжавший теперь в Иерусалим, и брат его Пер были еще детьми, они сидели на этом камне и разговаривали.

Сначала они беседовали мирно, но потом о чем-то поспорили и спор их готов был перейти в бурную ссору.

Позднее братья и не вспомнили, о чем спорили, но они никогда не могли забыть, что в самый разгар спора из-под камня кто-то медленно и отчетливо постучал.

Братья сразу замолчали. Они схватились за руки, потихоньку встали и убежали, а позднее, садясь на эту плиту, всегда вспоминали этот случай.

Проезжая мимо кладбища, Льюнг Бьорн увидел своего брата Пера, который сидел на плите, подперев голову руками.

Тогда Льюнг Бьорн остановил свою лошадь и сделал другим знак подождать его.

Он слез с телеги, перепрыгнул через кладбищенскую ограду и, подойдя к плите, сел рядом с братом. Пер Олофсон сказал:

— Ты продал усадьбу, Бьорн.

— Да, — отвечал Бьорн, — я пожертвовал всем моим достоянием Богу.

— Да, но ведь усадьба была не твоя, — тихо заметил брат.

— А чья же?

— Она принадлежала всему твоему роду.

Льюнг Бьорн ничего не ответил, он молча ждал, что скажет брат. Он знал, что, сидя на этом камне, брат будет говорить только слова мира и любви, поэтому не боялся услышать, что скажет Пер.

— Я выкупил обратно именье, — произнес Пер.

Льюнг Бьорн вздрогнул.

— Ты сделал это, чтобы оно не ушло из нашего рода?

— Я не настолько богат, чтобы руководствоваться только этим, — отвечал брат.

Бьорн вопросительно поглядел на него.

— Я сделал это, чтобы у тебя был угол, куда ты мог бы вернуться.

Слезы выступили на глазах Бьорна, и он заплакал.

— Я сделал это, чтобы твоим детям было, где преклонить голову, когда они вернутся.

Бьорн обнял брата за шею и погладил его.

— И я сделал это для моей дорогой невестки, — продолжал Пер, — ей отрадно будет думать, что у нее есть на родине дом, где ее всегда ждут. В старой усадьбе радостно примут каждого из вас, кто захочет вернуться.

— Пер! — сказал Бьорн, — садись в телегу и поезжай с ними в Иерусалим, а я останусь. Ты больше моего заслуживаешь жизни в обетованной земле.

— Ах, нет, — отвечал, улыбаясь, брат, — понимаю тебя, но я больше пригожусь здесь.

— Мне кажется, тебе место в раю, — сказал Бьорн. Он прижался головой к плечу брата. — Прости меня за все, — прибавил он.

Они встали и на прощанье пожали друг другу руки.

— На этот раз нам никто не постучит, — сказал, вставая, Пер.

— Как странно, что тебе пришло в голову сесть именно на этот камень.

— В последнее время, брат, нам трудно было говорить, не споря.

— Неужели ты думаешь, что я стал бы сегодня ссориться?

— Нет, зато я могу прийти в гнев при мысли, что теряю тебя.

Они вышли на дорогу, и Льюнг Пер крепко пожал руку жене Бьорна.

— Я купил Льюнгорд, — сказал он. — Я говорю это тебе теперь, чтобы ты знала, что у тебя есть дом, куда ты можешь вернуться, если захочешь.

Он переходил от одного из детей к другому, пока не дошел до маленького Эрика, которому было всего два года и который не мог понять слов дяди.

— Не забудьте, дети, рассказать Эрику, когда он подрастет, что у него есть родной угол, куда он может вернуться, если захочет.

И затем длинный поезд двинулся дальше.


Проехав кладбище, вереница телег и повозок встретила толпу родственников и друзей, которые в последний раз могли проститься с отъезжающими.

Остановка была долгая, потому что все хотели еще раз пожать им руки и пожелать счастливого пути.

Вся дорога через деревню была усеяна народом.

В дверях каждого дома стояли люди, они глядели из окон и из-за заборов, с холмов и пригорков и размахивали платками и шляпами.

Телеги медленно проезжали сквозь толпу, пока не достигли дома бургомистра Ларса Клемантсона. Здесь поезд остановился, чтобы Гунхильда могла проститься с родителями.

Гунхильда жила в Ингмарсгорде с тех пор, как она решила переселиться в Иерусалим. Она предпочла это вечной ссоре с родителями, которые не могли примириться с мыслью, что она их покидает.

Выйдя из телеги, Гунхильда увидела, что весь дом словно вымер. Ни в дверях, ни в окнах не было видно ни души.

Калитка была заперта. Девушка пролезла в отверстие в заборе и вошла во двор, но дверь тоже была крепко заперта.

Гунхильда зашла со стороны кухни, но и кухня была заперта изнутри на крючок.

Гунхильда несколько раз постучала в дверь, но никто ей не отворил, тогда она просунула в дверь щепку и с ее помощью приподняла крючок. Она отворила дверь и вошла в дом.

Ни в кухне, ни в комнатах не было ни души.

Гунхильда не хотела уходить, не оставив родителям записки на прощанье. Она подошла к бюро и приподняла крышку: отец всегда держал там письменные принадлежности.

Девушка не сразу нашла чернила и начала искать их по всем ящикам. Тут на глаза ей попалась хорошо знакомая шкатулка, принадлежавшая матери. Это был свадебный подарок отца, и маленькой Гунхильде доставляло в детстве большое удовольствие рассматривать эту шкатулку.

Шкатулка была белая, лакированная с нарисованной гирляндой цветов на крышке. На внутренней стороне крышки был изображен пастушок, играющий на флейте среди стада белых барашков. Гунхильда приподняла крышку, чтобы еще раз взглянуть на пастушка.

Мать складывала в эту шкатулку все самые дорогие вещи. Тут хранилось, истертое от времени, обручальное кольцо ее матери, вышедшие из употребления часы отца и ее собственные золотые серьги.

Открыв шкатулку, Гунхильда увидела, что все эти вещицы были вынуты и на их месте лежало только одно письмо.

Это было ее письмо. Несколько лет тому назад Гунхильда ездила в Мору, и их пароход, пересекая озеро, потерпел крушение. Многие из ее спутников утонули, и родителям сказали, что в числе погибших была и Гунхильда.

Гунхильда поняла, что мать так обрадовалась известию о том, что она жива, что вынула все из свадебной шкатулки и положила в нее это письмо, как свое самое дорогое сокровище.

Гунхильда побледнела, сердце ее сжалось.

— Теперь я знаю, что, уезжая, я убиваю этим мать, — сказала она.

Она не собиралась больше писать записки и поспешила выйти из дома. Она села в телегу, не отвечая на расспросы окружающих, видела ли она своих родителей. Всю дорогу она сидела неподвижно, сложив руки и пристально глядя перед собой.

«Я убиваю мать. Я знаю, она не переживет этого, — думала она. — Я не увижу больше ни одного счастливого дня. Я еду в Святую землю, но убиваю этим свою мать».


Когда длинный ряд телег оставил, наконец, за собой деревню и поля, он въехал в березовый лесок.

Здесь только иерусалимские паломники заметили, что их провожают какие-то незнакомые им люди.

Проезжая через деревню, уезжавшие так были заняты прощаньем с родными и друзьями, что не обратили внимания на чью-то чужую телегу, и только теперь в лесу увидели ее.

Она то обгоняла весь поезд, то останавливалась и пропускала мимо себя все другие телеги.

Телега была самая обыкновенная, как у каждого крестьянина, лошадь тоже была самая обычная, поэтому трудно было догадаться, чья она.

Телегой правил сгорбленный старик с узловатыми руками и длинной седой бородой. Никто его не узнал.

Около него сидела женщина, которая многим показалась знакомой. Лица ее не было видно; она так тщательно закрывала его большим платком, что не видно было даже глаз.

Многие по фигуре и росту женщины старались угадать, кто бы она могла быть, но мнения их расходились.

Гунхильда сейчас же сказала, что это ее мать, но жена Израэля Томассона объявила, что это ее сестра.

Каждый решал по-своему, кто была эта женщина. Тимс Хальвор думал, что это старая Ева Ингмарсон, которую они не взяли с собой в Иерусалим.

Телега ехала за ними все время, и женщина ни разу не подняла платка.

Одним из отъезжавших она казалась человеком близким и любимым, других она пугала, но для большинства она олицетворяла собой все то, что они покидали.

Много раз, когда дорога была достаточно широка для этого, странная телега проезжала вперед мимо всех и потом, остановившись, снова пропускала их.

Тогда незнакомка поворачивалась лицом к путникам и пристально всматривалась в них, но никому она не делала знака, и никто не мог с уверенностью сказать, кто она.

Она проводила паломников до станции. Там они надеялись увидеть ее лицо, однако когда они слезли с телег и оглянулись на нее, незнакомка уже исчезла.


В день отъезда паломников никто не работал, в полях не было видно ни одного человека, который бы косил, сгребал сено или складывал его в стога.

В этот день людям было не до работы, они выходили на дорогу или, надев праздничное платье, ехали провожать путников. Кто-то проезжал одну-две мили, а другие провожали их до самой станции.

За весь день только одного человека видели за работой. Этот человек был Хок Маттс Эриксон.

Он не вышел косить, потому что считал косьбу детской забавой; нет, он принялся выворачивать камни, как делал это в юности, когда возделывал целину своего участка.

Габриэль Маттс увидал с телеги своего отца, когда они проезжали мимо. Хок Маттс киркой выворачивал камни и складывал из них стену. Когда телеги ехали мимо, он не взглянул на них, а еще старательнее принялся за работу, и некоторые камни были такие тяжелые, что Габриэлю казалось, что отец вот-вот надорвется. Он с такой силой бросал их на ограду, что от них сыпались искры и летела щебенка.

Габриэль правил повозкой, но тут он предоставил лошадей самим себе и не мог оторвать глаз от отца.

Старый Хок Маттс продолжал работать. Он трудился так же упорно, как в те времена, когда у него родился сын и он прилагал все силы на устройство своей земли.

Тоска грызла его сердце, но он поднимал все более крупные камни и кидал их на ограду.

Вскоре после того, как проехал поезд, разразилась гроза с ливнем. Все, бывшие на дороге, спешили укрыться от дождя.

В первую минуту Хок Маттс тоже собрался укрыться, но потом раздумал и остался в поле. Он не решался бросить работу.

Когда наступило время обеда, дочь вышла на крыльцо и позвала его. Хок Маттс не был голоден, но подумал, что ему все-таки не мешало бы перекусить. В конце концов он так и не пошел, боясь хоть на минуту бросить работу.

Его жена поехала провожать сына на станцию. Поздно вечером она вернулась домой одна и пошла к мужу рассказать, что их сын уехал, но Хок Маттс все продолжал выворачивать и таскать камни, ни на минуту не переставая работать и не слушая, что она ему говорит.

Соседи удивлялись, что Хок Маттс работает целый день, не покладая рук. Они выходили посмотреть на него, постояв несколько минут они возвращались и рассказывали: «Он все еще в поле, целый день работает без отдыха».

Наступил вечер, но дневной свет еще не погас, и Хок Маттс продолжал свою работу. Ему казалось, что горе сломит его, если он остановится, поэтому надо продолжать, пока он еще может держаться на ногах.

Жена снова вышла поглядеть на него. Земля была вся изрыта, ограда почти готова, а крестьянин все продолжал выворачивать камни, которые были под силу разве что великану.

То тот, то другой сосед выходили посмотреть, продолжает ли работать Хок Маттс, но никто не заговаривал с ним.

Наконец стало так темно, что ничего не было видно, зато слышно было, как он стучит киркой, и, когда он бросал на ограду камни, от них сыпались искры.

Вдруг кирка выскользнула у него из рук, он нагнулся поднять ее, и сам свалился, как подкошенный. Хок Маттс остался лежать на земле, потому что заснул прежде, чем успел собраться с силами, чтобы подняться.

Вскоре после этого он вошел в дом, ничего не сказал, не подумал даже раздеться, а просто повалился на лавку и заснул, как убитый.


Наконец длинная вереница телег и повозок добралась до станции.

Железнодорожная линия была проведена здесь недавно, и станционные постройки были совсем еще новые. Станция находилась на широкой вырубленной площадке посреди густого, темного леса. Поблизости не было ни деревень, ни полей, ни садов, но станционные здания были роскошно устроены, так как ожидали, что это пустынное и глухое место станет впоследствии крупным железнодорожным узлом.

Вокруг станционного дома разровняли землю, вдоль полотна тянулась широкая вымощенная платформа, а за ней лежала большая площадь, усыпанная щебнем и песком.

На площади уже находилось несколько лавок, фотография и гостиница; все остальное расчищенное место было еще в диком, первозданном виде.

Река Дальэльф протекала и здесь. С громким шумом неслась она из темного леса, образуя целый ряд маленьких пенящихся водопадов. Переселенцы с трудом могли поверить, что это все та же широкая, величественная река, с которой они простились только сегодня утром.

Здесь не открывалось вида на веселую долину, все закрывали собой холмы, поросшие густыми, темными хвойными деревьями.

Когда маленькие дети, сопровождавшие своих родителей в путешествии, вышли из телег и огляделись, им стало страшно, и они начали плакать. До этой минуты дети радовались тому, что едут в Иерусалим, но, прощаясь дома, они горько плакали, а приехав на станцию, пришли в полное отчаяние.

Взрослым предстояла возня с багажом, который надо было сразу же переносить в вагон, и у них не было времени смотреть за детьми. Дети собрались вместе, встали плотной группкой и о чем-то совещались.

Немного спустя старшие взяли младших за руки и пошли со станции назад. Они шли по той же дороге, по которой приехали, через песчаную площадь, по вырубленному лесу, через мост, прямо в густой лес.

Некоторое время спустя одна из женщин, вспомнив о детях, достала корзинку с едой и хотела покормить их.

Она позвала детей, но никто не откликнулся: дети исчезли, и несколько человек отправились отыскивать их.

Мужчины шли по следам, оставленным маленькими ножками на песке, и, войдя в лес, увидели детей.

Дети шли длинной вереницей по двое, один большой и один маленький.

Тогда мужчины пустились бегом, чтобы догнать их.

Дети попробовали было бежать, но маленькие не могли поспеть за старшими, спотыкались и падали.

Дети остановились, они плакали и выглядели несчастными.

— Куда же вы шли? — спросил один из мужчин.

Тогда младшие горько заплакали, а старший мальчик сказал:

— Мы не хотим ехать в Иерусалим, мы хотим домой.

И долго еще после того, как детей вернули на станцию и рассадили по вагонам, они продолжали плакать и кричать:

— Мы не хотим ехать в Иерусалим! Мы хотим домой!


Читать далее

Предисловие 13.04.13
КНИГА ПЕРВАЯ
Пролог 13.04.13
Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
КНИГА ВТОРАЯ
Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть